Уже 1 августа! Кончается седьмой день поездки на пароходе. Сегодня стало очень тепло, даже жарко. Река вся в солнечном свете (…)

Хочу быть редактором. Мне скоро пятьдесят лет. Не из честолюбия, а зная, что я могу это делать (…) Невозможность дать свой максимум приводит к неудовлетворенности. (Это личный момент.)

КРАСНАЯ НОВЬ

Журнал революционный, ленинский, (…) ставящий острые вопросы жизни и воспитания, партийно влияющий на молодежь, на фрондирующую часть интеллигенции, ведущий пропаганду не для уже давно распропагандированных, а для сомневающихся, ищущих, думающих, заблуждающихся, трусящих, брюзжащих, дрейфящих — т. е. пропаганду среди тех, которые в ней нуждаются. Диалог с буржуазной интеллигенцией, перетягивание ее на нашу сторону, переубеждение ее, а не отталкивание. Борьба за нее с буржуазией, а не отталкивание ее в лагерь буржуазии. История показывает, что многие интеллигенты буржуазные переходили на нашу сторону, видя нашу правоту.

Нет ничего вреднее головокружительных вознесений и головоломных падений. И то и другое увечит писателя. Не надо спешить с оценками, не надо слишком часто подбивать итоги. Это создает иерархию, которая не всегда является иерархией таланта. Нужны дискуссии, где исход не предрешен заранее, участие в которых не опасно для чести писателя; дискуссии, отчет о которых в печати не будет перевран, а в случае чего, можно добиться печатного же опровержения. Этот жанр вывелся. Честь мундира дороже чести литератора. Нужно искоренить грубый тон, привычку чернить друг друга под предлогом "партийной страстности".

Литература растет не от заседания к заседанию, а от произведения к произведению.

(Без даты.)

(…) "В нескольких словах"! Господи, сколько же самонадеянности скрывается даже в таких скромных людях, каковым считаю я себя. Чтобы дать представление о событиях последних десятилетий, нужно написать сто томов такой же реалистической многогранности и точности, как "Война и мир" или "Божественная комедия", и одновременно такой же правдивости, как «Западня» или "В погоне за утерянным временем". Нужно собрать в этом сочинении весь душевный пыл миллионов, весь фанатизм десятков, одиночек, всю кровь и все слезы, весь пот (…)

Люди будущего! Я не знаю, как сложится ваша жизнь. Я пытаюсь представить себе это, как могу, но это мне трудно. То я полон оптимизма, и я думаю, что вам хорошо, что ваша жизнь полна до краев переживаний, сердечных смут и преодоления их, то мне начинает вдруг сдаваться, что жизнь у вас грязная и темная, мутная. Не знаю. Мне хотелось, чтобы всем было хорошо, дети моих правнуков. Мы мечтали об этом, мы волей и неволей, по душе и за рупь старались добиться этого, как умели. Если это не получилось — не наша вина: мы просто, значит, не знали как.

Но как бы то ни было, я обращаюсь к вам с просьбой помнить и никогда не забывать:

1) Цель не оправдывает средства. Средства хитрые, они любят потихоньку отодвигать цель, затем подкраситься под нее и притвориться ею.

2) Каждый человек в отдельности — большой, сложный и драгоценный мир; если же у него талант — то тем более он сложен, драгоценен и единственен.

3) Как нельзя достигнуть красивыми средствами низкой цели, так нельзя и достигнуть прекрасной цели низкими средствами. Это не политический сантиментализм, а исторический опыт. Надо только помнить, что не насилие само по себе дурно. Без него нельзя обойтись. Д у р н о н а с и л и е н е н у ж н о е.

НИКИФОР ОШКУРКИН*

Повесть

ГЛАВА ПЕРВАЯ

В селе Куриловке Н…ского уезда Ярославской губернии в 20-х годах нашего бурного века жил зажиточный хозяин Никифор Фокич Ошкуркин. Он был родом из дворовых людей графа Шереметева. Отцу его, Фоке Демьяновичу, была дана вольная еще до освобождения крестьян за то, что Фока Демьянович во время разлива Волги спас не то от смерти, не то просто от простуды одного из барских сынков.

_______________

* Одно из начал задуманной повести. (Примеч. составителя.)

Кроме вольной, Фока Демьянович получил и какую-то награду деньгами, и эти деньги оказались счастливыми — Фока Ошкуркин, занимавшийся дублением шкур, бросил свой малодоходный промысел и стал возить в Москву живую рыбу. Рыбу эту возил он в садках, обложенную льдом, на санях и в дровнях. Особенно славилась волжская стерлядь, и эту чудесную красивую рыбу Фока Ошкуркин возил к «Яру» и в другие московские трактиры по 12 рублей пуд. Старший сын его, Никифор, после смерти отца, продолжал это доходное дело. У него к началу первой мировой войны работало две артели рыбаков; он имел 10 лошадей; когда стали делать холодильные вагоны, Никифор Фокич сразу понял преимущества этого диковинного устройства: заарендовав один вагон, он стал возить стерлядь по железной дороге и поставил дело на широкую ногу.

Политикой Никифор Фокич не интересовался, царя и его чиновников тем не менее не уважал, считая их тунеядцами и обдиралами. По его, Никифора, мнению, вопреки Св. писанию, всякая власть была не от бога, а от диавола; и искусство жизни состояло в том, чтобы жить обособленно, вольно, независимо, откупаясь от власти взятками, а от босяков и любителей чужого добра защищаясь своими, наемными людьми.

Падение царя он поэтому воспринял хотя и с удивлением, но безо всякого уныния. Наоборот, он шел одним из первых на манифестации, устроенной городской управой в честь Февральской революции. Будучи человеком среднего достатка (у него в банке было денег 12 тысяч рублей), он тем не менее считал себя причастным к великой братии предпринимателей и надеялся в скором времени при помощи долгосрочного кредита выбраться в крупные воротилы. Дело в том, что он задумал сам открыть трактир в Москве и продавать там свою рыбу, загребая большие деньги. Трактир этот, или как их нынче называли «ресторан», должен был называться «Ярославль». В его памяти глубоко засели удивление и зависть к владельцам больших трактиров, которых он видел, когда езживал ребенком вместе со своим отцом и очередным грузом стерлядей в Москву.

Никифор Ошкуркин был человеком невысокого роста, но крепкий, кряжистый, с незначительным, медно-красным лицом и светлыми волосами, которые уже с тридцати лет стали выпадать, что увеличило лоб, сделало лицо более благообразным, чем оно было в юности. Бородка его, реденькая и желтоватая, росла туго и так и не смогла стать большой и окладистой, как у покойного отца. Притом он имел глаза черные, как угольки, цыганские, и они так не шли к русым и редким волосам, что иногда казалось, что они с другого лица взяты или оттяганы по суду. Одевался он, несмотря на приличный достаток, весьма просто, по-мужичьи, и только зимой выглядел довольно нарядно в бекеше с каракулевой опушкой и черном картузе с высоким околышем и лакированным козырьком. Летом он ничем не отличался от остальных мужиков. Водки не пил и только изредка — раза три в год запивал дня на два, на три, и тогда становился безобразен, плаксив и терял всякое человеческое обличье. Было замечено, что такого рода запой случается с ним после какой-нибудь несправедливости, совершенной им. Так, например, случилось после того, как он выселил свою мать из большого отцовского дома в курную черную баньку на окраину деревни, т. к. старуха была строптива и начала впадать в детство. Баньку эту он, правда, привел в неплохой вид. То же было и после нашумевшей истории в 1916 году, когда его кассир-артельщик Степан Иванович Белобородов, возвращавшийся из Москвы с выручкой, был ограблен в дороге. Старику Белобородову грабители нанесли две ножевых раны. Но Ошкуркин подал в суд и, давши много взяток судейским, добился того, что Белобородова присудили к каторге — как соучастника грабежа, и к возвращению убытков. Ошкуркин забрал все имущество кассира, человека тихого и безответного, считавшего себя к тому же виновным в убытке, так как грабеж удался по его неосторожности.

После таких случаев Никифор Ошкуркин пил два-три дня, а после запоя ходил в церковь, хотя в бога не верил и ни во что не верил, кроме как в рупь.

Дом Ошкуркина был лучший в селе. Он находился напротив церкви, рядом с поповским домом. Первый этаж его был кирпичный, второй — деревянный. В доме внутри было полутемно, тихо и прохладно в любую жару, потому что кругом стояли старые липы, ставни оставались всегда закрытыми, а внутри крашеные полы были всегда чисто вымыты, свежи и сыроваты.

Впрочем, дом этот был очень ветх. Балки в нем прогнулись, потолок второго этажа вогнулся и внутри стен иногда слышался шум — потрескивание и вроде как бы тихие, почти человеческие голоса. Голоса эти наводили страх на Акулину Тимофеевну, жену Никифора, и она вообразила, что в доме поселилась нечистая сила. Однако Никифор Фокич, привязанный к своему дому, к его сыроватой тишине и темным закоулкам, отвергал новшества. Службы свои он перестраивал несколько раз, а дом не трогал, только поправлял то венец, то завалинку, то ставя новый столб для поддержки потолка. Столбов этих набралось много, они уродовали дом, но Никифор Фокич оставался к этому вполне равнодушен.

Старший и младший сын — разница в шесть лет. Старший нянчил младшего. Они очень похожи, но эти 6 лет оказались решающими для направления ума. Два разных поколения. Одному в 1917 году было 16 лет, другому — 10 — и разные поколения. Первый — тяга к собственности, к уединению, к семье, центростремительный, второй — к обществу, общественный темперамент, центробежному движению души.

_____

Клятва: пока будет кровь в жилах и сердце будет биться — пусть в пыли, во прахе — буду бороться против собственничества — источника всех человеческих бед, жадности, подлости.

_____

Федя почти не думал о матери, она, сгинув с его глаз, исчезла и из его души. Слишком незаметно прожила она жизнь, растворилась, как соль в воде, в доме, семье, белье. Но в это мгновенье он вспомнил всю ее, от маленького лба до носков черных катанок, и ему вдруг захотелось броситься перед ней на колени и целовать ее морщинистые жесткие руки, обливая их слезами. Ему казалось, что ее руки с порезами от (секачей) ножей, острого хвороста он видит, и он их нюхает, и запах лука, навоза и молока, запах кухни и стирки поражал его в самое сердце.

Федя в 1945 году (для получения справки о хозяйстве отца — в связи с кознями "доброжелателей") едет в родную деревню. Красивая станция, электричество, улучшена дорога; в деревне — одни женщины; предсельсовета (знакомый) — пьет; многие дома пустуют, все знакомые — в городах; в церкви зато — колокол звонит; старый попик (знакомый?), народу много.

12.1.57.

Монолог бюрократа: "Нет, так дело не пойдет! С нами так нельзя! С нашим братом церемониться — всему конец. Нас надо держать в узде, страхе, в ужасе, в состоянии подавленности и унижения. Да попробуй и дай нам волю — и мы все государство растащим, и народ против государства возбудим, и сами себе таким путем могилу выроем. Нам надо говорить: делай вот так, а не сделаешь — голову долой! Тогда мы сделаем и сделаем приблизительно так. А не скажут нам, не спросят — мы и не сделаем, мы на службу приходить будем, но ничего делать не станем, а если станем — то все не так, все наоборот, все ногами кверху, шиворот-навыворот. Пройдет годик-два, народ оглянется и увидит: они-то ничегошеньки не делают. И нас попрут и все у нас отнимут. Нет! Нас надо держать в узде, в ужасе, желательно даже, чтоб нам давали в морду — разумеется, не публично, а келейно, тут же в кабинете, может быть, — в определенные часы".

Бездарные люди пишут много из стремления прославиться. Таланты пишут много, потому что им доставляет удовольствие сам по себе процесс писания.

Поездка в Ярославскую область.

31.3. - 14.4.57 г.

В Ярославле я пробыл полтора дня. Побывал на областном совещании по сельскому хозяйству. Оно протекало казенно, скучно, без задора, без души. Доклад предоблисполкома и выступления — почти без исключенья — читались с бумаги и состояли из надоевших до колик в животе выражений. Большой театр им. Волкова лежал под прессом невыносимой скуки. Публика, состоявшая из колхозников, председателей, животноводов, либо переговаривалась меж: собой, либо уныло глядела выше сцены. Нужно иметь терпение русского крестьянина, чтобы все это выслушивать в который раз.

Исключением среди выступавших был один пред[седатель] колхоза Дормаков Василий Яковлевич. Сидевший рядом со мной человек, в ответ на мой вопрос, сказал, что это — бывш[ий] пред[седатель] райисполкома, пошедший три года тому назад в предколхоза и поднявший за это время колхоз из "самых отсталых в самые передовые". Дормаков говорил без бумажки, просто, ясно. Мне понравилось его лицо. Пользуясь своей писательской экстерриториальностью, я попросил одного сотрудника облисполкома, знающего кто я, познакомить меня с Дормаковым. Мы познакомились, и я сказал ему, что завтра буду у него в колхозе.

2 апреля я приехал в колхоз "Луч коммунизма" (…)

Я с председателем в санках поехали на "скотный двор". Неблагоустроенность фермы потрясающая. Доярки и скотницы работают в очень тяжелых условиях. Грязно и скученно. Но работают отлично. Молодые девушки, больше всего 23–25 лет, незамужние: работа забирает все время, с рассвета допоздна. Девчата прекрасные — скромные, умницы. Одна из них Нина Крылова — прелесть, само обаяние: некрасивая, рыжая, длиннолицая, застенчивая и работящая до исступления. Дормаков сумел установить четкую прогрессивно-премиальную оплату и превосходный учет. Каждая доярка точно знает, сколько выдоила и что за это получит. Соревнование тут не простой звук, а точная арифметика. Существуют переходящие "вымпел лучшей бригады" и "вымпел лучшей доярки колхоза". Эти вымпелы вместе с премиями выдаются ежемесячно.

3 апреля в 10 ч. утра началось заседание правления вместе с животноводческими бригадами для вручения вымпелов и выдачи премий. Все это заседание я слушал с захватывающим интересом и чувствовал себя как в театре. Конечно, все решает Дормаков, его работа, его мудрый, усталый взгляд, его интеллигентность, его простота, его умение управлять людьми, уважать людей, влиять на них.

Это заседание я попытаюсь точно описать, хотя самое лучшее было бы его застенографировать.

