Эрве Гибер Из-за вас я поверил в призраков

Т.[1]


I Побольше ночных игр![2]

Они хватали разгоряченных от бега, потерявших сознание жертв, взваливали себе на спины. Шатались по детским садам, поликлиникам, пряча лица под масками. Ручищи у них были огромные, таких на земле ни у кого больше не отыскать. У всех были прозвища: Пират, Малютка, Петрушка, Луна. Писать свои клички они не умели. Лица у них были свирепые, но, когда падал приглушенный свет, выхватывая порой лишь какую-нибудь деталь, тогда черты их казались тонкими, хрупкими. У одного, самого сильного — у Малютки — не росло ни бороды, ни усов. Они толкались, вопили во сне. В подвале, где было их логово и при входе в который требовалось называть каждый день меняющийся пароль, воздух висел тяжелый, едкий, пропитанный спиртными парами, башка от него шла кругом. Они не мылись, но Пират приносил из церкви флягу со святой водой, которую выливал потом в таз, приглашая остальных освежить ноги. Пират гордился своим жестоким умением — знал, как ловить малолеток в силки, поскольку то же самое проделывал, охотясь в лесу на куниц. Поймав, он тащил их за ногу, они брыкались, дергались, но Пират ногу не отпускал, ни к чему другому при этом не прикасаясь и утверждая, что плоть эта вызывает в нем отвращение.

Дети ценились, как золото, они взвешивали их, а позже продавали боссу по кличке Башка. Они держали их у себя год и более, чтобы как следует натренировать их мышцы и превратить в настоящих хищников. Они кормили их, как в зоопарке: в определенный час открывали один за другим мешки, побыстрее, чтобы ребенок не мог вырваться или наброситься на отца, — дети считали своих похитителей отцами, — и кидали туда кусок мяса и листья салата, какие дают черепахам. Детям очень нравилось. Им все время хотелось есть; почуяв еду, они начинали смеяться. Раз в месяц их высвобождали из мешков, дабы паразиты их там полностью не сожрали, вновь завязывали сорванные веревки, снова взвешивали, смотрели, не вытравило ли дерьмо печати с боков и ляжек. Следили за тем, чтобы не снимать повязок: ослепший ребенок для сражений не годен. И речи быть не могло, чтобы ослепить их специально: ребенок, потерявший зрение, к соревнованиям безразличен; упругость мышц, зрение, девственность и быстрая реакция на свет — вот главные козыри, когда идешь на бойню и видишь врага. Состязаний во тьме не устраивали, и требовались слишком мощные прожекторы, чтобы ночью было светло как днем, поэтому тренировались лишь при луне. Поганые люди взваливали тюки на спину, у каждого была своя ноша, зашнурованная, что просто так не освободишься. Чтобы добраться до леса, они их отвязывали, потом сваливали мешки в багажник, а сами жались в передней части фургона, зимой согревая друг друга, кутаясь в свитера грубой шерсти, от которой несло опилками, потом, овчиной и табаком, дети тогда тянули мордашки, чувствуя резкую вонь. Луна носил шапку, как у Дэви Крокетта, с двумя лисьими хвостами с боков, порой он откидывал их назад, скрепляя там и называя «своими миндалинами». Взмахнув саблей, он сбивал горлышко с бутылки шампанского на капоте фургона, подельники пировали; заслышав звук бьющегося стекла, дети пугались, как кони, ведомые на убой. Негодяи мазались пеной, желая друг другу победы. Дети в мешках ворочались, чувствуя близость озера, ночной воздух, прислушиваясь к воплям спаривающихся животных, им не терпелось побегать. Разбойники останавливали машину возле опушки, на краю поляны, окруженной деревьями, луна отражалась в озере, куда они швыряли детей, если у тех уже не было сил или если они слишком яро кусались. Малютка был по части музыки, всяких симфоний, сонат, квинтетов; Пират предпочитал тишину; Петрушке нравился рок, а Луна хотел слышать одни детские вопли, злобные, похабные выкрики, жалобные оханья. Они пускались врукопашную, Луна с Пиратом были в команде против клана музыковедов, они плевали друг другу в лицо, Малютка делал зарубки на бицепсе, считая победы, дети теряли терпение. Верх над всеми брала тишина. Однажды ночью они хлопнули полицейского, заявившегося на звуки музыки; завидев фары, они засунули мальчишек обратно в мешки, а сами спрятались по кустам; полицейский остановил машину и направился к мешкам, в которых кто-то ворочался, тогда они скрутили его, запихнули обратно в машину и, набросав внутрь камней, столкнули ее в озеро; разлагаясь, труп его примкнул к трупам тщедушных девственников; в ту ночь дети уже не могли побегать. У каждого из четырех ублюдков был свой парень, которого тот тренировал, науськивая против всех остальных, он высвобождал его из мешка и обвязывал веревкой длиною в десятки метров, затем отпускал, расставлял ноги, веревка начинала быстро разматываться, а сам он тогда был вроде столба. Ребенок всегда направлялся в самую темень, то есть в сторону леса, он этого не видел, но бежал все время на юг. Веревка свистела, словно буря сорвала все оттяжки и парус полетел ввысь, кожу на обвязанной талии начинало жечь. Ребенок никогда не стремился присоединиться к кому-нибудь из своих, хотя мог бы это сделать, ориентируясь по звукам, у детей были условные сигналы, чтобы перекликаться, они вынашивали планы побега, один из них пытался отыскать озеро, чтобы в нем утопиться, его туда и швырнули, привязав к спине камень, похожий на горб, Луна состриг у него все волосы и бесстыдно засунул себе в карманы, он их коллекционировал. Дети сочиняли молитвы, которые читали вслух лишь в одиночестве. Некоторые сразу же кидались на руки тем, кто их отвязал, и тогда не желавших бегать умерщвляли на месте. Прочно упершись ногами, мужчина напрягался всем телом, ожидая толчка, что может его повалить, а ребенок на другом конце веревки почти задыхался, веревка впивалась в ребра, он спотыкался и сразу же его тащило назад, голова утыкалась в землю, волосы были растрепаны, несколько минут ноги машинально двигались в пустоте, бедра сдавливало, краткий миг отчаянной, невозможной борьбы становился мигом непереносимого отчаяния; в это время мужчина с расставленными ногами, руки на ляжках, должен был, изогнувшись, держаться изо всех сил, чтобы не рухнуть, боясь выпустить веревку, он ранил ладони, стараясь не кричать от жгучей боли в боках; повалившись наземь, ребенок пытался стянуть повязку, ему удавалось лишь ее надорвать, тогда он видел сквозь дыру лунный свет и сразу бросал затею, самая черная ночь казалась ему ослепительным днем. Ребенок пускался бегом, оставаясь на одинаковом расстоянии от столба, по опушке леса, вычерчивая под небесами пересекавшиеся радиусы, полукружья, запутывая рисунок, путался сам, топтал уже нарисованное, сводил линии воедино, линии то расходились, то опять сходились, пока веревка не разъединяла их вновь. Четыре живые мачты, восставшие в центре поляны, посылали звуковые сигналы, предупреждая детей о препятствиях, они орали, однако, казалось, крики лишь распаляют ребяческое рвение делать наперекор. Дети неслись до тех пор, пока не бились вдруг со всей силы животом о перекладину и пока не вонзалась им в тот момент в спину стрела, тогда они, шатаясь, шли к центру, подчинившись веревке, тихонько тащившей обратно. Луна занимался занозами, ему нравилось их вытаскивать; Пират предпочитал осматривать штаны, пусть даже рваные; Малютка смазывал хрупкие разгоряченные ноги; Петрушка считал, что следует вбирать в себя выдыхаемый измученными детьми воздух, чтобы выдыхать его самому, когда будет заниматься любовью, бабы приходят от него в исступление. Откупорили вторую бутылку, дети снова дрожали, а в это время у них осматривали повязки, Петрушка утверждал, что те надо заменить тюрбанами, которые закрывают сверху всю голову до самого затылка. Но Малютке нравилось протирать губкой лбы, он говорил детям: «Вы никогда не состаритесь, у вас не будет артрита, люмбаго, волосы и зубы не выпадут, яйца не отвиснут, спермы будет все время полно, у вас не будет вонять изо рта, вы не потеряете память, вы не познаете страдания, кроме того, что вам будет даровано, оно будет чудесным, ослепительным и — последним». Детей засовывали обратно в мешки, клали в фургон, и маленький отряд похитителей отправлялся в обратный путь, Малютка засыпал на плече у Петрушки. Команду пополнили двое новеньких — Волк и Перо — бездельники и шалопаи, но охотиться они умели отменно. Чтобы вступить в шайку, они привели пятерых детей, отобранных с таким тщанием, что понравились всем. В подвале надо было повесить еще два гамака и залатать несколько старых мешков.


Луна ждал, пока остальные уснут. Взяв нож, с толстой ниткой и иглой в кармане, он пробирался во тьме меж подвешенных мешков, наизусть зная дорогу, он ходил по ней каждую ночь, один из мешков ждал его, не засыпая, дрожащий шар ткани, ворочающийся, напряженный в предвкушении жаркого рта и нежного, умелого, шершавого языка, он знал, как повернуться, как запрокинуться в своем укрытии, поудобнее подставив себя, не наталкиваясь на лезвие, нож вспарывал в том месте, где колени были уже разведены в разные стороны, ребенок старался удержать равновесие, в ожидании наслаждения кровь ударяла в голову, было слышно, как голые ноги скользят по плитке, было слышно рычание, Луна так жаждал очередной порции сока, что больше не мешкал, уже не водил мясистыми губами по мешковине, как прежде, когда на ощупь искал отдающий мускусом выступ, слегка повизгивая, ища ртом, вертя мешок так и эдак, чтобы образовалась в нем впадина, где можно ткнуть ножом и, взрезав бурдюк, напиться, с закрытыми глазами он протягивал нож к обездвиженному мешку, уже слыша звук вспарываемой урывками ткани, ребенок скулил от счастья среди волокон, пыльных от высохшей спермы, что прятали его мальчишеский член, перепачканный и длинный, светлый и еще тонкий, набухший, кольчатый, пленительный и вонючий, Луна, открыв себе путь, тут же его заглатывал, поглощал, пожирал, кусал, брызгал слюной, орошая его, омывая пахучие складки, массируя членом десны, закалывая им себя, задыхаясь, наконец-то счастливый, позабывший, сколько ему лет и какую он вел прежде жизнь, и день сейчас или ночь, испытывает он любовь или ненависть, и плоть, которую он сосал с такой жадностью, принадлежала она ему самому или его детенышу, или зверю, или врагу, или мечте, или черту, Луна продолжал сосать детский болт, пока тот не брызгал в глотку, такой сытный, кислящий, отвратный, умопомрачительный, он мог часами трудиться над ним без устали, мог провалиться в сон, гипнотизируя мальчика замедлившимся дыханием и продолжая сосать, потом, зафыркав, проснуться, плюхнуть мешок на ягодицы, чтобы автомат с соком пустил его в изобилии и сок шел более животворный, более ароматный, его собственный здоровенный хуй, к которому он не притрагивался, болтался как маятник, увеличиваясь и твердея, разбухая, буравил перепачканную, пропитанную шерстяную ткань трусов, протыкал ее насквозь, проскальзывая меж петель, чтобы тереться о более грубую ткань у самой ширинки, ища живую дыру, жерло, которое оставалось где-то вдали, и временами из него шел сок, но удовольствие от этого не ослабевало, и мошна, раздутая, рыжая, волосатая, как у тигров, была по-прежнему переполненной и горячей, ребенок в мешке слева не спал, пристрастившись каждую ночь, зажмурившись, прислушиваться к малейшим шорохам этой неутолимой жажды, восторженной возни в удушающей ткани, желая освободиться от мешка, будто от стесняющей движенья одежды, прыгнуть откуда-то сверху, будто с трапеции, к которой привязали его за кисти, чтобы оказаться во мраке и идти на запах, чтобы отыскать, схватить и похитить из бутоньерки трясущимися от голода руками, исцарапав о шипы губы, толстенный, лоснящийся, полный молока член, чтобы облизать его весь и сожрать, нарушив его неприкосновенность, поклоняться ему, идя на звук механической помпы, следя за паузами, за ритмом, за ярым ее ликованием, дабы соорудить насос собственный, наладить его, будучи прилежным учеником, но он был слишком застенчивым, чтобы пойти дальше своих бредовых фантазий, а кормящему мальчику уже надоело изображать из себя спящего, мертвеца, тщедушную жертву, он атаковал мужскую пасть, тер щеки, пихал язык в глотку, рвал губы, засаживал рывками по самые гланды, злобно, любовно, в этот момент он думал, что творит преступление, совершает животворную казнь, во время которой лишится себя, так насекомое сбрасывает кожу во время спаривания, жара, в которой он хотел раствориться, становилась обжигающей; приглушенным, но властным стоном Луна подавал знак, чтобы немного помедлить, клал руки на упругие ягодицы мешка, он уже перестал их призывно похлопывать, и мальчишеский член у него во рту успокоился и немного обмяк, позволив дышать, Луна ждал естественного сигнала, которым послужит очередной вздох, а пока он закрывал глаза, у него оставалось еще немного времени, в голове гудело от тишины, все мысли были о члене царственного ребенка, почтившем его своей милостью, как следует сдобрившем, из-за которого он мечтал теперь о новых наливках, о новых настоях, первый проблеск зари, поднявшей дрожащие веки, освещал всю картину, он не роптал, что ночь заканчивается, теперь ему оставалось лишь чуть сдавить губами волшебную палочку плоти, дабы мед ручьями потех ему в горло, восхищая, разя его наповал, переполняя утробу, он выдавливал все до последнего сгустка, который хранил потом в тайнике меж деснами и губами, чтобы в течение дня перекатывать на языке, опасаясь лишний раз вдохнуть вольный воздух подвала, на котором влажный, теплый, фантастический сгусток мог бы замерзнуть, одно движение бедер, и детский член переходил изо рта в пропитавшийся потом карман, Луна доставал толстую нитку, иголку и торопливо зашивал теперь дырку в мешке, ребенок уже свернулся калачиком, повернувшись так, чтобы шов оказался сверху невидим, и до подъема спал, восстанавливая силы после звучной безумной прокачки, вымотавшей его до предела, Луна возвращался в гамак, где при мыслях о содеянном и о том, что следующей ночью можно все повторить, дрожал от страха.


Притащив пойманного ребенка, его вытряхивают из мешка, при этом он за мешок цепляется или порой просто валится без движения на пол; бьет ногами, орет или замирает, не говоря ни слова; плачет с завязанными глазами или раззявливает рот, чтобы укусить; в этот раз он не успел подняться, как Малютка на корточках уже зажимает его голову у себя между ног и обматывает еще одним слоем повязки; Пират хватает цапающие, царапающие руки, пытается их успокоить, выкручивая пальцы, перочинным ножом отрезает злющие ногти, укрощенные детские ручки складываются, моля о пощаде; Луна занимается одеждой, он избавляется от вещей, которые были на ребенке в момент похищения, он не ждет, что ребенок ему поможет, он полосует одежду ножницами, швы трещат, тенниска, шорты разрываются на куски, обнажая плечо, ляжку, изгиб спины, из лоскутьев получатся прекрасные кляпы, затычки, Луна особенно боится, проводя лезвиями вдоль бедер, ткань натягивается, как бы не порезать заодно и белье, тогда взгляду сразу предстанет нечто, вызывающее ужас, он страшится, что поднимется новая волна похоти, что он предаст объект своего поклонения; когда член вяло вываливается или наоборот, восстает со всей силой из раскромсанного белья, он отворачивается, не хочет смотреть, опасаясь, что тот окажется слишком красивым, слишком миниатюрным, слишком живым, уже напряженным, сочащимся и божественно увлажненным; Петрушка ухватился за ноги, похожие внизу на маленькие бледные веретенца, он связывает их на лодыжках; рот так и норовит укусить, тогда Пират постановляет, что следует выбить молоточком все зубы, сделав из них превосходные ожерелья, но все против; язык тоже не следует трогать, так как детям надо вылизываться и успокаивать им завистливых негодяев; в то же время следует позаботиться, чтобы они не могли рассказать о боли, надо устранить всякую возможность разоблачения и даже малейшую вероятность бунта; обездвижив ребенка, его переворачивают на спину; чтобы он не вырывался, болтая головой из стороны в сторону, волосы привязывают к кольцу, закрепленному в цементном блоке, на котором будут проводить операцию, в рот, чтобы не закрывался, негодяи вставляют угольник и вливают туда родниковую воду или же спирт, затем кладут кашицу из толченой травы, чтобы одурманить сознание; когда ребенок начинает бредить, Пират засовывает ему в горло ножницы, режет, кромсает там, ребенка сразу же переворачивают, чтобы кровь изверглась в бадью, затем рот наполняют кубиками льда и заклеивают пластырем; ребенка укладывают на одну только ночь на подстилку из перьев, и негодяи один за другим подходят и прикладываются к детскому лбу. На следующий день кровь уже не течет, говорить он больше не может, что-то тихонько бурчит, лед в истерзанном горле давно растворился, взгляд смягчился, но временами в нем читается ненависть, глаза все выдают. И все-таки жаль, говорит Петрушка, что приходится подрезать им в клювике, ведь можно было бы научить их петь, читать вслух, болтать, как мы. Ему говорят, что он недоумок. Что же касается оставшейся в бадье крови, Пират без задней мысли отправляется разлить ее по кропильницам в тех церквях, где берет воду для омовения.


Волосы еще не остригли, ставят клейма; номерки греются на огне, и неизвестно, какому из них — от первого до девятого, — выпадет честь увенчать детский лоб, какую именно цифру будут теперь целовать, прикладываясь ко лбу, где ее выцарапают, оттенят краской или выведут кислотой; ребенок и номер будут теперь одним целым, число станет именем, оно будет жечь, служить опознавательным знаком; спрятать его способны лишь вновь отросшие пряди или, если ребенок спасется, он сможет затребовать у татуировщика за определенную мзду скрыть цифру каким-нибудь сложным рисунком; временами ему будет сниться, что он сдирает со лба кожу, будто чистит какой-нибудь фрукт. Номерки в металлическом ящике, который на огне не горит, уже сдобрены ошметками кожи, что порой отслаивалась, когда они с дымком впечатывались меж бровей; Пират нагревает сталь, лишь он наделен сердцем, способным выдержать весь процесс штамповки; Перо растолок фиолетовую краску и подготовил кисти, чтобы работать по свежей ране; Малютка занимается электрической машинкой, которая проталкивает крошечные капельки краски под кожу; Петрушка успокаивает ребенка. После новой поимки в подвале царит беспорядок, разбойники постоянно спешат, снуют из стороны в сторону, передают друг другу инструменты; дети в мешках настороже, они с жадностью ждут, когда же появится запах горелой плоти, спорят, подавая друг другу молчаливые знаки, им известно, что будет он кисло-сладким, отвратным, пронзительным, он выдаст, что рядом находится кто-то еще, кого они не смогут увидеть, поэтому нужно его себе как-то представить, причислив к врагам или союзникам. Негодяи ищут среди висящих мешков пустой; если все заняты, идут к ящику, берут старый мешок и выбивают из него нечистоты, превратившиеся уже в пыль. Петрушка на коленях возле ребенка, стоящего на четвереньках; если тот все еще слишком строптив или продолжает буянить, ему делают неглубокий надрез на затылке, набивая внутрь свинца, чтобы получилось жалящее ярмо; Петрушка одной рукой берется за волосы, запрокидывая детскую голову, другой убирает пряди со лба; от запаха раскаленного добела железа ребенок ссытся и обсирается; Пират, зажав выбранный номерок пинцетом, прицеливается, стараясь попасть в середину, где порой различима вертикальная складка или родинка, рассекает воздух, идет пар; в последний раз тогда слышится голос ребенка, пытающегося закричать, взвыть, засмеяться или выругаться; Петрушка знает, что надо сразу же отпустить волосы, чтобы чуть усмирить боль, что волосы успокаивают кожу подобно вееру или тальку. Одна боль уменьшается, когда на смену приходит другая, они как бы растворяются друг в друге, поэтому сразу подходит Малютка с электрической машинкой и, пока Петрушка оттягивает нижнюю губу, торопится выгравировать, не поранив при этом язык, ту же цифру, которую только что запечатлели на лбу. Изо рта брызжет поток слюны, омывая бандиту ноги. Малютка поцеловал машинку перед тем, как ею воспользоваться, и испробовал на себе, выведя на каждом пальце по букве, которые вместе, когда рука сжимается в кулак, образуют «HAINE», ненависть. Он долго колебался, подумав, что ровно столько же букв в слове «AMOUR», любовь.


