Предаться мальчишеским играм все равно что волком улечься на ложе, выстланном увядающими цветами[3]
Микки искал по всему дому крахмал. Он разгладил материнский корсаж и, поскольку ничего клейкого не нашел, вымочил его в рисовом отваре, пытаясь придать нужную форму. Верхнюю часть, поддерживающую грудь, он как следует отбил молотком и теперь она лишь отдаленно напоминала, чем была прежде; он решил, что может укрыть все это какой-нибудь тканью, к примеру, парчой. Он перерыл всю лачугу, но парчи не было и в помине, клея и лоскутков, рваной ветоши — тоже, он собрался потереть рукава напильником, ошметки он соберет и налепит на мокрый лиф, а потом повесит сушиться, спрятав добычу в подвале. Но все это надо еще выкрасить, клочья его одежды все вымазанные да серые, ему же хотелось чего-нибудь яркого, он сказал себе, что отправится в церковь и ограбит какую-нибудь статую, вырежет из убора роскошнейшие кусочки, полоски муара и прикрепит к собственному костюму, если ему, конечно, свезет: он был готов на дикие вещи, чтобы как-то расцветить свой хлипкий трофей. Когда корсаж затвердел, он принялся думать, чем же его набить и чем после укрыть. Меч, на который он его насадил, чтобы теперь корсаж мог держаться, был картонным, и он сказал себе, что пора заменить его мечом настоящим, из благородного металла, он даже готов такой украсть, если потребуется, или же уложить дражайшего господина, чтобы присвоить его оружие. Но перво-наперво он соорудил себе болеро из кучи страниц, вырванных из редких фолиантов. Господин надарил ему книг, чтобы нерадивый безграмотный ученик узнал что-то новое, но тот бумагу измял, удобрив ее плевками, пенящимися от страшного гнева и гораздо более клейкими, чем какой-то крахмал. Он завязал тюк из куска клетчатой белокоричневой ткани, похищенной несколько месяцев назад, когда с нетерпением уже готовился к побегу. И, думая, что его никто не видит, отправился в путь. «Вначале, — сказал он себе, — нужно пополнить скарб, раздобыть подтяжки и штаны, которые я еще не успел измазать дерьмом, а еще — кусок фетра, чтобы укрыть промежность, на которую вечно таращится брат, пуская слюну и падая на колени, склонив башку, хотя я даю ему лишь понюхать, а то еще этот обожатель пресытится!»
Отец до смерти избил Микки, застав его в грязище на корточках, согнувшимся в три погибели, всего в соплях, без трусов, выделывающим омерзительные акробатические номера, пока, хлюпая губами и клацая зубами, чтобы ощутить вдобавок ко всему еще и вкус крови, он постанывал, словно его ласкала при этом мать, и вовсю сосал свой вонючий хуй. Первым же, кто стал домогаться его причиндалов, был брат — Радиатор. Хуй у него был, словно магнит среди тех трущоб: псы чуяли его еще издали, девки вечно косились, и даже грязь без всякой на то причины вдруг выпрыгивала из луж, чтобы прилепиться к ширинке, ткань, облегавшая сам прибор, распадалась от желания, и вся одежда вечно слезала вниз, поближе к бугру на брюках, куртка и рубашка сами расстегивались, дабы, обнажив тело, скомкаться, свернуться там, где яйца, но больше всего нравился он моче, которая била, извиваясь и разряжая набухший шланг, и капельки текли по залупе, оставляя копившиеся следы выделений, похожие на крошечные гранулы соли, и слизать их могло быть дозволено лишь языку брата, когда-нибудь, когда настанет тот день, и сперма также ждала своего часа, обожая хуй, который поклялась себе наполнять беспрестанно, чтобы все поклонялись ему еще пуще. «Для твоего удава нужно соткать одеянье из света, — сказал Радиатор Микки, — чтобы был он невидимым центром, чтобы был на нем тайный убор, золотой раскладывающийся футляр, я сам сошью его для тебя и один буду знать, когда поведешь ты войска, что все пришли поклониться твоему божественному орудию!» Радиатор купил блокнот, чтобы рисовать хуй брата и вспоминать о нем, когда брат отправится по дорогам, он рисовал его то большим, то маленьким, плененным или выпущенным на волю, меж губ оголодавших детей или орошающим оскал старика, летящим на крыльях, больным, сочным и пышным, скрестившимся с чьим-то другим, затапливающим его теплым потоком. «Но я не пущу тебя одного, — сказал он Микки, — я буду твоим оруженосцем!» — «Значит, ты будешь идти позади меня, — ответил Микки, — и на таком расстоянии, чтобы никто не догадывался, что мы братья!»
Как-то раз к Микки подошел человек с котомкой и палкой, которую перекидывал с плеча на плечо, на конце болтались мешочки из ветоши. Ехидно осклабившись, он хотел ему что-то продать и открыл плетенку: внутри мерцали, переливаясь, белые предметы, покачивавшиеся в ароматном желе. Притворщик сказал, что зовут его Бобо и что он принес эту коллекцию драгоценных фарфоровых шариков из Китая, он осторожно взял один из них, словно то была сладость, и поднес ко рту Микки, проговорил: «Попробуйте, в достоверности такого фарфора можно убедиться, лишь отведав его на вкус, пусть он повертится у вас на языке, но не разгрызайте, а тот сломаете зубы!» Микки подумал, что может поторговаться, если шарик действительно такой ценный, и выменять его чуть погодя на какое-нибудь украшение с его костюма. Пленительная вещь проскользнула в рот, остатки конфитюра быстро исчезли, и язык почувствовал превосходную гладкость, теплую и ласкающую, усеянную будто мельчайшими сосудиками и напоминавшую разломанный пополам плод, так и просящий, чтобы им полакомились и вызывавший слюну, которая словно уже начала его расщеплять, настолько Микки был голоден. Коробейник вовремя спохватился, подставив ладонь, чтобы он выплюнул шарик: «Прекрасный фарфор, правда?» Но шарик или раствор, в котором он плавал, казалось, совсем опьянили Микки, а у него не было даже су, и он мог лишь украсть или выменять шарик на ничтожный пустяк из одежды, однако он пустился в расспросы, выведывая, может ли взять шарик себе. Бобо, знавший, что ему потребуются долгие месяцы, чтобы собрать новую котомку или разжиться чем-то еще, заподозрил неладное: «А чем ты вообще занимаешься?» — спросил он Микки. «Хожу по дорогам в надежде встретить экипаж великого инфантеро и наняться к нему в квадрилью!» — «Хочешь стать одним из них?» — спросил Бобо у Микки, меряя его взглядом. «Держись-ка ты от детей подальше, — добавил он, — я их хорошо знаю, в детском плевке — это всем известно — содержится яд, если он попадет тебе в рот, ты скопытишься! Но бывает и хуже, ты ведь в курсе, от чего погибло больше всего инфантеро? От детского взгляда! Если ребенок взглянет на тебя в момент, когда ты его убиваешь, тебе тоже крышка! В этом взгляде — такая тоска, что сводит с ума, вот где самая-то отрава, разумеется, вырабатывается она железами, что располагаются у них во рту, еще ее можно обнаружить, к примеру, под мышками, а химики вот-вот откроют формулу средства, способного уничтожить проказу в тот самый момент, когда слюна попадает в кровь, однако настоящая же зараза, клянусь тебе, кроется в самом взгляде, поэтому никогда не смотри на умирающего ребенка! Уж я‑то детей знаю…» — «Как это так ты их знаешь? С чего бы?» — спросил Микки, испытывая невероятный интерес к коллекции проходимца и норовя открыть плетенку, запустив в нее руку, чтобы вновь прикоснуться к фарфору, перекатывая его в липкой жижице. — «Так уж случилось, — парировал Бобо, напустив таинственный вид и сразу переходя к другому, — коли тебе взаправду понравился мой фарфор, я тебе покажу и, поверь, такой шанс предоставляется не каждому встречному-поперечному!» Он поставил корзинку на землю и принялся высвобождать палку, крепившуюся к воротнику специальной веревкой: «Вот, если умеешь считать, — молвил Бобо, — их тут двенадцать мешочков из моей коллекции, от которой я собираюсь избавиться, когда повстречаю монарха или безумца, способного все это у меня забрать, сейчас покажу тебе одну штуку». Он аккуратно развернул тряпицу, в которой был спрятан шарик, с того по капле стекала зеленоватая и еще более пахучая пена, которую Бобо сразу же старался собрать тряпкой: «Их нужно держать на холодке, иначе они попортятся или высохнут, — это что-то нереальное, правда? Вот этот я взял у ангела, ты смекаешь? Рядом — фарфоровый шарик одного чудотворца, третий принадлежал сыну принца или, скорее, то был магараджа, поскольку я раздобыл этот шарик в Индии, ты все еще не смекнул?» — Бобо расстегнул кафтан, демонстрируя целый набор инструментов, крепившихся на широком, во весь живот, поясе, и принялся показывать каждый в отдельности: разные кинжалы, скальпели — этот закругленный, тот удлиненный. «Я работаю на оперных мастеров, на преподавателей совершенно особых предметов и на странных людей — анорексиков, которые могут насытиться, лишь беря в рот такие вот личи, а еще я работаю на инфантеро, они — мои поставщики, а я могу быть поставщиком для них, поскольку и среди них есть такие, что порой испытывают приступы невероятного голода, теперь тебе ясно?» — Микки ничего не ответил, отупев от прилива тошноты, который никак не желал проходить. Бобо не выдержал, громогласно расхохотавшись: «Ты что ж, еще никак не просек? Я — кастролог! Но я не торгую фарфором с такими простаками, как ты. Я — кастролог, поэтому-то меня и зовут Бобо, потому что я делаю иногда больно… Когда кастрирую, но не черных свиней, не уистити и не муравьедов, — мотай на ус, — твой фарфор меня не интересует, не такой-то он свежий, чтобы меня соблазнить!» И Бобо, хохоча, пошел дальше, Микки же стало ясно со всей очевидностью: его так и не вырвет, потому что в желудке совсем уж пусто!
Пейзаж был окаймлен зеленью, от самого светлого ее оттенка до самого темного, и напоминал высокие театральные декорации, меж которых вдруг простиралась пропасть. На волнистой линии горизонта вилось нечто белое, вращалось там по спирали, неистовствовало, благодаря смещениям воздуха, кружила какая-то белая пушистая кисейная сфера, беспрестанно всасывая в себя потоки пыльцы, уносящиеся прочь целыми облаками. Микки пустился бежать по склону, удаляясь от дороги, где мерзкий хохот кастролога уже стих. Он перешел на шаг, двигался быстро, не оборачиваясь, голод свирепствовал, приводя в отчаяние, напрасно он говорил себе, что через несколько минут тот утихнет, тешил себя иллюзиями, что вот-вот появятся новые силы и идти станет гораздо легче, он заставлял себя шагать, представляя покрытые хрустящей корочкой и сочащиеся жиром яства, поджаренные куски мяса. Успокаивал себя, думая, что не может быть тут совсем один, что Радиатор пошел за ним, как и обещал, или, можно сказать, грозил. Он страстно желал, чтобы брат явился ему на помощь. Глядел во все стороны, звал повсюду, сложив руки у рта, обшарил глазами заросли волнуемых ветром кустарников, пытаясь различить, не мелькнет ли силуэт человека, не успевшего спрятаться. Но Радиатора нигде не было. Микки вспоминал, как ловко брат каждый раз угадывал, где именно спрятан хрен у него в штанах, когда Микки забавлялся, зажав тот меж ног или скрыв под складками ткани, и всегда брату удавалось сделать так, что хрен вставал, одной силой взгляда, которую он мог бы с легкостью проявить и сейчас, вдруг обнаружив среди пейзажа на расстоянии вытянутый руки огромный и спелый фрукт или высунувшегося. из норы крота, подставившего спинку, чтобы ее поджарили. Но Радиатор не отвечал на крики. Быть может, он хотел отомстить за побеги появиться в решающий момент, когда сил уже не останется. Микки замер на самой вершине, белая сфера закрывала обзор, держась на расстоянии, она застилала взгляд, вызывая мучительное покалывание в глазах и носу, Микки боялся этого шара, он заметил, что цветы вокруг вовлечены в игру стихий и сражаются, отбиваясь венчиками от усталых стеблей, чтобы первыми унестись прочь, присоединившись к воздушному вихрю. Микки дважды закрыл глаза, пытаясь удостовериться, что все происходит на самом деле: в центре шара появился бурый медведь, он метался, стараясь удержать равновесие и стоя на задних лапах, передними атакуя кисейную поверхность сферы и стараясь ее разодрать, он ворчал, пыхтел и гневался. Микки отступил назад, готовый уже схватить узел, брошенный было на землю, чтобы немного прийти в себя перед облаком белой пыли. Бояться ему не стоило: медведь был в наморднике и на позвякивавшей цепи. Когда медведь приблизился, опустившись на все четыре и топча вращавшуюся спираль, позади снова все прояснилось и стал различим смуглый человечек в мягкой шляпе на голове и с тоненькими черными усиками над узким ртом, чем ближе он подходил, тем яснее виделось, насколько он молод. Вот он дернул за цепь медведя, пустившегося было в пляс перед Микки. Человечек, похожий по голосу на цыгана, завопил на зверя: «Болван! Ты же видишь, какой он бедный и голодный! Сто раз тебе говорил, нечего плясать, коли не слышишь бубна! Разве я сейчас бил в бубен?!» Медведь, раскаиваясь и стеная, повалился в ноги. Цыган тащил за собой на колесиках маленькую кибитку, в которой валялись тромбон, две шляпных коробки и жестяной котелок. «Меня величают Украдкой, — проговорил человек. — Здравствуй! Вижу, ты проголодался, мне знакомо, что это такое, узнаю по признакам на лице, особенно, когда из-за гордости хочется это скрыть, я много раз рассматривал черты голодного человека в зеркале, чтобы научиться ими пользоваться и просить милостыню, я — артист, иначе говоря, — мим, а ты чем занимаешься? Расскажи немного о себе, но прежде давай я тебя накормлю, извини, что не стану есть вместе с тобой, я уже подкрепился в харчевне, где снял угол, ты разделишь еду с медведем, сегодня воскресенье, по воскресеньям у него право полакомиться чем-то еще, кроме опарышей с льнянкой или пюре из крыс, которых я мастерски умею ловить, и не стоит воротить нос от миски, я часто ее мою, а медведь у меня обходительный, так что бояться тебе нечего… Видишь мою шляпу? Медведь тоже ее носит, когда участвует в номере, и никаких средств от блох нам не требуется, поскольку голова у меня бритая…» Человек хлопнул резинками, державшими крышку на котелке, Давая Микки вдохнуть аромат пайка, которым обходительный зверь был готов поделиться. Быть может, Микки был не такой уж голодный, поскольку он скорчил гримасу. «Говорю ж тебе, это вкусно, — сказал Украдка, — клянусь, это не крысятина!» — «А что же?» — спросил Микки. «Сказал же, что вкусно, чего тебе еще нужно!» — отрезал человек. И нагнул медведю голову, чтобы он тоже попробовал. Этот спектакль забавлял человека, он так его очаровывал, что можно было подумать, будто цыган бродит по дороге с медведем с единственной тайной и непреклонной целью: смотреть, как склоняются над тухлятиной голодный юноша с нежным ртом и медвежья морда с кольцом от цепи, вся перемазанная омерзительными слюнями, от которых исходит отдающая мускусом вонь. «Ну что, теперь, когда ты подкрепился, расскажи, чем занимаешься или чем хочешь заняться?» — спросил Украдка. «Собираюсь стать инфантеро», — ответил Микки. — «Что за странная мысль! А с чего бы это?» — продолжил цыган. «Такая уж у меня страсть!» — парировал Микки, мысли которого вроде бы прояснились, но после внезапного насыщения стали блуждать во сне, устремляясь то к поросшему шерстью брюху животного, то к толстой руке цыгана, принявшегося его как-то странно поглаживать. «Это страсть, — повторил Микки, — которую я испытываю с самого детства». — «Что ж, расскажи мне о ней», — попросил Украдка, привлекая его к своей груди. И Микки дремал, чуть смежая веки, с приоткрытым ртом, откуда исходили довольно-таки сложные длинные фразы. «Я вижу их с самого детства, — продолжал Микки. — Я вижу их с тех пор, как сам был ребенком. И с тех пор, как я стал собой, они не обращают на меня внимания. Я повсюду их вижу, даже тогда, когда их нет, когда я сплю, с чего же мне прогонять их теперь? Они заполняют все мои сны. Я повсюду вижу детей, они всегда рядом, они прыгают на меня откуда-то сверху, падают с крыш и с неба, пытаясь меня поразить, уложить на месте; когда идет снег, то это хлопьями осыпаются дети, царапая порой мне щеки; когда раздается гром, то это они вздыхают; когда идет дождь, то это они поливают меня мочой и слезами. Они столь же бесчисленны, как и тля, и прекраснее, нежели светлячки, они летают по воздуху, порхают перед моими глазами, умоляя взяться за меч. У меня еще нет всамделишного, мой меч из картона, но однажды у меня появится настоящий и я проткну их насквозь взаправду. А пока я учусь делать выпады, тренируюсь с куском картона, любая серая тряпка в моих руках становится розовым или фиолетовым плащом, который я кидаю в лицо ребенку, радостно пританцовывая рядом, и мне наплевать, что это всего лишь ветер, он все время противится, стоит мне завидеть хоть какую рубашку — и это снова ребенок, и я свертываю газету, чтобы нанести удар, быть может, я всего лишь ударяю по стулу, но в этот момент я знаю, что у стула есть сердце, которое бьется. Когда-нибудь я сделаю манекен, который стану всюду таскать с собой, а пока начну искать псов, котов, кур, всякую домашнюю птицу, которых буду одевать, чтобы они хоть как-то походили на детей, или просто буду называть их детскими именами, пусть они пыжатся и расправляют крылышки, пусть пес или кот от меня удерут, тогда я смогу погнаться за ними, поймать и как следует наказать. На самом деле я уже давно стал инфантеро, каждое мгновение жизни я — инфантеро — когда хожу, когда ем, когда открываю дверь, в тишине…» Микки проснулся, он лежал на подстилке из папоротника. Медвежий вожак ему не пригрезился — Микки в самом деле был сыт, цыган ушел, оставив у него под рукой на груди записку с каракулями: «Ты двинутый на всю голову! Что-то в тебе есть такое. Искра какая-то. Ведь так говорят о тех инфантеро, у которых особый дар? Ты и правда станешь одним из них! Быть может, станешь даже великим… В твой левый карман я положил клок шерсти от моего медведя, храни ее, она принесет удачу! Твой друг Украдка».