Вступительная речь Дормакова отличалась той же ясностью и хорошим стилем, как и его речь в Ярославле; здесь он был больше в своей тарелке, и говорил интереснее. Разумеется, он рассказал и о том, что видел вчера на ферме (в бригаде № 2) (…)

Конечно, Дормакову пришлось тут поработать, сломать рутину, выдержать серьезную борьбу. Особая оппозиция — бывшие председатели колхоза, а имя им легион. Один из них теперь зам. председателя, (…) большой, черный, красивый, представительный, вероятно, честный, но глупый мужик. Члены правления и бригадиры — старательные в меру, есть среди них живые люди, особенно приятна бригадирша 2-й фермы, Ольга Строителева — разумный человек, но легкая на слезы женщина с милым лицом и большими глазами. Но замены Дормакову нет. Можно с ужасом представить себе, что будет, если он выйдет на пенсию или просто уйдет: он человек немолодой, с потрепанным здоровьем, больными ногами и явно подпухшими руками: сердечник. Все 9 деревень не могут дать работника такого размаха и ума. Когда он уехал в Кисловодск, все бригадиры стали пить водку, и дело пошло вкривь и вкось.

(…) Молодежи в колхозе много, но все на нее жалуются: работают не важно, ведут себя плоховато. Секретарь комсомола — кокетливая девица Маруся — конечно, не в состоянии что-либо сделать, да и не знает толком, что делать.

На правлении обсуждали проступок одного комсомольца — Наумычева. Он самовольно взял лошадь и привез себе дров. Маруся в ответ на вопрос Дормакова, пролепетала, что "он ведет себя на собраниях тихо, но хоровой кружок посещает редко". Кто-то сказал, что он много читает. Дормаков использовал это, сказав, что Наумычев читал про молодую гвардию и "Как закалялась сталь", а сам не следует этим примерам. Эти прямолинейные параллели звучат слабо. С воспитанием дела обстоят из рук вон. Молодежи не хватает настоящей идейной заинтересованности в жизни. Одна работа и связанная с ней большая зарплата не в состоянии удовлетворить. А кроме работы, рабочей дисциплины и разговоров о той и другой, нет ничего.

На правлении разбирались заявления колхозников — главным образом о предоставлении им леса для ремонта домов и других матер[иальных] делах. Дормаков умен и щедр, хотя и с разбором. Одной семье выдали 7 тыс. рублей — ссуду на покупку дома — выдали, не поморщившись. С лесом дело сложнее — у колхоза леса почти нет, а лес, получаемый из других источников, нужен для строительства общественных построек.

Работать нужно до завтрака. Попробую установить такой порядок: вставать в 7.30, работать с 8 до 12 — завтрак, потом час спать, потом работать еще три часа (но не писать, а читать и заниматься делами письмами и т. д.) и остальное — как сложится (…)

* * *

Возвращался в Ярославль на машине секретаря райкома. Шофер Михаил бывший матрос Северного флота, умный и дельный человек; хорошо бы ему обменяться ролями с секретарем райкома (…) на годик-другой. Много читал, ясный ум, знает положение в колхозах до тонкостей.

Он раньше работал у директора МТС Бубнова. Теперь Бубнов — пред. колхоза им. Чапаева. Больной человек. Полный энергии, напора, прекрасно знает сельское хозяйство. Бывало, едут они, вдруг Бубнову станет плохо; он останавливает машину, сидит несколько минут молча, потом едут в деревню, он в первой попавшейся избе лезет на печь, лежит минут 15, потом слезает и снова бегает, кричит, орет — действует. Колхоз стал хорошо работать. Жена Бубнова, простая пожилая женщина (она ехала со мной до Ростова) рассказывала, как она отговаривала его идти в колхоз, но он пошел все-таки. "Ну, умрет, разве государству от этого польза?" — говорит она, но в ее тоне гордость за мужа.

5. XI.57.

В последние месяцы произошла научно-техническая революция. Земля имеет двух спутников, одного — с летающей собакой. Да, вокруг Земли вертится с гигантской скоростью вагон, в котором лает собака. Несмотря на все ухищрения и софизмы религии, это — окончательное доказательство отсутствия бога и ангелов его. Это, кроме того, решающее достижение на пути к другим мирам. И то, что это сделали мы, — очень важно и знаменательно. Это — плоды тридцатипятилетних трудов великой науки и целеустремленности в главном — чаще всего за счет остального. Только народ, отказывающий себе во многом, может добиться этого.

План 1958–1959 гг.

1. Ленин в Разливе (повесть).

2. Столица и деревня (повесть).

3. Крик о помощи (повесть).

4. Рассказ «Отец».

5. Окончат[ельный] план 5-й части романа.

Далее:

1. Роман.

2. Ст[алин] на Рице.

3. Конч[ить] "При свете дня".

12.12.57.

Поезд стоит на станции Сызрань. Глубь татарской Руси. Темно и неприютно. Лежит предвечерний голубоватый снег — основательный, уемистый, молодой, сильный, и кажется, что тут и лета никогда не бывает.

Настроение — состояние вечного, застарелого ипохондрика. Я еле узнаю себя — полное отсутствие жизнерадостности, несмотря на то, что я всегда раньше был путешественником живым, непоседливым и любознательным. Не хочется сходить на станции, разговаривать с людьми. Вдоль железнодорожного полотна ходят люди. Они здесь живут. И если бы мне суждено было здесь жить — жил бы. Глушь — что такое глушь? Вся наша планета — глушь планетной системы.

14.12.57.

Оцепенение и отвращение к жизни понемногу уходят. Чудо — за одну ночь все изменилось. Вчера поздно вечером впервые вышел погулять на станцию стоял мороз, все в валенках. Сегодня мы едем вдоль Сырдарьи. Степь вся освещена солнцем. Снега нет вовсе. Верблюд время от времени проходит мимо. Глубина Азии и все интересно. Старуха и девушка на черном ослике медленно трусят по серой дороге вдоль рельсов. Впервые в жизни видел глинобитное магометанское кладбище. Небо чистое, голубое. Воды Сырдарьи не замерзли. Степь необъятна. Здесь и есть родина моего Джурабаева. И я очень точно описал ее, еще не видев. И его характер — под стать ей.

Кругом — серые мазанки под плоской крышей, продолговатые, одно, двух и даже трехтрубные, похожие на глиняные пароходы. Вся степь облита нежарким солнцем. Лица людей — плоские, узкоглазые. Кочевники некоторые с рысьими шапками. Вместе с тем — городская одежда, автомашины и мотоциклеты. Огромные псы — надо думать, пастушьи. Длинноухие ослики радуют душу.

МИФЫ КЛАССИЧЕСКОЙ ДРЕВНОСТИ

Повесть

Старик и мальчик. Соленое море. Юрты кочевников. Первые посевы. У царя. Одежда и утварь. Зависть Старика. Он поет. Свара с другим рапсодом Бородатым. Их зависть. Его досада: они поют его песни. Они избивают его. Он стал много плакать — особенно во время пения. Начинает плохо видеть.

Первая песня. Битва богов. Бог Света — Илен, бог Тьмы — Тилес. На острове большом, где живут боги, Тилес отравляет Илена, переодевается в него. Царствует вместо него. Затем убивает всех его детей, которые начинают догадываться обо всем. Война хлебопашцев. Хлебопашцы захватывают город втайне от Тилеса и объявляют себя его детьми.

Смерть Тилеса. Борьба с его трупом. Вонь. Курение фимиама. Мальчик: "Надо его вынести". Мальчика выбрали царем (…)

Миф о Слове и деле.

Миф о Цели и средстве.

Миф о зле и добре.

Миф о теле и о части тела.

Миф о сыне Солнца.

БОРЬБА МИРОВ

Тьма освещается. Свет помрачается. Мировой пожар. Мужчина и женщина. Ой и Ая. Новое поколение, потомство: первые уроды; вторые — уроды; третьи — хорошие люди, сильные и глупые.

Запретные пространства — т а б у (больше на юг и на запад нельзя идти под страхом мучительной смерти).

Рознь двух миров. Мир света темнеет и поэтому гибнет.

Миф о пяти тысячах поэтов в одной деревне.

Миф о тысячах флейтистов в одной деревне.

Миф об ученом, изобретшем крылья.

Миф об инородце.

Миф о простоте, к[ото]рая хуже воровства.

Редко когда Старик смеялся. Жизнь казалась ему глупой и горькой. А если смеялся, то желчно и зло, и Мальчик в таких случаях боялся за него Старик после своего желчного смеха дня три ничего не ел и ни с кем не разговаривал. Это был, по сути дела, отвратительный, злобный старикашка, и никто не мог бы подумать, что ему присущ дар высоких песен. Не было юмора и в его песнях. Он появлялся изредка и тоже в злобной форме.

Конец мифа о Тилесе. Он однажды заметил, что его обделили мясом (это было в доме у царя Катари), закончил неожиданно быстро и резко. Но этот конец, никем не ожидаемый, всем очень понравился. Много раз затем его просили закончить именно так, но он неизменно отказывался, так как считал это святотатством. Однако Бородатый, прослышав о новом, смешном конце, долго приставал к Мальчику, чтобы тот ему рассказал, в чем дело, и Мальчик ему рассказал, и Бородатый стал петь песнь с этим концом, правда — гораздо более грубый и менее изящный.

Старик находит новые метафоры: "Ясная улыбка обожгла его лицо", "лицо ее вспыхнуло" и т. д. — и счастлив своим находкам. Эти метафоры начинают называть «омирическими».

20.12.57.

Приехал в Самарканд. Теперь вечер. Я еще ничего не видел, но чувствую, что это очень своеобразно, судя по слабо освещенным улицам и домам.

23. XII.57.

Эти восточные республики представляют собой зрелище чрезвычайно интересное. Тут странная смесь — национальная, главным образом — разных племен, производств, даже эпох…

Самарканд требует отдельной записи. Самое интересное: мечеть Биби-Ханэм, Мавзолей Шах-и-зиыда, Гур-Эмира. Мечеть (действующая). (Надо о ней специально записать.)

Бухара, 23.XII.57.

Один день был в Бухаре. Осмотрел старину. "Башня смерти". Муэдзины 4 на все стороны света.

Запишу отдельно.

(Конец декабря 1957 г. Средняя Азия.)

Одно дело — показать, что ты понимаешь жизненные процессы, другое показать жизненные процессы. Во втором случае авторские отступления, самые гениальные, помочь не могут. В первом случае можно создать блестящие произведения, но нельзя создать великие.

У одного — орден Ленина, у другого — два ордена Красной Звезды. Последний сердится: не гордись своим, мне тоже не задаром дали.

(К РОМАНУ "НОВАЯ ЗЕМЛЯ")

Узнав, что Шаляпин уехал за границу и не вернулся, Ваня очень жалел об этом, а главное — недоумевал, как это мог великий русский артист уехать, когда здесь — все так хорошо и правильно? Он не мог поверить, что кому-то — кроме буржуев — может не нравиться справедливый правопорядок. Он думал: человек, который так пел «Дубинушку», из простых людей и так поступил.

1926 — 28

Приходя в этот дом, Ваня испытывал великое наслаждение и трепет. Всюду — книги, среди них — много иностранных (к ним Ваня питал особое уважение), статуэтки — копии греческих, пианино и огромная кипа нот: романсы с лиловыми портретами цыганок и прилизанных теноров с бачками; романсы Глинки, целые партитуры и клавиры опер — с двумя текстами русским и немецким или итальянским.

Хозяин приходил вечером. Он скидывал кожаную куртку и смятую кепку и сразу же преображался. Он читал, смакуя, декадентские стишки и играл на рояле с дочкой. Особенно любил Чайковского. Ваня с удивлением прочитал его статью, в которой он честит Чайковского "художником упадка русского дворянства, помещичьих усадеб, поэтому антинародным и вредным".

Он спросил об этом Ник[олая] Петровича. Тот смутился и сказал: "Для неподготовленных неискушенных людей он вреден… А я… Я другое дело". "А я?" — думал немного обиженно Ваня и не находил ничего вредного в П[етре] И[льиче].

В этой большой арбатской квартире Ваня иногда встречал известных людей: Пастернака (?) и т. д.

Кстати, это в 37 г. сыграло свою роль в его судьбе. "Были ли Вы у Н. П.?" — "Да, но мне ведь было 18 лет". — "И что же? Не 12 же?" Действительно, — думал он, — 18 лет довольно солидный возраст. Но я то ведь был ребенком.

10. I.58.

В поезде Алма-Ата — Петропавловск. Со мной в купе — 19-летняя девушка Фая из Алма-Аты, работающая крановщицей в Кустанае. Зарабатывает 1500 рублей в месяц. Еще девочка, но умна, умеет себя вести — скромно, но не робко. Много читает. Хочет быть учительницей. Не прошла по конкурсу в Алма-Ате — принимают казахов преимущественно. О нац[иональном] вопросе надо специально подумать. Он принимает у нас иногда уродливые формы. Какое-то беспрерывное впадание, то в грех великодержавности, то в не менее отвратительную ересь местного национализма — нет линии.

В купе — башкиры из Уфы, шоферы-механики. Милые, культурные люди. Мухаммед (Миша) — красавец, усатый, веселый, раскатисто смеется, здоровяк, открывал зубами пивные бутылки (…)

Фая не хочет жить дома. В Кустанай уехала против воли родителей. "Дома скучно. Отец года 3 не жил с семьей".

11. I.58.

О, русские девушки! В Сибири и на Урале, среди косооких жителей Киргизии и Казахстана, на Дальнем Востоке и на Дальнем Севере едете вы в поездах, на нартах, в кузовах грузовых машин, в розвальнях и на подножках. Гладко причесанные, русые, с большими серыми глазами, с нежными лицами и грубыми руками, вы проходите по всем городам, весям, неся в себе преданность и любовь к людям, презрение к грубости, хамству, жалость к бедности и ничтожеству, равнодушие к неудобствам жизни, привычку к любым лишениям, кротость и душевную силу, зоркость и простоту. В вашей кажущейся простоте столько понимания и всепрощения. Вы способны на любую работу, самую тяжкую. Нежность ваша — неумела — в ней нет изощренности. Русские девушки, я видел вас в самоотверженном труде и любовном утомлении. Морозы севера и южный зной неспособны вас сломить. Вы серьезно трудитесь и серьезно отдаете свое тело и душу полюбившемуся вам человеку.

