Легко сказать, спать ложись! Самому-то хорошо, сгинул мышью, и вся недолга. А ну как и впрямь аспида подкинут? Это ж не открытый бой, грудь в грудь, тут коварство людское. Супротив него кто выстоит? Но с другой стороны, коли Волх сказал, сомневаться вроде как смысла нету. И начал Илья припоминать, что ему про богатыря этого рассказывали. Вот только припоминать особо-то и нечего.
Будто мать его от змея зачала, от того-то земля содрогнулась, как на свет народился, от того-то и язык зверей-птиц понимает, и перекидываться может. Умом и хитростью в отца пошел, лицом — в мать. То-то в лице его что-то женское проглядывает, что ни борода, ни усы скрыть не могут. Силушкой не обижен, хотя и не чета Святогору. Рос, говорили, не по дням, а по часам, — это, понятное дело, сказки. Учился, будто бы, у волхвов, по лесам непролазным да горам непроходимым, и всех их мудростью превзошел. Ну, тут, как раз, ничего мудреного нету.
Как же он со степняками совладать собирается? Что там еще про него сказывали?
Отроком дружину собрал, в чисто поле выехал, славу да богатство искать. С богатством дело ясное, ему зверья пушного наловить, что иному таракана лаптем прихлопнуть. А что до славы… Собрался как-то царь заморский Киев-град повоевать. Князь и пригорюнился, потому как силы у царя того было — видимо-невидимо. Тут Волх и объявился. О чем они там с князем договорились, про то не говаривали, а только ушла дружинушка хоробрая ратью в это самое царство заморское. И ведь не просто ушла, а повоевала! Волх этот самый то ли мышью, то ли еще кем перекинулся, пробрался в войско царское, и погрыз там все, до чего добрался. И тетиву у луков, и упряжь, и одежду, даже порты… Пока дружинушка подоспела, врагам и воевать нечем. Да и не в чем.
Представил себе Илья зрелище: бежит это по чисту полю войско неприятельское, мечами машут, саблями, — и все как один без порток… Прыснул.
Так, что там дальше-то было. А дальше затворилось поневоле это самое войско неприятельское, беспорточное, за стенами высокими, воротами железными, в порядок себя приводить. От этих стен-ворот только барану радость, лоб на крепость попробовать, а человеку таких ни за что не одолеть. Закручинилась дружинушка хоробрая: как быть, что делать. Разве головы буйные сложить под этими стенами. Один только Волх не унывает. «Этакому-то горю, да не помочь?» говорит. Обернулся мурашом, и дружину свою в мурашей обернул. Вместе с конями. Где вольготно, где впритирочку, пробрались сквозь стену, снова добрыми молодцами обернулись. Так и взяли на щит царство заморское. Там и остались. Нашли себе красных девушек, живут, горя не знают.
Оно, конечно, еще давеча не поверил бы ни единому слову, а нонче, не то, что давеча, своими глазами видел. Призадумаешься. Неужто опять подался луки с портами грызть?..
Шорох вроде как раздался. Аспид ползет? Осмотрелся, — нет, помстилось. Как там Велеслава учила? «На мори-окияне, на острове Буяне, стоит терем до небес, палаты камены, а в том тереме змея… как ее там… лежит… живет…» Знать — не знал, да еще забыл. Придется, видно, не спавши ночь коротать.
Вот и сидит, коротает, то о том раздумается, то о сем. Как вдруг опять померещилось что-то. Осмотрелся — никого. Потом понял. Шумит, вот как будто дождь подбирается. Идешь этак вот посреди леса путем-дорогою, зашумит-зашелестит в отдалении, не успеешь прислушаться толком, глазом моргнуть — налетит морось, и уже мокрый весь, с головы до пят. Только дождь, он такой, везде одинаковый, что ли. А тут шум неровный, с одной стороны глуше, с другой звонче. Поднялся, приподнял полог, выглянул.
Суета в становище началась. Чем-то сильно встревожились степняки. Забегали, как муравьи, во все стороны разом. Собираются, хоть небо еще и светлеть не начало. И не похоже, чтобы к городу приступать. Коли б суетились не в меру, подумал бы, испугались чего. Но не похоже, чтоб испугались. Споро — да, но не суетливо.
Хорошо, Михей рядом оказался. Схватил его Илья за шиворот, и к себе в шатер. Тот и пикнуть не успел.
— Чего это они? — спрашивает.
— Ты, Илья, хоть и богатырь, а кроме сего голову иметь должон, — буркнул тот недовольно. — Мало не придавил, как дернул со всей дури…
— Так не придавил же… А потому — сказывай, что тут такое творится…
— Не тут… В Степи у них замятня великая началась. Какой-то из кангаров, по-нашему — ханов, порешил всех прочих к рукам прибрать. Гонец посреди ночи заявился, весточку доставил. Им теперь не до чего, им теперь как бы поскорее обратно.
— Гонец, говоришь… — раздумчиво протянул Илья.
— Ну да. Есть у них такие, особым образом обученные. Куда хошь доберется. А ловок — с вора шапку утащит, тот и не заметит. У каждого — знак особый опознавательный имеется. И вера им — беспрекословная.
— Значит, обратно в Степь… А ты куда?
— А куда я? Нешто выбирать приходится? Говорил же тебе, нет у меня тут никого. И позаботиться обо мне некому. А у них — одет, обут и не голоден.
— Насчет голоден, не знаю, а вот одет-обут… — прищурился Илья.
— Дурень ты, — с неожиданной горечью произнес Михей. — Хоть и богатырь, а дурень. По себе судишь. С мое хлебни, ковшом через край, а уж потом про одет-обут рассуждай.
— Ладно, не серчай. Я, может, тоже… через край. Про меня ничего не говорят?..
— Не до тебя им сейчас. Или, думаешь, они тебя с собой повезут, чтоб каждый день позорище устраивать?
— А слово, мне даденное? Что с полоном соделают, тоже бросят?
Вздохнул Михей.
— Они полон за собой не водят. Они его сразу в Степь, под охраною. Нет здесь никого.
Снаружи шатра послышался резкий окрик. Михей вздрогнул.
— Пора мне. — Он опустил голову, пожевал губами. — Кличут. Прощевай.
Вышел наружу, Илья за ним. Только и увидел, как подошел Михей к степняку, — тот его за шкирку, вздернул поперек седла, развернулся и подался себе.
