Она отзывчива,
она же и строга,
Ее уколы
слаще пирога.
А коль живот болит -
тотчас поставит
клизму.
С такими сестрами
дойдем
до коммунизму!
Немногие читатели поэмы, завершающейся этими строками, говорили ее автору: «Вы бы все-таки написали там «коммунизмА», а не коммунизму», а то что ж это за украинизм получается?» Но автор, поэзохудожник Юлий Пополуденный (по паспорту Виктор Иванович Полупанов) кротко, но упрямо отказывался изменять «у» на «а», мотивируя свое нежелание тем, что рифма непременно должна быть точной. Коль сказано «клизму», то, стало быть, «коммунизму». И точка.
И спор прекращался, ибо преодолеть тихую убежденность поэта в собственной правоте было невозможно. Даже и пытаться не стоило.
И читатели, можно сказать, поклонники творчества Юлия Пополуденного, расходились по палатам, огорченно разводя руками.
Почему по палатам? По где же еще могли находиться поклонники самого популярного поэта Энскойобластной психиатрической больницы имени Розы Землячки, как не в палатах? И поэму свою «Наша медсестра» Виктор (он же Юлий) Иванович посвятил главной медсестре Евдокии Львовне Коровиной. Поэт был влюблен в нее с первого дня пребывания своего в больнице. Конечно, он стеснялся ей признаться, а чувства свои доверял исключительно бумаге. Правда, потом публиковал их в стенной газете «За душевное здоровье!», но посвящения оставлял только в тетрадке.
Серьезнее других к его творчеству относился и соответственно выше других оценивал лечащий врач, Дмитрий Аронович Абрамович (кстати, родной брат Эсфири Ароновны Рабинович, матери старого моего друга Александра Рабиновича, но об этом — после). Доктор Абрамович переписывал к себе в общую тетрадку (а потом и во вторую общую тетрадку) все произведения Юлия Пополуденного, подробно комментируя время и место появления оных. Так, например, к стихам, написанным лесенкой, «под Маяковского»:
Но вот по радио
раздастся громкий клич,
Чтоб, мол,
лечились все
микстурой
Монастырского.
И улыбнется ласково Ильич,
Желая нам
здоровья
богатырского! —
доктор Абрамович приписал: «После заседания кафедры фармакологии, на котором проф. И.Е. Монастырский прочел доклад о свойствах составленной им противовоспалительной микстуры. Стенгазета «Наша санитария», апрель 1967 гола Спросить, кто рассказал В. П. о докладе».
В рукописном собрании сочинений Юлия Пополуденного, занимавшем двенадцать общих тетрадей в дерматиновой обложке, каждая в 96 страниц, «под Маяковского» было много. Но писал он и в другом стиле. Вот, например, стихотворение «Единоборство с Зеленым Змием»:
Не пей вина и пива тоже!
А коль зеленый змий придет.
Ты лучше дай ему по роже -
Пусть трезвости душа нальет!
Отныне, в солнце и ненастье,
Своею песнею свети -
О красоте, труде и счастье,
О верном ленинском пути!
К «Змию» доктор приписал: «Написано на отдельном листке и приклеено к двери наркологического отделения, апрель, 1968. Поинтересоваться у доктора И.В. Сахарова реакцией его пациентов».
Или, скажем, стихотворение коротко называвшееся «Вперед!»:
Наш доктор Кашин облечен не властью -
Доверием, любовью главврача.
Путь осветит к безоблачному счастью
Противогеморройная свеча!
Тут доктор Абрамович поставил три вопросительных и один восклицательный знак, не написав ничего конкретного, вот так: «???!». Дмитрий Аронович и сам потом никак не мог вспомнить, что его настолько удивило. Может быть, фамилия Кашина, который был не врачом, а заместителем главврача по АХЧ, а потому никакого отношения к лечению геморроя иметь не мог.
Сам Виктор Иванович в разговоре с доктором Абрамовичем признавался, что считает время своего пребывания в больнице самым плодотворным периодом. Он называл этот период «Розочкина осень» и скромно добавлял: «Я, конечно, не Пушкин, но ведь и больница моя — не Болдино». Да, он всегда говорил о больнице имени Землячки «моя больница».
Если верить истории болезни, то началось все с рисунков. В один прекрасный день, который на самом деле был прекрасной ночью, и даже не одной ночью, а пятью, на общественных и административных зданиях Энска появились странные, но необыкновенно выразительные плакаты. На них изображены были, со всеми анатомическими подробностями, разносчики инфекций: мухи, малярийные комары, клещи.
Никакое описание не может дать точное представление об этих изображениях. На плакатах красовались не просто анатомические схемы, подобные иллюстрациям в учебнике зоологии. Нет, это были подлинные шедевры. Это были портреты жутких насекомых, с необыкновенно богатой игрой цвета и, что самое главное, с четко выписанной индивидуальностью, характерами — если только воспользоваться человеческими терминами. Так, наверное, мог написать комара или москита Тициан. Или, скажем, Рембрандт. Кроваво-красные глаза гигантских мух, их могучие крылья и мохнатые животы поражали рубенсовской избыточностью и рубенсовским же обилием цветовых оттенков. Жуткие челюсти блох и когти их многочисленных ног восхитили бы поклонников сурового Дюрера. От гигантских чесоточных клещей веяло потусторонним ужасом загадочного Босха.
Мало того: плакаты были снабжены ярко-красными стихотворными пояснениями:
Они нас окружают
И нами управляют.
Займемся немедленно влажной уборкой.
Убьем паразитов спасительной хлоркой!
Поначалу неизвестного поборника санитарного просвещения не нашли. Собственно, поначалу и не искали — решили, что это инициатива здравотдела. Но здравотдел категорически отмежевался от плакатов, а кто-то из ответственных работников горкома вдруг обратил внимание на то, что плакат с призывом убивать паразитов хлоркой, был приклеен к вывеске «Горисполком».
— Хлорку ли они имеют в виду? — зловеще поинтересовался ответственный товарищ, позвонив начальнику Управления охраны общественного порядка. — Или динамит? Может, найдете наконец провокатора?
И милиция тотчас сбилась с ног, разыскивая провокатора.
Наконец по сигналам, поступившим благодаря бдительности редких ночных прохожих, провокатор был вычислен. И когда в пятую ночь, двенадцатого июля тысяча девятьсот шестьдесят шестого года, щуплый невысокий гражданин в белой рубашке и черных брюках, почему-то с красной повязкой на руке, в сандалиях на босу ногу, пугливо озираясь, подошел к зданию горкома партии, здесь его уже ждали. Лейтенант Багровский и старший сержант Мокроусов. Багровский быстро выхватил из-под руки злоумышленника свернутый трубкой плакат, а Мокроусов впечатал провокатора в стену, да так ловко, что непропорционально большая и наголо бритая голова Полупанова при этом оказалась обращенной не к стене, а как раз к Багровскому. Лейтенант же, стоя у двери горкома под светящимся плафоном, с невольным восхищением созерцал изображенного на очередном санитарно-просветительском плакате солитера, похожего на бескрылого дракона. Над драконом вилась кроваво-красная надпись:
Наш стол всегда ласкает взор.
Но все съедает солитёр.
Мы скажем гордо, скажем властно
Без паразитов жить прекрасно!
— А вот и наш диверсант! — ласково сказал Багровский и кивнул Мокроусову. Ну-ка, паспорт покажи!
— В кармане... — просипел злоумышленник, сдавленный могучими руками сержанта. — В заднем.
Лейтенант тотчас двумя пальцами выхватил из заднего кармана паспорт и, не раскрывая его, приказал сержанту:
— В коляску его. В отделении разберемся.
Бритоголового злоумышленника немедля бросили в коляску стоявшего тут как тут милицейского мотоцикла, пристегнули кожаным фартуком, чтоб не выпал и не сбежал. Мотоцикл помчался по пустым улицам, и уже через несколько минут злоумышленник тревожно смотрел на лейтенанта Багровского, а тот изучал паспорт.
— Так... Значит, Виктор Иванович Полупанов.
Задержанный кивнул и постучал себе в грудь пальцем: мол, я это, я, не сомневайтесь, товарищ лейтенант Багровский.
Далее выяснилось, что ему тридцать лет, что работает он в горздравотделе художником-оформителем, а живет в самом центре, на улице Каштанной.
Когда же Багровский, старательно записывавший крупным ученическим почерком его ответы, спросил, зачем он все это сделал и что, собственно говоря, имел в виду, Виктор Иванович Полупанов, нервно оглядываясь по сторонам, ответил сдавленным шепотом:
— Мне приказали! Как я мог не выполнить приказ? Вы ведь тоже выполнили бы приказ вышестоящего начальства, правда?
— Кто приказал? — насторожился лейтенант. Он даже протянул руку к телефону, чтобы отдать распоряжение о немедленном аресте нового фигуранта ночных преступлений. — Заведующий горздравом? — В его голове уже вырисовывалась зловещая картина заговора медработников, новое «Дело врачей». — Имя?
— Выше, — тихо ответил художник и показал глазами наверх. — Что вы, гораздо выше...
— Кто?! — Лейтенант пристукнул ладонью по столу. — Говори!
Виктор Иванович Полупанов вновь осмотрелся по сторонам, наклонился к Багровскому — для этого ему пришлось привстать со своего места — и еле слышно сказал:
— Владимир Ильич Ульянов-Ленин.
— Не валяй дурака! — рявкнул милиционер, отшатнувшись.
— Но это правда, клянусь! —художник-хулиган сел на место и приложил руки к груди. — Уверяю вас! Мне приказал... — Он на мгновение запнулся, огляделся по сторонам и закончил еле слышно: — Вождь и учитель мирового пролетариата и всего человечества. Он дал мне письменный приказ. Вот, читайте.
И он протянул лейтенанту сложенный вчетверо листок бумаги.
— «Настоящим предписываю вам, тов. Ю. Пополуденный, в кратчайшие сроки принять самые решительные меры для ликвидации беспечного отношения народонаселения Советской республики к паразитам — разносчикам тяжелых заболеваний, а именно чумы, холеры, оспы, тифа и чесотки. Вождь и учитель мирового пролетариата Владимир Ильич Ульянов-Ленин», — прочитал лейтенант вслух. — Это что за бред такой? — ошарашенно спросил он Полупанова.