29. I.58.

Тридцатые годы

Итак, Магнитогорск. Это великое проявление мощи советского рабочего класса, народа и партийного руководства. Следует только выяснить, так ли необходимы были задуманные в то время темпы. М. б., действительно, без этого чудовищного нажима нельзя было создать индустрию? Дело тут было не в полугодии или годе, а в необходимости чудовищного усилия. Это надо обдумать. С другой стороны, темпы диктовались политическими соображениями — международными и внутренними. Для того, чтобы уничтожить действительных и мнимых врагов и возможных соперников и противников, надо было создать — и быстро — нечто крупное, серьезное, существенное, доказать этим свое "бож. помазание" на престол, и на этой основе ликвидировать маловеров и опасных людей. Все это, может быть, верно — для размышлений в кабинете. Все это верно и так. Но вот предо мной живой факт: огромный завод, дающий больше продукции, чем вся Россия до революции, и прекрасный, удивительный город с 300-тысячным населением, пестрым, но интересным и влюбленным в свой город и завод.

Немецкие специалисты — гл[авным] обр[азом] обер-монтеры на ЦЭС. Были приглашены от разных фирм. Им платили в наших деньгах и иностранной валюте. Для них была создана специальная столовая и «немецкий» магазин. Этот магазин зовется так и до сих пор. Для них возили из Верхнеуральска пиво. Пиво часто оказывалось несвежим, и тогда они не выходили на работу, шумели и обижались. Сала требовали. Им возили сало. Отказывались есть, если официантка была несмазливая. Горком комсомола посылал в немецкую столовую смазливых молодых комсомолок. Немцы приставали. Они отказывались работать, но горком их уговаривал: ничего, терпите, они нам нужны.

Немцы ссорились между собой — они были из конкурирующих фирм скрывали секреты друг от друга. Нашим они тоже не показывали чертежи. Говорили, что русские — народ способный, переимчивый, все узнают. Все равно, наши, приглядываясь, узнавали дело. Притворялись дурачками.

На работу в ЦЭС немцев возили в санках, запряженных тройкой или парой. Санки специально заказывались в Троицке (там в старину их мастерили) — красивые, с рисунками и украшениями старых времен. Расстояние от квартиры до работы было метров 300–400, но немцы требовали, чтобы их отвозили и привозили.

В 1933 году, после прихода Гитлера к власти, многие немцы уехали на родину. Одна 14-летняя девочка, учившаяся у нас в школе, отказалась уехать. Рабочие многие остались. Один из них возглавил озеленение города и немало сделал. «Соцгород» обязан ему своей богатой зеленью.

Суровые нравы. За прогул выкидывали койку и вещи из общежития выселяли. В Магнитке был сухой закон. Пили, конечно, — приходит партия одеколона, все пьют, бараки воняли одеколоном. Но водку не ввозили. Семейных коммунистов решением горкома обязали оставить семьи в квартирах и жить в бараках с рабочими — для их воспитания, влияния на них.

Перв[ичными] органами Магнитостроя руководили партработники высокого класса и великого энтузиазма. 30 человек прибыли сюда (в 32 г.) после окончания Свердловки. У одного из них умерла жена от родов. Он решил похорон не устраивать, ч т о б ы н е о т в л е к а т ь л ю д е й о т р а б о т ы. (Работали по 12–16 часов.) Он сам, вместе с двумя-тремя близкими товарищами, выкопал могилу, сказал: "Прощай, мой верный друг", заплакал, и они ушли. Вечером он проводил партбюро. Фамилия его Гарматин, он шахтер из Донбасса, теперь — директор школы где-то на севере.

Уровень партработников того времени.

Работали много. Но бывало, возвращались после 16-часового дня, ложились отдыхать, вдруг появляется человек из управления: "Прибыл состав с лесом, надо сгружать!" Все безропотно вставали, шли, сгружали и — снова на работу. Коммунисты были первыми.

В первые 2–3 года здесь умирали — неизвестно от чего — дети. (Узнать у старого врача, в чем было дело?)

(…) Доменщиков уважали особенно — была пущена первая домна, гордость завода и страны (1931–1932).

На домне № 1 вначале работали два американских ст. горновых (…) Бывало, сидят, дымят трубками, ноги на стол. (…) Горновых учили кое-как, работали как-то с холодком, не то, что наши. Наши осваивали дело быстро, за месяц — и парень уже умеет управлять домной. (Американцы-руководители "упрямые, злые". Как не по-ихнему — свернул чертеж и ушел.) (…)

Гора! (Montagne!) Ее надо описать отдельно. Обогатительные фабрики и агломерационные — это гениально придумано. Вообще весь металлургич[еский] цикл — необычайно остроумная выдумка человечества.

В 30–31 годах это было довольно унылое многохолмье. Главная вершина Атач — 540 м. (или 450?) над уровнем моря. Белели палатки геологов и их буровые вышки. Потом появились землянки. Начались земляные работы и добыча руды. Работали люди в лаптях, лопатами и кайлами, грузили на телеги и позднее в вагонетки. Первые американские экскаваторы появились в конце 31 года. (…) Все рабочие шли пешком. Гора заросла березками, потом от взрывов, осыпей и т. д. они все пропали (…) Выше «Березок» стояли два домика-сруба (…) Потом там построили нынешние двухквартирные восьмикомнатные дома (…) В каждом двухквартирном доме жило по 2 американца. Столовая ихняя — роскошно обставленная. Они ездили на работу на лошадях, в санках. Летом к некоторым приезжали жены. Другие «женились» тут, а уехавши, оставляли своих жен.

Мистер Смит, геолог, удивлялся дикости. Транспорт — верблюды. Он держал себя надменно. Не верил в то, что мы писали о кризисе в США, говорил, что это коммунистические выдумки (…) На Магнитке получались газеты и вывешивались на 6 языках (англ[ийском], франц[узском], нем[ецком], татарск[ом], украинск[ом], гл[авным] обр[азом], - левые). Затем стал получать письма от близких из США о кризисе, безработице. (Раньше он хвастал, что, дескать, у нас безработные такие: лежит, спит в порту, а на подошве написана цифра 5 или 10, т. е. меньше, чем за 5 или 10 долларов не будить.)

Вскоре он уехал и прислал письмо с просьбой принять его снова на работу в Магнитку. Ему не ответили. Затем писал он с Ньюфаундленда, а спустя месяца три — снова из США, два раза писал, просил, чтобы приняли его на работу у нас, даже соглашался перейти в сов[етское] подданство. Ему не ответили.

(Узнать, какая растительность покрывала Магнитную гору!)

Узнал. Ковыль. (…)

10. II.1958.

Я думал о том, верен ли метод бесед с людьми и вопросов бесконечных: как было в старину то, и как — это? Можно ли таким путем восстановить картину? Конечно, лучше всего было бы быть тогда на Магнитке. Тут картина была бы подлинная. Но и этот метод не только единственно возможен, но и в принципе верен. Не надо только рассчитывать получить от каждого собеседника полную или даже просто широкую картину прошедших дней; надо терпеливо собирать по крупицам — у каждого то, что я бы увидел обязательно, если бы был тогда здесь. Терпеливо, спокойно. И не охаивать этот метод. Ведь сколько бы дал исторический романист за то, чтобы иметь, в связи с работой над романом о Древнем Риме, возможность побеседовать с Брутом, Катоном Утическим или Долабеллой, либо, на худой конец, с любым завалящим всадником или замухрышкой-плебеем!

(…) (Герасимов Г. И.) В 33 году делегация Магнитки в составе 4 человек — Фомин от горсовета, Герасимов и еще двое (кто?) (…) были приняты Серго. Он их расспросил. Герасимов предъявил претензии к шихте. Она была неравномерна, и это нарушало режим домны. Кроме того, не хватало ковшей. Просили автобусы, автомашины, троллейбусы… От троллейбуса отговорил, сказал: "Лучше трамвай, он — резиновый, в него много народа входит". Просили радиоприемники, патефоны, пластинки. Вызвал тут же людей и распорядился. Велел директору дать членам делегации подарки: по приемнику, патефону и пластинки. Спросил: "Сколько дашь пластинок?" — "По три". — "Ну и скупой! По 10 штук давай". Звонил всюду. "В Большом театре были?" — «Нет». — "В Малом, Художественном?" — «Нет». — "Обязательно побывайте". На след[ующее] утро секретарь дал им билеты в театры. Серго направил их к Микояну и Бубнову. При этом наказывал: "Будете у Бубнова, обязательно у Крупской побывайте. Обязательно". Оки были у Бубнова, получили тетради и карандаши и распоряжение об отпуске книг. Потом пошли к Крупской. Маленький, длинный кабинет Портрет Ильича в детстве. Она их все время упрекала: почему в делегации нет женщин. "Вы по такому делу приехали, по вопросам быта, культуры. Тут женщина понимает в сто раз больше, чем вы, мужчины. Она только взглянет и поймет. А вы что? Нехорошо…" Сама отбирает книги для Магнитки. Классику. Затем у Микояна. Он угостил их пивом — наилучшим — с разной отеч[ественной] закуской. Все их требования об отгрузке товаров выполнил — тут же вызывал директоров и обо всем договаривался, как и Серго. Они просили открыть гастроном и построить базы для товаров (склады). Он распорядился и дал телеграмму в Свердловск. Их он называл "питомцы Орджоникидзе" Напоследок они были у Калинина — Серго их туда послал, договаривался с ним при них. М. И. побеседовал с ними, расспросил, звонил в разные места, проверяя, выполняются ли распоряжения о помощи Магнитке.

Спустя год Серго приехал на Магнитку. В цеху (Г. И. работал тогда мастером домны) его знакомят с ним. "Да мы знакомы! Герасимов! Конечно, знакомы! Здорово, Герасимов!"

(Герасимов Г. И.) Вначале не умели работать на домне. Скрап достигал кранов. Хламу тьма. Домну обслуживало 50 человек. Работа была архитрудная. Питьевой воды не было, люди напивались из шланга, работавшего для охлаждения домны, окатывали себя водой — от жары. Было несколько старых мастеров, крупных специалистов. Ус, например, Фищенко. Они закрывали и открывали летку вручную. Когда появилась пушка Брозиуса, они не хотели ее применять. За применение пушки трех горновых, в том числе Г. И., премировали полными кожаными костюмами: сапоги, штаны, куртку, фуражку. В 34 г. Серго подарил им по автомашине — «газику». Американцы возражали против темпа пуска и освоения. Они твердили, что без опыта нельзя ее освоить так быстро, нужно время, время.

(Точно узнать все перипетии работы, домен.)

_____

Отец (рассказ). Старик вдовец женился, и его сын от первого брака был фактически выгнан из дому. Сыну было 15 лет. Он приехал на Магнитку, кончил ФЗО, стал работать. Работал хорошо, всем нравился светлым нравом и умом, стал выдающимся рабочим, ударником на стройке, затем сталеваром, мастером. Ему подарили машину, построили дом со всеми удобствами. Он женился, завел хорошую семью, семеро детей. О нем писали газеты. Все эти годы он посылал отцу 250 руб. в месяц. Пригласил отца в гости. Отец приехал, с месяц пожил. Его возили на рыбалку, угощали, сын, счастливый от встречи после долгой разлуки, водил его по гостям. Когда отец уехал, сыну прибыла судебная повестка на алименты. Суд присудил отцу 50 руб. в месяц (из-за многодетности сына).

_____

Надо в pandan к "Ленину в Разливе" написать повестушку "Сталин на Рице", в которой изобразить приезд И. В. на озеро Рицу, на свою дачу, его мысли, его окружение, атмосферу вокруг, историю создания так называемого "Комбината оз. Рица". Рядом с "Лениным в Разливе" это будет равно шекспировской драме по контрастам, величию и дыханию века. Там могут быть воспоминания о Ленине в Разливе. Написать?

Приехал негр-инженер, поселился в Соцгороде, но американцы запротестовали, и его перевели в дом на 11 уч[асток]. Ее (врача) однажды позвали к нему (он заболел). Он удивился, увидев белую женщину, и спросил, знала ли она, куда идет? Она сказала, что, конечно, знала. Он повторил, знала ли она, что он негр? "Да, знала". Он удивился, потом сказал с грустью: "Мне придется отсюда уехать". Она возразила: "Что вы! Мы к вам относимся с уважением, у нас нет расизма". (…)

(4.4.1958 г.)

3 апреля, вчера, провел весь день с управляющим треста «Магнитострой» Л. Г. Анкудиновым. Это было интересно. Мы посмотрели строительство аглофабрики, туннеля для отвода русла речки Башик (она мешает строительству коксохима) и слябинга. Потом я побывал на приеме его. (…) Как разнообразны люди! Анкудинов очень умен и спокоен, приветлив, нетороплив. Решения принимает безошибочно-правильные, разбирается в людях. (…)

(2-я половина 1958 г.)

"Забвение великих, коренных соображений из-за минутных интересов дня, погоня за минутным успехом и борьба из-за них без учета дальнейших последствий, принесение будущего движения в жертву настоящему" (особенности оппортунизма, указанные Энгельсом).

(2-я половина 1958 г.)

РАССКАЗ "ДВА ПРЕДСЕДАТЕЛЯ"

Дормаков, бывший председатель Петровского райисполкома Ярославской области, встречается с Бубновым, бывшим директором МТС. Оба теперь председатели колхозов соседних. Оба — замечательные, но больные и пожилые люди, чистые до самопожертвования. Подводят итоги соревнования и жалуются, что в колхозах обоих нет должной замены. Сессия райсовета. Совместная прогулка обоих председателей. Доброе и ревнивое отношение друг к другу.

(1959 г.)

МОЯ ЖИЗНЬ

Все, что я расскажу в этих автобиографических заметках, — прежде всего правда, хотя и не вся правда, но и ничего, кроме правды. Еще точнее будет сказать, что здесь — правда в том виде, как воспринимал ее я — т. е. определенный человек, имеющий данные ему границы опыта, разума и интуиции. Это относится к любой автобиографии, но я хочу это тем более оговорить, что почти вся жизнь моя казалась мне грезой, вся она проходила в некоем тумане, похожем на очень, правда, прозрачную, родильную плевру, которой я, казалось мне, был окутан. (Или, м. б., напротив — весь мир казался мне окутанным таким образом, а я находился как бы за прозрачной его гранью.) Затрудняюсь сказать, свойственно ли такое ощущение мне одному, или оно общий удел всех людей, или по меньшей мере людей, занимающихся художественным творчеством, или, наконец, людей, живших в тех условиях, в которых жил я. Не знаю. Но так или иначе, я ощущал все окружающее, как жгуче-любопытную, вязкую, не совсем реальную среду, в которой я временно действую и мыслю, а затем… что затем? В юности мне казалось самым ясным образом, что вскоре я прорву эту родильную плевру, и все станет подлинным, что вся прожитая жизнь — черновик, набросок к чему-то более высокому, совершенному и уже взаправдашнему. Теперь же, когда выяснилось, что черновик это или не черновик — но это и есть все, ты начинаешь с пристальным интересом изучать это все — не потому, что ты оцениваешь, смиряясь, свою жизнь выше, чем раньше, а потому, что она — единственная.

