X УДАЧА ИЗМЕНЯЕТ ТОУДУ

Недолго поздравлял себя Тоуд с удачным побегом из усадьбы его светлости. Оказалось, что стащить велосипед трубочиста — это одно дело, а вот ехать на нем — совсем другое, куда более трудное.

Во-первых, когда та или другая педаль оказывалась в нижней части описываемой ею окружности, соответствующая лапа Тоуда не доставала до нее как минимум нескольких дюймов. Во-вторых, жесткое, из грубой кожи, седло, казалось, было нашпиговано какими-то узелками, бугорками и прочими неровностями, щекотавшими и натиравшими те деликатные места, которые Тоуд предпочел бы сохранить в неприкосновенности, оградив от посторонних воздействий. А кроме того, рама и руль этого транспортного средства были сделаны из грубых литых железных прутьев, что, разумеется, не придавало всей конструкции легкости, свойственной трубчатым стальным рамам, за любую из которых Тоуд с превеликим удовольствием отдал бы сейчас большие деньги, появись у него такая возможность.

В общем, этот велосипед был явно сделан не под Тоуда, и поэтому продвижение беглеца по бесконечной (как, по крайней мере, ему показалось) подъездной дорожке усадьбы было неровным, непрямолинейным и неравномерно ускоренным. К моменту выезда на шоссе, уходившее к югу — более или менее в том направлении, где находился родной дом Тоуда, — сам мистер Тоуд был изрядно измотан, измучен и утомлен.

Но, как бы ни был ленив мистер Тоуд, было в его характере и нечто такое, что позволяло ему собрать в кулак все свои силы, сцементировать их волей и добиваться своего — при определенных условиях. Сейчас условия были более чем «определенными»: существовала реальная угроза жизни, здоровью и личной свободе.

Ничего удивительного, что, несмотря на всю усталость, на жжение и зуд в натертых седлом местах, на желание бросить этот чудовищный велосипед и перевести дух — несмотря на все это, услышав за спиной лай и вой своры гончих, явно направлявшихся в его сторону, Тоуд ощутил некоторый прилив сил, особенно в измученных тяжелыми педалями лапах. Вскоре этот прилив сменился настоящим воодушевлением: лай не только приближался, но и становился все более зловещим.

Словно поршни мощного мотора, уперлись лапы Тоуда в педали, и медленное, неуклюжее передвижение превратилось в стремительную, даже в чем-то изящную гонку, ускорение которой придавала наиболее эффективная комбинация внешних условий: страх в сердце Тоуда сменился паническим ужасом, беспокойство за свою судьбу — твердым намерением любой ценой спасти свою жизнь, избежать встречи с жаждущими крови беспощадными чудовищами, пущенными по его следу.

В довершение кошмара к собачьему вою добавились зловещие, наводящие ужас сигналы охотничьего рога, топот конских копыт, восторженные, все приближающиеся крики охотников и веселые, возбужденные скачкой женские голоса. Финал приближался неумолимо: вот за спиной Тоуда, достаточно близко, чтобы он мог не только видеть, но и слышать, на дорогу выскочило несколько гончих из своры лорда. От дробного звука их мягких лап, от тяжелого дыхания их пастей Тоуда забила мелкая дрожь. В довершение всего судьба отобрала у него последнее преимущество: усадьба лорда стояла на невысоком холме и до сих пор дорога от него шла чуть под уклон, что позволило Тоуду довольно легко набрать скорость и быстро катиться вниз. Теперь же уклон кончился, крутить педали стало заметно труднее, дала знать усталость, что еще больше снизило скорость, и вот Тоуд вполне отчетливо представил себе, как где-то здесь, на этой пустынной зимней дороге, он и встретит свой конец — жалкий и ничтожный.

Разумеется, такая мысль никак не могла порадовать Тоуда. Ведь до сих пор, когда он задумывался о своей возможной гибели, а возможностей погибнуть ему представлялось немало (несколько из них — в самое последнее время), смерть всегда представлялась ему славной и героической, на худой конец — романтически-изящной.

Неожиданно волна ледяного спокойствия окатила Тоуда и заставила его замедлить движения, чтобы дать себе возможность подумать. Разумеется, на окружающей обстановке это отразилось не лучшим образом: пыхтение гончих немедленно приблизилось к нему почти вплотную. Но эта пауза позволила Тоуду перевести дух и обратиться к себе с последними (как он искренне предполагал) словами:

— Я должен остановиться и повернуться к ним лицом! Да, я должен — и я так сделаю! Я встречу их, как подобает настоящему герою. Я приму бой и… и обращу в бегство этих трусливых тварей — я, внушающий ужас Тоуд, Тоуд-боец, Тоуд — разящий насмерть воин!..

В порыве отчаянного безумства, сменившем краткие мгновения спокойствия, Тоуд мгновенно убедил себя в том, что щетка для чистки труб, если орудовать ею с должным мастерством, должна послужить офицерским палашом и ручной мортирой одновременно. Вооруженный, таким образом, до зубов, Тоуд приготовился вступить в свой последний бой.