— Это не бред, — сурово ответил тот. — Это приказ. Я получил его на прошлой неделе. Под расписку. И вы, товарищ милиционер, как представитель советской власти, власти трудящихся, просто обязаны оказывать мне содействие. Прежде всего — поставить охрану возле плакатов, чтобы хулиганы, науськанные тайными силами, их не сорвали! — Последние слова он выкрикнул.
— Ага... — протянул милиционер. — А кто такой Ю. Пополудениый? — спросил он и покосился в паспорт, где значилось «Виктор Иванович Полупанов».
— Юлий Пополуденный, — тихо ответил художник, — это мое подлинное имя. Я родился в июле, после полудня, как и было задумано. А «Виктор Полупанов» — псевдоним, мне его дали вместе с паспортом в Мавзолее. Когда направляли на выполнение задания. Настоящее имя мое известно только Владимиру Ильичу и Соломону Давидовичу. Теперь вот и вам тоже. Так я напоминаю, товарищ милиционер, насчет всяческого содействия. И можете, не стесняясь, обращаться ко мне «Юлик».
— Ну, насчет содействия, это да, — зловеще протянул Багровский и подмигнул стоявшему у двери сержанту. — Содействие мы тебе, мать твою, окажем. Прямо сейчас. Издеваться вздумал? Над органами охраны общественного порядка? Владимир Ильич? Соломон Давыдыч, сука?!. Ну!.. Мокроусов! А ну, окажи гражданину разностороннее содействие!
Мокроусов радостно ухмыльнулся и шагнул вперед. Утром, после нескольких часов оказываемого милицией разностороннего содействия, провокатор был привезен в психиатрическую больницу. Здесь и состоялось его знакомство с доктором Абрамовичем.
Трудно сказать, как сложилась бы дальнейшая судьба Виктора Ивановича Полупанова, если бы не стечение обстоятельств. А заключались эти обстоятельства и это стечение в следующем.
Близилось подведение итогов соцсоревнования, в котором коллектив и администрация больницы им. Землячки рассчитывали победить. Во всяком случае, таково было мнение главного врача Нестора Емельяновича Кондратия. И аккурат накануне поступления в больницу В.И. Полупанова с подозрением на невменяемость художник-оформитель больницы (и по совместительству — водитель административно-хозяйственного «газика») Роман Пархоменко попал в аварию. Последствия оказались не смертельны, но весьма тяжелы — многочисленные переломы, сотрясение мозга, чреватые самыми разнообразными осложнениями.
С точки зрения Н.Е. Кондратия, главным осложнением была полная катастрофа с итогами соревнования. Поскольку одним из главных факторов, определяющих победу, было образцовое состояние наглядной агитации. А писать лозунги, рисовать плакаты, выпускать стенгазеты и клеить фотомонтажи внезапно стало некому.
До приезда комиссии облздрава, которая должна была вынести свое решение, оставалось чуть больше двух месяцев, а из травматологии сообщили, что Пархоменко выпишут не раньше чем через месяц. И неизвестно еще, куда выпишут, — он еще не вышел из комы.
И вот в состоянии полного душевного раздрая Кондратий мерил шагами двор больницы, время от времени заходил то в одно помещение, то в другое и тут же, не говоря никому ни слова, выходил.
Так он и оказался в приемном покое, где доктор Абрамович беседовал с поступившим утром больным Полупановым В.И.
И тут отрешенный взгляд главврача упал на те самые плакаты Виктора Полупанова, с которых началась вся история.
И глаза его загорелись таким бешеным огнем, какого доктор Абрамович не наблюдал у самых своих тяжелых больных в самый тяжелый период обострения болезни.
Ткнув указательным пальцем в гигантскую красноглазую муху в обрамлении стихотворного лозунга, Н.Е. Кондратий воскликнул:
— Наглядная агитация! Гениально! Наглядная агитация! Слава Богу! Слава Богу! — И, оглянувшись на оторопевшего Абрамовича, сказал, широко улыбнувшись: — Я и не знал, что ты рисуешь! Додик, ты же наш спаситель!
Доктора Абрамовича на самом деле звали не Дмитрий Аронович, а Давид Аронович (для своих — Додик), в честь двоюродного брата его матери Двойры Лейзеровны Абрамович (в девичестве — Гуревич). Но он предпочитал представляться Дмитрием, для благозвучия. Ибо русскому слуху доктора Абрамовича еврейское имя Давид казалось конечно же менее благозвучным, чем русское Дмитрий. При этом загадкой осталось, почему отчество Аронович и тем более фамилию Абрамович он не стал менять на, скажем, Андреевич или Александрович Иванов-Петров-Сидоров.
Конечно, превращение Давида Ароновича в Дмитрия Ароновича все-таки выглядело менее эффектно, нежели превращение Виктора Полупанова в Юлия Пополуденного. Но ведь и Дмитрий... то есть Давид Аронович был врачом, а отнюдь не пациентом (будущим) сумасшедшего дома. В смысле, психиатрической клиники имени Розы Землячки. Которая, между прочим, тоже была не Розой Землячкой вообще-то, а Розалией Самойловной Залкинд.
Нечеловеческий восторг, вызванный у главврача Кондратия плакатами Виктора Полупанова, настолько поразил Додика... то есть, я хотел сказать, Дмитрия Ароновича Абрамовича, что ему даже было жаль разочаровывать Нестора Емельяновича. Однако научная добросовестность вынудила его поступить именно так.
— Это не я, — твердо сказал доктор Абрамович. — Это вот этот гражданин. — И он указал на Виктора Полупанова, с большим интересом смотревшего на главврача. — Мне нужно решить вопрос о госпитализации, но я пока что не пришел к окончательному решению...
Д-р Кондратий нахмурился. Д-р Абрамович вручил ему копию милицейского протокола и выразительно кашлянул.
— Ах да... — пробормотал главврач. — Мне уже звонили. Из исполкома. Терпеть не могу... — Он пододвинул к себе стул, сел и углубился в чтение.
Доктор Абрамович продолжил беседу с В.И. Полупановым, прерванную появлением главврача.
— Скажите, Виктор Иванович, а вот тут сказано, что вам поручил распространить все эти плакаты Владимир Ильич Ленин... — сказал он, доброжелательно глядя на художника.
— Да! — Художник с готовностью кивнул. На лице его, украшенном двумя красно-синими подтеками, обозначилось тревожное выражение, он часто-часто заморгал веками, почти лишенными ресниц, но тем не менее повторил, понизив голос:—Да. Именно так.
— Что же, он лично вам поручил?
— Не поручил! — нервно поправил врача Полупанов. — Не поручил, а приказал! Я ведь человек маленький, мне поручать нельзя, мне только приказывать можно, что мне прикажут, то я и сделаю.
— Ну хорошо. Не поручил, а приказал. Как приказал? Позвонил? Прислал письмо?
— Продиктовал, конечно! — Пациент снова занервничал. — А я записал! Вы же видели!
— Продиктовал. Понятно. По телефону?
— У меня нет телефона! — шепотом воскликнул Полупанов. — Очередь еще не дошла. Обещают в этой пятилетке... Я получил шифровку по радио.
— По радио! От Владимира Ильича Ленина. Лично.
— Да. В ноль часов одна минута, после исполнения гимна СССР. — При этих словах художник быстро вскочил со своего места и вытянулся по стойке «смирно». Абрамович и Кондратий оторопело на него уставились, но не встали. Художник вздохнул и сел.
— Но вы ведь, конечно, знаете, что Владимир Ильич умер в январе двадцать четвертого года? — вкрадчиво спросил доктор Абрамович.
Вместо ответа Полупанов энергично помотал головой, полез в карман брюк и вытащил какую-то сложенную многократно бумажку. Бумажку эту он развернул и молча положил на стол перед доктором Абрамовичем.
Бумажка оказалась обрывком газетной страницы, на которой доктор прочитал заголовок: «Ленин и теперь живее всех живых!»
— Это образ, — сказал Дмитрий (Давид) Аронович. — Метафора. Поэтическая гипербола. Вы художник, вам это должно быть понятно.
Виктор Иванович помотал головой еще решительнее.
— Нет, — твердо сказал он. — Это не метафора. Если бы это была метафора, как бы я получил от него приказ? Тем более, как бы я выполнил такой приказ? Вы что-то путаете, товарищ доктор, хотя и в белом халате. Но повара тоже в белых халатах и путают все на белом свете.
— Скажите, а кто он сегодня? — спросил доктор Абрамович.—Владимир Ильич Ульянов? Какую должность он занимает?
— Будто не знаете! — нахмурился больной. — Генеральный секретарь ЦК КПСС, понятное дело. Не считая того, что вождь всего прогрессивного человечества... — Тут он задумался и сказал: - Человечества — овечества. И вновь по горам и долинам идут решительно бараны, путем коротким или длинным, чтоб собирать плоды-бананы... Надо бы записать, у вас ручка есть?
Доктор молча протянул ему карандаш и листок бумаги. Пациент тщательно записал четверостишие, подписал его и поставил число: «3 августа 1966 года. Приемный покой. Юлий Пополудениый. В присутствии доктора».
Когда он закончил и удовлетворенно откинулся на спинку стула, доктор Абрамович спросил:
— А кто же в таком случае товарищ Брежнев? — Он благожелательно улыбнулся.
При упоминании Брежнева главврач встревоженно поднял голову от документов и взглянул сначала на своего молодого коллегу, потом на больного.
Полупанов нервно дернулся.
— Он же умер... — отрывисто сказал он. — Вы же знаете. Вам что, не сообщали?
— Нет, — ответил доктор Абрамович. — Вчера вот видел его по телевизору, товарищ Брежнев выступал с докладом. Кажется, о ситуации в сельском хозяйстве. И о борьбе за мир.
Полупанов снова дернулся.
— Это же запись! — прошептал он. — Ее сделали заранее... Слушайте, вы не могли бы говорить тише? Тут ведь есть микрофоны!