В этом и цель этих записок — изучение, осмысление собственной, плохо изученной ранее жизни. Могут ли такие записки вообще иметь цель? Могут ли они принести пользу? Я сомневаюсь в этом. Какую имели цель и принесли пользу "Поэзия и правда" Гете, «Исповедь» Руссо, «Признания» Гейне, "Былое и думы" Герцена, "История моего современника" Короленко? К тому же все эти произведения, написанные искусно и довольно искренне, — еще не искусство, а полуфабрикат искусства. (Эту мысль надо развить.)

Они были интересны потому, что интересны были нам их авторы, выражавшие свое время наиболее ярко, почему они и были для нас интересны. Самое реальное время, прошедшее и не оставившее по себе письменных памятников, становится нереальным, перестает существовать. В этом — высшая реальность литературы. Литература — это та иголочка, которая пишет на пленке волнистую линию, отражающую идущую рядом мелодию. Если эту иголочку на минуту снять, то музыка не прекратится, она останется той же реальностью, она будет существовать, звуковые волны разной длины будут по-прежнему вырастать и сокращаться, но на пленке окажется тихий пробел, и музыка канет в вечность, — в великую яму, подобную той, в которую канули бесчисленные времена, не имевшие письменности.

Более того — не только времена, но и пространства. Ибо страны или области, реально существующие на карте и по сие время, но записанные только в конституциях и законоположениях, а не в произведениях литературы, являются как бы не существовавшими для человечества. С этой точки зрения Древняя Греция — гораздо большая реальность, чем Греция современная; Донская область, описанная Шолоховым в его романе, в сто раз реальнее, чем не менее реальный и в сто раз больший по размерам Красноярский край, а Смоленская область, благодаря поэзии Твардовского, — в сто раз реальнее соседней с ней Калужской, хотя вообще-то эта последняя ничуть не хуже первой.

Так как нынешнее время необычайно осложнено потрясающим изобилием вещей и понятий — изобилием, не сравнимым ни с какой эпохой, то отражение этого времени становится для одного человека задачей непосильной. Золя еще недавно сумел — хуже или лучше — отразить в труде своей жизни Францию трех десятилетий, во всем многообразии стоявших перед ней проблем. Я тоже пытаюсь и буду пытаться это делать, но это необычайно трудно. Ведь мы, столь же сыновья, сколь и невольники своей исторической поры, лишены возможности оценить ее во всем ее многообразии, т. е. в связи с прошлым, так как оно быстро и безвозвратно ушло, и с будущим — так как оно никогда еще не было столь неясно. По сути дела самыми большими реалистами оказались авторы фантастических романов. Мне представляется, что мир наш живет в атмосфере романов Уэллса — писателя великого и не вполне оцененного. Но фантастическая пора, какую мы переживаем, перегружена таким обилием подробностей человеческого быта, переход в новую эру столь неравномерен в разных местностях и даже в соседних домах, что художник поневоле останавливается в отчаянии перед задачей отражения действительности. Помимо того действительность переходных эпох вовсе не желает быть объективно познанной и отраженной. Она сопротивляется объективному познанию, она не хочет и страшится его. Она диктует художнику свою волю быть прикрашенной и подлакированной. Она как бы пугается быть изображенной правдиво, не без оснований полагая, что увидит Вия с железными веками и встретится с его взглядом. Она боится частного и стремится к общему. Иначе говоря, она оказывается ярым противником искусства. Каждый художник, т. о., не может не быть в разладе с ней. Этот разлад не может не углубляться с каждым часом. Конфликт может кончиться только нравственной смертью художника, т. е. полным или частичным его отказом от своего максимума — либо его физической смертью.

Отказ от максимума равен отказу от искусства.

При этих условиях художник приходит к мысли об «исповеди», или, говоря на современный лад, к мысли об автобиографических заметках. Если разобраться в окружающем его бурно изменяющемся мире и отразить его так трудно, то не попробовать ли разобраться в своем маленьком мирке, чтобы, отразив его по мере сил, охватить и окружающее. Это — способ несовершенный, верно. Капля морская состоит из той же материи и мыслит так же, как и океан. Но требуется немало воображения, чтобы по этой капле воссоздать огромную толщу океана. Но поэт, может быть, не простая капля? Он надеется на это. И он идет на создание полуфабриката, не являющегося еще искусством, ради правды. Шекспир, Толстой, Данте, Пушкин — это искусство. Он отказывается от жадного стремления стать ими — ради правды. Он готов сойти на нет, стать удобрением для будущих Шекспиров и Толстых ради правды.

I

Каждому молодому человеку жизнь его кажется вполне заурядной как потому, что он все время находится в предвкушении и ожидании чудес, так и потому, что даже если с ним и случаются чудеса, то он этого не сознает, ибо все, что с ним случается, поскольку это случается именно с ним, человеком, которого сам он так хорошо знает (вернее, думает, что знает) и к внутреннему миру которого привык, не имея еще возможности и способности поглядеть на себя со стороны, кажется ему обыкновенным и рядовым. Такими же заурядными, рядовыми кажутся ему окружающие люди, главным образом родные и родственники, так как они привычны, представляются ему существовавшими от века, предопределенными заранее, тем более, что он еще не способен их сравнивать с другими людьми.

Отец мой был человеком незаурядным и замечательным.

(1959 г.)

МИФЫ КЛАССИЧЕСКОЙ ДРЕВНОСТИ

Повесть

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Дорога шла в гору. Старик еле тащился. Он устал и был голоден, вполголоса бранился самыми уродливыми ругательствами полуострова, какие только слышал за свою долгую жизнь. Поистине он испытывал облегчение и удовольствие, произнося их на жаргоне невольников и мелочных торговцев. Его уста, привыкшие петь перед царями и на многолюдных ристалищах или шумных торжищах торжественные песни, приводившие в трепет и исторгавшие слезы, как будто отдыхали на площадных выражениях боли и ненависти, облеченных в необыкновенно бесстыдные, но не лишенные изощренной наблюдательности образы.

Хотя брань была на его устах, но в голове всё время проносились возвышенные и торжественные картины и теснились красивые и громкие слова богослужебных песен, старинных од и легенд. Эти образы и слова всё время, нередко и во сне, клубились у него внутри, иногда потрясая его и вызывая слезы на его глаза. В одиночестве своего жилья он повторял их вслух, варьируя и находя новые, более сильные выражения. Иногда ему так нравилось то, что он пел своим надтреснутым, но еще сильным голосом, что он плакал от гордости за свой дар, данный ему бессмертными богами, потом долго кашлял, сморкался и проклинал свою старость.

В последние годы он жил очень одиноко. Он стал ненавидеть общество людей, шум, ими производимый, причинял ему боль в ушах. Но нужда в зерне, мясе и вине выгоняла его из хижины на побережье и заставляла идти на пиры к царям, на храмовые праздники и сборища царских дружин. Он пел им свои песни, бряцая на лире. Его глаза, устремленные вдаль, слезились, но в наиболее выигрышных местах своих песнопений голос его крепчал, лира громко звенела, седая редкая борода топорщилась. Нет, более молодые рапсоды не могли с ним сравниться и понимали это. Они думали, что ему помогают темные силы, Ор, покровитель человеконенавистников, и Луна, покровительница ночи. Старик мешал им, его пение и вариации старых песнопений вызывали их зависть. Они заискивали перед ним. Приносили иногда в его хижину лепешки и вино и просили учить их. Он никак не мог им объяснить, что ему нечему их учить, что всё его умение от него не зависит, что его вдохновение — божий дар. Они не верили ему и сердились. Он отбивал у них слушателей. Народ, забывший его подлинное имя, звал его Стариком, и, видя его, кланялся ему, и кричал на праздниках:

— Старика сюда! Пусть поет Старик!

Если бы ноги его были покрепче, он бы жил хорошо. На голос он не жаловался, и голова служила ему отлично. Память у него была удивительная, пугавшая его самого. Он вспоминал изречения, произнесенные кем-то лет 70 назад, вдруг ему со всей точностью представлялась девчонка, виденная пятьдесят лет назад у подножья городской стены, поворот ее стройного тела и жест ее руки. В его лысой небольшой голове гнездились старые песни, множество слов и картин, и он, глядя в воды заливчика, возле которого жил, ощупывал свою голову и удивлялся ее малым размерам.

Жена его умерла очень давно, и рабыня, оставшаяся в их доме, спала с ним, а утром плела сети для рыбаков побережья. Но и она умерла давно. Иногда его посещала нищенка Ая, не умевшая говорить, хотя ей было уже лет двадцать, и вообще ничего не умевшая. Люди считали ее святой, она иногда ревела, как осел, ее глаза закатывались, и она падала оземь. Все говорили, что она разговаривает с богами и отмечена ими. Приходя к Старику, она снимала с себя грязный мешок и делала то единственное, что умела. Он играл ей потом на лире и пел, и она обнимала его колени и падала перед ним ниц, как перед богом. Они ели лепешки из зерна, которое он разбивал каменным пестом в бронзовой посудине, и пили кислое вино. Потом она исчезала. Когда же он начинал тосковать о ней, о ее сильно пахнущем маленьком нечистом теле, она появлялась. Он удивлялся ее далекому чутью и сложил песню о ней, которая начиналась так: "Где бы ты ни была, на земле или на небе, на траве луга или на берегу реки, ты всегда знаешь, когда я жду тебя. Ты приходишь тогда, когда я жду тебя. Когда я не жду тебя, тебя нет. Ты как мысль моя. Человек ли ты?"

В последнее время Старик купил мальчика. Это был маленький смуглый раб, захваченный среди других царем Ниодаты у соседнего царя. Он говорил на языке, близком языку Старика, но с другим произношением гласных. Он слышал о Старике раньше — Старик ходил по всему полуострову, цари покровительствовали ему. Он вначале не поверил, что попал в рабы к Старому Певцу, тем более, что старик был вздорный и слабый и ругался вполголоса, а однажды к нему пришла немая девушка, и мальчик считал, что не может быть, чтобы старый певец, гордость полуострова, был как все другие старики. Мальчик сам пел и сочинял гимны. Но однажды, выйдя со Стариком в дорогу, он пришел с ним в колонию на побережье, и это было в праздник (неразб.) виноградной лозы, Газелы. И все ходили пьяные, и жрицы Газелы, голые, бегали по городу, в венках из виноградных листьев, облитые вином и блюющие на перекрестках. Этот культ был полузапрещен недобрым царем Ниодаты и жрецами верховного бога Атума. Женщины бунтовали против запрета, лишавшего их старинного права: в этот день пить без меры и отдаваться любому мужчине, кроме чужеземцев: за любовь с чужеземцами женщину закапывали в родную землю живой, чтобы она поняла, что делает родная земля с изменившими ей.

(К РОМАНУ "НОВАЯ ЗЕМЛЯ")

1 мая 1941 (или 1938?)

Егор Кузьмич вдруг решил пойти на парад. "Хоть раз одним глазком поглядеть". Наденька нажала на мужа, и он достал ему билет, что было непростым делом: он сказал в МК, что старик — отец жены. Старик немного устал, демонстрацию смотреть не стал, вышел вместе с Надей по набережной к дому правительства и здесь, в Надиной квартире, уселся в кресло. Но он не спал. Он сидел и думал, его светлые глазки были устремлены вдаль, а тонкогубый рот кривился в улыбке под редкими усами.

Приготовив стол — Карпухин кого-то пригласил обедать, — Надя села возле Егора Кузьмича и, взглянув на его странно улыбающееся и какое-то просветленное и довольное лицо, спросила: "Что, понравилось?" Его улыбка стала еще светлее и блаженней, и он поманил к себе Наденьку пальцем, и сказал ей на ухо одно короткое слово, которое она вначале не разобрала.

— Что? — спросила она, недоумевая. Он сказал так же шепотом, но яснее:

— Царь.

Теперь она расслышала, но ничего не поняла.

— Как? — спросила она.

— Царь, — повторил он твердо и торжествующе и тихо-тихо, как-то удовлетворенно рассмеялся.

(Во время парада он находился близко к Мавзолею. Сталин появился внизу. Он шел позади трибун, один, с утиной хозяйской перевалочкой, — в белом костюме и черных хромовых сапожках. Позади, на почтительном расстоянии, шли Молотов, Калинин, Каганович, Ворошилов, Берия, Микоян, Хрущев и еще люди, незнакомые. Сталин исчез за Мавзолеем, затем появился наверху, раздались аплодисменты. Он подошел к краю и помахал рукой, странно перебирая пальцами, затем перешел к другому краю и помахал рукой.

Егор Кузьмич, вначале настроенный чуть насмешливо, стал серьезен и торжествен. Раздался бой часов на Спасской башне, и в то же мгновение оттуда выехал на коне маршал Тимошенко. Крики "ура!" раздались по площади. Сталин стоял и со спокойной свирепостью посматривал то вправо, то влево, единственный человек, чувствовавший себя независимо и спокойно. Вскоре заморосил дождик, и Егор Кузьмич увидел, как два генерала — два! поднесли Сталину серый плащ и надели на него. Мимо трибун проходили грозные четырехугольники военных академий, затем войска — зеленый квадрат пограничников, матросский отряд в белых перчатках с штыками, красные пехотинцы, черные — техники.

Надя между тем, привыкшая к этому зрелищу, негромко болтала с соседкой — женой наркома лесной промышленности и народной артисткой Талановой о школьных делах детей и о предстоящих поездках на курорт. Но Егор Кузьмич не слышал ничего. Он смотрел на Сталина неотрывно. Домой он шел задумчивый и тихий.)

Надя воскликнула:

— Правильно, Егор Кузьмич! Сразу видать умного человека! И я так моему дураку говорю. Царь — и все тут! Царь и есть! У, чтоб ему.

Егор Кузьмич приложил тонкие старческие пальцы к губам:

— Не шуми, Наденка… Царь России нужен. Без царя на Руси плохо. Конечно, жалко, что не русский. А ежели подумать, то и наши исконные цари больше все немцы да немкини.

Вскоре собрались гости. Нарком легкой промышленности РСФСР умильно сказал:

— Хорошо выглядит И. В., настроение, видно, хорошее…

Надюша и Егор Кузьмич переглянулись и улыбнулись друг другу.