Еще мгновение — и он действительно соскочил бы со своего чугунного скакуна и со щеткой в руках влез бы на ближайшую кочку, чтобы занять господствующую тактическую высоту и подороже продать свою жизнь беснующимся, лающим ордам… Но — этому не суждено было случиться.

Не успел Тоуд ослабить пальцы, мертвой хваткой удерживавшие тяжелый руль, не успел он потянуться к привязанной к багажнику щетке, как прямо за его спиной зацокали копыта и неожиданно громко, оглушительно заревел охотничий рог. От неожиданности Тоуд вздрогнул, в чем было еще полбеды. Вслед за ним вздрогнул и велосипед, а точнее — его переднее колесо. И вот, резко вильнув в сторону, тяжелый велосипед воткнулся в какую-то из придорожных кочек, быть может именно в ту, которая могла бы стать господствующей высотой в последнем бою.

Следствием этого столкновения оказался краткий перелет Тоуда из седла через руль, кувырком через голову, и приземление в колючей, без единого листочка, в шипах, живой изгороди.

Последнее, что отложилось в памяти Тоуда, — это несколько слюнявых собачьих языков, облизывающих его физиономию, черные влажные носы, обнюхивающие его одежду, а затем лишь неясные силуэты проносящихся над ним лошадей (брюхо — вид снизу) и, наконец, темнота с затухающими где-то вдали криками уносящейся прочь кавалькады: лошади, люди, собаки — все те, кто чуть не загнал Тоуда до смерти.

Изрядно исколовшись и изодрав одежду, Тоуд сумел-таки выбраться из колючих, цепких кустов. Оглядевшись, он не увидел поблизости никого: ни людей, ни лошадей, ни какой-никакой завалящей гончей. Рядом лежали лишь инструменты трубочиста, его сумка и его же сломанный и потому бесполезный теперь велосипед.

— Я перехитрил их! — превозмогая боль от порезов и ссадин, воскликнул окровавленный Тоуд. — Они сбились со следа. Да, я был близок к смерти, но я сумел вырваться из ее когтистых лап. Кто, я спрашиваю, кто осмелится не согласиться с тем, что я — величайший, умнейший и прозорливейший из всех жаб на этом свете? Да если бы за мной гнались бешеные псы из самой преисподней — я все равно ушел бы от них!

Так он убеждал себя, сидя на той самой кочке, убеждал в том, что сам оказался кузнецом своего если не счастья, то по крайней мере везения. Вскоре, вновь ощутив себя триумфатором, он встал, чуть поморщившись от боли, и осмотрел останки велосипеда.

— О мой железный скакун, — обратился Тоуд к велосипеду. — Мне тяжело и горько покидать тебя здесь, тебя, верного и надежного друга, отдавшего за меня свою жизнь. Я устрою тебе достойное почетное погребение и вовеки буду поминать тебя в своих молитвах.

Не без труда взвалив на себя чугунные останки, Тоуд перетащил сломанный велосипед через дорогу и, раскачав, довольно бесцеремонно закинул как мог далеко в прорытую за обочиной канаву — чтобы скрыть от посторонних глаз столь явную улику своего бегства именно в этом направлении.

Что же касается охоты, принятой им за погоню, от результата которой еще недавно, как ему казалось, зависела его жизнь, то теперь ему не было до нее никакого дела. Он выжил, а представить происходившее на дороге в самом героическом и выгодном для себя свете он уж как-нибудь сумеет. Сейчас главным для него было развить успех предпринятой операции, говоря точнее — смываться из этих мест подобру-поздорову.

Подобрав инструменты и сумку и заново перемазав сажей мордочку (чтобы сохранить полноценный камуфляж), он с видом героя, только что совершившего очередной подвиг и безмятежно ожидающего еще дюжину-другую поводов для великих деяний на долгом пути к отчему дому, двинулся дальше по дороге, на этот раз — пешком.

Следует заметить, что к вечеру поддержание героического облика стало даваться Тоуду хуже. Уже натертый где надо седлом, он теперь натер себе и лапы, да к тому же устал, проголодался и умирал от жажды. Он надеялся, что встреча со случайным прохожим могла бы как-то облегчить его страдания, но дорога была, как назло, пустынна. Уйдя от погони, Тоуд уверовал в действенность своего маскарада и теперь не только не боялся, но даже, наоборот, всячески желал встретиться с людьми. Но, судя по оживленности этой «трассы», Тоуд предположил, что судьба забросила его в медвежий угол, на какую-то уже много веков не используемую древнюю караванную тропу.

