20. I.1948 г.
Сегодня получил письмо от Л. Брик: сестре ее, Эльзе Триоле, и Арагону понравилась «Звезда», они переведут ее для журнала «Europe». Просят мою биографию, "кажется, необычную". Странное и неприятное впечатление произвела почтовая марка на письме — с портретом Маяковского, словно визитная карточка. Вероятно, у нее огромный запас этих марок.
Сегодня утром закончил пятую главу «Старкова». Быстрота, с которой пишется эта вещь, — поразительна.
7. VI.1948 г., Рига.
Читаю первые части "В[есны] в Е[вропе]". Может быть, и неплохо, но не для меня. Типичнейшая беллетристика за редким исключением. Таня, несмотря на все, противна. Кажется, я взял на себя задачу не по силам. Не чувствую в себе изобилия творческих сил.
Здесь миленький приморский курорт — под немецкие балтийские курорты, но сортом пониже. Я снял номер в гостинице в Майори. И хотя тут тихо, солнечно и одиноко — но не пишется, и мыслей в голове нет, и чувство собственного убожества угнетает душу.
В романе — сумбурное, произвольное смешение красок, лиц, наречий. Нет строгих линий "Двое в степи", нету и поэтичности «Звезды». Неэкономность, расплывчатость, детали заслоняют целое. Замысел — какой-то нищий, композиция не ясна мне самому еще, хотя что-то и предполагалось вначале.
Море здесь (Ostsee) — серенькое, совсем не похожее на южные моря. Пляж, однако, хорош — песок. В море не видно пароходов и парусников. Отсутствие скал и гор лишает море величия и грандиозности, свойственных Черному морю. И самое странное, почти чудовищное для человека средних широт — сосны у самого моря! Как русский на Таити.
9. VI.1948 г., Рагоциемс.
А вот теперь я в латвийской рыбачьей деревне. Это очень разбросанная, хуторского типа, деревенька на самом берегу Ostsee. Я называю это море Ostsee, а не Балтика, потому что второе для нашего уха звучит Петроградом и Кронштадтом, наконец — Вс. Вишневским. Здесь же колорит (…) свинемюндевский и рыбацко-контрабандный (…)
Я сегодня катался на лодке с молодым рыбаком Илмаром. Море становится глубоким на очень далеком расстоянии от берега, и еще с километр можно ходить по морю, не замочив колен. Это очень удобно для детей и для Иисуса Христа, которому здесь было бы особенно легко ходить по волнам в открытом море. (Шлиссельбуржец Н. Морозов мог бы на этом основании совершить переворот в истории, открыв, что местом действия Евангелия было юго-вост[очное] побережье Балтийского моря.) (…)
Тут не мечтают о будущем, о счастье многих, наконец, — о своем личном возвышении, выдвижении, карьере. Нет, — мечта об одном: чтобы все осталось по-прежнему. Чтобы налоги были не слишком высоки. Чтобы никого не выселяли. Чтобы рыбы было столько же или даже больше, ежели возможно. Чтобы и не богатеть даже особенно, поскольку это не так просто, а чтобы не беднеть. Чтобы спокойно прожить жизнь. Сбою жизнь.
Во всем этом, пожалуй, есть своя прелесть. Конечно, тут и страсти какие-то кипели, но страсти глубоко личные, никак не общественные, породившие в литературе XX века Гамсуна, Банга и др. Это литература зрелого капитализма, стремящегося не скользить далее, ибо далее пропасть, революция, катастрофа.
Ленинград, 13 июня.
(…) То, что я в Ленинграде, несказанно меня волнует. С.-Петербург, Питер 1917 года, Ленинград 1941–1943 годов, все это вместе и каждое в отдельности живет в этих камнях.
Я сегодня много бродил по городу, видел Казанский собор с Кутузовым и Барклаем, Зимний дворец, Исаакий, Адмиралтейство, Сенат, Главный штаб, Александровскую колонну, Николая I, Екатерину и, наконец, Петра, Медного всадника. Конечно, все это прекрасно и странней всего то, что это точно такое, как описано в книгах. Предстоит белая ночь.
Здесь жили Пушкин, Достоевский и Гоголь. И все непохоже на правду.
Приятно оставлять такие впечатления на зрелые годы. Нельзя в юности все перечитать и пересмотреть — первые впечатления нужно и на после оставлять. Мне предстоят еще удовольствия: Кавказ, мусульманская Азия, «Идиот» Достоевского. Теперь же я упиваюсь удовольствием, имя которому С.-Петербург — Ленинград (…)
14. VI.1948 г.
От Луги до Ленинграда все перерыто и перекопано старыми траншеями, заросшими травой, завалено ржавой проволокой и спиралями Бруно, уставлено танками — нашими и немецкими, — разбитыми, раздетыми. Развалины маленькими кучами лежат на равнине, как капища языческих идолов. Как раз в момент прохода поезда, на лугу, в километре от железной дороги разорвалась мина и черный (знакомый!) столб дыма поднялся к небу, затем до поезда донесся глухой, короткий звук взрыва. Мы так и не успели разобрать, кто виновник этого происшествия — меланхолическая корова, глупая собака или мальчик, игравший на лугу. Война еще вокруг, хотя все забыли о ней (…)
_____
"Весна в Европе" — роман о советском человеке, гвардии майоре Сергее Петровиче Лубенцове. Он прошел огонь, воду и медные трубы. Разведчик, воин, поэт и мыслитель — вот кто такой майор Лубенцов, если хотите знать. Он трижды умирал и трижды воскресал из мертвых. Чувство собственности чуждо ему уже. Долг для него — прежде всего. Он имеет трех братьев, из которых один — генерал-артиллерист, другой — капитан-танкист, третий мастер завода на Урале.
Хотя он кадровый офицер, но не кастово ограниченный, как его помощник Антонюк, а человек мыслящий, сильный, добродушный и прямой, полный интереса к людям и событиям.
Второй герой романа — капитан Сердюк. Это человек ограниченный, живущий настоящим днем, политически необразованный, служака. Он имеет много благородных, прекрасных черт, свойственных русскому человеку. Он храбр, бесшабашен, полон играющих сил. Вторжение в Германию, освобождение Европы заставляет его понять роль советского человека, воина армии-освободительницы. Он начинает понимать свою историческую миссию (…)
_____
Итак, началась литературная моя деятельность. Две маленьких лодочки пустил я в море, и они, удаляясь, теряются в туманном море, становятся уже не моим достоянием, а достоянием волн играющих и ветров бушующих. Два крошечных паруса еле виднеются в безграничной пучине, но пучина требует меня всего. И вот я как неопытный пловец стою на скалистом берегу, готовый к прыжку в пучину. Страшно и сладостно стоять так на открытом ветру.
(К РОМАНУ "ВЕСНА НА ОДЕРЕ")
Унизительная дрожь перед начальством (чувство Кекушева) и поэтому — в качестве компенсации — желание вызвать эту же дрожь у подчиненных.
_____
Для того, чтобы быть чем-то для кого-нибудь, надо быть чем-то и для себя самого. Надо верить в себя и надеяться на себя, только тогда можно понадеяться на других.
_____
Этот человек — вроде английской транскрипции: читается совсем не то, что пишется.
(2-я половина июня 1948 г.)
Не убили ли популярность, всеобщее признание и далеко идущие надежды людей на меня мою поэзию — робкий цветок, только изредка высовывающий благоуханную голову из-под сумятицы временных и скоропреходящих слов? Я словно опустошен. "Оправдать надежду" — не значит ли это уже превращение во многом стихийного творческого процесса в сознательное ремесло? Тут нужны огромные творческие силы и мужество, чтобы стать выше всего и идти своей дорогой в одиночестве. А ведь путника тянет на огонек, на теплый очаг и ласковое слово. А цель так далека, так неверна, и неизвестно существует ли она вообще и станет ли сил, чтобы дойти. А не дойти хоть на сантиметр — это все равно, что не начинать вовсе свой путь.
За окном дождь, а в Москве 36° жары.
"Крик о помощи" — повесть о гетто, но о гетто с точки зрения русского человека, советского офицера.
Это умница, мудрый разведчик, тайный поэт.
13.9.48 г., Одесса.
Конечно, это превосходный город. И не внешностью своей, хотя и она хороша. И даже не морем, которое здесь очень сужено мысом и разными портовыми сооружениями. Хороша Одесса своими людьми. Они жизнерадостны, на улицах многие смеются, старые и молодые. Одеты просто, но хорошо, прилично. (…) Южный огонек, темперамент, услужливость, разговорчивость, отменная вежливость — здесь достояние всего народа. Хмурая замкнутость севера тут не в почете. В этом — облик этого города, созданного французом и обжитого южанами (…)
(Октябрь 1948 г., с. Казацкое.)
Нужно твердо усвоить, что «Звезда» и "Двое в степи" хороши только на фоне нынешней литературы, а так это вещи средние, даже — строго говоря слабые. Я ничего еще не сделал, и моя некоторая популярность среди читающей публики основана только на том, что другие вещи — еще хуже. Необходимо это понять твердо и искренне, иначе мне угрожает столь распространенный теперь в литературе маразм. Во мне есть многое из того материала, который может составить крупного писателя: любовь к людям, страстность, такт. Но еще многого нет. Надо трудиться, трудиться без устали, самозабвенно, с энергией Наполеона или Гракхов — на почве литературы. Тогда может что-нибудь выйти. И надо жить с народом, среди народа. Не дай бог отяжелеть.
29.12.1948 г.
Кончается 1948 год, через два дня наступит новый. Мой годовой план далеко недовыполнен: даже роман не закончен, а пьеса только начата, и две маленьких повести существуют только в голове. Однако год был не малого для меня значения. «Двое», вопреки надеждам, поставили меня в положение неприятное — не для самолюбия, оно тешилось немало, — для материального благополучия, которое нужно, чтобы завершить роман. И эта история научила меня ожидать всего, а без этого нельзя писать. Она измотала нервы, но укрепила характер. Роман я начал перерабатывать до критики «Двоих», и сделал это не для того, чтобы приспособить Лубенцова к критике, а для того, чтобы сделать его лучше. Он имел хороший, сильный, музыкальный ритм, но не имел ритма жизни. Толстой чем силен? Кроме прочего, тем, что овладел в своих писаниях ритмом жизни. В жизни есть более и менее важное: писатель, описывающий только менее важное, — бульварный беллетрист. Писатель, описывающий только более важное, — обманщик: он искажает жизнь. Он берет ее в главных чертах, а жизнь нельзя брать только в главных чертах. Во-первых, рискуешь ошибиться, приняв за главное не очень главное. Во-вторых — авторский произвол в выборе главных черт, как и всякий произвол, не соответствует течению жизни. Создает ритм, но это не жизненный ритм, а ритм литературный, олитературенный, ритм Гюго, а не ритм Толстого. Первый тоже законен или — вернее — узаконен в литературе. Но это — устарело, это не завтра, а вчера. Опоэтизировать обыкновенное, а не выискивать среди обыкновенного поэтичное — вот, кажется мне, верный путь, который я назову путем Толстого (Стендаля и некоторых других).
В первом варианте я опускал второстепенное. Этого делать нельзя, это нарушает ритм жизни, в которой нет второстепенного.
Моя работа над новым вариантом — поиски второстепенного, подробностей, искание ритма жизни.
Первый вариант был как воздушный шар, наполненный недостаточным количеством газа. Да, он не влачился по земле, но и не мог улететь далеко от земли. Он находился от земли метрах в трех, в четырех. Это не полет. Я наполняю этот шар газом — жизненными подробностями. Понемногу он получает округлую, сферическую форму, форму жизни и, надо надеяться, полетит. Не совсем только ясно, что это за шар — детский шарик или настоящая махина. Но это уже от меня не зависит — это талант.
При этом может не раз оказаться, что это второстепенное и является главным, а бывшее главное отходит на второй план. Тем лучше — значит, станет сильнее и то, и другое.
Если говорить о влиянии критики «Двоих» на работу над романом, то оно выразилось только в том, что я больше сомневаюсь, а значит, и больше мучаюсь, тружусь, борюсь с материалом. Ergo — влияние положительное в конечном счете. И любовь ко мне читателей, и настороженность руководителей имеют одно следствие: страстное мое желание, оставаясь самим собой, остаться своим и для тех и для других. Посмотрим в дальнейшем, возможно ли это? Уверен, что возможно, нужно и так оно будет.
(К РОМАНУ "ВЕСНА НА ОДЕРЕ")
Лубенцов — активная ненависть к человеческому злу и к недостаткам, нетерпимость к ним, олицетворяющая молодость строя. Он не дошел (и, может быть, слава богу, не дойдет) до расслабляющего философствования насчет невозможности бороться с этим: основа — позитивная философия, вера во всесильность науки и человеческой воли, немножко наивная вера.
_____
Садясь за стол, Сердюк сказал, улыбнувшись:
— У меня в роте столько же народу, сколько христовых апостолов, только, слава богу, нам сегодня обещают дать пополнение.
Ему вдруг стало жгуче-радостно от того, что его артиллеристы узнали его, и от того, что им наплевать на то, еврей он, или таджик, или русский — он был просто их товарищ, ставший их командиром потому, что знал больше, чем они. И от этого неожиданного, ни разу так ясно не пережитого чувства равенства он радостно задрожал, как может радостно задрожать (затрепетать) рыба, брошенная с песчаного берега в прохладную реку.
Сливенко с удивлением подумал: и Пичугин был когда-то ребенком светловолосым, улыбчивым, с маленькими ручками. А вырос — вот каким прохвостом стал…
16 июля с 15 до 20 часов Гитлер, Геринг, Кейтель, Розенберг и Борман обсуждали, что делать дальше с Советским Союзом. "Только немцы будут носить оружие!" Выпив кофе, стали назначать гаулейтеров. (В Москву — г-на Каше.)
"После пятинедельных операций можно сказать, что цель, вероятно, будет достигнута нами ранее намеченного срока" (письмо Гитлера Антонеску 27 июля 1941 г.).
Какой огромный путь прошло человечество от человекообразной обезьяны до прусского генерал-лейтенанта.
Плотников — доктор исторических наук. Может быть, он единственный из всех, стоящих теперь у Эльбы ("В равнинах, где Эльба шумит" — вспомнил он Лермонтова), знал, что победа еще полпобеды, что перед Родиной и перед миром стоят немалые испытания, что людям придется многое еще понять и победить. Но он знал также, что надо всем будет сиять эта победа. И что справедливость имеет скверную и светлую привычку: скрыться, чтобы потом воссиять.