Вот, к примеру, снег на покатой крыше. Лежит себе ровненько, играет под солнышком белым с золотом. А скатай снежок поболее, кинь умело — дрогнет, и поначалу ручейками, а там уж и речушками, обгоняя сам себя, потечет вниз, к краю крыши, а там уж и ухнет где хлопьями, а где комьями. Так и вокруг Ильи: где отдельные всадники, где группы, где вереницы, потянулись к дороге, на которой он недавно свой первый бой принял, сливаясь там в широкую ленту, пропадавшую в лесу, ровно вода в водовороте.
Сколько ж их тут? А сколько еще в Степи осталось? Коли всей силой навалятся, никакая дружина не удержит. У того и конь получше, и оружие, супротив другого, — да разве есть в том разница, что за размер у саранчи, на поле твое налетевшей — с палец али с ладонь? — числом больно уж велики и прожорливы не в меру. Тут в одиночку ни один князь не справится, хотя бы и киевский, тут всем миром нужно. Как в деревне, при пожаре. Полыхнул дом — одной семье никак не сдюжить, а ежели всей деревней взяться… Оно, конечно, и всей деревней можно не сдюжить, но все ж таки надежды поболее.
Утекают степняки. Редко кто в его сторону взгляд бросит. Буга-богатырь стороной миновал. Этот приостановился. Тяжело посмотрел, и вздохнул тяжело. Ну да ничего, глядишь, доведется еще встретиться, коли жадность опять в землю нашу приведет. Тогда спор и решится. На миг представилось Илье поле широкое-преширокое. Синь небесная, над травами мягкими. И две рати, одна против другой. По одну сторону — Степь дикая, до грабежа жадная, по другую — собрались все князья, сколько ни на есть, объединили дружины, единой грудью встали на защиту земли родной. Из конца в конец протянулись рати, конца-краю не видать. Скольких оплакивать будут, коли в сечи смертельной сойдутся. И вроде как голос ниоткуда, да такой громкий, чистый и ясный, что каждый его слышит, каждый понимает. И говорит этот голос, чтобы сразились посреди поля, перед ратями, два наисильнейших богатыря, и кто победит, тому и условия ставить. Коли степной богатырь верх одержит, платить дань Степи во веки вечные, а коли наш, чтоб и духу степняков возле границ не бывать. Раздалась Степь, вырвался изнутри нее Буга-богатырь, вот как сейчас мимо проехал. А из нашей рати — он, Илья, суровый, возмужалый. Мелькнуло видение — и пропало. Снова Илья посреди становища, посреди потока людского, обмелевшего.
Правду сказал Волх — еще до полудня никого под стенами не осталось. Только один его шатер пнем торчит, степной подарок. А на городских стенах волнение. Не могут люди поверить в избавление свое. Где ж это слыхано, чтоб дикие вот так запросто ушли, не солоно хлебавши? Они ж завсегда, коли ухватить не в силах, стрелами огненными засыпали. И что это там посреди поля оставили? Может, это ихний волхв какой-то, чары насылать будет, а они тем временем в место безопасное схоронятся?
Нашлись храбрецы, наведаться, посмотреть; не век же за стенами прятаться. Выехали те с опаскою из ворот, запирать за ними не стали — на всякий случай. Держаться доглядатаи кучкой, коней не торопят. Одно дело со степняками грудь в грудь, они хоть и воины, а все ж таки люди; здесь же пока неведомо что схоронилось. Храбрость без должной оглядки, она до хорошего не доведет. Смотрят, а неведомо что само им навстречу шествует. Человек как человек, и вроде даже на них похожий, не из диких. И оружие нашенское, и доспех. Идет себе без опаски, коня ведет в поводу. Остановились, подождали, пока приблизится.
— Ты, мил человек, погодь пока, — крикнул один. — Ты нам ответь поначалу, да по правде. Как тебя звать-величать, откуда родом, по какой надобности?
— Звать меня Ильей, по батюшке — Ивановичем, родом из земли Муромской. В Киев мне надобно, да вот заплутал ненароком…
— А у степняков как оказался?.. — опять спросил кто-то, а другой пробормотал: — Ишь ты, откуда занесло. Земля Муромская, чай, не ближний свет. По выговору — и впрямь из калачников. Погоди, со степняками-то. Бывал я в тех краях, поспрашаю малость…
Ну, и начал Илью про город спрашивать, про деревеньку их, про местность окрестную. Отвечает Илья, как может. Выходит вот только не совсем здорово. Откуда ж ему знать, где кузнечный ряд, где палаты купеческие, где еще что. Вот и приходится отвечать: «говаривали, что там-то», «слышал, что там-то». Пустое все; однако ж, как говориться, соврать — негоже, да и себе дороже.
— Да что ты нам все: «говаривали», «слышал», ровно нигде и не бывал? Ты вообще-то, окромя деревни своей, выезжал куда, али нет?
— Случалось, — спокойно отвечал Илья.
— Случалось… — поддразнил спрашивавший. — Лапотник. Сидел, небось, всю жизнь на печи, да ел калачи. А еще доспех воинский нацепил, оружие… Владеешь чем, или для острастки, чтоб не приставали? Ряха-то, вишь, какая.
— А ты спробуй, — по-прежнему спокойно предложил Илья.
— Придет время, спробуем. Скажи теперь, как к степнякам попал, да что у них делал.
— Так говорил же прежде: заплутал. А что делал? Блинами потчевался, ряху наедал. Веришь, нет?
— Чего ж не верить, правду — ее за версту видать… Может, ведаешь, чего это они оглобли повернули? То не высунешься — враз стрелу схватишь, на стены лезли, ровно муравьи, то вдруг стихли на пару дней, а затем и вообще восвояси подались? Что у них там на горке приключилось?
— На горке-то? На этой-то самой горке меня Буга-богатырь блинами и потчевал. Слыхал про такого? Я ему теперича ближе брата родного. С любого шкуру спустит, коли меня хоть пальцем тронуть посмеет.
— Чем же это ты ему так угодил?
— А тем, что не больно любопытный.
— Ишь ты, ежака… Слыхивали мы про Бугу. Ты хоть и дороден, а куда тебе супротив него. Вздуть бы тебя хорошенько, за лжу.
— Так я чего… Могу и булаву свою одолжить, на дело доброе. Держи.
И Илья легонько так подкинул булаву допросчику. Тот ловко ухватил ее одной рукой за рукоять, и, не успев выпустить, грохнулся на землю, вывалившись из седла. Будто неведомая сила выдернула. Стоявшие рядом кони, заржав, испуганно шарахнулись, створки городских ворот подались в стороны: то ли чтоб посланных обратно принять, то ли чтоб подмогу выпустить.