— Я их отключил, не волнуйтесь.
— Но они же с глазами! А глаза у них двухцветные, как флаги Польской Народной Республики. И если, к примеру, мы будем танцевать мазурку или даже краковяк, то Пушкин окажется недовольным, потому что да, скифы мы, да, азиаты мы... Я бы не рисковал говорить вслух... — Полупанов вдруг замолчал, уставившись в угол. — Телепатия... — прошептал он. — Вот оно!
— Все верно, — подхватил доктор Абрамович. — Поэтому вы можете ни о чем не волноваться. У нас здесь экраны. Алюминиевые, с защитой.
Полупанов немного успокоился. Затем к разговору подключился главврач, дочитавший милицейские документы. Разговор между докторами мы опустим, поскольку оба доктора углубились в сугубо профессиональные темы.
Примерно через час профессиональная дискуссия завершилась, и доктора вспомнили о больном. Все это время Виктор Полупанов с благожелательным интересом смотрел на дискутирующих, иногда подтверждающе кивая, словно поддерживая то одного, то другого.
Наконец дискуссия (или, вернее, обсуждение дальнейшей судьбы пациента) завершилась.
Нестор Емельянович вновь повернулся к Виктору-Юлию, широко улыбнулся и поинтересовался — не хочет ли пациент Полупанов потворить что-либо, не менее общественно значимое, для больницы? Так сказать, в порядке трудотерапии? Пока доктора будут приводить в порядок его пошатнувшееся здоровье. Нормализовать сон, избавлять художника от участившихся головных болей. И так далее.
Энтузиазм, с которым Виктор Полупанов захотел творить общественно значимое, доктора Абрамовича несколько насторожил, а доктора Кондратия обрадовал. Главврач велел приготовить для нового пациента бокс во втором корпусе.
А художник великодушно позволил обоим докторам называть его Юлик.
Понятно, что всякий может укорить доктора Кондратия в том, что вот-де, воспользовался безвыходным положением человека, которому, не окажись он в больнице, грозила бы тюрьма. На это Нестор Емельянович мог ответить совершенно искренне: да, именно так. Ему грозила бы тюрьма или, во всяком случае, закрытая тюремная больница. А так — ему, конечно, придется поработать кистью, красками и лобзиком. Но ведь на свободе, в приличных условиях.
Два последующих месяца Виктора-Юлия обследовали и лечили, а он с увлечением занимался наглядной агитацией, украшая территорию и корпуса больницы стендами, плакатами, даже барельефами из окрашенного бронзовой краской гипса.
Одновременно он писал картины, сочинял стихи, словом — полностью погрузился в творческую стихию. Доктор Абрамович уже два года собирал рисунки и картины своих (и не только) пациентов. Он частенько заходил в бокс, выделенный для необычного больного. Художник был щедр, так что коллекция Абрамовича изрядно пополнилась за последние несколько недель.
Однажды Юлий Пополудениый (вы же помните, что именно так попросил себя называть Виктор Полупанов, ну так и не будем с ним спорить — человеку лучше знать, какое имя у него подлинное, а какое — наоборот), так вот, Юлий Пополудениый познакомил доктора со своей новой живописной работой.
— Только сначала посмотрите отсюда, — потребовал он, останавливая Дмитрия Ароновича на пороге изолятора. Тот послушно замер. Художник повернул к нему холст размером метр на метр. На холсте была изображена большущая хризантема радужного цвета, висящая в темно-синем космическом пространстве.
— «Женщины — цветы жизни», — торжественно объявил название картины автор. — Подойдите, посмотрите вблизи.
Доктор послушно подошел, присмотрелся. Восхищенно ахнул от неожиданности: каждый лепесток хризантемы представлял собой изображение женского лица. Но восхищение его достигло высшей точки, когда он увидел, что это не просто условные лица.
— Боже мой, — прошептал он благоговейно. — Это же портреты! Вот Евдокия Львовна... А это Маша из приемного покоя... А это Виктория Степановна, рентгенолог... А это Дора Львовна... С ума сойти... То есть, — поспешно поправился он, — это же блестящая работа! Сколько здесь портретов?
— Двадцать восемь, — с готовностью ответил художник. — Не так много на самом деле. Правда хорошо? Только вы пока никому не говорите. Это будет диптих, я закончу к восьмому марта и тогда подарю его нашим дорогам женщинам.
Доктор Абрамович пообещал не говорить, и Виктор-Юлий торжественно пожал ему руку. Казалось, художник вполне оправился от болезни. «Во всяком случае, — осторожно заметил Дмитрий Аронович на очередной пятиминутке, — можно говорить о продолжительной ремиссии».
Через месяц его и вовсе собрались выписывать, но тут вмешался случай, вернувший все в прежнее состояние. Юлий Пополуденный занимал крохотную комнату в коммуналке. После того как милиция отправила художника в психушку, соседи Полупанова немедленно заняли его комнату, считая, что «у нас на недолго не сажают», а родных у Виктора-Юлия не было. Конфликт с оккупантами закончился для художника тем, что ему вновь позвонил Владимир Ильич Ленин и приказал перейти на нелегальное положение, поселившись на железнодорожном вокзале. На вокзале Юлий Пополуденный встал на колени перед памятником В.И. Ленину, установленному в скверике напротив вокзальных ворот.
С памятником этим связана особая история. Поначалу он назывался у местных «Третьим будешь?», поскольку изображал не только Ленина, но и Сталина. Гранитные вожди сидели на гранитной скамье и оживленно, хотя и беззвучно, беседовали. После XXII съезда, после выноса мумии Сталина из Мавзолея и в ту же самую ночь гранитный Сталин исчез. Стало теперь непонятно, к кому обращается оставшийся в полном одиночестве Ленин.
Стоя на коленях, Юлий Пополуденный затянул «Интернационал», но пел он его на мотив церковных песнопений. Вскоре, как и месяц назад, милицейский патруль доставил его в отделение, а из отделения, обнаружив справку о недавней выписке из психушки, наутро — в больницу, с категорическим требованием немедленной госпитализации.
Подробности дальнейших событий мы опустим. Честно говоря, мы эти подробности просто не знаем. Скажем лишь, что стараниями доктора Абрамовича, убедившего администрацию в необходимости продолжить лечение Юлия Пополуденного, тот вернулся в свой бокс-изолятор. И душевное его здоровье довольно быстро пошло на поправку, так что еще через два месяца Юлий Пополуденный оказался единственным пациентом больницы, которого допустили участвовать в концерте художественной самодеятельности, посвященном «Сорок девятой годовщине Великого Октября», — как было сказано в афише, сделанной, как вы понимаете, поэтом и художником Юлием Пополуденным. Вернее, не поэтом и художником. Юлий Пополуденный именовал себя поэзохудожником и демонстрировал при этом мандат, выписанный Соломоном Давидовичем и завизированный Владимиром Ильичем. Ну это так, к слову.
Дмитрий Аронович так и не смог выяснить, кто такой Соломон Давидович. Правда, у него появилось одно подозрение, но Пополуденный отвечал уклончиво, так что доктор узнал только, что у Соломона Давидовича было триста жен и семьсот товарищей. Всех жен звали Надеждами, по номерам. Товарищей звали только по номерам: товарищ номер один, товарищ номер два и семьдесят пять сотых и так далее. Ну это тоже — так, к слову.
Поэзохудожник (назовем его так, коль сам он предпочитал называться именно так) приступил к подготовке, едва доктор Абрамович сообщил ему об участии. По большому секрету он поведал доктору, что решил попробовать себя на актерско-режиссерской стезе.
— Что же вы хотите поставить для концерта? — поинтересовался Дмитрий Аронович — скорее, из вежливости, нежели из действительного интереса.
— Классику, разумеется, — поэзохудожник удивленно воззрился на доктора. — Что же еще? К такой дате? Классику! Ставим сцену из «Ревизора». Только одну сцену, разумеется, мы же не профессионалы. Да и зачем в концерте целый спектакль? Через неделю милости прощу на просмотр.
Просмотр состоялся в актовом зале. С декорациями, в костюмах и даже в гриме. Зритель был один-единственный — доктор Абрамович. Такую избирательность Полупанов-Пополуденный объяснил просто: «Вы свой, вам можно. А остальные, знаете ли, пусть уже в концерте смотрят. Пусть сюрприз будет. Я там кое-что сократил, знаете ли».
Кроме Дмитрия Ароновича в зале, правда, находился еще один человек — некто Иван Иванов, многолетний пациент больницы и одновременно — плотник, столяр, жестянщик, словом — мастер на все руки. Но Иванов, как пояснил Пополудениый громким шепотом, вовсе не публика, он — светооператор. Сказав так, поэзохудожник кивком указал на стоящий в проходе между креслами фильмоскоп. Фильмоскоп был точь-в-точь как у Дмитрия Ароновича в детстве, — коричневый, с толстым тубусом, похожий на модель танка с непропорционально толстой пушкой.
Действительно, мастер на вес руки сидел за фильмоскопом и не сводил глаз с плюшевого темно-синего занавеса, скрывавшего сцену. Рука его нервно поглаживала электроприбор.
Усадив Дмитрия Ароновича в самой середине зала, Пополуденный убежал со словами: «Мне еще гримироваться!»
Прошло около пятнадцати минут. Наконец занавес раздвинулся. Декорации, как понял Дмитрий Аронович, изображали гостиную в доме городничего. Стоящий в центре стол был покрыт бордовой плюшевой скатертью с набивными желто-синими цветами, позади стола расположились диван с кожаной обивкой и два кресла с причудливо выгнутыми спинками. Диван доктор Абрамович узнал сразу, его явно позаимствовали из приемного покоя, а вот кресла казались совершенно незнакомыми, пока Дмитрий Аронович не сообразил, что это не кресла, а табуретки, к которым режиссер Полупанов-Пополуденный прикрепил вырезанные из картона и раскрашенные спинки.
На заднике красовались портреты, которые должны были, видимо, изображать предков городничего, но на самом деле изображали Александра Сергеевича Пушкина и какую-то красавицу XIX века. Видимо, других портретов не нашлось. В самом центре, точно перед фильмоскопом, стояло трюмо с зеркалом в рост человека.