В отличие от прохожих перекрестки на этой дороге попадались ему довольно часто. Каждый из них искушал свернуть в сторону в надежде оказаться на более оживленной магистрали. Идти напрямик, через поля и перелески, Тоуд не решился. Во-первых, ему абсолютно не были знакомы эти места, а во-вторых, трубочист, шествующий пешком по обочине дороги, представлял собой вполне естественное, не вызывающее нездорового интереса зрелище. Но тот же персонаж, продирающийся сквозь живые изгороди, штурмующий заборы и преодолевающий прочие препятствия на пересеченной местности, неминуемо вызвал бы самые жгучие подозрения. Таков уж он, этот недобрый, враждебный ко всему необычному мир. Итак, Тоуд продолжал двигаться вдоль по дороге, подогревая себя надеждой (не слишком, впрочем, успешно) на то, что его упорство будет в конце концов оценено судьбой по достоинству и должным образом вознаграждено.

Ни малейшего намека на свет в конце тоннеля не мелькнуло перед ним вплоть до того, как начало смеркаться. К тому времени, в добавление к боли от ушибов, ссадин и потертостей, к голоду и жажде, Тоуд ощутил и первые признаки еще одной напасти — холода. Его первые колючие щупальца уже прошмыгнули под легкую, выношенную одежду трубочиста, и было совершенно очевидно, что к вечеру, а уж тем более к ночи эти мучения стократно усилятся.

Долгожданный намек на свет в конце тоннеля появился лишь в уже сгустившихся сумерках. При ближайшем рассмотрении он действительно оказался светом, мелькнувшим впереди у самой дороги. Излучали этот свет окна очаровательного придорожного домика — из тех, чьи садики окаймлены изгородью из шиповника, а клумбы, стоит лишь сойти снегу, зацветают морем ранних нарциссов и подснежников. Летом же такой домик обязательно украсит высаженная вдоль стен жимолость.

На данный же момент Тоуд (как он полагал) вполне мог рассчитывать на добродушное гостеприимство крестьянина или наемного работника — владельца этого дома, а при определенном везении и на предоставление в единоличное пользование для ночлега небольшого амбара, замеченного Тоудом во дворике. Проходя по дорожке, ведущей через садик к дому, он всячески убеждал себя в том, что простой трубочист непременно должен вызвать прилив доверия и сострадания у столь же простых и непритязательных обитателей этого дома.

— Вернувшись в Тоуд-Холл, — поклялся себе Тоуд, стуча в дверь, — я обязательно пришлю этим людям кое-какие продукты, чтобы они могли безбедно пережить остаток зимы, не экономя содержимое своего погреба.

Впрочем, все благие — и не благие — намерения Тоуда были им забыты, когда из-за двери до него донесся сильный, грубовато-хриплый женский голос, вопрошающий: «Это ты, голубчик?» То, что прозвучало потом, удивило Тоуда еще больше. «Эй, вы, мелочь пузатая, слышите — папа вернулся», — раздалось из-за двери.

Затем дверь распахнулась, и на Тоуда обрушился поток радушия — больший, чем даже самовлюбленный Тоуд мог счесть подобающим для своей персоны.

На пороге стояла она — необъятная в смысле габаритов, необузданная в своем радушии, монументально-величавая в своих объятиях.

— Ну наконец-то, — с довольным видом заявила женщина, крепко обнимая обалдевшего Тоуда сильными, крепкими крестьянскими руками. — Наконец-то ты вернулся, душечка моя!

Она явно и предположить не могла, что произошла ошибка, что перед нею не тот, кого она ждала. Лишь на миг разжала она свои объятия — только затем, чтобы, перехватив Тоуда поудобнее, вновь прижать его к себе и расцеловать в обе перемазанные сажей щеки.

— Голубчик ты мой, — повторила женщина.

Этот прием так ошеломил Тоуда, что он потерял не только дар речи, но — на время — и способность мыслить. Все, что он мог (находясь по-прежнему в жарких объятиях восхищенно глядящей на него женщины), — это рассеянно рассматривать сначала ее, а затем ее дом… нет, теперь, пожалуй, это был и его, их дом.

Дети — теперь его дети, — сбежавшиеся на зов матери, стояли у порога. Их было пятеро. Пятеро мальчишек, мал мала меньше, кругленькие, упитанные, — в общем, уменьшенные, перепачканные сажей копии чего-то среднего между нею и им самим. На каминной полке в глубине комнаты Тоуд рассмотрел фотокарточку в рамочке, которую он безошибочно определил как портрет не так давно опоенного им трубочиста — при полном параде: перепачканного сажей, со щетками, скребками и прочими инструментами. Внизу, под грязным силуэтом, чья-то не искушенная в каллиграфии рука вывела: «Наш Грэмп».

А выше, на стене над камином, там, где обьтно висит давний охотничий трофей или древний клинок, оставшийся в доме в наследство со времен крестовых походов, Тоуд обнаружил последнее свидетельство того, куда именно злая, несправедливая, предательская Судьба забросила его. Там на почетном месте, как главная достопримечательность и ценность этого дома, гордо висела старинная щетка трубочиста, с ручкой из полированного красного дерева и медными кольцами и шляпками винтов, начищенными до зеркального блеска, словно пуговицы и кокарда сержанта полиции.

— Здравствуй, папа, добро пожаловать домой, — проскандировал нестройный квинтет. Некоторая несогласованность детских голосов искупалась пятью широкими улыбками, светившимися, как медные причиндалы ремесла трубочиста над ребячьими головами.