Жизнь немцев в то время, как тысячелетняя империя капитулирует. Быт, немки, немцы. Жизнь идет своим чередом. Народ понимает, что многое ему придется пересмотреть, многое обдумать. Дай бог ему ума и понимания!
(Без даты.)
Дети думают о своих родителях, что они управляют жизнью и что они всесильны, умны, все знают, понимают и т. д. Потом оказывается, что они (родители) подлецы, сволочи, жулики, нечестные, если они даже честные, благородные, то беспомощны противостоять невежеству и злу и только больше страдают от сознания своей беспомощности и от того, что зло и невежество существуют и что его много.
21.4.1949 г.
Может быть, мой роман будут хвалить, и я сам, обманутый похвалами, решу, что он на самом деле хорош. На этот случай я записываю эти строки.
1) Роман мой имеет много хороших частностей, и в нем передана а т м о с ф е р а тех дней. Но он не имеет главного: г е р о я. Я разбил одного героя на две части: Лубенцов слишком голубоглаз; Чохов — испорчен мной сознательно (для напечатания). Героя настоящего нет. Лубенцов — герой в зародыше, он слишком интеллигентен и не совершает ничего геройского. А военный герой обязан быть героем как таковым.
Чохов — герой как солдат, но не герой как человек. Поэтому роман лишен настоящего стержня. В погоне за пестротой и красочностью упущена возможность создать сложный и великий образ на сложном и великом фоне. Это великий недостаток, и теперь уже непоправимый, так как срочно нужны деньги.
2) Линия полковника Кекушева уязвима вдвойне: с идейной и художественной стороны. С идейной — потому что человек на большом посту отвратителен здесь, с художественной — потому что и идейная сторона заставляла меня быть беспрестанно начеку, осторожным, боязливым. И фигура отвратительная превратилась в фигуру жалкую. Потеряна поэтому сама причина ее написания.
3) Кое-что висит в воздухе (…) Люди введены неизвестно зачем, только потому, что такие были и могли быть. Это Антонюк, Мещерский, Никольский, Вика, частично Плотников. Они все необязательны.
4) Стрелки — хороши, разведчики — плохи. Причина, вероятно, та, что «Звезда» уже написана, и не хотелось повторяться. Но разведчики слабо написаны здесь. Следовало Лубенцова и Чохова сделать о д н и м человеком — командиром строевой роты (без изъянов, но с твердым веселым характером), разведчиков не давать вовсе. История Маргарет происходит с Лубенцовым (без влюбления с его стороны).
23. VI.1949 г.
Вчера, 22 июня 1949 г., кончил, наконец, роман. Миг вожделенный настал. Кончил и еще раз пришел в ужас от его недостатков. Их чудовищно много. Многие люди начаты и не кончены, повисли в воздухе; разведчики бледны даже по сравнению со «Звездой» и не вызывают ничего, кроме глухой досады. Главное половинчато. Негативное — трусливо.
Я очень устал. Если бы не деньги, я бы не печатал роман теперь, а поработал бы систематически над ним — часа два в день, над углублением людей и завершением лепки сюжета.
Завтра сдаю, иначе нельзя.
Что-то оно будет?
Обет: если роман напечатают и он будет иметь успех (всяческий) уехать в глухие места, вести скромную, трудовую (литературно и физически) жизнь, изучать природу и простых людей и углубить свой талант, который недостаточно еще глубок. Писать просто, проще, чем теперь.
27. I.1950 г., Кисловодск.
План 1950 года:
1. Написать рассказ "Человек, пришедший издалека".
2. — " — повесть "Крик о помощи".
3. Закончить «Колумба».
4. — " — «Моцарта».
5. — " — пьесу о Германии (?)
6. Думать об эпопее.
7. Делать заметки о колхозной деревне (имея в виду "Письма из колхоза" и др. рассказы).
8. 4-я часть "В. на Одере" (?)
Писать только хорошо.
9. V.1950 г., Ленинград.
Я в гост[инице] «Астория», и за окном Исаакиевский собор, а за ним Медный всадник, к[ото]рого я еще в этот приезд не видел. И странно подумать, что стоит мне выйти из гостиницы, и я увижу Медного всадника, Сенатскую площадь, Неву.
9 мая — День Победы. В этот день тысячи ленинградцев шли на братское кладбище — место погребения умерших в блокаду.
Я зашел в пивную. Два инвалида и слесарь-водопроводчик — старые ленинградцы — пили пиво и вспоминали войну. Один плакал, потом сказал: Если будет война, я опять пойду (…)
Осматривал Алекс[андро]-Невское кладбище. Здесь: Чайковский, Ломоносов, Стасов, Глинка, Бородин, Балакирев, Римский-Корсаков, Рубинштейн, Мусоргский, Карл Росси, Даргомыжский.
Суворов лежит в соборе.
Петропавловская крепость. Саркофаги русских императоров: Петр и все остальные — белый мрамор, Александр II с супругой — малахит. Николай II отсутствует.
Грандиозный иконостас.
В соборе холодно и светло. И очень буднично поэтому. Таинственности ни на грош.
Один из героев должен испытывать боязнь высоты. Нужно описать это паническое чувство — глупое, нелогичное, и зависть к другим людям женщинам, детям, спокойно идущим по кромке обрыва.
Если подумать, то я вовсе не беллетрист. В сущности говоря, я насилую себя, пиша беллетристику. Лучше было бы — суховатую прозу, полную мысли, углубленную, бессюжетную. Только лишь ощущение читателя заставляет писать то, что пишу я.
Женщина имела стройное тело, сильные полные ноги, выше которых угадывались очень теплые бедра, а лицо уже было усталое, глаза — потухшие. Ей было вовсе не до баловства, и она удивилась бы, узнав, чего от нее хотят.
Нужно научиться изображать женскую внешность, это очень важно.
Тая Григорьевна. Странно видеть пожилую одесситку в Ленинграде. Все время кажется, что она долго дрейфовала, продвигаясь от Черного моря на север и, наконец, остановилась у Балтийского.
Он пел всегда: "Мы кузнецы, и дух наш молот". Ему не приходило в голову, что дух может быть молод.
(После 9.5.1950 г.)
Ленинград, гостиница «Астория».
ПРЕДИСЛОВИЕ
Мысль о создании этой книги (или, вернее сказать, серии книг) пришла мне в голову неожиданно и, придя, ошеломила меня. Ошеломила своей дерзостью, грандиозностью замысла. Потом испугала невероятным обилием трудностей различного порядка, среди которых немалое место занимает цензура строгая* (* Хотя и справедливая (примеч. автора).). Но, отдавая себе полный отчет во всех этих трудностях, я уже, сам того не зная, был в плену категорического императива. Случайная задача стала казаться неслучайной, нужной, ценной, необходимой, наконец неизбежной, неотвратимой, как сама смерть. Я говорил себе:
1) Не надо! Это — 12 лет жизни. Это — беспрерывное, на всю жизнь копание в старых газетах, бумагах, книгах. 2) Не следует: это — ковыряние в исторических фактах, о которых я не могу иметь суждения ввиду недоступности почти всех подлинных материалов. 3) Нельзя — объективность тут так же опасна, как и яростная субъективность — первая фальшива, вторая — неубедительна. 4) Брось — куда тебе справиться с задачей, которая по плечу людям типа Толстого, Бальзака, Золя. 5) Гляди — ты можешь ошибиться самым роковым для писателя образом — ты мастер в новелле, делай то, что ты умеешь делать наиболее хорошо, не увлекайся заманчивым, но обманчивым желанием охватить все, что ты знаешь.
Но жгучее стремление быть творцом в большом смысле слова — т. е. создать целый гармонический мир, а не детали мира — это стремление победило все. Количество переходит в качество. Количество — тоже качество. До изнеможения боролся я с этим, но не смог побороть.
Поборотый, я хочу немногого. Пусть эта книга станет настольной книгой моего поколения, пусть она будет художественным учебником революции, пусть по ней будущие люди увидят и оценят всю нашу боль, всю нашу радость такую боль и такую радость, какие немногие поколения знали.
31.7.1950 г., Глубоково.
Я все тщусь писать о других, а иногда так хочется писать о себе. Но это — потом, в старости, которая уже не за горами. Трудно — о себе, потому что мне, не так как другим, приходится отсечь очень многое в детстве и юности (…) В одной жизни — много перевоплощений, не очень обычные перемены. Но все это — потом.
А теперь — главное: собрать силы для написания самого главного эпопеи, энциклопедии советской жизни за 25 лет, с 1924 по 1949/50. Это огромный, может быть, не по силам труд, но я должен совершить его и, надеюсь, совершу.
Это — большой, гигантский роман, в котором вся наша жизнь, главные и второстепенные ее стороны должны найти отражение — верное, объективное.
Итак, время — 1924–1949.
Объем — 240–250 авторских листов, 5000 страниц (…)
Место — Москва, деревня Владимирской области, завод старый (Сормово?) и новый (Магнитогорск? Автозавод им. Сталина?), фабрика (Вязники?), Ленинград, Киев, Одесса, Крым, ДВК, Германия, Польша, Китай, Венгрия.
Круг героев: крестьяне, рабочие, интеллигенты, писатели, дипломаты, офицеры, генералы, солдаты Сов[етской] Армии, нэпманы, студенты, партработники, хозяйственники.
Главный герой — советский народ, страдающий, побеждающий.
24. IX.50, Глубоково.
Ничего изящного не будет в моей книге. Это будет жизнь — с ее радостями и тяжестями. Оборони меня боже от изящного.
Вечерняя и утренняя заря — в шалаше с подсадными утками и чучелами.
Четыре утки. Моя самая крикливая. Почему она кричит все время? Ей больше, что ли, хочется селезня, чем другим? Не поэт ли она среди уток? Да, по-видимому. Чуть чернея на белом фоне сумеречной осени, она кричит то в глубоком отчаянии, то полная надсадной радости или тоски. Вот она замолкнет на минуту, потом скрывает голову в воде и плещется там, полная дум о самоубийстве, но дружественная ей стихия не признает жертвы. Тогда она в ужасе начинает хлопать крыльями.
Наконец появляется селезень. И тут выясняется, что эта фрейдистка столько шумела только по причине похоти. Но не грубо ли это? В похоти ль только дело? Не лучше ли сказать, что это — тоска о счастье?
И тут раздается выстрел.
15.11.1950 г.
(К РОМАНУ "НОВАЯ ЗЕМЛЯ")
Старик все время хвастает: "Тут было поместье графа Сергея Дмитриевича Шереметева. Всюду были расставлены дощечки: "Охота воспрещается". Мне раз мальчишкой влетело от людей его сиятельства! Сколько тут было дичи — лосей, барсуков и т. д. А стрелять не позволяли. Сергей Дмитриевич был на этот счет строг…" Он говорит о графе с благоговением и о притеснениях — также. Сын молчал, молчал, наконец не выдержал: "Нравится рабская жизнь, а, папа? Приятно вспомнить?.."
(Конец 1950 г., дер[евня] Глубоково.)
На колхозном собрании выступает старушка, которая говорит, что "не даете нам на обе ноги стать. На одной стоим, на другую никак не станем".
Главная обида колхозниц, когда им говорят: "Плохо работаете". Этим они возмущаются больше всего. "И мы были не из последних, — говорит пожилая женщина с видом оскорбленного достоинства, — да вот нет руководства. 20 председателей сменились за эти годы" (вспоминает фамилии председателей, ей активно помогают вспоминать из публики).
(Конец 1950 г.)
Все шло внешне нормально. Были дети, служба, интерес к людям. Но в то же время — страх, что распадется связь, что все неверно и связано гнилыми нитками, и вот-вот все распадется, и пойдет по швам разлезаться.
(1950 г.)
Вы любите положительных героев. Я тоже. Но вы сплошь и рядом принимаете процветающих героев за положительных героев. Между тем (даже у нас) чаще всего бывает наоборот
(К РОМАНУ "НОВАЯ ЗЕМЛЯ")
Начало — зима 1924 года. Крестьянский парень по командировке комбеда приходит в Москву учиться. Мальчик выдающихся способностей. Отец — кузнец, бедняк, но консервативных взглядов.
Учеба в Москве. Рабфак. Полуголодное существование.
Действуют:
1. Иван Рысаков — рабфаковец, рабочий, 35-тысячник, партработник
2. Алексей Татьяничев — " рабочий, мастер, инженер, директор завода (Урал)
3. Павел Татьяничев — бес*(призорник)
4. Сеня Зубиков — беспризорник, трудколония, армия, арест, армия (война, полковник)
5. Петр Зубиков
6. Ленин
7. Сталин
8. Маяковский
9. А. Толстой (граф)
10. Станиславский
11. Мейерхольд — Пастернак (под именем…)
12. Есенин
13. Ворошилов
14. Молотов
15. Каганович
16. Микоян
17. Валя Груздева
18. Зоя Снегина
19. Сима Гуревич
20. Борис Гуревич
21. Горшков — коммунист, пред[седатель] колхоза
22… - судья
23. Фадеев
24. Витя Бирюков (из Вязников, летчик, Герой Сов[етского] Союза)
25. Чкалов (под др[угим] именем)
26. Дегтярев (или Лавочкин)*
27. Клюева и Роскин
28. Жуков
29. Твардовский
30. Давидович
31. Лейвик
32. Андре Жид
33. Горький
34. Роллан
35. Е. }
36. Я. } вредительство
37. Сычев
38. Моисей (величие и падение)…
39. Дядя Леня и его сын
40. Рапповцы
41. Рамзин или Туполев
42. Микулин (?)*
43. Ген. Королев — Женя — Советова — майор
44. Нем[ецкий] антифашист — Zux, парт[ийная] работа в армии
45. Димитров
46. Рискинд
47. Носов (директор комбината)
48. Хавкин (вождизм)
30
x
8
_________
240 п. л.
Т о м п е р в ы й. Юность (1924–1929). Учеба; трудколония. Коммуна. Борьба с оппозицией.
Т о м в т о р о й. (1929–1936). Колхоз. Индустрия.
Т о м т р е т и й. (1936–1937). Заговор. Борьба. Перегибы.
Т о м ч е т в е р т ы й. (1938–1941).
Т о м п я т ы й. (1941–1942). Москва, ополчение.