Микки добрался до главной дороги. Не прошел он и мили, как увидел, что на проселочных тропинках меж зарослей маячат береты, движутся они вначале поодиночке, затем сходятся в группки по три или четыре, мелькают канотье с черными лентами, вот стали различимы и лица — мятые, неприветливые, — должно быть, это местные крестьяне; вот стали различимы фигуры, видно, что руки у них дрожат, в руках колышутся веточки розмарина или белые платки; большие, мозолистые и растрескавшиеся руки вздрагивают, пытаясь поймать друг друга; чаще это были мужчины, тоскливые старики, лишь изредка возникала меж ними на склоненной главе мантилья, скрывающая лицо, которое, как угадывалось, заливали слезы; все шли вперед, порой останавливаясь, разбившись на две колонны по краям дороги, Микки догадывался, что означали вычурные траурные одежды и движения сложенных в мольбе рук: накинутые второпях бедные воскресные костюмы, жалкие обтрепанные черные галстуки, болтающиеся на костлявых шеях, словно веревки висельников. Но дорога оставалась пустой до самого горизонта, куда устремлялся взгляд, чтобы там замереть. Мужчинам и нескольким женщинам приветствовать было некого. Некоторые горевали, силясь сдержать стоны; были такие, что принесли с собой джин, одни передавали свою бутыль по кругу, другие держали бутыль закрытой, вцепившись в нее руками; никто особо не шептался; но попадались такие, что вдруг начинали смеяться без всякого стеснения, как слабоумные, монотонно напевая себе под нос, некоторые чертыхались, вопя кто во что горазд и отсылая остальных к чертовой матери и ебене фене. Все чего-то ждали. Но Микки никак не мог понять, чего именно. Он подобрался к одному мужику, который отошел от своих, что оказалось теперь не так-то просто, поскольку народа везде уже было полно, и стоял, приклеившись ухом к маленькому приемнику. Но вместо того, чтобы ответить, мужик разбушевался, проклиная радио, по которому передавали сплошную чушь; именно оно стало причиной этого нелепого собрания, пора было признать со всей очевидностью, что смотреть тут не на что. «Но что именно вы собирались увидеть?» — отважился спросить Микки. «Машину скорой помощи!» — ответил мужик. — «А хуже всего, — продолжил он, — что мы даже не знаем, жив ли он или умер, или, быть может, его удастся спасти, правду от нас скрывают, но это потому, что слишком много стоит на кону, понимаете, о чем я?» — «Нет», — ответил Микки. «Погодите, погодите! — продолжил мужик, начав вдруг махать руками, указывая на радио, словно требовалось проделать акробатический фокус, чтобы приемник выдавил из себя ложные сведения. «А, нуда, погодите, появились какие-то новости… Ешкин кот, я так и знал! Мы не на той дороге! Нам сказали идти на восьмую, а «скорая помощь» проехала по двенадцатой; сказали, что она появится не позже, чем через полчаса, а на самом деле, когда это говорили, она уже проехала четверть часа назад… сраный сигнал доходит сюда слишком поздно… но мне пора успокоиться: даже, если бы мы пошли на двенадцатую, то все равно не увидели бы «скорую помощь», такова уж судьба; вы верите в судьбу, молодой человек? Нет, не верите в судьбу? Не хотите отвечать? Тогда проваливайте! Пристали со своими дурацкими вопросами! Мешаете мне слушать новости, если я не буду их слушать, то кто же будет? Пусть они и ложные, но все же кое-что сообщают… Видите здесь еще у кого-нибудь радио, нет, так что вот!» Но Микки уже пошел дальше, к другой группе, где еще ничего не знали и ждали «скорую помощь». Здесь говорили странные вещи, толковали о каком-то человеке, начиная из обрывков слагать торжественную легенду. «Я знаю, что он родился прямо на улице, — говорил один, — возле газоперерабатывающего завода, я где-то читал об этом». — «Он никогда не улыбался», — говорил второй. «Или никто не видел, как он улыбался, — продолжал третий, — но известно, что он хохотал и выл над ребенком, когда наступал момент казни». — «Главное, он умел нравиться женщинам, что не удивительно: взгляд у него был дьявольский!» — начал спорить противник. «А вы знали, что в тринадцать лет его ранили в пах, только с одной стороны, но какая разница? И он это скрывал, заплатил баснословные деньги, чтобы это вычеркнули из его биографии», — блеснул знаниями какой-то пройдоха. «Рассказывают, что он хотел все бросить и уйти в доминиканский монастырь!» — прорезался первый. «Какой прыткий! Хотел бы я на него посмотреть!» — осклабился недоверчивый. «Знаете, может, все это не так уж и странно, — проговорил один из сплетников, — был уговор, что его место займет оруженосец». — «А жена?» — спросил кто-то. И послышалось: «Первая или третья? Вторую-то он убил!» На это ответили: «Да речь о законной, о той певичке!» Пересуды, носившиеся вокруг, убаюкивали, пьянили Микки, ему казалось, что все это говорят о нем, что это его чествуют такой беспросветной ложью. Он пошел послушать, о чем толкуют в следующей группке. Но тут языком не чесали, довольствуясь, что можно печально глядеть на дорогу, взмахивая веточкой розмарина или белым платком в том направлении, куда должна была промчаться «скорая помощь», хором затянув: «Ин-фан-те-ро, ин-фан-те-ро!» Микки понял: совсем недавно нанесли смертельную рану великому инфантеро, здесь все называли его «выдающейся личностью». Что же, виной тому взгляд, о котором упоминал Бобо? Или все дело в яде, об опасности которого всем известно? По-видимому, говорили тут о Каймане — именно так именовал себя инфантеро — рассказывали, что порой он нападал, подползая на животе. Микки никогда не слышал такого имени в перечне героев пантеона, которым он поклонялся. Быть может, инфантеро становился повсеместно знаменитым лишь тогда, когда ему угрожала смерть, когда его побеждал ребенок, заслуживший пощаду?
Такими детьми восторгались, осыпая похвалами еще большими, нежели тех, кого они отравили, когда же те умирали, их хоронили с великой помпой. Микки был опьянен известием о неизбежной скорой кончине, он ощущал особую радость и легкость, почему — он не знал, но не испытывал никакого стыда, ему слышалась музыка. Расходиться присутствующим не хотелось: все уже поняли, что у них нет шанса увидеть несущуюся мимо машину «скорой помощи», но они растерялись и никак не могли представить, что произойдет дальше и чем им теперь заняться. Музыка слышалась, поскольку, оказывается, кто-то играл на бандонеоне: к дороге на веревке волокли отбрыкивающегося дурака, на него напялили бедное сверкавшее одеяние, оно было ему мало, злобные провожатые заставляли его плясать джигу, грозя обстрелять по ногам из рогаток. Завидев эту латаную-перелатаную, но светящуюся одежду, под которой серела дряблая плоть, — вероятно, когда-то это было красивое детское платьице, — Микки понял, что так воодушевляло его в известии о приближающейся смерти: костюм покойника. Хоронить великих инфантеро в их блистательных одеждах слыло делом чести. Микки решил, пробираясь от группы к группе, выведать, как называется и где расположено кладбище. Оглядываясь по сторонам, опьяненный уверенностью в своем предприятии, Микки впервые в жизни смотрел на окружающую его местность так, словно хотел все присвоить: он сам — живой — стоял посреди долины, поросшей оливами и дубами, кое-где виднелись стога, под ногами валялись куски древесного угля; в загоне неподалеку грудой лежали, похрюкивая, черные свиньи. Микки возблагодарил небо, что не родился одним из них.
В сумраке, укрывшем кладбище святой Риты, выделялись два барочных мавзолея. Ворота стояли закрыты, Микки дважды прошел вдоль ограды и влез на мусорный бак, чтобы пробраться внутрь, суму повязал на поясе, побоявшись, что спрячет ее в укромном месте, а потом не сможет найти. Вокруг царило спокойствие: шарканья и стенания, раздававшиеся во время церемонии, скрежет гравия под шинами больших черных автомобилей, которые привезли и ждали распорядителей и служителей культа, вспышки фотографов, протесты зевак, которых теснили жандармы, — все стихло. Очень скоро Микки отыскал то место, куда так стремился, и вел его не запах вскопанной свежей земли, а женский голос, исполняющий размеренное ламенто, в котором чередовались рыданья и вздохи, оно то прерывалось, то слышалось вновь, превращаясь то в речитатив, то в скорбное пение, которое вдруг смолкало, поскольку исполнительница стыдилась, насколько у нее получалось красиво. Микки не потребовался украденный фонарь, так как место погребения освещал лунный свет. Увиденное остановило Микки, он юркнул за ствол кипариса. Голос принадлежал длинной фигуре в черном, голову и плечи еще можно было различить, но все остальное скрывал траур, она ползала там, копошилась, словно рептилия, в нагромождении белых цветов, стремясь к холодному голому камню, спрятанному внизу, чтобы, прижавшись, ласкать его, ластясь всем телом, как большой черный червь, прокладывающий себе ход. Она зарылась в удушающий ворох магнолий, гардений, и Микки понял: если она так настойчиво, ожесточенно копалась там меж стеблей, то без труда одолеет и мрамор, чтобы вновь сочетаться с осеменявшей ее плотью. У него появилась соперница. Быть может, под черным одеянием фигуры, похожей на веретёнце, скрывался мужчина, который специально пел свои ламентации фальцетом? Микки удалось разобрать одну из фраз: «Мой боже, теперь ты остыл, ты совсем холодный, — стонала самая настоящая женщина, — дай мне тебя согреть!» Вдали послышался бой часов, и укутанная в траур любовница так быстро исчезла в тени часовни, что Микки задался вопросом: не встретил ли он наконец настоящее привидение? Он думал, что остался один, следовало быстро обтяпать дельце до того, как начнет светать, он снова сильно проголодался, уже не считая, сколько ночей не спал, держась на ногах лишь благодаря своему жгучему желанию. Он нащупал в темноте железный прут, которым была приперта дверь закутка с водой для полива и нагромождением леек, — тот мог легко сойти за рычаг, — и поспешил к могиле: он собрался без колебаний приступить к делу, расшвыривая направо и налево горы цветов, чтобы расчистить место, но заметил вдруг, что белые трепещущие цветы, раздвинутые на оголенном камне, в точности очерчивают силуэт ползавшей там фигуры, облаченной в скорбное платье; и вся картина, похожая на смазанный фотографический снимок, при таинственном свете луны и легком ветерке, колышущем лепестки, вызывает в нем любовную дрожь. В то же самое время на теле, будто татуировка, начали проступать буквы, образующие на груди славное имя Каймана. Микки не решался нарушить сложившийся в цветах контур и прильнул к нему ближе: в том самом месте от камня исходил иной аромат, нежели от гардений, он кружил голову. От запаха женских чресл член сразу набух. Микки почувствовал, как возвращается медведь, крутившийся в недрах кисейного шара, тыльной стороной руки он стер проступившие буквы и плюнул на камень. Теперь можно было приступать к работе. Но за спиной послышался обходительный голосок: «Мы тоже решили навестить Каймана?» Микки обернулся: тыча в его сторону пальцем, к нему обращался плешивый низенький человечек в перемазанной землей хламиде, украшенной внизу остатками полосатой юбки. «До тебя здесь побывала жена Каймана, — продолжал он, — но для того, чтобы принести свою дань уважения, нужно поделиться еще с господином Мумией, могильщиком данного царства, зазноба Каймана это сразу же просекла, я таких дамочек знаю, они приходят каждую ночь, а потом однажды вдруг пропадают и никогда не возвращаются, потому что нашли для себя новый источник, где можно погреться, что ж — таковы женщины! У каждого — свои причины, я их не осуждаю и даже не хочу знать, каковы причины, заставившие прийти тебя, однако я жду своей доли!» — «У меня ничего нет!» — закричал Микки, надвигаясь на человечка и грозя его отметелить. «Ну-ну-ну! — запротестовал Мумия без тени страха, — тебе это будет стоить два су». — «У меня их нет!» — воскликнул Микки. Мумия наставил на него железный прут и сказал: «Ты не первый доходяга, который пытается что-то тут провернуть, вертелись уже двое, еще до плакальщицы, как стемнело, явятся и другие, но, если ты сейчас все обчистишь и газеты о том не расскажут…» — «Ты чего это? Ты о чем это?!» — спросил Микки. «Да о том, что нам с твоими коллегами договориться не удалось, — продолжал Мумия, — не договорились о дележе, а ты ж меня видишь — у меня нет ни револьвера, ни машикули, в отличие от них, можно сказать, я — эктоплазма, однако я тоже могу как следует рассердиться! I would prefer not to you know what! Можешь мне верить, те быстренько отсюда убрались, так что давай обсудим, да?» — «Да о чем вы вообще говорите?» — закричал Микки, которому становилось уже страшно жутко. — «Его зарыли в одежде, — родственникам пришла в голову отличная мысль! — золотых зубов у него нет, так что молоток не потребуется, а вот пуговицы у Каймана — это все знают — из настоящих рубинов! Тринадцать маленьких рубинов — вот здесь, где застегивалось болеро над бедрами этой разукрашенной шлюшки, и еще ниже, на поясе, — вон, где ему отрезали яйца, — тринадцать маленьких рубинов, можешь себе представить? И, если они не окажутся теперь же в наших руках, то через час, если к тому времени еще не рассветет, или завтра вечером, как только я закрою ворота, их достанут другие воришки, более предприимчивые, чем я. Мой дорогой, надо сейчас же обчистить эту могилу! Ты въехал? Так что приступай, можешь вытворять с ним все, что угодно, я сделаю вид, что не видел, обтяпывай свое дельце, я тебя не сужу, у тебя на лице написано: вон, над губой слева, — да и взгляд такой, будто ты не понимаешь, о чем я тут болтаю, — у тебя на щеке знак, ты весь томный какой-то, видно, что у тебя свои счёты с Кайманом, но не возись с ним слишком уж долго и особо не нежничай, а то забудешь еще о моих рубинах, и в следующий раз, когда мы увидимся, отдашь их мне, все тринадцать, тогда я позволю тебе уйти, а завтра опишу полиции тех, кто болтался здесь до тебя, идет?» Мумия насильно всунул железный прут в руки Микки и толкнул его ближе к могиле. Затем испарился. Под каменной плитой, сдвинутой при помощи железяки, открылась яма, похожая на сундук с сокровищами, куда Микки прыгнул, оказавшись по самый живот в земле: среди цветов и глины мертвецу накидали множество причудливых даров, — тут были черные очки, губка, звездочки из фольги, туалетная бумага, накладные носы, расчески, флаконы с духами, — добра хватило бы на целую тачку, Микки вышвыривал все это из могилы, чтобы избавиться от ненужного хлама. Внезапно что-то зашевелилось среди земли в большом свертке — там оказался весь измазавшийся и перепуганный белый кролик, его принесли в жертву никудышному фараону, он мгновенно выскочил из свертка, только его и видели. Микки скоблил, скреб, выбрасывал землю горстями, надеясь, что скоро появится уже гроб. Внезапно от почувствовал, что скребет ногтями какую-то ткань: гроб накрыли флагом. Было темно, и все же Микки показалось, он различает оттенки — темно-розового, ближе к гранату, и голубого, похожего на прусскую лазурь, — он не знал, какой стране мог принадлежать флаг подобных оттенков, он взялся за нож и начал кромсать ткань, та разодралась, обнажив лакированную поверхность, да такую большую, что никак не удавалось распознать, где у нее края, словно это была еще одна плита, которую опустили уже в землю. И вскрыть ее железякой уже никак не получалось. Тогда Микки встал и саданул ею со всей силы посередине, словно в руках у него был лом. Он бил и бил, разнося дерево в щепки, и вот показалась рука, затем вздутое и потемневшее лицо. Однако пробитые отверстия были слишком малы, чтобы вытащить целиком все тело или раздеть его, не вынимая из ящика. Микки сунул железный прут с той стороны, где была голова, и, рискуя ее повредить, как следует поднажал. Крышка подалась, сам Микки отлетел при этом назад, и перед ним в то же время предстало целиком все тело усопшего. Погребальный убор теперь Микки уже не интересовал. Он глядел только на это замкнутое лицо, склонившись и вопрошая его в тишине, казалось, целую вечность. «Как ты это делал? — спрашивал он его. — Ты смотрел на ребенка? Или старался скрыться от его взгляда? Ты долго вокруг него танцевал? Или старался замереть, очаровав этим ребенка? Что именно ты вытворял? Какими правилами пренебрег, чтобы он отправил тебя в мир иной?» Кайман молчал: он не хотел выдавать секретов — ни тех, что приводили его к победам, ни тех, что могли рассказать о фатальной ошибке, — особенно самозванцу, который перешагнул через него и из чистого любопытства бессовестно уселся у него прямо на животе, давя всем весом на солнечное сплетение и угрожая задушить таким образом во второй раз, теперь уж ногами, которые он все сильнее сжимал с каждым вопросом. Каймана подкрасили, поверх макияжа была зеленоватая, почти фосфоресцирующая слизь. «Ответишь ты мне или нет, размалеванная старая кукла?! А ты, Мумия, — кричал Микки, высунувшись из могилы, — ты скажешь мне, какого хрена напялил на себя юбку?» — Могильщик в ответ лишь захихикал где-то вдали. Микки схватил Каймана за плечи, и у того изо рта потекла струйка синеватой жижи, попавшей Микки на щеку и обдавшей его холодом. Он обнаружил, что голова инфантеро лежала в черной луже, где извиваясь и заползая в волосы, копошились опарыши. Микки просунул руку пониже, чтобы проверить, все ли тело перепачкано грязью: одежда была промокшей. На одежде сияли блики, искушавшие его и напоминавшие о том, для чего именно он все это затеял. Болеро тоже пропиталось этой вонючей жидкостью: возможно, перед захоронением гроб как следует окропили святой водой или местность здесь какая-то заболоченная? Даже чулки, вымазанные в грязи, уже не казались розовыми, мягкие туфли на плоской подошве, когда Микки собрался их снять, издали чавкающий звук. И казалось, все равно, откуда начинать — сверху или снизу — тело болталось здесь, словно утопленник; Кайман весь был опутан плотной сетью подтяжек, застежек, шнуровок и подвязок. Микки вспомнил о тринадцати рубинах: стало быть, они где-то на спине, сзади; он знал, что заберет их себе, не сдержав обещания, кстати, он никаких обещаний и не давал, и все угрозы Мумии, скорее всего, стоили не больше, чем спровоцировавшие их слова. Подхватив тело Каймана, он перевернул его на живот, дав ему вдоволь испить грязной жижи. Великий маэстро не срезал прядь, завязанную маленькой лентой, она пряталась под специальной сеткой и вовсе не была накладной, он не нарушил традиции, однако Микки на такие дела плевал. Он обшаривал одеяние сзади, ища застежку, затем с треском порвал шитье, заполучив все тринадцать пуговиц. И затем дал деру. Слабый свет первого попавшегося фонаря осветил вместо драгоценных камней ничем не примечательную пластмассу.