За столом сидели две дамы — супруга городничего и его дочь. Супругу, Анну Андреевну, играла пожилая сестра-хозяйка Евгения Львовна. Дочь, Марию Антоновну — роковая красавица Женя Касаткина из рентген-отделения. Городничего и прочих действующих лиц почему-то не было. Дмитрий Аронович вспомнил насчет сокращений, сделанных поэзохудожником. Между дамами сидел режиссер, художник и поэт в роли «ревизора» Хлестакова. Был он загримирован под кого-то знакомого — пышные бакенбарды, смуглое лицо... С некоторой оторопью доктор Абрамович сообразил, что Хлестаков у Пополуденного вышел почему-то очень похожим на Пушкина.
Впрочем, его куда больше заинтересовали — чего уж! — обнаженные плечи Жени-Марии. И пока он с удовольствием рассматривал эти плечи, а заодно и то, что позволяло разглядеть весьма смелое декольте, прозвучали первые реплики. Оторвавшись от созерцания прелестей Женечки, доктор Абрамович вслушался в текст.
— ...С хорошенькими актрисами знаком, — выразительно говорил меж тем Хлестаков-Пополуденный. — Я ведь тоже разные водевильчики... — Тут он вскочил со своего места, резво взбрыкнул, сделал какое-то па из непонятного танца, после чего оказался аккурат перед стоявшим в самом центре сцены зеркалом.
Уставившись в зеркало, он оценивающим взглядом окинул свое отражение и после довольно продолжительной паузы продолжил, по-прежнему глядя в зеркало. Говорил он теперь очень медленно, нарочито медленно, нагружая едва ли не каждое слово каким-то особым смыслом, не вполне понятным зрителям:
— Литераторов часто вижу... — пауза. — С Пушкиным на дружеской ноге... Бывало, часто говорю ему: «Ну что, брат Пушкин?» — при этом «Хлестаков» почему-то кивнул своему отражению. — «Да так, брат, — отвечает, бывало, — так как-то всё...» — Тут встал он таким образом, что зрители могли видеть и его, и отражение в зеркале. После долгой паузы «Хлестаков» многозначительно усмехнулся и ткнул большим пальцем в зеркало. — Большой оригинал! — громко сказал он.
И тут только до Дмитрия Ароновича дошло, зачем понадобилось ему посередине сцены огромное трюмо-зеркало, некогда стоявшее в приемной главврача, отполированное с тщанием и любовью. С некоторой оторопью он сообразил, что ведь на сцене, по воле режиссера Полупанова, вместо пьяненького Хлестакова стоял пьяненький Пушкин. Вот почему показались доктору знакомыми пышные бакенбарды, кудрявый парик, смуглость лица... Пушкин! Точно такой же, как на громадном портрете, висевшем на заднике рядом с портретом... рядом с портретом Натальи Гончаровой! А вовсе не какой-то там безымянной дамы!
Нашего доктора Абрамовича немедленно бросило в жар — он и сам не мог понять почему. Ну, обрядился Юлий Пополуденный-Хлестаков Пушкиным. Ясно, что для смеху... Но...
Между тем Хлестаков, он же Пушкин, он же поэт Пополудениый, он же пациент Полупанов вдруг выскочил из кресла, выбежал на авансцену, вздернул вдохновенное, с африканской «пушкинской» смуглостью, лицо, в обрамлении пышных «пушкинских» бакенбардов, возвел выразительные «пушкинские» очи горе и воскликнул с непередаваемым пафосом:
Товарищ, верь: взойдет она.
Звезда пленительного счастья,
Россия воспрянет ото сна,
И на обломка самовластья
Напишут наши имена! —
и замер. С высоко поднятым лицом и рукой на отлете. Ни дать ни взять — памятник А. С. Пушкину, установленный в Ленинграде возле Русского музея.
Тотчас засветился луч фильмоскопа, стоявшего на табурете в проходе между креслами. Теперь доктору Абрамовичу стало понятно и предназначение неуместного, казалось бы, экрана между портретами великого поэта и его красавицы супруги.
На экране, на фоне обломков самовластья, изображаемых расколотым надвое гербом царской России — двуглавым орлом, действительно возникли светящиеся «наши имена».
Правда, под заголовком «Сотрудники Энской областной психоневрологической больницы им. Розы Землячки — навстречу юбилею Октября».
И дальше — фамилии врачей, фельдшеров, медсестер, нянечек и так далее.
«Хорошо, что не пациентов», — только и успел подумать доктор Абрамович, прежде чем обратиться в соляной столб.
Фильмоскоп погас, занавес опустился. Спустя короткое время в зал вбежал режиссер, успевший снять пушкинский парик, но все еще обряженный в самодельный вельветовый фрак.
— Ну как? — спросил он доктора.
— Почему Пушкин? — растерянно спросил Абрамович, медленно отходя от впечатления.
— А кто же еще? — в свою очередь, растерялся Полупанов. — Ведь еще граф Соллогуб написал некогда, что это Пушкина приняли за ревизора. Он тогда собирал материал для своего «Пугачева». И в Нижегородской губернии его приняли за ревизора, инкогнито из Петербурга. Вы не знали?
— Н-нет, — признался доктор Абрамович. — Про графа... э-э... Соллогуба не знал.
— Как же, это же в собрании сочинений Гоголя напечатано! — заволновался поэзохудожник, и нездоровый румянец немедленно проступил сквозь гримовую смуглоту. — Черным, так сказать, по белому! Вот я и решил восстановить справедливость — по отношению к великому поэту, которого заменили каким-то непонятным и никчемным Хлестаковым. Вот погодите, я поставлю полностью! Чтобы все увидели, о чем на самом деле эта комедия... И Владимир Ильич поддержал это начинание... — Он вдруг задумался. — Или Соломон Давидович? Видите, я в этой суете даже забыл, кому именно докладывал о своих планах. Непременно надо будет проверить, непременно. .. Да, и письмо наш поэт писал не какому-то там Тряпичкину! — пронзительно закричал вдруг Пополуденный. — Ишь ты! «Душа Тряпичкин», надо же! Да он письмо писал брату своему Льву Сергеевичу! Писал он не «душа Тряпичкин», а «милый братец Лёвушка!». Вот! Вот увидите! Мне обещали это письмо прислать! Вот увидите! — И он, размахивая руками, пробежал зал из конца в конец и вновь приблизился к доктору.
— Хорошо, хорошо! — доктор Абрамович успокаивающе положил руку ему на плечо. — А стихи? Стихи зачем вам понадобились?
— Стихи — потому что Пушкин! Чтоб уж всем понятно стало! — снова загорячился поэзохудожник, но говорил он при этом уже шепотом и пугливо оглядываясь по сторонам. — Ну как же вы не видите?! Это же... Это же...
— Да я верю, верю, — поспешно сказал доктор, тоже понизив голос. — Только — знаете что? — он приобнял поэзохудожника-режиссера за талию и повлек к выходу из актового зала. — Это серьезная работа, она неуместна в таком концерте. Мне кажется, ее стоит еще отшлифовать, подработать, подчистить кое-где.
Полупанов задумался.
— Вы думаете? — спросил он озабоченно. — Что ж, возможно. Да-да, возможно... — Он оглянулся на сцену, закрытую занавесом. — Наверное, вы правы... Вот, занавес стоило бы украсить особенным образом. Портретами, иллюстрациями. И хорошо бы подумать, кого Гоголь на самом деле вывел под видом Добчинского. С Бобчинским все понятно, а вот Добчинский...
— Именно. Именно! — подхватил Дмитрий Аронович, мечтая лишь о том, чтобы этот неподражаемый спектакль больше никто не увидел. — Давайте лучше отложим эту работу до весны — скажем, к первомайским праздникам. А пока вы что-нибудь другое покажете. Хорошо?
Поэзохудожник, в конце концов, согласился. И даже довольно легко. Только оговорил, что выступить ему позволено.
Доктор осторожно согласился, внутренне сжавшись.
— Маяковского можно? — спросил поэт Юлий Пополуденный. — Горлана, главаря?
— Маяковского? — доктор попытался найти подвох в этом предложении, но, не найдя ничего такого, кивнул. — Маяковского можно. А что именно?
— «Левый марш»! — ответил Полупанов.
— Давайте «Левый марш», — сказал доктор Абрамович.
С тем и расстались.
И ведь что удивительно: спроси кто-нибудь тогда доктора Абрамовича, что особенного, что опасного усмотрел он в режиссерском новаторстве больного Полупанова, он бы не ответил. Но вот, что называется, нутром (или, как тот же Пушкин писал, «брюхом») чувствовал он в этой постановке какой-то подвох, который не довел бы до добра ни Полупанова, ни его лечащего врача, ни в конечном счете ни в чем таком не замешанный коллектив психбольницы им. Розы Землячки.
Больше предварительный просмотр для доктора Абрамовича не устраивали, так что об участии поэзохудожника в концерте вспомнил он непосредственно перед концертом. Шевельнулось в его душе легкое беспокойство, но тут же и улеглось.
И действительно. Поначалу все шло вполне традиционно. Роковая красавица Женя Касаткина, уже не в обольстительном наряде Натальи Гончаровой, а в строгом черном платье пела романсы: «Калитку», «Я ехала домой», «Черную шаль». Арик, техник из АХЧ, играл на гитаре, сначала аккомпанируя Марии Владимировне, а затем себе; он исполнил с добрый десяток песен входившего в моду у продвинутой молодежи Булата Окуджавы. Интерны, Саша и Миша, показали несколько юмористических миниатюр о студентах и экзаменах.
А потом...
— Владимир Маяковский. «Левый марш». Читает Юлий Пополудениый, художник-оформитель областной клинической больницы имени Розы Землячки, — объявила ведущая концерта, сестра-хозяйка Вероника Корсунская.