А Илья стоит себе спокойненько, голову склонивши, в небо чистое поглядывает, будто и не причем. Едва посланные с конями совладали, напустились на него. Бранят, на чем свет стоит. А упавший поднялся тем временем, ничего не понимает. Крутит булаву за рукоять, мало дыру в земле не выкрутил, поднять же — никак. Бросил наконец.
— Да ну его, — сказал беззлобно. — Этакая-то тяжесть небось одному Святогору под силу. Забирай. — И товарищам своим. — Из наших, должно быть. Экую дурь учинил. Степняку в жизнь не додуматься. Стало быть, не врал, про Бугу-то? — Это он опять Илье.
— Про Бугу не врал, — Илья подошел, поднял булаву, — про блины врал. Случаем я на степняков вышел. Попал на пепелище, что от селения осталось, мне там один погорелец рассказал малость, как все было. Разгорелось ретивое, решил поквитаться, и в засаду угодил. Обманули они меня. Ну, а как здесь оказался, потешиться решили, отдать аслану своему на растерзание. Пришлось согласиться, сами видели, сколько их… Только уговором поставил, чтоб пока не одолеет меня Буга ихний, город в покое оставили… Ну, и еще кое-чего…
— Вон оно как… — раздумчиво протянул горожанин. — Так ты, значица…
Илья пожал плечами.
— Ну да, как-то так…
— Выходит, в долгу мы перед тобой…
— С чего бы это? — опешил Илья.
— С того, про что ты умолчал. Выходит, это из-за тебя степняки осаду сняли… Выходит, это ты город наш от разорения спас… — в упор глядя на Илью, очень медленно произнес горожанин и вдруг, сорвав с себя шелом, поясно поклонился.
— Да ты что, что ты! — подскочил к нему Илья, ухватил за плечи, приподнял и прижал к груди. — Не тебе мне, а мне вам в пояс кланяться надобно. Не за себя вы стояли-держались тут, за всю землю нашу, матушку. Не пустили дальше ворога лютого, разорителя хищного…
Видя такое дело, и остальные спешились. Зовут Илью в город, спасителем величают, как ни отнекивается. Мало не насильно повели. А на стенах дивуются, не поймут, чего и подумать: то ли приветили незнакомого приветом особым, то ли повязали.
Дошли до ворот, те распахнулись во всю ширь; слова еще не было молвлено, а уж понеслась мысью по домам-теремам весть радостная, разрастаясь толками да небылицами, что прознал про беду ихнюю князь стольнокиевский, выслал им на помощь богатыря сильномогучего, самому Святогору под стать. Те, кто на стенах, мол, сами видали, как подъехал он ко силушке великоей, что город взаперти держала, как он стал-то эту силушку великую конем топтать да копьем колоть, а и побил он эту силушку великую, смертным боем всю, до единого, всего за два дня и две ночи. И хотя не так все было на самом деле, а только попробуй кто поперек слово сказать — хорошо, ежели просто на смех поднимут, так ведь могут и трепку задать. Нашел время, когда с правдой своей сунуться, да и неправда это, коли все вокруг в один голос иное поют. Еще и про то вспомнили, как прежде богатыря оборону держали. Тут каждый, даже из тех, кто носа высунуть не посмел, припоминал, как выходил за стены, как летели влево вправо враги поверженные, от одного вида его устрашающего, не токмо что от «ка-ак размахнулся, да ка-ак дал…» Ну, богатырь, оно, конечно, тоже помог, не без этого… Но — потом…
Разойдутся-разлетятся вскоре по всей земле великой, от края до края, песни народные про победу великую, смешаются в них правда и вымысел, но разве в этом главное? Главное — оно ведь в том, что сдюжили, что одолели ворога, пример подали внукам-правнукам, а остальное — так себе, случаем приплелось.
И такая радость в городе, через стены выплескивается. Зовут Илью к себе старшим над дружиною. Кому ж, как не ему, во главе ратников стоять, которые хоть завтра походом, — гнать степняков за горы высокие, моря глубокие…
— Ай же ты, удалый, добрый молодец! Ты бери-ка у нас злато-серебро, и бери-ка у нас скатный жемчуг, и живи у нас, во городе Чернигове, и слыви у нас воеводою. Будем мы тебя поить-кормить: вином-то поить тебя допьяна, хлебом-солью кормить тебя досыта, а денег давать тебе до-люби…
В общем, душа нараспашку. Коли любовь — так до исподнего. Как ни отнекивался, не слушают. С таким-то богатырем, да с таким-то народом, мы не токмо что степь погоним, мы самым главным городом станем, куда там Киеву!.. Не знал, как и выкрутиться, пока случаем на корку черствую не наткнулся, погорельцем данную. Он ее из сумы достал, тряпицей обернул и поближе к сердцу пристроил. И как-то она все знать о себе не давала, а тут рукой повел, мешает что-то.
Улучил минуту, отвел в сторонку Сороку, — так горожанина звали, что его под стенами допрашивал; он с той поры чуть не первым лицом в городе стал, — да и рассказал ему о встрече той.
— Понимаешь теперь, почему не надо мне ни злата-серебра, ни скатного жемчуга, почему не жить во городе Чернигове, и не слыть у вас воеводою? Не просто так в Киев спешу. Задумка у меня есть, чтоб собрались в дружине киевской все богатыри со всех концов земли нашей, чтоб встали они заедино не только за Киев с Черниговом. И то пойми, негоже нам промеж себя собачиться, который город набольший. Коль не станем в ладу жить, погибель нам всем скорая. Не от одного ворога, так от другого, — была бы шея, а хомут найдется. Держи вот, — Илья разломил корку надвое, одну половину протянул Сороке, вторую сунул в рот. — Врать не буду, не знаю, как меня в Киеве примут, а только как вспомню, сколькими пожарищами степняки путь свой до Чернигова отметили, все внутри переворачивается. Не усидеть мне у вас… — Вздохнул. Потом спросил: — Дорогу покажешь?
Сорока медленно жевал корку. Мотнул головой, словно отгоняя что-то, кивнул.
— Ты, Илья, не серчай, но коли народ тебя просит, так и быть бы по сему, такова моя думка. Но тебя, видно, и на цепях не удержать. И на том спасибо, что выручил. Коли сбудется твоя задумка, исполать тебе, а коли нет… Обидишь ты народ отказом своим, сильно обидишь, в другой раз не позовут… А дорога… Не одна тут дорога, целых две. Одна — прямоезжая, верст двести, говорят; другая, окольная, и не сосчитать, сколько. Тебе какую?