Следует признать, что к этому моменту Тоуд совсем ослаб, потерял волю к сопротивлению и был готов сдаться на милость победителя. Тяжкий день здорово измотал его. Угроза опознания в доме лорда, спасительный вызов трубочиста, сам побег, погоня, закончившаяся похожим на бритье облизыванием собачьими языками, наконец, долгая дорога — все это дало о себе знать. Прекрасно понимая, что случай привел его в дом того самого трубочиста, где благодаря искусной маскировке ни жена хозяина, ни его дети не обнаружили подмены, Тоуд поддался искушению не раскрывать им глаза на правду — до поры до времени.

В какой-то момент все происходящее предстало перед ним в розовом свете. Из дверей кухни до него доносились восхитительные ароматы горячей еды. Еда эта была простой, грубой, скорее всего чем-то вроде густой похлебки, но эта еда предназначалась, несомненно, ему (если точнее — тому, в чьем образе он сейчас предстал). Большая глиняная кружка тоже явно не для чужого дяди была выставлена на стол. Вот-вот и она будет до краев наполнена пивом, сидром или еще каким-нибудь популярным среди простонародья бодрящим напитком.

Искушения, обрушившиеся на Тоуда, были не только гастрономические. Не менее притягательным выглядело и большое, мягкое, уютное кресло у камина, отлично видное Тоуду прямо с порога. Судя по почтению, с которым в этом доме относились к главе семейства, Тоуд не удивился бы, увидев где-нибудь на стене над креслом или на его спинке табличку с надписью: «Только для папы».

И наконец, едва ли не самым сильным соблазном оказалась маленькая приоткрытая дверь в углу комнаты, за которой виднелась узенькая деревянная лестница на второй этаж. Так вот там, наверху, в одной из спален наверняка стояла широкая, мягкая, уже застеленная кровать, только и ждущая того, чтобы он опустил на нее свое измученное тело.

Однако, понимая свою слабость и неспособность противостоять столь сильным искушениям, Тоуд все же набрался терпения и решил прощупать почву на предмет надежности своего положения, а также возможных последствий столь соблазнительного шага. Чтобы выиграть время, а заодно и проверить действенность своих актерских способностей, он обратился к жене трубочиста, стараясь говорить так, как, но его мнению, должны говорить представители низших сословий.

— Ну че? — поинтересовался он. — Даже не спросишь, где это я запропастился?

Похоже, скопировать речь трубочиста ему вполне удалось. Всплеснув руками, женщина ответила:

— Да потом уж, голубчик. Замерз, поди, по дороге. Холодина какая.

— Ага. А все этот костотряс-велосипед, — продолжил Тоуд, входя в роль.

— Опять сломался?

— Ну…

— И ты снова упал?

— А то…

— Слушай, а у тебя и вправду все лицо исцарапано.

— Страшное дело, я тебе говорю.

Некоторые перспективы весьма опасных последствий дальнейшего ломания комедии стали вдруг для Тоуда более чем очевидными.

В первую очередь угрозу таили в себе пятеро сорванцов, его сыновей и, по всей видимости, наследников. Чумазые, взъерошенные, все они претендовали на его внимание и стремились поближе подобраться к нему.

— Эй, полегче! — прикрикнул он на ребятишек. — Не напирай. Не наваливай, говорю. Всё, пошли прочь. Кыш отсюда!

«Берегись!» — безмолвно произнес в его мозгу внутренний голос.

Следующая опасность скрывалась за другой, тоже полуоткрытой дверью. И представляла она собой ванну, уже наполненную горячей водой и обложенную со всех сторон грудами кусков карболового мыла и стопками простыней и полотенец. В довершение всего с бортика ванны свисала длинная, основательная, жесткая на вид мочалка.

«Беги отсюда!» — запаниковал внутренний голос Тоуда.

Но самой суровой карой за ложь и лицедейство, страшнее, чем свора свирепых гончих, должна была стать сама супруга трубочиста — крупная, сильная, несомненно темпераментная и горячая женщина. И если она, явно обожающая своего мужа, в пылу этого обожания способна перепутать его с Тоудом, то каков же будет взрыв ее гнева, когда — когда, и никаких «если», учитывая приготовленную ванну, — она страстно обнимет его на супружеском ложе и обнаружит в своих объятиях не милого и такого знакомого Грэмпа, а кое-что новенькое!

«Сматывай удочки, пока тебя не накрыли», — убежденно заявил внутренний голос.

Сопроводив свои слова театральным жестом, Тоуд продекламировал:

— Я… ну это… тут работенка подвернулась. Срочная халтурка, значит. Так я это… того… пойду. Зашел вот предупредить. Утром буду, еще до петухов!

С последними словами, не тратя больше времени, он развернулся и стремглав пустился бежать сквозь темноту зимней морозной ночи, не обращая внимания на душераздирающие вопли «жены» и завывания «детей», кричавших ему вслед: «Папа, папа! Папочка, вернись! Куда же ты?!»