Понемногу Федя начинает вспоминать о своей семье и доме по-иному, все-таки дом был тылом, фундаментом — тылом для «отступления», "резервным полком", он придавал Феде уверенность; фундаментом его успехов, его роста. Оттуда, из этого дома, веяло спокойным запахом печеного хлеба, кваса; треск древоточца — как мелодия спокойствия и основательности.

То обстоятельство, что воображение, как и сознание, отстало от знания, что квантовую теорию, скажем, можно только знать, но нельзя себе вообразить, таит в себе великую опасность для человечества.

Ум, разум, ratio, интеллект становится чересчур высоко над чувством (или душой, как это называли в старину), и это чревато бесчувствием, бездушием. Разум, вышедший из-под контроля чувств, — великий тиран.

Чувства, вышедшие из-под контроля разума, способны многое разрушить. Разум, вышедший из-под контроля чувств, способен уничтожить вселенную.

В 1-й части на вечере шефства даются ощущения Феди по поводу всего, что он видит и слышит. Во 2-й части даются ощущения Володи Ловейко на том же вечере по поводу того же самого; в подходе каждого из них — сущность их социального положения, характера и психологии. (Этот метод — показывать одно и то же через разных людей — кажется мне очень новым и полным больших возможностей.)

Не только разные люди. Одни и те же люди видят одно и то же, но в разное время, например, в молодости и позже — по-разному и по-разному оценивают. Это в большом романе необходимо показать — в этом диалектика применительно к художественному изображению человека. Это — не фокус, не манера, а жизнь.

(Без даты.)

Развитие капитализма в экономике было прервано пролетарской революцией. В быту капитализм победил. Все попытки покончить с буржуазным бытом не удались: коммуны, общие кухни и т. д. Социализм строился людьми, погрязшими целиком в буржуазных нравах и мещанском быте (или нищете). Люди старого мира [в большинстве своем не желая этого (каждый в отдельности)] строили новый мир. Конечно, это было бы невозможно, без ощущения правоты дела большевиков и без убежденности в справедливости ленинизма даже у остальных людей.

Политика — высшая страсть человечества в XX веке (в России во всяком случае).

_____

Дощатые подмостки трибун с высокими крутыми лестницами, целиком затянутые красной материей; а внизу, под ними, в темных, пахнущих свежей сосной переплетениях досок и брусков — дети революционеров.

(Ловейко.)

Трибуны, на которых чувствуешь себя властителем душ миллионов, с которых хочется говорить, кричать, призывать людей идти вперед, все время находясь здесь, вокруг. Хочется, чтобы миллионы проходили мимо, бесконечно уходя к счастью и борьбе, путями указанными тобой.

Трибуны, — на которых чувствуешь себя великим, — ликующим и погибающим за человечество.

Она смотрит на ораторшу и думает, замирая и ликуя: что нужно совершить, какие огни и воды надо пройти, чтобы завоевать право вот так стоять на трибуне и обращаться к народу с такой силой и уверенностью.

_____

Гениальность — это повышенное чувство правды, страсть к правде при умении выразить эту страсть в чем-либо: в вещах или поступках.

"Да, мы расплодим большую интеллигенцию, знающую свое дело, но не дюже интеллигентскую, и от нее будет пахнуть деревней и полустанком, и она будет знать технику и математику, но не будет разбираться в скульптуре и поэзии, ибо все будет делаться быстро — иначе нельзя".

(Ялта, декабрь 1958 г. — январь 1959 г.)

Удивительный собеседник К. Г. Паустовский. Необыкновенно внимательно слушает и прелестно рассказывает. В его устах самые обыкновенные истории умеют звучать необыкновенно. Он чуть-чуть преувеличивает, описания его скупы и выразительны. Все, касающееся себя, он обходит, очень скромен. (Болезнь свою, тяжелую астму, он переносит с большим мужеством.)

10. I.59 г., Ялта.

Немыслимо, как боязнь высоты у птицы и как боязнь темноты у крота. (О Феде? "Он чувствовал себя так, как может чувствовать себя птица, заболевшая боязнью высоты, или крот, заболевший боязнью темноты".)

Для естественности повествования нужно, в сущности, одно: чтобы действующие лица ничего не знали об авторском замысле.

13. I.59 г., Ялта.

В XX веке происходит реформа прозы, которая заключается в приближении прозы к драме. Все происходит на сцене и узнается от действующих лиц. Описания природы и ощущений. Несколько расширенные (и то не всегда) ремарки. Это — вовсе не «объективизм», а просто приближение к драме. (Бывают драмы-монологи. Таков Пруст.)

Причины реформы: расширение культуры вширь и углубление ее, расцвет критического мышления, не сотен, а миллионов людей, стремление людей учиться быть самостоятельными и иметь самим суждение о событиях и характерах; ненависть к насилию, совершенному автором, к авторскому произволу, недоверие к автору. Ты нам расскажи и покажи, а выводы мы сделаем сами. Писатель должен учитывать это. И это вовсе не значит, что он перестает быть тенденциозным. Быть нетенденциозным нельзя, но тенденция выражается через отбор того или иного матерьяла, (утончается) через сюжет, замысел, характеристику лиц, она не навязчива, хотя добивается своих целей не хуже, чем «насилие» над читателем по способу Диккенса или Бальзака. Новый роман, новая проза — заслуги Стендаля и русских писателей XIX в. Толстого, Чехова, Достоевского; писатель не доказывает, а показывает или в крайнем случае рассказывает. Своим рассказом он доказывает.

14. I.59 г., Ялта.

Как многообразна жизнь! Поистине нету неинтересных биографий — даже если самому человеку его биография кажется неинтересной.

28. IV.59.

КНИГА ПЕРВАЯ

1. Собрание.

1а. Появление Нади. Рассказ Нади. Еремеев (ОДВА).

2. Туголуковы; старший — буфетчик; сыновья, дочери; «сиротка». Масленица.

3. Чистка партии.

4. Совещание-шефство над совхозом и р-ном сплошной коллективизации.

5. Поиски Ланского (?)

6. Вечер у Караваевых: Маяковский, Б. Л., секретарь Нижне-Волжского крайкома, Смольянинов, промакадемия, профессор ИКП (хозяин?), Олег, Либерман, Маша Караваева, редактор, вторая жена, первая жена хозяина.

7. Заседание бюро ячейки ВЛКСМ.

8. Федя и Олег идут на чистку Каратаева. Чистка.

9. Заседание бюро ячейки.

10. Федя и Маша.

11. Надя у Еремеева в гост[инице]. ЦДКА.

12. Еремеев в Кремле. Получение ордена. Отъезд.

13. Надя и Туголуков. Сухаревка. Продажа вещей (золотые десятки под банькой).

14. Ник., Макар, Екат. Тимоф. и др. — поездка в Сибирь.

15. Федя. 14 апреля. Решение. Встреча с Ловейко.

КНИГА ВТОРАЯ

1. Ловейко.

28. IV.59.

В большой вещи — главное: полюбить все части ее, все ее «атмосферы», всех ее людей равно. Пока не полюбишь — не пиши (данный раздел, или часть, или человека).

Снова обычное перепутье перед началом большой работы: заготовок и замыслов много, одновременно делать их, к сожалению, невозможно, надо выбрать:

1) Роман!!! Сделано. 2) Кончить «Отец» (при хорошей работе — три дня, при средней — две недели). Сделано. 3) Кончить "При свете дня" (две недели — при средней работе).

4) Статья о Менерте (три хороших дня работы).

5) Кончить "Крик о помощи" (месяц работы, если работать).

6) Написать "Иностранную коллегию" (2–3 месяца работы, из них неделя в Одессе).

7) «Рица» (два месяца работы, из них неделя в Рице).

8) Окончить "Мифы классической древности" (три недели хорошей работы).

9) Окончить "Михаила Калганова" — чудесная вещь "в стол", но чудесная, сильнее "Двое в степи" (месяц работы).

(Еще не говорено об окончании «Моцарта» — месяц нормальной работы — и многом другом, что задумано или начато.)

Все интересно. Все — легко. Все — трудно. Все — нужно. (И все без курева, а живот побаливает.)

Не разработаны вопросы этики. Тотальное подчинение личного общему привело к некоторому забвению личного, в т. ч. амнистированы (до некоторой степени) личные недостатки людей. ("Какое дело до личных недостатков, если они не вредят делу?" Как будто этому делу личные недостатки могут не вредить?!) Этим обстоятельством пользовались некоторые людишки (можно делать все, что угодно, если не попадаться). Это обстоятельство, с другой стороны, развивало ханжеское лицемерие особого рода. (…)

(6 — 12.5.1959 г., Москва, больница № 60.)

(К РОМАНУ "НОВАЯ ЗЕМЛЯ")

Все звали Зину «Корабельникова». Она звала и себя часто в третьем лице: «Корабельникова», или "товарищ Корабельникова", а мужа — «Ловейко». Он ее тоже звал — «Корабельникова». Только у его постели, когда он умирал от раны, она крикнула, как простая баба: "Гришенька, родненький, на кого ты нас…" И у него показались в глазах слезы.

Господи, как трудно мне писать, видя, что 99 % читателей не ощущают сильной потребности в том, что я хочу писать. (Для того, чтобы они ощутили эту потребность нужно, может быть, только, чтобы они прочитали то, что я напишу?)

Да минет меня чаша сия.

Федя ловит себя на нехороших мыслях и думает о себе со злорадством: "Ну, что еще от сына кулака можно требовать!", "Сразу видно — кулацкий сын!" и т. д.

Значительно позднее он понял (или подумал), что если бы он жил в разладе с окружающей жизнью, если бы у него была другая программа, другие общественные взгляды и устремления, чем те, что были ведущими в окружающем обществе, он нашел бы в себе и смелость, и силу, и волю, смог бы себя противопоставить силе и воле других. Все дело было в том, что он полностью разделял с окружающим обществом все его воззрения на цели и даже методы. И если продолжить этот разговор и довести его до логического конца, то с ним можно было все это проделать — т. е. обездолить, лишить собственной участи, призвания, оторвать от друзей, посадить и т. д. потому только, что он был сам сторонником этих методов в отношении других людей; по сути он расходился с теми, кто обездолил его, только в том смысле, что считал, что он не тот объект, — вот и все, что он, если необходимо, мог бы сам все это делать и делал бы не хуже чем те, кто делал. Наковальня не считала, что молот неправ, она просто сама хотела быть молотом (не в этом ли причина той легкости, с какой удалось провести все те "мероприятия"?).

13. V.59.

Сегодня три года, как застрелился А. А. Фадеев. Время прошло быстро, хотя в этом промежутке многое произошло. Ровно два года назад мы были (перед третьим пленумом правления) в ЦК, и после этого многозначительного собрания отправились с Твардовским, Маршаком и Овечкиным на кладбище к могиле Фадеева.

Год назад в это время я был в Магнитогорске.

Работается очень слабо — не потому, что я в больнице (опять вспоминается Фадеев, который любил работать в больнице и писать оттуда письма), а потому, что я ступаю по нехоженым тропам. На них не только западни, все это тонко сплетенная западня и напоминает тот лес, в который Данте вступил в первой песне "Божественной комедии". Там его подстерегали пестрая пантера, лев и волчица. Под пантерой он, кажется, подразумевал родную мать — мачеху Флоренцию, под львом — французского короля, под волчицей — римского папу. Его выручил от этих суровых зверей Вергилий, великий предшественник, олицетворение поэзии, искусства. Как интересно, что в начале XIV века Данте, теолог и схоласт, избрал своим путеводителем языческого поэта, хотя бы и предсказавшего якобы пришествие Христа в своей Энеиде. Кого избрать мне своим путеводителем? Кто спасет меня от пантер, львов и волчиц современности?

(Может быть, я пишу слишком в лоб, слишком правдиво, реалистически в самом ясном и единственно для меня приемлемом смысле этого слова, запутанном усилиями обманщиков и глупцов.) Бедный изгнанник мог довольствоваться иллюзорным покровительством древнего поэта, потому что находился под реальным покровительством какого-нибудь более или менее крупного феодала — в Равенне или еще где-нибудь.

(13–22.5.1959 г., Москва, больница № 60.)

Меня утешает богатство моих ассоциаций. Стоит о чем-то начать думать или писать, как начинается густое истечение мыслей и воспоминаний.

Даже в том урезанном виде, в каком я пишу свой роман, замысел его крупнее "В[ойны] и м[ира]". Время действия 20 лет, описываемые общественные слои не ограничиваются одним сословием, а распространяются на все классы; быт, не установившийся столетиями, а ломающийся, рвущийся по всем швам, переходный, неустойчивый, катастрофический; на кону стоит гораздо больше и т. д.

Конечно, роман должен был бы, вероятно, охватить время от 1916 до 1956 года (по крайней мере 40 лет! — но каких 40 лет! (Это не Самгин, а 2 "Войны и мира"), — но это вряд ли под силу одному человеку, если вести с обстоятельностью подлинной прозы, и если писать один роман, а не серию, наподобие Б[альзака] или Золя. Второе, думается, в 15 раз легче. Вернее, это под силу, но это задача всей жизни. Гражданская же война — вот для меня камень преткновения. Я очень любил ее — это время — раньше, а в последнее время как-то разлюбил. Видимо, это просто нежелание писать историческое, я писатель современный. Конец двадцатых годов и тридцатые это уже современность, моя биография. А о гражданской войне тоже еще нет ничего многообъемлющего; затронуты, в сущности, только ее периферия — ДВК, Дон; вот что значит такая мелочь как географическое местонахождение того или иного писателя.

(13.V. - 23.V.1959 г.)