Микки оказался неподалеку от города и решил пройтись, памятуя, что там на улицах есть разные намалеванные знаки с маленькими фигурками, указывающие: дети где-то поблизости или могут вот-вот появиться в квартале, — такие рисунки вешают под предлогам, де машины должны притормаживать, чтобы невзначай их не покалечить; подобные обозначения пользовались особой популярностью у детских воров, став для них настоящими вехами. Микки приметил забор, увешанный всякими эмблемами, у каждой имелась какая-нибудь особенность, как если б внутри, за оградой крепости, обитали разнообразные особи. Микки пытался узнать, какие же именно: на одной табличке был нарисован с нарушением всех пропорций большеухий человечек, на другой как-то криво выведена нога, на третьей на глазу изображена повязка, на четвертой — нереальных размеров башка. «Должно быть, они там все странные, — подумал Микки, — как раз то, что мне нужно, так легче набить руку, если они увечные, их проще поймать и потом проткнуть. Рассвет медлил; Микки несколько раз обошел здание, считая, сколько там входов, и выбирая, какой удобнее. Внезапно из двери, которую он как раз решил не трогать, выскользнула фигура в белом — монахиня с ивовой корзиной в руках отправилась за покупками. Словно вспышка его озарила, Микки представил себе, как бросается на нее, укладывает на месте, срывает одежду, чтобы напялить ее на себя, тело монахини сталкивает в водосточную яму, суму свою прячет в котомке, но все это требовало каких-то усилий и к тому же было банально. Он дал монахине спокойно пройти мимо, она даже не обернулась, чтобы на него глянуть, хотя в такой час улица была совсем пустынна. Как ему показалось, дверь она за собой не захлопнула, так что Микки подождал, когда монахиня скроется за углом, и повернул обратно, достаточно было слегка коснуться, и дверь приоткрылась, он попал на безлюдный просторный внутренний двор, где едва начинала брезжить заря. Школа как-то отдаленно напомнила Микки то заведение, в котором он оставался в детстве, хотя, быть может, это воспоминание основывалось лишь на рассказах матери. С противоположной стороны двора виднелись окна большого зала; сбоку на куче песка громоздилась пирамидальная бетонная конструкция; рядом с Микки был проход к писсуарам: простая стена серого сланца, вдоль которой по желобку стекала вода. Микки поставил суму на каменные плиты и задумался, как бы завлечь поближе к себе какого-нибудь ребенка, пока не успел прозвучать звонок, после которого двор будет полон и он уже не сможет священнодействовать. Открылась дверь: на площадке задвигалось маленькое несуразное существо, принявшееся потихоньку боком спускаться по лестнице, внезапно оно остановилось, чтобы лизнуть перила, и снова побрело к Микки, позади волочились помочи, спущенные штаны болтались на коленях, так что существо чуть ли не на каждом шагу спотыкалось. Словно пьяному, ему никак не удавалось идти прямо, маленькие припухшие ручки махали в разные стороны, как бы прогоняя мух. Иногда ребенок останавливался, чтобы потереть пузо, сося палец, он пробрел уже мимо, но теперь решил вернуться и осмотреть писсуары. Ступни у него были большие, а голова смотрелась гораздо внушительнее, чем тщедушное тело, и из-за этого походка казалась еще более неуверенной. Микки увидел, что он мочится на себя. Ребенок трогал ноги, проверяя, что дело действительно продвигается, как подсказывали ему ощущения в животе, и изумляясь, когда струя попадала внутрь писсуара. Струя лилась. Затем прекратилась, ребенок стоял на месте. Он поднял голову: до него дошло, что рядом стоит Микки. Тот же схватил деревянный меч и направил его на ребенка. Он впервые в жизни нападал на реально существующего ребенка и от волнения позабыл обо всех правилах. Главное было не размазать его на месте, тем более, что ребенок явно не в себе. Микки отставил меч, продолжая на него посматривать, снял с себя ветошь, скрывавшую болеро, встряхнул тряпкой и, подойдя к ребенку поближе, начал ею махать, покрикивая, чтобы вывести из себя; тот стоял у него прямо под носом, и Микки вот-вот мог его сцапать. Но вот ребенок отпрянул. «Да что ж за растяпа!» — подумал Микки. Он бросился за ребенком, который вдруг сорвался с места и побежал с неожиданной ловкостью. Он долетел до двери, мигом ее распахнул и сразу же запер. А теперь показывал Микки язык. «Ах ты крысеныш!» — прокричал разгневанный Микки У самого окна. Он подобрал свои вещи и быстренько смылся. На улице ему снова попалась монахиня, возвращавшаяся теперь с покупками, корзинка явно потяжелела, монахиня вежливо поприветствовала Микки, подошла к нему и предложила хлеба: «Возьмите, дитя мое, он еще теплый!» Микки набросился на хлеб, словно дикий зверь, монахиня же сочла, что он страшно признателен. «Вам стоит отправиться вместе с нами в паломничество к Девам, — молвила монахиня, — мы очень нуждаемся в доброй помощи, мы отправляемся всем составом с нашими детками, посетим пляж и будем купать их, день обещает быть солнечным…» Микки немного подумал и отправился вслед за монахиней, немного опасаясь, что гидроцефал все разболтает, правда, он лелеял надежду, что тот, быть может, немой.
Повозки со статуями Дев на песчаном пути вязли. Хромые тащили статую Девы пучин, больные зобом — статую Девы рос, чокнутые — статую Владычицы страхов. Растяп обвязали веревкой, чтобы они не разбрелись ненароком в разные стороны, подзорную трубу доверили одноглазому, в конце кортежа шли монахини под зонтами. Микки шагал сам по себе, иногда касаясь чистых льняных облачений тех дев, что не были статуями, тоже под зонтиком, таща корзину с едой. Он прятал меч под одеждой; картонный клинок, касаясь тела, уже не был холодным, порой Микки поглядывал вниз, следя, чтобы рукоятка не вылезла наружу. Он так и не отыскал своего недоумка, быть может, тот прятался в одной из повозок под тентом. Микки уже не боялся, что кто-то наябедничает, теперь он был под покровительством Настоятельницы, которой его порекомендовала Утренняя монахиня. Когда слабоумные, рахитики и горбатые, таща за лямки и двигаясь все в одном направлении, начинали охать и ахать, вызволяя повозки из рытвин, куда те проваливались, сталкивая статуи Девы пустыни, Девы отбросов и Распорядительницы ругательств, стоял настоящий гвалт. Эти дамы были похожи на чемпионок по водным лыжам, которые, совершив сказочный прыжок, таинственным образом скрывались меж волн. Ударяясь друг о друга, они преображались в кетчисток: упав от удара, Дева льдов и Дева рос набрасывались вместе на Деву Пустыни, кусая ее за ягодицы; Владычица страхов, выбравшись из топи и идя на выручку, щедро раздавала оплеухи, одного боднув головой, другому вмазав ногой; святая Агония, не знавшая злодейских Тонкинских приемов, подобралась к соперницам сзади и, задрав тем юбки, принялась вертеться юлой, чтобы превратиться в огромную палицу. Разини, по-прежнему связанные веревкой, орали от страха, прочие недоумки скрылись за дюнами, боясь, как бы и им не досталось по морде. Покинув прохладную сень под самым большим зонтом, Микки бросился на подмогу, спрашивая себя, не перегрелся ли он, быть может, его хватил солнечный удар, раз пригрезилась подобная гекатомба. Но нет, надо было скрутить самых задиристых из этих дам, утешить пострадавших, перевязать вывихнутые руки, склеить все, что разбито на множество осколков. Но шум и гам не прошли даром: отойдя немного назад, чтобы высвободить последние повозки, на песке обнаружили странные следы. Настоятельница уверяла: следы могли принадлежать только детям; Микки же казалось, что на некоторых отпечатках видна не похожая на песок золотая пыль; одна из монахинь, хорошо разбиравшаяся в мифологии, засвидетельствовала, что ступни таких размеров могут принадлежать самому настоящему великану. Следы, блуждая, сходились к снаряду, торчащему из песка, ставшего в этом месте похожим на пемзу и осыпавшегося, лишь стоило к нему прикоснуться, тогда прочь неслось целое облако морских блох. Когда решили его достать, показались вначале комья черной земли, затем очень скоро на конусе засверкали покрывшиеся трещинками вмятины, отливавшие золотом, пыль которого они различили, еще разглядывая следы. Микки возглавил раскопки: только что ему в рот попали две или три морские блохи, он хрустнул зубами, чтобы попробовать, какие блохи на вкус, он разгрыз панцири, и изнутри полилась отдающая йодом, рыхлая, трепещущая, полная жизни слизь. Он стал поторапливать остолопов, чтобы те поскорее вырыли яму, а недоделанным приказал терпеливо счищать ногтями налет со странного предмета, который уже постепенно показывался из земли. Уродливые руки скребли, царапали, скоблили, начищали до блеска и, в конце концов, на песке, таком раскаленном, что даже пыль не могла подняться, явилась статуя сияющего золота. В самом деле, то был ребенок, но ребенок-гигант, никто бы не ошибся, глядя в бирюзовые раскрашенные глаза, он застыл в своей позе, и лишь небольшой член был готов в любую минуту подняться, маленькие уродцы поначалу в ужасе отпрянули от огромных ног, затем стали смеяться, поскольку справились с тяжкой работой, и припали, целуя их, к стопам античного соплеменника. Настоятельница была очень взволнована этой находкой, она в смятении раскладывала топографические карты соседних пляжей и говорила, стараясь выглядеть спокойной перед своими питомцами: «Наше открытие, мои дорогие, меня вовсе не удивляет. Я давно знаю, что с этим местом связана одна легенда… Рассказывают, что остров, располагающийся напротив, который можно увидеть лишь в бурю, тянет к себе детей, словно магнит, они бросаются в воду, чтобы приплыть к его берегам, но всех затягивает сильнейший водоворот… А где подзорная труба? Дайте-ка мне сюда…» Освободили повозку Девы льдов, которой в этом передвижном оссуарии было теперь хуже всех, положили ее поперек, а сверху водрузили золотую статую. Подзорная труба никак не желала показывать остров, который все так страстно хотели увидеть.
Микки свалился в кусты боярышника. Следивший за ним человек видел, что его шатало из стороны в сторону: уходя из школы пустоголовых, он умыкнул в подвале две бутылки с водкой, спрятав их на дорожку в котомке. Монахини накормили его до отвала, надеясь, что он останется и будет у них сиделкой. Шедшего за ним следом тоже заинтересовал Микки, но из-за того, как был одет. Тот подождал, пока одуревший Микки весь искарябается в колючках, и подошел поближе. Услышав, что кто-то с ним говорит, потом хватает за шкирку, Микки приоткрыл глаза: перед ним, словно в калейдоскопе, замелькали знакомые лица, казалось, он узнает сначала кастролога Бобо, потом медвежьего вожака Украдку, затем могильщика Мумию в нависавшем над ним человеке, но на самом деле тот никого из них не напоминал: человек был одет, несмотря на жару, в серый полосатый костюм, под ним виднелись белая рубашка и строгий черный галстук, довершала облачение пара лощеных мокасин, в руках пусто, но карманы набиты чем-то громоздким. «Нет, меня зовут Кит!» — сказал человек Микки, который начинал что-то соображать, и, переходя сразу к делу, спросил: «Что это за котомку ты с собою таскаешь?» — «А это у меня противовес. Чтоб не падать. А еще компас, чтоб по лесу идти». Кит помог Микки подняться и вытащить из одежды шипы. «Что-то я не заметил, чтобы твой противовес помогал шагать ровно! Только что ты, похоже, танцевал вместе с ним польку. Глядя на тебя, я со смеху чуть не помер…» — «А чего вы за мной ходите?» — спросил с недоверием Микки. — «Да все смотрю на твою задницу, — ответил Кит, — только пойми меня правильно: там у тебя вся история прописана, все видно, когда ты идешь, у тебя меж ляжек — я сразу такое определяю — расстояние чуть меньше, чем если бы ты ездил, скажем, на лошади, — вся штука в том, под каким углом человек ставит ноги, — у тебя вот походка какая-то неуверенная, и в то же время она выдает человека ожесточенного. Сразу чувствуешь, что ты ищешь не зверя, тут что-то другое, у тебя как-то иначе напрягаются ягодицы, они трепещут от ожидания, когда же ты облачишься в обтягивающий их атлас, который испачкают невероятные брызги, но атлас стоит ведь очень дорого, правда?» — «Да», — ответил Микки, которого эти слова вместе с палящим солнцем почти загипнотизировали. «А где ты берешь детей?» — «Так в этом-то и проблема! — ответил Микки. — У меня не получается!» — «Ты что, не знаешь об иерархии?» — «Какой еще иерархии?» — спросил Микки. — «Ну, есть ведь определенные ступени, разные теплые местечки, все это работает, я могу тебе пособить, отыскав что-нибудь эдакое… Ты ошиваешься вовсе не там, где следует. Уж не знаю, кто тебе что напел, но уже лет сто, как ничего подобного на дорогах не происходит, а, если и происходит, то тебе туда уж никак не влезть, поскольку нету теперь никаких кортежей, а инфантеро, к квадрилье которых ты бы хотел примкнуть, чтобы как следует овладеть наукой, ездят в лимузинах с затемненными стеклами, лимузины носятся по дорогам и ни в жизнь не остановятся перед нищим, как ты…» — «А с чего это вам мне помогать, а?» — спросил распаленный Микки, от услышанной речи опьянение как рукой сняло, ясность вернулась, Микки дрожал. «И то правда, у меня есть свой интерес, — ответил Кит, — могу предложить сделку любого рода…» И он вытащил из карманов целый ворох расцвеченных листочков. «Ты хочешь обменять это на картинки, да?» — спросил, ухмыльнувшись, Микки. Он мельком увидел портреты разных мужчин, в анфас; сбоку, порой размытые, порой, разумеется, в гриме, в разных местах и разных позах. «Ты кого-нибудь из них уже видел?» — спросил Кит. — «Нет, — ответил Микки, — они тебя побили?» — «Нет, — сказал Кит, — я их ищу, потому что это моя профессия, я — охотник за головами…» — «Тебе нужна моя голова?» — спросил Микки. — «Нет, — ответил Кит, засмеявшись, — но одни головы прячутся за другими, по головам можно пробраться к тем, что повыше… Так мне удалось поймать одного нацистского преступника, ты его знаешь, он был врачом, проводившим эксперименты…» — «Нет, не знаю», — ответил Микки. — «Что ж, я точно уже не помню, — продолжал Кит, — кажется, он пересаживал своим жертвам мозг обезьян, или наоборот, я забыл…» Кит и Микки шли все дальше. Дорога стала совсем серой, по обеим сторонам простирались скошенные поля, выглядевшие, словно гладкая шерсть той породы собак, окрас которых называют «кофе со сливками», говорят, они очень ласковые; виднелись три кривые сосны и уличные зонтики у ограды обычного тихого домика с зеленой кровлей; дальше поля переходили в заросли; на горизонте, где скрывалась дорога, небо расцвечивали фиолетовые и желтые полосы.