Т о м ш е с т о й. (1943–1944).
Т о м с е д ь м о й. (1944–1945).
Т о м в о с ь м о й. (1946–1950).
Должны быть отражены:
1. Колхоз
2. Предприятие на Урале
3. Рыбаки на Днепре
4. Крымские татары
5. Армия: штаб академия
пехота
авиация
артиллерия
6. В.-М. флот
7. Речной флот
8. Москва: строители
автозавод им. Сталина
планирование
9. Сов[етский] театр
10. Сов[етская] литература
11. Колония беспризорных
12. Суд
13. Лагерь
14. Тюрьма
15. Райком ВКП(б)
16. Министерство
17. Обком ВКП(б)
18. Ленинград
19. Съезд партии
20. НКВД
21. Милиция
22. Крым
23. Кавказ
24. Жилищный вопрос
25. Одесса
26. Киев
27. ДВК
28. НКИД
29. Америка 1941 — 1950
30. Германия 1933 — 1948
31. Польша 1924 — 1948
32. Англия 1940
33. Франция 1940 — 1950
34. Школа
35. Кремль
36. Нац[иональный] вопрос
Беседы с: Штейном (дипл[оматом])
Манфредом
Гуревичем (жил[ищный] вопрос)
Горшковым
Алферовым (карьера, партработа)
Становским (труд. колония, безраб.)* (* Зачеркнуто автором (примеч. составителя).)
Назаровым (- " — " — " —)
Соловьевым (погранохрана)
милиция
Адвокатом, судьей
Работники ГБ
Идой
Ушаковым
Мельманом (о НЭПе)
Назаровым, Глушковым, Карусковичем и др.
(о комендант[ской] службе в Германии)
Госплан
(К РОМАНУ "НОВАЯ ЗЕМЛЯ")
В минуту, когда Рысцову становится невмоготу и он хочет бросить учиться, он думает о том, что борцы уходили по Владимирке на восток для того, чтобы он, Рысцов, мог по ней же прийти в Москву учиться. И он остается. (Конец 1-й книги.)
Книга третья — Заговор.
(Январь 1951 г., Глубоково.)
История с матерым умным белогвардейцем Шульгиным, в 1925-м приехавшим нелегально в СССР. Работники ОГПУ, узнав об этом, не тронули его, а вместе с ним «посетили» все организации, «скрывали» его и благополучно проводили обратно за границу. Прекрасный пример умной разведки. П о д р о б н о описать его поездку. Через нее показать все остатки черной сотни в СССР меньшевиков, эсеров, кадетов, монархистов.
31.1.51 г.
"Четыре сердца", которые я сейчас пишу, — кроме прочего — интересный для меня эксперимент. Во-первых, это — впервые за мою прозаическую деятельность — интерьер. Действие происходит не на больших просторах, как в «Звезде», «Весне» и "Двое в степи", а в обычной московской квартире. Во-вторых, автор не вмешивается. Должно создаться впечатление предельной объективности. Тут мастерство играет величайшую, решающую роль. Действие разворачивается как бы без всякого вмешательства творца. Это — почти протокол совершившихся в течение одного дня событий. Внутренние переживания выражаются так, как они выражаются в жизни: через разговоры, жесты. Людей читатель будет судить и оценивать не под нажимом, а в соответствии с их собственными поступками и речами. Это — продолжение метода "Двое в степи", однако там важна и острота сюжета, здесь сюжет дело второстепенное.
Не будет ли утомительно читать? Не рассчитано ли это только на знатоков, смакователей? Нет, кажется. Посмотрим.
План 1951 года
1. Написать "4 сердца".
2. — " — "Крик о помощи".
3. Заготовки к роману.
4. Заготовки к 2-й книге "В. на Одере".
5. Моцарт, Колумб.
(Февраль — март 1951 г.)
(К РОМАНУ "НОВАЯ ЗЕМЛЯ")
1924
В нем жила святая, до трогательности наивная уверенность в том, что никакой человек не пошевельнет пальцем без выгоды.
1932
Художник Дудник — бандит, вор. Попал на Беломорканал. Выпущен досрочно за хорошую работу. Попал к Горькому (на приеме выпущенных). Нарисовал эскиз (Горький). А. М. позвонил в Моск[овский] худ[ожественный] ин[ститу]т: "Примите товарища". И Дудника — очень способного, неграмотного человека приняли. Приехал впоследствии (1936) в Феодосию (где бандитствовал) вместе с художниками для работы. Пришли на базар. Перепуг торговок: Дудника узнали.
1941–1943
Фотокорреспондент "Комс[омольской] правды" Ананьев попал в окружение, стал партизаном, к[оманди]ром роты в партиз[анской] бригаде под Минском. 2 раза ранен, получил 2 ордена. Перелетел на самолете в госпиталь в Москву. Там поправился и пошел в редакцию просить фотоаппарат — потренироваться, давно не фотографировал. Зашел к секретарю редакции А. Сурову. Тот плюгавый пьяница — спросил:
— А куда вы дели два аппарата, которые числятся за вами?
Ананьев сначала не понял, потом пришел в дикую ярость. Разбил все на столе у Сурова, и почти потерял сознание, не помнит, как он очутился в кабинете редактора, к[ото]рый успокоил его. Ему дали аппарат. Он сохранил свой партбилет, а фотоаппараты не сохранил, Суров — сволочь.
1919
Он думал, что мир, как создан испокон веку, таков он и будет и есть. Это мир благополучный, веселый и главное — необычайно целесообразный. Все в нем устроено верно, так, чтоб людям, в частности ему — было хорошо (вернее целесообразно). Но позднее оказалось, что это не так. Он узнал тайну рождения. Умер отец, умерла мать. Из людей, казавшихся авторитетами, ничего не получилось. Нецелесообразность жизни стала ясной. И только гораздо позднее он понял, что она целесообразна, но целесообразностью высшей, не на человека рассчитанной, а на всю природу.
Тайна рождения, узнанная им в детстве, и тайна смерти (при смерти отца) — эти 2 тайны нанесли непоправимый удар его блаженному представлению о целесообразности жизни и справедливом устройстве мира.
Ревность — чувство стихийное и, может быть, уподоблено весеннему паводку или лавине. Для того, чтобы ревновать, вовсе не нужен Яго, клеветник и интриган. В этом отношении "Зимняя сказка" вернее передает возникновение ревности, чем «Отелло». Причины здесь не нужны, ибо отсутствует логика (…)
10. III.51, дер[евня] Глубоково.
Обе бригады — глубоковская и сингирьская — собрались праздновать 8 марта. Позвали меня. Пили, пели, плясали до упаду. Женщины большей частью пожилые, порядком измотанные (…) (почти все вдовы). Но энергии много и много неизрасходованной неясности. Плачут потихоньку от жалобных песен.
Молодых женщин и девушек — очень мало, почти нет: они учатся в городе или работают там же, в Вязниках, в Мстере — ткачихами, фельдшерами, счетоводами, учительницами и т. д.
Зато в субботу молодежь появляется в деревне. Это приходят дети колхозников — рабочие, служащие и студенты — на воскресный день. Все оживляется. Топятся бани. Молодые русые девушки в валенках на босу ногу (полные колени поблескивают в промежутках) идут к колодцу, помогают родителям в хозяйстве.
(Начало апреля 1951 г., Глубоково.)
Бюро РК ВКП(б) утверждает тракторные бригады к посевной кампании. Ребята — крепкие, с открытыми и хитроватыми лицами, в замазанных мазутом ватных костюмах. Так много молодых мужчин вместе я, находящийся в деревне, давно не видел: там все бабы да бабы. На вопрос Бориса Васильевича о настроении каждый бригадир чуть-чуть улыбается и, медленно вставая, отвечает с неким детским самодовольством и самоуверенно:
— Хорошее.
Или:
— Боевое.
Некоторые, из тех, что были в армии, встают быстро и по-военному (их сразу отличаешь). Приятно смотреть на них. У них — почти без исключения умные, выразительные лица. Много красивых парней.
(…) Беседа с бабами, сушащими зерно на асфальте шоссе. Это четыре женщины — одна старушка лет 55, остальные — от 38 до 45. Вокруг дети. Дети — 10 — 12-летние, матери выглядят значительно старше своих лет. Все молодые — вдовы, мужья погибли на войне. Все — умные, даже мудрые, простонародной, хорошей житейской мудростью. И хотя очень бойки, и в карман за словом не лезут, но в то же время покорны. Да, покорны. Вот примеры: Б. В. спрашивает их, как они смотрят на то, что у них собираются отрезать приусадебные участки с 0,40 до 0,25, да еще 0,15 из них отвести в полях, не при доме. Они мнутся и говорят, что, дескать, да, решили так; конечно, трудно с малыми детьми обрабатывать свои участки далеко от дома; но что, мол, сделаешь? Б. В., который уже знает о письме ЦК, отменяющем левацкие на этот счет установки, говорит, что все останется по-старому. Они рады.
Потом он спрашивает, как они оценивают сселение (тоже отмененное уже тем же письмом ЦК). Они покорно говорят, что-де решили и это. "А вот как будет с моим домиком-то, — говорит та, что постарше, — совсем же развалится. Думала его крыть железом и подремонтировать, да вот приходится его переселить". "Можете ремонтировать, никуда вы не переедете", — говорит Б. В. (Кстати, он необычайно и даже наивно рад тому, что может им сообщить "благие вести".)
Они очень рады такому обороту дела, и тут только одна из них (сильная, большая, самая молодая, в матерчатых валенках, с крупными, могучими икрами, еле влезающими в эти валенки, говорит чуть застенчиво: "Конечно, наша Лихая Пожня (так называется деревня) такая красивая, разве есть лучше деревня по всей шоссе!" "Тут военные в войну проезжали, говорит старуха, — они все говорили, что наша деревенька лучше всех". "Место высокое", — говорит третья. "Всюду деревья растут", — говорит четвертая.
То ли от возраста, то ли от того, что это в самом деле трогательно, я растроган немного и уезжаю молча.
(7 апреля 1951 г., Вязники — Владимир.)
Важно, чтобы каждая часть романа, а частей будет много — была все же чем-то целым сама по себе. Нужно это по двум причинам: 1. Ради читателя. 2. Ради автора, который может умереть посредине работы.
1-я часть: несколько атмосфер:
а) Вязники, Мстера в старину. Быт этих мест. До самой седой старины должен чувствовать себя герой книги глубоко связанным со своими местами.
Не думая об этом, он все равно чувствует себя связанным с этим прошлым, с историей и географией родных мест. Вот эту связь нужно передать очень ярко.
2. Послереволюционная история (1917–1923) — вся атмосфера этих лет в данном месте.
3. НЭП (в Москве).
4. Студенчество (в Москве).
5. Первая любовь (в деревне) и забвение этой любви через короткое время после приезда в Москву. (Увлечения.)
Итак — 5 атмосфер. Пока в 1-й книге все (или почти все) должно быть локальным, почти без намека на будущие широты сюжета истории. Тем сильнее они покажутся потом. Пожалуй, это должна быть физиология и психология талантливого подростка, но не в отрыве от среды, в которой он живет. Напротив, в живом окружении проблем, стоявших на очереди в то время, и людей, так или иначе решавших эти проблемы.
Моя задача, т[аким] о[бразом]: проникновение во внутренний мир молодого русского человека после Октябрьской революции.
_____
Надо учиться графомании. Не будучи в некоторой степени графоманом, нельзя много написать, а хочется много написать. Какое блаженство писателя (и читателя затем) — создать серию романов, в которую можно окунуться с головой, как в другую, очень похожую и необычайно непохожую жизнь. Вроде Диккенса, Бальзака, Золя, Шекспира, Толстого.
Основной конфликт 1-й книги, или, м. б., первой ее части, — конфликт между буйной молодостью и осторожной старостью; между молодежью, рвущейся к новой жизни, и кондовым старинным бытом. К счастью для молодежи, ее поддерживает государство, созданное в 1917 году.
(Весна 1951 г.)
Моим объектом до этой книги было пространство, в этом романе — время. Не назвать ли его "Новое время", или "Новые времена", или "Время и пространство".
Пространство бесконечно как время. И наоборот. Более того, это одна и та же сторона одного предмета. Вроде широты и долготы. Пространство можно делить на километры, градусы, планеты и солнечные системы, так же, как делят время на часы, минуты и столетия. Но это условно, ограниченно, как все человеческое.
(Без даты.)
"Хочу быть как все" — пламенное желание героя, но потом он понимает: "Надо, чтобы все были как я". Тешил ли он этим свое самолюбие? Не зазнавался ли? Нет, он знал свои несовершенства, но главное — отношение к собственности, любовь и ненависть, вера в будущее — были ему свойственны в большой степени.
Были ли несовершенства? Да, были. Близко ли к человеку коммунизма? Иногда ему казалось, что близко, а иногда, что очень далеко…
(2-я половина апреля 1951 г.)
(К РОМАНУ "НОВАЯ ЗЕМЛЯ")
1941 г.
Начало войны. В Москве появились офицеры, грязные, с полевыми петлицами и знаками, небритые, и это казалось странным людям, привыкшим к подтянутости и шикарному виду Красной Армии. И глаза у них были такие, немного подчеркнуто значительные (гордость перед тыловой Москвой), но в то же время — оглушенные — словно они побывали в другом мире и принесли оттуда страшную тайну, которую они не имеют права рассказать. (Вначале еще считалось, что поражение можно скрыть.)
22. IX.51 г.
Опять я в старом, баженовском здании Румянцевской библиотеки, той самой, где когда-то работал В. И. Ленин. Эти старые камни большой красоты, и царящая здесь атмосфера книги, навевают грусть и тихое желание быть незаметным среди всех. Здесь я когда-то — до войны еще — мечтал о Колумбе и Моцарте. Теперь в период скучной зрелости, буду воссоздавать картины современной моему поколению жизни. Наступает Время Большой Работы. Тихой, неспешной — работы крота — по углублению своих знаний, представлений о жизни. Не по расширению, а по углублению. Впрочем, это связано.
Писатель ничего не доказывает — он рассказывает. Его рассказ доказывает.
Л. был прав — я работал до сих пор в белых перчатках, вместо того, чтобы живьем сдирать с себя шкуру. Настало время сдирания шкуры. Хватит ли у меня для этого страсти к мученичеству?