Сидя в джутовой котомке, ребенок может мочиться и испражняться днем и ночью когда угодно, моча и дерьмо — его питье и еда, целебная глина, примочки, присыпки, они пропитывают тряпье, испаряются, высыхают, ребенок мнет это все, лепит из жижи подушки, гетры, шлемы, когда же ему совсем грустно, он решает скатать шар, чтобы засунуть себе в рот и наконец задохнуться.


Когда приходит пора стричься, ребенка усаживают, не снимая повязки, на голове у него корона из свалявшихся волос, которые он теребит перед сном. За дело берется ворюга Петрушка, поскольку Пират не желает делиться своими бритвами. Кожа на голове должна стать пятнистой, в синюю крапинку, даже ближе к фиолетовому, которым расцветили отметину на лбу, смешав чернила с выступившей из раны кровью. А Перо тем временем хочет выкроить синего цвета одежду, он мечтает об униформе, о боевых нашивках, о матерчатых щитах, небесного цвета шлемах. Малютка же мечтает найти более широкое применение для волшебной электрической машинки, пройтись ею по всему детскому телу, от обритой головы до самых стоп, которые надо регулярно обрабатывать и зачищать, чтобы они плотнее прилегали к настилу арены, он способен покрыть все тело таинственными начертаниями, и никто бы не смог постичь смысл нарисованной им поэмы, он бы выгравировал змей на бедрах, для каждого лица придумал бы одну или несколько масок, изобразил бы чью-нибудь морду на носу, вывел клювы и рыла у губ, заточив их в телесные рамки, создав подлинные обманки, начертил бы на головах планисферы, очки, которые надевают рабочие на рудниках, обработал бы каждую фалангу, чтобы буквы из слова «HAINE» проступали на коже в обратном порядке, превращаясь в звездные кратеры. Ребенок стоит голый, он ни о чем не грезит, прислушиваясь к лязгу ножниц возле повязки, чувствуя, как пряди падают на плечи, волосы щекочут нос, он чихает. На смену начавшим с самых концов спокойным и легким ножницам приходит холодная дергающая машинка для стрижки, которую больше интересует плоть, нежели волосы, она находит каждый холмик и выступ, чтобы взборонить его, расцарапать, и остервенело набрасывается на затылок, поскольку он особо упорствует, словно крепость, держащаяся на искусных уловках, изысканная утонченность; машинка должна все это изничтожить. Пират отказывается одолжить свои бритвы из-за желания возвести их в особый разряд, он хочет, чтобы они порхали от головы к голове, подобно невидимым булавам жонглера, хочет, чтобы они скакали по выстроившимся в ряд башкам, словно по брускам ксилофона, говорит: «Ох уж эти ваши синенькие детишки! Мои бритвы предназначены для их морд! У негров ведь есть особые ритуалы, когда они себя режут! А раскромсанные щечки послужат нам для удовлетворения самых насущных нужд!»


Луна напоил Волка, давал ему одну за другой, а в конце концов лил уже прямо в рот, они впервые разговорились друг с другом, и Луна с таким упорством старался оттянуть момент, когда Волк очухается, хотя тот давно уже набрался выше крыши, что это наводило на мысль: Луна решил сделать его соучастником чего-то постыдного, бутылка была наполовину почата, пили они чистый спирт, которым обрабатывают раны и от которого кровь гудит, распирая вены, чувства переполняли их, ими владело уже неистовое сладострастие, они не касались друг друга и смотрели вниз, словно животные, что замерли перед случкой, другие все спят, они сидят друг против друга на гамаке Волка, куда заявился Луна, сбросив башмаки, штаны у него расстегнуты, одна вонючая босая нога нервно дергается, другая свесилась в темноту, расхристанные, обалдевшие, они выдыхают друг на друга облака удушающих спиртовых испарений, слюна брызжет, взгляды блуждают, они различают висящие во тьме хрупкие образы, от которых исходит удивительное свечение и которые тут же меркнут, стоит лишь шевельнуться, у собутыльников в глазах двоится, троится, а потом вдруг кажется, что оба они единое целое, расстояние меж ними страшно уменьшилось на гамаке, который покачивается на шарнирах под их двигающимися телами, и они могли бы на него повалиться, обнявшись, вцепившись друг в друга и кусаясь, пока один не уступит, отдавшись другому, но Луна как раз решил за этим следить и направлять сбивчивые мысли Волка в нужную сторону, он замечает, что у Волка в расстегнутых штанах стоит колом и взгляд его устремлен вниз, словно перед ним возникла галлюцинация, на его собственный хуй, который вот-вот подскочит, готовый уже, чтобы ему поклонялись, однако Луна не обращает на это внимания, скрывая эрекцию и зажимая хрен между ног, он снова протягивает бутылку, едва не выбивая у Волка зубы, говорит: «Лакай, башка, пососи из холодного горлышка, согреешься!» — И он понимает, что этот заход должен быть последним, поскольку с новым глотком тот уже выходит из себя, он видит, что Волк готов наброситься на него, сдернув рубашку, и швырнуть плашмя, чтобы пройтись как следует по спине, готов схватить любой валяющийся обрезок кожи, соорудив хлыст, и Луна должен поторопить события, поскольку опасается также, что Волк поднимется на дыбы, заартачившись, и повалится затем без сознания, а ему надо еще столько всего вбить в голову, и он говорит: «Ну что, горлышко-то, небось, заледенело? А у меня есть для тебя такое теплое, с каемочкой, и то так приятно сосать, из него льется нектар просто божественный!» — «Вот мразь! — кричит Волк. — Ты хочешь подсунуть мне свою кочерыжку, да?!» — И вдруг отворачивается, словно заметил что-то во тьме, Луна спрашивает: «Видишь? Вон там бабища с толстыми титьками, трясет ими, чтобы хуй встал. Разглядел? А теперь расставила ноги, показывая пиздень, и машет нам, чтобы ее отделали. Смотри, какая горячая, мокрая, здоровенная, мы можем ей заправить оба одновременно и напихать по самые гланды, давай!» Волк слез с гамака и шагнул в темноту, но Луна показывает ему в другую сторону, толкая к проходу, в котором висят мешки, он вытащил из кармана нож, и Волк, пошатываясь, испугался, подумал, что Луна хочет перерезать кому-нибудь из детей глотку, чтобы одарить его свежей волшебной дырочкой, Луна останавливается, оборачивается и говорит Волку: «Ну, где твой хуй? Доставай, покажи его мне, покажи, какой он у тебя огромный!» — И Волк сразу же вываливает свою дубину, уже надутую и всю в пене, Луна говорит ему: «Вместо того, чтоб нестись по накатанной, не желаешь ли ты отведать чего-то более сладостного и порабощающего, оживляющего все твои чувства? Слушай, ты бы мог сменить лошадей, принявшись за воздержание особого рода, начав усердно трудиться одними только устами, тогда млеко твое забрызжет не из плоти, а из души, точнее, из душевного твоего члена… Подойди же к мешочку, понюхай, почувствуй, как кабан чувствует в земле трюфель, и подчинись, открой рот и трудись над тем, что войдет в него, ласкай, заглатывай, поглощай, поклоняйся этому и не останавливайся, пока оно не забрызжет, пока не затопит тебя, пока тебя не перепачкает, не засеет, не оплодотворит, не поразит молнией, не сотрет всю память и не сделает навсегда из тебя преданного самоотверженного раба, настойчиво множащего это млеко!» Ребенок узнал звук шагов и тот шепот Луны, каким он обычно просил запустить ему в рот с еще пущим старанием, ребенок сразу же повернулся, чтобы высунуть навстречу свой член, но услышал, как кто-то незнакомый икнул и недовольно зарычал, и ребенок застыл, изогнувшись, замер от страха, по привычке чувствуя возбуждение, ткань мешка, где был шов, зашуршала, и детский член, ударившись о небритый подбородок, в надежде на удовольствие, принялся тыкаться в плотно сжатые губы. Волк взревел и со всего маху оттолкнул мешок в сторону, схватил Луну за шиворот: «Так вот, что ты хотел пихнуть мне в рожу! Сучий ты потрох! Этого вонючего моллюска?! Да я тебя сейчас порешу!» Но Луна стоял разомлевший, ему было не страшно, он зашел уже слишком далеко, моллюск сразу же спрятался в свою раковинку, а Луна, припав к мешку, к опустевшей дырке, начал выдыхать внутрь весь свой жар, чтобы тот появился опять, и, оторвавшись от мешка только на миг, Луна шепчет Волку: «Я тебе покажу, сейчас сам все поймешь!» Перед Волком вдруг предстает умиротворяющее видение: вместо выпрастывающегося наружу розоватого комочка плоти, потихоньку растущего, взбухающего, когда Луна вбирает его губами, он видит бабочку, пытающуюся выбраться из кокона и расправить крылышки, Волк поражен, он подходит поближе к Луне, у которого рот уже полон, и говорит ему: «Ты что же, жрешь бабочек, да? Этим ты занимаешься?» Луна поводит языком, разжимает рот и выпускает детский член, лоснящийся от слюны, говорит Волку: «Я научу тебя кормиться бабочками!» — И он высовывает язык, чтобы лизнуть член, демонстрируя, как это делается, щекочет языком нежную каемку, косясь на то, как член вздрагивает, покачивается: «Можешь попробовать сам! — говорит Луна Волку. — Посмотрим, чей язык проворнее, сможешь ли ты украсть у меня мою бабочку, сможешь ли согреть ее и довести до того, чтобы она залетела не ко мне, а к тебе в рот! Что ж, дарю тебе возможность испытать свои силы!» Языки Луны и Волка касаются друг друга, облизывая, вылизывая подскакивающий детский член, который ждет, когда же Луна подставит рот, чтобы в него вытечь, но Луна мешкает, он упивается терпким пьяным жаром, исходящим изо рта Волка, их лица совсем близко, он пристально за всем наблюдает, тогда как глаза Волка закрыты и он всякий раз слегка отстраняется, когда член вздрагивает, боясь, как бы на заглотить его целиком, в то же время мешая Луне, и вдруг Волк начинает двигаться с яростью, словно обезумев, ему кажется, он целует несуразный кусок плоти так, как не целовал никогда никого, Луна, опустив взгляд, замечает, что хуй у Волка торчит из штанов наружу, дергается, из него на рубашку льются потоки горячей спермы, Волк хлопает ребенка по заду, чтобы мальчик в свой черед тоже кончил, два перепачканных рта соревнуются меж собой, и Луна, улыбаясь, глядит на прекрасное лицо Волка, по-прежнему мрачное, отчужденное, но теперь спокойное, безмятежное. Ему кажется, он различает на белом лбу извилистую вену, она вздувается, лопается.


Во рту у мальчишек жила мокрота, они были специалистами по плевкам, оптовыми поставщиками слюны, они постоянно прижимали языки к нёбу, чтобы из желез все время текло, катар этому только способствовал, они смешивали слюну с ядом, они им меж собой торговали, из переполнявшей рты жидкости делали потайные припасы, наполняли ею склянки, мечтали обзавестись бочками, пролить искусственные озера, обустроить плотины, мечтали, что плотины прорвутся и разбойники утонут в общей слюне, они мочили в ней одежду, думая, что в случае нападения ее можно будет скрутить и обороняться, они натирали ею голову и живот, они сушили ее, чтобы собрать эту пыль и смешать с высушенными соплями, скатанные из полученной смеси шарики они нарекали своими самородками, кругляшками, взрывчаткой, измеряли их вес и обменивались ими, тренировались плевать как можно дальше, плевать через голову, плевать, опустив голову, плевать, не раскрывая рта, плевать через нос, плевать, изогнувшись, чтобы попасть в собственную задницу, плевать в движущуюся цель, надувать щеки так, что, казалось, они полопаются, варьировать вес и форму своих снарядов — это могла быть тонкая прозрачная струйка, разбивавшаяся, достигнув цели, на пять или десять отравленных капель, или же это могло быть комковатое месиво, ложившееся пятном, счистить которое до конца никогда не удастся, оно могло не пахнуть ничем или же быть отвратным, вонять жратвой или тухлятиной, дети говорили: «У нас во рту холера! Оно стоит дороже золота! Мы можем вызвать настоящую эпидемию, мы богаты!» Когда же их заставали ковыряющимися во всей этой слизи, словно в теплой и грязной луже, они принимали жалобный вид, показывая на мокрые повязки, и притворялись будто рыдали.


На бумаге, на ткани Перо рисует и перерисовывает различные варианты униформы, то добавляя множество деталей и украшений, то делая ее скупой и строгой, униформа все время только синего цвета, он представляет себе боевой плюмаж, шелковые шоры, съемные эполеты, простое гофре, которое можно накинуть на ребенка, предварительно намочив, чтобы, высыхая, ткань стянулась, образовав второй слой синюшной кожи, представляет себе сапфировые переливы, которые, сияя, обтянут округлые плечи и впалый живот, представляет мерцанья топаза, которые извилисто лягут вдоль позвоночника, Перо заштриховывает линии складок, малюет синие картинки, уже одних акварелек столько, что ими можно укрыть всех детей, но не бывает недели, чтобы он не придумал какую-нибудь новую форму, облегающую целиком все тело, с украшениями еще более мудреными, или же он раскладывает эскизы и выкройки перед недовольными рожами пособников, отвечающих все время одно и то же: «Ты упертый чокнутый долбоеб! Люди придут на спектакль только потому, что мальцы все голые, попробуй одеть их, и сразу придется менять профессию! Ты, к примеру, можешь стать крысоловом, займись лучше этим!»


В каждом мешке проделано два отверстия, две дыры, достаточно тронуть рычаг, и мешки приходят в движение, семь пар ног распрямляются и болтаются в разные стороны, пока натяжное устройство выравнивается, превращая ношу в подвесные люльки; один оборот, и мешки повисают где-то высоко, каждый на отдельном крюке, чтобы Малютка мог свободно перемещаться меж раскачивающихся ног, поскольку ему поручено глядеть за этими кабинками, ведь в его ведомстве находятся также присыпка, масло, колотушки, гладилки, терки, пинцеты для выщипывания волос, лед и кипяток, отвлекающие лекарственные средства, он сосредотачивается на ступнях, которые прямо перед ним, они вдруг отскакивают, почувствовав ланцет, которым следует поработать над какой-нибудь веной, ноги не должны быть толстыми, не должны быть мускулистыми, для сражений важно, чтобы они оставались тонкими, хрупкими и научились на все реагировать быстро, пусть сухожилия станут невероятно податливыми, Малютке вменено в обязанность дубить и укреплять кожу, натирать ее воском, проверять чувствительность, измерять обхват, он должен беспрестанно похлопывать ноги, следя за их состоянием и составляя каждой паре программу для тренировки, предусматривая поведение при скачке и проигрыше, а главное — смотреть, насколько они гибки, чтобы потом, на песке, они выдержали как можно дольше.


Раз в месяц детей отводят в парильню, у них договор с владельцем, они сохранят для него два билета на представление, из тех, что получили от Башки, а взамен он отворяет им двери рано поутру, когда порядочные люди еще не проснулись. Парильня находится в пригороде, это просторная комната с влажными облупившимися стенами, вдоль которых с трех сторон стоят деревянные скамьи, с четвертой стороны — плотно закрывающаяся дверь с большой ручкой в виде автомобильного руля и похожим на иллюминатор окошком, таким грязным, что ничего не разглядеть ни с одной, ни с другой стороны, потолок на пару весь растрескался, с него падают обжигающие тяжелые капли, на полу лежит плитка, местами страшно скользкая, местами побитая и шероховатая, из дыры шириной с руку, спрятанной под одной из скамеек, временами вырывается струя пара, рядом пролегает желобок со свежей водой, идущий к самому центру, где в бассейне с отслаивающимся алебастром плещется какая-то муть; на улице еще темно, детей вытряхивают из мешков и, связав по ногам, делят на две колонны, отправляя затем в фургон, Малютка и Петрушка садятся позади вместе с ними, чтобы стеречь, Луна запрыгивает вперед к сидящему за рулем Пирату; остальные лежат по гамакам. Припарковав фургон как можно ближе ко входу в парильню, детей выпускают из задней двери, Пират, оглядывая улицу, курит сигарету. Луна по привычке направляется к хозяину и просит включить паровую машину на полную мощность и не скупиться с бельем, поскольку тот старается все время подсунуть кучу полотенец, уже использованных клиентами накануне, Луна швыряет их на скамейки и затем приводит в хаммам детей, расставляя их вокруг бассейна, просит Петрушку запереть наружную дверь и ждет, пока пар, вначале робко стелившийся по самому полу, а теперь уже валящий густыми клубами, заполнит всю комнату, чтобы снять у детей повязки, эта белизна ослепляет их, они все одновременно начинают вопить, фыркать, ударяться головами, и Луна, садясь на корточки, развязывает в этой неразберихе на ногах веревки, он поднимается и видит, как дети исчезают, улепетывая в непроглядной белизне, каждый раз он хочет остаться подольше, хочет побежать за ними, но Петрушка сразу же открывает дверь, чтобы он вышел, и каждый раз выговаривает ему с безразличием одним и тем же тоном, небрежно и машинально, напустив на себя грозный вид: «Ты слишком привязался к парнишкам! Это может плохо для тебя кончиться. Пират уже просек, он пока молчит, но когда-нибудь все тебе выскажет…» Луне наплевать, он стоит, приклеившись носом к иллюминатору, он ничего не различает, он силился представить глаза детей, прислушивается к их смеху и выкрикам, однако дети чаще всего таинственно затихают, скользят где-то там в заснеженном поле, лепят из пара снежки, чтобы со всей силы кидаться ими в лицо друг другу, играют в слепцов, шаря вокруг руками, обжигаются о нагревшийся алебастр и плюют в прохладную воду, на обритых головах поблескивает инеем отставшая кожа, насекомые скользят вдоль тела, пытаясь за что-нибудь уцепиться; № 2 — паренек Луны — заполз под скамейку, чтобы вдыхать пар прямиком из трубы, пока остальные его не видят, обернувшись, он заткнул себе зад и принялся поедать белых барашков: — «Теперь буду пердеть снегом!» — говорит он себе, смеясь, остальные хватаются за полотенца и хлещут друг друга, водружают себе на голову тюрбаны, напяливают юбки, складывают звезды, скручивают новые повязки, моют пол, стоя на четвереньках, от жары и влажности они возбуждаются, машут руками, загребая побольше пара, чтобы тот вился возле их членов, которые они зажимают в ладонях и трут, они лепят из пара человечков, лепят страшилищ, которые их насилуют и в объятьях которых они кончают, и Луне, прильнувшему к белому кругу иллюминатора, выпучившему глаза, когда едва различимые темные силуэты за стеклом сталкиваются, мерещатся беспрестанные спаривания, снежная оргия; «Так что, они там ебутся? Да или нет? — спрашивал Петрушка, хлопая его по спине и разворачивая, чтобы вручить ворох повязок. — Давай уже! Светает, Пират будет злиться, а, если он к тому же проиграл, то вони не оберешься!..» — Пират все это время играл в кости с хозяином, а Малютка слонялся вокруг детского сада. Луна орет, чтобы все сошлись в круг, № 2 прятался под скамьей, он знал, что здоровенная ручища сейчас его вытащит, стряхнув ему капельки с хуя, а Луна в это время думает, что от хуя грядущей ночью будет пахнуть жавелевой водой, но он быстренько избавится от этого запаха.