Кит исчез, пообещав Микки, что они еще свидятся, и составив для него небольшой план: шел слух, что заводчики собираются устроить где-то в округе празднество; где именно — неизвестно, это хранят в секрете до последнего часа, чтобы избежать неурядиц; в ближайшие дни задачей Микки будет раскрыть тайну, поскольку, если удастся попасть на празднество, это сыграет ему на руку, его может заметить кто-нибудь из заводчиков или импресарио, или великих инфантеро, которых всегда приглашают и которые могут стать для него, если удастся себя зарекомендовать, кем-то вроде наставников… Отныне он будет болтаться меж предместьями, по которым ездят фургоны с детьми на продажу, — заслышав стенания, можно проникнуть туда, где их держат перед сражением, — и центром города, там в большом отеле остановится самый прославленный инфантеро, «звезда», он перед празднеством отправится вместе с импресарио на встречу с заводчиками и хозяевами арены, чтобы заключить сделку; они тоже могут привести Микки на место будущего состязания. Если в пригороде все окажется на мази, он должен по ночам стеречь стратегически важную местность, по которой пролегают пути торговцев, это в южном районе, туда направляются грузовики с детьми, стараясь избежать встречи с таможенниками и полицией. Там постоянно орудует банда молодых парней, они организовали тайный пограничный патруль и берут мзду с перевозчиков, которые не в силах сопротивляться такому дикому вымогательству, когда не просто расспрашивают о целях поездки, но еще и навязывают свою протекцию, за нее надо отдать часть голов. Бедняги вынуждены потом оправдываться перед хозяевами, ссылаясь на случаи тифоидной лихорадки или нервного истощения, из-за чего могут уничтожить всю партию… Микки сумеет затесаться в такую банду, только надо вооружиться хорошим ножом.
Перед тем, как приступить к выполнению плана, Микки пошел помолиться Черной Деве. Костюм был по-прежнему несовершенен, а следовало сделать так, чтобы к нему отнеслись с уважением, и вот Микки угодил в ловушку благочестия, прихватив с собой тонкий мусорный мешок, который можно легко смять или превратить в нечто пышное. Черная Дева была девой надежды, она протягивала руки к пришедшему, выступая из центральной ниши, к которой вела аллея из свеч, она стояла в самом центре часовни, у Черной Девы не было никаких соперниц, здесь находился только ее алтарь, и все, склоняясь, вставали перед ней на колени. Дверь часовни никогда не запиралась и зимой служила приютом бездомным, место это было священным и прославилось многими чудесами, которые, казалось, происходили сами собой, никто не стремился войти сюда силой, Микки пробирался меж горящих светильников, уверенный, что пришел первым. Он хотел помолиться. Подождал, пока закончит старушка, больше никого вокруг не было. Он опустился на колени у ниши и собрался поцеловать ноги статуи. Но ног у нее не было. Черное атласное одеяние ниспадало до самого пола, Микки его приподнял: ткань держалась на суживающихся к талии стальных дугах, у статуи не было ни ступней, ни ног, а в темноте, чуть выше, казалось, располагался каменный блок, с которого, словно множество папильоток, свисали ленты. Микки не хватило времени все как следует разглядеть, по телу его пробежала судорога, и он вытащил голову из-под полога, бережно вернув все на место. Зарылся лицом в атлас, будто собирался сморкнуться или вытереть слезы. Но на самом деле он лишь вдыхал запах, в котором сочеталось удушающее множество различных оттенков: конфитюр и цвель слились воедино, пьянящая пыль навевала мысли о ладане и бурых водорослях, воспоминания об ароматах накладывались друг на друга, словно кадры при многократно повторяющейся экспозиции, он касался ткани лицом и от нее будто бы отделялись крошечные вихри, пахнущие гнилыми фиалками и нагревшимся на солнце галечником, сладкой губной помадой и накладными прядями. Новая судорога заставила его отпрянуть, он поднял голову: на платье была прозрачная, богато украшенная золотая риза, к которой крепились сотни записок с молитвами: на английской булавке виднелись сложенные бумажки, которые уже пропитала ржавчина, молитвы должны были стать нестираемыми, но казалось, что из них потихоньку сочились слезы, смывавшие все слова; висели там, как на рождественской елке, серебряные украшения в виде различных частей тела — изображения детских носов, ног, легких, измученных холодом, кашлем; казалось, вдоль ризы струится само детство, льнет к золотым нитям, стеная, старается укрыться под тканью или, смеясь, переливается на поверхности россыпью бликов. Микки подумал, что ему тоже следует написать записку. Он зашептал: «Я украшу свою голову вереском, мой убор будет похож на маленький лес, кудри будут из незабудок, на лбу вырастет висячий сад, сооружу специальную шпалеру, которую закреплю за ушами, буду идти с этим сооружением — стебельки раскачиваются в разные стороны — подойду к ребенку, высоко подняв голову, затем склонюсь пред ним, чтобы он отведал яство из взбитых волос; на спине у меня будет стоять корабль, я опущусь долу перед ребенком, чтобы он взошел на борт…» Он разглядывал статую: поверх ризы, под покровом виднелись восковые руки, украшенные перстнями, казалось, в них зажата одна из записок, которую следует расшифровать и исполнить, но руки в нерешительности не двигались, они никогда не решатся. Из-за огромного покрова, под которым можно было спрятаться подобно плакальщице на могиле Каймана, прочее убранство казалось почти бесполезным, покров тяжело ниспадал на плечи, пуская по темным, местами переливающимся складкам изветшавшей ткани серебристые узоры, расцветавшие порой звездами, а сверху была корона, почти невесомая по сравнению с настоящим металлом, и никакие листья увянуть на ней не могли. Запыленный восковой лик обрамляла густая кудель под траурным капюшоном. Микки заметил, что недвижимый лик страшно пленителен: тяжелые молочные веки, застывший взгляд, невзрачный рот, но на щеках сверкали хрустальные слезы, Черная Дева оплакивала грехи всего мира, неся на себе бремя огромного сверкающего покрова, составленного из звезд и креста. Микки набросился на нее, не стесняясь: он схватил за край платья, оказавшегося теперь просто куском ткани, намотанным на металлический остов, который представал взору, пока Микки сгребал потрескивавшую ткань в охапку и пытался засунуть в сумку. Но конец прочно крепился к основе, ножниц у Микки не было и он с силой рванул материю на себя: вся риза рухнула наземь, словно гора игрушек, ломая восковые детали, звеня колокольцами, в облаке золотой пыли в одну сторону полетела детская нога, в другую — записка, раскрывшая наконец при ударе тайну, Микки поднял записку, там было написано: «Помни обо мне!» Микки осталось забрать самый большой кусок ткани, то есть покров, он постарался сделать это поосторожнее, чтобы не повредить лик: он должен был встать рядом со статуей, которая просвечивала теперь насквозь, и аккуратно отколоть головной убор: тот был так хорошо закреплен по кругу, что Микки лишь изранил пальцы, покров оставался на месте, впитывая кровь из маленьких ранок, и никак не хотел отцепляться. Тогда Микки встал на цыпочки, чтобы снять величественную корону: она оказалась так богато украшена, что было чем расцветить любой роскошный костюм. Корону сдвинуть с места оказалось легко, и она очутилась на дне сумки поверх атласа. Перед тем, как уйти из часовни, Микки глянул на Деву в последний раз. Теперь это была просто оголенная женщина, и даже более, чем оголенная: лишенная не только убранства, но еще и плоти, костей, всякой своей материальности. Совершенное насилие вызвало на ее лице то выражение, в котором она так долго себе отказывала: глядя на Микки, Черная Дева улыбалась.
Радиатор — его брат — ждал Микки у входа в часовню. Он знал, насколько рискованно все предприятие, и стоял на стреме, развлекал там одну мещаночку, которая собиралась пойти помолиться, уверяя ее, что покамест надо повременить, а не то на нее падет страшный гнев… Радиатор объяснил Микки, что все время шел за ним по пятам с момента, как Микки покинул родительский дом, что он издалека наблюдал за встречами с кастрологом Бобо и медвежьим вожаком Украдкой, с могильщиком Мумией и охотником за головами Китом, Микки не поверил ни единому слову. Радиатор говорил правду только отчасти: он действительно наблюдал за несколькими встречами, но не за всеми, Микки несколько раз от него ускользал, он уходил от преследования, сам того не желая, и Радиатор должен был постоянно обходить округу по сотне раз, порой он вынужден был носиться как угорелый и всех расспрашивать, чтобы вновь отыскать брата. Теперь же он предстал перед ним столь внезапно, поскольку понял, что отныне брат нуждается в помощи: ему нужен портной, чтобы расшить бедную одежду награбленными сокровищами, а после, когда готовое одеяние засияет огнями, он превратится в настоящего инфантеро и ему обязательно понадобится оруженосец, которым так хотел стать Радиатор. Меч у Микки все еще из картона, но скоро появится настоящий меч из металла, так что пора ему без отлагательств приступать к изготовлению футляра для лезвия, на крышке которого он выведет инициалы брата. Микки потребовал от Радиатора перво-наперво изготовить ему ребенка, чтобы тренироваться: он уже страшно хотел сразиться, но дети прятались по домам, они были недостижимы; пока же они никого не поймали, чтобы набить руку, следует довольствоваться чучелом.
Они заняли на парковке пустовавший гараж. Радиатор украл на рынке тачку, на которой соорудил куклу из склеенных лоскутков и газетной бумаги, чучелко было податливым, чтобы меч входил в него, как в живую плоть; когда Микки не тренировался, оно служило Радиатору манекеном, к которому он прикладывал ткань из часовни, кроя ее по размерам Микки, подгоняя и сшивая куски атласа прямо на кукле, он смастерил тонкие охотничьи сапоги, во время примерки он косился на болтавшийся между ног хер, по-прежнему втайне его обожая, но не притрагиваясь, ему нравилось чувствовать аромат, сражающий его наповал; в подвале имелся водопровод, но они им не пользовались. Все трое, вместе с неподвижным рабом, старались сидеть тихо, не появляясь на людях, и трудились не покладая рук. Они раздобыли на свалке грязный матрас и, возвращаясь на заре из очередного похода, валились на него, падая прямо Друг на друга и толкаясь, все было невинно. Микки хотел упражняться, с модели следовало убрать гипюр, усеянный булавками. Микки расцветил безликую голову, нарисовав бирюзовые глаза, как у золотой статуи, вылепил пупок и маленький глиняный член с прожилками, он очень хотел, чтобы у его жертвы появились на голове волосы, Радиатор собирался срезать свои, но Микки ему запретил. Он начал примерять то, что уже смастерил Радиатор: были готовы обтягивающие штаны с фетровым гульфиком, но верх пока оставался голым, Микки каждый раз вцеплялся в корсет матери, не желая с ним расставаться даже на время, что потребуется для его украшения, потом Радиатор обернул ему вокруг талии сборчатый пояс, который только что закончил, и на Микки красовалось уже некое подобие будущего костюма. Когда на стоянке никого не было, он носился по ней босиком, позабыв о розовых колготках и черных матерчатых туфлях. Но, как ни крути, оставалась одна задача посерьезнее, нежели отделка костюма, которой всецело посвятил себя Радиатор: он получался черно-золотым, поскольку шился из платья Девы, одеяние же новичка традиционно сочетало золото с белым. Микки сказал Радиатору, который хотел уже попытаться обесцветить черный материал, превратив его в грязносерый, что их упущение станет отличием, которое принесет удачу. Радиатор хватал тележку и бежал подальше от Микки, который старался теперь очаровать куклу, бросая вызов неподвижной фигуре, воркуя и строя глазки, изгибаясь в блеске обтягивающего наряда, завоевывая ее внимание с каждым шагом, преклоняя колено в пыльном подвале. Качая тачку, Радиатор, спрятавшийся за чучелом, имитировал детские реакции, фигурка дрожала от страха и от воодушевления, пускалась на хитрости и безумства, стремясь ускользнуть и чувствуя, как в нее целятся, что ей грозит смерть, ища какой-нибудь выход. Микки жеманно обходил вокруг, окрикивая, бросая резкие замечания, щелкая языком, распутно облизывая губы, посылая воздушные поцелуи и кокетничая, резко взмахивал под самым носом новым лиловым плащом с розовым подбоем, преграждая путь к отступлению, словно ударом хлыста, и вдруг отдергивал руку, зарываясь лицом в ткань и пытаясь таким образом скрыть невероятный испуг и сбившееся дыхание. Микки заливисто хохотал, уверенный в победе, или на какой-то момент прикрывал веки, изображая беспомощность, чтобы ребенок мог на него наброситься. Много дней кряду Радиатор чертил схему строения детского горла, мастеря потом с помощью небольших спринцовок и тоненьких трубок, продетых в некое подобие плоти, специальное устройство, якобы плюющееся ядом, чтобы Микки учился от него уклоняться. Смертоносного меча по-прежнему не было, Радиатор заменил его металлическим стержнем, приделанным к рукоятке ножа, и прятал за спиной у ребенка, вдев в торчащее из колонны кольцо. Ему следовало скрываться во время сражения, а в самый решающий момент он должен был снова превратиться в оруженосца и протянуть из-за манекена клинок для решающего удара. Микки чувствовал себя обессиленным и почти уже не мог двигаться, когда брат протягивал ему меч, вызывая в нем приступ ярости, завершая спектакль и призывая еще раз покончить с маленьким рабом: с губ его текла пена, все внутри заливал жгучий страх, лезвие вспарывало тряпье, и его, словно подарок судьбы, орошала горячая детская кровь.