Девушка была похожа на крупного грызуна — нечто вроде хомяка или ласки. Ее клетчатая юбка, туго облегающая широкие бедра, внизу расходилась клешем, причем сзади была несколько длиннее, что походило на хвост, прибавить мелкие жемчужные зубки, гладко причесанные волосы на остром черепе, тонкая мордочка, большие красивые, но бессовестные глаза, бледная кожа на лице, в обтяжку, красивая длинная шея, на которой плавно покачивается маленькая головка (почти змеиная).
Толя же не замечал ее недостатков. Нет, не то. Пожалуй, он замечал их, он в любой другой замечал такие недостатки с большей легкостью, а в ней — нет. Они, недостатки, не относились к ней, казалось ему.
Надо выяснить для себя один важнейший вопрос. Дело вот в чем. Необязательно подмечать и описывать грязь жизни только из чувства противоречия к течению, не разрешающему ее подмечать и описывать. Нужно описывать грязь жизни только тогда, когда художник считает невозможным обойтись без этого для характеристики данных обстоятельств и данных людей в них. Только на пользу целому, а не ради интереса детали.
В конце концов — моя литературная точка зрения ясна с юных лет: долой кроватный быт, затхлую бытовщину вонючих портянок. Я — за романтическую героику в конце концов. Это следовало бы помнить и не беспокоиться на счет мнения разных "критически мыслящих" личностей, считающих, что чем больше говнеца, тем талантливей. Эти люди, в конечном счете, ищут не правды, о которой бормочут все время, а фрондерской фразы. Конечно, такая реакция понятна, но она не должна заслонять ясный взгляд на вещи и на задачу литературы.
(2-я половина марта 1952 г.)
(К ПОВЕСТИ "СЕРДЦЕ ДРУГА")
Баренцево море — до 12 баллов зимние штормы. Студеное море — называли его на старинных московских картах, а иностранцы называли Московским морем.
Тебе под сорок и ты не сантиментален, самоуверен, силен, как подобает человеку нашего времени, и все-таки ты хочешь, чтобы возле тебя иногда сидела старая женщина, рожденная в XIX веке. И пусть это будет твоя собственная мать.
Угольные кучи горят, никто не гасит ("не мое").
Лес для построек и дрова возили с нашей территории (Печенга) — здесь, в Норвегии, лес нельзя было рубить — частный. Мост для них же строить нет леса.
Люди жили в пещерах: немцы все сожгли (армия «Норд», Дитль?). Оставшиеся дома были вначале заняты нашими, потом последовал приказ: выселиться, отдать норвегам (наши солдаты называли их так), а сами — в землянки.
Взяли лодку для «Эпрона». Где лодка? Обвинение против командира части. Оказывается — лодка стояла несколько ниже по фьорду. "Нет, непорядок, — говорит норвежец, — это не моя земля, а чужая и берег чужой, и могут лодку взять". Узкие полоски берега — каждый принадлежит другому хозяину. Попробуй разберись, где лодку ставить!
Хороший, свободолюбивый, но слишком перекормленный народ.
В Осло не здоровались на улице с королем Гоконом: "Я с ним не знаком". Каждый — король на своем участке.
Пассивная ненависть норвежцев к немцам.
Наша оккупационная политика. Снабжали местное население всем необходимым.
Иск по поводу зажигалки, сброшенной на соседний сад с крыши!!!
Это европейское захолустье — Норвегия.
(Конец июня 1952 г.)
Не успел я закончить повесть об Акимове, как мне уже мерещится другая вещь, бессюжетная, суровая и горячая. Книга «Признания». Монолог — суровый и страстный — о жизни и душе современного человека, о моей собственной душе и мыслях, связанных с личными переживаниями, с будущим нашего мира, с войной прошлой и предстоящей, исповедь о людях, местах, размышлениях, страхах и сомнениях, — и бесстрашных свершениях, битве с собой и победе над собой.
И еще думаю о сатирической повести о районном городке и его обитателях.
И о колхозе маленькую повесть. О плохом колхозе.
Озеро Рица, 13 июля 1952 г.
Это — прекрасный уголок. Горное озеро, окруженное двумя ярусами гор. Второй ярус — снежные горы (…)
Отдыхающие приезжают на экскурсии. Мужчины, небрежно одетые, похожие в своих соломенных шляпах на гоголевских бурсаков. Женщины, загоревшие до безобразия, с выгоревшими волосами, похожие на ободранных кошек. С 5-ти часов — тишина и спокойствие. Молчание гор, густо поросших хвойными лесами. Странно сознавать, что Сталин, отдыхая здесь, видел этот самый пейзаж. О чем он думал?
Заканчиваю «Акимова».
Ощущение, похожее на то, которое было у меня при окончании «Звезды». Тогда, правда, была полная неуверенность, теперь уверенности больше, но сомнений не меньше. Персонажей я теперь чувствую лучше, вижу их яснее, все вещественнее. Я их теперь люблю больше. Насколько помню, я при писании «Звезды» заставлял себя работать, и только вработавшись, начинал любить своих героев. Я не любил их. Если они получились такими теплыми, то это лишь потому, что в них — бессознательно для меня — отразилась моя собственная любовь к людям. Теперь я уже люблю своих героев как отдельных от меня людей. Как существующих людей. Акимов (в отличие от Травкина) кажется мне реально существующим, от меня отдельно, человеком.
Кажется, «Акимов» — лучшее из всего, что я до сих пор написал. Наиболее близок он к «Звезде», но надеюсь — на высшем этапе мастерства.
18 июля 1952 г., Рица.
Вчера писал сцену смерти Акимова и все время плакал во время писания. Все лицо мое стало мокрым от слез и пришлось снять очки, совершенно залитые слезами. Этого со мной никогда не было.
Сегодня я снова полон сомнений. Не мельчит ли конец повести всю повесть? Не слишком узка ли та чисто политическая задача, которая разрешается концом повести и т[аким] о[бразом] всей повестью в целом? Стоило ли из-за нее огород городить, терзаться самому и вести за собой читателей, полных надежд на прекрасный конец вещи? (Прекрасный не в смысле «счастливый», а в смысле — величественный, полный гармонии и красоты.) Не из пушек ли по воробьям стрелял в течение четырех месяцев и в течение восьми-девяти печ[атных] листов автор? Вот такие мысли не дают мне покоя. Чтобы отвязаться от них, надо сделать заключительные 2 главы очень хорошо, лучше прежних. Но смогу ли я это сделать при малом знании материала флота, севера, Норвегии? По сути дела я и так совершил подвиг, описав это все!
И еще кажется бесцельным: вести человека, героя по книге, чтобы умертвить его в конце. Правда, так и в жизни: живет человек, потом умирает. Но, по-видимому, мои сомнения в этом смысле все-таки не лишены основания. Возможно, смерть Акимова еще плохо написана, неоправдана внутренне; еще чувствуется авторский произвол: автору нужно, чтобы герой умер. Вот в чем слабость пока. Надо это улучшить, иначе я ее не выпущу из рук. Как бы это ни было трудно, необходимо это сделать.
Вчера, плача во время писания, я себя ловил на том, что это не мешает мне следить за стилем того, что я пишу. Это — уже в крови.
(19 июля 1952 г.)
Закончил сегодня, 19 июля, повесть об Акимове. Весь конец — 2 главы, даже 3, - все еще вчерне. Я скорее набросал ряд картин, чем писал по-настоящему. Мне нужно было прежде всего воссоздать, хотя бы в общих чертах, незнакомую мне ситуацию на чужом, незнакомом мне фоне. Но даже с этим я справился более чем посредственно. Не знаю быта морской пехоты начисто. О Норвегии знаю, оказывается, очень мало. В этих условиях герой чувствует себя тоже неуютно и все время не знает что делать. Все это должно прийти в результате последующей работы, иначе дело плохо.
Завтра приедет Галя. Одиночество гнетет меня, сомнения — терзают.
Перечитываю первые главы и смеюсь от радости — так хорошо. Но ведь это тоже я написал. Надо остальное сделать не хуже — вот и все. Это адская работа, потому что я не знаю материала.
(Без даты.)
Мои любимые в слове: Данте, Шекспир, Толстой, Пушкин, Гейне, Достоевский, Стендаль, Франс.
Из современных художников слова я больше всех ценю — Пастернака, Бабеля, Цветаеву, Фадеева, Твардовского, Олешу, Хемингуэя, Ремарка, А. Камю.
В музыке: Моцарт, Шуберт, Мусоргский.
В живописи: Тициан, Рембрандт, Веласкес, Ренуар, Сислей, Пиессарро, Джорджоне.
(1953 г.)
МЕТАЮЩИЙ КОПЬЕ
ОПЫТ ЛИТЕРАТУРНОЙ ХАРАКТЕРИСТИКИ В ШЕКСПИРА
Всем известно, что о Шекспире до сих пор идут разнообразнейшие споры, связанные с малым, ничтожным количеством биографических данных о нем, основоположнике современной литературы. Некоторые критики, среди них Георг Брандес, с самым серьезным видом собрав крупицы биографии актера Вильяма Шекспира и дополнив их собственными, более или менее остроумными предположениями, разработали вымышленную жизнь писателя, подкрепляя свои домыслы материалом из произведений Ш[експира]. Другие, без видимых оснований, не считая возможным признать автора великих пьес в ничтожном актере, считают его только лишь автором своего завещания. (Что автор завещания не может быть автором Гамлета, для меня совершенно ясно.) В связи с этой точкой зрения возникают разнообразнейшие теории. Некоторые шекспироведы называли автором пьес Шекспира Френсиса Бэкона, другие лорда Рутлэнда, третьи — Марло и т. д.
Я думаю, что все эти предположения, как и самое распространенное предположение, что автором пьес является актер В. Шекспир, не выдерживают никакой критики. Шекспир — имя собирательное, как Гомер. Произведения его — очень своеобразный народный английский эпос XVI века, последний великий, — м. б., самый великий эпос в мировой словесности.
Стоит подробнее ознакомиться с произведениями Шекспира и с шекспироведением, а так же с произведениями других авторов английского Возрождения, чтобы прийти к этому единственно правильному выводу.
Слово «народный» тут не означает «простонародный». Цикл пьес Шекспира создан не в недрах народных масс, но группой людей, связанных с массами (в том числе и с аристократией), — актеров, литераторов, любителей искусства среди молодых аристократов. Известные бродячие сюжеты из исторических хроник и сборников новелл, изложенные в более или менее совершенной форме, затем все больше изощрялись, утончались, совершенствовались в недрах современного театра, в обработке тогдашних заядлых театралов, в стоустой молве посетителей театров.
Театр в елисаветинской Англии был тем источником и двигателем литературы, равного которому не знает другая эпоха, кроме, быть может, Древней Эллады. Это была та трибуна, пожалуй, единственная, на которой можно было высказать свои политические и общественные воззрения.
Редко какая из пьес Шекспира не имеет предшественницы — то это "первая редакция", то пьесы на тот же сюжет, но в другой, более грубой обработке, то бродячие актеры ставят какого-то "Амлета датского принца", более грубую форму, ту глину, из которой впоследствии вырабатывается хрусталь позднейшего Гамлета; но это вовсе не другая пьеса, это та же пьеса, но еще не обработанная в горниле массового творчества.
То обстоятельство, что в данном случае эпос отливается в драматическую форму, не должно никого смущать. В Англии того времени театр, искусство были наиболее массовыми, наиболее демократическими, книга не могла идти ни в какое сравнение с ними при наличии ничтожного кол[ичест]ва грамотных людей; в ту эпоху расцвета национ[ального] самосознания английского народа лишь театр мог стать и действительно стал наиболее серьезным и влиятельным рассадником культуры. В нем, в театре, находил удовлетворение спрос на культуру, на образование. В свою очередь театр впитывал самое мощное, крупное, рвущееся из глубин народного гения и ищущее выхода, ищущее воплощения в образах.
"Вороной, рядящейся в чужие павлиньи перья", назвал Шекспира один из крупнейших драматургов англ[ийского] Возрождения Грин. Это справедливо в том смысле, что Шекспир-актер, вероятно, был тем театральным «помрежем», который хранил, переписывал, сводил тексты сложившихся в театре пьес, основанных на полубалаганных представлениях, перешедших по наследству Возрождению от Средневековья.
Именуемый произведениями Шекспира эпос настолько же выше Марло и др., насколько Гомер выше Пиндара, Алкея и прочих реально существовавших поэтов. С др[угой] стороны, преимущество Марло и др[угих] реально существовавших поэтов перед Шекспиром, как и Пиндара и др[угих] перед Гомером, заключается в том, что они реально существовали и их труд и подвиг является их личным трудом и подвигом. Оценивая их творчество, не следует их сравнивать с Шекспиром — это несравнимые величины.
(Январь 1953 г., лесхоз, Кост[ромской] обл[асти])
Что я — создание природы — смог у нее отвоевать (…)
Труд — это беспрерывная, жестокая борьба с природой.
Лес не хочет стать ни топливом, ни строительным материалом. Он делает все от него зависящее, чтобы сопротивляться этому. Остальная природа поддерживает его: засыпает высоким снегом, заливает дождями. Валить лес голыми руками невозможно. Человек изобрел топор, потом пилу. Для его первоначальных надобностей этого было достаточно. Но потребности увеличились, развилась индустрия, строительство, бумага и прочее. И началась борьба. Строят дороги — ледовые, санные, железные. Для этого строят вагоны, паровозы, тракторы, мастерские для ремонта их (…), изобретаются газогенераторные автомашины и тракторы с местным топливом. Мороз мешает, все мешает. Трелевка. Лебедки. Электропилы. А снег все засыпает — сызнова, а ветер все забивает, а мороз тщится не дать завестись машинам, не дать рукам работать.
И вдруг мне почудилось: нет у меня дома и крова, и я один на земле.
Что ж!
(Апрель 1953 г.)
Я живу теперь в маленькой деревеньке Аннино на 32 км. по Киевскому шоссе. Здесь не слышно людей, только петухи, гуси, куры, блеянье овец и мелькание козлят. Коз здесь много. Время от времени раздается гуденье садящегося на ближний аэродром самолета. Но не этот шум мешает работать, а шум внутри тебя, беспрестанный шум, как будто мельничный, от всей литературной сумятицы, неразберихи, фальши, лицемерия, подлости, бессмыслицы, но это пройдет, успокоится и мысли потекут, и строчки начнут множиться.
(2-я пол[овина] апреля 1953 г., дер[евня] Аннино.)