Как правило, в подвале с переменным успехом старались держать две группы детей, выстраивая их в два ряда по семь человек — только что украденных и едва обученных «малышей» и «взрослых», готовых к сражению, выросших уже здесь, очень злобных, ожесточенных и вышколенных — с упругими мышцами на ногах, крепкими кулаками, острыми зубами и ногтями — рвущихся в бой и напоминающих всем телом увесистые палицы; такой молодняк был опасен. Шестеро сражались на арене, седьмой был в запасе на случай, если кто-то сломает ногу, у кого-то не выдержит сердце, часто что-то случалось с одним из детей во время транспортировки. Мешки для малышей были тесными, тряпичные клети не рассчитаны на прирост, большие мешки взрослых почти касались пола. Друг друга дети не знали, разве что слышали иногда поскрипывание крюков и скулеж где-то вдали, их старались меж собой не сводить из страха, что взрослые малышей растерзают. Луна, жутко напуганный, придумал обходной маневр: каждый раз он вытаскивал № 2 из полагавшегося ему теперь мешка для взрослых и совал обратно в мешок для маленьких, из которого его выселили, поскольку он стал слишком большим и тяжелым, маленький мешок болтался подозрительно низко, ребенок рос очень быстро, и крюк мог сломаться. Когда № 2 вытряхивали, чтобы измерить рост или вес, он старался во всем походить на задохлика, уже смекнув, что спасенной жизнью обязан горячей глотке и этой простой уловке.


Волосы отрастали, и стригущий лишай чертил на головах тропы и звезды, раны то расползались, то затягивались, лишай буравил кожу, насаждая на головах сады, уродуя волосяные корни, захватывая области, где волосы росли гуще всего, там он гнездился, распыляя споры в грязи за ушами, добираясь ночами до самых бровей, где вывести его еще труднее, покрывал брови студенистой порослью, похожей на сырные крошки, распространялся в областях, где волосы стояли торчком, чтобы те полегли, лишай обожал густые остриженные гривы и непослушные вихры, которые срезал на корню, он выслеживал, где волосы принимались снова расти, он обжирался шелушащейся кожей, свивал гнездышки, чтобы укрыться от ногтей, которые превратили бы его в ни на что не годную ничтожную капельку крови, он утаскивал состриженные волосы, чтобы мастерить из них мотыги для вспахивания и соломинки для кормления, голова служила земным шаром, машинка для стрижки волос была большой, но нелепой соперницей, а лобковые вши приходились ему настроенными враждебно кузинами, и он непрестанно множил свои богатства, чтобы всегда иметь возможность вторгнуться на их территории, поскольку знал, что места там еще более плодородные, а воздух благоухает.


«Парни — это не для меня! — говорит Волк Луне, который снова попытался его напоить. — Мне нравится их ловить, муштровать, нравятся опасность и деньги, которые нам за них платят; и та штукенция, из-за которой мы в прошлый раз чуть было не подрались, в конце концов мне тоже понравилась, это правда, когда она оказалась у меня во рту, было забавно выхватить ее у тебя, но еще больше мне понравилось смотреть, как ты моргал от растерянности, потому что в тот самый момент ты уже не был похож на человека, клянусь тебе, ты был похож на зверя, мне казалось, что на щеках и на лбу у тебя растет шерсть, это тебя должны были прозвать Волком, но сам бы я не хотел опять сосать хуй у того мальчишки, меня от такого не штырит, а скажи, ты сам-то не пробовал его выебать, в рот, например, или в задницу?» — спросил Волк. — «Нет, — ответил Луна. — Я об этом не думал, и точно так же не думал предлагать тебе со мною потрахаться, поскольку мне кажется, что от твоего хрена меня так же бы затошнило, как тебя от хуя того малыша, твои причиндалы оказались бы слишком здоровенными для моего рта, я начал бы задыхаться, твой хуй меня бы прикончил, я бы боялся, что он выбьет мне зубы, что ты кончишь мне в глаза, пробьешь дыру в черепе или что от твоей спермы останутся на лице следы, которые мне не удастся стереть, несводимые, как какая-нибудь татуировка, тогда как детский член я могу пробовать, никогда им не пресыщаясь, и мой язык способен без устали отыскивать и распознавать все вкусы, которые там припрятаны между складок, мой рот уже научился ощущать, как хуй понемногу растет, я уже не могу без этого обойтись, если меня этого лишить, то это все равно, что отнять руку, ты меня понимаешь?» — «Пойдем! — говорит ему Волк, нежно улыбаясь и ведя его за руку к мешкам малышей. — Должно быть, ты хороший специалист по отсосу, покажи ему, как нужно вести себя со мной». — И Волк остановившись перед мешком № 2, вытащил хуй и начал тереться им о грубую ткань, где ложбинка меж двух бугорков. — «Разрежь вот здесь и скажи ему, что я могу сунуть ему в рот или в задницу, как ему больше хочется, на это наплевать, но пусть он как следует обработает мой хуй, как следует его сожмет и вычистит, я не мыл его уже неделю, так что пусть он его помоет, а потом сразу же перепачкает, чтобы вылизать снова, я могу кончить раз пять или шесть». — Луна в нерешительности вскрыл мешок там, где привык, и Волк сразу же сунул туда свой хуй, ткнувшись меж ног ребенка, который не понял, что происходит, и сжался от страха, дрожал на дне мешка как можно дальше от дырки. Волк отобрал у Луны нож и, схватив мешок с самого верха, полоснул вдоль всей ткани, проведя ножом заодно и по позвоночнику. Ребенок из мешка повалился на пол, ударился, весь съежился, зубы у него застучали. Волк вцепился ребенку в плечи, грубо приставив голову себе к хую и, держа за уши, начал тереться, ища отверстие. Но ребенок сопротивлялся, выплевывал здоровенный хуй, и, несмотря на то, что человек бил его ногами и руками, снова и снова кусал омерзительную и вонючую палицу, вызывавшую в нем лишь ужас. Луна попытался вырвать ребенка у Волка, но тот приставил ему к животу нож: «Покажи ему!» — проговорил Волк, и Луна, подчинившись, сел на корточки перед волчьим хуем, который был такой здоровенный, что начинался на уровне подбородка и заканчивался выше лба, а толщиной был с шею. — «Покажи ему, а то я его продырявлю и вскрою горло, и тебе придется потом от него избавляться, и сними с него повязку, я хочу видеть его взгляд, хочу видеть в нем страх!» — Повязка упала, голубые, обезумевшие глаза уставились на знакомый рот, внезапно представшее перед ним лицо и налитую кровью балду, вылезшую из белесых складок огромного мокрого хуя, который то поднимался, то опускался и был похож на только что вынутое из груди бьющееся сердце. Ребенок в кошмаре моргал, будто собираясь упасть в обморок, не сводя умоляющего взгляда с Луны, отвернувшись от елдака, который Волк сжимал в руке, собираясь пройтись им по щекам и шее ребенка. — «Он что, не голоден? — ухмыльнулся Волк. — Ты слишком хорошо его кормишь и дурно воспитываешь. Твой паренек не хочет жрать то, что ему предлагают. Объясни ему, как это вкусно. Видишь здесь внизу большую синюю жилу, готовую уже взорваться, она петляет, словно поток, обработай-ка ее языком вдоль и поперек до самого дупла, чтобы я вас всех обкончал!» — Луна, словно почувствовав внезапный голод, закапал слюной и, взглянув на ребенка, повиновался Волку, начав вылизывать извилистую вену меж ног у Волка, у ребенка тоже пошла слюна. — «Давай, покажи ему, как это делается! — прорычал Волк. — Пусть повторяет за тобой, я хочу, чтобы он пощекотал бритой головой мои яйца. А, когда все хорошенько вылижете, как два пса, тогда заглатывайте оба, одному тут не справиться, и трухню всю сожрите, тогда я про вас забуду, представляя, что меня массирует и сжимает какая-нибудь шлюха, промывая в своей пизде мои трубы!» — Ребенок решил повторять за Луной, а тот позабыл о Волке, ему казалось теперь, что он обхаживает хуй паренька, который просто почему-то вдруг стал больше обычного, и № 2 уже высунул язык, чтобы пойти по поблескивающему следу, оставшемуся после Луны, Луна же остановился, пока малыш лизал, повторяя за ним; Луна воспользовался моментом, чтобы пососать детский подбородок и шею, но Волк двинул его ногой по заднице. — «Не останавливайся, подонок, хватит думать только о себе, продолжай, вернись и соси дальше, а он пусть идет за тобой, потом ты пойдешь за ним, а он тогда будет сосать, и не деритесь, места тут на всех хватит!» — Ребенок посасывал и облизывал толстый член со всех сторон вдоль и поперек, пытка превратилась в игру, ему хотелось смеяться, он спешил, ворча, за усердными губами Луны, хотел, чтобы тот уступил ему новую часть, которая была еще лучше, он никогда еще не пробовал на вкус такого хорошего и свежего мяса. Не предупреждая, Волк кончил ему в самое горло и, застегивая ширинку, сказал Луне: «Повяжи снова повязку и побыстрее зашей мешок!» — Он сплюнул и растянулся на гамаке. № 2 хватило времени, чтобы быстро оглядеть весь подвал.


У № 5 зрение самое зоркое, а мышцы лица очень натренированы, он беспрестанно моргал, ткань на повязке в области глаз стала в конце концов тоньше, и он смог кое-что сквозь нее различать; руки у него завязаны за спиной, поэтому он был не в силах предпринять что-то более существенное, однако он копошился в мешке, стараясь зубами протереть в ткани брешь там, где мог бы потом приставить лицо, когда улучит момент, чтобы спокойно в мешке встать, притаившись и не потеряв равновесия. Его мешок висит ближе всех к самому логовищу бандитов. Когда ему удастся совместить обе крошечные потайные прорехи, он различит, разглядит в подробностях и распознает их лица, разберет, кого как зовут, у кого какие привычки, поймет, как они кормятся и в каких позах спят, запомнит, где они прячут оружие. Ему удалось уже порядочно протереть повязку, порядочно измусолить толстую ткань, и вот однажды ночью он снова поднимается и в тканевой оправе повязки появляется радужка, зрачок вперяется в протертую в мешковине прореху. Он видит тени. Перед ним предстает в свете газовых ламп и свечей на ветру мерцающая картина, раскачивающиеся под весом рухнувших тел гамаки, огромные тюки, походящие по форме на веретена, в которых упрятано множество синеватых тел с неразличимыми очертаниями, № 5 видит спаривающихся сказочных существ. Тигр ебет в задницу Пуму, у которого отсасывает Леопард, а Ягуар лижет сзади огромные, желтые, покрытые шерстью яйца Тигра, болтающиеся в разные стороны, когда он вынимает хуй из черного зада Пумы, чтоб засадить еще глубже, Леопард краснеет от удовольствия, косясь на длинную розовую елду Пумы, вываливающуюся из темно-синего, почти черного мехового футляра, чтобы Леопард лизал ее и покусывал своими клыками, Лев на бархатных лапах бесшумно обходит всю сцену и приближается к Тигру, собираясь вхуячить сзади, но тот сразу же отскакивает от Пумы, обороняясь, вцепляется Льву в шею и старается его побороть лапами, подмяв под себя, под ходящие в стороны бока, по которым пробегают электрические заряды, и под подпрыгивающий хуй, Лев выпячивает зад, как если б собирался посрать, чтобы Тигр его пробуравил, падает наземь и валяется, ища еще не вставленный кому-нибудь в жопу хуй, который он смог бы вылизывать, пока Тигр будет внутри, к нему подходит пятнистый Леопард, чтобы выебать львиную морду, но неровные мерцания в зооскопе и механическое умножение тварей зверинца действуют усыпляюще, веки № 5 закрываются, чтобы во сне явились ему очертания более реальные.


№ 2 знал, что достаточно ему хорошенько двинуть ногой, и мешок раскроется, словно ореховая скорлупка, поэтому он старался особо не шевелиться и, когда ночью пришел Луна, вел себя, как обычный пленник. Может статься, Луна последний раз брал у него в рот. Теперь настала пора решить, когда же бежать, о какое лезвие перерезать путы, какую еду захватить с собой, под какой шапкой спрятать отметину на башке и какую одежду напялить. Однако, когда № 2 бесшумно выскользнул из разорванного мешка и тихо подкатился к ножу, собираясь перерезать на руках веревку, он позабыл обо всей придуманной им стратегии и порядке следующих действий, он пошел взглянуть на рот Луны, тот манил его, он хотел на него посмотреть. Луна спал в гамаке, голый, лежа на спине, одна рука свесилась, другая на груди, скомканная одежда заменяла подстилку, из скрученной валиком куртки под головой не торчало никакого оружия, можно было взять лишь его башмаки. Чтобы высвободиться из пут, связывавших руки на бедрах, не требовалось никакого ножа, достаточно было лишь с силой дернуть, и узлы распустились, Луна никогда их особо не проверял, № 2 сразу же сорвал повязку с глаз и, держа ее, подошел поближе к Луне. Из всего лица он видел только рот, рот был во все лицо, лицо было лишь ртом с большими губами, чуть приоткрытыми, удивленными, одутловатыми из-за кровавого цвета трещинок, было видно, что они дышат, что от счастливых видений во сне по краям выступило чуть-чуть молока. № 2 едва не уснул, все глядя на эти губы, они все росли, ширились, наполняя собой весь подвал, и он не знал, что предпринять, что пожелать, что с ними сделать, поцеловать или разбить в лепешку, выцарапать, теперь уже самому, на них позорную кличку, отрезать их или омыть сильной струей мочи, которая, казалось, вот-вот разорвет его изнутри, он лишь положил на рот свою глазную повязку и подождал, пока она слегка шевельнется при выдохе. Это созерцание заставило его позабыть о голоде, о том, что он голый, а сейчас зима, оно будто его насытило, он обернулся, пошел наподдать нескольким мешкам, насельники которых закричать не могли, и с легкостью, которая его даже ужаснула, выбрался из подвала. По пути он сорвал, окончательно разделив ее на две половины, джутовую ткань, служившую ему домом, и накрылся ею, будто плащом, спрятавшим и тонзуру, и клеймо на лбу, укрывшим и защитившим плечи, он завязал ткань на животе, бедра и ноги остались голыми, правда, он надел еще башмаки Луны. Наверное, они были волшебными, поскольку ему казалось, что он идет семимильными шагами. Город потонул во тьме и тумане снов, караульные тоже дремали. № 2 ничего больше с собой не взял, не прихватил даже окорока из тех, что мариновались в подвале, их можно было легко украсть, руки его были свободны и ловки, кажется, с их помощью ему было легче преодолевать ступени бесконечных лестниц, по которым он карабкался, ровно дыша, чтобы выбраться из города, взобравшись на один из холмов, ниже располагался лес, где его столько тренировали и куда он мог бы отыскать дорогу, закрыв глаза. Он пересек турецкий квартал и попал на непривычно пустынную восьмиугольную площадь, окруженную незатейливыми жилищами, где росло лишь одно хиленькое деревце. На табличке было указано, что более века на этом месте стояла городская тюрьма, что потом из-за пагубных для здоровья условий ее отсюда перенесли и теперь город ждет вкладчиков, с помощью которых здесь будут разбиты площадка для игр, сад. Можно было подумать, что прикатили огромный кран, подцепили эту тюрьму и вместе со всеми заключенными перетащили подальше за пределы города, чтобы никто из жителей из-за нее больше не волновался. Однако № 2 не требовалось читать табличку, и он не жалел, что не может этого сделать, поскольку внезапно пронесшиеся видения, запахи раскрыли загадку площади, которая опустела, чтобы стоявшие на ней когда-то стены, башни и сторожевые вышки вновь собрались воедино где-то еще. № 2 узнал скользившие по площади тени изгнанников, будто бы возвращавшихся в прежние камеры, узнал такие же, как у него, бритые синие головы, различил в поднятом ими пыльном облаке запахи пота, грязи и жидкого мыла, которые ощущал в парильне. Он вдруг почувствовал, что ему холодно, он не хотел присоединяться к теням, ластиться к ним, становиться их любимчиком, чтобы они защищали его от подонков, которые скоро пустятся за ним в погоню. Он подумал, что однажды сам построит тюрьму, став сразу основателем, правителем и, быть может, даже заключенным, такая судьба уже не казалась ему незавидной. После дрессировки он утратил воспоминания о прежней жизни. Не помнил ни родительских лиц, ни стен комнатки, где прошли его первые годы. Он бежал в сторону леса.


Пират тихонечко взял повязку с лица Луны и, скомкав, попытался осторожно затолкать меж раскрытых губ. Растянувшийся в гамаке вздрогнул, открыл глаза и выплюнул комок ткани, рядом стоял Пират, он улыбался, в ухе у него посверкивало золотое кольцо, хотя было не ясно, что за луч света мог его осветить и откуда он в таком сумраке взялся: «Вытрись, ты весь в слюне», — сказал Пират, протягивая ему какую-то тряпку. Луна сразу же понял: что-то не так, Пират никогда не был таким заботливым и спокойным. Он даже погладил его по лбу, напевая колыбельную, затем очень мягко сообщил: «№ 2 сбежал, неизвестно, как это произошло и кто ему помогал, сбежал он один, никаких следов не оставил, давай, надевай башмаки». Луна уже понял, что башмаки тоже исчезли, он перевернулся на бок и, схватив одежду, соскочил с гамака. — «Ты найдешь ему замену, а ночью устроим облаву, наверное, он укрылся в лесу и, выбившись из сил, уснул там, но мы можем его не найти, а отряд нужно как можно быстрее пополнить, ты уже давно ничего такого не делал, так что возьми фургон и жди нас не позже шести, чтобы помочь подготовить ловушки и сети». Оказавшись за рулем грузовика, Луна подумал было сбежать и никогда больше не возвращаться, воспользовавшись тем, что пока светло, отыскать № 2 в лесу до того, как его убьют; представлял, как они вдвоем живут дикарями, едят корни, прячутся в деревьях и спариваются в вересковых зарослях, представлял, что № 2 растет, а он сам придумает всевозможные ухищрения, чтобы замедлить рост члена в то время, как хрупкое тело вытягивается, он станет растирать член толченым льдом, смастерит из навоза футляры, которые, высыхая, будут его сжимать, а, может, он просто-напросто прибегнет к воображению и, беря в рот длинный разбухающий член, начнет представлять, что на самом деле тот совсем маленький? Луна ехал, не видя мелькавших перед ним полупустых улиц, он машинально вернулся к детскому саду, где уже дважды ловил детей. Он знал, что должен действовать, подобно волку в овчарне, должен маскироваться, решительным ударом разбивая любые встающие на пути препятствия, и утащить с собой добычу, неважно какую именно, первую, попавшуюся ему под руку, взвалив на плечо сумку и сразу же бросившись наутек. Но, когда он уже собрался выйти из грузовика, припарковавшись подальше от детского сада, то почувствовал прилив необъяснимой, удушающей тошноты. Чтобы отлегло, он достал из кармана заботливо припрятанную повязку, принялся ее нюхать, потом жевать, слезы полились у него в горле и словно бы смыли блевотину. Он снова завел машину: всегда можно отправиться в школу, это сложнее, но там ему хотя бы не требовалось входить в здание, рискуя себя обнаружить; он уже много раз стучался с подельниками в это учреждение и знал, что архитекторам приплачивали, чтобы те возводили дополнительные ограды и помещения для охраны. Он припарковался на краю дороги, что ведет к классам: прямо на него бежал светловолосый мальчик, больше никого вокруг не было. Луна взялся за ручку дверцы, готовый выскочить, но мальчик его заметил и улыбнулся, и неизвестно, по какой такой причине, в этот момент, без какого бы то ни было вмешательства темных сил, по ногам будто прошлась коса и внизу стало жечь, будто он по колено стоял в муравейнике. Ребенок исчез. И можно было снова воспользоваться повязкой, пропитанной слезами, она успела уже подсохнуть. Но страх был сильнее печали. Луна подумал отправиться в обычный сад и вырвать там какого-нибудь малыша прямо из рук мамаши, уложив, если потребуется, родительницу на месте, швырнув ее на кучу песка и набив ей рот гравием, чтобы уже заткнулась и не орала, но ему представилась растущая там бирючина, над изгородью кружил целый вихрь пчел и, несмотря на то, что была зима, их жужжание и сладкий запах белых цветов, с которых пчелы таскали мед, наполнили его изнутри, словно в него засунули какие-то шланги, из которых все это хлынуло в нос, в уши, шелест лепестков и легких крылышек превратился в кошмарный писк тетки, которой кромсали живот, чтобы вырвать оттуда едва сформировавшийся зародыш. Он резко прибавил газу и помчался на самый высокий городской холм, чтоб оглядеть лес, раскинувшийся в низине, где вился еще туман, в высоте редевший, должно быть, где-то там затаился № 2, вырывший небольшую ямку, чтобы как-то устроиться, породнившись с кротами, семимильные башмаки его оберегали, сделав непобедимым. «Однажды, — подумал Луна, — мы вернемся в город, я буду выдавать тебя за своего сына, мы принарядимся и отправимся в оперу!»