Пополудениый вышел, громко печатая шаг, держа руки по швам и негромко, но слышно командуя самому себе под левую ногу: «Р-раз!.. Р-раз!..» Дойдя до середины, он развернулся к залу и, выбросив вверх правый кулак, начал читать:
— Рраз... Раззззворрррачивайтесь в марше!.. Словесной не место кляузе!.. Тише, орррраторы!.. — Пополуденный предостерегающе поднял руку. — Ваше слово, товвварищ Маузер! — Тут чтец сделал небольшую паузу, а затем сказал другим, уже обычным тоном:
— Слово представляется товарищу Маузеру! — и сделал приглашающий жест в кулису.
На сцене появился некто странный. Видимо, так действительно должен был выглядеть оживший пистолет маузер размером с человека. Лицо нового участника концерта скрывала большая картонная труба, выкрашенная темно-серой краской. Правую руку скрывал такой же картонный и серый «спусковой крючок» с «магазином». Левую руку поддерживало некое сооружение, долженствующее изображать прицельную планку
Весь наряд был изготовлен весьма старательно и с тем вниманием к мелким деталям, которыми отличались все произведения Юлия Пополуденного.
Дальнейшее действие шло под сдавленные смешки зрителей, которые ничего с собой поделать не могли, но и смеяться во весь голос опасались, — тема-то серьезная, героико-революционная. Юлий Пополуденный читал звенящим голосом чеканные строки Маяковского, а товарищ Маузер на трибуне иллюстрировал их жестами.
Закончив читать и с удовольствием раскланявшись под аплодисменты, Пополуденный все тем же звонким голосом сказал:
— Разрешите, товарищи, вам представить! В роли товарища Маузера сегодня впервые выступил на сцене товарищ Василий Иванович Чапаев! Ура, товарищи! — И сам зааплодировал.
Зал это заявление принял как шутку. Вновь раздались смешки, а затем все дружно захлопали.
Товарищ Маузер снял картонную шапку, изображавшую огромный пистолетный ствол, и все увидели раскрасневшееся лицо плотника Ивана Иванова. Как и художник Пополуденный, плотник Иванов был пациентом больницы. Правда, в отличие от Пополуденного, разрешения свободного выхода за пределы территории Иван Иванович не имел. Страдал он потерей памяти, а кроме того, была у больного старческая деменция.
Что же до того, кем именно представил своего товарища Пополуденный, то понятным оно стало на следующий день. Причем первым узнал обо всем лечащий врач обоих артистов Дмитрий Аронович Абрамович.
Едва дождавшись, чтобы после общего обхода доктор пришел в его бокс-изолятор, Пополуденный спросил, едва не подпрыгивая от нетерпения:
— Ну? Теперь вы поняли, кто у вас ящики сбивает? Нет, неслучайно получил я секретное задание от Соломона Давыдовича!
— Какое задание? — поинтересовался доктор.
— Найти героя Гражданской войны Василия Ивановича Чапаева, незаконно удерживающегося в энской психиатрической больнице имени Розы Землячки! — четко ответил поэзохудожник. — Вот шифровка, я вам сейчас покажу. Вы же наш, меня предупредили, что с вами я могу быть откровенным.
Тут доктор Абрамович вспомнил о концерте.
— Вы имеете в виду Иванова? — уточнил он.
— Иванов! Скажете тоже, — фыркнул презрительно поэзохудожник. — Ну, то есть он себя так называл. Вынужденно. Ведь агенты белогвардейцев да и скрытые троцкистско-зиновьевские агенты непременно отравили бы его. Дали бы ему яд под видом лекарства. Но я его убедил. Я показал ему вот эту шифровку, и он согласился с тем, что пора в конце концов раскрыться. Сбросить маску. Признаться народу! Народ нуждается в героях! В живых героях! В героях, которые поведут наш народ в светлое будущее! Под красными знаменами! С транспарантами и лозунгами! Верхом на лихих конях! Да вот, читайте, тут же все сказано. — И возбужденный поэзохудожник протянул доктору половинку листа бумаги в клеточку. В каждой клеточке стояла циферка или буковка, причем написаны они были разными цветами. — Ну, вы этот шифр знаете, но, пожалуйста, расшифровку потом непременно сожгите.
Доктор пообещал, а про себя подумал обреченно: «Похоже, у нас секретный ночной телеграф работает непрерывно. Придется пересмотреть назначения».
Поэзохудожник меж тем продолжал, с каждым словом возбуждаясь все больше:
— Вы присмотритесь к нему. Поговорите! Да, после ранения, когда беляки стреляли по нему из пулемета, он потерял память. Еще бы! Пуля-то вот сюда попала, — Пополудениый потыкал указательным пальцем свой бритый до зеркальности череп, показывая, куда именно попала белая пуля легендарному начдиву. Получалось, справа сзади. В правую затылочно-теменную часть. — Но вот недавно все вспомнил! С моей помощью. Я как нашел у него шрам, так сразу все понял. Удивительно, что вы сразу не поняли! Поговорите, поговорите, очень советую! Вот смотрите! — Пополудениый вынул из папки рисунок. Рисунок изображал, как понял доктор, финальную сцену жизни Чапаева. Река, высокий берег, пулемет. На волнах — голова, в которой при желании можно было бы узнать плотника Иванова. От ствола пулемета к голове тянулся жирный пунктир, завершавшийся крестиком. — Я подсчитал. Ему оставалось плыть каких-то три метра с небольшим. Собственно, он мне сказал, что уже касался дна ногами, когда почувствовал удар по голове сзади. Это была пуля.
— Сказал, — повторил доктор Абрамович. — Понятно. Что он еще сказал?
— Сказал, что если бы его отвезли туда... ну, к Уралу... Если бы его туда отвезли, он показал бы, где и как все случилось. У него, говорит, все в памяти сейчас проявилось, как фотография после проявителя. Теперь бы закрепитель. Я вот подумал: надо было бы изобрести такой аппарат, который мог бы фотографировать картины, появляющиеся в памяти. Это было бы очень полезное изобретение, господин махист... в смысле, товарищ доктор!
«Сумасшедший дом», — в который уже раз обреченно подумал доктор Абрамович. И безусловно, опять оказался прав — во всех смыслах.
Пополуденный вдруг замолчал, внимательно вглядываясь в собственный рисунок.
— Погодите... — пробормотал он. — Погодите... Ну конечно! Пуля-то, скорее всего, просто срикошетила об кость! А у нашего плотника кость — будь здоров, я сам щупал! Идите! — сказал вдруг он сурово. — Идите, товарищ Абрамович, и сами пощупайте. Чтоб не было недомолвок и сомнений. Идите! Владимиру Ильичу я лично телеграфирую. Вечером. — И Пополуденный величественным жестом третьего или даже первого секретаря обкома отослал доктора из палаты.
Что удивительно: доктор Абрамович, конечно, и в мыслях не держал верить неожиданным идеям поэзохудожника. Но вот ведь — ноги сами принесли его к порогу плотницкой мастерской, находившейся на заднем дворе больницы, Иван Иванов работал там в свободное от процедур время. Это называлось трудотерапией, хотя в действительности было формой экономии средств на хозяйственные нужды, скудно отпускавшихся больнице. Плотником Иванов был замечательным, золотые руки. Доктор Абрамович присел в углу на табуретку. Больной врача не заметил, он занимался своим делом — мастерил что-то, склонившись над верстаком.
Доктор внимательно разглядывал больного, и с каждым мгновением успокаивался. Непохож был плотник на легендарного начдива, ничуть не похож. Даже если представить себе состарившегося Чапаева, то — нет.
Окончательно успокоившись, с усмешкой прошептав: «Врачу, исцелися сам!» — Дмитрий Аронович покинул мастерскую. В конце концов, это не самая опасная фантазия, которую высказал Пополуденный. Гигиенические плакаты с надписями выглядели куда скандальнее.
Но вечером того же дня пришла в голову нашему доктору мысль, от которой ему стало неуютно. Да что там неуютно! Прямо скажем — очень ему стало паршиво. Так что вскочил он и выбежал в кухню. Открыл форточку вдохнул холодный ночной воздух и замер.
Он вдруг понял, что представление его о внешности Чапаева зиждилось на образе из прославленного фильма братьев Васильевых. Иными словами, как и большинство советских людей, доктор Абрамович знал, как выглядит артист Бабочкин в роли Чапаева, но понятия не имел, как выглядел настоящий начальник 25-й стрелковой дивизии, герой Гражданской войны Василий Иванович Чапаев, пропавший без вести в глубоких водах Урал-реки ужасным днем 1919 года...
Ко всему прочему, вспомнил доктор Абрамович, что дед его с материнской стороны, Вольф Гуревич, воевал как раз в рядах 25-й Чапаевской дивизии. И погиб в ней же, в июле 1942 года. Тут ему стало совсем неуютно. Теперь ему казалось, что память о деде хоть и опосредованно, но все-таки превращала историю возможного спасения Чапаева из уральских вод в историю семейную.
Час от часу не легче. Доктор Абрамович почувствовал себя загнанным в ловушку. До утра не спал, выкурил полпачки «Беломора» и выпил четыре чашки крепкого чая.
Утром он конечно же не смог забыть о своих ночных мыслях. Несмотря на то что забот было великое множество, и они, казалось бы, немного его отвлекли.
Вечером сомнения вернулись вновь.
«Неужели сумасшествие заразительно?.. Да чушь все это, бред...»
Но...
А если не сумасшествие? То есть сама идея, конечно, дикая, но ведь возможная! Если и вправду Иван Иванов — он? В смысле — выплывший из реки Чапаев? Дикость...
Однако непрекращающиеся сомнения следующим утром погнали доктора Абрамовича в больничную библиотеку. Взял 47-й том Большой советской энциклопедии (второе издание, темно-синие с золотом переплеты), на буквы «Ц» — «Ч» — «Ш», открыл статью «Чапаев», которая делила том почти ровно пополам... Дата рождения (1887), эпизоды биографии.
Первая мировая война.
Георгиевские кресты.
Гражданская война.
Обстоятельства гибели.
Последний бой, 1919 год.
.. .Круги разошлись над его головой.
Урал, Урал-река, могила его глубока...
И фотография. Папаха, усы, шашка...
Вот тут доктора Абрамовича бросило сначала в жар, а после в холод. Потому что на артиста Бабочкина больной Иванов, конечно, не был похож абсолютно.