(К РОМАНУ "НОВАЯ ЗЕМЛЯ")

Г[од] р[ождения] 1923 (7 лет в 1930 году). Александр (Саня) Ошкуркин (сын Макара и Поли) — в 1942 году стоит на аэродроме в почетном карауле (уезжает Черчилль). Черчилль идет вдоль строя и пристально, подчеркнуто пристально глядит каждому солдату в глаза. Что хочет он узнать? Что стремился он выведать в глазах советских солдат, этот толстый, старый человек? Этот великий капитан уходящего старого мира? Потом многие толковали об этом и приписывали ему все, что угодно. На самом деле, Черчилль был писателем, и ему было просто интересно, чем живут эти молодые люди? Действительно ли они способны выстоять, действительно ли ненавидят немцев? Смогут ли они действительно отсосать на себя немецкую гидру и ослабить ее? И что будут делать дальше, как будут жить? Станут ли — и в какой степени — смертельными врагами Великобритании? Глубоко ли в них сидит занесенный с запада марксизм? Пойдут ли они за своими вождями и доколе пойдут? Крепко ли в них исконно русское послушание и скоро ли оно завершится исконно русским же вселенским бунтом? Мудрый, тучный, старый человек пытливо заглянул в глаза, как в душу, Сани Ошкуркина и встретил серую сталь зрачков. Но эта серая сталь была только зрелищем — так должны выглядеть глаза бойца почетного караула. Но за этой сталью было еще много таинственного и тоже мудрого — мудростью молодости, — и старик это понял, и Саша — тоже; более того, Саша понял, что Черчилль это понял, и совершенно неприметная, даже для помкомвзвода, улыбка тронула сурово сжатые губы Саши. Заметил ли эту улыбку Черчилль или нет, но он вдруг как бы обрадовался, его сощуренные глаза оживились, он словно хотел что-то сказать, но тут же перевел глаза на следующего солдата — Пашу Ложкина.

Старик безмерно любопытный, пробивной, пронырливый, но лишенный возможности разговаривать с простыми русскими людьми, вынужденный общаться только с начальством, непроницаемым, (…) он тем не менее как политик и писатель жаждал знать, что же думает обыкновенный простой русский, тот самый, который предназначен не торговаться на дипломатической конференции, а умирать на поле сражения. Он тревожно ловил во взгляде русских юношей судьбу своей возлюбленной империи в ближайшее время и в веках (…)

К 1941 году Федор как будто совсем «обдряб» общественно; семья; любовь к детям и жене; заботы о жизни, ревность, увлечение (возобновившееся) Машей и т. д. Ничего не получилось, но и в этом «ничего» есть свои радости, своя гордость и проч. Но как только началась война, Федор почувствовал себя прежним. Добровольный уход в армию. Москва 41 года. Бои за Москву. Отступление. Наступление. Прием в партию. Рассказ о своей трусости некогда.

Он вообще часто, когда внезапно события, происход[ящие] вдали, потрясали его и наполняли революц[ионным] духом, радовался и удивлялся: "Значит, жизнь еще не угасла во мне? Значит, я еще жив? Я еще человек? Я сильнее обстоятельств?"

Вернусь к "Войне и миру". У него (Л. Т.) между миром и войной — черта резкая. Внешне это так выглядит и у нас. Но если присмотреться — то никакой черты нет. У нас война длится все время…

Трудно требовать от птицы, чтобы она летела навстречу стрелку, и от зайца, чтобы он прогуливался на виду у охотника. А он поступал теперь именно так, именно против одного из сильнейших инстинктов — инстинкта самосохранения, — и хотел, чтобы у него нервы и желудок и сердце были в порядке!

Все, что делается наверху втайне — делается против народа.

Самое трудное в романе — спайки.

От Подлости и Пошлости способно спасти только Презрение. Презрение, спаси нас.

23.5.59, Москва, больница № 60.

Нет, он не дурак. Он просто мыслит на уровне хорошо устроенного сов[етского] обывателя. В его-то положении! Вот в чем весь ужас. Полная путаница в голове. Вперемежку — здравый смысл и детские представления, верное чутье и непонимание элементарных вещей; природная задиристость и демагогия деятеля областного масштаба — и вдруг мысль о своей нынешней роли и в связи с этим — попытки объективности. Отсюда — половинчатость во всем, и в плохом, и в хорошем, нерешительность, принимающая вид решительности, мягкотелая твердость, рефлектирующая прямолинейность, добрые намерения при незнании того, каким образом провести их в жизнь, словом — странная смесь хорошей старой закваски с многолетним развращением в последующий период. Грядка, где густо перемешаны овощи и сорняки. Неуверенность в себе: любовь и преклонение перед Л., и вдруг — тревожная мысль: а что, если С. прав, и людьми можно управлять только дубьем? «Совгамлет».

2.7.59, Железноводск.

У меня чувство, что только теперь начинается моя настоящая литературная жизнь, что все ранее написанное — подготовительный, во многом еще робкий этап. У меня теперь медвежья хватка. Я все могу. Я снова, как во время писания "Сердца друга", начинаю бояться за свою жизнь — не от страха смерти, а от страха не исполнить то, что предначертано.

Взял в библиотеке Салтыкова-Щедрина — еще утром вспомнил его и захотелось почитать (…) Почитал. (Салтыков-Щедрин меня никогда не восхищает, чувство, вызываемое им, сложное, скорее поражает его дар предвидения и понимания России.) (…)

Сделать в Железноводске:

1) "При свете дня".

2) «Отец».

3) В «Рицу» вписывать и думать о ней.

4) Проработать получше Галины записи к "Иностранной коллегии".

Если это удастся, то будет просто чудо как хорошо. "При свете дня"-то я кончу и программу по «Рице» выполню. Неизвестно только, дойдут ли руки до «Отца». Да и не очень к нему тянет, хотя кончить-то надо.

(16–19.VII.1959 г., Железноводск.)

Насколько покаяться легче, чем отстаивать свое мнение перед большинством. Принуждение к покаянию отвечает естественным, но низким потребностям человека. Оно приводит к цинизму.

Сентябрь 1959.

(Больница № 1 им. Пирогова.)

Рано утром все лежат тихо, истомленные ночными страхами и болями, криками и бредом. Людей не видно, только спинки кроватей неподвижно переплетаются в огромном высоком пространстве комнаты, низкие и многозначительные, в своей непонятности похожие на картину абстракциониста.

Потом начинаются разговоры.

Человек с усиками, кричавший всю ночь от боли, рассказывает о голубях:

— У вас в Москве держат там разных чебрашей, почтовых!.. У нас в Семипалатинске такого г…. не держат…

Начинается разговор о голубях. Потом об армии, затем о врачах.

18. X.1959.

Повесть. Русская повесть. Эмиграция С. Эфрона и его жены. Он — еврей, хотя и крещеный, идет отстаивать в общем чуждый ему строй из «рыцарских» соображений, оказывается белогвардейцем, но «левым», эмигрирует в Париж. Следом за ним уезжает из Москвы (легально) М. Ц. Кто она? Ее считают необыкновенно развратной, не понимая, что просто она — поэтесса, и то, что другие думают, о чем мечтают, что делают, она вынуждена в силу своего ремесла высказывать вслух, да еще в рифму. Природа этого огромного таланта. Волошины. Вражда Брюсова. Ее двойственность, тройственность. Любовь к Маяковскому и Блоку. Понимание блоковских «12-ти» и его позиции вообще. Но — долг, но бред о полячке Марине, потомке шляхтичей, красиво, но бессмысленно умиравших. Но лепет о боярынях в тереме, но темнота московских переулков и нищета и кровь молодой Республики, но невозможность для нас в то время нянчиться с непонимающими и юродивыми (да и вообще, и позже отсутствие гибкости) — она уезжает. (Рейснер пытается удержать, но недостаточно настойчиво.) Раскольников. В Париже она вскоре понимает, что ни Ник[олай] Ник[олаевич], ни Кирилл, никто не может возглавить Россию только Ленин. Новые вехи. Встречи с приезжавшими из России. 20-е, тридцатые. Шаляпин. Горький. Ходасевич. Бунин. Ее неприспособленность и надмирность. Мощь ее стихов. Встречи с Маяковским. Рождение дочки, затем сына. Создание поэм (…) Они бедствуют (…) Новые приезжие из России. Невозвращенцы. Левение эмиграции. Правение новой эмиграции. Буржуи восхищаются, коммунисты проклинают (Раскольников). Испания. Поле сражения и учебный полигон. Антифашизм. Он и дочь в Испании. Борьба. Анархисты, троцкисты, коммунисты, Хемингуэй, Кольцов, Эренбург. Пасионария. Диас. Л. Кабальеро. Присто дель Вайо. Русские летчики. Интербригады. V полк. V колонна. Конец. Горечь поражения и предчувствие победы. Возвращение в Россию ("Горе и предчувствие радости"). Прага. Захват Чехословакии. (Она с сыном.) Едут в Россию, чтобы бежать от фашизма. Арест его и дочери. В то же время другие, белые монархисты, приняты хорошо. Приезд. ССП. Фадеев и другие. Пастернак, Асеев. Головенченко. Переводы. Сын — художник. Голицино, зима 1940/41 года. Война. "Лучше бы мне быть на месте Маяковского, а ему на моем месте". У нее были стихи о Чехии, но она не давала никому. Она ждала, что ее позовут. Неумение руководить хозяйством. Близость войны. Растерянность (…) Эвакуация. Жизнь в Чистополе. Сын. Его ненависть, его ужас, его детская жестокость. Пастернак, Асеев. "На почве болотной и зыбкой". Недоверие, небрежность, наплевательское отношение к о д н о м у человеку, непонимание важности о д н о г о человека, к а ж д о г о человека, к тому же таланта. (Это скажется позднее в истории с «Живаго» и в ее последствиях.) После ее самоубийства в Елабуге, сына забирают в армию и убивают в первом же бою, наповал, — мальчика, счастливого принадлежностью к коллективу (и все-таки не любимого коллективом? или любимого солдатами?). Сам Эфрон умер в тюрьме. Одна дочь, прошедши огонь и воду, вернулась, измученная и мудрая, и добрая, и несчастная. Такова судьба одной семьи, одна из биографий XX века, изобилующая невероятными биографиями (…) "До крови кроил наш век-закройщик".

Каждый человек в отдельности — большой, сложный и драгоценный мир, если же у него талант — то тем более он сложен, драгоценен и единствен.

20. X.59.

Если бы я верил в бога, я бы обратил к нему следующую молитву: "Дай мне сил быть жестоким и непримиримым ко всем мерзостям, созданным тобой. Дай мне сил отдать последнюю рубашку страдальцам, созданным тобой. Дай мне простодушие в сношениях с угнетенными, дай мне коварство в сношениях с угнетателями. Дай мне сил делать свое дело без страха и без дерзости".

9. XII.59.

Кажется, типическое не только не всегда сказывается в обыкновенном, но, напротив, сказывается со всей силой только в необыкновенном, в редкостном, в исключительном: Николае Ставрогине и полковнике Шабере, в Таис и деле Джорндайс-Джорндайс, в палате № 6 и истории Хаджи-Мурата, в Тамани и Булычеве, в Гамлете, Фальстафе и Отелло, наконец. (Если верить нашим теоретикам, дочери венецианских сенаторов должны были каждый день влюбляться в негров.)

_____

Жена все время дает советы житейские, основанные на науке: "Пей чай, ты совершенно обезвоженный", "Я сделаю тебе горячую воду, она раскрывает поры, и кожа дышит"… "Помой яблоко и ешь с кожурой, в ней много витаминов", "Не ешь огурцы, в них мало витаминов", "Дыши через нос, там гораздо более сильный фильтр, и пыль не так проходит".

Муж (или подруга) говорит ей: "Маша, не говори научно!" (Тут можно сделать небольшое обобщение насчет широкого, но поверхностного проникновения науки в жизнь.)

(К "МОСКОВСКОЙ ПОВЕСТИ")

Это был хороший поэт, здорово чувствующий фактуру стиха. Нежность и сила его старых стихов были поразительны. Он тоже приложил свою маленькую, беленькую, хилую ручку к смерти Поливановой. Он боялся ехать на фронт, но не боялся бороться с беззащитной и разбитой женщиной в далеком тылу. Позднее он писал очень красивые и чистые стихи о советской морали. Когда он узнал о смерти Поливановой, он сказал сурово: "Миллионы гибнут сейчас на всех фронтах". Как раз в это время Сталин затеял в Москве создать новый Гимн СССР — национальный гимн взамен «Интернационала»: ликвидация Коминтерна уже была решена. Решено было вызвать в Москву ряд поэтов, в том числе и его. Он, получив вызов «Правительственная», решил, что его посылают на фронт, и написал в ЦК письмо, полное просьб о снисхождении и жалоб на плохое здоровье, старость и т. д. Номер (двойной люкс) в гостинице «Москва» напрасно прождал известного поэта, карточки на полное снабжение по высшей посольской норме (с вином и табачным довольствием: настоящими папиросами «Казбек» в век махорки и филличевого табака) были выданы кому-то другому или присвоены кем-либо. Узнав о своем конфузе, поэт долго ругал себя и стал много плакать, и испуганно оглядывался на улице, и заискивал перед своими собратьями, подозревая, что они знают всю историю, и снова написал письмо, полное подобострастных извинений, и его стихи становились все подхалиместей и хуже, так что даже местная городская газета уже неохотно их печатала. И он думал, что газета неохотно их берет потому, что знает обо всей истории, и плакался перед женой по поводу мстительности, злопамятности и мелочности режима.

В доме пахло печеным хлебом, солодом квасов, салом, сушеными грибами и травами из боковушек и кладовок, деревянным маслом лампадок и керосином стенных ламп. Мебель — из карельской березы двадцатых годов, стулья пудовые, кресла как шарабаны, диваны как струги, комоды — пузатые, шкафы медведи. Все грузно давит на крашеные полы, въедается дерево в дерево.

Из коника в сенях, из чуланных створ и западней, из выдвигаемых ящиков и дорожных сундуков сложный дух затхлости.

На окнах — герани, бальзамины, фуксии, в углах — фикусы.

Портреты генералов и архиереев. Ермолов, Дибич, Паскевич-Эриванский, Филарет Московский, Иннокентий Таврический.

Темные картины масляными красками — вероятно, рисованные крепостными из дворовых: Моисей со скрижалями, Отдых св. сына на пути в Египет, молодой Грек, защищающий отца своего, призвание Михаила Романова на царство.

Чириканье сверчка, треск древоточца.

Кремлевская соборная площадка (Ивановская) ("Кричи во всю Ивановскую") — в пасхальную ночь. Иллюминации: белые огни на карнизах; прозрачное пламя на древних церквах. Староста Успенского собора известный присяжный поверенный Ф. Н. Плевако (Федор Никифорович).

Благовест мощный и долгий.

Хорош и властен тяжелый, широкий звук кремлевского колокола-богатыря. Его басовый рев на «С» контроктавы узнается из тысяч колокольных голосов. Серьезный задушевный тон, легкая хрипота от стародавней трещины. Кто стоит на площадке и слушает, как благовестит Иван Великий, другие колокольни Москвы не слышит.

Могучие колокола Христа Спасителя, колокол Софиевской церкви очень полнозвучен, далеко слышен.