В сыром подвале у Микки началась сильная лихорадка. Он бредил. Брат ухаживал за ним и слушал его безумные россказни: «Я превращусь в дикаря, охотящегося за детьми, — говорил Микки, — в маленького беззубого карлика с козлиным хвостом, я наброшусь на ребенка сзади и буду сражаться, сидя у него на спине, так он подумает, что я — его горб, сам я тем временем начну пожирать его задницу; я потеряю разум, напялю негритянскую маску и штаны, став зуавом, вонзающим в детей копья; у меня будет такой же злой, как и я, прислужник; быть может, ты; мы будем их поколачивать, будем выматывать из детей все силы, вытащим наши сабли, отрубим им головы и напьемся из забивших фонтанов; будем гнаться за ними, пока не свалятся; запугаем их так, что от жути они лишатся рассудка и будут умолять, глядя на нас тоскливым взором; дадим им поверить, что пощадим их; приласкаем между ударами наших мечей; размотаем тюрбаны, превратив их в приманки, ловушки, в которых они захотят спрятаться, в брыкающиеся тюки, которые водрузим на плечи; мы станем танцевать, отбрасывая страшащие их тени; рапиры пробуравят их спины до самого паха; мы будем смеяться над ними, одетые в разукрашенные костюмы, и воспользуемся мгновениями затишья, когда они ослабят натиск и станут сучить ногами, запутавшись в красной ткани тюрбанов, что волочится по земле; мы соединим отбрасываемые нами тени так, словно вдали показались грозные призраки, указывающие на края арены, вначале они будут морщиться, потом успокоятся, они явятся и исчезнут; мы швырнем зажженные стрелы туда, откуда доносится шепот, а украшенные перьями гарпуны прибережем для ребенка, который взвалит себе на плечи и понесет прочь одного из наших, бросит его затем навзничь и начнет бить своими вонючими ногами, прямо по морде, пока та не превратится в вязкое месиво; дверцы ограды становятся колоннадами, а зрители превращаются в рептилий; я вдруг принимаю вид циркового наездника в позвякивающих крагах и не хочу вынимать меча, ушедшего по самую рукоятку в детский затылок; рука так сильно сжала клинок, как будто слилась с ним и пальцы теперь стальные, а клинок трепещет, словно превратившись в плоть, проникшую в плоть чужую; огни погасли, повсюду лишь серый дым; сидя на лошади, я бью по косой, я наверху, ребенок внизу, я довожу его до изнеможения, хлещу в разные стороны, и в тот момент, когда ему удается уклониться, валю его наземь; я наношу ему новую рану, на конце тонкого лезвия — словно магнит, вокруг которого он теперь вертится; он затоптал моих помощников, я зову новых на помощь, мы отомстим за наших! кровь струится по телу, но ребенок встает, словно он невредим, словно мы и пальцем его не тронули, а все мы — сами стали детьми, его братьями с кинжалами из картона, он царит над всей гекатомбой, затем он оседает и движется на четвереньках, и как нам одолеть этого пса? силуэт головы, вырисовывающейся на фоне луны, превращает бессмысленный диск в полумесяц; постепенно начинает брезжить заря; волшебной рапирой я уложу своего первого ребенка; скачу на лошади, у которой на глазах шоры; я — похититель в плаще, танцующий с жертвой, лицо скрыто под шляпой, мы сочетаемся с ним воедино во время атаки, и уже не разобрать, где ребенок, где взрослый; я выдыхаю, и с трибун летят головные уборы; со шляпы свисает шнур, похожий на веревку удавленника, горло стянуто перевязью; публике кажется, что я смотрю прямо на нее, тогда как я поворачиваюсь к ней спиной; все уже разбрелись, мы остались с ребенком одни во тьме, оружие испарилось, я не знаю, как к нему подступиться, схватить его за волосы или обнять за талию, он отбрыкивается, мне хочется, чтобы он был сильнее меня, чтобы взмахнул он сейчас ресницами, и я повалился б тогда на колени; мои руки приклеились к его бокам, к этому раскаленному железу, я теперь всего лишь дымящееся клеймо на его теле, уже не человек, а оставшийся от человека рисунок, и вот к нам подходят его покровители, платящие мне за то, чтобы смотреть, как я на него нападаю, они позвякивают кошельками, чтобы мы как-то пришли в себя; рисунок на коже ребенка разглаживается; мужланы кидают в лицо нам монеты; ребенок хочет меня обобрать, он крадет причитающееся мне золото; он прикончил всю свору наших собак, выпотрошив их своими крюками, когтями, жонглирует теперь их ошметками и любуется тем, как они валятся на песок арены; разбросав покалеченных псов, мы с еще большим рвением отплясываем танцы с поклонами; мне бы хотелось бороться с этим ребенком один на один, голыми руками, шлепнуться на стул, чтобы он мог спокойно на меня наброситься, раздирая мое убранство, кружева на руках, бубенчики на ногах, всякие побрякушки, чтобы глядел он своим помраченным взглядом на единственную приманку, на мою шляпу, воротник, короткий шиньон; я брошу ему вызов, стоя на пиршественном столе, пусть он дернет за скатерть, чтобы я в мягких туфлях потерял равновесие; а прячущихся за моей спиной льстивых изменников, тайком обсуждающих мои отважные выходки, этих трусов и дезертиров, забившихся под свои зонтики, пусть спалит солнце, испепелив их рты, их крысиные морды! я покорю ребенка, пролетев над ним на шесте, пусть топчется там внизу в моей тени; я рад, что он посеял такую панику, запрыгнув на трибуны, чтобы от меня скрыться, что все, обезумев, повскакивали с мест, испугавшись ядовитой слюны, что величественно прошел он по опустевшим рядам, возвращаясь ко мне с победой и неся на руках труп женщины, кидая его к моим ногам; обсыпанный пудрой и в парике, я подло продолжу сражение, призову слепых, которых ничего здесь не напугает; оставлю их процессию мяться где-нибудь в стороне и ринусь к ребенку, чтобы его искромсать, когда он со всего маху налетит грудью на протянутый мною кинжал; заберусь на него верхом, чтобы оседлать, выкрою из его кожи поводья, вырежу у него на спине седло, срежу волосы по бокам головы, чтобы получилась настоящая грива; когда же, закусив удила, он совсем обезумеет, я поскачу на нем к ребенку пугливому; я натравлю на того новую свору голодных псов, этих боксеров, которым я сам сплющил морды; мне нравится смотреть, как ребенок, схватив за хвост пса, со всего маху бьет им другого, а зрители возмущаются и орут; нравятся призраки, которых различаю лишь я, эти лишенные плоти фигуры, спокойно беседующие возле нас во время самой кровопролитной битвы; не знаю, успевают ли они потереться о детские зады, и не свидетельства ли о заключенных пари мнут они в исхудавших руках; мы встаем на колени у ног гибнущего ребенка, снимаем береты и тычем ими ему под нос, чтобы он подумал, будто мы просим у него милостыни, будто ждем, когда упадут на шелковую подкладку его слезы или прядь волос, или губа, если у него остались еще силы, чтобы что-нибудь оторвать, или, быть может, глаз, или член, с которого содрана кожа, чтобы затем бросить это публике, особо признательной за свидетельство позорного поражения; ребенок изумится, разглядев облегающую мои мышцы пеструю ткань, пышные рукава и черное кружево поверх шиньона; на поясе у меня будут висеть небьющиеся флаконы, куда я соберу последние детские вздохи, когда настанет его конец; стану танцевать перед ним, как разукрашенная шалава с упругим задом, до тех пор, пока он, придя в ярость, не повалит меня и не обрушится в неистовстве всем своим весом, бодая в живот, выдирая и разрывая на части мои кишки, желая длить эти мгновения целую вечность.
Радиатор украл мопед, чтобы отвезти Микки на эспланаду. Шайка располагалась на постой около шести вечера, у некоторых во рту было полно золотых зубов, так что улыбки буквально сияли; ходили невероятные слухи, будто доставили светловолосых детей с Севера, юрких смуглых малышей со сладкой кожей, но все это были голодные разглагольствования позади грузовиков, припаркованных возле насыпи, тогда как с другой ее стороны продолжалось вполне обычное движение пригородного транспорта. Лица были одни и те же, изможденные, желтоватые; на глазах темные очки, волосы вымокшие, засаленная, перепачканная, зауженная одежда, вся латанная-перелатанная, местами посверкивают лучистые переливы: прославленные вымогатели постарели, их давно уже заменили, они стали никому не нужны, но все еще здесь ошивались, денег у них никогда не было, выгоды никакой тоже, разве что терпели унижения и собственную никчемность, они служили местной достопримечательностью или, если угодно, дорожными пугалами, им позволяли там торчать лишь для развлечения иностранцев, сами себя они называли Несравненными, но в то же время мирились, что остальные зовут их Растяпами. Настоящая торговля шла в стороне, их, так сказать, отбрили, и тут одно к одному: они в самом деле брились наголо, сбривали усы и бороду, лица у них получались гладкие, добродушные, в то время как хотели они совершенно другого — носить лохмотья, ходить косматыми и показывать всем клыки с такой злостью, которая была категорически им не свойственна. Наиболее показательного из них, слывшего чуть ли не историческим памятником, звали Бананчик, он всю жизнь ходил в учениках инфантеро, так и не осмелившись продырявить ни одного мальца, было ему около пятидесяти; чтобы как-то повеселеть, когда события разворачивались совсем уж мрачно, он заявлял, что его ждет потрясающая карьера и показывал письмо на русском, написанное одним почитателем из Ленинграда. Другого именовали Наростом, был он никому не известным инфантеро, охромевшим по воле случая и с тех пор занимавшимся единственным делом, которое более никого не воодушевляло: чистил всем желающим башмаки и, приволакивая ногу, таскал с собой ящичек, напуская при этом вид высокомерного великого мастера, вышедшего на арену, чтобы покрасоваться. Нарост утверждал, что воспитал нескольких учеников и все они стали знаменитостями где-то в Мексике; однако педагогика ему наскучила, и он подался в импресарио: у него получалось заключать контракты столь же удачные, что и у знаменитого Лобстера, который являлся к ним без предупреждения, чтобы отобрать у банды одного из будущих чемпионов. Нарост говорил тем, кого тщетно пытался уберечь, что Лобстер — мерзавец, сутенер, выставлявший молодняк на панель, он даже купил для этого целый дом, и весь облик этого человека, пожевывающего сигару, с блестящими волосами с синим отливом, с чемоданами, полными денег, вызывал мысли о делах явно мерзких. Несравненные служили для рисовки и для прикрытия, за ними стояла настоящая банда молодых и буйных, они-то как раз умели получить свое и держали в страхе всех, даже самых опытных, дальнобойщиков. На бритых головах они оставляли пряди, длина, толщина и местонахождение которых свидетельствовали об их ранге в группе, в день же их посвящения эти пряди следовало вплести в шиньон. Они не препирались с Растяпами касательно статуса Несравненных, хотя они-то как раз заслужили такое звание, к тому же они хотели запутать окончательно все следы, так что для себя они придумали иное обозначение — Забияки. Меж собой они говорили только о детях, обсуждали, какой у них вес, сильные или слабые у них ноги, откуда они родом, они знали о детях все, вплоть до названий бактерий, обитавших у них в кишечнике. Когда ловили нового, делили его меж собой, распределяя различные функции, все вместе обожая ребенка и в то же время желая вымотать его до предела, ненадолго забыв о соперничестве и пользуясь тем, что им достался столь редкостный экземпляр. Несравненным, которые не имели никакого права заниматься детьми, они оставляли всякую мелочь, одежды, которые якобы когда-то принадлежали кому-то из прославленных инфантеро. За давно выцветшие розовые чулки могли дать порой баснословные деньги, которые Забияки сразу же отбирали у Несравненных, как только тем удавалось провернуть сделку с коллекционерами. Несравненные сочли Микки и Радиатора совершенно очаровательными, завидев, как те в первый раз подбираются к насыпи, и зная, что вскоре им придется убраться, поскольку в них полетят камни со стороны Забияк, то ли обороняющих свою территорию, то ли разыгрывающих новичков, эспланада была средоточием больших амбиций, тем более, что готовилось празднество, правда, неизвестно, где, когда и у какого заводчика оно должно было состояться. Об этом по-прежнему никто ничего не знал, водилы постоянно изобличали чьи-нибудь предсказания.
«Жди на улице», — сказал Радиатору Микки и с Непринужденным лицом направился в вестибюль большого отеля «Реджина». Его никто не остановил, и он продолжал идти, не зная, миновал ли уже стойку администратора, поскольку старался держать голову высоко, чтобы не вызывать опасений; он рассчитывал, напустив на себя решительный вид, добраться до какого-нибудь людного места, лучше всего до бара, но попал к бассейну, где не было ни души, отель будто вымер. Он повернул обратно, ему попалась девушка в переднике, у которой он не решился ничего спрашивать, и тут увидел светящуюся табличку, указывающую на бар. Он заколебался: спесь подвыветрилась, слащавая музыка, доносившаяся из бара, лишила его всякой храбрости: никогда он не сможет принадлежать этому миру. В очередной раз повернув, он вдруг увидел стеклянную перегородку, за ней меж занавесей открывалась перспектива на весь барный зал: рояля, который он ожидал там увидеть, не было и в помине, музыка звучала в записи, за стойкой был лишь один бармен, зал оказался пустым, за исключением закутка, где, развалившись в глубоких креслах, порой деловито жестикулируя, сидели двое, один из которых, кажется, был именно тем, кого он искал, расчет оказался верным. Но, вместо того, чтобы войти, он попятился, замерев возле перегородки, где на углу можно было наблюдать за всем баром, оставаясь в тени. Если вдруг услышит, что кто-нибудь приближается, с рассеянным видом пойдет дальше. Он затаился, разглядывая обоих мужчин: один из них, массивного вида, постарше, сидел к нему спиной, в обтягивающем телеса пиджаке, все время пытаясь раскурить окурок сигары; человек помоложе, обращенный к Микки лицом, казался хрупким по сравнению с горой мяса, наполовину его скрывавшей. Воротник рубашки у него был расстегнут, отпивал он понемногу, почти не говорил, напряженно слушая мастодонта. Микки был уверен, что узнал в этом женственном субъекте великого инфантеро Руди. Тем не менее, он искал на стенах бара средь тонированных поверхностей зеркало, в котором бы отражался затылок этого человека, показывая, есть ли там прядь, и неважно было, висит ли она свободно или ее убрали под сетку, — главное, чтобы она там была, тогда все сразу станет понятно. Его застиг врасплох чей-то вежливый оклик: «Вероятно, молодой человек желает что-нибудь выпить?» Микки в смятении обернулся: рядом с ним стоял одетый во все белое гарсон, приблизительно того же возраста, что и он сам, смотрел он почтительно, но впечатление было такое, как если бы Микки приставили к виску револьвер, он на мгновение потерял дар речи, ответил сначала «Да!», затем «Нет!», потом «Все же, да!», стал отступать назад и вдруг стремглав бросился прочь. Пронесся стрелой вдоль вестибюля мимо стойки администратора, ошеломив весь персонал. Радиатор заставил его притормозить: «Ну что, ты его видел? Удалось с ним поговорить?» — спросил он. Микки отвечал, запыхавшись, со злостью толкнув Радиатора: «Да! Нет! То есть да! Да отойди же ты! Оставь ты меня в покое! Да, я его видел! Еще дальше! Он сейчас выйдет…» Радиатор, расстроившись, ушел прочь. Микки принялся ждать, стараясь внешне успокоиться, тогда как внутри все бурлило, он ждал, когда же появится тот человек.
Стало темнеть. Микки успел рассмотреть уже всех клиентов отеля, один из которых слишком долго сжимал его руку, пихая ему монету; потом приходил портье, чтобы прогнать Микки, но тот все равно вернулся на прежнее место. Он видел, как ушел собеседник того, кого он так ждал: толстяк так и не выбросил сигару, продолжая ее жевать и неся в руке кожаный чемоданчик, семенивший вослед лакей бросил: «До скорой встречи, сеньор Лобстер!» Усевшись в белый мерседес, импресарио поехал прочь, даже не глянув на Микки. Входили и выходили все реже, поскольку пришло время ужина, яркий и жаркий вечер все никак не кончался, не желая уступать свежести и прохладе, стояла тишь. И вдруг у дверей показался тот самый человек с расстегнутым воротником, странным образом в непосредственной досягаемости, без лакея, которого ожидал увидеть Микки, он смотрел на часы, ступил на следующую ступеньку, словно не решаясь, куда отправиться, прошел, не видя его, мимо Микки. Правда, с появлением человека тот застыл словно каменный. Микки вдохнул воздух, высвободив внутри какую-то особую силу, паника прошла, словно ее не бывало, он догнал человека и схватил его за руку. Нерешительность обернулась вызовом, он обрушился на недосягаемого, которого прежде боготворил. «Отдай мне свой меч!» — начал он. — «Оставьте меня в покое!» — бросил Руди, отдернув руку. «Ты ведь тоже когда-то был на моем месте, — продолжал Микки, — ты тоже умолял, чтобы тебе отдали чей-нибудь меч…» — «Я не даю тем, кто попрошайничает, — сказал Руди, остановившись, — я даю тем, у кого взгляд пылает…» — «А у меня что, не пылает?» — спросил Микки. — «Нет», — ответил человек. Он лгал. — «Есть призванные и есть самозванцы, — продолжал Руди, пытаясь от него избавиться, — по тебе с первого взгляда понятно, что ты — самозванец, шпана, если я отдам тебе один из своих мечей, ты сразу же побежишь, чтобы загнать его подороже…» На самом деле инфантеро испугался этого обжигающего взгляда, он чувствовал его на себе, взгляд испепелял, он был гораздо сильнее, чем его собственный, когда он был еще молод. «Дай же мне хоть что-нибудь, что угодно!» — вцепившись в него, в пылу продолжил атаку Микки. Руди пожалел, что не взял с собой какого-нибудь помощника из квадрильи; пытаясь избавиться от чужака, он порылся в карманах и достал несколько монет, носовой платок и брелок, амулет, морского конька в прозрачном пластике. Он не колебался, выбирая, что именно подарить Микки, он протянул ему носовой платок: «Смотри, тут есть мои инициалы, — сказал ему Руди, — ты не зря тут канючил и тратил время…» Микки вырвал платок у него из рук и понесся прочь, как если б его украл.
Микки отыскал Радиатора, чтобы тот отвез его снова на эспланаду, где в это время кипели страсти: Забияки почти уморили одного водителя-новичка, который все-таки сдался и продал им прядь волос. Праздник перенесли на более раннюю дату, чтобы избежать наплыва всяческих прохиндеев, он должен был состояться на следующий день, и из того же источника стало известно, что пройдет он в имении хозяина арены Башки в южной части города, отправиться туда надо было на заре, чтобы не попасть в самое пекло. Микки размахивал платком, будто знаменем, пытаясь избежать обстрела камнями со стороны Забияк. После недавней добычи они несколько успокоились. Размахивая своей тряпкой, Микки кричал им, хотя и без этого все было слышно: «Это платок великого Руди! На нем есть инициалы! Вот здесь написано, можете поглядеть… Он сам мне его дал… Я теперь его фаворит!» Забияки подошли к нему осмотреть улов: реликвию следовало присоединить к награбленному. Это оказалось настоящей сенсацией: в скором времени экспертиза установила, что платок действительно принадлежит великому Руди, поэтому все были крайне удивлены, ведь ткань была желтая, а инфантеро этого цвета всегда опасались из суеверия. Погибло столько жертв в те дни, когда среди золотого убранства сияющих одежд было что-нибудь желтое или когда слишком поздно замечали, что ограждения на арене выкрашены в этот проклятый цвет, или когда какой-нибудь безумный поклонник начинал махать желтой тряпкой. Следовало признать очевидное: носовой платок непревзойденного Руди желтее желтого. Какое циничное безрассудство им завладело, что он держал в кармане вещь именно этого цвета как раз накануне празднества, где его непременно попросят выступить? Несравненные, которым тоже показали платок, выказали высочайшее изумление перед трофеем Микки: не каждый день им выпадала возможность пощупать что-нибудь не поддельное, они ведь и знать не знали, что все их реликвии принадлежали великим инфантеро ровно в такой же степени, что и папе римскому. С появлением желтого платка все страшно зауважали Микки: Бананчик вызвался стать оруженосцем, приковылявший сразу Нарост объявил, что берет Микки под свое покровительство. Бананчик, для оруженосца слишком спокойный, расстроился, поскольку Микки представил ему Радиатора и сказал, что место уже занято. Беспрекословно уступив, Бананчик назначил себя первым помощником. Такой успех ненадолго вскружил Микки голову, уже почти не осталось времени, чтобы собрать квадрилью и поразить завтра всех, включая Руди, явившись в полном составе; час был ранний, работал лишь «Рудуду» — бар, о котором говорил охотник за головами, — где можно было нанять команду.