Наконец крики стихли, растворился в ночи и свет из окон гостеприимного дома. Впервые в жизни Тоуд вдруг обнаружил, что, оказывается, ночное логово на земле под прикрытием колючих кустов живой изгороди может быть нисколько не хуже и не опаснее, чем любая крыша над головой.

* * *

Последующие дни оказались едва ли не самыми черными в полной бурных событий жизни Тоуда. Сам он предпочитал особо не распространяться о них даже много лет спустя. Потому что, кем бы он себя ни представлял, кем бы ни мечтал быть, чем бы ни прославился в другие времена, — факт остается фактом: в ту зиму Тоуду довелось побывать в шкуре самого заурядного бездомного бродяги.

Маскарадный костюм трубочиста по-прежнему выручал его, но, даже если сам Тоуд мнил себя опытным, высококвалифицированным представителем славной гильдии Почетных и Заслуженных Трубочистов, окружающие вполне резонно воспринимали его как неудачника, потерявшего работу и не имеющего никаких шансов найти себе новое место.

Впрочем, за время странствий Тоуд встречал и милосердие, и дружелюбие. Крестьяне и жители небольших городков частенько (в самые холодные ночи, когда живая изгородь переставала быть надежным убежищем) пускали его переночевать — в амбаре или сарае, если он у них был, или в свином хлеву, если он не был к тому времени занят. Почти всегда ему предлагали миску каши-размазни да кусок хлеба. Это позволяло ему поддерживать силы для продолжения путешествия, и принимал Тоуд любую, самую скромную еду с множеством слов благодарности и с комичным сниманием шапки и прижиманием ее к груди. Стоило словам ропота на жестокую судьбу закружиться у него в голове, стоило отчаянию сдавить сердце, как он тотчас же вспоминал свору гончих, несущихся за ним по пятам, или — о ужас! — представлял себе костедробильные объятия жены трубочиста, доведись ей обнаружить обман. В общем, Тоуд научился радоваться тому, что он жив, да не только жив, но и более или менее здоров и невредим и при всем этом еще и на свободе, а не в тюремной камере.

Зима не бесконечна, повторял он себе. К тому же он рассчитывал еще до наступления весны добраться до Берега Реки, до родного Тоуд-Холла, где его ждали столь сладостные уют и комфорт.

Может показаться странным, что путь домой занял у Тоуда столько времени, но стремительный самолет в своем безумном полете унес его в совершенно незнакомые места по другую сторону Города, где все было не так и по-другому. А кроме того — и это едва ли не было основной причиной задержки, — он вовсе не горел желанием немедленно вернуться в Тоуд-Холл, где его неминуемо ждали все те лишения и ограничения, избежать которых он так стремился все последние годы. Ведь там, на Берегах Реки, Барсук, Крот и Водяная Крыса ждут не дождутся, когда он вернется, чтобы снова посадить его под домашний арест, теперь куда более строгий (это, разумеется, при условии, что Крот и Рэт все еще живы; впрочем, одного Барсука Тоуду хватило бы за глаза).

Да и как ему теперь смотреть им в глаза после всего, что он натворил? Крота он бросил в тяжелый час. Рэта — фактически вышвырнул на лету из кабины самолета. Барсука же, доверившегося ему, он просто-напросто обманул и предательски запер в курительной, где тот (по разумению Тоуда) наверняка сидел до сих пор.

Так что бродяжничество Тоуда, его путешествие вокруг Города, которого он избегал по необходимости, и в стороне от реки — это уже по собственному малодушию и из-за угрызений совести, — было бесцельным и хаотичным. Быть может, он лелеял в душе надежду на то, что с весной все уляжется, утрясется, забудется и ему будет позволено начать все заново — вернуться в Тоуд-Холл и зажить в нем спокойной, тихой и скромной жизнью, из которой на этот раз будут навеки вычеркнуты всякие мысли о каких бы то ни было машинах, транспортных средствах и путешествиях.

Такие мысли, чувства и надежды сопровождали Тоуда в те тяжкие дни, когда мир, который ничем не был ему обязан, одаривал его куда большим добром и милосердием, чем Тоуд того заслуживал. Наверное, эти впечатления и размышления и поддерживали его в дороге, даря надежду на то, что рано или поздно все будет хорошо.

Погода начала меняться к лучшему, и хотя еще нельзя было сказать, что в воздухе пахло весной, зимы в нем с каждым днем становилось все меньше и меньше. Тут и там на пригорках расцветали подснежники, а однажды утром, проснувшись оттого, что на лицо ему упали уже по-весеннему теплые солнечные лучи, Тоуд обнаружил, что прямо перед его носом чуть распустился первый цветок мать-и-мачехи, желавший ему доброго утра и счастливого пути.

В такое вот солнечное утро Тоуд подошел к какой-то деревне. Еще издали он увидел колокольню деревенской церкви, а по мере приближения его несколько раз обгоняли повозки и телеги, в которых ехали празднично, по-воскресному одетые люди.