— Которую покороче. Чтоб скорее.
— Ну, насчет покороче и поскорее, про то бабка надвое сказала. Прямоезжая дорожка заколодила, заколодила дорожка, замуравила. Серый зверь тут не прорыскивает, черный ворон не пролетывает, так-то вот.
— С чего это?
— А с того, что есть там по пути речка Смородина. Да что там речка, — речища, поболее версты. Была там когда-то переправа обустроена, была, да сплыла.
— Так чего ж сызнова не обустроили?
— К чему? Все равно дорогой этой давно уже никто не пользуется.
— Ты прямо говори, не крути. Чего там такое невиданное.
— Виданное — невиданное… Вроде как поселилось там чудо чудное, диво дивное. Обличьем, кто говорит — человек, кто — иное, на птицу похожее. По прозванию — Соловей. И такой это он огромадный, что устроил себе гнездо аж на семи дубах…
— Это ж какое гузно отъесть надобно, — хохотнул Илья.
Сорока осекся; было видно, что ему это никогда и в голову не приходило. Захихикал мелко, хлопнул себя ладонями по коленям, погрозил почему-то Илье задранным вверх перстом, и продолжал.
— Так вот, Соловей этот самый, собака, он и свищет-то по-соловьему, и шипит-то по-змеиному, а как воскричит-то он, злодей, по-звериному, так желты пески со кряжиков посыпаются, темны леса к сырой земле клонятся, а что есть людей, все мертвы лежат! Во как!
— С чего ж это он то самое наел, что иначе как на семи дубах не помещается? — снова хохотнул Илья. — Коли по дороге той никто не ездит, не хаживает? Брешут люди, а ты веришь. Сказал бы просто — поселились там в чаще лесной люди лихие, и никто с ними справиться не может. Другое дело.
— А я что слышал, то и поведал, — обиделся вдруг Сорока. — Сказывали б про лихих людей, и я б сказал. Ты коли такой умный, сам разбирайся, что да как. Силушки, вон, не занимать стать. Показать дорогу — покажу, а смеяться вздумал — сам ищи.
— Ну, ну, — примирительно сказал Илья. — Не петушись. Говори, что еще про дорогу ведомо…
— То брешешь, то расскажи, — досадливо буркнул Сорока. — Чего рассказывать-то? Сам увидишь, коли на свою голову выбрал. Когда отбыть собираешься?
— Пособлю немного город в порядок привесть, где силушка надобна, да и в путь…
Думалось, несколько дней и прогостит-то всего, а дел оказалось, дён на десять. И на большее б задержался, да надобно поторапливаться. Обо всем и не скажешь, что переделано, а только по первости с теми простились, кому щедрые стрелы да железо степное достались…
…Вышли до света, только-только развиднелось. С кем мог, Илья попрощался накануне. Как за ворота вышел, поклонился спящему городу, и побрел за Сорокой, вполне оправдывавшем данное ему имя, потому как стрекотал без перерыву. Идти было недалеко, не более версты, а у Ильи, к тому времени как добрались, такой звон в ушах стоял, ровно кто колотушкой по голове настучал. Пока шли, Илья сто раз выговорил себе, что идти надо было одному, тем паче что приметы такие — не заплутаешь. На деле же все обернулось иначе.
По рассказу Сороки выходило, что прямоезжая дорога начинается сразу промеж двух дубов великих, что переплелись ветвями и образовали будто ворота. Под ними в незапамятные времена разбойник, со странным прозвищем Баклуша, устроил погреба медные, в которых прятал награбленные сокровища. Он же и пометы на дубах оставил, кто и как те клады заговоренные добыть способен. Только никому пока что их не токмо что добыть, но даже и найти не удалось. Не смущаясь этим, Сорока, должно быть, с треть версты вещал, что именно и где расставлено по погребам, в каких сундуках и сколько хранится злата-серебра, да камений драгоценных, да оружия, да расписного шелкового платья… Без папоротника, без разрыв травы нечего и думать взять. Там, на дубах на этих самых, поначалу птицы хищные гнезда обустраивали, ястребы. Должно быть, за поклажей присматривали. Орали, налетали, как кто возле с лопатой и киркой появлялся. А потом делись куда-то, а дубы облюбовали вороны, птицы, как известно, совершенно без понятия. Эти не токмо орут, но еще всей стаей непотребство совершают. Тут уж не отговоришься, что, мол, ходил пни корчевать; за версту видно — куда и за чем ходил…
Как ни старался Илья его про дорогу порасспрашивать, мало что еще вспомнит, Сороку постоянно сбивало на клад. Уже когда подходили, он вдруг спохватился, и начал странно поглядывать в сторону Ильи, явно что-то прикидывая в уме, однако вид богатыря был таков, что проводник только тяжко вздохнул.
Дубы оказались под стать рассказу. Один отстоял от другого на добрых двадцать саженей, так что переплестись ветвями со своим соседом никак не мог. Да и насчет величины… Откуда ей взяться, коли вокруг них все изрыто-ископано? Позаросло-позасыпалось, однако ж видно… Как только не засохли. Это ж какое дерево выдержит, коли ему корни каждый день баламутить? Ну и отметины какие-то… Кора как кора, ничего больше. Если уж тут такое наплели, чего ж от дороги заколодившей-замуравившей ждать надобно?
Сорока долго задерживаться не стал. Пробормотал: «Ну, бывай здоров…», повернулся, да и побрел себе потихонечку обратно. А Илья призадумался. Можно, конечно, верхом; двести или сколько там верст до Киева — не так чтоб совсем уж далече. Только вот дорогу эту самую, позаброшенную, и на ней стоя, не разглядеть, куда там сверху. Сверху вся она деревами прикрыта, в кустарниках попряталась. По-хорошему, ее расчистить надобно б. За скотиной али там человеком не поухаживай, недели не пройдет, все носы в сторону воротить будут. Так ведь и за дорогой досмотр требуется. Пока ходят-ездят по ней, вроде обустроена, а подзабрось на чуток, тут тебе и бурелом, и трава ползучая, камни ни весть откуда. Сказывают, будто такое случается — посреди ровного места нет-нет, да вдруг камень покажется. Все камни, как камни, чем тяжеле, тем глубже в землю зарываются, а эти, хоть и обычные с виду, наоборот, из земли наружу выбираются. Брешут, должно быть, а вдруг?..
