Дорогая Екатерина Дмитриевна.
В моей нью-йоркской квартире действительно побывали воры. Что именно они украли, мы не знаем, так как друзья, осматривавшие квартиру, не могут знать, какие именно вещи исчезли. Ценных вещей не было, могли унести белье, платье и т.д. Однако я никак не предполагаю, чтобы виновниками были «иностранцы»! У меня никаких секретов нет, и им у меня искать было нечего.
А вот Ваше сообщение об украденном химике вызвало у меня изумление. Я каждый день читаю две французские газеты и почти каждый день (когда здесь достаю) парижское издание «Нью-Йорк Хералд Трибюн», которое дает больше информации, чем все французские газеты вместе взятые. Там ни одного слова об этом событии не было. Все-таки для какого-нибудь технического секрета, наверное не имеющего военного значения, им не стоило идти на такое дело. Со всем тем, ничего невозможного тут, конечно, нет.
«Новое Русское Слово» я здесь вижу не часто и не знаю, о чем и с кем именно у Вас началась полемика. Попрошу А.Б. Полонского{68} присылать мне номера, где будут Ваши статьи, — как эти полемические, так и статьи о «Журнале Патриархии».
Я прекрасно понимаю, что Вы и Сергей Николаевич не хотите переехать в Жуан-ле-Пэн. Мешать Вам соседи, вероятно, не стали бы. Рысс говорил мне, что жильцы дома встречаются только за завтраком и обедом. Но все-таки это не свой угол. Кроме того с книгами действительно было бы плохо. В Ницце есть городская библиотека, но она новыми книгами чрезвычайно бедна, да и ездить часто в Ниццу было бы Сергею Николаевичу утомительно. А вот приехать сюда на отдых было бы хорошо; солнце и дешевизна пансиона. Впрочем, о солнце я говорю теоретически, в надежде на будущее. Здесь теперь холодно и целый день идет дождь. 20 февраля в Жуан-ле-Пэн приезжают Бунин, Тэффи{69} и Роговский. Все трое больны. Едут вместе, чтобы в дороге помогать друг другу. Бунин мне пишет, что ему «трудно встать»: он уже больше месяца лежит, был затяжной бронхит с последствиями. Я очень за него боюсь. У Тэффи болезненные припадки печени. А по моим впечатлениям, серьезнее их обоих болен Роговский, хотя настроен очень бодро, весел и энергичен. Обещает «подробно рассказать о газете». Думаю, что ничего у него с газетой не выйдет.
Получил длинное письмо от Николаевского{70}. Больше о делах Литературного Фонда и немного о политике. Я с ним обменялся полемическими письмами о некоторых статьях журнала Мельгунова{71}. Он впрочем далеко не во всем согласен с Сергеем Петровичем{72}.
В Александре Федоровиче я больше всего ценю, кроме его ораторского таланта, то, что он (как и Вы, — не сочтите за лесть) действительно болеет душой, когда дело идет о высшей политике и в особенности о России. Прежде, как Вам известно, сердечные увлечения занимали большое место в его жизни. Теперь этого, к несчастью для него, нет, и я думаю, его кроме общественного дела ничто в жизни больше не интересует. Я хорошо знаю его недостатки. По совести, я почти ничего в делах 1917 года ему поставить в вину не могу. Он именно козел отпущения за грехи всей нашей интеллигенции, — за наши общие грехи. Ведь кто только не вставлял ему палок в колеса! Даже смирная эн-эсовская партия, которая тогда имела немалое значение, так как и у нее были представители в правительстве. Ведь Зарудный{73} (прекрасный был человек) был не один, и он при мне требовал в Ц.К. «отозвания министров из кабинета, если»... А что «если»? Если «Керенский встанет на путь репрессий» и т.д. И я не уверен, что в партии одержал бы верх Мякотин{74}, а не Зарудный, Станкевич{75} и другие им сочувствовавшие. Еще неизмеримо сильнее это было в других партиях. Одно это уже делало невозможным «репрессии». Вдобавок, они могли бы быть осуществлены только при условии заключения сепаратного мира, а это было психологически невозможно. С другой стороны, «вождизм», личное честолюбие, опьянение. Всего этого не могло не быть у 35-летнего человека, который так неожиданно стал главой правительства и главнокомандующим в величайшем в мире государстве. Это кончилось, и эти черты у А. Фед. почти исчезли. Мы с Вами работали в «Днях». Знали ли Вы редактора более терпимого, с меньшей дозой «вождизма»? Что ж говорить о Милюкове{76}, который за долгие годы существования «Посл. Новостей» ни разу не устроил редакционного совещания! В «Днях» такие совещания происходили чуть не три раза в неделю. Надеюсь, Вы не скажете, что это мелочь. Масштабы наши эмигрантские действительно маленькие, однако, если бы даже это было мелочью, по ней можно узнать человека. Я главным и огромным недостатком Александра Федоровича считаю его почти безграничную веру в свой «инстинкт». Не отрицаю, что инстинкт свойство ценное и даже почти необходимое. В большом числе даров, отпущенных природой Черчиллю, это едва ли не самый важный. Но когда инстинкт занимает чрезмерно большое место в решениях государственного человека, то он может стать и несчастьем. Черчилль, например, всегда, даже летом 1940 года, «алгеброй» «гармонию» проверял очень старательно, — это теперь видно по мемуарной литературе. У Александра Федоровича «алгебры» нет или он ее презирает. В 1917 году, как ни странно, это не имело особенно большого значения, ибо он, «диктатор», ничего все равно сделать не мог: либо заключай мир, демобилизуй армию и тогда при помощи всяких юнкеров расправься с большевиками (что было, повторяю, психологически невозможно и для него самого, и для всех нас, и даже для тех кадетов, которые позднее в эмиграции над ним издевались: «тряпка!»), либо пытайся удержать под ружьем десять миллионов крестьян, не желавших воевать, пытайся, когда дисциплина развалилась в первый же день революции, иди на «репрессии», когда не осталось ни одного городового и когда девять десятых русской интеллигенции за эти самые репрессии тебя отбросят и от тебя отшатнутся. Тут не помог бы и безошибочный инстинкт, если он вообще у людей бывает. Так было в 1917 году. К сожалению, в эмиграции инстинкт Александра Федоровича часто бывал ошибочным, — конечно, большого значения это, как все вообще в эмиграции, иметь не могло, но для оценки личности Керенского это важно. Думаю, что веру в свой инстинкт нельзя смешивать с «вождизмом». Она действительно была патологически развита у Гитлера или у Муссолини, но ее не было ни у Наполеона, ни у Бисмарка. Не было, кажется, и у Ленина. Его брошюра о том, захватят ли большевики государственную власть, — это чистейшая алгебра — и алгебра весьма замечательная. У Сталина она, думаю есть: только ею и можно объяснить бесчисленные противоречия и перемены в их политике, — тут право никакой алгебры нет, хотя печать, даже иностранная антибольшевистская, во всем, что делает Москва, усматривает необычайную глубину, последовательность и маккиавелизм. Как волевое явление, Сталин граничит с чудом: таких нервов, вероятно, не имеет ни один человек из миллиона. Но куда его инстинкт заведет Россию и весь мир, это никому не известно, не известно и ему самому. Его преемнику было бы труднее полновластно править Россией (по крайней мере в первое время, — пока ежедневная пропаганда не сделает и Жданова величайшим из величайших или Молотова гениальнейшим из гениальнейших); поэтому я не разделяю мнения того наблюдателя, о котором Вы пишете.
Т.М. и я шлем самый сердечный привет Вам и Сергею Николаевичу.
Все это мое письмо, конечно, конфиденциально.