Кит был тут, среди остальных посетителей, одетый иначе, нежели тогда на дороге: серый костюм исчез, как и усы, если это вообще были его собственные усы, неужели из-за них мог так измениться весь его вид? Завидев Микки издалека в сигаретном дыму бара, Кит сдвинул брови и сразу отвел взгляд, показывая, что узнал его, но не хочет, чтобы их видели вместе. В «Рудуду» обходились без столиков: посетители стояли тесными группами, где проворачивали свои аферы, делали ставки и заключали пари. Микки заметил здоровенную копну, которую видел вместе с Руди в баре отеля: пресловутый Лобстер был единственным, кто сидел на стуле, поставленном специально для него в конце стойки, и официант между бокалами горького янтарного вина, густого, словно сироп, махал на него то черным веером, то — чтобы ускориться, поскольку сделали новый заказ, но все с той же почтительностью, — картонкой из-под бисквита. Казалось, Лобстер позабыл обо всех делах; зажав в огромных лапищах чемоданчик, он лишь следил за происходящим, присматриваясь к тем, кто решил выразить ему особое почтение, склонившись в реверансе или прошептав скабрезную тайну на ухо. Вскоре Микки уже различал, где какая группа, поскольку все они страшно старались быть непохожими на других: тут вертелась целая квадрилья желавших найти работу, но все они были слишком ленивы, резались в карты, лепя бреланы себе на плечи, так что вряд ли могли соблазнить хозяина; болтались тут перекупщики, которые смели все возможные места, как только открылись кассы, теперь они принялись заламывать цены, перепродавая билеты друг другу; можно было легко разглядеть двух-трех представителей банды Несравненных; некто, выдававший себя за журналиста, сновал меж группами с блокнотом в руках, задавая на редкость тупые вопросы. Но Микки не успел осмотреть все до конца: к нему подошел какой-то человек. «Привет! — сказал он, затараторив. — Не узнаешь меня? Это же я, Сардинка». Микки был уверен, что никогда его не встречал. «Я — символ отряда Забияк!» — добавил Сардинка. «Какой странненький символ, — подумал Микки, — для таких-то сорвиголов!» Он явно был гомиком. Тем не менее Сардинка не врал: Забияки приняли его в стаю, потому что у него была тачка, красный фиат, выручавший их, когда ломалось сразу несколько мотоциклов. Сардинка был служащим и прекрасно подходил банде, по вечерам он переодевался, чтобы сойти в ней за своего. «Ну, а ты что тут крутишься?» — спросил Сардинка. — «Я пришел пополнить свою квадрилью, — ответил Микки, — у меня уже есть оруженосец, первый помощник и еще импресарио, но требуются, хотя бы на время, бандерильеро и пикадор, еще двое…» — «Платишь вперед, наличными?» — спросил Сардинка. — «Э-э-э… ну-у-у…» — затянул Микки в ответ Сардинке, который сразу понял в чем дело. — «Подожди-ка минуточку, — сказал Сардинка, — я тут со всеми в прекраснейших отношениях, вечно им помогаю. Сейчас подыщу тебе нужных парней, а после договоримся…» Микки увидел, как Сардинка нырнул в толпу и заметался меж разными группками. Он встретился взглядом с Китом, который заговорщически ему подмигнул. Сардинка что-то обсуждал со странным типом, Микки вначале даже его не приметил, но теперь как-то слабо представлял его в составе квадрильи: тип один в один напоминал самого Сардинку, только одетого в дорогой выходной костюм, это был манерный верзила, который теперь постоянно отвлекался от разговора, бросая в сторону Микки тревожные взгляды, сочащиеся вожделением. Микки заметил, что человек этот что-то сунул Сардинке в карман, и тот сразу вернулся к нему: «Нашел тебе хорошего мужика! Значит, один у тебя уже есть. Кстати, ты ему нравишься…» Микки сразу понял, в чем дело, и без лишних слов убрался из «Рудуду».
Радиатор ждал в тени витого пробкового дуба и теперь сделал шаг в сторону, чтобы его стало видно под единственным на площади фонарем, который не разгрохали Забияки. Он ждал Микки, довольный собой, дрожащий, измучавшийся и разозленный, облизывал разбитую вздувшуюся губу, голова горела; прикрыв один глаз, он понял, что второй видит лишь нечеткое фиолетовое пятно: от удара веки разбухли и глаз заплыл; от рубашки остались одни лохмотья, в паху щемило от боли; отмудохали его знатно, все ребра пересчитали, однако он кое-что прятал у себя за спиной, рука его судорожно сжимала этот предмет с такой силой, что теперь будто бы одеревенела, он испытывал счастье, к нему подкрадывался легкий ветерок, чтобы стащить полученную в бою добычу, но он даже не замечал. Увидев окровавленное лицо и разорванную одежду брата, Микки отпрянул. «Он у меня! Он у меня!» — повторял Радиатор, таращась уцелевшим глазом. — «Что у тебя? Глаз выбили?» — «Нет, Микки, я его достал!» — «Да что ты там такое достал?! — выходя из себя, вопил Микки. — Тебя всего изуродовали, понимаешь ты или нет?! Тебе что, мозги вышибли?!» — «Я достал тебе кладенец, придурок ты эдакий! — выпалил Радиатор, смеясь от радости, медленно вытягивая руку с зажатым в нею орудием. — Тот, из проволоки, теперь можно выкинуть!» Увидев меч, Микки позабыл о голоде, об усталости, о том, кто он такой. Казалось, он сейчас рухнет наземь, ан нет, он взмыл в облака, потерял всякий вес, рука его обхватила увесистую рукоять и будто слилась с нею, измученная долгими мучительными поисками. Микки шел, задрав голову в ничтожном шлеме, глядел на звезды, стремясь выполнить долг, о котором ничего не ведал. Он устремился к вереницам машин, вновь ускользнув от брата и так его и не поблагодарив.
Выбрав грузовик, в котором было потише, Микки приподнял мечом брезент. Во время транспортировки детей связывали, надев удила, крепившиеся на затылке к металлическому ошейнику, во рту был кляп из тряпок, сухой травы или бумажных обрезков, что не мешало им при этом урчать и фыркать, от резких толчков они падали друг на друга и ударялись о стенки кузова; когда машина останавливалась, они затихали, проваливаясь в недолгий сон, или же пользовались моментом, когда движок замирал, чтобы стучать и грохотать по железу ногами, выпутавшимися из веревок, надеясь, что их кто-нибудь услышит и смилостивится, но у большинства водил с правами все было в порядке, и не существовало такого закона, который бы предписывал освобождать пойманных детей, не получив своей подати с их плоти и крови. Микки направился к кузову, откуда не доносилось ни звука, он рассчитывал застать детей спящими, чтобы дело пошло проворнее. Под брезентом был крепившийся к корпусу металлический каркас из прутьев, за откинутым пологом зияла тьма, откуда страшно воняло сеном, мочой, гноем из глаз, загаженными лохмотьями, всеми ночными кошмарами. Микки откинул брезент еще больше: тьма, хоть глаз выколи; он подумал, что ему, как всегда, не повезло и он выбрал пустой грузовик; он уже собирался опустить брезент, как вдруг различил чье-то сбивчивое дыхание, кто-то вздохнул, довольно громко, поскольку с того момента, как меч начал шарить, отыскивая в брезенте петлю, чтобы зацепиться, этот кто-то совсем затаился и перестал дышать; Микки склонился во тьме: рядом мерцало что-то белое и живое, оно прерывисто моргало в такт своему дыханию, на мгновение всю сцену озарила зеленая вспышка, позади существа, в противоположной стороне кузова кто-то царапался, возился, время от времени слышался сдавленный стон. Но существо перед Микки снова затихло и перестало дышать. Оно неотрывно глядело на Микки, различившего пряди гривы еще более черной, нежели тьма, в которой это существо замерло без движения. Микки сгреб в сторону ткань, откинул мечом легко подавшийся затвор; существо, Разгоняя насекомых, выпрямило ножки и потерлось о железяку. Микки увидел лицо ребенка: первым, что бросилось в глаза, было белое тусклое пятнышко, на темном фоне оно выделялось даже сильнее, нежели мерцающий взгляд, это была отметина на лбу, нарисованная как будто мелом звезда с расходящимися лучами. Микки убрал меч за пояс и, схватив за ноги, притянул ребенка к себе. Кляпа во рту у него не было, однако ребенок молчал. Микки взял его на руки и отнес к мопеду, там амортизационным шнуром привязал к себе спереди, чтобы ребенок уж точно никуда от него не делся, обмотал его и себя еще раз веревкой. Он мчал его туда, где не будет вообще ни души, чтобы опробовать новый меч, подальше от эспланады, подальше от Забияк, чтобы был только он и ребенок. Луна освещала окрестности пурпурным светом. Путь был не долгим; когда Микки принялся ребенка отвязывать, белое тельце повалилось к его ногам бездыханное, сражаться с ним было уже невозможно, жизнь из него только что выпорхнула.
Микки был в бешенстве, он смерчем пронесся по эспланаде в поисках Радиатора, затем метнулся к гостинице, где ночевал Руди. Было уже очень поздно. Он остановился возле отеля, но сойти с мопеда не пожелал: он будет ждать здесь столько, сколько потребуется, спать он не собирался, пихнул Радиатора в бок, чтобы тот слез с мопеда. Радиатор устроился рядом на мостовой, словно собака. Стало потихоньку светать. Появлялись служащие отеля, приехавшие на раннем поезде. Один из них принес булочки, круассаны, бриоши в плетеной корзине, но даже это не могло отвлечь Микки, охваченного идеей фикс. Он не хотел смотреть на свое лучезарное одеяние, которое Радиатор только-только закончил на автостоянке перед тем, как раздобыть меч — все это вздор, пустяки, его волновало только одно: таинственная, волшебная сила, из-за которой теперь тряслись руки и блуждал обезумевший взгляд, именно о ней он так долго мечтал. Даже меч за поясом от нее словно бы запылал, Микки изогнулся, продолжая сидеть на мопеде, и сунул меч за воротник, затем продел в рукав, словно собираясь наложить себе шину, мышцы опалило холодом, кисть сжалась еще сильнее. У входа появился Руди — чуть раньше, чем он ожидал, — было семь утра. Микки, не хотевший вставать с мопеда, смачно плюнул на Радиатора, который за это время успел во сне отодвинуться. Инфантеро облачился в блистательные одеяния гранатового цвета, отделанные золотом, вокруг в полном составе красовалась его квадрилья: оруженосец, два помощника, бандерильеро и пикадоры, все в боевых костюмах. Как только Руди показался на ступенях отеля, все пошло очень быстро: у входа затормозил черный лимузин, Руди сразу же в него сел, вослед устремились все его спутники, зажавшие меж собой знаменитость. Мопед взревел, из выхлопной трубы рванул дым. Микки уже не боялся, что Руди его заметит, напротив, он этого хотел. Он обругал Радиатора, который начал просыпаться лишь тогда, когда Микки харкнул на него второй раз. Брат запрыгнул на мопед, в то время как Микки уже вовсю жал на газ, стремясь вослед лимузину, а потом и обгоняя его. Однако он не мог держать скорость на большой дороге и, пока Микки сбавлял ее, поравнявшись с лимузином, а парни из квадрильи потешались над его удалью, Радиатор, зажатый меж бедер Микки, старался высвободиться и перебраться ему за спину; воспользовавшись тем, что мопед стал ехать медленнее, он ухватился за номерной знак лимузина и ехал, не выпуская его из рук. Микки перестал жать на газ, теперь они мчались на холостом ходу, Микки смеялся.
Забияки, Несравненные и другие соревнующиеся между собой местные отряды взяли штурмом имение Башки, прислуге был отдан приказ сопротивления не оказывать. Грязные проходимцы мешались с изысканными гостями, воздерживаясь от злобствований и насмешек и стараясь не прикасаться к тем, по кому не скакали блохи: они прекрасно помнили, что их предшественников здесь встретили автоматными очередями. Солнце палило нещадно, над бессчетными сервированными столами раскрыли огромные белые уличные зонты, располагавшиеся вкруг тента, простертого над верандой. Мажордомы в белых перчатках делали вид, что ничем не заняты. Повсюду уже заметили и теперь обсуждали отсутствие Башки, стараясь не нервничать и указывая на его супругу, принимавшую самых именитых гостей. Некоторые объясняли ситуацию высочайшим присутствием — Руди был единственным выдающимся инфантеро, свободным до начала сезона, — присутствием его импресарио, ужасающего Лобстера: рассказывали, что Башка и Лобстер как-то раз подрались, чуть не зарезав друг друга бритвами, сошлись, судя по всему, на ничьей, но с той памятной потасовки никто больше не видел их вместе. Башка повелел возвести свои владения на развалинах средневековой арены, среди сохранившихся кое-где прежних колонн вокруг площадки с песком цвета охры, все это он укрепил, возведя каменные ярусы, в качестве сидений их никогда не использовали, — традиция продолжалась, — во время соревнований публика стояла рядами позади ограждений. Проникнув в имение, шайки новичков и тех, кто себя таковыми считал, отделившись от благородной толпы, кучковались в каком-нибудь дальнем углу, меж подмостками и трибунами, по-тихому обсуждая непредвиденные ситуации во время празднеств; сумев пробраться в столь узкий круг, они страшно собой гордились и даже не думали вести себя вызывающе; богачи же, приметив, что от них странным образом не исходит никакой опасности, пользовались случаем и обращали в шутки тот страх, который вызывали в них люди подобного сорта. Они развлекались в конце пирушки, отправляя им с мажордомами на картонных тарелках остатки уже отведанных яств. Их веселило то, как голодные, почти не церемонясь, набрасывались на еду. Микки единственный смотрел на все это с презрением, несмотря на голод, он запретил Радиатору прикасаться к этим тарелкам. Их появление вместе с командой Руди вызвало бурю эмоций; Руди уже утомился от их шутовских выходок, но из суеверия не просил помощников избавить его от двух паразитов. История с желтым платком была еще свежа в памяти, Забияки и Несравненные думали, что Микки — давнишний любимец мэтра, раз он находится во время приема среди его свиты, каждое движение которой теперь комментировали присутствующие журналисты. О личной жизни Руди ходили разные кривотолки, поскольку он был чуть ли не единственным инфантеро, не заключившим официального брака. Забияки и Несравненные следили за происходящим издалека столь же внимательно, как если бы сами работали хроникерами. Они видели, когда принесли картонные тарелки с остатками, что Микки вышел из тени великого инфантеро, словно бы демонстрируя солидарность и отказываясь прикасаться к еде. Уплетая за обе щеки, Несравненные с Забияками решили, что в этом был какой-то особый шик. Зазвучали трубы: детей должны были выпустить на арену, толпа благородных гостей поспешила занять лучшие места возле колонн, Руди со всей компанией скрылся. И здесь, опять-таки, Микки не побежал вместе со всеми поближе к арене в мятущейся сытой толпе, словно его отделяло от присутствующих какое-то облако. Он чувствовал, что тут опять дает о себе знать его слабое место, и шанс вот-вот будет упущен. Он был в двух шагах от самой большой удачи и в двух шагах от того, чтобы все потерять. Меч у него в рукаве вибрировал, он словно бы превратился в кровеносную вену: Микки опустил глаза, увидел, что острие продырявило ткань, он был неосторожен, кто-нибудь мог его меч заметить. Он подумал было прикрыть лезвие рукой, но теперь было все равно: никто уже больше не обращал на него внимания, все с нетерпением ждали появления на арене великого Руди. Высоко подняв голову, чтобы как-то осмотреться, собравшись с мыслями, Микки решил, что все же ему не везло: первый пойманный им ребенок буквально выпал у него из рук несколькими часами ранее, а до этого была целая череда несчастий — изгаженная одежда в могиле Каймана, гидроцефал, который дразнил его и высовывал свой язык… «К счастью, — подумал он, — что все еще в кармане медвежья шерсть, что бы вообще со мной сталось, если бы не она!» Ему захотелось проверить, по-прежнему ли клок шерсти, подаренный Украдкой, лежит в кармане, как было при каждой напасти. Из-за меча, спрятанного под одеждой, рука не могла согнуться; Микки, весь скрючившись, попытался залезть в карман другой рукой. Пальцы коснулись шерсти, и он, почувствовав отвращение, вдруг со всей ясностью понял, что талисман и есть причина всех бед, он бросил медвежью шерсть наземь. В этот самый момент на арене появился великий Руди; никогда прежде Руди не ощущал всем телом такого страха: страх больше не походил на следствие афродизиака, не вызывал в нем знакомого возбуждения, которое уже столько раз превращало его в зверя, жаждущего свежей крови, это был ошеломляющий, уничтожающий, смертельный ужас.