Ишь, как позаросла вся, колеи едва-едва видимы. Не понять, какой ширины была. Трава, как на подбор, жесткая да колючая, а по краям ее — лопухи с серпухой пристроились. Кое-где уж и деревца молодые пробиваются. Вот и первая валежина. Сосну здоровенную молнией, должно быть, опалило, а бурей вывернуло. Здорова стволом — до пояса, не пройти. Уперся плечом, крякнул, поднатужился, выдавил в сторону. Пока двигал, тут тебе и змеи, и живность всякая мелкая из-под валежины наутек выплеснулась. И столько ее оказалось, что ежели б каждая человеческим языком сказать могла, — ну, мол, за какой надобностью потревожил, — непременно б оглох.
С полверсты не прошел, другая такая же. Лежит — дожидается. Пришлось и ее в сторонку. С третьей же промашка вышла. Уперлась во что-то, и никак. Туда-сюда пошатал, не идет. Разозлился, поднажал со всею силушкою — убрал с дороги. Зато елка, в которую валежина упиралась, как есть из земли вывернулась и поперек дороги грохнулась. Хорошо, никого рядом не оказалось, а то с языка такое сорвалось, как только еще с десяток не попадало. Чего прямиком поперся? Али просил кто? Сто лет никто не хаживал, и пусть бы себе дальше не тревожил. В городе всем сказал — торопится больно, а тут застрял, не вылезти. Тут верст пять за день — уже хорошо. А нет — так иначе как к старости до Киева и не добраться…
Сколько так пробирался Илья, попутно дорогу расчищая, и не припомнить. Оно кабы только в дороге дело. А снедь какую раздобыть, а воду? Это лишь кажется, что в лесу с голоду не помрешь. Конечно, грибы-ягоды-коренья завсегда найдутся, ежели совсем худо, и лужа какая отыщется, ан с такого-то стола недолго и ноги протянуть. Особливо коли птицу со зверьем, какие луком да стрелой добыть можно, шумом пугать. А шум от работы Ильи такой идет, что коли не в Киеве, так в Чернигове точно стены шатаются…
В общем, и хлопотно, и голодно, и чтоб уж совсем под завязку — забрался Илья в болото. Поначалу, пока не осознал, удивился и даже порадовался: дорога виднее стала, травы-кустов поменее, все деревья в основном, кряжистые такие, ветвистые, теньком приятным укрывают. Ну, конечно, корни — где в руку, а где и в две, — землю взбаламутили, торчат змеюками, — дело поправимое. А там лужи пошли встречаться, все ширше да ширше, зелень какая-то с ветвей свисает, ровно косы девичьи. Гнильцой легкой потянуло, водой стоялой. Сказывал Сорока насчет Черной грязи, только не думал — не гадал, какая она. Оказалась, не черная вовсе, а местами синяя, местами бурая, темно-зеленая с коричневым.
Потом и вовсе веселей пошло, как на гать полусгнившую выбрался. Прежде широкая и надежная — ишь, какими стволами выложена, — нынче не поймешь, куда ступить. Вот лежит лесина — затвердела, как камень, а рядом с нею — как повыел кто-то всю. Ступи на такую, мало провалишься, так ведь еще и застрять можно, не в подъем. Ори — не ори, не докричишься. Обходного же пути никакого не видно. Либо вперед, либо — повертай оглобли. Направо глянешь — зелень сталая, торчат из нее местами бугры, а на них деревья странные, будто кто взял за верхушку, да несколько раз обернул. Или, вон, одно. Его пополам переломило; торчит пень зубастый, к нему ствол приклонился, еще зубастее. Пень корнями из кочки выбился, с ветвей же ствола приклоненного листва слетела давно и торчат они, голые, из воды, ровно другие корни. С одной стороны — корни, с другой — корни, а верхушки нету. Чем не диво? Топляк повсюду, цветы духом ароматным голову кружат, шныряет кто-то постоянно, квакает, скрипит, ухает, бормочет.
Это — по правую руку картина такая. Повернул Илья голову влево — а и там так же. Саженей эдак на сорок видно, далее же, ровно дымкой сероватой заволокло.
На сколько ж она тянется, грязь эта самая? Да и кому вообще в голову взбрело, дорогу прямоезжую прямо по болоту мостить? Нет, чтоб пару верст в сторону взять, или сколько там, зато по твердой земле. Где там… Не привыкать, авось сдюжим… Сдюжили… Хорошо, копье есть, им, как слегой, гать перед собой пробовать можно.
Булькнуло что-то неподалеку. Глянул Илья в ту сторону, так и есть. Примостился на топляке, сидит, смотрит. Пузо здоровое, ножки короткие, руки худые да длинные, такой длины, что лапти снять — нагибаться не надо. Глаза — как у совы, в половину лица. Волосищи торчат, что твой ёж, борода на пузо свешивается. А в остальном — человек человеком, несуразный только. Сидит себе, и смотрит. Не говорит ничего, не делает. Просто сидит, глазами лупает. Пройдет Илья сколько, — подымется, прошлепает по трясине, усядется впереди и опять лупает. Досадно, сил нет. Все больше Илья спотыкаться и поскальзываться стал; а кто не стал бы, коли б на него вот так таращились? Про хозяина сказывали, как себя с ним в общении держать, а про этого никогда не слышал. Понятно, вежество соблюдать надо, здесь он дома, ты же — в гости пожаловал, не будучи зван. Только как же соблюдать, ежели вот так: сидит, и лупает, и молчит, и ничего не делает? Правду сказать, оно и лучше, что ничего, спокойнее как-то. Спокойнее-то спокойнее, но досадно, коли ты ногам своим не хозяин, а на тебя эдак-то смотрят.
— Тяжко?.. — неожиданно проскрипел болотник.
Илья мало в трясину не шмякнулся.
— А то…
— Тут еще ничего, там, дальше, тяжеле будет. Там больше бревен погнило.
Дать бы тебе булавой… Порадел.
— Давненько ко мне никто не заглядывал. Что так?
— Встречал, должно быть, худо.
— Худо — не худо, а кого приветил, тот уж не пожалуется.
— И многих приветил?
— Сколько ни есть, все мои. Только вот, смотрю, перестали чтой-то туда-сюда шастать. Аль случилось чего? Аль меня перепугались?
— Может, и так, а может, и эдак. Чудо, говорят, невиданное за рекой Смородинной поселилось, не дает проходу ни конному, ни пешему. То ли человек, то ли птица. Соловьем кличут. Не слыхал про такого?
Болотник ответил не сразу.