«Ну и ладно, ничего страшного, — сказал Пират, — я знал, что ты вернешься ни с чем, у тебя в башке что-то сломалось, тебе надо как-то восстановиться, чтобы ты снова стал прежним ловцом, я отослал тебя лишь за тем, чтобы посмотреть, вернешься ли ты, ты вернулся и правильно сделал, значит, это я ошибся, сказав остальным, что облаву устроим на двоих сразу, отыщем тебя вместе с мальцом в лесу, а, видишь, я был неправ, Волк наплел мне всякого вздора. Но ночью мы тебя с собой не возьмем, тебе надо отдохнуть, ведь так? С тобой посидит Перо, у него есть неотложное дело». Пират выбрал себе в спутники Петрушку с Малюткой. Волк смастерил новый фонарь из того, что снял с крыши фургона, теперь его можно было взять с собой и нести в руках. В углу подвала у лестницы были свалены разнообразные ловушки, арканы, дубины, банки с клеем, обманки, мотыги, крюки, свистки и вентиляторы, разного рода заграждения и осветительные устройства. Четыре негодяя примерили накидки, расписанные листьями, и маски животных, в том числе какого-то нелепого кролика и совы, предназначавшихся для того, чтобы перепугать насмерть ребенка, когда нога его попадет в петлю или он провалится в специальную яму, или прилипнет к клею и не сможет больше бежать, когда они нагрянут со всех сторон, ухмыляясь и показывая сверкающие клыки. Пират разместил специальную палочку в каждой из шести ловушек, представлявших собой разверстую пасть, поддельное озеро, сделанное из раскрашенного зеркала, ненастоящую пещеру в скале, нарисованную кем-то, кто так и не смог войти внутрь, сундук, который открытым закапывали в землю, а внутри меж грибов и сказочного нагромождения игрушек было спрятано полно бритвенных лезвий, украденную луну, которая, несмотря на плачевный вид, все еще немножко светилась, как в преисподней, когда же она мигала, — они ее как-то уже испробовали, — ребенок меж вспышек пускался в пляс, наконец, целую гору свежих, благоухающих малиновых и шоколадных пирожных, к которым крепилась невидимая леска, и множество пирогов, внутри которых были спрятаны тройные крючки. Приманки были разнообразны, и стоило поднести к этим тромплеям соломинку, как стальные челюсти моментально ее ломали. Пират наточил металлические наконечники на хлыстах. Ножи для разделки лежали в чехлах, прикрепленных к ремням, ягдташи были доверху набиты замороженным формалином, садки все проверены на тот случай, если потребуется все сделать быстро прямо на месте. Четверо негодяев тепло оделись, вывернув мех, чтобы тот прилегал к их коже, поскольку им нравились нежные прикосновения к телу в то время, как руки, затянутые в перчатки, осязать ничего не могли — это было бы совсем уж жутко — поскольку их могла обагрить девственная кровь.


Луна больше не знал, стоит ли ему пытаться снова бежать или же застыть на том опустевшем месте, где висел мешок № 2, или начать топтать его, или вертеться там, словно вошь на гребенке, или же пожрать все мясные запасы, чтобы как-то отвлечься от голода, помрачающего рассудок. Он был среди пустыни: от наплыва видений рот у него раззявился, ему виделись кружащиеся вихрем, маленькие, брызжущие молоком хуи с жужжащими крылышками, они жалили прямо в глаза, и ни один из них не приближался ко рту, как будто рот пугал их, Луна пытался схватить их руками, но они каждый раз выскальзывали, он махал руками, лежа в гамаке. Он упал, у него началась лихорадка, из мешка где-то рядом послышался стон, тогда он потянулся рукой к башмаку, где обычно был спрятан нож, но ножа там не оказалось; он был босым. Он застонал сам, подошел к мешку, пощупал его, обхватил, зарылся в ткань мордой и сжал с такой силой, что чуть не сорвал с крюка. Ребенок больше не двигался и Луне казалось теперь, что он обнимает мертвеца, он пошел к другому мешку, толкнул его, стал раскачивать, размеренное движение несколько успокаивало, он схватил этот мешок и, словно качели, толкнул с еще пущей силой, от сдавленного смеха и движения воздуха весь ряд охватило какое-то нетерпение. Вскоре Луна уже бегал от одного из шести мешков к другому, раскачивая их, свернувшиеся в них тела ударялись друг о друга, Луна превратился в церковного звонаря. Будто волна, нетерпение малышей передалось и взрослым и, удовлетворяя его, Луна летал теперь от одного ряда к другому, трезвоня уже в тринадцать колоколов. Руки его выросли, превратились в два молота, голова гудела, превратившись в сосуд, полный хуев, плавающих во всех направлениях, словно множество головастиков. «Ты чего это тут творишь?» — спросил Перо, показавшийся на верхней ступеньке с отрезом черного крепа в руках. — «А сам-то ты что творишь, чего тут ножницами размахиваешь? Меня это раздражает!» — злобно ответил Луна. — «Я должен сшить костюм, — сказал Перо. — Пират дал мне так мало времени, что боюсь не успеть, ты не поможешь? Надо только сделать примерку». — Луна обернулся, собираясь уже наброситься на Перо, но, как только взглянул на него, сразу смягчился, настолько у парня был кислый вид. — «Давай тогда поторапливайся», — проговорил Луна. Колокола продолжали стучать у него в висках, но он переоделся и протянул руки, чтобы закройщик отметил булавками требующуюся длину. — «Где-то так, — сказал Перо. — Для мерки, которую дал мне Пират, должно сгодиться. Тут вот маленько не сходится, но этого никто не заметит. Повернись-ка!»


«Вот бы такую сеть, чтобы весь лес накрыть!» — мечтал Пират. В сопровождении Малютки с Петрушкой он взобрался на возвышающийся над городом мыс, где прежде уже останавливались № 2 и Луна, словно это был обязательный пункт, лес внизу казался отсюда не столь густым. Вначале следовало окинуть его взором, и лишь потом решать, углубиться в него или пойти стороной. «Но кто же захочет сплести нам сеть величиною с лес? — добавил Пират. — А что, если мальчишка укрылся в норе? Тогда надо пустить по подземному ходу газ, есть какой-нибудь заряд, чтобы положить у входа и выкурить его изнутри? Тогда потребуются затычки для остальных дырок. Волк, ты где?» — Волк остался в грузовике, охраняя с ружьем в руках лежавшее позади оборудование.

— «Волк, ты меня слышишь? — завопил Пират. — Принеси мне ракету!» — Это была боевая ракета, которая, медленно падая, должна была ослеплять в ночи своим синим блеском. — «Что тут гадать, либо мы его окружаем, ползя в защитных костюмах, либо идем в открытое наступление, у меня уже руки чешутся!» — произнес Пират и запалил ракету, которая со свистом взвилась в воздух так высоко, что все думали, она уже не взорвется. Едва показавшись, синяя звезда начала падать, словно повиснув на парашюте, она осветила лес, сияя меж зарослей и тропинок подобно огням в ночном клубе. Но это рентгеновское просвечивание длилось недолго: неожиданно грянул почти сразу прекратившийся ливень, и все погасло. Фургон уже ехал по лесу с включенным гироскопическим фонарем, выхватывая из темноты все закоулки; жабы прыгали врассыпную, под колеса попадали сони и барсуки, ослепленный ёж метнулся куда-то прочь. Всех, кого могли унести, они добивали, позади фургона тянулась сеть, счищавшая все подчистую вплоть до камней, с хищников сдирали шкуры, раздавленные моллюски и лягушки годились в суп. Пират притормозил на опушке у озера, поставив машину так, чтобы фонарь освещал всю темно-синюю гладь в мелкой ряби, он подозревал, что ребенок затаился в воде, сдерживает дыхание и вскоре вынырнет, отчаянно колотя и разбрызгивая воду, хватая ртом воздух, но показались лишь выпрыгивавшие в разные стороны серебристые рыбки. Петрушка подошел к самой воде: казалось, луч света, идя по поверхности, освещает и дно, где лежат вперемешку отяжелевшие трупы и обглоданные скелеты, среди пира гниющей плоти саркастически поблескивали полированные кости, озеро и его обитатели требовали свежего тела. Пират снял фонарь с крыши грузовика и понес в руке, другой рукой он сжимал дубину, которой рушил все на своем пути. «Хватит прятаться, выходи! — взревел Пират. — Мы тебя пощадим!» Но этому неистовству отвечала лишь муть из ракушечной пыли, роившаяся в лучах света. Трое мужчин позади принялись натягивать между деревьев острую, словно лезвие, стальную проволоку на уровне детской шеи. Пират знал лес наизусть, но от ярости крутился юлой на месте. А ночь со временем истрачивалась; чем больше он ее проклинал, тем быстрее она отступала, завершая облаву. Они пересчитали, что лежало у них в сетях, и повытряхивали мешки: оттуда сыпались лишь консервные банки и недодавленные зверушки. «Помогите мне набить один из мешков глиной и листьями! — приказал Пират. — По форме и весу все это должно походить на лишившегося чувств пойманного мальца, давайте, потом я завяжу бечевкой». В лесу тем временем уже брезжил рассвет. — «Ебучий лес! — воскликнул Пират, пока остальные занимались своей скульптурой. — Раз ты мне противишься, я тебя подожгу!» Он запалил два факела и швырнул их в разные стороны, где были густые заросли.


Пират бросил неподвижный мешок к ногам Луны: «Он твой! Бери, он твой! А мы поглядим. Правда, ты сам ничего не увидишь. Ты сохранил его повязочку с номером? Я ж тебя знаю, ты все это собираешь. А черный тебе идет. Так ты даже красивее, чем обычно. Я так и сказал Перу, наряд этот тебе пойдет, забирай, дарю! Я решил, будем тебя сегодня чествовать, будем славить твою верность, твою бессонницу, твой выносливый рот, побалуем его хорошенько, попотчуем тебя. Парнишка твой сейчас без чувств, можно даже сказать, что мешок просто набили глиной да листьями, но ты не волнуйся, он очухается, просто смотри на него, твой взгляд его укрепит и он очнется, он вымотался в своей ловушке, долго сопротивлялся, так что я должен был ему влепить как следует, но он проснется, разбуди его, всыпь хорошенько, дарю тебе еще хлыст, отметель его в наказание, пройдись ему по хребту и по заду, но прежде завяжи себе глаза, ты наверняка не забыл переложить повязку из вонючей своей одежки в карман прекрасного свадебного костюма, верно? Луна, отвечай!» — Голос Пирата стал назойливым, он смотрел на Луну так, словно старался его загипнотизировать, казалось, он сам вытаскивает повязку из кармана на расстоянии, не прикасаясь к костюму. — «Хочу, чтобы ты кое-что попробовал, посмотрим, угадаешь ли ты, это игра, в которой будут и призы, и штрафы». Пират дал Луне кнут и, пока Малютка, согласно полученному распоряжению, высвобождал из мешка одного из взрослых, разорвал веревку на мешке с поддельной ношей и толкнул глиняную массу на пол, чтобы перед мысленным взором Луны, стоявшего с завязанными глазами, возник образ исчезнувшего ребенка. Перо обмазал парня свежей грязью, которую они притащили с собою в бадье, и обсыпал дубовыми листьями, тут ему снова показалось, что он мастерит какой-то наряд, и он прошептал парню на ухо: «Эту одежду мы принесли из леса. Она послужит тебе броней, когда станут щекотать хлыстом!» Луна по-прежнему стоял, подняв голову, которая шла кругом от доносившихся отовсюду непонятных звуков, руки повисли вдоль тела, кнут был тяжелым, Пират привязал его к ладони ремнями, превратив как будто в нарост, в сросшийся с телом кусок арматуры, доходивший почти до плеч, душа покинула тело, он уже не чувствовал никакой боли, кроме той, что причинял ему хлыст, она распространялась теперь по всему телу, приканчивая его; стегать он будет не ребенка, не того самого, своего ребенка, но давящее его чудовище, с которым нужно вступить в бой, чтобы не задохнуться. Пират потихоньку толкал перепачканного дрожащего ребенка к Луне, он взял его левую руку, чтобы тот провел по напрягшейся заднице, вымазанной в глине, и вдоль спины к голове. Луна никогда не прикасался к спине ребенка, но сразу же узнал этот легкий озноб. Он сказал себе, что с каждым ударом будет понемногу воссоединяться с ребенком, так в не сдвигаемой с места скале кроется родник, воды которого извечно стремятся к земле, он начал понемногу приходить в себя. Пират считал удары: с ребенком, лежащем на плахе, творилось невообразимое, он сгибался и выгибался, извивался, пыжился, вытягивался в струну, походил то на угольник, то на волну, казалось, от плоти летят ошметки в том месте, где прошелся кнут, оставив очередной синий след, на пятидесятом ударе ребенок потерял сознание, после сотого он испустил дух, душа у Луны ушла в пятки. «Остановись! — прокричал Пират. — Он отключился, но сейчас ты его осчастливишь, как ты умеешь делать, ведь правда? Подои его!» Пират отвязал хлыст от руки, которая, казалось, уже оторвана, проверил, как двигается кисть второй руки и вложил в нее хуй мертвого парня. «Давай, подрочи ему!» — приказал Пират. Пока Луна пытался доить покойника, Пират дрочил рядом, подставив стакан, он смотрел, как сотрясается тело, чтобы кончить в нужный момент. В руку Луны вытекло семя, но обман продолжался, ладонь жгло. «Хочешь попробовать, а? — спросил Пират. — Но ты подожди, не облизывай, сейчас поднажмем вместе, чтобы вышли последние капельки, они самые вкусные». Пират раздвинул Луне челюсти и влил меж ними трухню из стакана, Луна сразу же выплюнул. «Что, подсунули тебе не тот товар? — осклабившись, спросил Пират. — Мерзавцы тебя разыграли, да? Мерзавцы у нас — люди воспитанные, тебе все возместят. Что ж, дадим тебе самое лакомое». Пират склонился над мертвым телом, лежащим в грязной кровавой жиже, отхватил тесаком член и рассек мошонку, чтобы вытащить яйца. Взяв маленький член, будто редкий плод, двумя пальцами и поднеся поближе к глазам, он принялся осторожно счищать с него кожу, затем ухватил Луну покрепче за волосы, чтобы тот раскрыл рот и одним махом заглотил скользкого окровавленного угря. Затем взял в руки два увитых жилками белых шарика: «Вот твоя награда! — воскликнул Пират. — Это тебе за твою бдительность и высочайшую сноровку при ловле!» Он сделал широкий надрез в шее трупа и пихнул Луну туда носом. В этот миг душа Луны на мгновение шевельнулась, и он с ужасом осознал, что, должно быть, судьба к нему благосклонна, раз он уткнулся в тело № 2, оставшись живым в своем траурном одеянии, которое он видел, как шьют, не зная, для чего оно предназначено, но в то же время судьба эта безжалостна, поскольку разверстая шея, откуда текло наказующее смрадное месиво, заменила мальчишеский хуй, который он так любил.


Ряды их уменьшились. Негодяи должны были доставить Башке партию из семи детей до 15 числа, игры намечены на 17. У Пирата оставалась неделя, чтобы отыскать двух мальчишек, которые заменят № 2 и того, что принесли в жертву вместо него, всего лишь неделя, чтобы украсть их, вырвать им зоб, постричь и поставить клеймо, выдрессировать, ожесточить и предоставить Малютке, чтобы он занялся их ногами и работал денно и нощно в течение этой недели, которая начала уже таять, они не могли больше отправиться в лес, чтобы устраивать там бега; у подножия редких деревьев, что уцелели после пожара, еще потрескивали угли, Малютка решил, что круглые небольшие прорези в мешках останутся теперь открытыми и спать он будет урывками прямо меж болтающихся ног, будет принимать снадобья, чтобы не упасть от усталости, будет тяжко трудиться, словно прикованный, будет есть, сидя под свисающими сверху ногами, те станут его тюремщиками, а он будет подставлять им спину, чтобы тренировать прямо на себе. Пират покинул логово в семь утра после того, как швырнул Луну в озеро, он колебался, не бросить ли его в пылающем лесу, но все же, думал он, с озером у них договор, оно уже столько раз скрывало в себе украденное, что он должен был заплатить очередную мясную дань водным глубинам, ведь озеро — плотоядное. На выполнение задачи Пират отвел одно утро, от помощи он отказался и имел неосторожность сказать, что, если вернется к полудню с пустыми руками, то откажется от своих полномочий и сложит оружие к ногам Волка. Четверо подонков ждали его в течение четырех часов: Перо чинил рваные мешки и рисовал в уме эскиз костюма для экстренных случаев, который сгодится и для того, чтобы выполнять приказы, и для того, чтобы отправиться куда-то наружу; Малютка готовил смеси для мазей, проверял, насколько остры скребки и упруги подвесные устройства; пока Волк, заменявший Пирата, следил за тем, как накаливаются клейма, Петрушка проверял машинку для стрижки на собственном затылке и бритвы на собственных руках, шефа ведь надо брить. Пират отправился в зоопарк — мальчишки там постоянно болтаются, прежде он уже поймал здесь двух или трех на пути от вольеров с хищниками к инсектарию; дети становились рассеянными, глядя во все глаза на зверей, одни представляли себя волком, другие стрекозой; казалось, им ничто не грозит, ведь в зоопарке повсюду решетки. Пират совершил предварительный обход и затесался в группку, остановившуюся возле террариума с игуанами, он пробирался все глубже, ориентируясь по запаху, и редко случалось, чтобы чья-нибудь шевелюра или воротник его привлекали, пригодный для сражений ребенок должен отличаться по запаху, который обычно исходит от рыжих, а порою и от чернявых, Пират делал вид, что уронил сигарету или монету, и, присев на корточки, осторожно приподымал штанину, чтобы оценить икры. Он выбрал в группе красивого светловолосого ребенка, быть может, несколько щуплого, но Пирата приманил его злобный взгляд, он отважился слегка потереться о мальчика, чтобы взглянуть, как изогнется позвоночник в ответ на ласку, ребенок сразу же набрал полный рот слюны, чтобы как следует, обернувшись, харкнуть, немного присвистнув, плевался он славно, значит, мог и хорошенько укусить. Пират подобрал ему пару: второй малец, темноволосый, улизнул от отца, чтобы, визжа, побегать возле островка с обезьянами, выглядел он придурковато, а способность идиотов придумывать что-нибудь неожиданное высоко ценилась в сражениях, однако, проходя мимо вольера с белыми медведями, он замер при виде двух близнецов на скамейке, они были поглощены созерцанием, явно при этом ни о каких животных не думая. Пират содрогнулся от нетерпения: он еще никогда не ловил и не дрессировал близнецов. Никакая прежняя тактика похищения тут не годилась. Неподалеку расхаживал из стороны в сторону охранник возле поросшего травой огромного крутого склона, державшего разъяренного медведя на расстоянии от неблагоразумного визитера. Решив не юлить, Пират подошел к близнецам и склонился меж ними над скамейкой ровно в том месте, где оба они могли внимать тихому и вкрадчивому шепоту, будоражащему воображение, мечте, что заставила их подняться и идти за Пиратом, как две сомнамбулы.


