73. В ПОЛЮШКЕ НА КАМЕШКЕ… (Этюд)

ЗАХОТЕЛ навестить свою деревню. Приехал – нет деревни. Ни одного строения, ни единой изгороди, ни деревца, ни кустика. Кругом совхозная пахота да клеверные луга. Отыскал большой серый камень, глубоко ушедший в землю. И по этому камню, подпиравшему угол избы, еле-еле определил то место, где была моя родная деревенька. Куда что девалось?

Сел на камень, задумался. В записной книжке черкнул сначала четыре строчки:

Было в Попихе 15 дворов,

Было в Попихе 30 коров,

Исчезла деревня в 30-м году,

Теперь от Попихи следа не найду…

Потом расстегнул рюкзак. Достал военных лет флягу с охотничьей водкой.

– Прости, Попиха, что не видел твоих последних дней существования. Здравствуй, земля непустующая, дающая урожаи хлебов и трав с помощью тружеников, оставшихся в поредевших окрестных селениях…

Я наполнил оловянную стопку. Выпил.

В записной книжке добавил:

…Да, исчезла моя деревенька,

Словно сквозь землю ушла.

Не знаю, во что дальше вылились бы мои горе-горькие вирши, если бы я не услышал чьи-то приближающиеся шаги. Обернулся, посмотрел супротив солнца прищуренными глазами, увидел матерого мужика с косой на плече. Он меня, конечно, сразу не узнал.

– Здравствуй, Афоня, здравствуй. Рад видеть хоть одного из здешних старичков.

– А ты кто? Откуда меня знаешь? – спросил он, крепко пожимая и не выпуская из своей шершавой руки мою, изнеженную физическим бездельем ручонку.

– Узнал я тебя, Афоня, по этой самой бородавке на щеке.

– Да, бородавка подвыросла, и не могу собраться срезать, по правде говоря, побаиваюсь. Говорят, может произойти кровотечение. Привык, не за красотой мне, старику, и гнаться… Так скажи-ка, кто же ты такой?

Я назвал себя.

– Да не может быть! Не верю. Непохоже никак. Покажи документ.

– Может, без документа докажу: я малышом был, бегал с ребятвой в церковь, когда тебя с Марьей Федоровной поп венчал…

– Господи боже! Помнит… – удивился Афоня.

– С братом твоим Алешкой гулял вместе. Он меня постарше, кажись, годов на пять.

– Алешку в гражданскую войну белые убили на юге. Отчаянный башка, герой… Ой, ой, кого встретил-то! Давай-ко и я присяду на камешек. Потолкуем. Куришь? Ну, ладно, один подымлю. Смотри-ка, в родные места потянуло. Надолго сюда? Говорят, ты в Ленинграде прижился. Сочинитель!.. Твою тут одну книгу читали. Зачем ты в книге себя-то Терехой назвал? Ведь Терехой звали не тебя, а пастуха. Про Алеху Турку у тебя правильно, такой он и был. С учительницей у меня однажды спор вышел. Она говорит, что ты не умеешь природы описывать. А я ей говорю: «Какая у нас природа! Леса вырублены, речки высохли, поля мелколесьем задушило, болота непроходимые. Онамедни трактор посередь дороги провалился, еле-еле всем миром вытащили. Здесь ведь не Крым и не Кавказ, не Ташкент какой-нибудь, где яблоки растут с горшок…»

– И у нас в природе есть своя прелесть, – возразил я Афоне, – да мы к ней присмотрелись и не замечаем.

– Ой, нет, – настаивая на своем, сказал Афоня. – Побывал бы ты тут в зимнюю пору. Обезлюдела наша местность. Встань, оглянись кругом и припомни: Боровикова почти нет, от Полустрова одна изба осталась, от Копылова почти ничего, Тепловское, Бунарево, Корнилово будто провалились. Кто куда, кто куда… Вот и наша фамилия Башлыковых разбрелась по свету. Скажу про своих деток: сын Военную академию кончил. На своей «победе» как-то меня навестить приезжал. Другое мое дите – старшим агрономом в Тульской области, дочка – в Омске бухгалтером. Младшая кончает институт, сюда уж не вернется, калачом не заманишь. Да взять, к примеру, и вашу бывшую Попиху. Кто где пристроился: кто на бумажной фабрике, кто в Череповце, кто в Архангельске. Велика матушка Россия, есть где притулиться. Один Череповец почти двести тысяч деревенского народу приютил. И кто бы куда из деревень ни ушел, где бы ни оказался на новых местах, все живут, как слышно, хорошо и обратно – никто. Так что нашу пустоту деревенскую и оплакивать не приходится. Ездил я в Череповец в гости к племяннику. Бригадиром он на стройке работал, а потом другую профессию одолел. На прокате стальных листов трудится. Что там есть! – подступиться страшно. Такая махинища! Я бродил по цехам, как козявка. Боялся, как бы где чем не придавило, либо не обожгло. Ну и заводище! Больше тридцати труб насчитал. И кого там ни спросишь, все больше наши, вологодские, от земли взятые, к великому делу приставленные. Поглядел я на все это и о своих деревенских делишках и недостатках сразу забыл.