— Слыхал, как не слыхать. Так ты, стало быть, решил с ним силушкой помериться? Ну, раз головы не жалко, выбирай, — он повел рукой окрест себя. — И ездить далеко не надобно… Приму, как дорогого гостя.
— С чего бы это мне самому в трясину лезть? Обойдусь как-нибудь и без твоих приветов.
— Как ты там говорил: может, и так, а может, и эдак. Не тот ли это самый Соловей, что и свищет, и шипит, и ревет?..
— Откуда мне знать? Должно быть, тот.
— Коли тот, — знай: он не просто свистит, на свист его любая птица откликается; он не просто шипит, на шипение то все змеи выползают; не просто ревет, всякий зверь на рев тот спешит. Никому против него не устоять.
— Да неужто?
— Ты поначалу пойди вон, гнездо шершней потревожь. И воюй с ними потом, хошь — мечом, хошь — дубиною. Много ли навоюешь? Или, вон, гадюку болотную…
Илья глянул на деревянный настил под ногами.
— Не робей, у меня зверье тихое. Ты его не потревожишь, и они тебя не тронут.
— Да я вроде как не из робких.
— Это хорошо, что не из робких. Еще б умом где поразжиться да вежеством, прежде чем Соловья воевать, была б цена молодцу… А так… Ступай себе, как знаешь. Тем паче, что пути обратного тебе все равно нету.
Оглянулся Илья — и впрямь дорогу обратную ровно дымкой заволокло. Впереди — видать, а позади — туман сплошной.
Вздохнул Илья. И рад бы себя смирить, только муторно внутри. Вот как с лягушкой разговаривать.
— Что ж мне теперь, в ножки тебе поклониться, чтоб уму-разуму научил? — буркнул с досадой.
— Не, этого не надобно. Начнешь кланяться, глядишь, еще лбом своим остатние бревна побьешь. Задаром научу. Или почти задаром. Ежели через реку переправишься, увидишь ракиту. Срежешь прут прямой, в три локтя длиною. Там же гнездо птичье. В нем — перо. Волосья из бороды выдернешь. Ну, а больше тебе ничего и не надобно. Коли б ум был, догадался б, о чем речь веду, но уж коли нету, может, смекалка поможет.
Сполз с топляка, и пошлепал себе в глубь болота.
Илья же дальше подался. Вестимо, вперед, обратной дороги нет. Тычет копьем в бревна, а сам думку думает. С чего бы это болотник его не просто отпустил, но и совет дал? Какая-такая ему в нем нужда? Чего они там с Соловьем не поделили? Оно, конечно, тот дорогу заступил, народ ездить перестал, — болотнику скучно стало. Никто мимо не ездит, и вообще в сторону эту не наведывается. С другой стороны — вроде как спокойнее. Не любят люди болотника; случись чего, могут и пал по болоту пустить. Повыгорит трясина, повысохнет, куда ему деваться? Кто его у себя приветит? Только одно его и спасает — человек, он хоть и вспыльчив, а отходчив; много чего на самом страшном болоте для пользы человеческой имеется, нельзя его вот так, за здорово живешь, палом палить. Припугнуть болотника, коли совсем невмоготу расшалился — одно дело, а чтоб болото вчистую истребить, как бы пожалеть потом не пришлось. Тут и охота, и грибы-ягоды, и травы для зелий. Сгинет болото — и ничего этого не останется. Что же до болотника… Никому он не люб, кто ж спорит? Но и то в виду иметь следует — кому какое место отведено, тот там и живет. Каково место — таков и хозяин. А ежели руку на сердце положить, так и не больно-то зловреден. Ты, коли по надобности какой на болото прибрел, поосмотрительней будь, поосторожнее, дрын какой подбери да дорогу перед собой прощупывай. На авось понадеешься, — не пеняй. Не лягушка, чай, чтоб по трясине без оглядки скакать. Вспомнить, сколько народу с болота не вернулось — сразу и не вспомнишь. Сколько ходят — столько и возвращаются. Больше пугают…
Что он там насчет ракиты говорил? Прут прямой, в три локтя длиною… Это где ж такой отыскать? Вон, у нас, возле реки да речки, ракит полным-полно, только ветки у них все больше гнутые да изломанные. А чего делать прутом, коль найдется? Пороть Соловья, что ли, прутом этим самым? Так он не согласный будет… К тому ж, что его месту, которым он семь дубов зараз накрывает, хворостина в три локтя длиною?.. Перо еще какое-то выдумал. Нешто у Соловья своих перьев мало? А волосья из бороды своей натеребишь… Из твоей бы, вот тогда б дело было… Что и рассуждать, надсмеялся, и все…
Насчет же того, что дальше тяжеле будет, не соврал. Больше бревен погнило, дряни всякой скользкой поналипло. Снова подумалось — чем только думали, когда дорогу вели? Хотя, конечно, по тем временам, может, она и ничего была. И лес повеселей, и грязи эти черные поменее. Сколько он за день отмахал, пока кончились? Верст с десяток будет, а то и все пятнадцать. Можно сказать, ни разу не присевши. Еще с версту прошел, как болото закончилось, тут и заночевал.
Снова лес начался, обычный, не страшный, хотя и темный. Даже странновато как-то — лиственный, — и темный. У них возле деревни солнышко по березняку золотом рассыпается, аж глазам иногда больно становится, а тут… Обычный, но невеселый, печальный какой-то. Вот по этому-то лесу, долго ли, коротко ли… Это в сказках коротко бывает. А в жизни, как правило, долго. Сколько верст Илья за спиной оставил, сколько впереди лежит, не ведает. К тому же, скрадывает лес расстояние. Сколько шагов во-он до того дерева? Редко, когда угадаешь. Да и похоже все: сделал десяток шагов — справа дерево, слева пень. Еще десяток: слева пень, справа дерево. Хорошо, хоть не совсем заросла дорога, проглядывает сквозь траву да поросль… Скорей бы уж река показалась, что ли…
Словно услышал кто. Еще пару дней, и вышел Илья из леса, на взгорке стоит. Ну, взгорок-то он взгорок, только невысокий; с него по зиме ежели на салазках, так особо и не разгонишься. А внизу, не далее как в полуверсте, за лугом пойменным река течет. Крякнул Илья, что значит — от страха глаза велики. Или не от страха, — только это все равно, потому как речища, шириной поболее версты, о которой Сорока сказывал, вовсе таковой и не оказалась. Коли отсюда судить, так ее из лука стрелой перекинуть можно. Тот берег — совсем пологий и заросший, к самой воде кусты и деревья подступают. Проем виден, где дорога с той стороны в лес уходит. И с этого берега, и с того, бревна из воды торчат, знать, в самом деле была когда-то переправа. Погоди-ка… Будто ладья на том берегу в кустах приуткнулась…
Ладно, сейчас к воде, напиться, самому поплавать и коня искупать. Последний раз в ручье полоскался; в нем самое глубокое место — в две ладони, а ширины — два локтя. Только выбор тут невелик: хочешь — полощешься, а не хочешь — дух от тебя вскорости такой пойдет, любого зверя без всякого оружия свалит, цветы-листья-травы пожухнут. Не к лицу это, чай, не степняк какой. Хотя и те, вроде бы, вопреки молве общепринятой, как реку завидят, тоже в воду влезть норовят…
Идет Илья, спускается. Птички поют, над травой что-то порхает, солнышко светит, облачка легкие. Вот сейчас скинет с себя доспех воинский, да коня расседлает, да через реку, туда-обратно, туда-обратно. Ладью посмотрит, ладна ли. Коли не сгнила, сюда перегонит. Несподручно как-то на коне через реку скакать.