Но вот на фотографию в энциклопедии похож был! Очень был похож! И выглядел он именно так, как мог бы выглядеть безнадежно состарившийся, порядком сдавший, но живой герой Гражданской войны Василий Иванович Чапаев.
Чуть ли не бегом доктор Абрамович отправился вновь в мастерскую. И принялся ощупывать череп плотника Иванова. Даже не задумываясь над тем, что делает именно то, что велел ему сделать Юлий Пополуденный. Доктор Абрамович вдруг понял, что поэзохудожник прав и ранение Иванова очень напоминает то, которое реальный Чапаев мог получить в роковое утро при попытке переплыть реку Урал. По характеру это ранение, без сомнений, вполне могло стать смертельным. Но — не стало! Тут уж, что называется, одни шанс из тысячи. Да какое там из тысячи! Из миллиона — один шанс. Но все-таки один-то шанс был. Вернее, мог быть.
47-й том БСЭ стал настольной книгой молодого врача. А затем — и другие книги о Гражданской войне и революции, воспоминания участников. Во время ноябрьского парада, посвященного сорок девятой годовщине Великой Октябрьской революции, доктор Абрамович с особым интересом смотрел на крепкого старичка, как ему объяснили, бывшего чапаевца, а ныне — ветерана и члена бюро Энского обкома партии. Семидесятилетний чапаевец стоял на ступенях у трибуны и оживленно беседовал с восьмидесятилетним моряком в парадной форме, на бескозырке которого значилось «Варяг».
Книги доктор предпочитал с фотографиями и иллюстрациями. И сравнивал он портреты погибшего тридцатилетнего легендарного героя, начдива 25-й стрелковой дивизии, сначала — между собой, а потом и со своим пациентом, которому недавно стукнуло восемьдесят.
Похож? Непохож?
В конце концов доктор Абрамович пришел к выводу: похож.
И ужаснулся.
Театр абсурда.
Сэмюэл Беккет, которого в Советском Союзе не печатали.
Эжен Ионеско.
Которого не печатали тоже.
Черт-те что.
Доктор Абрамович постарался выяснить об Иване Ивановиче Иванове все, что было физически возможно. Он затребовал из архива старую историю болезни, дал запрос в больницу, из которой поступил Иванов.
Записи начинались в 1940 году. Все, что было раньше, выяснить не представлялось возможным. Оказалось, что в поле зрения врачей больной Иванов попал откуда-то из-за Урала.
Если все, что рассказал поэзохудожник Юлий Пополуденный, — правда (а доктор Абрамович, против своей воли, уже верил в это), картина вырисовывалась следующая.
... 1919 год. Берег Урала. Местные мужики наталкиваются на лежащего в воде у самого берега раненого. В одном исподнем, с окровавленной головой, без сознания, почти мертвого. Никому не могло прийти тогда в голову, что это знаменитый Чапаев. Скорее приняли за своего же брата, крестьянина, пострадавшего то ли от колчаковцев, то ли от красных. Отвезли раненого в деревню, выходили. Все бы ничего, но раненый оказался слаб памятью. Ничего не помнил.
Отправили в больницу, когда представилась возможность. И начались странствия по госпиталям и психиатрическим лечебницам. Пока судьба не занесла Ивана Ивановича Иванова в Энскую больницу имени товарища Землячки. Где та же судьба свела его с удивительным поэзохудожником Юлием Пополуденным.
Если вы думаете, что, увлекшись загадкой плотника Ивана Иванова, доктор Абрамович оставил Пополуденного, это совсем не так. Разумеется, будучи добросовестным молодым специалистом, он продолжал лечить поэзохудожника. Другое дело, что он изо всех сил избегал разговоров об Иванове-Чапаеве. Но лечить — лечил, столь успешно, что Пополуденному было разрешено свободно покидать территорию больницы на несколько часов как минимум дважды в неделю. И конечно же продолжал переписывать стихи Юлия Пополуденного в свои общие тетради. И внимательно изучал его рисунки. Некоторые даже повесил на стене своей комнаты в коммунальной квартире.
А вот что касается Ивана Иванова, который тоже числился за доктором Абрамовичем, то с ним дело обстояло сложнее. Во-первых, Иванов, в отличие от Пополуденного, словно и забыл о восстановленной своей памяти и о том, что он на самом деле легендарный герой Гражданской войны, о котором есть фильмы, книги и даже анекдоты. Послушно принимал лекарства, доктору вопросов не задавал, а только все что-то пилил и строгал в своей мастерской.
Когда Дмитрий Аронович, заинтересовавшись, спросил, что он так упорно мастерит, ведь в последнее время никаких заданий от АХЧ больницы не было, Иванов только буркнул что-то невразумительное и прикрыл работу старым байковым халатом.
А может, и не забыл о своем прозрении Иван Иванов, потому как заметил доктор Абрамович, что больничный плотник принялся отпускать усы, чапаевские усы. Но говорить на эту тему не хотел.
В конце мая 1967 года началась у доктора Абрамовича блаженная пора. Он пошел в отпуск летом. Хотел провести его у моря, с друзьями. Конечно, май у моря — не июнь и тем более не август. Но и не ноябрь или декабрь. А море к тому же не Балтийское, а Черное, и температура воды в нем уже поднялась до +18 градусов.
У друзей, к счастью или к несчастью, образовалась двухдневная заминка, так что наш молодой доктор два дня просто бродил по своему городу, наслаждаясь ничегонеделанием и чудесной погодой. То есть лоботрясничал, жмурясь от майского солнца.
И занесло его довольно далеко от центра, в район кинотеатра «Труд», стоявшего посреди очаровательного маленького скверика. В «Труде», в зале повторного фильма, демонстрировался «Чапаев». На яркой афише, прямо над головой героя, значилось: «К 50-летию Великого Октября». Учитывая, что мысли нашего героя нет-нет да и возвращались к этому персонажу, ничего удивительного не было в том, что ноги доктора Абрамовича вошли в крохотное фойе заштатного кинотеатрика раньше, чем он осознал собственный поступок. Ну, и рука его с рублем (билет стоил всего-то двадцать пять копеек — утренний сеанс!) сама протянула деньги в окошко кассы.
Зал был наполовину пуст. Но все-таки человек пятьдесят изъявили желание посмотреть старый фильм. Дмитрий Аронович следил за приключениями лихого красного командира не то чтобы с жадным интересом, но с любопытством, которое можно было определить как научное. Он отмечал те эпизоды картины, которые превратились в фольклор. «Где командир? — Впереди, на лихом коне!» — «А во всемирном масштабе?» — «Не, Петька, не могу — языков не знаю». — «Ты за коммунистов аль за большевиков?» И так далее. Но по-настоящему занимал его образ самого Василия Ивановича, созданный Борисом Бабочкиным.
Вот белые стреляют из пулемета по переплывающему Урал Чапаеву («Врешь, не возьмешь!..»), вот пули ложатся все ближе... вот воды реки без плывущего героя...
Сеанс завершился. Публика потянулась из кинотеатра.
На выходе случилась какая-то заминка. Сделав несколько шагов, доктор увидел, что зрители столпились вокруг невысокого мужчины в белой рубашке и черных брюках. Глаза его скрывали большие дымчатые очки в металлической оправе. Кроме того, мужчина был абсолютно лыс — или, возможно, он просто брил свою непропорционально большую голову. Изумленный доктор далеко не сразу узнал в нем своего пациента Юлия Пополуденного. Не потому что поэзохудожник в два дня изменил свою внешность, нет, — просто доктор Абрамович никак не ожидал его здесь увидеть.
Как выяснилось, напрасно не ожидал.
В руках Юлий Пополуденный держал блокнот и авторучку.
— Товарищи! — громко сказал он. — Я провожу небольшой опрос. Мне очень интересно ваше мнение о только что просмотренном фильме. Если позволите, несколько вопросов.
Часть зрителей никак не отреагировала на его призыв. Но были и такие — десятка два, — которые охотно остановились и окружили Пополуденного, приняв того, как видно, за журналиста областной газеты. Доктор Абрамович постарался встать за колонну, чтобы не попасться на глаза поэзохудожнику. А тот между тем начал опрос — с благожелательной и заинтересованной улыбкой, даже очки снял.
— Как, по-вашему, удалось ли авторам отразить на экране реальные события Гражданской войны?
Зрители охотно поделились мнениями с вопрошающим. Подавляющее большинство решило, что удалось, хотя два-три ответа оказались негативными. Один из скептиков даже заявил, что, мол, это все выдумка, белые так никогда не наступали. На скептика зашикали, но поэзохудожник подкинул следующий вопрос:
— Что вы можете сказать об исполнителе главной роли? Похож ли он, по-вашему, на настоящего героя Гражданской войны Чапаева?
На этот раз зрители оказались единодушнее — даже скептик, знавший, как на самом деле наступали белые, признал удивительное сходство народного артиста Бориса Бабочкина с Василием Ивановичем Чапаевым.
Поэзохудожник, старательно записав ответы в блокнот, задал новый вопрос:
— Как, по-вашему, оценил бы картину сам Василий Иванович Чапаев, если бы остался жив?
Зрители задумались. Потом один, все тот же скептик, нерешительно ответил:
— Может, и понравилось бы... Красиво ведь...
Но когда «журналист» спросил:
— Как бы вы отнеслись к предположению, что Василий Иванович Чапаев жив? — кучка зрителей начала рассасываться.
Последний вопрос:
— Справедливо ли было бы положить его, если бы он вдруг ожил, в психиатрическую больницу? — «журналист» задал уже в почти опустевшем кинотеатре. Только два задержавшихся зрителя, мужчины средних лет, с интересом смотрели на Пополуденного, а один — так даже собирался что-то ответить. Но тут доктор Абрамович наконец вышел из-за колонны и направился к Пополуденному. Тот появлению доктора обрадовался.
— Видите, как реагируют люди? — возбужденно спросил он. — И ведь это только шестнадцатый опрос за два дня! — Обращаясь к двум задержавшимся зрителям, поэзохудожник сказал: — Это мой доктор! Очень знающий человек, молодой специалист по лечению шизофрении! Вот он...
