Я увидел её в магазине…
Она долго стояла у витрины и, как мне тогда казалось, улыбалась разноцветным клубкам, рядами выложенным под стеклом. Ее рука легла на прилавок, и пальцы забарабанили, привлекая внимание продавщицы. Та оторвалась от чтения какой-то книжки и с явным сожалением отложила ее в сторону.
«Будьте добры…»
И вот уже витрина открыта, и на гладкую поверхность столешницы один за другим ложатся мотки с яркими этикетками. Женщина по очереди перебирает нити, гладит их, словно спину кошки, подносит к свету, потом прикладывает к щеке, и, улыбаясь, словно прислушиваясь к чему-то, живущему внутри ее. И видно, что эта ласка и эта улыбка предназначаются не рассыпанному вороху на столе, а именно тому, что сейчас в ней.
Мне невыносимо захотелось, чтобы и меня тоже взяли её ласковые руки и поднесли к лицу. Наверное, если бы у меня было сердце, то оно бы сейчас часто-часто стучало. Но откуда ему взяться у клубка шерсти? Да и шансов попасться ей на глаза у меня почти не было. Ведь меня привезли только вчера, а любительница женских романов почему-то не особо спешила нас выставлять, оставив лежать в чуть приоткрытой коробке.
— Они все такие милые, но это не то, что мне нужно, — развела руками женщина, собираясь уйти.
Продавщица встрепенулась, наконец-то вспомнив, зачем она здесь, и окликнула:
— Погодите, есть ещё. Вчера привезли!
Девушка кинулась к нашей коробке и вынула… меня.
За те несколько секунд до прикосновения к её ладони, я распушил все свои ворсинки, став мягким и пушистым, изо всех сил желая доказать, что я достоин того, чтобы лежать в её руках. Она слегка сжала меня пальцами и поднесла к щеке. Потерлась кожей о мои нити, закрыла глаза и…
— О, да! Я беру. Всю упаковку. Сколько их там? Десять?
… Меня спрятали. Не только меня — всех нас засунули в самый темный угол шкафа.
Я был огорчен и возмущен! За что? Почему? Зачем эти ласковые руки так легко с нами расстались? Зачем?..
Я сжался в тугой комок обиды и задремал, зажатый моими братьями. Изредка, сквозь дрему, я слышал голоса: мягкий и воркующий — ее, и другой — мужской, низкий, снисходительно-вальяжный. К сожалению, они редко звучали в нашей комнате, и к тому же были слишком тихи. Поначалу, слыша её смех, я ещё просыпался, но потом смирился: «Забыла…»
…Проснулся я резко, вдруг. Чья-то ладонь шарила в недрах шкафа, подбираясь к нам, спрятанным под стопкой одежды. Пальцы сжались на целлофане упаковки и потянули. Уф! Это были её пальцы! О нас вспомнили!
Пакет, пока закрывали дверку, был небрежно зажат подмышкой, а потом нас и вовсе бросили… в кресло. Я и мои братья, распушая слежавшиеся ворсинки, торопились привести себя в порядок. А вдруг сейчас она взглянет на нас и, разочаровавшись, снова засунет в шкаф?
Ни за что! Мы уже так давно мечтали стать чем-то большим, нам пора было расти, развиваться! В конце концов, мои братья давно мечтали повидать мир!..
А я? А я мечтал свернуться у её ног калачиком и хотя-бы просто потереться о её щиколотки своим теплым боком…
Я тихонько высвободился из-под вороха братьев и взглянул на неё. Приложив к уху телефон, она ходила от окна к двери, и говорила:
— Да, да… Рисунок я давно выбрала. Размеры сняла с его любимого джемпера. Да, да… я понимаю, что времени мало. Нет, помощь не нужна. Я всё свяжу сама. Я успею за две недели его командировки. Ну и что, что он не любит сюрпризов? Свитер им не будет. Я уже купила понравившиеся ему часы, вот и надену их на рукав… Да, мама, этот связанный с любовью свитер станет упаковкой для понравившихся ему часов, — её голос, вдруг потерял привычную мягкость и зазвенел холодным звуком бьющегося стекла, — да, мам, я люблю его, а он позволяет мне любить себя. Мама!..
Телефон полетел в тоже кресло, где лежали мы, а она, заткнув уши ладонями, прошептала:
— Но я же люблю! Люблю! — и… засмеялась.
Спицы, зажатые в её пальцах, порхали, переплетая нити в сложный узор. Мы с братьями даже оробели, глядя, как она, связывая нас в единое целое, творит настоящее чудо. А потом, усталые, расслабленные пропаркой и утюжкой, мы, не узнавая себя, смотрелись в зеркало — нас превратили в прекрасный свитер!
Все петли были одинаковой высоты, швы — безупречны.
Братья удовлетворенно повздыхали и… благостно уснули. Один только я продолжал чувствовать, вобрав все нити в себя и став с ними единым целым.
Ах! Она прижала меня к себе и закружилась по комнате в танце… А потом достала красивую коробку и аккуратно уложила меня на хрустящую белую бумагу. Защелкнула на левом рукаве браслет холодных высокомерных часов, и я погрузился во тьму. Тьму ожидания.
«Ну, и тряпка», — бесцеремонно устраиваясь на мне, презрительно процедили часы, хрустя своими бездушными шестеренками…
Долго ждать не пришлось. Коробку вынули из шкафа и, плавно покачивая, понесли. Даже сквозь толстый картон я чувствовал, как дрожат её пальцы.