Шаг все прибавляет и прибавляет, скоро уж и бегом побежит. А подошел к воде, глянул, и лезть расхотелось. Никогда прежде реки такой не видывал. Если и течет, так медленно-медленно, даже не видно, как. Вода прозрачная, каждый камешек, каждую травку на дне видно, но какая-то… слова-то нужного не подберешь… тяжелая, что ли? Наклонился, зачерпнул, подержал в ладони, выплеснул. Такую и пить не захочешь. Вверх, вниз, сколько видно, плавная да гладкая, ни тебе водоворота, ни тебе стрежени, ни кругов от рыбы, что возле поверхности обычно плавает, мошек ловит. И цвет воды — как будто в черноту переходит.
Хоть и не хочется, а придется, видно, на коне скакать. Глянул, а тот стоит, голову понурив. Слепому видно — не перескочит. Что ж за река такая особенная? Как на тот берег перебраться? Перебирались ведь, была когда-то переправа.
И тут возле ладьи, что в кустах притаилась, вроде как движение обозначилось. Будто кто ветками шевелит. Гаркнул Илья, во всю мочь, рукой махнул и ждет, что дальше будет. Видит, никак кто-то в ладью взбирается. Стронулась тихо с места, к нему направляется. Ни тебе паруса, ни весел по бокам. Ежели б не человек позади, возле руля, то и непонятно, кем движется. Хотя все равно непонятно. Редко у них мимо деревни ладьи плавали, однако ж случалось видеть. Так вот, на тех ладьях обязательно либо парус был, либо весла по бокам воду шлепали, потому как рулевой, он обеими руками за жердь держится, что из руля торчит, и грести никак не может. А этот — и рулит, и плывет. Должно быть, слово знает. И уж коли так, ухо востро держать надобно. Мало ли чего у него на уме? Обморочит, да и столкнет в воду посреди реки. Без доспеха воинского, еще можно выплыть, а в нем — и думать нечего. Как топор…
Все ближе ладья; вот уж и рулевой виден. Молод, весен семнадцать — двадцать. В рубахе светлой, по груди чем-то расшитой, а что снизу — бортом высоким закрыто. Теперь понятно стало, как он ладьей управляется: в руках весло длинное; он им и правит, и гребет. Ну, вроде как шестом работают, когда на дощанике по мелководью плывут. Только шестом обычно с обеих сторон, а тут — с одной. И дощаник, конечно, размером куда как меньше. К бревнам правит, что возле берега торчат. Там глубина, должно быть пристать позволяет. Молод, а ловок, не впервой ему, видать, с берега на берег ладью гнать. Залюбовался Илья невольно, как плавно движется, ровно утица. А как развернулась ладья бортом, так рот раскрыл. Коса толщиной в руку позади рулевого болтается. Девка!..
Еще сколько-то, застыла ладья возле бревен, словно привязанная. Оставила весло, — оно у здоровенное, не каждый муж справится, прошлась там, внутри. Отвалилась у лодки часть борта, наклонилась, доски волочет, да на берег скидывает, чтоб подняться удобнее было. Ну, как наклонялась, Илья, правду сказать, вовсе не на доски смотрел… А девка как почувствовала. Повела эдак плавно тем местом, на которое Илья пялился, да и говорит:
— Жарко что-то стало, должно быть, солнышко припекло…
Вот ведь, окаянная!.. Глаза у нее на затылке, что ли?
— А ты, молодец, долго там пнем торчать собираешься? Ехать звал, али еще зачем? Коли тебе с этого берега на другой надобно, так подымайся, а нет — так прощеньица просим, мне здесь делать нечего.
Можно подумать, дел у тебя полно, вон, гляди, вся переправа народом забита, погоняют… Поднялся Илья на ладью, хотел было помочь доски обратно втащить, — не дозволила, сама справилась.
— Присаживайся, — говорит, — в ногах правды нет.
И к веслу своему отошла.
Смешная, право. Чего ж тут присаживаться, коли до берега другого рукой, можно сказать, подать.
И не заметил, как ладья с места двинулась. Он все старается по сторонам смотреть, а девка — все больше на него. И веслом своим плавно так, спокойно поворачивает.
— Не тяжело тебе? — спросил Илья. — Чай, весу-то в нем прилично будет…
— Привычные мы.
— А я вот слышал, будто нет тут на переправе никого. И дорогу сюда — сам видел, заколодила-замуравила.
— Не для всех…
— Это как же тебя прикажешь понимать?
— Как хочешь, так и понимай. Присел бы, я дурного не посоветую.
— Чего там… Вон он, берег-то, сейчас уж и будем… Не боязно, одной-то?
— Боязно? — Девка как-то странно посмотрела на Илью.
— Ну да… Обидеть ведь могут…
— То говоришь — на переправе никого, а то вдруг — обидеть… Не обидчивая я. Ежели надо, смогу и постоять за себя.
Ну, сможешь — и сможешь. Твое дело.
— А ты вот о Соловье чего-нибудь слыхала? Говорят, поселился где-то здесь, неподалеку.
— Неужто нет? Их не токмо что неподалеку, везде полным-полно.
— Да я не про птиц, я про разбойника, что дорогу засел.
Снова странный взгляд.
— Разбойника, говоришь… Нет, про такого не слыхала…
— Ну, а про иное что? По дороге, должно быть, прежде чаще ходили-ездили, чем нынче?