Лучшие места для постижения всей пасхальной гармонии сорока сороков не Кремль, а Тайницкая набережная, или Александровский сад, либо Каменный мост (А. Чехов, великий любитель и знаток колокольной музыки, любил именно Каменный мост). Гул всей Москвы хорошо резонируется рекой.

Колокольный перебой качается в воздухе мерными и широкими размахами, то один, то другой баритонный бас из меди вступает в дело и долго звучит резкими синкопами, пока не догонит прежние голоса. Издали тявкают голоса мелких замоскворецких церквей. Выход крестного хода из Успенского, Архангельского и Благовещ[енского] соборов. Три процессии с хоругвями. Затор у Арх[ангельского] собора.

Пушечные залпы с Тайницкой башни.

Разошлись домой и по церквам — на куличи и пасхи.

Владимир Соловьев — запоминающееся лицо, апостольская борода, прекрасные глаза, длинные волосы.

Улицу не спеша переходят куры: петух с церковного двора ведет семью кормиться на богатый двор Голяшкиных.

Сергей Аполлонович Скирмунт (его дом, видно, тот, где в последние годы жил Горький). Книгоиздательство «Труд» на Тверской улице. (Любил детей, природу, симфоническую музыку, романы Диккенса, хор, кофе (варил сам). Вегетарьянец. Горбоносый, с высоким лбом, синими глазами, апостольской бородой. Сыщики у его дома, дежурный на лавочке возле дома, ему выносили есть, жалели, звали по имени-отчеству. В 1902 г. арестован, сослан в Олонецкую губ., в 1905 г. — субсидировал «Борьбу», снова арестован, выпущен под залог, уехал в Париж. Горький приезжал с женой и 3-летним сыном из Нижнего, останавливался у Скирмунта.

Мода на Горького: прическа "а-ля Максим Горький", водка «Максимовка»; папиросы.

Братья Хлудовы разгуливали по Кузнецкому с ручной пантерой (70-е годы?).

Дети в башлыках.

В дни «тезоименитств» город утопал в трехцветных флагах, на Патриарших прудах, на катке рокотали трубы военного оркестра.

Благотворительница Варвара Морозова — строгая, вся в черном, похожая на раскольницу.

Красавица Вострякова в соболях.

Известные кадеты — братья Долгорукие, два бородача богатырского роста.

Бунин — самолюбивый провинциал в дворянском картузе.

Учительница — епархиалка. (…)

Б у с л а е в

Донская улица, церковь Риз-Положения. Наискосок против этой церкви к стороне Калужских ворот выходил длинный забор (вообще в Москве было тогда много длинных заборов); за ним — большой двор, заросший зеленой травой. Налево — каменный дом XVIII в., двухэтажный, с толстыми-претолстыми стенами, окна маленькие, с железными решетками внизу. Наружная дверь тоже железная, ржавая. К ней поднимались по двум каменным ступенькам, изрытым и истертым донельзя. От двора отделен решеткой большой луг, на нем кое-где высокие деревья столетние. Летом тут паслись три-четыре коровы. Справа — грядки "со всяким овощем", огороженные плетнем. Хозяйка — Наталья Васильевна Кушечнякова (фамилия хороша!), старая девица под 50 (родная сестра вотчима. Сын Аполлон Ильич служил в опекунском совете, дослужился до звания почетного опекуна).

Зубово, у Неопалимой Купины, деревянный дом с мезонином в переулке, который с задней стороны церкви тянется параллельно Смоленскому бульвару.

Городская площадь с собором, с присутственными местами, с гимназией, семинарией, дворянским собранием и театром, с казенными зданиями для губернатора и архиереем. За площадью старая березовая роща, называемая «гуляньем». Церковь Боголюбской божьей матери при кладбище.

(Бумажных обоев в 40-х годах не было, стены были покрыты темно-лазуревой краской, а белый потолок разрисован гирляндами и букетами из тюльпанов, роз, и др. цветов.)

Вид из окна: верхняя часть города ниспадает к самой реке, за рекой холмы, покрытые темной зеленью дремучего соснового бора; справа — далекая равнина и роща, перед которой белела церковь Всех Святых с городским кладбищем. Налево же тянулась гора, у подошвы которой стояло село Валяевка, куда ходили на богомолье к источнику святой воды.

Крашенинный сарафан.

Извозчики: лихачи, парные «голубчики», «ваньки», желтоглазые, погонялки — извозчики низших классов, «кашники», «зимники» — приезжали только на зиму, стояли кучками возле своих саней на «биржах», стояли, курили, болтали, распивали сбитень, иногда водку, которой сбитенщики приторговывали с негласного разрешения городового. Когда публика выходила, извозчики набрасывались:

— Вам куды? Ваш здоровь, с Иваном!

— Рублик! Вам куды?

— Куды, куды?

В купеческом клубе: стерляжья уха, двухаршинные осетры, белуга в рассоле, банкетная телятина (белая, как сливки), индюшка, откормленная грецкими орехами, «пополамные» расстегаи из стерляди и налимьих печенок, поросенок с хреном, поросенок с кашей. На парадные обеды поросята покупались у Тестова И. Я., каплуны и пулярки из Ростова Ярославского, а телятина банкетная от Троицы, там телят отпаивали одним цельным молоком.

Русский хор от «Яра». Содержательница Анна Захаровна. Цыганский хор Федора Соколова от «Яра» и Христофора из Стрельны.

— Э-ге-гей, голубчики, грабят! — любимый ямщичий клич, оставшийся от разбойничьих времен на больших дорогах.

Обедают по вторникам, обеды были многолюдны. Другие дни недели купцы питались всухомятку в своих амбарах и конторах, посылая в трактир к Арсентьичу или в Сундучный ряд за горячей ветчиной и белугой с хреном и красным уксусом или покупая все это и жареные пирожки у разносчиков в городских рядах и торговых амбарах на Никольской (?).

Долгополый сюртук и сапоги бутылками.

Дворяне: Долгорукие, Долгоруковы, Голицыны, Урусовы, Горчаковы, Салтыковы, Шаховские, Щербатовы.

Купцы: Солодовниковы, Голофтеевы, Цыплаковы, Шелапутины, Хлудовы, Обидины, Ляпины.

Великан-купчина в лисьей шубе нараспашку.

Татьянин день в день 12 января (ст. стиль) был студенческим праздником московского университета.

Рядом с Екатерининской больницей на Страстном бульваре — особняк кн. Волконского, ранее принадлежавший кн. Мещерскому, рядом с ним барский дом, после революции «Огонек», а рядом дом Сухово-Кобылина, где была убита француженка Диманш.

Дом Волконского был сдаваем в аренду кондитерам Завьялову, Бурдину, Феоктистову, там была вывеска: "сдается под свадьбы, балы и поминовенные обеды".

(Январь 1960 г.)

О ЧЕХОВЕ

Увенчав великий XIX век русской литературы, он начал собой великий XX век литературы мировой. Без него был бы немыслим новый подход к изображению современного человека во всей тонкости и сложности его душевных движений, т. е. были бы, грубо говоря, немыслимы Хемингуэй, итальянское кино.

Что касается его влияния на нашу, советскую литературу, то оно столь безгранично, что даже иногда становится опасным. Делать "под Чехова" легко, так как Чехов как будто бы весь в обыкновенном, весь в обыденном. Если не заметить за этим обыкновенным, обыденным великой поэзии человеческой жизни и великого обаяния человеческой личности — можно впасть в ничтожество. Это и случается иногда с нашими новеллистами, работающими "под Чехова".

Чехова называли раньше писателем сумерек, камерным лириком, поэтом «безвременья». Оказалось, что он увенчал великий XIX век русской литературы и явился зачинателем великого XX века литературы мировой.

28. I.60.

Завет:

Писать только то, что хочешь; хотеть только то, что можешь;* мочь почти все.

Ленин перед своим уходом из шалаша говорит Емельянову о камышах и здешнем кустарнике: "Чего только он не наслушался за месяц! Каких разговоров, споров, цитат, всякой латыни, немецкого, французского, английского, итальянского! Это теперь самый образованный и самый левый камыш в мире!"

_______________

* То есть точно знать свои возможности, не зарываться (примеч. автора).

21. II.60.

Тетка Марфа (рассказ) Неру приезжает на завод. Суматоха, незаметная для глаз неуклонная программа (…) Директор и сопров[ождающие] гостя лица идут на завод, осматривают, беседуют с заранее подготовленными людьми. И вдруг — мгновенное замешательство — Неру куда-то шагнул и оказался среди станков рядом с уборщицей теткой Марфой, пожилой, немного чудаковатой (даже не в себе); муж у нее погиб на войне, живется ей плохо, она выпивает; директор с ужасом вспоминает, что она у него была третьего дня, просила квартиру, он ей отказал, живет она в бараке, получает мало. Ему мерещится снятие с работы и др[угие] беды. Но уже поздно, Неру беседует с ней. И она говорит — говорит о том, что все хорошо, что она всем довольна, что у нас заботятся о рабочих людях, что муж у нее погиб за родину, и что если бы опять напали, она сама пошла бы… И что бывает трудно, но она знает, что все будет хорошо. И вот здесь ничего не было, и стал завод такой, и ради этого стоит пострадать. И директор чувствует, что у него становится тепло в глазах, и записывает: дать тетке Марфе квартиру, но потом забывает об этом. Неру тоже растроган.

У нее серые глаза, веселые, а если вглядеться, то странные (веселость неподвижная), с сумасшедшинкой в самой глубине. Когда на заводе при Неру она вдруг оборачивается и видит директора, глаза ее становятся стальными и, по-панибратски взяв Неру за плечо, она указывает ему на директора. Директор замирает со страха. Она говорит по-хозяйски:

— А это наш директор, Валентин Иванович… Сам из рабочих, инженер… Доменщик большой специалист — мы его уважаем. И он нас… Так у нас водится в Советской стране…

(На приеме) он спрашивает ее:

— Почему ходишь, как распустеха?

Она до той поры добродушная вдруг рассердилась, и ее глаза вспыхнули. Подняв на него глаза, она спросила:

— А почему твоя жена ходит, как б….?

Он покраснел, покосился на Анну Семеновну (та явно была довольна и еле сдерживала улыбку).

Директор вскочил, но сдержался, перешел на «вы».

— Ну, знаете, тетка Марфа… Нехорошо так выражаться… Почему ты так говоришь?

— Каждый раз в другом платье. Я считала, насчитала 20 штук.

— Разоденется, как пава, губы намазанные до ушей, глаза подведенные… А я что? Я живу в бараке… Отгорожена фанеркой… Вот как я живу. Распустеха… Хе-хе… Вот там у тебя машина стоит, поехали со мной, посмотришь, как я живу. (…)

— Не могу я. Я занят, понимаете? Занят. Квартиру мы вам дадим, но не сейчас. Летом, когда тридцатидвухквартирный дом закончим…

(Он вспоминает эту сцену.)

(Без даты.)

ЭТЮД О СОБСТВЕННОСТИ

1. Теперь, как и во все времена, вопрос об отношении к собственности является центральным вопросом идеологии.

Великая Французская революция привела к победе частной собственности. Она оградила частную собственность от произвола короля, феодалов, полиции. Она сделала ее королевой, более властной, чем Мария-Антуанетта и даже Мария-Терезия. Она узаконила то, что уже давно стало насущной потребностью общества.

2. Наша революция, провозгласив анафему всякому угнетению и всякой эксплуатации, обязательно должна была замахнуться на частную собственность, являющуюся источником эксплуатации и угнетения. Взглянув в корень вещей, Маркс увидел того паучка, который свил вокруг себя всего тонкую изящную паутинку государства, права, искусства и наук. Этот паучок — экономика, грубая материальная основа жизни. Она — стеснительная штучка, ей не хочется вылезать наружу, она любит темноту, она обволакивает себя неслыханной красоты махровыми паутинками, означающими красоту, совершенство, добродетель. Но в центре — она.

Разглядев эту странную истину, которую многие умные люди ощущали, но которая все время ускользала, не давалась, прикрываясь сантиментальностями и предрассудками, и требовала великого сурового ума, готового к любым жертвам ради постижения истины, чтобы проявиться со всей беспощадной ясностью, Маркс сделал единственно правильный вывод. Ленин и большевики, воспользовавшись исторически сложившейся ситуацией, сумели сделать этот вывод мощнейшим рычагом для переворота в России.

3. Сделав переворот в аграрной стране, еще не достигшей расцвета капитализма, партия почти сразу обнаружила, что ее задача необыкновенно сложна.

Вести борьбу с белогвардейскими и иноземными армиями оказалось легче, чем с инстинктом приобретательства, т. е. с частной собственностью. Это сказалось не сразу, тут были этапы. (…)

21.3.60 г.

Любовь к родине — великая страсть и великая сила, способная делать чудеса доблести и добра и чудеса подлости и злобы. Для того, чтобы второго не было слишком много, надо эту любовь питать тихо, без шума. Родину надо любить тихо, как добродетельную женщину. Кто громко, напоказ любит родину — тот наглец и негодяй. Кто расхваливает ее публично — подлец, желающий один получить то, что причитается многим. Кто гордится тем, что он сын своей родины, — глупец, ибо нельзя гордиться тем, что не является твоей заслугой.

11.4.60, Италия.

Этот день был полон событиями, разными переживаниями. В однодневье я вылетел из Москвы, опустился в Париже, проехал через весь Париж, вылетел из Парижа и через два часа был в Риме. Все это было похоже на сон и было по-настоящему боязно проснуться. Все было необыкновенно, даже ужин на «каравелле». Лица попутчиков, то и дело попадавшие в поле зрения, выглядели неожиданными здесь.

12.4.60 г.

Сегодня — второй день поездки, а кажется, что прошло много дней, так насыщены были эти считанные часы впечатлениями огромными, как мировые события. Я встал сегодня в 7 утра и пошел в город. По нашей Via Viminale направо, затем налево по Via Torino. Тут я вскоре увидел очень знакомую церковь. Это оказалась Санта-Мария Маджоре. Перед ней стоял обелиск в честь Августа времен Августа. На огромной церковной паперти гуляют и сидят дети. Они разговаривают по-итальянски. Лица у них очень различные, в конце концов они мало чем отличаются от наших детей, среди них много блондинов и шатенов. Они — веселые и разбитные и смотрят понимающими глазами. Это настоящий большой город, тут нет деревенщины. Все одеты очень скромно, вообще на внешность не очень обращают внимание, и это — тоже городское. Естественность в движениях и взглядах. Город — весь Рим, а не центр. Можно везде гулять, а не на двух-трех улицах. Но вернусь к С.-Мария Маджоре. Я вошел внутрь. В огромном помещении и притворах люди. Их не очень много, они разбросаны группами по гигантскому залу. С обеих сторон цепочки людей по 6–7 человек — очереди к исповедальням. Там скрытый от взоров патер. Мальчик или взрослый входят в кабину, видно, что он становится на колени. У маленьких алтарей в притворах — небольшие группы молящихся. Молятся деловито, привычно и поспешно (до неприличия). Ведут себя свободно. Смеются, переговариваются. Благоговения на лицах никакого. Девочка приложила руку к слишком высоко для нее расположенной статуе и потом приложила ее к губам бегло и тоже деловито.