Дальше Пополуденный рассказать не успел. Услыхав о шизофрении, оба заинтересованных зрителя спешно последовали за остальными.
— Пойдемте-ка, я провожу вас, — сказал доктор Абрамович. — Скоро обед, а мы здесь застряли.
— Пойдемте. — Пополуденный энергично закивал большой своей головой. — Только давайте пойдем пешком, через парк, хорошо? Не на троллейбусе, я троллейбусы не люблю, меня в них укачивает, начинает голова кружиться, и тошнит очень. А так — погода чудесная, как по заказу. Вы заказывали, нет? Ну, не важно, кто-то постарался.
— Хорошо, пойдем пешком. — согласился доктор Абрамович. И очень удивился тому, что не только не испытывает раздражения от вынужденного возвращения на работу, но даже, напротив, ощущает некоторый подъем и удовольствие от этого обстоятельства.
По дороге Юлий Пополуденный был привычно разговорчив и многословен. Доктор Абрамович больше молчал, внимательно слушал. Поэзохудожник рассказывал о результатах своих опросов, которые он, оказывается, проводил уже несколько месяцев. Дмитрий Аронович подумал, что Юлику очень кстати пришлась кинопрограмма, запущенная энским кинопрокатом в связи с пятидесятилетием Великого Октября. Во всех кинотеатрах шли фильмы о революции и Гражданской войне. И конечно же классика советского кинематографа — «Чапаев», «Мы из Кронштадта», «Ленин в Октябре», «Ленин в 1918 году» — занимала почетные первые места на городских афишах.
— И вот что я вам скажу, — возбужденно говорил Юлик, — результаты весьма обнадеживают! Нет, неслучайно получил я секретное задание от Соломона Давыдовича! Провести социологическое исследование! Опросить народ! Вы только посмотрите на результаты! — Не снижая скорости ходьбы, Пополуденный показал доктору свои записи: аккуратно разграфленные страницы блокнота, в которых были проставлены какие-то цифры и отметки «нет», «да», «не уверен». — Большинство опрошенных хотят видеть Василия Ивановича Чапаева живым! И не согласны с тем, чтобы он находился в психиатрической больнице. Хотя тут я в следующий раз уточню вопрос. Я хочу спросить: «А если не в качестве пациента, но, например, в качестве плотника?» Согласитесь, ведь это совсем другое дело, правда? Давид .. то есть я хотел сказать, Дмитрий Аронович, вы согласны, что это совсем другое дело? Мы вот уже советовались с Соломоном Давыдовичем, но он не мог побеспокоить Владимира Ильича — тот в это время принимал делегацию австралийских рабочих с сумками... Но, я думаю, вождь нас поддержит... А вы как? Поддержите?
Доктор Абрамович что-то промычал, гадая, как же он опять пропустил обострение пациента. Так они дошли до больницы. Здесь их уже ждали. Пополуденному главврач вежливо, но решительно велел отправляться в палату. А Абрамовича попросил немедленно пройти вместе с ним в кабинет. Тут состоялся между Дмитрием Ароновичем и Нестором Емельяновичем неприятный разговор. Главврач объяснил нашему герою... Хотя Абрамович ли герой нашего рассказа? Тут, знаете, еще подумать следует, да, хорошенько подумать. .. Так вот, главврач Кондратий, не стесняясь присутствия незнакомых молодых людей, объяснил доктору Абрамовичу, что ему опять звонили «сверху» и очень выговаривали за поведение какого-то больного, свободно разгуливающего по городу Энску и ведущего провокационные разговоры.
Пришлось Абрамовичу напомнить Нестору Емельяновичу о праздничном прошлогоднем концерте и о последующем развитии событий.
— Чапаев? — хмыкнул Нестор Емельянович. — Ну-ну. Наполеон был бы привычнее. В общем, выходы в город прекратить, насчет лечения — подумай, может, есть резон сменить лекарства. Чапаев! Надо же! Чапаев. Ну, допустим. Завтра на обходе я с ними хочу поговорить. С обоими.
Дальше — больше. Черт (не иначе, хотя все действующие лица нашей истории — стопроцентные атеисты, но тем не менее) дернул товарища Кондратия Н.Е. рассказать эту забавную историю из жизни пациентов вверенной ему больницы на бюро обкома партии, членом которого он состоял как один из руководителей областного здравоохранения.
Не на самом заседании, разумеется, а в перерыве.
И не кому-нибудь, а первому секретарю Энского обкома Отрыщенко Агафону Карповичу.
— А Ленина у тебя в больнице, случайно, нету? — весело спросил товарищ Отрыщенко.
И осекся: шутка получилась довольно опасной.
— Пока нету, — так же весело ответил товарищ Кондратий.
И тоже осекся. Ответ на шутку вышел еще опасней.
Шутками дело не кончилось, потому что на заседании бюро присутствовал старый большевик, бывший чапаевец. Тот самый ветеран, которого Абрамович видел на первомайской демонстрации. А поскольку опасный разговор шел в курилке, старый чапаевец его услышал и после заседания потребовал от главврача «Розочки», чтобы тот немедленно показал ему человека. выдающего себя за его любимого начдива. «Ходили разговоры, — сказал он неопределенно. — Еще тогда ходили, после боя... И потом тоже».
И куда денешься?
Так что уже на следующий день бывший чапаевец долго беседовал с вызванным из отпуска Абрамовичем, потом с плотником Ивановым. Очень уважительно. Потом опять с Абрамовичем. И снова с Ивановым. Снова уважительно.
Потом изучал документы. Осматривал следы ранения. Словом, к неудовольствию наших медиков, показал себя человеком весьма дотошным и анекдотический случай воспринявшим очень серьезно.
Кончилось же все тем, что, никого не поставив в известность, старый чапаевец отправил письмо в ЦК.
И на головы энского здравотдела свалилась комиссия из Москвы.
И надо же было такому случиться, что приехала комиссия 6 июня 1967 года — в день, когда началась на Ближнем Востоке очередная еврейско-арабская война, которую потом назвали Шестидневной. Как писали в тот день газеты, израильские агрессоры вероломно обрушились на мирные арабские города.
Пополуденный отозвался на эти события стихами:
Летят по небу злые сионисты.
Бомбят невинные пустыни и моря.
Советские готовятся танкисты
Свезти Египту помощь Октября!
Краснознаменная отчаянная стая
Несет на крыльях долгожданный мир.
Канал Суэцкий переплыл Чапаев
Василь Иваныч — красный командир!
И ждут его в Каире, Тель-Авиве
И даже в заполярной стороне -
Вот он летит, сверкая в перспективе,
В папахе, бурке, на лихом коне!
И вот ведь — то, что в большой бритой голове Пополуденного причудливым образом соединились ближневосточные события и образ легендарного начдива, доктора Абрамовича не удивило. В конце концов, он был хоть и молодым, но психиатром.
Но даже ему не могло прийти в голову, что и товарищи из Москвы соединили сионистскую агрессию и появление в энской психбольнице человека, называющего себя Василием Ивановичем Чапаевым. А случилось все именно так.
Это уже не Ионеско и даже не Беккет. Это, прямо скажем, даже не абсурд. Это уже смесь театра абсурда, скажем, Сэмюэля Беккета с политическим театром Бертольта Брехта.
Но Абрамович далеко не сразу отнесся к этому политико-абсурдному театру с должной серьезностью.
В отличие от Нестора Емельяновича Кондратия. Уж тот отнесся к происходящему очень даже серьезно. И очень даже пожалел о многом. Да-да, о многом тогда пожалел главврач Кондратий.
Да-да, о собственной несдержанности.
Да-да, о пресловутом конкурсе наглядной агитации, из-за которого он так много воли дал больному Полупанову В.И.
И — да, да, да! — о халатном отношении к своим обязанностям доктора Абрамовича Д.А. В первую и главную очередь.
Насчет халатного отношения — так Нестор Емельянович и велел завотделом кадров сформулировать выговор, который Абрамович схлопотал буквально накануне приезда комиссии.
Работу комиссии курировал в ЦК сам председатель Комитета партийного контроля А.Я. Пельше. От одного этого главврач поседел.
Входили в комиссию эксперты разного профиля: графологи, антропологи, криминалисты. А также несколько бывших чапаевцев, служивших в годы Гражданской войны в той самой 25-й стрелковой дивизии. Одна беда: по-настоящему близких к Чапаеву людей не нашлось: кто погиб на Гражданской, кого смолола сталинская мясорубка в тридцатые годы. Пришлось довольствоваться показаниями тех, кто остался в живых. А были они в том 1919 году совсем молодыми, только-только вступавшими в жизнь добровольцами, откуда-то из Иванова.
Первым делом комиссия вызвала на ковер главврача. Что естественно. А первым вопросом, заданным председателем комиссии Чердачниковым А.Л., был вопрос: «Много ли в руководимой Кондратием больнице работает абрамовичей-рабиновичей?» Ответ был признан неудовлетворительным. Следом был задан вопрос: «Ведется ли в больнице антисионистская пропаганда — в свете начавшейся агрессии израильских милитаристов против арабских стран, идущих по социалистическому пути развития?» Ответ тоже был признай неудовлетворительным.
И только третий вопрос гласил:
— Что там у вас с Чапаевым?
Тут Нестор Емельянович, после милостивою кивка председателя, бессильно опустился на стул, вытер лоб и начал докладывать. На стол перед комиссией легли фотографии больного Иванова Ивана Ивановича, история его болезни (нынешняя), еще одна история болезни (архивная), подписанная немного иначе: «Иванов? Иван? Иванович?»
Ну, дальнейшие подробности о работе комиссии и продолжавшемся медленном поседении Нестора Емельяновича Кондратия мы опустим. Что уж тут... Ну да, выговоры, заседания, приказы, формулировки. Доктора Абрамовича предупредили о неполном служебном соответствии. Все в общем-то ожидаемо.
Самое забавное началось, когда после звонка из Москвы курировавшего работу комиссии Арвида Яновича Пельше комиссия обратилась, собственно, к тому вопросу, ради которого официально была прислана в Энск.
Правда, уместно ли определение «забавное» к нашей истории, — большой вопрос.