— Мне считать некогда. Мое дело: посадил — перевез. Хоть вдоль, хоть поперек.
— Это что ж, бывает, — вдоль перевозишь?
— Чаще, чем поперек.
Не похоже, чтоб смеялась. Однако и толку в ее словах нету. Где ж это видано, чтоб вдоль реки кого c берега на берег перевозили? Чудная какая-то… Хотя, коли, скажем, из их деревеньки куда-нибудь за море плыть, оно и выйдет вроде как вдоль.
Скосил глаза через плечо, на коня глянуть, а потом уж и обернуться пришлось, и удивиться. Сам, своими глазами видел, сколько в реке простору от берега до берега. А тут: с которого отплыли, тот едва видать, а к которому плывут, вроде и не приблизился. Морок…
Чувствует Илья, тело будто не своим становится, будто каменеет. Ноги подгибаются, не держат. Всего один шаг до лавки, только и того никак не сделать. Собрал все силы, двинулся, да тут же и ослабел, плюхнулся на лавку всем собой, как только не сломал. Девке же ничто — все так же веслом своим поваживает из стороны в сторону, куда-то вдаль глядит. У него же и веки каменеют; нет никаких сил глаза открытыми удержать. Не успел закрыть, ровно провалился.
И замелькали, замельтешили годы прожитые, мгновение за мгновением, день за днем, год за годом. Словно и он это, а словно и со стороны смотрит, не поймешь. Всю жизнь свою ровно заново прожил, все вспомнил, все прочувствовал. От самого первого воспоминания — ласковой улыбки на материнском лице, до последнего — как шаг к лавке сделал. Как глаза закрыл. Но на этот раз не провалился, а взмыл куда-то ввысь. И раскинулась под ним земля, без конца, без края, где зеленая, где в желтизну, вся синими извилинами изрезанная. И видит он на этих извилинах, будто муравьи малые в разных местах суетятся. Темнеют на синем, в одну сторону устремляясь, к разливу огромному, без конца, без края, к которому все извилины сходятся, вот как ветви у дерева к стволу. И где-то там в разливе видно пятно зеленое с белым, и муравьи все к этому муравейнику спешат. Сила же снизу, от земли, исходит, не сила — силища. Такая, что дух захватывает, что руки в стороны, что криком великим воскликнуть хочется… Только было раскинул, только было крикнуть собрался, — ровно дымкой туманной земля подернулась. Мгновение, и нет дымки, и снова зеленое и синим, но уже не такое, как прежде. Вроде, все как было, но зелень как-то притускнела, и синь поблекла, и нет на ней ни муравьев, ни пятна зеленого с белым, и силища… Нет ее, прежней. Другое что-то исходит, а что — не понять.
И тут мотнуло Илью, чуть с лавки не сверзился. Открыл глаза, мотнул головой — нет наваждения, как и не было. Вот она, былая река, неширокая, оба берега, какие были. Девка-перевозчица. Оставила весло, к борту прошла, отодвинула засовы, отвалила, доски скинула.
— Ступай.
Вот так, запросто, и ничего более. Одно только слово.
— Так ты что же, плату за перевоз не взимаешь?
Махнула рукой, ничего не ответила, отвернулась, сама сошла. Только и видел, как мелькнула несколько раз посреди дерев, да и скрылась из глаз.
Ну, не бежать же за ней… Сошел Илья, коня свел. Вот она дорога, такая же, как и с той стороны. Не то, чтобы совсем видима, однако и не потеряешь. Пошел было далее, и вдруг вспомнил про слова болотника. Веры ему, конечно, нету, ан, может, и не соврал. Что он там говорил? Ракита с гнездом? Так здесь что в одну сторону, что в другую, одни ракиты. Склонились над темной водой. Не белка, чай, по деревьям скакать-то. Не ровен час, сверзишься в реку. Да и девка наверняка где-то неподалеку. При ней — срамотно как-то. Услышит, как ветки трещат, наверняка заявится. Выглянет из-за дерева, увидит его на дереве, тут уж точно свалишься. Как быть?
А никак. Принялся Илья деревья осматривать. На девку рукой махнул. Одно посмотрел, другое. Ни тебе ветки подходящей, ни гнезда с пером. Совсем уж уходить собрался, — ну его, болотника, без его советов как-нибудь обойдемся, как вдруг припомнил — видел на одном дереве… Вон на том, кажись…
Точно. С земли не достать, не допрыгнуть, пришлось-таки лезть. Посреди сучьев будто шар примостился — ветки так друг промеж дружку переплелись, что больше ежа напоминают. У них в деревне такие как раз гнездами называют. А еще сказывали, будто внутри них иногда яйцо неведомой птицы разглядеть можно. Взять нельзя — только поглядеть. И никто будто бы, никогда ту птицу не видывал, ни как гнездо вьет, ни как яйца откладывает, ни как птенец вылупляется. Однако ж ежели заприметить, да успеть кусок скорлупы ухватить, будет тебе непременно в жизни сплошная удача. Но коли подхватить не успеешь, скукожится скорлупа, станет на лист увядший похожа, ни по чем не отличить…
Ни яйца, ни скорлупы Илья не нашел. А вот перо и впрямь торчит: свежее, будто только что оброненное. Как гусиное, только цвета необычного, иссиня-черного. То есть смотришь на него — черное, а чуть поверни — синее-пресинее. Чудное, в общем, перо, никогда прежде такого не видывал. Тут же и прут обнаружился. Рядом с гнездом торчит, длинный, ровный, толщиной в палец. Дерганул его Илья — не подается, гибкий больно, пришлось ножом отхватить.
Слез с дерева, добычу в руках вертит. Ну, и что теперь с ней делать? Кроме как высечь этим самым прутом, ничто на ум не приходит. А перо… Илья расхохотался, представив себе, что можно сделать с этим самым пером, коли к Соловью его употребить. Снова задумался. Болотник ведь еще про волосы из бороды говорил. И тут вдруг как обухом по голове: так ведь это ж он про стрелу. Конечно, про стрелу. Непонятно только, надо ее острить наконечником, или нет? Про наконечник речи не было… Примостился возле пня, ножом аккуратно располосовал перо, оглянулся, — нет ли девки поблизости, — потом, поморщившись, намотав, сколько мог меньше волосьев на палец, дернул, — сколько там времени прошло, а уж стрела-то и готова. Не стал ни острить, ни с другой стрелы наконечник снимать, как есть, в колчан сунул. Берегись, Соловей, человек-птица дивная, кто бы ты ни был…