Ленин жил в гостинице «Эркулано», «Геркуланум» на острове Капри, когда приезжал к Горькому.

Рим. Базилика св. Петра in Vincoli в Риме. Там цепи и Моисей, а не в базилике св. Павла. В последнем только огромность и дворик очень хороший. Полутьма действует торжественно.

Наши заграницей. А. А. знает Италию по итальянским фильмам. Это очень интересно. Чивитта-Веккиа напоминает ему песню из фильма, а не Стендаля; пл[ощадь] Испании — не кафе Греко, не Гоголя, Иванова и др., а фильм "Девушки с площади Испании". Стадион ему интереснее развалин. Он не лицемерит, хотя немножко этим позирует. Правда, как человек талантливый он не может не быть захвачен.

(…) Дом Горького в Сорренто. Здесь он жил с 1924 по 1933 г. Есть мемориальная доска на доме — частное владение, вход туда воспрещен. Внизу даже кое-где проволока — чтоб не прислонялись, что ли?

Помпеи. Это гениально. Помпеи — одно из наиболее ярких событий моей жизни.

15. IV.60 г.

Сегодня страстная пятница. Сорренто. Шествие в черных мантиях с капюшонами. Несут "тело Христово" в белых цветах. Многие опустились на колени, другие чуть подогнули ноги на минуту. Потом — статуя богородицы из папье-маше в черном одеянии. Маскарад, где зрители становятся актерами (…)

16. IV.60.

Флоренция. Ночь пасхальная. Служба в соборе и в С.-Мария Новелла. Орган и хор. Никакого благоговения я не испытывал, все здесь привычно, нетемпераментно, затянуто. Только в 12–12.20 началось что-то настоящее.

Ночь та же. Площадь Синьории. Лоджия Латри, Давид, Микеланджело, Юдифь и Олоферн. Донателло. Радость почти до перепуга (…)

Флоренция — строгий, немного чинный город необыкновенной красоты. Арно. Ренессанс на каждом шагу (…)

Палаццо Дожей. Львиный зев для доносов.

Город Венеция ночью. Не город, а очень большой дом с узкими коридорами.

Гондолы. Гондольеры.

Засратое Мурано. После Гуся-Хрустального это просто дерьмо. Зато венецианское.

Русская хозяйка стекольной фабрики. Глупая и ничтожная. Муж прелесть, участник Сопротивления. Его женитьба на русской идейное действие, а она оказалась столь ординарной мелкой хищницей-хозяйкой (…)

Сон. Вся Венеция — хороший, хотя и диковинный сон великого художника или писателя.

Шейлок. Отелло. Мне кажется, что это нельзя было написать, не побывав здесь. Актер Шекспир — не автор этих пьес (…)

(19.4.1960 г.)

(Милан.) "Тайная вечеря". Это равно всей Флоренции или всей Венеции. Это нельзя сравнить с другой картиной, это можно сравнить с городом или страной. Главное — масштаб. Все описатели картины забывали упомянуть едва ли не самое главное — ее размеры. Размеры Христа и апостолов. Вы входите в беседующую между собой компанию сверхчеловеков, гигантов, не кичащихся своими размерами, вполне спокойно воспринимающими свои размеры, попросту не сознающими их в отличие от фигур Микеланджело, кот[орые] все время сознают свою величину. Вы сами становитесь гигантом, равным им на время. Вы думаете увидеть картину, а видите живых людей, огромных по размерам и по страстям. То, что происходит между ними, такими людьми, не может быть не важным, от этого разговора не может не зависеть судьба человечества. На такую картину можно и нужно потратить целую жизнь. Я понял впервые величие Леонардо, так мало сделавшего (по количеству картин). Это всегда меня несколько удручало. Теперь я понял, что он сделал. Сикстинскую мадонну я тоже понял по-настоящему, лишь когда увидел оригинал. Но все-таки это была картина — более глубокая, более душераздирающая, чем я думал. Вечеря же не картина. Это подсмотренная художником жизнь гигантов, повседневная. Вы как бы для них неизвестно подглядели ее. Они вас не видят. Она остается тайной вечерей, хотя Леонардо и вы за ним вслед подсмотрели ее. Вы (вслед за ним) становитесь автором Евангелия, все посредники исчезли, испарились. Вот что это за картина, дай ей бог долголетия! К слову сказать, годы, испортившие ее во многом, в чем-то и улучшили ее. Они сделали все линии менее определенными, т. е. более естественными.

* * *

Когда в Италии будет революция, мы будем посылать туда хотя бы на 10 дней всех рабочих по очереди, именно рабочих и крестьян русских. Пушкин мечтал когда-то поехать туда, Гоголь там жил несколько лет. Теперь мы пошлем туда рабочих. Все им покажем. Думаю, что папу римского итальянцы оставят, поскольку еще останутся верующие. В партию его не заставят вступать, в профсоюз тоже. Монахов станет меньше, но несколько монастырей, конечно, останутся. Что нужно будет сделать обязательно — не из антимонархизма, а по велению изящного вкуса — это снести все белое сооружение со статуей Виктора-Эммануила (на пл[ощади] Венеции); статую можно будет, в крайнем случае, поставить за городом, в какой-нибудь лощине.

Ах, значит, история Франчески да Римини, семьи Борджиа, значит, история Гракхов, Калигулы, значит, история разрушения Иерусалима и терзаний первых христиан — все это не выдумка? Значит, это было на самом деле? Значит, бедняга Овидий был действительно выслан на Днестр, где его угрюмая тень спустя много столетий встретила Пушкина? Значит, Петроний Арбитр действительно перерезал себе вены, а Петр был распят головой вниз, а Сципион победил Ганнибала, а Брут вонзил кинжал в Цезаря, а Суллу пожрала проказа или сифилис, а Спартак устроил восстание гладиаторов?.. Значит, все это было?.. (Как богат и прекрасен мир, европейский мир, который и мы унаследовали во всем его чудесном многообразии.) Это не выдумки книг, а события живой жизни многих столетий, наследниками которой и мы являемся? О, как богат и прекрасен мир! Как наши души обедняли и коверкали при этом угрюмом и недобром маньяке, этом злобном оппортунисте! И как сам он обеднял и коверкал собственную душу, которой нужно было так мало, всего лишь — власти!

Брюссель, 22.IV.60.

Сегодня — 90-летие Ленина. Я в Брюсселе. Где моя повесть о Ленине не знаю.

* * *

Итальянский лавочник в Венеции прикладывал конец отреза к груди одной нашей толстухи и громко кричал: "Лоллобриджида!"

10. V.60.

Сегодня днем умер Ю. К. Олеша. Москва понемногу пустеет. Это был писатель крупного таланта, но у него не оказалось сил, чтобы в условиях нашего времени дать свой максимум. От этого он пил, от этого умер.

Он был ни на кого не похож. Таких становится все меньше. Он всю жизнь приспосабливался, но в конце концов оказалось, что он не из гнущихся, а из ломающихся. Оказалось в конце концов, что он твердый человек, не идущий на уступки, но не настолько тверд, чтобы при этих обстоятельствах еще и писать.

Копенгаген, 15.V.60.

Ученые глупцы точно выяснили, что никакой Гамлет в Эльсиноре не жил, что королевской резиденции там сроду не было и Шекспир был введен в заблуждение. Сегодня в Эльсиноре (он, впрочем, и называется-то иначе Хельсингёр) мне это рассказывала гидесса с ученым видом. Я внутренне смеялся и думал о том, что Шекспир знал правду лучше всех. Там жил Гамлет, иначе никому не было бы интересно туда ездить. Дух Гамлета витает над этой землей — того нереального принца, который сделал Данию Данией. Ибо он сказал: "Дания — тюрьма", и это как раз то, что большинству человечества только и известно о Дании. Все равно у этих рвов на стене ходили Марцелло и Бернардо и друг Гораций здесь заклинал привидение. Это реальнее, чем сама Дания с ее городами и автомобилями.

(Без даты.)

ПУТЕШЕСТВИЕ В ИТАЛИЮ

I

Нас было 26 человек, и каждый настолько отличался от другого, что часто мне было неясно, принадлежим ли мы все к одной породе? В этом разнообразии лиц и интеллектов было нечто трогающее и радующее меня. Эти 26 человек, которых я видел так часто и каждое движение которых я мог бы уже — на исходе поездки — заранее предсказать, — тоже являлись частью путешествия, и о них будет речь впереди. Во всяком случае, скажу наперед, что это маленькое общество, оказавшееся обособленным в незнакомом и изумительном мире путешествия, отличалось всеми особенностями, свойственными большому обществу. Пропорции человеческих достоинств и недостатков были здесь тоже вполне выдержаны. Я насчитал одного злобного негодяя, трех стяжателей и одного негодяя мелкого калибра; 5 человек совершенно незначительных; 8 человек глупых; 5 — совершенно необразованных; двух — ярко выраженных индивидуалистов; следовательно, 25 порядочных чел[овек], 21 людей интересных, 21 образованных, 24 коллективистски настроенных, 18 чел[овек] неглупых, далее — значительных людей — 6; щедрых — 6; высокообразованных — 9, умных — 12, добрых — 10. Такова была статистика. Она вызвала во мне приступ оптимизма, вскоре, правда, ослабевший, в связи с другими заботами и, главное, оттого, что, вернувшись из путешествия, я почувствовал себя ничтожным и никому не нужным человеком (чем сильно пополнил ряды отрицательных типов). Может быть, это была всего лишь реакция после великих переживаний от лицезрения Италии.

А переживания эти действительно были велики, если учесть, что с детских лет я, мальчик любознательный, с большими глазами и ушами, открытыми для самых разнообразных звуков и картин нашей земной жизни, любил все относящееся к Италии и к Древнему Риму, и со свойственным юности острым восприятием как бы видел воочию и пережил сам, своими собственными чувствами, Римское государство от Ромула и Нумы Помпилия до вторжения варваров, Италию от Джотто и Данте и до Тольятти и Феллини.

Но несмотря на то, что вся эта Италия казалась мне необыкновенной реальностью, в глубине души я не очень-то верил в ее существование, настолько была она отгорожена от нас, с одной стороны железной необходимостью сосредоточения в себе, которое диктовалось категорическим императивом окруженного врагами социалистического строительства, с другой — угрюмым и подозрительным характером нашего диктатора, который не пускал советских людей в страны древней культуры (…)

И вот, когда ты свою мечту видишь осуществленной так поздно, когда голова твоя седа и сердце утомлено, то чувствуешь, что к твоей радости примешивается оттенок печали, на дне стакана с игристым вином ощущается вкус горечи.

_____

9.6.60 г., Переделкино.

"Давно ничего не записывал" — привычная и скучная жалоба ведущих дневники. Однако! За это время я стал человеком, побывавшем в Риме, Флоренции и Венеции, видевшим Париж, видевшим "Тайную вечерю" в Милане, видевшим Альпы и Лагомаджоре, бродившим по Помпее. Вот каким стал я человеком. 47-ми лет я достиг мечты всей жизни. То, что я видел, достойно было быть мечтой. О поездке я кое-что записывал в другие блокноты.

Затем я ездил в Норвегию, и по дороге побывал в Копенгагене, Стокгольме и Хельсинки. Все это было бы вдвое прелестней, если бы я до того не хлебнул Италии. После же — все пресновато.

Теперь я сажусь работать. Кропотливо, непрерывно, тихо, систематично, истово. Я буду на даче всю оставшуюся половину года. Каждый день. Вот план оставшегося полугодия: а) Закончить "При свете дня"; б) Окончить 1-ю часть романа; в) Написать очерки путевые (вчерне) и г) Написать рассказ "Тетка Марфа" (1/2 листа). М. б., если время останется, — вчерне закончить "Московскую повесть" и «Рицу». Но время вряд ли останется. Так что лучше это отложить, чтоб не отвлекало мыслей. Можно даже пожертвовать "При свете дня", не кончать его ради романа. А "Московскую повесть", «Рицу», "Иностранную коллегию" и "Крик о помощи" отложить на 1961 год, «Калинина» сделать частью романа (8-я послевоенная часть); в 1961 году писать и 2-ю часть романа — Магнитогорскую и Дальневосточную. Тогда же съездить на Магнитку и на Дальний Восток.

Здесь же на даче буду вести дневник. Честное пионерское!

13. VIII.60 г.

Когда я окончу первую книгу романа и должен буду отдохнуть от него, я начну писать "Этюды о русских писателях". Хочу написать 10–12 этюдов: 1) Г. Успенский, 2) Н. Успенский, 3) Помяловский, 4) Левитов, 5) Даль, 6) Фадеев, 7) Пастернак, 8) Цветаева, 9) Олеша, 10) Шолохов и Панферов, 11) Заболоцкий, 12) Твардовский (м. б. Горький?). Клюев.

(Без даты.)

ЭТЮД О ВЛАДИМИРЕ ДАЛЕ

Этот человек с красивой, несколько стилизованной длинной бородой, с внимательными, очень ясными глазами — сын датчанина и немки, ставший величайшим знатоком и пропагандистом русского языка и русского национального духа. Мы так привыкли к нему, он занимает такое большое место как автор "Толкового словаря" в сознании каждого образованного русского, что и немецкая фамилия его кажется нам истинно русской, хотя и немного искусственной. Это полнейшее «обрусение» иностранца — явление, которое может показаться странным. На самом деле оно совершенно естественно и только доказывает — в который раз — все ничтожество и глупость всякого рода шовинизма, всяческих теорий расы и крови. Не раса и не кровь, а окружающая жизнь и воспитание прежде всего создают национальный характер. Еврейская кровь Левитана, уроженца Литвы, не помешала ему стать поэтом среднерусской природы. Русская кровь не помешала Достоевскому, уроженцу Москвы, быть совершенно равнодушным к среднерусской природе.

Загрузка...