«Что касается этих мальчишек… — сказал Пират, представляя подельникам близнецов. — Им не надо резать миндалины, не надо делать татуировки и не надо даже их брить, они все равно ничего не скажут, достаточно сделать просто обычный рисунок на лбу и за губой, пострижем их в последний момент, я сам пригляжу за этим. Малютка, из-за ног не переживай, я ими займусь. От тебя, Перо, требуется лишь сделать двухслойный кокон, висеть они будут вместе, для одного мешка это слишком тяжело, поэтому просто продень один в другой». Все с грустью принялись убирать инструменты, они были слишком разочарованы, чтобы поздравить Пирата с такой поимкой. Отойдя в сторону, они наблюдали, как он снимает с близнецов одежду. Дети были похожи на кукол, поскольку почти не двигались, подонки думали, что Пират накачал их наркотиками, чтобы они шли, послушно держа его за руки. Близнецы выказывали то же странное послушание и тогда, когда держались за его плечи, приподнимая ноги, пока он снимал с них брюки и потом трусы, кое-где пожелтевшие и все в кружевах, словно из другого века; негодяи увидали два в точности схожих безволосых и белых тела, у одного справа, у другого слева красовалось по длинному шраму. Кожа с едва заметным оливковым оттенком слабо мерцала, но больше всего удивлял их взгляд, безучастный и при этом невероятно живой: казалось, они все время смотрят на что-то, не видимое для остальных, их словно бы отделяло от мира стекло, мешавшее им проявить себя и полнящееся отражений. Друг на друга они не обращали внимания: они никогда не поворачивались друг к другу, не переглядывались, за руки не держались. Соприкасались только их длинные вьющиеся шевелюры, тогда казалось, что они меж собой едины, что они образуют общую крону. Пирату не удалось их расчесать, когда он протирал плечи, прикосновение этих волос оказало на него гипнотическое воздействие, он сразу же отправился спать, поместив близнецов в большой мешок и подняв тот на крюк, чуть не сломав зубчатое колесико. На следующий день до бандитов дошло, что близнецы стали теперь для Пирата главной заботой, однако он старался это не показывать и о дрессировке не думал, хотя сроки уже поджимали; бездеятельное наваждение казалось внезапной и пагубной ленью. Волк попытался сам заняться близнецами, но Пират злобствовал, стоило к ним только приблизиться, он находил особое удовольствие в том, что два близнеца, свернувшись, остаются по-прежнему в своем мешке, но неусыпно следил за ожесточающими практиками, которые должны были развивать и усиливать реакции у других подопечных: теперь в их тела втыкали тоненькие иглы, на концах которых помещался небольшой груз, таким образом место прокола было постоянно раздражено, в ноздри вставляли такой же небольшой буравчик, продевая следом широкие кольца, мешающие дышать, чтобы дыхание вырывалось из ртов с обилием пены, в члены вставляли стеклянные трубки, усмиряющие все движения, грозившие эти трубки внутри разбить, отрывали на ногах ногти, чтобы впрыснуть под них разъедающие вещества, и добросовестно морили всех голодом, чтобы слюна при плевках была совсем кислой, а укусы оказывались глубже обычного. Все насельники в мешках превратились в груды постоянно сокращающихся мускулов и, пока остальные дети беспрерывно страдали, подчиняясь неусыпным заботам подонков, светящиеся глаза близнецов, казалось, созерцали смену опереточных декораций.


Пират грезил неподалеку от близнецов, но, стоило ему от них чуть удалиться, он сразу же пускался всеми командовать. Перу сказал, что хватит придумывать фантастические костюмы, пора применять утонченные знания на деле и сооружать ящики или какие-нибудь там бронированные клетки, которые заменят мешки для следующей партии, поскольку Луна со своими привычками и последовавший побег наглядно продемонстрировали: джутовая ткань ненадежна! Близнецы никогда не испытывали голода: Пират вызволил их из мешка и усадил за собственный стол, но они ничего не ели, более того, казалось, куски мяса и листья салата сами выскальзывали из рук, лишь стоило к ним прикоснуться, а вино и вода, которые Пират наливал перед ними в стаканы, будто сами переливались обратно в графины или же отступали в стаканах к стенкам, лишь бы только не касаться их губ. Казалось, происшествия с едой и питьем их вовсе не удивляли, они только улыбались, словно все это творилось лишь потому, что они просто рассеяны. С Пиратом они вели себя ровно так же: они смотрели на него, не видя, глядели бесцветными глазами, как бы не различая его, а Пират следил за ними взглядом, в котором читались одновременно и зачарованность, и дикий страх: их тела — почти прозрачные — словно передавали ему заряд губительной энергии, когда он смотрел на них, возникало ощущение, что собственное его тело меняется, на нем появляется какой-то величественный и гнетущий нарост — то ли рог меж бровей, то ли горб за плечами. Голые близнецы сидели напротив него, и он был не в силах обжираться, как прежде. Остальные, которых он прогнал из-за своего стола, собрались под предводительством Волка, обсуждая, что новая поимка повлияла на весь уклад, установленный Пиратом, и скоро ему будет пора виниться перед общим судом. Пират вырезал из кусочка черного фетра, найденного в чемодане Пера, две цифры — «2» и «5» — чтобы использовать их как трафареты, разместив у близнецов сначала на лбу, а потом под нижней губой, предварительно пропитав щадящими осьминожьими чернилами, которые использовали при изготовлении соусов. Ими же он раскрасил близнецам веки, чтобы было совсем незаметно, когда он наложит повязки из легчайшей ткани, что материал на самом деле просвечивает. Постричь он их решился в последний момент: фургон с пятью разгоряченными детьми уже стоял у дверей, а он вдруг взялся за ножницы. Но железо ничего не могло поделать с шелковистой массой кудрей: ножницы в них потерялись, словно иголка в стогу сена, две тонкие пластины были словно нежные пальчики девы, пробирающейся в колючих зарослях, рука вдруг обмякла, и Пират ощутил прилив необъяснимой тошноты: пытаясь распутывать волосы, он продвигался прядь за прядью все глубже, словно потроша огромную тушу или прокладывая путь в огромном облаке, и, когда в конце концов стала видна отливающая синевой кожа, он обнаружил на головах симметрично расположенные, но зеркально отражающие друг друга новые шрамы, на этот раз закругленные, но явно напоминающие уже виденные рубцы на боках.


Голодные дети на привязи в фургоне колотили друг друга, они пересекали города и деревни и избивали сосед соседа, когда машина очередной раз поворачивала или прибавляла скорость, внутри чувствовались порой незнакомые запахи, и детям с завязанными глазами виделись тогда пруды и небоскребы, дети падали и взбирались друг по другу, щипали остальных за щеки и задницы, боялись, что везут их на бойню, надеялись, что попадется на пути шериф, который их вызволит, ждали, когда пули разорвут автомобильные шины, а арканы удавят подонков, они представляли, что за ними следом несутся дикие звери, они обольщались, питали себя иллюзиями, мазали головы слюной, боясь солнечного удара, им чудилось, что их бросят в пустыне, что вот идут они на четвереньках, пытаясь отыскать хоть что-нибудь, что можно укусить или пососать, они дрались и впивались друг в друга, царапались и лизали чужую кровь, карабкались, строя Вавилонскую башню из тел, чтобы снести верх у грузовика, они сыпали проклятиями, представляли, что вся поездка устроена, чтобы еще раз испытать их способность на выживание — вот, почему, когда они уезжали, их было семь, а потом чаще всего подонки должны были вытаскивать из машины одного из них бездыханным, расчлененным, раздавленным. Близнецам среди этого макабрического бедлама обороняться не требовалось, — остальные калечили, потрошили друг друга, не обращая на братьев никакого внимания, словно их там и не было, — так что ни клыки, ни затрещины близнецов не касались, они с легкостью восседали в задней части фургона, словно в просторном кресле-качалке.


«Что это за шрамы такие? — спросил Башка Пирата, осматривая первого близнеца. — Он уже бегал?» Башка детей не любил, относясь к ним, как к товару, однако сам никогда к ним не прикасался, для этого был специальный человек, измерявший их вес и проверявший, насколько развиты мускулы ног. Ему самому нравилось прикасаться только к деньгам и иногда к некоторым женщинам, — к собственной жене его уже не тянуло, — и крутить на жирных пальцах кольца с десятью драгоценными камнями, каждый больше другого, все разных цветов и разной прозрачности; он приказал сделать сейф в виде кресла, чтобы восседать непосредственно на своих богатствах, и ничто не могло заставить его сойти с места, он рассеянно наблюдал за сражениями и волнением публики на экранах, составленных у него в бюро, говорили, он даже спит в этом кресле, а женщин, которых он особо отметил вниманием, отправляли к нему по две или по три, и они кружили возле кресла, вступая в отношения, о которых потом ни одна не жалела. Он раз и навсегда установил счетный стол прямо над пузом, и никогда больше увесистые ножки этой громады не опускались на землю; если его охватывал гнев, то закладные и расписки так и летали у него под руками; полнейший беспорядок с легкостью возникал вокруг этой жирной туши. Тогда всем надо было выйти из комнаты, полностью очистив помещение, выключить экраны и лампы и оставить Башку одного во мраке его всемогущества, с мокрым полотенцем на лбу. Тренеры массировали этому сфинксу постоянно ноющие плечи. Пират договаривался с ним о ценах, зависевших от того, насколько дети крепки и какие у них мордашки; Башка предпочитал детей пострашнее, но Пират напоминал ему, что платившие за сражения зрители обычно придерживаются иного мнения, Башка настаивал: пусть будет лучше один красавец меж шести невзрачных мальчиков, это подстегивает тех, кто заключает пари и делает ставки. Башка воспитал Пирата, вначале он нанял его заменять перепачканный песок на арене, а потом дал денег на покупку подвала и грузовика. Таким образом, у Башки был собственный поставщик и сам он оказывался владельцем сераля, избегая спекуляций и шантажа различных сорвиголов, которые, отказывая в поставке, требовали большей оплаты; среди последних Пират нанял Малютку, затем Луну, работавших лишь на себя. Башка не сразу заметил поразительное сходство двух братьев, Пират нарочно расположил их в цепочке друг от друга подальше: слуга Башки взвешивал на руке яйца парней — это был особый деликатес, который все жаждали отведать после сражения, парням связывали руки, затем вставляли в рот воронку и обильно кормили молокой, после чего рты заклеивали, так их мошонки оказывались потом переполнены. Башка взорвался: «Это еще что такое?! Это же близнецы! Ты сдурел! Две одинаковые башки на одном сражении, да люди же обалдеют, поверят еще, что один из них взял и воскрес, а все, касающееся религии, для нас не желательно, тебе это прекрасно известно, к тому же они смазливые, а это к зверствам не побуждает, давай, сделай же что-нибудь: одного следует исключить, какого — выбирай сам, мне плевать, а другого оставь в запасе». Пират знал, что на этот раз в машине уцелели все семь мальчиков, одного слегка покалечили, но это может сыграть им на руку, когда на арене появятся двое других, более озлобленных, возникнет как будто пауза, а для зрелища оно как раз хорошо. Башка почувствовал, что Пират не решается разделить близнецов, словно знает какую-то тайну или чья-то железная хватка держит его, чтобы этому помешать. Он подходил то к одному близнецу, то к другому, оглядывал их, отходил назад и смотрел издали, щуря глаза, но каждый раз, когда уже готов был решиться, за полупрозрачной повязкой вдруг мерцал наводящий на него ужас голубой взгляд, сообщавший, что выбор его станет фатальным. Башке надоело, он открыл ящик стола и достал флакон с изображением черепа, вытащил кожаную пробку, обмотанную паклей, осторожно ее намочил, чтобы протянуть Пирату: «Давай-ка, умой одного из них, того, что грязнее, вот этого». Башка понял, он должен сам наугад выбрать, чтобы заставить Пирата: он сделал условный знак прислужнику, и тот навел на Пирата пушку. Словно сомнамбула, Пират поднес тампон к лицу указанного близнеца, который теперь не сводил с него взгляда за просвечивающей повязкой: Пират прикоснулся к губам, — напрасно он гневался с того момента, как Башка намочил тампон, — он лишь добавил им блеска; почувствовав облегчение, Пират поднял ком пакли повыше и протер им щеки, которые, казалось, сразу же заблестели, словно их смазали косметическим кремом, Пират подумал, что нажимает не сильно, поэтому кислота и щадит кожу, и он повернулся спиной к Башке, пряча за собой ребенка и выигрывая какую-то ничтожную паузу, прежде чем его малодушие станет заметно. Внезапно слуга Башки вскричал от ужаса: лицо близнеца, которого хозяин оставил без внимания, покраснело и появился легкий дымок, истерзанная плоть на носу отслаивалась, слышалось шипение, кожа до самой шеи спадала струпьями, повисала вокруг глаз бахромой, почти обнажая кости. Пират, обернувшись на крик, сразу же понял, что происходит, и бросил тампон: лицо, которого он только что касался, оставалось неповрежденным, однако оно тоже теперь распадалось при виде разъеденного своего двойника. Близнецы оставались едины даже в своем несходстве. Красота исчезла в одно мгновение. «Вот теперь хорошо! — сказал Башка. — Так они оба могут принять участие в состязании, никто их не распознает». Пират удалился подавленный, оставив Волка разбираться со счетами. Выйдя с арены, он прошел мимо теснившейся возле касс обычной толпы и — он, никогда не желавший смотреть состязание с высоты трибун, предоставляя детей, которых дрессировал, судьбе, — занял место в очереди и опустил голову, и весь сморщился, и заговорил приукрашенным тоном, когда подошел к кассирше, знавшей его в лицо.


Детей отвели в подземный зал со сводчатым потолком, где было полно пустых клеток, в противоположной стороне начинался коридор, в конце которого виднелась подъемная решетка. В тесных клетках имелись изогнутые ворсистые валики, придерживавшие плечи так, чтобы голова заключенного торчала снаружи, от них исходил медово-приторный запах тухлятины. Заперев детей в клетках, их обрызгивали водой из шланга, не снимая повязок, которые на висках уже порядком подгнили. Дети томились, покачиваясь из стороны в сторону, они настолько изголодались, что порою из горла вырывался яростный крик, переходивший со временем в уже не прекращающийся вой. Но его перекрывал громкий шум, проникавший через вентиляционное окошко. Детей продолжали поливать, чуть ли не грозя затопить водой, чтобы они замолкли, и на стоны не обращали внимания. Руки по-прежнему оставались связанными, и в клетке, где скрученное тело уже почти ничего не чувствовало, оставался свободным лишь рот, порой удавалось высвободить ногу или двинуть коленом, тогда, прикасаясь к проржавевшим перекладинам кожей, они пробовали распознать, что именно процарапали там ногтями прежние пленники, никто не выводил слов «свобода» или «смерть», никто не писал «люблю» или «ненавижу», никто не оставлял своих имен, там были слова непредсказуемые и, по всей видимости, бессмысленные, обозначавшие не какое-нибудь понятие, а, к примеру, цвет, никто не процарапывал слов «я надеюсь», вместо этого выводили «желтый», никто не выскабливал «месть», вместо него значилось «шляпа». Были моменты, когда почти парализованные пальцы или распаленное плечо, пытаясь найти другую опору, натыкались на совершенные линии цифры, относившейся, казалось, к самой клетке, бывшей ее инвентарным номером или каким-нибудь кодом, и цифра эта дьявольским образом совпадала с той, что была выведена на лбу и губе. Тогда они хотели уничтожить подобное грозное сходство и терли эти места, надеясь, что одна цифра сотрет другую и они смогут выйти из клетки, утратив всякую идентичность, надеясь, что, лишившись номера, клетка в растерянности сама их отпустит. Доносящийся снаружи гул все нарастал, подобно бушующему приливу, прибой задавал ритм движениям, пока они силились стереть с перекладин цифры, наполняя рты кровью и ржавчиной, пуская заразу, в раны на лбах. Подонки их бросили, не попрощавшись, даже не подойдя к ним после того, как получили причитавшиеся деньги; единственной заботой для негодяев было наладить с детьми контакт, чтобы как следует их выдрессировать, соразмерив общий вес тел и натренированность ножных мышц, а потом выставить все это в выгодном свете и получить максимальную прибыль. Теперь же они решили передохнуть перед тем, как займутся поимкой для очередной партии, малыши остались без присмотра в подвале, они накормили их и напоили наркотиками, чтобы те двое суток проспали. Подонки спускали большую часть денег, полученных из сальных рук Башки, во время празднеств по случаю состязания; хотя толпы были везде, они старались уйти в городе как можно дальше от шумной арены. Почти все лавки превратилась в таверны. Пока все готовились к празднеству, Петрушка, Малютка и Перо во главе с Волком, бороздя улицы, разыскивали Пирата и хлестали на каждом привале худое винище.