Какие бы ни были на небе тучи, какой бы ни был мрак, все-таки не мешает помнить, что высоко над этой мглой имеется и так же ярко светит солнце. Утешение, правда, небольшое.
25.4.53, дер[евня] Аннино.
Начинаю форсировать "Дом на площади". Разумеется, нелегкое дело в нынешние изменчивые времена писать политический роман. Ситуация неустойчива. Но думаю, что писать это можно, если придерживаться строго основ марксизма-ленинизма, не учитывая вовсе разных конъюнктурных соображений.
Работа пока идет туго. Кажется иногда, что я совсем: отвык, разучился писать. Критика помогла!
Впрочем, чувство, что ты разучился писать, возникает каждый раз, как принимаешься за новую работу. Надо «вписаться» и все будет хорошо.
Сколько событий произошло за последние два месяца! Следовало бы все записать, чтобы не забыть. Прежде всего, умер И. В. Сталин. До сих пор трудно представить себе, что его нет. Все мое поколение жило в беспрерывном сознании того, что он есть, независимо от того, чувствовал ли человек его влияние непосредственно или нет.
Придет время, и о нем можно будет писать.
27.4.53. Аннино.
Работа современного — в особенности советского — писателя необычайно усложнена по сравнению с трудом писателей XIX века. Прежде всего она обращена к неизмеримо большему кругу читающей публики. Притом — к публике различного уровня культуры, грамотности, различного восприятия действительности. Тут отпадают и не могут не отпасть всякие интимности, столь обаятельные у писателей прошлого, намеки, обращенные к избранному кругу друзей, весь расчет на близких людей, которых писатель чуть ли не всех знал лично.
_____
Она все хворала, не выходила и ничего не знала, что совершается вокруг. Но, непрестанно ревнуя своего мужа, она ухитрялась по неуловимым признакам, по самым тонким интонациям, по мимолетному смущению, слишком длинной (лишняя 1/100 секунды) паузе, слишком быстрому (быстрее на 1/100) разговору, догадываться обо всем, что творилось вокруг нее; почти безошибочно, непонятным и часто удивлявшим его, граничащим с чудом, инстинктом, продиктованным любовью и ревностью, она знала все, что касается его. Но так как она была больна и боялась от переживаний заболеть еще больше и умереть, она не доводила дело до скандалов, а если и доводила, то только изредка, и больше язвила его, упрекая разными бабами, которых никогда не видела и имена которых как-то невероятно проницательно угадывала. Она иногда ошибалась, приписывая ему женщин, с которыми он ничего общего не имел, и тогда он сердился, вернее — напускал на себя сердитый, оскорбленный вид.
Для писателя не может и не должно быть работ более важных и менее важных. Любой очерк, рассказ, статью, даже письмо он должен писать так, словно пишет великое произведение. (А главное — кончить.)
30. VI.(1953 г., Аннино.)
Назвать роман "Новый мир" с эпиграфом из Интернационала:
"Мы наш, мы новый мир построим,
Кто был ничем, тот станет всем".
(Июль 1953 г.)
Новая Каховка — город со стрекозами. Всюду полно стрекоз — красных, синих, зеленых, золотых, с прозрачными крыльями. В чем дело? Я с ними лично не беседовал, но думаю, что это потому, что они еще не поняли, что здесь город. Слишком быстро возник этот город на пустынном берегу Днепра. Стрекозы еще не очухались.
Самое трудное в писательском деле — не начать, а кончить.
Первый гидромеханизатор — Геракл. Он прочистил Авгиевы конюшни, пустив туда русло реки.
20.7.1953 г., Каховка.
Еще в прошлом году думал приступить к роману "Новое время", но больше думал о нем, чем писал. Влез в договорные обязательства по "Дому на площади", потом отвлекся на "Сердце друга". Эту вещь закончил, а "Дом на площади" теперь писать нельзя — слишком много нового и еще не определившегося на мировой арене вообще, в германском вопросе в частности. Тем не менее "Дом на площади" следует написать, что и будет сделано в будущем году. В конце концов сама по себе жизнь советских офицеров в оккуп[ированной] Германии интересна и никем не описана еще.
Но вместе с тем надо приступать уже и непосредственно к "Новому времени". Пора. Дни и годы летят. Написать это, да еще "Р. в Г." и можно сказать, что что-то сделано. Впрочем, я уже убедился в том, как трудно планировать творчество в наше время и вообще. Неблагожелательная критика дополнительно тормозит работу, как ни стараешься оставаться спокойным.
Будем надеяться, что эта зима на даче будет спокойной и продуктивной. Весной уеду на большой завод — Уралмаш или Магнитогорск.
21.7.53., Каховка.
Только что закончил X том Истории франц[узской] революции Луи Блана. Написано с блеском. Но, боже мой, что такое мелкобуржуазность! Какая половинчатость под маской объективности! Какая неуверенность под видом справедливости. Любя революцию, он осуждает ее крайности, как будто без крайностей может быть совершена революция. Он всех жалеет — и Людовика, и Жиронду, и Дантона, и Робеспьера. Ненавидит он только гебертистов и это тоже мелкобуржуазность. Сам понимая шаткость своей позиции, он оправдывает «злодейства» революционеров злодействами контрреволюции, но тут же, под влиянием своей мелкобуржуазной сущности, опять взывает к «общечеловеческой» гуманности и осуждает опять-таки революционеров. Полный филистерского прекраснодушия, он хотел бы, чтобы все было красиво и гуманно. А разве я этого не хотел бы? Разве меня (и любого коммуниста) не ужасает зрелище кровавого разгула? Но что же делать, когда другого выхода нет, а человек не поднялся так высоко над животным, чтобы он мог все делать по совести?
Но один вопрос волнует меня больше всего: где же граница революции? Неужели она может кончиться только девятым термидора, только реакцией? Реакция кроется в недрах каждой революции, как революция кроется в недрах старого порядка? Можно ли миновать термидор? И как? Постоянным, продолжающимся до бесконечности террором или мирным, основанным на законности, закреплением завоеваний революции? Вот в чем весь вопрос. Затем. Современникам бывает очень трудно отличить красный террор от белого, рядящегося в красный. Ведь 9 термидора начался террор тоже "против тирании", лозунги революции по-прежнему оставались на поверхности общественных отношений, во имя этих лозунгов, как бы по инерции, дрались революц[ионные] армии и побеждали старый порядок за рубежами Французской республики. Учреждения революции оставались под прежними названиями.
Видимо, истина заключается в том, что революция (буржуазная) выполнила свою задачу, сделав буржуазию командующим классом. Робеспьер оказывался ненужным более. А теперь?
Надо прочитать Олара.
27.7.53.
(К РОМАНУ "НОВАЯ ЗЕМЛЯ")
Семья Андреевых, хотя и была простой крестьянской семьей, тем не менее очень гордилась собою. Не было конца разговорам — особенно по вечерам, — о достоинствах семьи, о разных дядьях, сватьях, крестных отцах и матерях, о дедах и бабках, которые все — по мнению Андреевых отличались то физической силой, то ловкостью в делах, то хитрецой в нужных размерах, то многодетностью, то способностью к ремеслам, то умением здорово выпить, то мужской силой, то женской добродетелью.
"Мы, Андреевы", — говорили они. "Это по-андреевски", — похвалялись они чьим-либо хорошим поступком. Бывало, когда появлялся на свет очередной Андреев, родичи обступали его, не спеша оглядывали, покачивали одобрительно головами: «Андреев», — говорили они, и одно это звучало как похвала. Нередко, огорченные поступком кого-нибудь из своей семьи, они сваливали этот поступок за счет матери (или отца) из породнившейся с ними семьи: "Этот в Семеновых".
Особенно много было разговоров тогда, когда кто-нибудь из девушек выходил замуж; или из юношей женился. Тут вечное прославление рода Андреевых доходило до чего-то гомерического. Болтовня о достоинствах невесты, а главное, не так о ее личных достоинствах, как о тех, что связаны с ее принадлежностью к роду Андреевых, превосходила всякое вероятие.
МОЦАРТ И САЛЬЕРИ
Киносценарий музыкального фильма.
Навеян маленькой трагедией А. С. Пушкина
ПРОЛОГ
Начало: современная Москва. Осень, сильный ветер, он сдувает с деревьев улицы Горького листья, и они летят, быстро крутясь и кувыркаясь, по асфальту, касаются стен и домов, падают под колеса автомобилей. Экран то и дело заполняется весело летящими листьями, а когда аппарат отъезжает — мы снова видим московские улицы и кутающихся в пальто прохожих, которым, впрочем, не грустно, а весело, потому что осенний ветер бодрит и дразнит, раздувает платье, сдувает шляпы. Но вот мы добираемся до площади Пушкина, перед нами памятник поэту. Листья летают вокруг него.
Кр[ылатый] пл[ащ]. Пушкин среди летящих листьев.
И тут после некоторой паузы случается чудо, возможное только в кинематографе: Пушкин поднимает руку и надевает шляпу. Он ожил. Плащ начинает шевелиться на ветру. Самые проницательные в мире глаза усмехаются. Он поворачивает голову то вправо, то влево, с той неповторимой свободой и грацией, которые, как мне кажется, были ему присущи. Впрочем, это не тот Пушкин, что был в начале двадцатых годов, до декабристов. Здесь уже не только живость и свобода в движениях, но много размышлений и тайной грусти.
Аппарат отъезжает, и мы видим, что Пушкин стоит у особняка в стиле русского ампира. Видно, он чего-то ждет. Осенний ветер рвет его плащ, треплет бакенбарды. Осенние листья, как в начале пролога, летят мимо, то и дело задевая Пушкина.
Появляется карета. Пушкин садится в нее. Она едет по Москве двадцатых годов прошлого века. Копыта цокают по булыжной мостовой. Карета мчится по Тверской, обгоняя другие кареты, возки, коляски, крестьянские телеги. Иверские ворота, карета поворачивает налево и едет по Охотному ряду Охотному ряду начала прошлого века.
Карета подъезжает к Большому театру — не нынешнему, а тому, который существовал до пожара: чуть поуже, чуть повыше, колонны чуть потеснее.
Возле театра много карет и колясок, под колоннадой — мужчины и женщины. Но особой суеты нет, есть некоторая старинная степенность во всем.
Пушкин входит в театр, вовсе не вызывая шепота "он, он", как это представляют себе наивные историки и восторженные читатели. Время от времени он раскланивается со знакомыми. Он проходит в ложу.
Большой театр снаружи. Зажигаются свечи. Темнеет. Кареты продолжают прибывать.
Афишка на театре:
БУДЕТЪ ПРЕДСТАВЛЕНА ОПЕРА МОЦАРТА
"ДОНЪ ЖУАНЪ"
Пушкин в ложе. Темнота. Увертюра к "Дон Жуану". Лицо Пушкина. Оно ни в коем случае не должно сопровождать музыку, "изображать переживания" и т. д. Оно должно быть неподвижно и все.
Начало оперы.
Пушкин сидит, опершись на перила ложи.
И в заключение — улица Горького, автомобили, листья летят. Пушкин. Он всходит на пьедестал, снимает шляпу, медленно опускает руку и — перед нами памятник.
Пушкин. Листья.
(Август 1953 г.)
Человек с отвислой губой. Неспособный восхищаться, смотрящий на все будничными, белыми глазами. Борьба с таким человеком, вокруг которого тускнеют цветы, и Днепр теряет свой блеск, и все оказывается только скопищем домов и бетонной кладкой. Даже само электричество тускнеет. Отвислая губа. Я узнал эту губу: она принадлежала критику X (хотя он известный критик, назовем его X-м). Неумение и нежелание радоваться, гордиться, восхищаться. Зато как рассыпается он, когда нужно хвалить Гоголя или Чехова! Какие слова восторга находит он в арсенале, хотя он же, будь он современником Гоголя и Чехова, мучил бы их, уничтожал, измывался бы над ними не хуже, чем над нами, грешными.
Эта сутулая спина, короткие ножки. Острый, ко всему принюхивающийся носик. Из двух с половиной метров, нужных на костюм, два метра уходит на пиджак и только полметра на штаны. Я однажды застал его пьяным в задней комнате одного кафе. Он сидел в обнимку с весьма легкомысленной дамой и пел… акафисты. В своих писаниях он особенно нападает на пьянство, легкомыслие и религию.
28.10.53, Переделкино. ("В собственной даче")
"Кулак Никифор Ошкуркин" (для "Н. В."?) Раскулачен, попал в ссылку; жизнь там; бегство через Гималаи; проклятие; эпилог — наша делегация в Батавии. Встреча на набережной. Желание ехать на родину, слезы, снятие проклятия (в связи с войной) и главное: понимание, что справедливо изгнан из общества, — в случае войны был бы, вероятно, тем, кто мешает. Сын? Да, сын! Оба — главные.
11. XI.53.
План конца 1953 — всего 1954 г.
1. Закончить роман "Дом на площади".
2. Написать повесть "Никифор Ошкуркин".
3. Поездка в Ср. Азию (на месяц апрель?).
4. Поездка на Урал (май — июль).
5. Думать (и записывать) о "Н. В.".
6. "Куриное перо" (на досуге, ежели таковой будет).
7. Закончить "При свете дня".
8. Закончить "Исповедь г-на Скорцени".
9. Издать "Сердце друга".
10. Закончить очерк "Летние впечатления".
11. Стихи «Признания».
21. XI.53.
Уединившись на своей дачке, я, как буриданов осел, сижу среди начатых рукописей и не знаю, какую делать раньше. За какую ни возьмешься интересно, а потом вспоминаешь другую и тоже интересно. Надо ждать, какая зажжет настоящим огнем сердце? Роман надо кончать из-за денег, это ясно. Хорошо бы закончить очерк "Летние впечатления". Острая и умная статья о Скорцени — тоже пора кончать. В мозгу, кроме того, вертится и "Никифор Ошкуркин". Временами тянет на продолжение стихов и на комедию "Куриное перо". 5 дней мне нужно, чтобы привести в порядок Моцарта. Вот и попробуй выбирай.