«Сегодня не воскресенье, — прикинул в уме Тоуд. — На общую молитву по случаю церковного праздника тоже не похоже: слишком уж веселы и беззаботны эти люди и нет в них подобающей торжественности. Наверное, в деревне свадьба! А значит, здесь соберется немало народу в самом благостном расположении духа, что может сослужить добрую службу несчастной жабе… то есть бедному странствующему трубочисту, которого не только накормят и дадут выпить, но и одарят на радостях шиллингом-другим, а то и поболее. Э, да что там: я сам готов отдать последний грош (если бы он у меня был) за то, чтобы посидеть вечер в веселой компании и переночевать в деревенском трактире».

Подбадривая себя сладостными грезами, Тоуд приближался к деревне, не забывая весело и дружелюбно приветствовать всех обгонявших его гостей, ехавших на свадьбу.

— А свадьба-то, должно быть, знатная! — присвистнул он, прикинув количество гостей.

В радужных мечтах бродяги вожделенная пара шиллингов на глазах вырастала до флорина, а то и — страшно сказать — до полгинеи!

Чем ближе он подходил, тем лучше ему становилась видна немалая толпа людей, собравшихся у деревенской церкви. Не занятая гостями часть площади посреди деревни была уставлена бричками, двуколками, другими экипажами, среди которых наметанный глаз Тоуда тотчас же отметил с полдюжины автомобилей (два из них — новейших моделей). Гости мужчины были одеты в парадные костюмы, дамы — в подобающие случаю нарядные платья. Помимо гостей на площади собралась целая толпа зевак, из которых одни были одеты едва ли не лучше, чем приглашенные, а другие — в жалкие лохмотья хуже тоудовских.

Когда он подошел к церкви, приглашенные уже скрылись за ее массивными дверями. Попытки Тоуда выяснить у зевак имена виновников торжества ни к чему не привели. Оставшиеся на площади все свое внимание перенесли на ожидание невесты и ни на миг не хотели отвлекаться ради того, чтобы объяснить бродячему «трубочисту» суть дела.

Наконец невеста появилась на площади, выйдя из ворот ни много ни мало самой мэрии, здание которой располагалось как раз напротив церкви. Сопровождал невесту высокий седовласый джентльмен — ее отец, выступавший с такой гордостью и радостью, словно сам был женихом на этой свадьбе.

А радоваться было чему: если уж молодые надумали обвенчаться зимой, то о лучшей погоде для дня свадьбы и мечтать было нельзя. Яркое солнце сияло на чисто вытертом ватными облаками и теперь безупречно голубом небе. Жимолость, обвивавшая каменные стены церкви словно праздничными гирляндами, была украшена бриллиантами крупной росы. Клумбы покрывали нежные облачка цветущих подснежников и веселые золотинки мать-и-мачехи, уже попадавшиеся Тоуду в полях и распустившиеся здесь, на взрыхленной земле, в полную силу.

В общем, нельзя было винить Тоуда в том, что он, расчувствовавшийся и умиленный этой красотой, несколько расслабился и просмотрел приближение кое-кого из чуть задержавшихся важных гостей. А были среди них весьма заметные персоны, такие, например, как парочка епископов, наряженных в праздничные пурпурно-черные одеяния. Неплохой компанией для них были четверо высоких, сильных, в полной форме, почетных стражников. Судя по их грозному и надменному виду, этот квартет был удостоен чести никак не меньшей, чем охрана какого-нибудь лорда.

Очнувшемуся Тоуду оставалось только вздрогнуть и икнуть от страха. Влип он основательно, ибо вслед за пурпурной парочкой и рослым квартетом на площади появился блестящий черный автомобиль, до поры до времени скрывавшийся в одном из примыкавших к площади переулков. Из чрева машины вынырнуло не менее восьми (!) человек в синей форме — полиция! Полицейские, все — важные офицерские чины, проследовали в церковь, лишь на миг залив площадь сполохами синего пламени своих парадных мундиров.

Эта синяя вспышка вернула Тоуда к реальности. Он очень пожалел, что вовремя не предусмотрел такого поворота событий. Пока что внешне все было спокойно, но внутренний голос убежденно твердил Тоуду: что-то здесь не так.

Тем не менее Тоуд тряхнул головой и поборол свое паникующее второе «я», которому пришлось по-тихому удалиться и попридержать на время язык. Сам же Тоуд пробился сквозь напирающую толпу зрителей и оказался в первом ряду — у самого выхода из церкви, там, где наблюдать за появлением свадебной процессии было удобнее всего.

Пройдя по площади под градом пожеланий счастья, невеста с отцом скрылись за дверями церкви. Устроители свадьбы позаботились и о тех, кто остался снаружи. Пока в церкви шел обряд венчания, зрителям были вынесены пирожки и горячий пунш, что подкрепило их силы и согрело в этот солнечный, но все же не жаркий день. Наконец послышались звуки органа, исполняющего свадебный марш. Зрители замолчали и поспешили занять места поближе к дверям церкви. Вскоре тяжелые створки распахнулись, открывая путь новобрачным.