А племянничек, как придет с работы, в ванне пополощется – и за книгу. Все про сталь да металл. У такого не загостишься. День-два побыл я у него и уехал…

Бросив окурок, не теряя нити разговора, Афоня продолжал:

– Без радио и газет не живем. Все знаем, что на свете происходит. Теперь у нас на полста верст кругом совхозное. Мы все на жалованьи. Хошь – плати, и не хошь – плати. Трудодень платой обеспечен. Не жалуемся. Деньги есть, товары привозят. Рабочих рук мало, зато тракторов и уборочных машин хватает… Волей-неволей сама жизнь в наших местах подсказала обернуть колхозы в совхоз. Многоземелье и малолюдье – вот причина… Без совхозной техники, без машин да без всяких механизаторов тут бы земля совсем запустела… Коровенки у нас тоже неплохие. Наше вологодское масло везде в почете. Оно на добром счету в столице. Да мы его и сами любим. До нынешней поры у нас не бывало, чтобы все коровье поголовье по району давало по три тысячи четыреста килограмм молока с коровы в год. А ныне таковы удои. Опять-таки по науке. Вот если бы все наши совхозные машины были не на разных участках, а в одном строю, ты бы ахнул! Более полста тракторов, пятнадцать автомобилей, семьдесят электромоторов, более двадцати уборочных машин, а есть такие еще машины, штук двадцать, как и назвать их не знаю. Машины нас оживили. Ну, телевизоры – это все стало обычно… А если запомнить прошлое, тоже не все худо было. Иногда и весело живали. Развлекались, как могли. Где-то сказано: «В старину живали деды веселей своих внучат». Веселей, не веселей, а вспомнить есть что…

Мы стали вспоминать о давнем прошлом здешних мест и о тех людях, которые остались в памяти и поныне.

Афоня начал перечислять забытых земляков-соседей, припоминая и добавляя каждый раз какую-нибудь деталь к характеристике:

– Алеха Турка, этот был забавный чудак. Бывало, попы-монахи придут с иконой в засуху дождя у бога просить. Устроят молебен, Турка нарочно появится в парусиновом плате и зонт над собой растопырит. Все за молебном над ним смеются, поп нарекание выговаривает, а Турка, будто всерьез, без усмешки говорит: «Боюсь, как бы за молебном дождем не залило». Икона поставлена на стол посреди деревни. Турка, не снимая с головы шапки, лезет на четвереньках под стол, вроде под благословение; поп опять ворчит: «Ты что, как пес, подлезаешь под святую икону, стань по-настоящему на колени да скидывай шапку!» А Турка ему из-под стола в ответ: «Пес тоже создание божие, а святое благословение и скрозь шапку пройдет. Не беспокойся, батюшка». И так весь молебен, бывало, в спектакль превратит… А не помнишь ли, вон, на том месте, где пень от подсохшей березы стоит, была изба покойного Миши Петуха. Жили вдвоем Миша да Агниша. Частенько выпивал Петух. Сапоги продаст, идет пьяный домой, напевает:

Ставь, Агниша, самоварец

Да без угольича,

Неужель не поцелуешь,

Мишу Пимановича?..

Другой песни и не знал. Вся отрада у Петуха – медный самовар да и тот, бывало, сельский староста придет и за недоимки оброка унесет. Всяко жилось при старом режиме… Насчет песен горазды были братаны Какоуревские Петруха да Сашка. Выпьют и затянут:

Зачем не родился я графом,

Зачем мне судьбой не дано

Сидеть перед теплым камином

И пить дорогое вино…

Петро в Пучкасах утонул, а Сашке за семьдесят перевалило. Старую жену недавно покинул, к молодухе-вдовушке подкатился, и живут…

Я вспомнил Сашку. Кавалером двух «Георгиев» с германской войны пришел. Женился на первейшей красавице. Все ее запросто не по имени, а «царевной» за красоту и стройность называли.

– И еще было у них два брата: Сергей, тот крупным работником стал, – продолжал Афоня, – а четвертого брата, Алексея, не помнишь ли за что «сомустителем» кликали по-уличному?

– Нет, не помню.

– А за то, что он умел драки заводить. Сначала склоку организует, а там, глядишь, и драка. Сам не дрался. Со стороны поджучивал да посмеивался. От двух войн отвертелся, не попал в солдаты. В гражданскую, после революции, окот для казны заготовлял. Дико разбогател. Но деньги те были – миллионные бумажки, на оклейку стен пошли.

– А теперь он где?

– Канул в тар-тарары, – неопределенно ответил Афоня, поглядывая на мой дорожный рюкзак, из которого раздражительно торчало горлышко фляги. Уловив его не совсем хищный, но вполне оправдывающий нашу встречу взгляд, я предложил:

– Есть у меня остаточек доброго вина, давай, Афанасий, выпьем за упокой тех, кого нет, и за здравие живущих.

– Это можно.

Я наполнил стопку, поднес Афоне.