Комиссия разделилась.
Графологи изучали образцы почерка больного Иванова И.И. и сравнивали их с образцами почерка Чапаева В.И. на документах, сохранившихся в архиве.
Антропологи, в сопровождении доктора Кондратия, проводили антропометрические измерения больного Иванова И.И. и сравнивали их с данными, тоже сохранившимися в архивах.
Криминалисты изучали старые ранения, имевшиеся у больного Иванова И.И., включая то самое, в голову, и сравнивали их с записями все в тех же архивах.
Наконец, бывшие чапаевцы садились в кружок вокруг больного Иванова И.И. и предавались воспоминаниям о тех временах, когда они ходили в атаку под командованием легендарного начдива.
Что было дальше? А мы же говорим: забавное было дальше развитие событий. Потому что комиссия не пришла к единому мнению! Да, почерк непохож, но графологи утверждают: изменения в пределах того, что их наука допускает при подобных ранениях. Да, внешне не очень похож, но опять-таки антропологи считают, что и это в допустимых пределах возрастных изменений. Что до характера и возраста ранения, то тут криминалисты определили относительно точно: от 1918 до 1922 года. То есть это им казалось, что очень точно. Но для судьбы больного Иванова — не очень. Прямо скажем, совсем неточно.
А бывшие чапаевцы вообще переругались. Два на два. Их вообще-то было четверо. Двое утверждали, что — да, он самый, двое других — нет, совершенно непохож.
Товарищ Чердачников свирепел, обвинял всех членов комиссии в саботаже и работе почему-то на сионистов. Видимо, потому, что за эти дни война успела закончиться, Израиль отхватил пару кусочищ у Египта и Сирии и это нервировало главу комиссии. А кого бы это не нервировало на его месте? Сионисты — сионистами, но надо же было какой-то вывод сделать!
Он и сделал. Одним из тех, кто утверждал, что Иванов И.И. таки похож на Чапаева, был местный инициатор приезда комиссии, заваривший всю кашу. Тот самый чапаевец из бюро обкома, который случайно услышал неудачную шутку главврача «Розочки». Словом, его мнения комиссия сочла необъективным. Таким образом, дело решил перевес в один голос.
Нет. Иванов — не Чапаев. И точка.
Уже когда комиссия работу закончила, тот самый энский чапаевец сожалел, что не догадался пригласить в комиссию сына Василия Ивановича. Послал ему фотографию, но тот даже и не ответил. Может, и не получил письмо. А может, принял все за неудачную шутку. Сами посудите: «Извините, товарищ Чапаев, за беспокойство. Не хотите ли взглянуть на фотографию больного из психиатрической больницы, утверждающего, что он — ваш погибший отец, который, если верить ему, вовсе не погиб?» Согласитесь, не всякий принял бы такое всерьез.
Спокойнее всех держался виновник шумихи — сам Иванов Иван Иванович, вспомнивший вроде бы о том, что на самом деле он и есть Чапаев Василий Иванович. Чувствовалось, что выводы комиссии его ни в малейшей степени не интересуют. Он, конечно, отвечал на вопросы, давал себя измерять, щупать, но и только. К работе комиссии И.И. Иванов относился отстраненно. Словно речь шла не о нем. Доктор Абрамович заметил, что Иванова вовсе не интересовала и история Гражданской войны. Похоже было, что он не очень понимает, чего от него хотят.
И еще доктор Абрамович заметил, что плотник свою таинственную работу завершил. Но по-прежнему прикрывал ее халатом. То ли ларь, то ли шкаф, а может, скамью. Так не угадаешь.
А вот Юлий Пополуденный, фактически заваривший эту кашу, все время работы комиссии внимательнейшим образом за ней следил. Но — издали, не приближаясь, не пытаясь задавать вопросы. Так сказать, на расстоянии.
И что удивительно: хоть доктор Абрамович считал именно его виновником всего случившегося (забегая вперед, скажем: и краха медицинской карьеры самого доктора), он не испытывал по отношению к Юлику никакой обиды. И не только потому, что с больного-то взятки гладки. Но и потому, что вдруг почувствовал себя на стороне своих пациентов, а не всех остальных. Вот ведь что удивительно.
Словом, комиссия наконец-то отбыла в Москву, предварительно побывав у моря, затарившись изрядно местным вином и фруктами. И все осталось по-прежнему. За исключением разве того, что Пополуденного лишили возможности свободно гулять днем по городу. Но он как будто и не расстраивался по этому поводу.
Спустя три дня после отъезда московской комиссии доктор Абрамович пришел к Юлию Пополуденному в бокс.
— Скажите честно, вы же все это сочинили? — спросил он. — Правда?
Пополуденный, стоя за мольбертом, пожал плечами.
— Не знаю, — ответил он, нанося кистью мазки. — А что?
В самом деле — а что? Зачем доктору Абрамовичу вдруг понадобилось спрашивать больного об этом?
Поэзохудожник неожиданно поднял голову от холста и пристально взглянул на доктора. Абрамович поразился: он впервые увидел, что глаза у Пополуденного были необычного цвета — желтые в крапинку, как у некоторых пород кошек. А еще удивился он странной усмешке, таившейся в уголках глаз то ли больного, то ли не больного художника.
— А почему всех настолько испугало предположение, что герой Гражданской войны выжил? — спросил вдруг Юлий Пополуденный, и доктор Абрамович вновь подивился — на сей раз неожиданной нормальности интонации. — Что тут страшного? Он ведь не требовал каких-то благ, наград, памятников. Он ведь живет, как и жил последние полвека. Просто ему, как любому человеку, хочется знать, кто он. На самом деле — кто он? Согласитесь, ведь это неприятно — жить под условным именем только потому, что из-за ранения потерял память. Так в чем же дело? Ну хорошо, вы не поверили в то, что он — Чапаев. Не вы лично, Давид Аронович, а вы — вы все. Не поверили. Несмотря на очевидное. Не важно. Не поверили. Хорошо. Ну так бы и сказали, в конце концов. Почему же понадобилось такое? Зачем этот шум, сыр-бор, комиссия, ЦК? Неужели страшно самостоятельно решить вопрос? Почему страшно? Чего вы все боитесь?
Доктор Абрамович молчал. Пополуденный подождал немного. Вздохнул.
— Вот то-то и оно, — сказал он. — То-то и оно. Было у нас хорошо. А стало... Стало нормально. А нормально — это ведь страшно, Давид Аронович. То есть Дмитрий Аронович. В психушке лучше. И не так страшно. Даже если эта психушка носит имя такого чудовища, каким была Розалия Самойловна Залкинд... — Он махнул рукой. — Да что там... Вы-то при чем? Ни при чем вы... Ладно, Бог с ним, с происшествием, не обижайтесь, я не хотел вас подвести. Лучше вот, посмотрите. Я тут набросал кое-что... — Поэзохудожник отложил кисть и повернул новую картину к доктору Абрамовичу.
Доктор Абрамович остолбенел.
На большом квадратном полотне, метр на метр, изображена была большая голая задница. Анальное отверстие затягивала густая паутина. Нарисованная задница была очень тощей, невероятно тощей, так что кости таза выпирали, натягивая бледную с синеватым отливом кожу — подобно тому, как колышки натягивают брезент палатки.
— Что скажете? — спросил встревоженно поэзохудожник. — Вам нравится? Я назвал эту картину «Автопортрет, или В ожидании голодной смерти». Правда точно? Идея не моя, я просто исполнитель... Ведь что такое настоящий голод? Это не отсутствие еды. Это отсутствие в организме кала. Калу уже не из чего образоваться, понимаете?
Он отошел от картины, прищурившись, окинул ее взглядом. На лице поэзохудожника появилось недовольное выражение.
— Пожалуй, паутина получилась не очень убедительной. — сказал он озабоченно. — Надо бы выписать нити контрастней, жженой костью. Чуть оттенить охрой... — Он задумался. — Или, наоборот, никакого контраста, мягкое сияние. Серебристо-серый оттенок, как в ранних портретах Гойи. Как вы думаете. Дмитрий Аронович?
Доктор Абрамович махнул рукой и вышел.
- Вообще-то я задумал диптих! — крикнул Юлий Пополуденный ему вслед. — Вторая картина будет называться «Автопортрет, или В ожидании сытой смерти»! Представляете? Но я еще не продумал композицию...
Через три дня поэзохудожник Юлий Пополуденный покончил с собой.
Ночью повесился в своем боксе-изоляторе.
Петлю скрутил из простыни.
Предварительно сжег все свои картины и рисунки.
В этом ему помог Иванов, едва не ставший Чапаевым. Тут-то и стало понятно, что именно мастерил плотник последнее время у себя в мастерской.
А мастерил он гроб. И гроб этот предназначался Юлию Пополуденному. Тот, оказывается, давно уже попросил Иванова о таком одолжении, пояснив, что приказ от Владимира Ильича не заставит себя ждать.
— Да я и без приказа сделаю, — сказал Иванов и тут же снял с друга мерку складным плотницким метром, который всегда носил в кармане вместе с химическим карандашом.
И сделал.
И покончил с собой поэзохудожник, когда гроб был готов. Он сначала проверил, как ему будет лежаться. Полежал, одобрил. Даже поулыбался. Поблагодарил сердечно плотника, назвав его Василием Ивановичем. Сказал, чтобы тот не сомневался, — рано или поздно его признают Чапаевым, как же иначе? Он же письма подробные отправил в Мавзолей, лично.
— Да мне все равно, — ответил ему Иванов, он же Чапаев. — Чапаев — так Чапаев. Счастливо тебе лежать, Юлик. Я старался.
Последнее стихотворение Пополуденного, написанное в ту ночь и позже переписанное Абрамовичем во вторую общую тетрадь, гласило:
Сияют не звезды, а свечки,
Стремится прохлада к нулю.
Герой, выплывая из речки,
Немедленно лезет в петлю.
Смерть поэзохудожника Юлия Пополуденного, а вернее, художника-оформителя энского горздравотдела Виктора Ивановича Полупанова стала отличным поводом для увольнения доктора Абрамовича: не досмотрел.