— С днем рождения, милый!
— О, спасибо! И что же ты приготовила мне, дорогая?
Крышка была отброшена в сторону, и…
— Они прекрасны! Это именно то, что я хотел!..
«Тряпка!» — надменно фыркнули мне часы, покидая свое уютное ложе. Браслет победно щелкнул на запястье мужчины, который, совершенно не обращая внимания на свитер, обнял её и коснулся губами волос:
— Спасибо, дорогая!
— Но, милый, а второй подарок? Ты разве его не посмотришь? Примерь! Я закончила его только сегодня. Я так волнуюсь…
— Конечно, — мужчина небрежно потянул меня за рукав, встряхнул и надел. Часы тут же вцепились в мои нити, вытягивая петли.
— Черт! Так и знал, что он будет цепляться за часы, — буркнул под нос мой новый хозяин, и я, немедленно втягивая в себя свои мягко пушившиеся ворсинки, в то же мгновение его возненавидел.
— Неплохо, неплохо… Но зачем же было, дорогая, тратить столько времени на вещь, которую можно просто купить в любом магазине? И, к тому же — он какой-то колючий…
— Ко-лю-чий?..
Мы не подружились. Большую часть времени я лежал, аккуратно сложенный на полке в ее шкафу. Очень редко хозяин надевал меня, но и этой малости мне вполне хватало, чтобы я с каждым днем ненавидел его все больше.
Я злюсь, когда он меня берет в руки, и тогда самые жесткие мои волоски топорщатся дыбом. Поэтому, чаще всего я бываю снятым и отброшенным в сторону, как только мой владелец оказывается вне дома: в бильярдной ли, на рыбалке, или в чужой квартире… Почему я так непреклонен? Да потому, что каждый раз рядом с ним оказывается чужая, остро пахнущая приторным мускусом женщина с яркими пухлыми губами. Её руки ложатся на хозяйские плечи, её губы прижимаются к его губам. И в этих движениях нет любви, только нетерпение и азарт гончей…
Я его ненавидел — ведь глаза той, что создала меня из своей любви, тускнели с каждым днем. Не знаю, кто из нас поставил финальную точку: я или те алые, блестящие помадой губы. Но я поневоле впитал в себя вульгарность той, чужой, и когда однажды меня убирали в шкаф, месяцы обмана явно проступили на моем вороте. Я упал. Упал на пол. Потом рядом со мной звякнул замками чемодан и в его открытое брюхо полетели рубашки, брюки, костюмы того, кого я ненавидел.
А она плакала, прижимая меня к себе.
— Тебя не отдам. Ты ему никогда не был нужен, впрочем, как и я…
Руками её матери, я был снова упакован в целлофан, убран с глаз долой и забыт на долгое время. Сколько с той поры прошло — месяцы, годы? — я не знаю. Время для меня перестало течь, а я словно попал в «никуда» и уже даже не слышал её голоса.
Наступила пустота ненужности: иногда мне отчаянно хотелось, чтобы меня выбросили, и пусть бы я сгнил, валяясь на свалке — но все же я находил в себе силы прогнать отчаянье, в надежде, что однажды все-таки понадоблюсь ей… Понадоблюсь ей!
…Из забытья меня вырвал хруст целлофана. Он с громким треском ликовал: «Свет! Нас вынули на свет!». А я, всё ещё плохо соображая, пытался понять, что происходит.
— Вот! Нашла! Хватит ему валяться. Распусти и свяжи девочке платье или костюмчик. Ты же у меня мастерица!
— Жалко, мам. Он всё ещё такой красивый и…мягкий, — она прижала меня в своей щеке, вздохнула, и я чуть не сомлел в её руках.
— Вот и осчастливь крестницу, детка.
Меня распускали, сматывая в огромные рыхлые клубки, отпаривали на водяной бане, сушили и снова перематывали. Я радовался и грустил одновременно. Я не хотел! Не хотел расставаться с ней!
Но вот уже пушистым клубком я снова кручусь у ее ног. Её ласковые пальцы скользят по моей нити, творя очередное чудо, а я, уменьшающимся с каждым днем клубком, ни за что не желающим с ней расставаться, тем не менее, стремительно бегу в противоположную от неё сторону…
И бужу, бужу души своих спящих братьев, и учу, учу их любить ту, кого им нужно будет собой согревать.
А сам я хочу остаться. Пусть маленьким, уже никому не нужным клубочком! Пусть на дне корзинки для рукоделия, но только здесь — рядом с ней.
Уф! Закончила. Да и я не такой уж маленький! Может, сгожусь ещё?
…Маленькая девочка надевает на себя самые красивые в её жизни свитер, шапочку, гетры, варежки — и счастливо смеётся, кружась по комнате. Обнимает шею той, что творит чудеса, а я прощаюсь с моими гордыми братьями. Я спокоен за них — ведь они уже любят друг друга: эта девчушка и мои братцы. Сейчас они уйдут от меня, а мне снова нужно будет набраться терпения и ждать.
Но её ладонь опускается на меня, и гладит:
— Хорошо, что ты такой большой. Я так надеялась, что хоть что-то от тебя достанется и мне.
…Она снова вяжет. Уже не спеша и без суеты. Теперь я — носок. Да, пока — один, но она уже надела меня себе на ногу и вяжет мне пару. И тихо поет.
А я счастлив, потому что знаю: теперь я с ней до самого конца, и до самой последней своей ворсинки я буду согревать ее и заботится о ней…