Получив билет на завтрашнее состязание, Пират долго бежал. Устроившись позже в городском саду возле эстрады, он разглядел неподалеку уставившегося на него человека в меховой шапке, с водянистым взглядом и улыбкой, приводящей в отчаяние, и узнал в нем Луну. Десяти дней не прошло с тех пор, как он пожертвовал одним из свинцовых шлемов, дабы как следует утяжелить мешок, он сам запер замок, подвешенный к железному хомуту на шее, словно стремясь сохранить голову в неприкосновенности, оберегая ее целомудрие и ограждая от раболепства, теперь он припоминает, — должно быть, он совершил ошибку, он машинально протянул ключ Волку, и с тех пор они о том больше не говорили, так что мешок, который он спихнул в озеро, мог быть набит таким же хламом, что был в чехле, брошенном с таким удовольствием к ногам перепуганного Луны; он в точности помнит, что сам завязал мешок и на какое-то время ушел из подвала, потом он видел, как мешок грузят в фургон, но зачем же он выходил? Может, Волк придумал какой-нибудь повод, чтобы на несколько минут от него избавиться? Теперь ему кажется, что он ушел из подвала, чтобы взять что-то в фургоне, но времени было слишком мало, чтобы вытащить отяжелевшее от беспамятства тело из мешка и заменить чем-то поддельным, к тому же, сквозь черное одеяние, которое сшил Перо, во многих местах проступили липкие пурпурные пятна, когда мешок выгружали, это могло быть только кровью Луны и не чем иным, пройдохи не могли бы додуматься подделать и это. Когда он бросил мешок на дно озера, ему показалось, он видит, как оттуда поднимаются и лопаются на поверхности пузыри, как кривыми путями стремится вверх воздух, пузыри были большие и совсем маленькие, дыхание прерывалось, прежде чем исчезнуть совсем, обозначая ему, что жизнь истаивает, уходит из тела; то было верным знаком, скорбным подтверждением, которое не могло обмануть. События бесспорные и события вероятные стирались в памяти одно за другим, в то время как ноги уже не просто дергались, как бывало обычно, теперь их била такая дрожь, словно они превратились в две барабанные палочки, и дрожь эта питала его смятение. И вдруг ноги перестали трястись; внезапно, перепугавшись до смерти, он осознал очевидное: если Луна вернулся, то для того, чтобы совратить близнецов, этой ночью Луна будет кружить возле клеток, словно собака, будет тявкать, просовывая морду меж прутьев, чтобы они выставили ему хуи, будет скулить и гавкать, и рыть темноту лапами, до тех пор, пока они не захотят поиметь его в рот, представив это, он почувствовал такой ужас, что пришлось даже отвернуться. И все же, не следовало бежать прочь от Луны или его двойника, наоборот, надо идти следом, у него с собой есть ножи, спрятанные под одеждой на руках и ногах, он прикончит Луну во второй раз. Ошалев, он кинулся к прохожим, готовившимся к празднеству и несшим ящики со свечами, тополиные ветви, он останавливал их, спрашивая, не видели ли они Луну, описывал им его шапку, как у Дэви Крокетта, постыдный и гнусный рот присоской, напоминавший пасть сбежавшего из цирка опасного хищника. Сжалившаяся над ним девушка посоветовала ему не болтаться в цыганском квартале, поскольку поговаривали, что заплутавших здесь белых людей обкрадывали до нитки.


Пират поддался движению кружившей толпы, вынесшей его на площадь, где он рухнул среди прочих под деревом, празднество позволяло людям спать прямо на улицах, словно вокруг один большой дортуар, он провалился в сон, ни на что не обращая внимания, но, засыпая, неосознанно перевернулся на живот, чтобы его невозможно было узнать. Когда он проснулся, спавшие рядом уже исчезли; под большим деревом, где у него подкосились ноги, по-прежнему была тень, и пробудился он не от солнечного света, а от звуков духового оркестра, вытянувшегося извилистой вереницей и уже окружившего площадь, куда следом сходились подвыпившие гуляки. Пират почувствовал себя одиноко, он замерз, он подошел к одной из людских групп и забрался в толпу так глубоко, что стало невозможно из нее выбраться, пока та немного не поредеет, пока не захватит ее какое-нибудь новое движение и не распадется на части масса, намагниченная несколькими людьми в центре, еще более эксцентричными, разноперыми, буйными. Он повторял движения танцоров, но безрадостно, это не требовало особых усилий, получалось у него быстро, и он не опасался о чем-нибудь позабыть, сбившись на свой обычный надменный лад, и не выкрикивал никаких ругательств, которые могли бы в нем выдать лжеца, человека на самом деле печального, затесавшегося в толпу веселящихся, чтоб заразить их своею тоской. Он был один трезвый: стаканчик за стаканчиком, каждый потягивал смолистое вино, начиная с семи утра, зрители состязания должны были опрокинуть их штук сто, чтобы, шатаясь, добраться до арены и вынести то зрелище, которое будет затуманено светофильтром их опьянения, все происходящее оно окружает опасным ореолом бессознательного, нереального, тогда острые мечи становятся нежными, кровь превращается в нечто, похожее на смех, а красное солнце заката, в лучах которого все происходит, делает мечты реальными. Закон игр гласил, что на следующий день все должны проснуться, полностью позабыв о творившемся накануне, что никто не должен об этом говорить или вспоминать, если же кто-нибудь решит свидетельствовать на письме, то рассказ этого человека станет ему приговором, и целое множество лиц претерпело большие беды, предложив однажды, согласно своим убеждениям или же испытывая сочувствие, упразднить эти игры. Пират решил воздерживаться от выпивки до самого вечера, оставаться в ясном сознании при виде зрелища, если хочет принять в нем участие, он говорил себе, что понадобится близнецам, а опьянение может лишить его сил. На трибуне он выбрал место, расположенное достаточно высоко и в тени, чтобы его не могли узнать ни дети, ни работавшие на арене сорванцы, с которыми он приятельствовал, — это были напрасные хлопоты, если учесть, какие здесь толпы, — в то же время место располагалась неподалеку от выхода и в случае надобности можно было быстро что-нибудь предпринять. Около четырех часов, когда жара достигла апогея, он уже смешался с толпой в одном из проходов, ведущих к арене. Он позабыл о навязчивой идее, что вновь где-нибудь встретит Луну, а если б вспомнил об этом, сказал бы себе, что просто вчера разнервничался, да солнце слишком яро палило. На подступах к арене на капотах машин сидели голые, перепачканные, малорослые цыгане, они знали, что в конце концов жалобные взгляды гноящихся глаз все же подействуют и их пустят за ограду к трибунам, они не попрошайничали, не присматривались к сумкам и карманам, набитым деньгами, они были невероятно терпеливыми, эти грациозные, перепачканные в пыли карлики служили затравкой для зрителей, они тоже хотели стать звездами, чего бы это ни стоило, но еще не решили, какой именно профессией хотят овладеть: быть на арене палачом или жертвой. Перекупщики обмахивались билетами, словно то были веера, они затоварились таким количеством скверных мест, — превращавшихся в настоящее золото, когда они несли всякую чушь беззубыми ртами, и слова их тоже были на вес золота, — что приходилось цеплять эти билеты бельевыми прищепками к ремням и шляпам; словно лотерейные ларьки, зрители с головы до ног были увешаны синими, красными бумажными бабочками. Старухи восседали, точно королевы, на горах подушек; те, которые устраивались лучше остальных, мигом лишались трона. И везде чем-нибудь торговали — во всех углах, возле всех туалетов — порнографическими календарями, на которых непристойным образом изображались благородные участники состязаний; сладостями в виде хуев и запрещенной выпивкой, от которой драло десны и башка просто отваливалась, поговаривали, что гнали это бухло бандиты, настаивая его не на фруктах, а на металлах и наструганных гениталиях покойников. Пират занял место в тридцать втором ряду северной трибуны на камне с номером, помеченном красной краской, который значился и в его билете, — 327, — с одной стороны рядом сидела обмахивавшаяся веером женщина, с другой стороны — тучный мужчина, прихвативший с собой в ведерке со льдом бутылку шампанского. На трибунах народа было еще не много, на арену особенно не смотрели, поглощали жратву, хлестали остававшееся пойло, таращились в бинокли на противоположные ряды. Когда действие в условленный час началось, арена была поделена ровно на две половины — тенистую и залитую солнцем. Те, кто сидел на жаре, освистывали тех, что заняли места попрохладнее, стоили они дико дорого и пили здесь более изысканные напитки, рассеянно поглядывали в разукрашенные программки, презрительно ими обмахиваясь в тени пологов драгоценной ткани. Веерами они прикрывали лица, так как паскуды с солнечной стороны старались осыпать их плевками, которые на лету по жаре сразу же испарялись, камнями и гнилыми фруктами. А разделительная линия во время боя медленно ползла по арене: тень потихоньку надвигалась на зевак, которые вместо вееров притащили бутыли с водой, была меж ними банда отщепенцев, одетых в черное посреди буйной массы в белом, повернувшихся к арене спиной и игравших в карты или просто болтающих. Линия понемногу перемещалась, и поведение публики менялось. Теперь всем хотелось сидеть на солнце, у бабенок и увальней, плюхнувшихся было на жаркие места своими потными жопами, появлялись непривычные деликатные жесты, их трясло от приступов утонченности, они осваивали новые манеры рафинированной утомленности и высокоморального отвращения, которые постепенно охватывали самую затененную часть трибун. Свет угасал, словно перепутанный тем, что пришлось выставлять напоказ, разграничительная линия изгибалась, повторяя теперь очертания публики, лишь казавшейся кроткой и ласковой.


Ребенок находится еще в клетке, когда повязка вдруг с глаз спадает, никто ее не развязывал, не прикасался к ней пальцами, к повязке была прикреплена невидимая нить, за которую вроде как никто специально не дергал, повязка соскользнула как бы сама собой, зная, когда это нужно сделать. Ткань исчезает, устремившись наружу меж прутьев. В то же самое время что-то под ребенком вздрагивает и устремляется вниз, словно это люк или тобогган, — он скатывается по какой-то наклонной плоскости, нажав перед этим на что-то рукой, затем безболезненно падает. Ребенок встает, увенчанный короной спутавшихся волос, мышцы у него затекли, он ничего не видит. Тело слишком болит, чтобы он сразу же мог пойти; веки, склеенные слезами и гноем, не в силах раскрыться. Он валится вновь на землю, двигается на ощупь. В воздухе что-то перемещается, управляемое теми же тросами, что разомкнули тиски, и приходит ребенку на помощь: тонкое лезвие разъединяет веки, проворный серпик счищает застывшую слизь, белки вращаются, привыкая к движению, за желтоватыми наплывами появляются радужки, ряды ресниц похожи на накрашенные тушью подрубленные края материи, на лице вырисовывается голубой треугольник: похоже на кошачью мордочку. Вокруг ребенка густое черное облако, где-то вдали мерцает маленькая белая пробоина, но глаза, исстрадавшиеся, изболевшиеся за долгие годы бездействия, воспринимают вещи достаточно противоречивые: ребенок барахтается, съежившись, в слепящей массе, едва различая в другой стороне желанное, укромное место, темную отдушину, куда ему сейчас хочется заползти. Затем вялое мерцание вдали, впитывающее его движения, потихоньку расслаивается, появляется неопределенная реакция или воспоминание, пытающееся все упорядочить, окрасить заново, распылив вокруг черную темень. Ширившаяся вдали безмолвная гипнотизирующая пробоина обращается дневным светом, становится гулким вихрем подлинной жути, ребенок шарахается, спиной приклеиваясь к холодной и влажной перегородке. Вокруг кто-то топчется: ребенок хочет поднять голову, ему кажется, что различаемое им не имеет определенной формы, это вроде как крутящиеся шары, которые при столкновении с ним превращаются в кубы, от них смердит, они отделяются от остального пространства, вырисовываются какие-то углы, одни темнее, другие светлее, постепенно они вызывают в памяти образы предметов, о которых он позабыл, он понимает, что у кого-то плечи могут быть шире, чем у него. Одна из этих колеблющихся масс вдруг обретает точные очертания и хватает его рот, чтобы натереть десны крапивой и мятой. Другая масса оседает и водит чем-то шершавым, колючим по члену, пытаясь его пробудить. Ему выдыхают в нос спиртные пары, от которых щеки вздуваются, словно изо рта сейчас хлынет огонь, его хлещут по ногам, проводят по хребту штырем, к которому подключен ток, зажигают под задом жаровню, чтобы он взвился ракетой. Подобно болиду, он чуть было не врезается в подъемную решетку с шипами, но в последний момент, когда разгоряченная плоть совсем близко, та уступает и поднимается, будто занавес. Возбуждение в тишине немного стихает.