Вся эта праздничная кутерьма совсем вскружила Тоуду голову. Даровая еда притупила осторожность, а бесплатная выпивка и вовсе помогла забыть о каких-то опасностях в таком прекрасном, согретом ярким солнцем мире. Тоуд вместе со всеми зрителями весело смеялся, шутил и даже присоединился к паре песен, исполнявшихся импровизированным народным хором, помогая себе дирижировать связкой длинных щеток.

Не обратив внимания на посланные ему судьбой предупреждения в виде появления епископов, стражи и полиции, Тоуд осознал всю серьезность опасности, нависшей над ним, когда кто-то из зевак поинтересовался у него:

— Ты-то здесь как, официально?

— Я? — ничего не понимая, переспросил Тоуд.

— В смысле — по службе, не иначе? Собеседник Тоуда ухмыльнулся и вдруг добродушно расхохотался. Тоуд не придумал ничего лучше, как рассмеяться вместе с ним. Эх, если бы он только знал…

— Молодые идут! — пронесся по площади веселый крик, сопровождавшийся мощными аккордами свадебного марша, доносившимися из церкви.

Тоуд все еще пытался вернуться в беззаботную атмосферу праздника, все еще убеждал себя, что никакой опасности нет. Ну что плохого ждать от счастливых жениха и невесты, что может быть от него нужно гордым и довольным родителям? Какую опасность может таить в себе процессия дядюшек и тетушек, братьев и сестер, кузин и кузенов, епископов и…

— Епископов?! — сдавленно прошептал Тоуд, опускаясь с небес на землю.

Благовест, отбиваемый церковными колоколами, зазвучал для него тревожным набатом. Парочка епископов, на которых Тоуд до того не обратил внимания, появилась на пороге, предвещая появление кого-то еще более грозного и опасного. И он появился — облаченный в еще более пурпурную мантию, с огромным, больше, чем у всех других, крестом, он шагнул вперед; от его пасторского посоха, казалось, исходила святая благодать.

Хотя… благодать не благодать, это уж кому как. Тоуд, например, присмотревшись к лику святого отца, чуть не упал в обморок: ему ли было не знать это лицо, лицо его светлости лорда-епископа, в крышу оранжереи которого довелось угодить Тоуду при вынужденном десантировании с борта падающего аэроплана.

Последние свои силы Тоуд направил на то, чтобы, пятясь, затеряться в толпе. Безуспешно: зрители стояли сплошной стеной, не желая расступаться ни на дюйм. Вынужденный оставаться в первом ряду, он с отчаянием наблюдал, как за спиной его светлости показались четыре стражника, а с ними — не кто иной, как тот самый дворецкий, некоторое время назад подававший Тоуду в постель деликатесы и нектары. Да, это был Прендергаст — собственной персоной.

— И он тут! — охнул Тоуд, только сейчас осознав, куда он влип.

Женихом на свадьбе, гостем которой он оказался по прихоти судьбы, был не просто кто-то из местной знати, а сын и наследник владельца той усадьбы, где он, Тоуд, провел три дня на тех же правах, что птенец кукушки в чужом гнезде.

Он еще раз попытался протиснуться в толпу. Снова безрезультатно. Словно живая стена подпирала его сзади. Потом в глазах Тоуда зарябило от череды синих мундиров, появившихся на церковном пороге. Столько полицейских сразу он еще никогда не видел. Может быть, страх помог разыграться воображению, но Тоуду показалось, что не только все приглашенные, но и вся толпа зевак облачилась в синюю форму. Тем не менее он абсолютно верно угадал причину появления на этой свадьбе такого количества блюстителей закона: вслед за роем синих пчел, выпорхнувших из улья, в дверях церкви показался крестный отец невесты — комиссар полиции (и тоже собственной персоной).

«Кто же отец жениха? — успел спросить себя Тоуд. — Неужели сам лорд-епископ?»

— Так и есть! — простонал он, зажатый между живой стеной и косяком церковной двери.

Деваться было некуда. Словно в кошмарном сне, ставшем явью, Тоуд оказался в шаге от самых опасных для него людей — не в силах что-либо предпринять для своего спасения: ни отступить, ни убежать, ни испариться, да что там — далее отойти на шаг назад не представлялось возможным.

Появился фотограф, за которым по пятам следовал ассистент, тащивший на себе всю дребедень и все приспособления, необходимые для того, чтобы сделать хорошие снимки. Яркие вспышки дополнили мысленную картину: Тоуд вдруг увидел себя моряком, сражающимся со штормами и ураганами и внезапно заметившим на горизонте огни далеких маяков. В его душе затеплилась слабая надежда. Еще можно спастись, подумал Тоуд. Нужно просто затаиться, слиться с общим фоном и переждать! Может быть, в праздничной суматохе его и не заметят.

— Нет, ну кто в такой день станет обращать внимание на какую-то там жабу, — успокаивал себя Тоуд, забыв о том, как он одет.