26. XI.53
Роман и обязательно роман. А. Т. отговаривает: не пишите, не нужны никому «облегченные» романы. Нет, это будет не облегченный роман. Это будет книга лирическая, грациозная и назидательная. Верно, кое в чем она будет далека от того критического реализма, по которому тоскуют души после слащавых книг прошлых лет. Ну и что же? Зато это будет книга интересная, народная, очень поучительная. Ведь даже у Пушкина был не только "Медный всадник и "Моцарт и Сальери" — был также и "Домик в Коломне" и "Граф Нулин". Нужно только, чтобы было при этом настоящее мастерство. А в "Доме на площади" оно будет, надеюсь. Верно, в отличие от этих вещей-безделушек, моя вещь будет иметь ярко выраженную политическую нагрузку. Она будет учить тому, каковы должны быть советские люди за рубежом своей родины. Разве это не благородная задача? Разве не нужно настоятельно и страстно учить этому многих и многих людей. Разве это не даст свои плоды и не понадобится в будущем? А если это будет сделано с душой и мастерством чего же боле? К тому же в контексте, столь богатом возможностями, будет много настоящей правды по этому поводу.
Нет, определенно, нужно писать "Дом на площади", и я напишу. Нет ли в этом компромисса? Т. е. не означает ли это, что я ради реального успеха топчусь на месте, не иду вперед в своем творчестве? Да, означает. Вероятно, те творческие силы, которые я употребляю на роман, можно было бы использовать на нечто более высокое в смысле искусства. И что же? Ведь я и борец, не только художник. А проблема, которую я выставляю здесь, очень важна, необычайно важна для всех нас. Я сам дал себе гос[ударственный] заказ, и ничего худого не вижу в этом. Моцарт и Рубенс выполняли заказы и делали это прекрасно.
Я спрятал в ящик стола "Летние впечатления", «Скорцени» и «Моцарта». Роман, в первую голову, и ни о чем больше не надо думать. Через 5–6 месяцев надо иметь готовый роман. Потом пойдет великий «Ошкуркин» — самое интересное, что я написал до сих пор по замыслу. А там "Крик о помощи" и прочее (…)
(Конец декабря 1953 г.)
Конец декабря. Не помню числа, залез в эту дачку и пишу, думаю, страдаю потихоньку за людей. Роман идет хорошо, но больше в голове, чем на бумаге. Придумал (и записал, что важно) много безусловно интересного для романа. Это будет настоящая книга "Наставление по комендантской службе". Никто лучше не служил общему делу, чем я этой книгой. И это будет художественно, почти уверен. Там будет много милого, прелестного и даже подлинно драматического и правдивого. И он принесет мне деньги и, ergo, возможность писать "Н. В." и "Р. в Г.". В конце концов оказалось, что роман пошел быстро, как только я отложил все остальное.
Кончается наполненный событиями 1953 год. Год спасения. Год надежды.
Для меня он начался с № 1 "Нового мира", где было напечатано "Сердце друга", которое было изничтожено лицемерами, и окончился № 12 "Нового мира", в котором меня походя лягнули за "Весну на Одере" (…)
Весь мир кишит сюжетами. Чехов потому так много написал, что не мудрствуя брал эти сюжеты и писал. Перед ним не стоял вопрос о том, напечатают ли тот или иной рассказ.
Здесь в нашей дачной слободке, каждая дача, жизнь ее обитателей, дает тьму сюжетов (…) Сюжеты валяются на белом снегу, и никто их не поднимает.
(К "ДОМУ НА ПЛОЩАДИ")
Через 3 года после того, как фюрер Германии, Адольф Гитлер, со свойственной ему правдивостью и проницательностью сообщил миру о том, что русская армия уничтожена и более не существует, русская армия заняла Германию.
_____
Так же трудно поверить в злой умысел человеку нормальному, как ненормальному, болезненному трудно поверить в отсутствие злого умысла. (Подозрительность — антипод бдительности.) Касаткин был уверен во вредительстве; Лубенцов — нет; он колебался. Прав в данном случае был Касаткин, но зато в другие разы оказался прав Лубенцов. Касаткин потребовал ареста Воробейцева — и он был прав; но он же потребовал ареста Чохова — и был неправ. "Нельзя впадать в панику", — сказал Лубенцов. Нельзя так сильно переживать из-за того, что один человек оказался подлецом, и уже подозревать всех в подлости. Зачем вы так пугаетесь? Ну, подлец Воробейцев убежал. Да хрен с ним! Это ведь небольшая потеря, это, м. б., хорошо, что он разоблачил себя и ушел, что он не с нами. Такие случаи еще будут и были. Они не так уж противоестественны при нынешних обстоятельствах в конце концов, когда два лагеря — лагерь тунеядцев и лагерь трудящихся — борются между собой с такой решительностью. Зачем же приходить в уныние и, тем более, впадать в панику?
30.12.53.
Я все один и один на даче. Роман понемногу движется, мелкой сеткой, как дождь. Еще ничего почти не написано набело, все — сплошной черновик; идет захват территории, закреплять ее буду после. Пока у меня работа более административная, чем художественная. Я воображаю, с какими проблемами сталкивается комендант и что бы я на его месте сделал во всех случаях; я создаю образ идеального, вернее — отличного коменданта; я, иначе говоря, воображаю себя комендантом. Идет создание воображаемой жизни, которая является материалом для будущего романа. Когда роман не идет, пишу стихи «Признания» и другие.
(10.I.1954 г.)
Новый год, вроде встреча его прошла хорошо. Много хороших светлых надежд. Много планов. Впечатление — все более укрепляющееся — мудрости, спокойствия и трезвости правительства.
29.7.54.
Мучает бессонница. Сегодня всю ночь не спал. И в этом тяжелом состоянии самое страшное то, что вполне терпимые и приемлемые вещи кажутся невыносимыми, такими, что при их наличии жить нельзя. Любая дневная досада, обида, недоразумение кажутся невозможными, страшными — умри и только! Кажется, что ты задыхаешься, что нет тебе воздуха, нет жизни, что нельзя мириться с этим всем, что есть плохого на свете. В то же время разум работает, хотя и туманно, но четко. Он говорит и твердит: это тебе все представляется таким невыносимым; на самом деле все не так страшно; это — только от бессонницы и, м. б., от болезни — ты, вероятно, болен.
(Без даты.)
"Разве построишь коммунизм с такими людьми, готовыми уничтожить товарища?"
(Февраль — март 1954 г., Венгрия)
Моя жизнь превратилась в калейдоскоп событий и встреч. Как все писатели, я жаден до новых впечатлений и, как губка — извините за банальное сравнение, — впитываю в себя эти впечатления (…)
_____
Народность, близость к народу. Общество писателей и общество вообще. Мой опыт: колхоз. Можно жить в колхозе и быть за 1000 верст от народной жизни; можно жить в столице и быть связанным с народом. Можно жить в Москве и не знать Москвы (о писателе, который умер, так и не повидав Третьяковскую галерею, хотя жил рядом с ней). Раз трудящиеся — в центре жизни, трудящиеся в центре литературы. С этим ничего не поделаешь. Это логика истории.
Но некоторые понимают это однобоко. Производство становится самоцелью. Как будто мы пишем о производстве как таковом, а не о производстве как средстве улучшения жизни людей, как о средстве воспитания людей. Поэзия Верхарна, ужас перед промышленностью…
Традиция — промышленность — новое, село — старое, бывшее всегда. На заводе человек не так виден, вокруг него "меньше воздуха", писатели в грохоте машин не слышат человеческого голоса, под копотью не видят человеческого лица. Пути преодоления этого — изучение жизни индустриальных рабочих. Фадеев, его жизнь в Магнитогорске. Моя предстоящая поездка на Урал.
Отношение к критике. Здоровое отношение писателей к ней. Заботливое отношение критики к ним — такое же, как вообще отношение к людям в социалистическом обществе, где критика — средство воспитания, а не путь к инфаркту миокарда. Поиски верного в любой критике.
И в то же время критика должна учиться… Критик должен сам знать жизнь не хуже, если не лучше писателя — тогда он может учить писателя.
С. Рихтер — прелестный человек, простодушный и, вопреки своей позе простодушия, он на самом деле простодушен. Поза у значительных людей не расходится с их характером, а только сознательно подчеркивает его.
Конференция читателей. Человек 250 — из заводов и учреждений Будапешта. Любят «Звезду». И особенно "Весну на Одере". Одна милая смуглая красивая девушка рассказала, что ее освободила в Германии из лагеря Сов[етская] Армия. Она многого не понимала, и "Весна на Одере" помогла ей многое понять. Она часто перечитывает эту книгу в минуты уныния, и эта книга всегда вселяет в нее бодрость и уверенность (…)
Значение сатиры общеизвестно.
В буржуазном обществе сатира играла прогрессивную роль, ибо она обнажала язвы общества, воспитывала людей в духе критики существующего строя, вооружала революционеров острым оружием. Всем известна нежная любовь В. И. Ленина к суровому, могучему и прекрасному таланту Салтыкова-Щедрина, всем известно, что поколения революционеров воспитывались на сатирических произведениях Гоголя, Некрасова, Салтыкова.
После революции, в период строительства соц[иалистического] общества и в эпоху построения социализма, некоторые теоретики л[итерату]ры считали, что сатира изжила себя, что, поскольку создан новый строй, основанный на справедливости, поскольку у власти стоит народ, — сатира отжила свой век. Дескать, как можно подвергать сатирич[ескому] бичеванию своих людей, вышедших из народа и т. д. Эти теоретики, весьма далекие от идеологии марксизма, не понимали той элементарной истины, что не может революция сразу уничтожить собственническую психику, не может сразу одним махом перевоспитать всех людей в духе коммунизма, что перевоспитание всего народа в духе коммунизма — процесс довольно длительный, требующий немалых усилий и широко поставленной идеологической работы.
Изъять из литер[атуры] сатиру — значит лишить ее оружия критики и самокритики, лишить писателя этого права, к[ото]рое у нас имеется у любого гражданина, права — открыто и смело бичевать недостатки и язвы. Сатира развивалась, вопреки этим горе-теоретикам. Произв[едения] Маяковского.
Ни для кого не секрет, что и в соц[иалистическом] об[щест]ве еще имеются всякие проходимцы, сволочи, что некоторые люди, да и просто головотяпы, своим недомыслием часто наносят немалый вред народу. Да и нередко бывает, что хорошие люди страдают серьезными недостатками, от которых не могут так просто освободиться.
Бороться с этими явлениями методами искусства — задача важная, серьезная; надо ее выполнять и компартия поставила этот вопрос. Нельзя замазывать недостатки — это опасная вещь. Нельзя (…)
Писатели все острее пишут о недостатках в работе, круг их тем становится все шире, но основная тема — бесстрашная, пламенная борьба средствами искусства против бюрократизма, отрыва от масс некот[орых] работников, против зазнайства, против забвения того, что деятели в соц[иалистическом] обществе работают для народа и являются слугами народа; против тех, кто не выполняет указаний партии на этот счет, кто ставит личные интересы выше общественных, у кого еще не изжит подлый инстинкт собственности, хамское отношение к людям, к женщине, к обществу, против двурушников, говорящих одно, делающих другое, — одним словом, против прыщей, вскочивших на могучем здоровом теле социалистического общества.
Здоровое тело!
Не боимся критики, говорим на весь мир открыто о своих недостатках и ошибках.
Что теперь важнее — идейность или художественность — так ставить вопрос нельзя. Идейность и художественность неразрывны.
Генеральная линия! (…) Нельзя говорить: с одной стороны, с другой стороны (…) А где линия, от которой отклоняются? (…) Этакая пропаганда "золотой середины" — детки, все будьте довольны, кушайте хорошо (…)
Генеральная линия: воспитание любви к новому и ненависть к старому, буржуазному порядку. Образ положительного героя, новый человек, строитель народной демократии.
1.4.54.
Здесь прохладно, солнца почти нет. Очень тихо. Думаю, что работа пойдет быстро и ладно. Такое у меня предчувствие…
Море серое, довольно угрюмое, но и такое оно радует сердце…
Я всему рад — признак наступающей продуктивной работы…
Приехавший из Москвы писатель сообщил о том, что Президиум ЦК разрешил печатать поэму Твардовского, оставил Твардовского редактором и т. д… Это хорошо для литературы, и я рад.
21. IV.54.
Почти три месяца ничего не вписывал в эту книжку. Это было время довольно интересное. С 17 февраля по 18 марта был членом сов[етской] делегации в Венгрии. Объехал эту небольшую, интересную страну. Уразумел, что такое народная демократия. Много чего видел, понял, обдумал. Приятно было убедиться в том, что народная демократия в принципе правильное и жизненное дело. Кроме того, мне пришлось много выступать, говорить и даже вмешиваться в литер[атурную] политику. И что же! Я блестяще справился с этой работой, проявив и такт, и политическую прозорливость, и настойчивость. Ох как легко заниматься лит[ературной] политикой и руководить л[итерату]рой и как невероятно трудно писать! Дело в том, по-видимому, что, руководя, и тем более, если ты понимаешь толк в делах, тебе помогают разные люди. Чем лучше руководитель, тем больший круг людей помогает ему. Писатель же — один как перст. Он и руководитель и руководимый. Он создает мир, он населяет его людьми, он руководит их поступками, речами, ужимками, улыбками. Он и администратор, и политик, и отриц[ательный], и полож[ительный] герой. Он — один, и несть человека, который может помочь ему. Хорошо, если созданный им образ сразу схвачен верно, и сам начинает как-то жить. Конечно, хорошо, но как бы он ни жил, как бы ни подсказывал поэту свои дальнейшие поступки, но ведь все это надо еще и написать! Просто написать на бумаге!
В этом секрет малописания у наших писателей. Они имеют возможность руководить. А это легче — вот в чем дело.
Роман за эти три месяца не сдвинулся с места. По приезде счел необходимым написать очерк о Венгрии. Закончу его завтра. "Глазами друга" будет он называться. Постараюсь написать хорошо, хотя очень трудно писать о стране, по которой проехал галопом.
7.7.54.
Говорить всерьез? Хорошо, если такой, как Чехов. А если такой, как Куприн? Дана ли мне сила прозвучать трубой на дорогах моего времени? Или только бабочкой махнуть крылышками по дорожке? Ведь я прирожденный драматург — и не написал ни одной пьесы. Ведь я чувствую настоящее кино и знаю, как его делать, — и не написал ни одного сценария. Я почти ничего не сделал — я, созданный для большого дела. Зная, что и кого винить в этом, я не могу не винить и самого себя.
Надо отказаться от суетности. Надо забыть, что у тебя семья и надо ее кормить, что есть начальство и надо ему потрафлять. Надо помнить только об искусстве и о подлинных, а не о мнимых интересах народа.