Ребенок по-прежнему стремится к грохочущему сиянию. Но, как только он покидает тенистый свод, как только ступает по обжигающему песку, на него обрушивается волна яркого света, сбивая его с ног и унося в слепящий вихрь, ему хочется собственными руками выдавить себе глаза, которые, оказавшись на свету, сами собой закатились, пытаясь укрыться как можно глубже в переплетении нервов на дне глазной впадины, и все же он видит пестрящую оттенками чашу арены, переполненную, колышущуюся, а в центре нее — он сам, песчинка, которой грозит опасность, он тонет в свете и, как только касается красноватого дна, куда его так влекло, пытается остановить удушающий спазм в животе, чтобы сконцентрироваться и передать ногам импульс, который исторгнет его из мальстрема, до него доносится сдавленный смех, такой же дикий, как раздающиеся вослед крики, он отфыркивается, едва яркость перестала быть для него смертельной, отряхивается, словно после купания, вертясь юлой и разбрызгивая как можно дальше обжегшие его капли, отбиваясь от лиан и щупалец, он словно запутался в сети, сети из света, что тащит его за собой, эта сила дышит со всех сторон, разъедая кожу на голове, проскальзывая в подмышки, пытаясь проникнуть меж век, которые он все еще трет кулаками, но сила эта везде, она устремляется в поры на лбу, терзает, напором губы, опаляет нежный пушок на плечах, омывает все тело, забивает нос, чтобы было нечем дышать и раскрылся рот, кружится вихрем меж ног в паху, окрашивает в синие переливы клейма, раскаляет добела соски, проникает, подобно тонкому хрусткому волокну, во все крошечные отверстия, чтобы расширились и набухли, вворачивается, словно веретено, в задницу, принимается под давлением набивать изнутри все тело, вторгаясь через рот, зад, уши, глаза, чтобы изнутри пробуравить себе новые дыры, сквозь которые солнце проденет лучи, чтобы привязать к себе. Ребенок поднимается на ноги, весь прозрачный, готовый взорваться светом во тьме, что обрушилась на арену. Затмение. Он отводит кулаки от глаз: теперь он уже не боится света, потому что он сам — свет, возлюбленный сын солнца. Хмельная чаша арены замерла, затаив дыхание. Немного вдалеке он замечает стоящую на коленях в песке золотую статую, к которой его тянет, словно магнитом, статуя тихо мерцает, посверкивает, дабы устремились к ней лучи, исходящие от ребенка. Ребенок медленно к ней приближается, загораживаясь от отблесков собственного сияния. На половине пути, что их разделяет, его вдруг охватывает желание ринуться к ней, прыгнуть ей на спину или повалить, кажется, что она, в ореоле светящихся побрякушек, совсем не тяжелая. Внезапно он чует, что медлить опасно, он отклоняется от прежнего пути и думает обойти статую, подойти к ней сзади. Ребенок замечает, что понемногу растрачивает сияние, оно струится из него золотой кровью, тянется за ним пыльным следом: по мере того, как он приближается к статуе, та впитывает его свет, с каждым взглядом он отсылает ей все больше своих лучей, и она словно бы принимает эстафету и освещает тогда арену, откуда свет, отражаясь от изогнутых плоскостей, взмывает вновь в небо. Светило зажигается снова. Ему опять становится страшно, когда он замечает, что голова статуи шевельнулась, почти незаметно, так же медленно, как движется и он сам, продолжая обходить вокруг статуи, чтобы прикоснуться к ней с тыла. В двух метрах от статуи он замирает, чтобы в тени ее рассмотреть: это фигура улыбающегося юноши с голубыми глазами, волосы убраны в шиньон, в котором закреплена небольшая мантилья, грудь затянута в искрящийся золотой камзол, переходящий на талии в закрывающее колени длинное розовое платье из жесткой ткани, шлейф собрался складками, лежащими под прямым углом. Вид платья успокаивает ребенка: женщины всегда были к нему добры, и статуя может вертеть головой сколько угодно, если же попробует встать, она сразу запутается в такой неудобной одежде. Ребенок улыбается статуе. Он подумал, что голову приводит в движение какой-нибудь механизм, ему остается лишь ее оторвать и, показывая толпе в качестве трофея, обойти арену, должно быть, именно этого все от него и ждут, а в награду ему пожалуют все золото с этой статуи, с нее стащат разукрашенный камзол, а его понесут на руках, он сможет также оставить себе платье, придумает, что с ним сделать, подарит его матери, если же ее не отыщет, сделает на память себе из платья постельное покрывало, как жаль, что эта статуя, которой он должен снести голову, такая симпатичная. Вдруг ребенок обо всем забывает: он забывает и о статуе, и о себе самом, он вновь ползет крабом и ничего не различает, в голове нет ни одной мысли, и тело его может сейчас распластаться на песке и провалиться в сон. Но статуя, храня неподвижной верхнюю часть тела и не меняя посадки головы, сантиметр за сантиметром поднимается, и шлейф, оставив на песке бороздку, становится обычной накидкой, ребенок отступает, статуя делает в его сторону шаг, затем вновь замирает. Застывшая было улыбка делается шире, демонстрируя зубы, а платье спадает само, складываясь в пирамиду рядом и обнажая ноги в облегающей розовой ткани и туфлях на плоской подошве, как у балерины. От статуи отделяются две другие поменьше, которых она прежде скрывала, они принимаются торжественно махать руками, как две уродливые марионетки, выводить на песке фалдами распахнутых одеяний лиловые арабески и строить карликовые пирамидки, на которые опираются потом крошечными, пухленькими, волосатыми пальчиками. Большая грациозная статуя по-прежнему улыбается ребенку: сопровождаемая двумя механическими шутами, сама она кажется настолько живой, что ребенок в ужасе устремляется прочь, чтобы отыскать выход. Но решетка уже опустилась, напрасно он ранит об острые края руки, он видит лишь легшую гниющей лужицей тень, а из глубин доносятся знакомые стоны. Его охватывает гнев, он высмаркивает спиртные пары, которые выдыхали ему прежде в ноздри, выплевывает разжеванную мяту, которую положили в рот. Он поворачивается и идет прямо к статуе, подняв голову, которая ей по пояс. Он хочет ее опрокинуть, разбить, хочет разбежаться, чтобы влезть на нее, запрыгнуть в последний момент, вытащив из шиньона шпильку, чтобы волосы, упав, закрыли ей весь обзор. Он хочет вновь обрести речь, чтобы задобрить этого исполина. На бегу он сочиняет длинное обращение, которым предварит атаку, он остановится перед статуей и начнет задавать ей учтивые вопросы, сделает комплимент относительно осанки и гордо посаженной головы, которую он попытается оторвать, он спросит, в каких землях добыто украшающее ее золото, все ли оно настоящее, о каком трауре свидетельствует маленькая лента на шее, откуда такая тошнотворная розовая краска, которой выкрасили ткань, облегающую ее ноги, и что за плиссе такое, какую часть женского тела или, быть может, морской ракушки, изображают выставленные напоказ складки у нее на манишке, но слова застревают у него в горле и вместо них наружу летит плевок. Исполин уклоняется, отвернувшись, но больше не улыбается, ребенок бросается вперед, собираясь прыгнуть, но фигура не отступает. Ребенок хочет добраться до шиньона, словно под ним спрятан выключатель, способный выпустить дух, просвечивающий родничок, такой тонкий, что достаточно слегка нажать, и гора грохнется наземь. Но прыжок не получается, складки оказываются слишком прочными, одеяние великана подобно щиту, от розово-красных всполохов рябит в глазах, ребенок отскакивает, словно его ударили. Он роет песок ногами, отбегает и нападает вновь: одеяние вспыхивает ярким светом, поражая его, словно молнией. Ребенок вновь падает и решает тогда, что надо попробовать подластиться к гиганту, надо потереться о него и начать урчать, как это делают кошки, выгибая спину, или же броситься ему на руки и измучить нежностями. Шуты тем временем ускакали, толпа снова бурлит, и ребенок, весь вспотевший и застывший без движения, мечтая о новой атаке, видит, что великан распадается на разные части, теперь это не одна, а три схожие меж собой фигуры, одна из которых замирает, а две другие идут прочь от покинутого ими кокона; ребенок на них не глядит, опасаясь утратить бдительность и отвлечься от великана. Теперь он думает, что эта одежда — живая, что это животное, зверь, выдрессированный специально, чтобы изменять окрас, превращаться в платье или разворачиваться веером, складываться оттоманкой или собираться в цветок, распластываться я виде сомбреро или сминаться в лживый листок бумаги, скатанный шариком и спрятанный в чьем-то кармане; что одежда эта, этот волшебный плащ — такой же участник действа, как и исполин, это его жена или, быть может, украденный ребенок; что он сам может превратиться в такой плащ, когда наконец-то прельстит статую. Ребенок всматривается в глаза статуи, которые на расстоянии кажутся ему зеленоватыми; он уверен, его напряженный взгляд при определенном накале обязательно зажжет в пространстве искру примирения, тогда исполин откроет объятия и ему останется лишь уснуть у него на руках, хотя бы чуть-чуть восстановив силы. Задыхающийся ребенок по-прежнему на ногах, он дрожит, складывается пополам, живот сводит спазмами, пот катит градом, зубы стучат, стоит только вздохнуть, во рту полыхает, он не замечает, что член подрагивает, то набухая, то скукоживаясь, в зависимости от того, чувствует ребенок страх или строит коварные планы. Боковым зрением он замечает две колышущиеся рыхлые массы, которые, приближаясь, превращаются в кляч в брякающих медных доспехах с шипами, с серыми от пыли попонами из дамаста, обе в кровавых подтеках, идущих со лба, заливающих слепые глазницы, на ушах металлические рожки, идут одна за другой, на клячах какие-то подрагивающие холмики, приплюснутые китайскими шляпами, сзади тяжелый войлок, на ногах аляповатые металлические сапожки, обе злобно покусывают удила, вяло продвигаясь вперед с высокомерным видом. Вначале ребенок думает, что толпа отправила к нему карабинеров, дабы избавить от гипнотического господства статуи, он должен отрешиться от наваждения и выбрать себе избавителя, он подходит к одной из кляч, которая начинает дергаться и ржать, почуяв его запах, животное знает, что сейчас последуют удары, крики, а потом он свалится в жуткую лужу крови. Ребенок решает: если карабинер не понимает знаков, указывающих на статую, которая, он чувствует, где-то у него за спиной, тогда он зайдет сбоку или там, откуда из металлической задницы торчит запыленный плюмаж, и оседлает эту выреху, приклеившись к ее панцирю. Но вдруг он чувствует, что его головы касается неизвестно откуда взявшийся холодный клинок, который, кажется, стремится к определенной точке напрягшегося затылка, острые края скальпеля погружаются в плоть, копаясь там и ища ложбинку верхнего позвонка, клинок то входит, то выходит, словно это не плоть, а масло, он поворачивается в ране, чтобы перерезать что только можно, и давно прошел бы насквозь, если бы ему не мешала твердая поперечина. Разгневанная толпа орет, она все еще на стороне ребенка. Поджав голову, ребенок сражается с клинком, вертится, стремясь его победить, вдоль хребта у него течет кислота, растворяющая металл, каждый раз, когда клинок входит внутрь и касается кости, от него откалывается целый кусок, ребенок мог бы уберечься и убежать, проскочив под животом лошади, которую колотит, срывая с нее доспехи, но он остервенело совокупляется с этим клинком, уверовав в собственную непобедимость. И поцелуй металла и плоти мог длиться бы без конца, если б к скотине не приблизилась статуя, протягивая хрупкую длань, чтобы та отступила. Ребенок чувствует, что клинок оставил его в покое, и тогда он в отчаянии бросается ко второй лошади, дабы и второй меч почтил его рану. С каждым скачком из затылка бьет тонкая кипящая красная струйка. Толпа, проклиная вторую клячу, приходит в бешенство, но ребенку не хватило времени подойти к ней поближе, он уже бежит, озираясь повсюду и ища выхода, однако шайка гномов, выскочивших у статуи из-под юбки, размножилась и теперь собирается наброситься на него, чтобы сбить с пути и швырнуть на статую. Хихикая, они несутся, словно снаряды, от которых приходится уворачиваться, манят его, завлекают, улюлюкая и причмокивая, высовывают языки, таращась на его член, мечутся у него под ногами. Но статуя их прогоняет, ребенок восхищен сиянием, исходящим от ее длани, словно это драгоценный камень, сверкающий в лучах света, карлики прячутся под песком, будто это ковер на сцене, скрывающий створки люка. Ребенок обводит арену взглядом: толпа успокоилась и, если глаза его не обманывают, на площадке остались только он и статуя, ее двойники тоже исчезли. Ребенок замирает, переводя дух, кровь из раны уже не течет, красный кратер затягивается, ребенок стоит у ног статуи и не знает, что теперь делать, он протягивает ей свою руку. Этот жест превращает великана в танцовщицу. Она подпрыгивает и изгибается, запрокидывая голову и выставляя грудь, так сильно, что едва не падает. Она не обращает никакого внимания на протянутую к ней из последних сил руку, однако не сводит с ребенка глаз, даже тогда, когда он пытается отвлечь ее, брякая над головой разноцветными острыми шпорами, трется упругим задом о ее ляжки, обегает вокруг и поворачивается к ней спиной; она вновь сбросила с себя платье, тыльной стороной руки водрузив его на песок и изогнув так, чтобы на короткий миг перед тем, как обрушиться, платье превратилось в ширму, которая позволит остаться с ребенком наедине. Стальной крючок уже не щекочет голову, танцовщица опускается на песок поцеловать детскую ногу. Это сладостное самоуничижение колосса, который, покачивая похотливыми бедрами, покрывается трещинами, чуть было не вызывает у ребенка слезы, но тело его непроизвольно исторгает из себя нечто иное: припавшее к детской ноге умоляющее лицо перепачкано брызгами феерического поноса. Толпа вопит от гнева, поскольку от нее что-то скрывают. Отведав детского дерьма, великан поднимается и превращает сложенное платье в снаряд для гимнастических упражнений, в панцирь сраженного чудища, чтобы приспешники могли, подпрыгивая на нем, устремиться к ребенку, подобно трем пылающим ядрам, трем стрелам, которые разбудят уснувший было кровяной кратер у него на затылке. Гигантская золоченая кукла тает на солнце, пропуская вперед пособников; быть может, она удалилась, чтобы умыться, рыболовные крючки, заменявшие ей бандерильи, были игрушечными, а вот те, что терзают ребенка сейчас, угодив ему прямо в спину, пронзают его невыносимой болью, он сучит ногами, подпрыгивает, голова его запрокидывается, он пытается вырвать три ломких гарпуна сзади, но они так глубоко вошли, что он лишь усиливает боль, он валится на четвереньки, пытается перевернуться на спину, ударяясь бедрами и раскидывая вокруг песок, но лишь вонзает три пики глубже себе в хребет, толпа жрет и гогочет, ребенок брызжет слюной, он уже ненавидит лучезарное божество, что вновь предстало прямо над ним. Двойники унесли просторное розовое одеяние, вместо него ребенок видит теперь красный шелковый платок, повисший в руке на железной штуковине, рука задвигалась, и платок развевается в воздухе. Эта новая загадка должна озадачить ребенка: быть может, в шелестящей ткани таится ключ, способный прекратить этот кошмар. Но ребенок едва обращает внимание: он пытается встать на ноги, он задыхается от судорог гнева, который сотрясает его изнутри, гнездясь в животе, с каждым выдохом тот поднимается все выше к горлу, сжимая его в молчании, выбрасывая наружу лишь пену, тогда сдавленный крик, возвращаясь обратно, жалит утробу, подобно мечу, распарывающему кишки. Он не может кричать, не может говорить, у него даже нет теперь губ, чтобы гримасничать, он их сожрал, из подрагивающего члена время от времени текут моча и остатки спермы, из носа капает кровь, и ему хочется лишь одного — превратиться в песок, который все это в себя вбирает. Божество вновь принялось танцевать, размахивая у него под носом куском материи, под которой сокрыта жгучая тайна, оно выставляет колено, вставая одной ногой на мысок, сжимает ягодицы и картинно кладет руку себе на бедро, словно принцесса, все жесты торжественны и полны особенной значимости. Божество впервые обращается к ребенку, только это не членораздельные слова, а выдохи, движения губ, плески, непрекращающиеся урчания, бормочущие, нашептывающие нежную брань, воркующие сладкие заклинания, тянущие серпантин ругательств, миллиард крошечных раздвоенных язычков, что несутся по всему телу, собираясь у раны, чтобы укутать ее невесомым покровом. Эта литания нарекает ребенка, называет его «солнечным рыцарем», «волооким детенышем», «меховой палочкой», «ласковой дырочкой». Ребенок из последних сил тянется к шиньону, который все хотел сорвать, хватает облегающую его мантилью и стаскивает шиньон, и предстающее тогда его взору вызывает полнейшую оторопь: пряди падают на лицо, и перед ним оказывается совсем еще мальчик, едва старше или сильнее, беспомощный и нежный, как дева, ребенок узнает в нем друга, брата, с которым вместе играл, строил песчаные замки у моря, болтал ночи напролет в одной кровати, не в силах уснуть. Он понимает, что любит его до безумия, он подходит ближе и склоняет главу, демонстрируя свою рану. Но бывший гигант, оставшийся без громоздкой своей шевелюры, лишь чертит на голове ребенка концом лезвия, по-прежнему укрытого тканью, дуги и светила некоего созвездия, едва касаясь при этом кожи. Войдя в раж, он вытирает о детское плечо лезвие меча перед тем, как залить его кровью. Ребенок хотел бы раствориться сейчас в теле старшего друга. От сияния, что стоит перед ним, голова его вновь наклоняется, уступая как будто бы под гипнозом, и меч легко входит в имеющуюся уже рану и проторяет себе сверкающий путь прямо к сердцу. Но вначале он протыкает легкие: ребенок поворачивается, изо рта у него хлещет кипящая кровь, она такая густая, что он мог бы слепить из нее для себя опору и отдохнуть. Чувствуя тошноту, божество берет второй меч, перед этим вытащив и отбросив в сторону первый, прошедший сквозь тело ребенка, вертящегося волчком, он поднимает упавший меч и вытирает его о детскую ляжку. Толпа неистовствует, обзывая его стервятником, мясником, которого тоже скоро отправят на живодерню. Ребенку удается подбежать к старшему, требуя от него последнего взмаха, он ему помогает, он опускает голову еще ниже и утыкается ртом в набухший карман, в котором подрагивает в тканевом треугольном чехле хуй, а божество видит в этот момент лишь место на позвоночнике, хрупком, словно галлюцинация, где осталась последняя вена, в которой теплится жизнь. Ребенок под ним оседает: за миндалевидными веками проносятся последние видения, брат его сел на корточки, чтобы проткнуть лоб в том месте, где выжжена цифра «1», кинжалом, взрезающим все былые воспоминания, их неясные образы меркнут, словно светильники, один за другим, но в момент, когда ноги и руки цепляют к крюкам, чтобы старая кляча отволокла его по песку к разделочному столу, в тот самый момент, когда он еще каким-то образом чувствует, что божество отрезает ему по требованию орущей публики ухо, он с последним выдохом чуть подпрыгивает и хватает сжавшую трофей руку, вцепляется в нее, разжимая и выхватывая это ухо, чтобы кинуть его наугад какому-нибудь парню с трибуны, меняя ухо на розы и винные бурдюки триумфа.


Пират с беспокойством ждал следующего выхода, он знал, что теперь на арене появится один из близнецов, но он путался, который из них был с номером «2»: тот, чье лицо воспротивилось кислоте, или же тот, который от этого пострадал на расстоянии? Плюс ко всему, номера были нарисованы, это не настоящие клейма, так что близнецы могли ими поменяться. Только что закончившееся сражение длилось минут пятнадцать: первые десять показались ему целой вечностью, он сощурился, когда кровь забила фонтаном, потом подкатила тошнота и он начал блевать, он и не подозревал, что такой чувствительный. Конец состязания прошел как-то мимо, он глядел, сощурившись, и не понял особо, ни что именно там так быстро происходило, ни в чем состоял главный маневр, ему почудилось, что ребенок одурачил того, что повзрослее, и он спрашивал себя, не поменялись ли они вообще ролями, когда скрылись за импровизированной ширмой, у них была не такая уж большая разница в возрасте и, пока шло представление, он их путал, несмотря на костюм и парик, а еще он опасался, как бы это нарушение зрения не стало еще сильнее с появлением близнеца, он задавался вопросом, не слишком ли долго торчал на солнце перед тем, как началось действие, он окликнул торговца, разносившего набитые льдом примочки, взял сразу две, расстегнул немного рубашку, водрузив одну из них на плечи, другую на мгновение приложил к глазам, и перед мысленным его взором вспыхнул снимок двух близнецов. С двух сторон его толкали локтями, слева — соседка, постоянно бившая его веером, справа — большой жирдяй, болтавший веером, когда неожиданно хватал бинокль. Смотря сквозь призрачные лица двух братьев, Пират пытался представить, что происходит на заднем плане, это валанданье на площадке, хождение туда и обратно, ему хорошо знакомое, поскольку он сам часто бывал на арене: там разбрасывают сейчас в разные стороны свежий песок, чтобы тот впитал в себя нечистоты и кровь, похоронив присосавшихся к ним мясных мух, затем полумертвая лошадь, которую нещадно стегают, тащит своего рода борону, чтобы снова придать арене опрятный праздничный вид, тогда все позабудут о только что свершившемся смертоубийстве. Пират обратил внимание, что картина происходящего меняется в зависимости от того, снизу на нее смотреть или сверху: он столько раз наблюдал в глазок на двери разделочной за тем, как дети выкатываются на площадку, — тогда они казались ему в самом деле опасными, смертоносными метеорами, свирепыми хищниками. Но, если глядеть на них сверху, они кажутся такими маленькими, такими хрупкими, и игра, которая прежде его возбуждала, внушала страсть, кажется отвратительной, гнусной. Взрыв всеобщего гогота заставил его открыть глаза: одна жалкая коварная ветошь, тряся телесами под китайской шляпой, из тех, которым нравится первым поранить детскую плоть, пробовала тихонечко просочиться на площадку, покачиваясь на тщедушной клячонке, на арену посыпался град апельсинов, которые швыряли крикуны из солнечной части, сразу же преграждая путь. Плоды усеяли полукруг света, который уже порядочно потускнел. В центре на табло появилась большая цифра «2», все ждали, что следом завертятся нижние планки, указывающие вес ребенка, который вот-вот выйдет на площадку, но никаких других сведений больше не появилось, тем временем тромбон и кифара уже начали оду скорбных мелодий, и Пират, улыбаясь, подумал, что это верно: его близнецы в самом деле бесплотны.


На арене появился близнец с невредимым лицом: он не ползал и не сгибался над землей в три погибели, не отворачивался от солнца, не щурился, никуда не бежал, он был весь залит светом, на шум не обращал внимания, с высоко поднятой головой он обошел арену, словно оглядывая бальный зал, это он был статуей, заводной, обнаженной, а перед ним вертелась квадрилья обезумевших марионеток. И все же пора было на него наброситься, нанести с той или другой стороны первый удар, проткнуть, заставить повиноваться. Один из самых сильных юношей опустился у него на пути на колени: весьма учтиво, но, казалось, не видя его, близнец слегка отклонился, чтобы пройти чуть в стороне, но юноша на коленях рванулся вперед, чтобы вновь преградить дорогу; тогда, уже больше не церемонясь, близнец, наделенный особым чувством равновесия, спокойно забрался по нему, как по лестнице из трех ступенек, сначала встав юноше на колено, потом на плечо и голову, а потом спрыгнул, да так, что и пылинки с земли не взлетело. Постоянно чудилось, что все старается у него из-под ног ускользнуть, что шаги его — размеренные шаги землемера, переустраивающего амфитеатр согласно своим желаниям, превращающего округлые линии в прямые и углы и мечущего тени из стороны темной на сторону освещенную, дабы добавить туда немного прохлады. Быть может, Пират был единственным, кто заметил, что ребенок не оставляет на песке никаких следов, а вот силуэт его, обозначившись на площадке, истаивает очень медленно, местами же друг на друга находят словно несколько теней сразу, и кажется даже, что все это материально, тогда как само тело прозрачно и призрачно. Гигант, оскорбившись, что по нему прошлись ногами, плюнул на ладони и призвал на помощь своих праздношатавшихся паршивцев, дрянных забойщиков, надутых чудиков, загонщиков и гарпунщиков, сошедшихся теперь вместе. Толпа орала до хрипоты, поскольку арена, на которой творилось такое самоуправство, смахивала уже на великосветский салон, где благочинно играют в вист, а высокомерное поведение ребенка перечеркивало любые острые ощущения, какие надлежит испытывать при виде кровавой бойни. Теперь он сколько угодно мог мерить арену шагами, воображая себя хоть зодчим, хоть пауком: колонна, разделив площадку на две половины, оставила ему только малую часть, освещенную солнцем и усеянную апельсинами, о которые он должен был спотыкаться или давить их, но он ступал по плодам, словно бы не касаясь. Напротив располагалась зловредная когорта, а он глядел с нежностью, переводя изучающий взгляд от одного к другому: в центре стоял самый большой, лелеявший надежду отомстить за нанесенное ему оскорбление, по бокам — расфуфыренные холуи в красных плащах, хлопавшие ими у него прямо под носом, носильщики с их крючками, а по концам — само ничтожество, ехидные существа, которым положено добивать, согласные на все отщепенцы, мечущие косые взгляды и прячущие кинжальчики в рукавах одежд настолько потрепанных, что, кажется, они сами поотрывали с них все золото, пытаясь его обменять; с противоположных сторон на площадку тихонько выползли две вырехи, притащив герольдов, буквально вжавшихся в седла в страхе, что опять полетит в них апельсиновое пюре. Ребенок чуть повел бедрами: Пирату почудилось, тот начнет сейчас танцевать. Но гигант, почуяв такую опасность, наплевав на законы, предписывающие строгий порядок, подает сигнал, чтобы все двинулись вместе с ним на ребенка и продырявили его со всех сторон, всадили ему штырь в затылок и тем обесчестили. Пират молился, чтобы случилось какое-нибудь чудо и жизнь ребенка была вне опасности: пусть он сломает ногу, тогда по всем правилам он не сможет участвовать в дальнейшем соревновании, пусть пойдет проливной дождь и затопит арену. Но, едва коснувшись плоти, зубила и стальные крюки отскакивали далеко в сторону и, отделившись от бесстрастного лица, появилось второе лицо, лицо изуродованного брата, проступившее на затылке и уже раскрывшее глаза, и при виде двойного лика, — то прекрасного, то кошмарного, — при виде такого пугала раздвоившейся плоти нападавшие отступили, оказавшись в полной растерянности, они стояли с пустыми руками, растеряв все оружие и не зная что делать с близнецами, соединившимися в одном теле, Пират вдалеке опустил взгляд чуть пониже, проверяя, не удвоило ли чудесное преображение гениталии. Холуи притащили гиганту самый большой и острый меч, появление которого повергало трибуны в безмолвие и лишало их мучительного томления, сокрушал он мгновенно и пользовались им лишь в исключительных случаях. Увидев, что меч приближается, близнецы склонились, чтобы облегчить удар. Но гигант — танцевать он не мог — не знал, куда именно вонзить этот меч, должен он проткнуть чудище или ангела, и, пока он колебался, меч выпал из рук и, взлетев, пронзил обоих, войдя через глаз одного и выйдя через рот другого, все это было как-то нелепо, замысловато, кровь не шла вовсе. Пират почувствовал дурноту. Позади уже тащилась кляча, чтобы увезти труп, и за мечом, прокалывая два лба, последовал короткий кинжал, Пират не хотел смотреть, как они там доделывают работу, он вышел и направился через подземелье под амфитеатром в разделочную.