– За совхозное крестьянство, чтоб оно росло и процветало, – нажимая на «о», проговорил мой собеседник и без передыха опорожнил стопку. – Крепенькое, не противное, вроде бы я такого и не пивал. А в общем, не расчухал…

– Тогда давай вторую…

– Да удобно ли? Сам-то…

– Я уже успел.

– Погоди, вон «царевна» идет с корзиной. Не иначе, у нее есть закусь какая-нибудь.

– «Царевна», та самая?

– Ну да, но теперь она больше на бабу-ягу смахивает. Годы берут свое, да и супруг, разведясь, на старости наглупил. Хоть никуда глаз не кажи…

Я посмотрел на женщину, подходившую прямо к нам по узкой тропинке. Это была согнутая жизнью и судьбой старуха, с длинным острым носом, с редкими седыми волосами. За спиной плетеная корешковая корзина, покрытая выцветшим головным платком… Шепеляво выговаривая слова, она вымолвила:

– Здрасьте, мужички хорошие. Сидят двое в полюшке на камешке да выпивают. Магарыч, поди-ка, литки пьете? Чем поменялись-то, Афоня-Голубые кони?

– Поменялись мнениями так на так, – ответил Афоня. Я и не подозревал, что за ним до сих пор сохранилось уличное прозвище Афоня-Голубые кони.

– Поройся, «царевна», в корзине, нет ли нам закусочки, – попросил Афоня.

– Да ради бога, возьмите хоть лучку, хоть чесночку или помидорчик. Ходила в село поторговать овощем со своего участка, да зазря, на трешник только и продала, остальное тащу назад. Попутно зашла в Ивановскую деревню, два часа телевизор глядела.

– Чего опять? – спросил Афоня, держа одной рукой стопку, другой ухватив пучок зеленого луку.

– Детские передачи. Господи, до чего дошли! Прямо по воздуху всякие видения показывают, и ничего им не помеха: ни темная ночь, ни ветер, ни дождь. Чудо из чудес, и никому теперь не диво. А раньше бы от такого чуда я самая первая с ума сошла… Да берите больше, не жаль мне этой снеди. Не много грядок, а наросло всякого добра и себе, и на продажу…

Афоня выпил вторую. Свежий зеленый лук захрустел у него на зубах.

– Спасибо, Костенькин Иванович.

– Может, и третью выпьешь?

– Ни в коем разе. На то эта посудинка и стопкой называется, чтоб знать, где надо оказать «стоп». Две выпил – и стоп. Иначе до своей избы не добреду, усну на дороге. Походишь по деревням – забредай ко мне. Я для тебя петуха зарежу. Не обходи… – обратясь к старухе-«царевне», спросил:

– Алексашка не поумнел? Не вернулся?

– И не спрашивай, – ответила старуха, – лишился разума. Дурак по самые уши.

– Да кто из вас виноват-то?

– Пушкин…

– Не шути.

– Да как же? Он первым сказал: «…любви все возрасты покорны». Смотался мой потаскун. Уехала бы я куда, да старость подкашивает. Не двинешься. По весне видела его в селе однажды. Свернула с его глаз в сторонку. Пьяненький шел, балагурил:

Зачем не родился я графом,

Зачем мне судьбой не дано…

Тьфу, дуропляс! Графом… хватит того, что человеком родился, а дураком помрет…

Закинула «царевна» корзину за спину и пошла, не узнав и не спросив у Афони про меня, кто с ним распивает литки.

Стрекотала конная сенокосилка. На большой высоте в лазурном небе пронесся со скоростью звука реактивный самолет, оставив за собою две длинных белых борозды.

Охотничья водка разморила Афоню. Глаза у него закрывались сами собой. Он широко зевнул, сделал несколько резких движений. Я поглядел в сторону уходившей от нас женщины, вспоминал, какой она была красавицей, да и супруг ей был под стать: с усами, как у Козьмы Крючкова, всегда чисто бритый, в разговорах нарочито не окал по-вологодски, а вместо «опять» подчеркнуто выговаривал «абратно».

– Придется малость помедлить, – сказал Афоня, непритворно зевая, – нельзя во хмельку попасть бригадирше на глаза. Не залечь ли мне в кусточки? Или скоро выветрится?

– Пройдет в два счета, – успокоил я его, – охотничья ненадолго забориста, и запаха от нее нет такого, как от череповецкого «сучка». Эта шатает, а с ног не валит.

– Ну и то хорошо, – согласился Афоня и добавил, кивнув в сторону ушедшей женщины: – Она тебе, наверно, напомнила, а ты и забыл совсем мое прозвище – Афоня-Голубые кони.

– Конечно, забыл. Живя в разных городах, я за сорок лет ни разу не вспомнил об этом, и даже такого слова, как литки, не приходилось мне ни употреблять, ни слышать…

– Голубые кони и литки одно с другим связано. Хочешь, расскажу одну такую со мной бывальщинку…

– Рад послушать, но сначала допей, что на донышке булькает.

Афоня отказался пить:

– Годы мои не те, хватит двух стопочек, по одной на обе ноги, чтобы не шибко кособочило в походке.

Загрузка...