М. б., тогда можно еще что-нибудь успеть, хотя все равно не все, что было бы возможно.
(Без даты.)
Какая радость описывать мирные картины, труд рыбовода, бакенщика, крестьянина, тихий смех девушек и чуть хрипловатые голоса парней, парочек, идущих к реке с таким видом, словно они идут в межпланетное пространство, плеск уток в озере, лай собак… Неужели мне не суждено все это? Неужели опять писать о боях, сражениях?
(31.VIII.1954 г., Махачкала.)
Очерк и его роль. Полезность очерка для работы над точностью слова, выражения, пейзажа. Жизнь — очерк. Очерк можно планировать. Очерк нужно делать. Очерк приведет к рассказу, новелле и т. д. Очерки Пушкина, Короленко, Чехова, Горького, Фадеева и др.
Отрыв писателей от читателей, от их нужд, приводит к отрыву читателей от писателей, к потере интереса читателя к писателю.
От незнания жизни — бесконфликтность, упрощение человеческих характеров, то, чем болеют мн[огие] писатели. Если знаешь жизнь — тебя не собьет редактор ("Хлопок", Овечкин). Незнание жизни мстит за себя надуманностью ситуаций и характеров.
Идейность ее будет только мнимой, поверхностной. Воспитательное значение ее будет неглубоким и скоропреходящим.
Отсутствие анализа произведений литературы — общее несчастье многих докладов и учебников (и статей).
Овладение методом соц[иалистического] реализма невозможно без овладения марксизмом-ленинизмом, этой важнейшей из всех наук. Не казенно, как бухгалтер. Без этого писатель, как дикарь, попавший в огромный город. Он видит: люди спешат, заходят и выходят из каких-то дверей, ездят странные козявки на колесах. Он замечает: такие-то люди, так-то одеты, так-то бегут (если он талант), но он не знает, куда, зачем и для чего.
О б р а з п о л о ж и т е л ь н о г о г е р о я. Он есть — смогите увидеть его. Это человек сложный, умный, мыслящий, деятельный, страдающий, как и полагается человеку, при встрече с недостатками, неполадками, при столкновениях со старым, которое кое-где еще сильно; но не опускающий руки, готовый драться за коммунизм; человек, полный оптимизма: человек светлый, прекрасный, хотя и обыкновенный.
Образ! Это слово я произношу тихо. Образ человека! На ум приходят сотни людей. Выбрать то, что нужно — слово, улыбку, жест; м н о г о е о т м е т а т ь.
Статичное изображение действительности: так было в старину, так стало теперь: все сделано — и дороги, и колхозы, и души, и тем более горы. Между тем жизнь идет в противоречиях, в борьбе нового со старым.
Положительный герой в сатире. Чацкий, Гулливер, Мертвые души, ч. II, Дон-Кихот и т. д. Тем более у нас. Нужно только, чтобы положительный герой был так же сильно написан, как и отрицательный. А ведь многие делают ту ошибку, что в сатире вовсе не считают необходимым работать над образом п[оложительного] г[ероя].
О литературной критике. Слабость ее. Строгая, но товарищеская и заботливая критика, без крикливого тона, без любви к пустым сенсациям. Критик должен знать жизнь, иначе — писатель плохо знает жизнь и пишет, а критик еще хуже знает жизнь и пишет о произведениях писателя, плохо знающего жизнь.
23. IX.54.
Она прожила жизнь в молчании. Властность его характера и его эгоцентризм не позволяли ей сознаваться в своих слабостях, чувствах, интересах. Он, при его силе и связанной с силой самоуверенностью, брал все на себя и был удовлетворен ее подчинением и робостью. Позднее он возненавидел ее за ее молчание, потому что уловил за ним многое, не всегда благоприятное; он хотел, чтобы она была с ним свободна и откровенна, но было уже поздно. Так закрылся перед ним добавочный источник вдохновения. Сомнения в ее подлинных чувствах язвили его.
Так бывает с мужьями и правительствами.
24. IX.54.
Полное и безусловное неуважение к человеческому достоинству — пафос всех русских правительств за много сотен лет (читая Костомарова).
9.10.54.
Обожествление насилия.
Надо при необходимости уметь пользоваться насилием; надо знать, что в некоторых случаях нельзя без насилия. Но нельзя обожествлять насилие. Это мстит за себя впоследствии.
Оправдывать целью средства опасно. Средства действуют на цель и видоизменяют ее. В конечном счете, не верно ли будет сказать, что нельзя применять подлые средства для достижения благородной цели в той же степени, как не может быть благородных средств для достижения низкой цели.
27.10.54.
— Уважаемый читатель! — произнес он, насупясь, — эта книга, которую я писал в продолжение нескольких лет, описывает то, что она описывает. Но дело не в том, что она описывает, а в том, к а к она описывает. Ибо то, о чем здесь написано, писали уже и до меня, но у меня оно описано лучше, потому что я понимаю явления глубже и к тому же обладаю некоторым талантом. Здесь, уважаемый читатель, описывается молодой человек 40-х годов, деятельный, умный, сложный, с достоинствами, свойственными людям с ясным и оптимистическим мировоззрением; мечтатель, способный претворять мечты в жизнь; деятель, умеющий поэтизировать свою деятельность; молодой человек, силой обстоятельств поставленный на место, дающее ему возможность развернуть полностью свои способности политика и администратора, самостоятельно мыслить и принимать решения — то, чего недостает многим молодым людям, из-за чего некоторые из них оскудевают сердцем и остывают умом. Фигура живая, но до некоторой степени условная — без чего нет литературы, а то, что я предлагаю вам — литература. Слишком сильная регламентация — враг молодых людей. Чем сильнее становится государство, тем больше простора должно оно давать духовному развитию личности особенно такое государство, как наше, основанное на стремлении к благу трудовых людей. Развитие личности, публичность, борьба с опостылевшим доктринерством вовсе не предполагает отсутствия дисциплины, напротив, создает дисциплину сознательную, как раз ту самую, что творит чудеса, уважаемый читатель. Принуждение — большая сила, но и большая опасность. Оно загоняет язвы вовнутрь. Оно создает оболочку, но не рождает ядра. Оно — родовспомогательница, но не мать. Принуждение порождает лицемерие; лицемерие порождает неверие; неверие приводит к загниванию общества.
27.12.54.
(К РОМАНУ "НОВАЯ ЗЕМЛЯ")
Он шел в Кремль в необычайно взволнованном и торжественном настроении. Предстоящая беседа с «хозяином», как его называли с легкой руки одного французского писателя, с первым человеком огромной и могучей страны, с вождем армии и «хозяином» идеологии половины человечества, возбуждала в нем бурные и разнообразные чувства. Однако главным среди этих чувств было чувство преклонения перед мощью и властью одного человека, вера в почти сверхъестественное его могущество. Этому чувству содействовал и пейзаж зимнего Кремля — царивший здесь образцовый, четкий порядок, такой, что уже безразлично, где запорошенный снегом часовой, где заснеженная елка; громада соборов чудовищно старинных, но как будто вчера только построенных, настолько были они отлично содержимы; чугун решеток, своды полукруглых проездов, через которые никто не проезжал; гулкое эхо, отдающееся среди зданий, среди ниш, колонн и древних звонниц. Все здесь стояло могуче и твердокаменно, все ходило размеренно и торжественно и все тебя подозревало во вражде к тому, кто был единственным хозяином и жильцом всего этого единственного в мире ансамбля, к тому, кто царил здесь с большею властью, чем те, чьими заботами воздвигались здешние каменные палаты.
Повернув за угол какой-то церкви, он увидел нечто, что заставило его отвлечься от своих торжественных и робких мыслей. Старушка с белым фартуком, надетым на ватный полушубок, старушка с широким добрым лицом, с черным платком на голове, подметала снег большой дворницкой метлой. На ее обыкновенном лице с маленькими лукавыми глазками не было написано никакого благоговения. Она подметала снег так, как сотни других старух делали это на других, ничем не примечательных местах. Рядом на деревянном помосте у стены церкви сидел старичок, который латал стену раствором цемента. Он делал свое дело старательно и умело. Внизу стоял другой мастеровой, молодой, белесый. Все трое разговаривали негромко, буднично.
— Да, Настя вышла замуж, — сказала старуха. — Муж ее работает на складе кладовщиком.
Старик закурил и ответил что-то тоже очень обыденное. В их облике было очень обыденно все. И это глубоко поразило его. Ни страха, ни благоговения. Между тем весь здешний порядок, вся здешняя красота была сделана и поддерживалась этими людьми. И то, что снега нет на асфальтовых дорожках, а дорожки чисты и строги — это дело рук этой и других старушек; и сам асфальт был здесь выложен рабочими-дорожниками; и стены, такие строгие, были такими потому, что сюда приходили эти мастера с ведерком, полным раствора цемента. И эти люди жили в коммун[альных] квартирах. И дело свое все они делали спокойно, размеренно. И ему стало совестно своих рабьих чувств, etc.
13.2.55.
Нужно обратить теперь главное внимание на диалог. Он должен быть естественным, но содержательным, богатым, глубоким. Раньше, когда я был моложе и, следовательно, самолюбивее, и к тому же начинал — т. е. во время «Звезды», — я самые лучшие мысли приписывал не героям, а себе, автору, чтоб казаться читателю глубже и умнее. Это надо изменить. Авторский монолог — «Звезда». Конфликт личного с общественным — "Двое в степи"; внутренняя жизнь человека и его внешность — "Сердце друга". "Дом на площади" — диалог. В этом, по крайней мере, центр моих стараний.
9.3.55.
Написать бы сценарий «Шаляпин». Но не липу, как наши пошлые биограф[ические] фильмы, а истину. Показать этого человека во всей его противоречивости, в хорошем и плохом — рвача и широкую натуру, скромного и тщеславного, русского народного человека и русского барина, европейского артиста и дикаря; друга М. Горького и сантиментального квасного патриота. Показать его сначала на Волге среди босяков, бурлаков и т. д., потом первые шаги. Известность. Подкуп человека из народа привилегированными классами; коленопреклонение перед Николаем. Раскаяние. У Горького на Капри: самоуничижение. Революция. «Дубинушка». Выступления на кораблях, на заводах — но за огромную мзду: сахаром, мукой и т. д. Единственный человек в Петрограде — сытый, гладкий, процветающий. Ленин голодает, Павлов замерзает — Шаляпин процветает. Уэллс у Шаляпина. Глазунов. Колебания Горького (…) Ленин и Горький. Шаляпин эмигрирует. Шаляпин в Европе. Великий артист. Выступления в Париже, Н[ью]-Йорке, Милане. Встреча в Париже с к[аким]-н[ибудь] молодым советск[им] инженером; гуляют по Парижу. Рассказ о России. Чтение «Правды» и т. д. И в то же время — дар епископу Евлогию. Маяковский в Париже. Последнее — старик Шаляпин (после сцены смерти «Дон-Кихота» Ибера) думает о России, вспоминает. Русский волжский пейзаж.
11.3.55.
Вспоминаю, как при писании «Звезды» я ужасался обыкновенности всех слов, которыми приходится оперировать. Не только слов, но и фраз. "Воцарилось молчание". "Наступило утро". "Пошел дождь" и т. д. Они мне казались столь избитыми, что я морщился от стыда, пиша их. К счастью, оказывается, что дело не в словах и даже не во фразах (и не в сюжете, разумеется) — дело в индивидуальности пишущего. Те же семь нот — в распоряжении Моцарта и Дунаевского. Ничтожества делают банальными слова и предложения. Таланты освобождают слова и предложения от дерьма банальности.
…Способна ли наша литература выполнить свою сложнейшую задачу? Да, способна… (д а л е е н е р а з б о р ч и в о)
Законы роста экономики и искусства не менее различны, чем законы роста кедра и белки.
Червячок живет на дубе, кормится его соками; однако он в отличие от дуба превращается в куколку, затем куколка расправляет крылья и превращается в чудо-создание.
Однако не будем забывать о белке. В кедровнике белка рождается и питается его плодами. Нельзя требовать от белки, чтобы она вымахала ростом с кедр. Надо ее мерять ее мерками, а не мерками кедра. И вот, когда меряешь литературу ее мерками, видишь, что она располагает несколькими десятками крупных талантов и несколькими сотнями менее крупных.
В условиях поразительного оживления идейной жизни в стране, восстановления ленинских норм (…) эти таланты способны (з а п и с ь н е о к о н ч е н а)
16.3.55.
С тех пор (после войны, когда я стал зажиточным литератором), как я начал интересоваться музыкой по-настоящему, я обрел новый мир — прекрасный и неожиданный, здешний и соседний, источник наслаждения, о котором даже не могут догадаться люди не хуже меня, живущие рядом со мной, но не интересующиеся ею. Музыку надо слушать с таким же вниманием, с каким приходится читать Гегеля, чтобы не пропустить главное и полностью насладиться. Речь идет о великой музыке. Настоящая музыка, кроме прочего, отличается от деланной тем, что она выражается только музыкой же. Грусть, растерянность, печаль, страсть она изображает самой собою, а не паузами, придыханиями, многозначительными исполнительскими вывертами. Пауза в музыке должна тоже выражаться средствами музыки. Так всегда делают Бах и Моцарт. Так не всегда делает Чайковский (…)
Слушал сегодня концерт для виолончели с оркестром Дворжака (…) Очень хорошо.
Роман-черновик пока идет быстро и лихо.
29.3.55.
Я превратился в машину для писания романа "Дом на площади". Утром я встаю и думаю только о Нем. Когда я завтракаю, я думаю о Нем и о том, что я должен мало есть, т. к. обильная еда мешает работе над Ним. Я ем мало и думаю о Нем. Для Него я гуляю, вовсе не испытывая удовольствия от гулянья. Я на все смотрю — на снег, на лес, на собак, на людей с той точки зрения, не может ли это дать еще что-нибудь Ему. Вечером, когда я встречаюсь со «слобожанами», я и то это делаю не для себя, а для того, чтобы не думать так много о Нем, чтобы завтра Он лучше двигался вперед.
2.4.55.
Пафос советского писателя — вера в народ, в простых людей, о которых и для которых он пишет.