— Трубочист! Давайте-ка его сюда! На счастье! Быстро-быстро, вставай сюда, приятель! Трубочист приносит счастье — это верная примета!

Это был голос ассистента фотографа. Трубочист на свадьбе действительно считается верным вестником удачи, всегда приносит новобрачным счастье, а фотографу, предусмотревшему его появление в нужный момент, наверняка сулит лишнюю золотую гинею к гонорару.

К Тоуду, более всего желавшему в этот момент слиться со стеной, а еще лучше — провалиться сквозь землю, потянулись руки, вознамерившиеся проделать абсолютно противоположное: вытащить его на всеобщее обозрение.

— Нет, нет! — запротестовал он. — Меня не надо! Это не я. То есть я, но не он!..

Все было напрасно. Никто не слушал его жалких стенаний. Тоуда вытащили и выпихнули на середину церковной лестницы, а затем втащили и впихнули в самый центр свадебной процессии, приготовившейся к фотографированию. Его воткнули в первый ряд — между женихом и невестой, а стража, офицеры полиции и епископы выстроились вокруг него в некотором подобии почетного караула — к превеликому удовольствию молодых, их родителей, гостей, зевак — всех, кроме самого Тоуда.

Ослепительная магниевая вспышка. Вторая.

— И еще разок! Улыбочку! — привычно скомандовал фотограф. — Эй, ты, трубочист, улыбнись! Что у тебя за физиономия — как на похоронах?

Ах, как всем было хорошо, как весело, как все они были счастливы! И Тоуд, поддавшись общему воодушевлению, улыбнулся, сначала слегка, потом — во весь рот, от уха до уха; вот он усмехнулся, вот засмеялся, вот захохотал во весь голос… Старые пороки и вечные привычки взяли свое. Тщеславие, стремление быть в центре внимания, купаться в лучах славы, мечты стоять под вспышками фотоаппаратов в окружении знатных и важных людей — все это заставило Тоуда забыть об опасности и на миг почувствовать себя победителем, триумфатором, виновником этого торжества. Трюк с переодеванием сработал великолепно. Никто не узнал его…

— Минуточку! — окликнул Тоуд фотографа. — Еще разок. Сдается мне, что я плоховато вышел, — на потеху публике и новобрачным заявил он. — Давай-ка снимем меня в профиль. Так я лучше смотрюсь. Остальные там, на фоне, пусть не расходятся и улыбаются. Готовы? Улыбочку!

О тщеславие! О самовлюбленность! О глупость, помноженная на жажду прославиться любой ценой! За одним-единственным счастливым мигом следует неизбежное, неминуемое, полное боли и страданий падение.

В толпе зрителей произошло какое-то смятение, раздался обвиняющий возглас, за которым послышались слова, произнесенные знакомым Тоуду женским голосом. Слишком знакомым…

— Это не трубочист! — прокричала она. — Это жаба! Тоуд Жаба! Самозванец, который хотел обманом завладеть моим сердцем, овладеть моей душой и телом! Это он…

Вот она шагнула вперед, к церковным дверям, еще более грозная, массивная, величественная и необъятная в своем праведном гневе, чем тогда, в столь же необузданном порыве радушия. Жена трубочиста!

— Он прикончил моего законного мужа, чтобы занять его место! — вопила она. — Он убийца! Убийца, говорю я вам!

Никакое обвинение не могло быть выдвинуто, сформулировано и брошено более ясно, четко и понятно любому. В этих кратких фразах было названо все: мотивы преступления, его безжалостный исполнитель, его страдающая жертва…

— Он убил, убил его, чтобы занять его место! Убийца! Убийца!

Может быть, Тоуд и пытался что-то сказать в свое оправдание, что-то возразить, но лучше бы он этого не делал.

Он запомнил еще одну огненную вспышку — последний снимок, сделанный фотографом. Но куда лучше запомнились ему другие вспышки и молнии, метнувшиеся к нему: восемь синих, четыре черных и две обвиняюще-пурпурных. А потом все кончилось: мир рухнул и погрузился во тьму. Тоуд был пойман, схвачен, скручен, втиснут в наручники, закован в ножные кандалы, связан веревками, на руках отнесен к черной машине без окон и брошен в ее черное чрево. Недолгая стремительная поездка в жестком, трясущемся фургоне — и Тоуд снова оказался в подземной тюрьме городского Замка, мрачной, черно-серой, отчаянно-безнадежной.

Под усиленным конвоем его провели по длинной, показавшейся бесконечной лестнице, уходящей в глубину темницы, почти протащили по низким, сырым коридорам; перед ним лязгнули, а за ним с грохотом захлопнулись стальные решетки и толстые, непробиваемые, исцарапанные ногтями узников двери… Все это продолжалось целую вечность, пока наконец Тоуда не втолкнули в самую дальнюю, самую хорошо охраняемую камеру для самых опасных преступников, туда, где не было места надежде и лишь отчаяние было верным спутником оказавшегося в этих стенах узника.

Тоуд снова был лишен свободы.

Загрузка...