Руди в этот раз пренебрег тем, что накануне вечером его лакей по традиции направился в загон с детьми, подготовленными к сражению, чтобы потом рассказать ему поподробнее об их физической развитости, их параметрах, нравах и о том, как они вели себя в клетках — стояли спокойно или же буйствовали и старались разорвать путы. Уверенный в своем деле, он счел такую разведку напрасной, — в этот раз лакею не требовалось присутствовать на жеребьевке, где обычно распределяли детей меж тремя инфантеро, а слуга должен был наблюдать за тем, нет ли каких подтасовок со стороны заводчика или импресарио, — поскольку нынче Руди — один и должен побороть всех шестерых, без перерывов и пауз, своими сильными руками должен свершить шесть казней, будучи храбрым и стойким, как все великие. Казалось, в этот день дети будто бы не в себе, и их безумное поведение, вместо того чтобы распалять Руди, наоборот, как-то его расслабляло. Публика ждала, когда же можно будет прокричать приговор, уверенная, что инфантеро пока не выкладывается в полную силу лишь для того, чтобы продемонстрировать ее позже во всей красе и с невиданным мастерством, которое вызовет всеобщий восторг. Микки не отрывал глаз от Руди: сражение, на котором он присутствовал первый раз в жизни, зная все правила наизусть по учебникам и чужим рассказам, вызывало в нем явное неприятие. Он потерял сознание, когда измученный ребенок оказался перед самым мечом и тот как-то неумело, скованно бил по беззащитным бокам, ребенок на шатающихся ногах поднялся, и пришедшая в смятение публика увидела, как из пореза внизу живота выпрастывается малинового цвета гроздь, и никакой грязи, никакого дерьма, как можно было бы предположить, никакой даже крови не было видно, гроздь эта была невероятно чистой, свежей, даже живописной, можно сказать, ребенок глядел на нее с удивлением, затем взял ее в руки, пытаясь отнести в пыли куда-то подальше отсюда, молча упал и подставил затылок клинку. Руди освистали; очнувшись, Микки принялся думать, что искусство, которому он хотел себя посвятить, — какое-то постыдное, неприличное. Он испытывал страх, страх этот был словно дивный яд, потоками разливающийся по артериям, словно бабочка, трепещущая в коконе сердца, страх в нем ширился, бил во все стороны, чтобы заполнить его собой, превращая в кого-то другого, в какое-то крылатое существо, в ангела, который теперь обитал в его прежнем теле, он шуршал, ворочался где-то внутри, вызывая жар, жар все возрастал, словно в ожидании того, что оболочка наконец-то прорвется, опаленная очарованием этой жути, что свершится в этой лихорадке необходимая ему химическая реакция. Он был «готов», он чувствовал, что его так и толкает выскочить на арену. Но в голову пришла мысль, отвлекшая от такого намерения, он стал подсчитывать: трое суток он не спал, трое суток не ел, ноги еще как-то держали, но, если он сейчас рванет в бой, то в скором времени упадет на песке без сознания, быть может, вся его история — одна лишь вереница несчастий. Он вовсю глядел на площадку, следя за каждым движением Руди, казалось, их глаза встретились, инфантеро словно подавал ему знак, призывая: «Давай же! Иди скорее сюда! Прыгай! Помоги мне!» Казалось, Руди теряет все свое мастерство, словно кровь вытекает из раны; казалось еще, что все его жесты и выпады, со стороны вроде бы ничем не ограниченные, но на самом деле подчиненные четкому плану, устремлены к единственной страстно желаемой цели: потерпеть поражение, дождаться провала, ощутить чарующее, сладостное избавление от всего. Сильный порыв ветра вырвал плащ из рук Руди, швырнув его в отдалении и дав ребенку возможность передохнуть и пойти в атаку, взъерошил в первых рядах шиньоны, посеял меж публики нервный трепет. Микки устремился к арене, вырвавшись из рук брата, который хотел удержать его от надвигающейся катастрофы. Прыгнув на арену и подняв облако пыли, он чувствовал, что сросся с оружием, рукоятка меча выпирала под тканью, одним движением он разорвал рукав и высвободил верный клинок, наставленный вначале на Руди, словно то был соперник, потом он повернулся к нему спиной, как если б соперник оказался не заслуживающим внимания, и пошел к ребенку, с которым великий мэтр так долго манежил, чуть ли не собираясь начать беседу. Руди, разгневавшись, что из-под носа уводят добычу и мешают совершить второе смертоубийство, пусть и не столь эффектное, призвал на выручку шайку, чтобы та вышвырнула Микки с арены. Но толпа за него вступилась, прогоняя прочь всех пособников. В этот момент никто уже не понимал, что творится на самом деле: Микки почудилось, что он на короткое мгновенье уснул, что он очнулся на арене, будто в уютной походной постели, но глаза его были широко раскрыты, он замер напротив ребенка; толпа не знала что и думать; журналисты замерли над блокнотами, не в силах описать творящееся, оно явно превосходило все их способности. В действительности же ничего не происходило, и все отточенные приемы мэтра не имели теперь никакого значения, поскольку он только что познал невероятную сладость провала, он ею наслаждался, он с нею заигрывал, нарочно принимая карикатурные позы вместо тех, которые принесли ему великую славу и которые публика жаждала теперь видеть снова во время бессмысленной пантомимы. Изнуренному до предела Микки вся эта клоунада казалась исполненной невероятного изящества. Негодующая публика словно бы захмелела, чувствуя, что происходит переворот, ликуя от кровопролития, дозволенного законом. От Микки не требовалось ничего особенного, он просто по воле случая попал в мясорубку всеобщего лицемерия и предательства. Руди, в котором проснулся мятежный инстинкт выживания, стал аплодировать Микки, выдавая себя за его покровителя. Ребенок, охваченный чарующим притяжением, что по загадочным законам сопутствует рождению новой звезды, кинулся прямо под меч, подставляя затылок и позволяя ударить меж шейными позвонками именно так, чтобы смерть получилась красочная, показная, никем доселе невиданная. Перед тем, как раздались аплодисменты, когда ребенок уже кончался, какая-то женщина, стоявшая возле колонны, в крайнем возбуждении вдруг сбросила с себя платье и кинула его Микки, демонстрируя неописуемый восторг. Не успев опомниться, Микки оказался сидящим на плечах Руди, бежавшего по кругу арены, и размахивал платьем, будто знаменем, на них обрушился град алых цветов и бурдюков с наливками. Люди отвлекались только, чтобы прошептать друг другу: раздевшаяся в знак почтения перед новичком-инфантеро особа, закутавшаяся теперь в мантилью, была либо чокнутой, либо принцессой. Лобстер — импресарио Руди, уставший и раздраженный, ждал, когда же можно будет и ему явиться на сцене и приоткрыть чемоданчик, и так уже набитый деньгами: настоящий профессионал, он знал, что Микки прославился помимо собственной воли и такого успеха больше не повторится; все же, как знаток своего дела, он не мог пройти мимо подобного случая.
«Тебе не стоит здесь оставаться», — сказал Лобстер Микки. — «Пойдем отсюда», — добавил он, обращаясь к Руди. — «Он мог бы тебя подучить, — продолжил Лобстер, указывая Микки на Руди, — когда производишь где-нибудь сильное впечатление, то потом лучше исчезнуть, не успев никого разочаровать, и не препятствовать слухам, какие бы они ни были — правдивые ли, лживые ли, — ничего не опровергая и давая им сделать из тебя подлинную легенду; показываться при этом на публике как можно реже — вот в чем секрет, правда, Руди?» Молодой мэтр решил проявить к новичку особенную сердечность: положил ему на плечо руку, перед этим заботливо повязав на его талии расшитое черными блестками платье сумасшедшей принцессы. Микки не хотел просыпаться, боялся, что сон закончится. «А еще у нас с тобой будут исключительные права на фотосъемку, — продолжал Лобстер, — это важно, за таким надо следить, деньги потекут рекой отовсюду, вплоть до Японии, правда, Руди?» Лобстер отправился потихоньку разыскать жену своего соперника, мадам Башку, чтобы предложить ей приостановить сражения и отпраздновать с шиком такой фарт его нового подопечного. Он хотел растопить лед в тех отношениях, что шатко-валко сохранялись меж ними последние двадцать лет, взвесил все за и против и решил, что игра стоит свеч: прежде всего, очевидно, что Руди не в лучшей форме и следует сделать так, чтобы все об этом забыли; но может быть и еще хуже, если Микки потерпит неудачу со вторым ребенком и уступит место победителя Руди; что касается Микки, его надо сейчас увезти, похитить, чтобы взвинтить ставки перед следующим выступлением. «Понимаешь, — втолковывал ему Лобстер, — тогда получится, что одни успели тебя разглядеть собственными глазами, другие только едва заметили из-за чужих спин, третьи просто оказались в том же самом месте, где был и ты, четвертые будут только так говорить, пятые никогда тебя не видели и здесь не были, но после всех кривотолков им будет казаться, что они прекрасно тебя знают, поэтому они станут тебя любить, а от тебя при этом ничего и не требуется, ты просто следуй моим советам, и все случится само собой, а то, что само собой случиться не может, сделаю я, тебе ведь нужны деньги? Наверное, тебе даже хочется много денег, потому что их у тебя никогда не было? Тогда возьми, ты их не украл, ты заработал, ты хочешь есть? Мы отведем тебя отведать кушаний, которые в тысячу раз изысканнее, чем те, которые здесь только что подавали, правда ведь, Руди, что у меня прекрасно кормят? Ты хочешь спать? Я провожу тебя к нежнейшей постели в шикарнейшем из борделей, правда ведь, Руди, все это просто невероятно, и глупо отказываться, когда оно само плывет тебе в руки?» Лобстер посчитал, что ему выгоднее подключить к делу и Руди: во-первых, чтобы не ревновал; во-вторых, чтобы авторитет мэтра, хоть он чуть-чуть и снизился, все же воздействовал на ученика, вызывая в нем братское почитание и ставя некоторые ограничения. «Руди раскроет тебе свои тайны, правда, Руди? — продолжал Лобстер. — Вот увидишь, Микки, тайны Руди дорого стоят!» Микки признался Лобстеру, что квадрилья частично уже подобрана, импресарио не имел ничего против, он протянул Микки подписать какие-то бумажки и после передал через него брату и чистильщику башмаков большой задаток: «Тебе остается сказать им, что с такими деньгами могут отпраздновать, где захотят. А завтра ближе к вечеру пусть подходят к отелю "Реджина", когда ты как следует выспишься, мы с Руди тебя заберем…» И все трое — низенький посредине — уселись в лимузине на заднем сиденье. «Поедем, посмотришь на подарок, который я для тебя приготовил!» — сказал Лобстер Микки.
Автомобиль затормозил под раскидистыми приморскими соснами на одном из городских холмов возле здания в стиле XVIII века. «Видишь? Вот это и есть настоящая легенда! — сказал Лобстер Микки, притягивая его к себе, чтобы он мог разглядеть за окном виллу. — Знаешь, что рассказывают об этой халупе? Говорят, что ее вовсе не существует. Или же, что она существует, но по распоряжению полиции уже лет десять стоит заколоченной. Что она мне никогда не принадлежала. Что здесь помер от апоплексического удара один епископ. Что все поддельное и внутри, и снаружи. Что датировать ее XVIII веком все равно, что сказать, будто я — нищий. Что внутри живут одни шлюхи. Что сюда приезжают трахать те трупы, что привозят с арены… Половина из того, что о ней говорят, — неправда. Потому что она — легенда… Есть такие, что однажды в ней побывали и могут кое-что рассказать. И такие, которые, поддавшись очарованию виллы, потеряли дар речи и все позабыли, пребывая почти все время в бесчувственном состоянии… Рассказывают, здесь угощают разными напитками… Есть такие, которые за свою ложь берут деньги; которые никогда здесь не появлялись, и такие, что здесь бывали, но с тех пор думают: все это им приснилось… Есть такие, которые утверждают, что это всего лишь часовня! Простая часовня! Но в ней, дескать, возжигают фимиам, от которого потом возникают галлюцинации, а на витражах изображены непристойные сцены… Быть может, эти как раз и недалеки от правды, но все же и они ошибаются… Сам я скажу тебе, что дом этот — воплощенье моей мечты и все хитрости, все уловки, скрытые тут по разным укромным местам, придумал я самолично… Поэтому толкуют, что я весь во власти порока или охвачен жаждой наживы, или что я во власти порока захвачен жаждой наживы, и все это только для того, чтобы иметь возможность содержать вот эту химеру со всеми танцовщицами, кстати, они очень красивые, сам увидишь, правда ведь, Руди? Толкуют, что я снюхался с мафией, сговорился с правительством и полицией… Но я единственный, клянусь тебе, кто имеет право поставить свою эмблему на этом фасаде или на зеркалах внутри… Я единственный, только я один…» Лобстер вел двух протеже навстречу своей воплощенной мечте, еще не стемнело, и на удушающей предвечерней жаре под соснами на холме едва становилось легче, ласточка с синим брюшком летела за ними до самых дверей борделя.
«Быть может, еще не время, — сказал Лобстер, взглянув на часы и машинально приветствуя консьержку у входа, — мы пришли чуть пораньше, но это без разницы. В любом случае, предупреждаю: ты не должен смотреть на них так, как привык смотреть на все остальное, — продолжал он, обернувшись к Микки, — ты не должен смотреть на них, как на что-то живое, представь, что все это — статуи, которые по приказу выстроились для вас по стойке смирно или же застыли навечно после волшебного поцелуя…» Проход скрывался в складках большого занавеса из черного бархата, который колыхался, предупреждая о визите гостей, на ощупь пытавшихся определить, как же пробраться внутрь, и вдруг перед ними представало пространство, удивлявшее округлой формой, что было крайне неожиданно, поскольку входили они в здание, выглядящее снаружи почти как куб. Помещение, походившее на шахту, было обустроено в башне, где сломали старые перегородки и потолок, от вида всего этого голова сразу начинала кружиться, обычных лестниц здесь не было, подниматься следовало по спирали, шедшей то круто, то плавно, до конического стеклянного купола, снабженного скользящими занавесями, которыми никогда не пользовались, свет проникал снаружи, днем и ночью почти одинаковый, естественный, приглушенный; зал предназначался для экспозиций, кое-где стояли высокие ширмы, скрывавшие бесхитростные туалетные принадлежности, на створках висели позабытые детали одежды, куски материи, из которой скручивали тюрбаны; ноги утопали в ровном слое поблескивающего песка; в центре были расстелены восточные ковры, по углам которых вместо камней лежали разные вещи, чтобы ковры вдруг не взмыли в воздух, — бабуши, пустые ножны, на которых, словно на комоде, выстроились в ряд помазок, бритва и стаканчик для чистки зубов; по периметру зала к стенам крепились подвесные деревянные скамьи, где в отдалении могли сидеть разве что редкие сонные слуги в серых костюмах, проводящие бесконечные часы в ожидании и штопающие лежащую на коленях одежду, в которую им приказано вновь облачить господ; статуи, которых Лобстер описал Микки, представляли собой полуобнаженных здоровенных парней, лениво разлегшихся в наполовину скрывавших их огромных креслах; окутывали их тени, похожие на бархатные шали или плащи; в томной обстановке, то там, то здесь в сумраке белели чьи-нибудь вытянутые ноги, на которых проступали синеватые вены, массивные ступни покоились в серебристой пыли; тени пролегли и вдоль стен, гнездясь в небольших нишах, задернутых занавесями, похожими на величественный занавес у самого входа и скрывавшими нечто неведомое; порой одна из статуй, двигаясь медленно, словно в дурмане, поднималась и шла, пошатываясь, к такой нише, чтобы ненадолго скрыть голову под занавеской; ниши эти с колышущимися пологами, казалось, никуда не ведут и устроены лишь для удобства; в одной из них, довольно широкой и глубокой, бросавшейся в глаза, стоило только ступить на арену, располагалась статуя Девы, облаченной в одеяния инфантеро: бедра обтягивало мерцающее трико, розовые чулки обхвачены репсовыми подвязками, внизу черные мягкие туфли, ноги связаны, словно скоро должна состояться казнь; розово-черное болеро, прилегавшее к складкам пояса, расшито золотыми блестками и украшено гирляндами желудей, крепившимися к эполетам; вместо того, чтобы благословлять, рука словно сбрасывала покров, который специально был накрахмален и удерживался крепившейся к углам невидимой леской, что терялась под фризом; словно плащ инфантеро, он прятал собой того, кто пришел отогреться возле мерцающих свеч, горевших у подножия статуи; было ясно, что — это статуя Девы, а не обычного инфантеро, поскольку болеро облегало женскую грудь, а окаймлявшие овал лица белые ленты, прятавшие под собой шевелюру, напоминали те кружева, которыми украшали изображенья святых. Задрав голову, Микки взглянул на купол: на него со всех сторон изучающе смотрели лица, утратившие мертвенную бледность статуй и более оживленные, казалось, они подают ему знаки, неслышно шевеля губами, чтобы он к ним поднялся; кое-где на перилах висели, словно просушиваясь, алые ковры и фиолетовые с розовым подбоем плащи инфантеро.