Разделочная представляет собой выложенный плитками коридор без окон и дверей, довольно широкий и высокий, чтобы в нем могли разминуться две лошади, по периметру стоят разделочные столы, по которым все время бежит вода из больших кранов, никогда не закрывающихся, поскольку вытравить этот дух из мрамора практически невозможно, стены забрызганы той же кровавой слизью, что и неоновые лампы на потолке, светящие красноватым светом в водяных испарениях, где скользят человеческие фигуры, пытающиеся ощупью отыскать простертое тело, они вцепляются в него — тогда слышится, как звякают золотые монеты о плитку, сначала черную, потом белую, — и друг друга сменяют: одни платят, чтобы получить желаемое, другие получают за то, что это желаемое разделали, — так они здесь и сосуществуют, это воронье слетается сюда, прихватив особую обувь, чтоб не скользить, и идет прежде торговцев, которые ждать привыкли и, пока суть да дело, выпивают в честной компании, ни слова не молвя о представлении, за которым могли бы поглядывать из-за мешков с опилками и баллонов с карболкой. Бывает и так, что и они заявляются сюда все в черном, словно принарядившиеся к празднику горожане, надев перчаточки, дабы предаться удовольствиям, о которых можно догадываться, судя по доносящимся воплям. Воронью не нравится меж собой сталкиваться, эти терпеть не могут друг друга и с ума сходят от зависти, они готовы перегрызть глотку, чтобы заполучить билет, позволяющий приблизиться к только что принесенному трупу первым, а тем, что толкаются следом, остается лишь слизывать пену из пасти попировавшего было соперника, которому уже свезло обласкать юную плоть, и последние в курсе, как сильно эта пена воняет и сколько времени надо ее слизывать, а потом выплевывать, лишь в самом конце почувствовав подлинный вкус парного мяса. А, чтобы раздобыть первый билет, — детей всего шесть, билетов же дают пять, поскольку в противном случае раздельщикам достанутся только обрезки, — ждать приходится множество долгих месяцев, хитрить и злоупотреблять знакомствами, выслеживать и угрожать остальным падальщикам, и до разделочной добираются уже без сил, и там остается лишь рухнуть, наброситься, ничего другого не видя, впиваясь в маленький труп до тех пор, пока смотритель не ударит в гонг и не схватят за плечи, давая место следующему. Счастливчики же, которым все-таки удалось раздобыть билет — визитер, удовольствовавшийся последним билетом, или самый деятельный, смогший беспрепятственно перекупить на черном рынке первый билет, — в праве оставаться в разделочной столько, сколько им требуется, чтобы, не ограничивая себя временем, насладиться простертым телом. Обладатель такого билета снимает шляпу, кладет ее на опилки (ношение цилиндра — знак уважения к соперникам), взбирается на стол и ползет на животе к ногам ребенка, принимается обсасывать каждый палец, упиваясь скрежещущим на зубах сиропом из сладкой крови с песком, затем поднимается выше, слизывая грязь и дерьмо с округлых ляжек, целует по тысяче раз каждый пах и с жадностью заглатывает маленький остуженный деликатес, выплевывает его, чтобы дальше сосать и облизывать пахучие яйца, задыхаясь, он дрочит затвердевший член, чтобы полилась из него последняя еще оставшаяся трухня, трясет им, восторгаясь, что похитит все брызги у того, кто придет следом, давит его и терзает до тех пор, пока не выступит гнилостное синеватое семя, переворачивает покойника, зарываясь меж ягодиц и вылизывая зад, тычась носом и разогревая остывающий и пахучий, покрывшийся трещинками и почерневший анус, разминая и перемешивая засохшие кусочки дерьма в потоке обжигающей слюны, просовывая язык внутрь кишки, где язык становится как бы мягче и тянется дальше, а руки тем временем разводят маленькие бледные ягодицы, из рта хлещет слюна, так можно проникнуть еще глубже, забывая обо всем в этой бездне, вплоть до цвета собственной кожи и образа матери, впитывая первые следы разложения, вдыхая газы, так много, что от этого можно даже воспламениться, ведя языком по выступающему хребту, оставляя след, свидетельствующий об испытанном счастье, и вдруг останавливаясь возле потухшего кратера на затылке. Поганый сластолюбец оказывается в замешательстве — он человек деликатный, — он покрывает рану поцелуями, едва касаясь, стараясь вначале особо не нажимать, чтобы, немного погодя, с еще большей яростью протолкнуть в нее свое рыло, срывая зубами запекшуюся корку, раздирая рану так, чтобы снова начало литься, раззявив рот так, чтобы темный теплый ручей струился прямо в глотку, сжимает голову, сдавливая виски и проникая в ушные раковины, пихая туда язык, покусывая сохранившуюся мочку, облизывая и сося ее, словно это еще один член, затем он переворачивает труп на спину и набрасывается на рот, лижет его и целует, отрывает и жует губы, вставляет меж зубов пальцы, чтобы заполнить весь рот своим языком, затем поднимается, чтобы вновь опуститься, устроившись на теле поудобнее, — ему уже неймется кончить, — гладит, ласкает шею, куда уже заправил свою залупу, сдавливает ее, душит, поскольку ничего ей уже не сделается, и вдруг вперяется в рисунок на лбу, разглядывая украшающие его завитки, которые, кажется, выражают все испытываемое им сейчас наслаждение, и, все еще занятый своим делом, вдруг немного смущается, поскольку веко на остекленевшем глазу приподнялось и ребенок, чувствуя, как в ледяном животе у него разливается поток обжигающей спермы, выплевывает изо рта член, чтобы в ответ улыбнуться.


Когда Пират заявился в разделочную, с близнеца еще не успели снять оков, люди суетились вокруг, серые меж клубов пара, отводя в сторону, понукая, колотя лошадь, чтобы она не двигалась с места и можно было снять борону, собирали просыпанные опилки и прогоняли прочь воронье, которому не терпелось подойти ближе. Пират сорвал с какого-то мужика цилиндр, чтобы походить на падальщиков, и, пригрозив кулаком, принялся душить, пока мужик не отдал билета, такое с ним случалось и прежде, Пират выбрал из толпы самого чахлого обожателя. И вот он уже вклинивается в стаю воронья, слетевшуюся к телу, кажется, ухо цело, должно быть, публика не потребовала его отрезать, или же нож воспротивился, однако, вокруг полно падальщиков, норовящих оттяпать ноздри или соски, отведав раньше других вкус юной крови, они швыряют поденщикам золотые монетки, и право выйти из круга получает тот, кто оказывается самым щедрым. Но Пират мешает, отталкивает его и сам бросается к близнецу, с которого только что сняли оковы, нежно берет его, недвижимого, на руки. Прижимает его сильно-сильно к груди и пускается наутек, по пути укладывая на месте нескольких, кто вознамерился помешать, несется по обдуваемой сквозняком галерее, боится, что ребенок замерзнет, бросает к чертям собачьим цилиндр, который теперь уже не может ему помочь и лишь зря отсвечивает, пытается на бегу углядеть позабытую одежку или кусок ткани, которые могли бы согреть, а заодно и спрятать ребенка, рвет на себе рубашку, чтобы укрыть его и приткнуть к своему телу, от яростных движений на бегу рубашка расползается уже сама по себе, ребенок прижимается к нему изуродованным лицом и Пират чувствует, что и ему передается это уродство, медленно подступает к сердцу, внезапно он замечает, что в туннеле из конца в конец протянута длинная запыленная полоса ткани с надписью, объявляющей о давно прошедшем сражении, состоявшемся лет двадцать назад, он подпрыгивает, чтобы сорвать потемневшее полотнище и укутать ребенка, на теле с подсохшими ранами отпечатываются имена давно павших героев. В самом глубоком туннеле, которым пользуются участники состязаний, Пират находит выход с северной стороны арены. Он попадает в ту часть города, где лучше бы не показываться, с покрытыми словно налетом серы, больными флуоресцирующими зелеными палисадниками. Время к закату, и чуть дальше, куда он как раз направляется, брезжит сияние несчетных свечей, которые зажигают в честь праздника. Их пронесут по всем улицам города, истратив бессонной ночью все силы на возлияния, что сотрут всякую память. Пират задумал добраться до леса, где устроил когда-то пожар, но для этого ему надо либо забраться на городской холм, а сил нести туда ребенка ему не хватит, либо спуститься дальше в цыганский квартал и пересечь его, чтобы добраться до леса с другого края. Пират смешался с толпой из тех, у кого состязания не вызывают особенного восторга или кому не досталось билетов, с толпой оборванцев и бедняков, толкающихся на подходах к арене, чтобы поддаться всеобщему веселью отважных варваров. Временами Пирату кажется, что ребенок у него на руках тает, что он всей массой стекает вниз, чтобы ему стало легче, и тогда сам несет Пирата, тогда ноги Пирата земли не касаются и он чувствует себя огненным духом, явившимся, чтобы защитить пламя тысяч свечей, трепещущих на ветру. Под складками ткани, которые выглядят, словно он напялил на себя пышный карнавальный воротник, детские руки хватают его за плечи, колени жмутся к бокам, голова болтается, ударяясь о грудь, и он чувствует, как шевелятся губы, найдя сосок. Пират напевает, ему даже не нужно пить, чтобы испытывать теперь то же ликование, что и остальные вокруг. На улице так жарко, что люди толпятся у окон и, протягивая руки, вопят, пока какая-нибудь разбуженная старуха не выльет на них ведро воды. Пират отпрыгивает, чтобы вода не намочила сверток. Толпа в цыганском квартале по-прежнему не желает расходиться, и отчаянный везунчик с оливковым оттенком кожи окружен множеством бледноликих, золото меж чувственных губ и под черными прядями, сокрывшими уши, сверкает все ярче. Пират думает: если в цыганском квартале ему все же придется опустить ношу, чтобы немного прийти в себя, то надо будет надорвать ткань, соорудив подобие капюшона, который, спадая на плечи, сокроет обезображенное лицо, и прорезать там дырки, чтобы ребенок мог спокойно дышать.


Лес все еще сохранял огненный жар. Он уже не был таким густым и заросшим, как прежде, высокие деревья и мелкая поросль, былая зелень, даже самая стойкая, — все это сгинуло, белки унеслись прочь, а слизняки превратились в съежившиеся комочки сажи, прежние ароматы улетучились, все пространство, потрескивая, сплющилось, теперь это были лишь тлеющие, потрескивающие головешки в сладковатом дымке смоквы, который не желал выветриваться и висел над мерцающими средь золы искорками, прогнавшими пожарных, чтобы они тут более не топтались, те исчезли без малейшего беспокойства — гореть было уже нечему. Пират пошел там, где прежде росло мелколесье, которое он знал наизусть, на пути ему все еще чудился легкий шелест листвы, он вслушивался в шорох ветвей, думая, что здесь его никто не увидит, тогда как на самом деле среди выжженного дотла пространства он был как на ладони, откуда не взгляни среди этой гари. Почва казалась такой нежной, что он разулся, ноги местами чувствовали тепло или даже жар, а местами угли уже остыли и был неприятный холод, он взметал на поверхности пепел, обнаруживая чуть глубже еще теплящееся мерцанье, ему казалось, огонь возвращается, а ребенок на руках оживает, и он хотел отыскать в земле жерло вулкана, которое послужило бы детским ложем, он дул на угли, беспрестанно вороша их до тех пор, пока снова не запылало пламя, обжегшее ему щеки. Он рыл, мешал, окапывался, обустраивая логовище, раскидывая гарь, чтобы добраться до раскаленных глубин, похлопывал, словно пекарь, складки обжигающей лавы, возводил насыпь, ровняя края рукотворного кратера, чтобы внутри было удобно. Собрав комки попрочнее, в центре углубления он возвел ложе из вулканического стекла, застелил его простынями из пемзы, подушки набил огнем. Когда он развернул сверток, чтобы уложить ребенка, оказалось, что он сам тоже почти совсем голый, рубашка намокла от пота и вся скрутилась, превратившись в рваную повязку на бедрах. Детская кожа была пленительной до безумия, тут не было речи об очевидной нежности юного тела, каждая часть которого по-своему сладостна, — нет, это были волны какой-то потаенной отрады, что рвалась наружу, а потом ускользала прямо из-под протянутых рук, пускала меж ними флюиды, чтобы ударил электрический заряд, неровные шрамы были еще приятней на ощупь, нежели гладкие округлые колени, и все это было столь отчаянно, безнадежно, кожа эта была столь мягкой, будто ждала ударов хлыста, и целиком все тело, простертое, готовое к ласкам, пульсирующее, струящееся, просило, чтобы его протыкали и мяли, выставляло напоказ словно специально прорезанные розовые щелочки под ногтями, дырочки, словно отделанные изящным кантом, чистые, свежие, растягивающиеся, будто в улыбке, умоляющие, чтобы их как следует набили, законопатили, плоть эта под руками откликалась на любое прикосновение, словно угревая сыпь, несчетное множество маленьких содрогающихся хуев, разбухших и переполненных, то бледных, то смуглых, то палевых, которые покачивались, стукаясь друг о друга, просящих лишь о том, чтобы их высосали, и напоминавших Пирату о Луне и его губах, они словно бы поменялись глотками, и теперь он чувствовал, как вскипает желудочный сок, как нещадно терзает голод, язык распухает и льется слюна, брызжет изо рта так, что это уже заметно хуястому лесу, колышущемуся на ветру, который пришел ниоткуда, озаренному жаром, от которого лес этот становился еще гуще, взгляд Пирата метался туда-сюда по чаще хуев, и он не решался, чувствуя одновременно и муку, и наслаждение, не знал, какой из них заглотить первым, и в то же самое время ощутил, что и дышит он, будто Луна, что наполняющий его легкие воздух, подымающийся к ноздрям, выдыхает не он — Луна, от омерзения его передернуло, чтобы как-то очнуться, он сорвал с бедер рубашку, подпоясанные ею штаны соскользнули вниз, обнажив крепкий, накачанный кровью, подскакивающий здоровенный дрын, готовый пробить любую дыру, Пират долго стоял, занеся руку со скрученной рубахой, похожей теперь на хлыст, в задумчивости, не ударяя и смотря на улыбающееся лицо ребенка, в то время как со стороны противоположной другое, обезображенное лицо, зарывшееся в огни, плавилось и лепилось заново, воссоздавая себя в зеркальном отображении, дабы явить Пирату сюрприз или вызвать очередное помраченье рассудка. Пират отбросил хлыст, чувствуя, что сперма вот-вот хлынет наружу, он хотел побыстрее спариться, опустился уже на корточки, чтобы осторожно перевернуть ребенка на живот, и даже не заметил при этом, что второе лицо каким-то неведомым образом преобразилось, вновь стало прекрасным и похожим на своего двойника, это было то же лицо, что несколько мгновений назад ему улыбалось, но Пирата заботило лишь одно, всунуть ребенку, расплескаться внутри, заснуть и умереть, будучи в нем, он плюнул на руки и, раздвинув ребенку ягодицы, смазал дыру слюной, взялся за хуй, который, как казалось ему, еще никогда не был таким большим и могучим, изогнулся, одним рывком намереваясь всадить дубину поглубже, и его, словно молнией, поразило сознание, что он — бог, собирающийся надругаться над сыном в жерле вулкана и кровосмешением этим переделать весь мир, сделав его миром мальчиков и мужчин, где ничего иного твориться не будет, а лишь сплошные минеты да содомия, но в этот момент ребенок под ним осыпался пирамидкой из шариков, и кишки его тоже были теперь из шариков, из студеных агатов, которые, мчась по кругу, выталкивали хуй обратно, в то время как глаза ребенка глядели на Пирата по-прежнему с неизменной улыбкой. Он попытался собрать эти шарики, разлетающиеся под его бедрами в разные стороны, соорудить из них какое-то подобие ягодиц, плеч, но они рассыпались вновь, а затем соединились в формы еще более неудобные, в кубы и сферы, грозившие его раздавить. Пират копался в золе, тело под ним исчезло в расщелине, и он сам в отчаянии повалился на землю. Его трепали по плечу, в глаза бил свет фонаря, Волк с подельниками его отыскали и грузили теперь в заднюю часть фургона.


Пират грезил. Трясясь на ухабистой дороге, по которой его увозили все дальше от леса, он видел, что лежит в гамаке, куда его уложили, постелив, чтобы было помягче, одежду, Волк снял кафтан и, свернув, сунул ему под голову, так удобнее попить свежей воды, Малютка просунул его смазанные маслом и посыпанные тальком руки в штанины и стал массировать ноги, Перо снимал мерки, собираясь сшить из плотной ткани голубую пижаму с белой отделкой, и все они сменяли друг друга у его ложа, вслушиваясь у самого рта в лихорадочный шепот и передавая его друг другу, толкуя, пытаясь усмотреть в бреду что-то внятное, какой-то приказ, которому должны подчиниться. Они сложили к его ногам деньги, полученные от сделки, чтобы он самолично их роздал, отчитав тех, кто ненароком пропил большую часть выручки. Мешки в ряду, предназначенном для взрослых, болтались пустые, он собирался повесить на стене карту метрополии, обозначив, в каких районах следует совершать новые набеги, собирался поторопить их, чтобы они отправились на разведку как можно быстрее, ему не терпелось побыть в одиночестве. Однако, весь подвал теперь был ярко освещен, Пират сидел в кресле главаря, скрученный электрическим проводом, в лицо ему светила лампа, а четверо негодяев, сидя напротив на табуретках, выкладывали на стол, словно производя опись, кусачки, которые прежде совали в детские глотки, иглы, которыми наносили татуировки, бритвы и машинки для стрижки волос, кульки с порошком, предназначавшимся для выведения лишая, и каждый в поднятой руке сжимал оголенный кинжал. Волк взял слово, указывая на коробку с металлическими номерами: «Мы должны выбросить второй номер! — сказал он. — Он — самый дурацкий, хотя мы и представить себе не могли, что именно он заколдован. Видимо, поэтому он и принес нам столько несчастья, сначала из-за него свихнулся Луна, потом он достался паршивому близнецу, и тогда спятил ты, Пират. Теперь даже нельзя сказать, что № 2 в лесу помер в огне, может, он направился куда-то еще или убежал из леса, пока мы ехали. Надо избавиться от этого номера, достаточно только изменить нумерацию, будем использовать «1 bis», или просто будем начинать с цифры «3», надо сейчас же выкинуть все мешки с двойкой; я прям чувствую: если в подвале останется что-нибудь с цифрой «2», какой-нибудь ребенок под номером «2», если останется у кого-нибудь цифра «2» на лбу или на губах, мы снова угодим в ловушку проклятого числа, и тогда попадешься ты, Петрушка, или ты, Малютка, или я, тогда я буду сидеть тут перед вами на месте Пирата, тогда меня будут допрашивать и пытать перед тем, как швырнуть за буйки, куда уже бросили Луну и Пирата! Так ведь, Пират?! И я надеюсь, что под водой ваши с Луной скелеты отыщут себе по хую, чтобы препираться там с ними и без конца сосаться, иначе что там еще делать, правда, Пират?» Мерзавцы были готовы уже залаять, настолько эта пародия на судебное разбирательство их возбуждала. Они уже приготовили кляп и сетчатый шлем из свинца, но прежде, чем водрузить его Пирату на голову, они хотели кое-что у него выведать. Волк спросил первым. Пират, застонав, ответил: «Из-за вас я поверил в призраков».

Загрузка...