Пафос наших редакторов — пафос неверия в народ, в простых людей, для которых они выпускают книги. Неверия в их разум, вкус, в их советские убеждения. По сути дела оторванные от живой жизни эти редакторы представляют себе читателя большим, молодым и глупым недорослем, не способным разобраться в том, кто прав, кто виноват, что хорошо и что плохо. Как жалкий маньяк такой редактор, погребенный под ворохами рукописей, думает, что от него зависит, будет ли читатель за или против.
Если он, хитрый и умный редактор, вычеркнет место, в котором показано, что на войне убивают людей, — большой, глупый читатель убедится в том, что на войне не убивают, и охотно пойдет на войну; если он, хитрый и умный редактор, вычеркнет место, где показано, что некие люди живут еще трудно, большой и глупый читатель решит, что у нас все живут хорошо; если он, хитрый и умный редактор, не выпустит книгу или пьесу, где рассказано, что у нас есть бюрократизм, большой и глупый читатель будет уверен в том, что у нас бюрократизма нет. Если он, хитрый и умный редактор, вырежет абзац, в котором мужчина и женщина сближаются как муж и жена, большой, глупый читатель придет к выводу, что дети рождаются постановлением президиума райисполкома. Этот страус с автоматическим пером как он вредит нашему общему делу, как он деморализует и приучает к лжи советских людей!
О, как надоело хитрить, убеждая себя, что простым людям правда вредна!
7.4.55.
Разница между его и моей точкой зрения заключается в том, что когда ставится великий, чуть ли не гамлетовский вопрос: "Пущать или не пущать", он всегда говорит: "Не пущать", а я почти всегда — «Пущать».
15.4.55.
Какая это радость, вовсе лишенная даже оттенка тщеславия, прочитывать свое только что написанное и находить в нем красоты, мысли, характеры. Это чистая и высокая радость — удивляться не себе вовсе, а тому, что ты умеешь, не тому, что ты умен, талантлив, а тому, что в тебе — непонятно как, почему, откуда — есть что-то умное и талантливое, кое даже от тебя и твоего сознательного труда не очень зависит; при этом сознавать и сознавать все яснее, что твоя творческая сила — не твоя, она часть большой, всеобщей; ты только сосуд, и тебе глупо гордиться собой так же, как глупо глиняному сосуду гордиться вином, которое в нем содержится.
Почему так трудно побороть религию, суеверие, хамство, расовую ненависть далее в условиях, когда общество — против них? Почему все это так цепляется за человека, так цепко держит его душу? Разгадка во впечатлениях детства. Дурной опыт передается поколениями друг другу с огромной силой, озаренной всеми сантиментами и всеми красками детской поры.
9 мая 55.
10 лет со дня победы над Германией. Это гордое чувство — быть одним пусть из миллионов победителей, участников этой самой тяжелой и самой великой из войн.
А роман идет к концу. Дней через 7–8 поставлю слово «конец». Теперь важнее всего — не спешить. Никому не давать до той поры, как я решу, что книга готова к печати. Кажется, это будет крупная книга, серьезная. Серьезная! Ведь важней всего, чтобы она была именно серьезной, т. е. чтобы события, описываемые, были взяты до глубины, и люди — тоже. Ведь главное, хотя и не сформулированное, требование читателей к литераторам: пишите серьезно. У нас пишут почти все про серьезное, но пишут не серьезно.
Время идет с ужасающей быстротой. Надо успеть кое-что сделать. Только бы не помешали внешние события. Думаю, что мы лет 10 продержимся без войны как минимум.
30.5.55.
Закончил роман "Дом на площади".
Теперь нужно бороться с желанием напечатать поскорее.
9 июня 55.
На днях рожала Эльба. Она принесла пять штук щенят. Рожала она всю ночь, каждые 1/2 часа — час выкидывая одного щенка. Я думал, что к утру она уже превратится в человека — так велики были ее страдания, ее чудовищная тревога, так взволнован и просветлен ее взгляд. Она звала меня посмотреть на ее детей, хватая зубами за штанину. Она спрашивала у Гали, как более опытной матери, как быть со щенятами. Потом она дня три-четыре не отходила от собачек. Поняв, в чем дело, она кормила, грела и чистила их. Но уже спустя четыре дня оказалось, что она, к моему удивлению, осталась собакой. Она стала лаять на прохожих и делать другие собачьи глупости.
6. VII.55.
Путешествие на Гарц.
Начинаю дневник.
Больше увидеть — вот главное настроение. Успеть увидеть как можно больше. До того это желание владеет душой, что уже в первые часы поездки жалеешь, что не можешь видеть обе стороны пути одновременно. Боишься, что когда смотришь в окно, — в другом окне пропускаешь нечто интересное.
Мои жизненные планы на ближайшее будущее понемногу выкристаллизовались. После поездки — закончить роман (ну, и фильм), потом — поездка в Южную Россию — на Дон и Волгу, оттуда на Урал. А там подыскать интересный завод, поступить туда на работу и год жить там. Без семьи. На свою зарплату. Написать «Ошкуркина». Начать "Новое время".
15. XI.55.
1955 год (…) подходит к концу. Принято, что в эти дни народы и отдельные люди подводят итоги прошедшего года.
Попробую и я подвести такие итоги. Как всегда, я недоволен собою. Мне кажется — и, к сожалению, я не ошибаюсь, — что за прошедший год сделал мало и не так хорошо, как мне хотелось бы. Это вечное недовольство горько как желчь, но, пожалуй, плодотворно; оно язвит сердце, но заставляет требовать от себя большего, стремиться к большим задачам, к большему совершенству.
(1955 г.)
Он требовал от всех скромности, сам же был одержим бешеным честолюбием. Он требовал от всех бескорыстия, а сам жил, как миллиардер. Он требовал от всех моральной чистоты, а сам был глубоко аморальным человеком в семье и политике. Он учил всех быть марксистами и пролетарскими революционерами, а сам был обыкновенным царем. Ни Иуда, предавший своего бога, ни Азеф, предавший свою партию, ни Филипп Орлеанский, предавший свое сословие, не наделали столько вреда своему богу, своей партии и своему сословию, сколько он — своему делу.
(К РОМАНУ "НОВАЯ ЗЕМЛЯ")
В начале 23 года в Москву прибыли два молодых человека, совершенно разных по всем статьям и схожих только своей глубокой преданностью советскому строю, возникшему неполных шесть лет назад. Впрочем, обоим было по 15 лет, и поэтому им казалось, что революция произошла очень давно и новый строй жизни установлен чуть ли не от веку. Для молодых почти 6 лет это полжизни, время длиннейшее, для стариков шесть лет — мгновенье.
Один из них русский человек был сыном крестьянина Владимирской губернии, звали его Петр Корнеевич Еремеев. Второй — еврей, сын зубного врача, мещанина города Новозыбкова, его звали Григорий Борисович, или по метрике Гиршем Ботлиховичем Богуславским.
Монолог парижской проститутки (при виде русского в кафе):
— Какого черта вы молчите? Угостите черным кофе. Мне холодно. Я не встречала американцев, а негры из дансинга денег не дают. Женщины им платят. Глядите — эти, в темно-серых пальто, полицейские шпики. Кьяпп им всем роздал темно-серые пальто. Мне до того холодно, что я согрелась бы в Сене. Если вы скучаете, я могу вам предложить соседнюю гостиницу или Сену — раз и навсегда. Мы ищем американцев, но какие это негодяи. Они платят за шампанское 100 франков, а женщине дают 10… Если вы не хотите любви, дайте белье — я стираю, как паровая прачечная. Вы норвежцы? Вы чехословаки? У вас деньги, вы купцы?
Но он не был чехословаком, у него не было белья, у него не было денег, он не был купцом.
На площади маленького городка гудит трактор «фордзон»; это практические занятия школы трактористов. Кто-то из обывателей замечает: "А как же с навозцем-то быть? Ведь трактор не лошадь — навозцу не дает?!"
— Отстали от века, почтеннейший. Химизация земли… Суперфосфат, почтеннейший.
_____
Маяковский: Как жизнь? Довольны ли вы сегодня своей жизнью? (…) Придумали ли за ночь смену огню или написали марсельезу? Как вы думаете, будет этой весной война? Неужели сунутся? Ужасно не хочу войны. Если случится — приду с чекой в Париж. Знаю состав этого города. Буду полезен. Как у нас с газоубежищами? Строят ли? Сомневаюсь. Ужасно мне жалко, что не мы украли Кутепова — чисто сработано. Пусть боятся нас. Вдруг сопрем Кьяппа. Как полагаете, нужен нам Кьяпп?..
— Вчера вечером — заводская аудитория, только что с работы. Один читает: "Работать, работать, работать. Отдых будет потом". Хамский тон. Так разговаривают буржуи, хозяева с рабочими. Треплет свысока по плечу усталых людей.
— Рабочий поэт — это работать днем и ночью. Напрягаться над строчкой до слез. Просыпаться ночью и искать нужное слово, плакать от удовольствия, когда строка наконец сомкнута. Пролетарский поэт! Глупость и дрянное качество компрометируют термин (…)
(…) — Вы читали Чернышевского "Что делать?"? Я сейчас читаю. Меня книга занимает с одной определенной стороны. Тогда проблема была в том, чтобы разрушить семью, теперь — в том, чтобы строить семью. Очень трудно это. Легче строить социалистические города, заводы… Ох, как плохо у нас пишут в газетах, как серо о красном, глухо — о звонком, пресно — об остром. (…)
— Читали в «Правде» Ермилова против вас и Сельвинского?
— Против Сельвинского согласен. Против меня — чушь.
— То же самое говорит Сельвинский, только наоборот.
— Несомненно. Он всегда говорит наоборот… Пошли завтра на мою выставку? Вы были, м[олодой] че[лове]к, на выставке Маяковского XX лет работы? Нет? Приходите завтра. Приму вас по-царски. А сейчас спешу в Краснопресненский клуб, там заводские комсомольцы меня ждут. Очень уважаю эту публику. А Ермилов что? Пьявка. Толстенькая. Синеватая. Жизнь замечательна. Жизнь очень хороша. Правда?
Неопытность на совершенно новых путях в вопросах морали. Доносы и т. д. для блага родины — дело сложное и обоюдоострое в высшей степени. Ради любого высшего блага делать подлости должно воспрещаться (…)
12.4.56 г., Кисловодск.
Месяцев пять ничего не записывал в эту книжицу. Позор, конечно. За это время испытал свои силы, как гл. редактор сборника "Лит[ературная] Москва". Окончил и напечатал роман "Дом на площади" — напечатал раньше, чем следовало бы, уж очень хотелось вовремя выпустить сборник к съезду. Съезд партии, как и ожидалось, стал большой вехой. И это самое главное, самое главное, что сказаны слова правды. Это даст, не может не дать, великих результатов. Теперь правда — не просто достоинство порядочных людей; правда теперь — единственный врачеватель общественных язв. Правда и только правда — горькая, унизительная, любая (…)
13.4.56.
А роман? Что роман? Хорош ли он?
Он — конец периода.
28.7.56.
Пространства так велики и так еще необжиты. Можно проплыть много километров, прежде чем увидишь огонек избы, деревню, пристанешку, даже сенокос. И это не Сибирь, не Уссурийская тайга, а Россия — Волга и Кама. Как странно! Все время кажется, что люди делают не то… Похоже, что и начальство стоит, уставившись, и глядит как заколдованное в одну точку Москву. А когда Москва говорит: делай, то делают, но спустя рукава и только то, что нужно сейчас, сегодня, завтра, не больше (…)
29.7.56.
Проехали Чистополь. Город не виден, он на обратном скате высокого берега. Здесь жили в эвакуации писатели и их семьи. Пастернак, Алигер, Асеев. Здесь бедствовала одинокая Марина Цветаева. Скоро будем в Елабуге, где она повесилась, бедная. О ней я еще напишу. Здесь еще будет памятник ей поставлен, если есть хоть какая-нибудь справедливость.
Впрочем, не в памятнике дело. Надо оживить, поднять эти места. Чтобы всюду были веселые люди. Да, есть плотины, есть электростанции, элеваторы попадаются, — но все это редкие изюминки в огромном бедняцком пироге.
Каждый вечер, перед тем, как я ухожу спать, я с непритворной нежностью прощаюсь с рекой: "Ну, будь здорова, завтра увидимся". С ней трудно расставаться, как с любимой.
1 августа 1956 г.
Пароход не очень быстро, но неотступно движется вперед, и это равномерное движение наполняет сердце покоем. Мы въехали в Пермскую область. Берега Камы очень красивы. Левый — низменный, порос осокорями, ивами, иногда видны остроконечные верхушки елей. Правый — высокий, зеленый. Там пасутся козы, эти коровы бедняков. Коров не видно. Навстречу попадаются плоты, плоты, плоты… Иногда — пароходы. Как приятно встретить знакомые имена: Вс. Вишневский, Вл. Маяковский.
Всюду хочется быть. Хочется плыть в избушке, установленной на длиннейшей барже. Хочется жить в домишке на склоне высокого берега, среди сосен. Хочется закидывать сети с баркаса, хочется плыть на плоту с рыжей дворнягой и рыжей простоволосой бабой. Хочется всюду остаться надолго, навсегда, на всю жизнь, с тем, конечно, чтобы жизнь была не одна (…)
Сегодняшнее утро я провел в 4-м классе. Беседовал с плотниками, выпил со сплавщиками. Поговорил с интереснейшим православным священником, отцом Иокинфом, о котором можно и нужно написать рассказ. Это — рассказ о русском долготерпении и о могучей силе ленинских идей. Ему 72 года. Он окончил Тамбовскую духовную семинарию. Он разуверился в боге и православной церкви и был готов громогласно уйти из нее, но тут его арестовали и выслали в Соловецкий монастырь. Это было в 1929 году. С тех пор до 1944 года он был в тюрьмах и ссылках. Затем его выпустили. Он пытался было сказать, что не будет служить и что церковь им забыта, но с удивлением заметил, что это воспринимается почти как контрреволюция. Он смирился и ради освобождения согласился быть попом.
Мальчик в шитой-перешитой вельветовой курточке, вправленной в штанишки, в школьной форменной фуражке, конопатый, любопытный, всегда голодный, вечно жаждущий чего-нибудь вкусного или на худой конец нового.
Цену вещам знают только дети. Любая вещь для них — большое переживание. Она для них — новости, вот в чем дело. "Цену вещам" не в смысле их ценности покупной, потребительской, а в смысле их абстрактного, абсолютного значения.