Лобстер вместе с Руди подталкивали Микки поближе к заспанным статуям: «Выбери, кто тебе больше нравится, это и есть мой подарок, наш с Руди подарок, ты можешь приказывать ему что угодно, он полностью в твоем распоряжении!» Микки запротестовал: «Так это и есть тот сюрприз, о котором вы говорили?! — сказал он Лобстеру. — Вы обещали, что можно будет поесть!» — «Поесть можно в комнатах наверху. Но стоит тебе прикоснуться к тому, что предлагается здесь, стоит только отведать этой нежнейшей плоти, как тебе больше не захочется привычной пищи, эти тела сумеют утолить твой голод, ты насытишься от одного только поцелуя, от одной только ласки, ты утолишь свою жажду и опьянеешь, словно от божественной медовухи, правда, ты пока не можешь этого знать, поскольку ты такого еще никогда не пробовал. Итак, кого ты берешь?» Микки, казалось, совсем не интересует такой подарок, и все же он ходил то туда, то сюда мимо одного из кресел, ему стало вдруг любопытно: юноша, несколько моложе всех остальных, казалось, уснул крепким сном; средь мрака, что окружал этого юношу в кресле, в самом лице было что-то, отличающее его от всех остальных, Микки никак не мог понять, что это, но вдруг заметил белый отблеск на лбу, как у того мальчика, которого он украл, там красовалась звезда. «Ты этого хочешь, да?» — спросил Лобстер, плотоядно заулыбавшись. «Нет, — ответил Микки, — я его не хочу, просто смотрел…» Микки ждал момента, когда станет видно, что юноша дышит, ему показалось, что тот мертвый. Юноша во сне вздохнул. «И остальных тоже не хочется, — добавил Микки, — я очень голоден». — «Что ж, тогда Руди тебя проводит, — сказал Лобстер, стараясь скрыть раздражение, — ведь так, Руди?» — «Конечно же, провожу!» — ответил прославленный мэтр и повлек подопечного, который уже не смел отказываться, к шедшей спиралью лестнице, оставляя Лобстера внизу на арене.
«Здесь, — объяснял Руди, — двадцать любовных опочивален, — он развлекался, складывая гадалку-оригами из найденного в кармане клочка бумаги и рисуя на треугольных гранях разные символы, — в одной из них полно дымящихся головешек, которые время от времени раздувает покорный слуга, смахивающий на японца, что угождает господам на старом постоялом дворе, он беззвучно приходит проверить температуру купальни, так художник часами напролет пытается отыскать нужный оттенок красного, волшебные чары позволяют возлечь на распаленные головни, не обгорев, угли пламенеют, но теплом своим услаждают, ими выстлано нежнейшее ложе, в котором лучше укрыться вдвоем; есть также покои, где по полу разлито всегда свежее молоко, его приятно лакать, и два голодных рта могут, соревнуясь, утолить там свою жажду, там можно плавать, омывая все тело в молочной реке, и ничего больше не надо, сплошные грезы, скользящие под потолком такого же молочного цвета; есть комната с призраками тех, кто уже вырос, на недолгое время они вновь воплощаются такими, какими были, когда в первый раз пленили пришедшего гостя; дальше расположены спальни, на которые обрушились бури песка и снега, чтобы исстрадавшееся тело отдохнуло средь дюн и сугробов, на самом деле там тонны сахарной пудры, похожей на снежную пустошь или барханы, но об этом будешь знать только ты; есть комната, где цветные блики от витражей множатся, словно звуки хора в чистом воздухе прекрасного утра, дабы ты мог вдоволь надышаться кислородом, когда впереди удушающие темные ночи; в двух комнатах уже живут, и там средь холмов и оврагов можно расслабиться, словно в мягчайшей постели; существует сожженная комната, в которой пахнет костром, в ней гостя охватывает странный покой, что следует за катастрофой и наполняет сердца пожарных, когда огонь уже побежден; дальше располагается комната без окон и стен, возведенная столь хитроумно, что там ты воспаришь средь вечернего пейзажа, мерцающего серебристыми, золотистыми бликами; забыл сказать о запертой комнате, внушающей надежду всякому, кто смотрит на неприкосновенную зелень джунглей через небольшое окошко на чердаке; еще есть спальня, составленная из бумажных ширм, меж которыми произрастает лишь самое стойкое; у ложа в комнате девятнадцать лежит охапка редких растений и сорняков, соединенных так, чтобы получилось самое изящное сочетанье оттенков, а на стене застыла морская звезда, возжелавшая забраться повыше; в двадцатой комнате остался только один иероглиф, свидетельствующий о том, что происходило когда-то прежде, говорящий о былой похоти языком древних символов; пересчитай сам, если хочешь; быть может, о каких-то комнатах я позабыл; в каждой комнате играют по своим правилам, по каким именно — выбирать тебе, как и соответствующий костюм, в какую из них ты хочешь отправиться?[4]» — спросил Руди, просунув пальцы правой руки в бумажную игрушку, чтобы посмотреть, какие варианты выпадут с той и другой стороны. Микки вновь не мог ни на что решиться. «Да мне плевать, — сказал он Руди, — мне бы хотелось отправиться в спальню, в которой ничего нет, в пустую комнату без рисунков и без декораций, без ловушек и без подвохов, в пустую коробку иль логово, где мы могли бы с тобой запереться…» Микки чувствовал, что Руди весь уже изнемог, что его тянет к Микки ровно так же, как прежде тянуло брата, когда тот вставал на колени, чтобы вдохнуть аромат его хуя, и он не знал, как от такого избавиться.
С того времени, как он вышел из гостиницы, Руди был в своем светозарном одеянии. Войдя в пустую комнату, куда так хотел Микки и где стояли только софа и стул, Руди принялся раздеваться, сняв вначале корсет и развязав галстук, затем попросив Микки помочь ему избавиться от сдавливающего пояса, смотав длинную полосу белой ткани; жабо само повалилось на пол, рубашка была наполовину расстегнута, теперь на нем оставались лишь облегающие короткие штаны на подтяжках, чулки и мягкие туфли; Руди складывал вещи, сначала отставив руку и прищурившись глядя на Микки, прикидывая на расстоянии, пойдут ли они ему и того ли они размера, и только потом, встряхнув, клал все в стопку на стуле, тщательно следя за порядком, чтобы было удобнее облачаться вновь; к примеру, прежде следовало сложить рубашку и только потом — штаны. Казалось, одежда мэтра никак Микки не занимает, он подозревал, что Руди хочет ему отдаться, и, пытаясь отсрочить момент, пустился в расспросы. «А ты — человек суеверный?» — начал он. — «Конечно, — ответил Руди, — на свой лад. Я не считаюсь с приметами, стараюсь воспринимать их наоборот: все вот боятся желтого, считают его злосчастным предзнаменованием, — расставленные без всякого умысла желтые заграждения вокруг арены, мелькнувший меж зрителей желтый зонтик, для остальных — это предвестие скорой беды, они винят в этом случай или же импресарио стороны соперника, который, должно быть, нарочно вложил в руки безвестной дамы в первом ряду знак близящейся потери, такая одержимость отвлекает их от самого главного, и мы теряем лучших болельщиков; никто об этом не знает, — Руди вывернул болеро наизнанку, демонстрируя Микки подкладку, — я развлекаюсь тем, что делаю все наперекор, чтобы освободиться от страха, чтобы тот вышел изнутри вместе с потом, не лишив меня силы: я пришиваю к изнанке костюма желтые лоскутки и картинки, я пришиваю их даже в таких местах, как…» Микки отступил, вернувшись на прежнее место поближе к софе и стоя там в перемазанном рубище проходимца, весь забрызганный кровью, приведшей его к победе, и с повязанным на талии платьем безумной поклонницы. «А всякие картинки, — продолжил он, — тебе тоже нравятся? Ты сооружаешь из них в своей спальне перед сражением небольшой алтарь, чтоб перед ним помолиться?» — «Все в точности наоборот, — ответил Руди, — никакого алтаря я не строю, а картинки презираю, все цветастые завитушки с изображениями святых, которые мне пачками, только что доставленными из типографии, суют Лобстер и оруженосец, я не целую, а выкидываю в уборную и сру на них, это единственное средство одержать победу…» — «Да что ты?!» — воскликнул Микки, будто не веря. «Да, — продолжал Руди, — но есть приметы, которым я доверяю, если что-нибудь такое случается, я стараюсь предотвратить беду, весь трепеща от страха: к примеру, если дорогу переходит черная кошка или на арене перед состязанием появляется какой-то церковник, то это явно дурной знак, я сплевываю и скрещиваю пальцы; еще по дороге к арене никогда нельзя идти мимо кладбища, нельзя класть на кровать свою шляпу! Знаешь, почему?» — «Нет», — ответил Микки. — «Потому что в прежние времена шляпу оставляли лежать на кровати умершего, — объяснил Руди, — а еще никогда нельзя пинать ногой консервные банки! Тоже не в курсе, почему так? Консервная банка символизирует гроб, к нему нельзя прикасаться, если не хочешь в нем остаться навеки. Нельзя также оставлять туфли у кровати мысками к двери, потому что вперед ногами выносят покойников… Ты сможешь все это запомнить?» — спросил Руди, снимая подтяжки и расстегивая на рубашке последние пуговицы. — «Да, — сказал Микки, вновь отступая на шаг и по-прежнему опасаясь, что Руди собирается подойти поближе, — а, когда свистят, тебе страшно? Слышал, рассказывают, тебе снятся потом кошмары!?» — «Да, негодующие вопли бывают невыносимы, но овации способны причинить еще худшее зло; ведь никто не знает, допустил ли ты в самом деле промах, как все подумали, или же это было нечто прекрасное; и наоборот, быть может, все начали аплодировать чему-то гадкому, мерзкому… ведь ничего больше не знаешь, ты там, внизу на арене, а наверху все орут, мечутся, машут флажками, гремит музыка, которую стараешься не слышать, ты один на один с ребенком, ты испытываешь божественный страх, боишься нападать, все сливается воедино — и страх, и ты сам, и ребенок — обо всем остальном ты позабыл, но во рту уже так пересохло, ты чувствуешь такую жажду, что остается лишь одно жгучее желание: напиться кровью и ощутить, наконец, свободу… А эти там, наверху, бесятся: если им не нравится какая-то мелочь, какой-нибудь жест, они швыряют в тебя сачки для ловли бабочек, спасательные круги, детские бутылочки с соской — черт знает что — тебя это унижает, а они ржут, в ход идут ночные горшки, рулоны туалетной бумаги, они могут швырять в тебя игрушечные машинки, мороженое-эскимо, пластиковые сабли, детские мячи, пистолеты, — они выражают свое недовольство, а я продолжаю работать, во весь рот улыбаясь, и умоляю ребенка, как настоящего партнера по битве, сделать вид, что все это его, как и меня, не интересует; однажды они так разошлись, их крики стали причинять такую боль, что я вынужден был бежать прочь с позором, переодевшись женщиной и, скрючившись, пробираясь меж машинами скорой помощи позади арены…» — «Переодевшись женщиной?» — подхватил Микки, развязав узел на платье поклонницы. Руди стоял с обнаженным торсом. Между двумя мужчинами возникло некое замешательство: Микки сжимал в руках платье, словно собираясь обороняться; руки Руди застыли на застежке, сдерживавшей набухший член. На сей раз Руди и в самом деле подошел ближе к Микки, которому уже некуда было отступать. «Взгляни на мои шрамы», — сказал Руди, показывая Микки на маленькие и большие, слегка вздутые рубцы, покрывавшие руки, плечи, живот, бедра. С этими словами, почувствовав, что сковывавший его страх исчезает, Руди расстегнул облегающее трико, растянул намокшую ткань защитного чехла и вытащил наружу длинный, немного разбухший от крови член. Перепугавшись, Микки хотел было ударить скрученным платьем, чтобы отразить натиск Руди, потянувшего к нему расстегнуть рубашку. «Не бойся, — сказал Руди, — ничего не случится; ничего не может случиться; даже, если бы мы хотели, чтобы что-то случилось, нам воспрепятствовала бы иная сила; потому что оба мы — инфантеро, ты — ученик, я — учитель; инфантеро лишены того, чего ты так опасаешься, выдавая себя во взгляде, равно как и самого влечения, их сдерживает священный долг; все наши похождения — это легенды, россказни об оргиях и кокаине служат всего лишь прикрытием, оно подобно плащу, которым мы размахиваем перед носом ребенка, чтобы отвлечь, сбить его с толку; инфантеро не имеют отношения ни к чему плотскому, никто из них не спит ни с женщинами, ни с мужчинами; мы остаемся девственными; только мы сами знаем об этом, такова наша тайна; поэтому нас женят на невинных малышках, девочках одиннадцати, двенадцати лет, с которыми мы приносим обет лишь для рекламных целей; придуманный Лобстером дом терпимости посвящен целомудрию; не бойся, если бы я попытался к тебе прикоснуться, — мне ведь чуточку этого хочется, — ничего бы не вышло, ты бы ничего не почувствовал, ничего бы не ощутил, мои ласки были бы словно бесплотными, — никакой радости, никакого наслаждения, никаких сожалений, мы — избранные, теперь ты понимаешь?» — «Я обещал свой член брату, — признался Микки, — он так его хочет, но я велел ему ждать, пока член станет еще больше и толще и сможет утолить жажду, тихонько его придушив…» — «Брат может отведать твой член лишь в невероятных мечтах, поскольку на самом деле он не достанется никому — ни ему, ни мне — лишь твоему ангелу-хранителю да сырой могильной земле», — ответил Руди, продолжая раздевать Микки. И вот Микки стоял уже голый, держа в руках скомканное платье поклонницы. «Я дарю тебе свой костюм, — сказал Руди, принявшись теперь его одевать, — ты облачишься в него для церемонии посвящения, в нем тебя коронуют». Руди поднял руку Микки, чтобы надеть на него болеро: он нарочно забыл про рубашку — под разукрашенными, расшитыми золотыми блестками полами гранатового оттенка проглядывало молочное тело, Руди повязывал вокруг талии пояс. Он так и не снял до конца свое нижнее белье, в котором, словно обезумевшее сердце, вздрагивал хуй; наклонился, чтобы стянуть черные мягкие туфли и розовые чулки, и сразу надел их на ноги Микки, сидевшего на краю софы. Руди склонил голову, как ребенок в момент, когда он бросался на него и подскакивал, нанося финальный удар; волосы над затылком у Руди были убраны в плотный сетчатый шиньон; не думая о том, что он делает, Микки вытащил шпильку и сдернул кружево, смотря, как волосы спадают теперь на плечи. Затем надел на своего мэтра длинное черное платье поклонницы. Протянул Руди руку, чтобы тот встал и прошелся немного по комнате, расправив волосы и прикрыв ими глубокое декольте, шедшее до самых ягодиц; несколько мгновений Микки верил в то, что делил эту спальню с женщиной.
На следующий день Руди втайне отправился в пригород по хранившемуся у него адресу, которым, как он думал, никогда не воспользуется, — к цыганке, чтобы просить ее избавить Микки от той силы, которую он еще никогда не пускал в ход и которая, тем не менее, вызывала определенные опасения. Цыганка его выслушала, попросила снять темные очки, чтобы посмотреть в глаза, попросила у него фотографию Микки; фотографии у него никакой не было, поэтому он постарался его описать: «Волосы, кажется, черные, а глаза светлые, как у меня, впрочем, я не вполне уверен, я не очень обращаю внимание на то, как выглядят парни, сейчас вот думаю, быть может, он даже блондин, он чуть выше или чуть ниже меня, короче говоря, почти такого же роста, но моложе, наверное, лет на десять или же чуть больше, не спрашивал, сколько ему лет…» С таким описанием цыганке оставалось лишь объявить следующее: «Принесите клочок от нестиранного воротника его рубашки или подушки, на которой он спал. И магнит, который тайком потрете о его тело в любом месте, которое подвернется, только хорошо потрите, да?! И с того момента уже не смотрите ему в глаза. Ежели при мысли о нем захочется перекреститься, сделайте это ногой. С момента, как появится первая звезда, не ходите прямо, а перемещайтесь крестообразно. Дам с собой лист салата, который жевала жаба, и кусок хлеба, обгрызенного крысой. Ежели красавчик все это съест, считайте, дело наполовину сделано. А ежели принесете в склянке немного воды, которой он мыл свое мужское достоинство, смогу применить чары. Тогда может и повезти. При всяком раскладе, пришлите пряжку с его башмака, это самое главное. Начиная ровно с полуночи, повторяйте первое заклятие. Сейчас раскрою, какие там слова, запоминайте мгновенно: "С тремя тебя заклинаю, с тремя тебя призываю, с тремя тебя завлекаю! Кровь твою выпиваю! Сердце твое вырываю!"» Руди без труда заучил присказку; в полночь он на всякий случай ее повторит; он знал, что никаких пряжек на башмаках у Микки нет, да и башмаками это не назовешь, а все остальное, что требовала от него чавела, казалось ему слишком сложным, он заплатил ей и отправился восвояси, думая, что больше они не увидятся.
План Лобстера сработал: после отважного появления Микки и рассказывающих о нем газетных статей директора всех площадок без исключения хотели быть первыми, у кого выступит юное дарование. Лобстер на их запросы не отвечал, чтобы ставки выросли еще больше. Он сказал Микки: «Все же не будем делать им такого подарка, теперь-то, когда ты стоишь дороже золота! Они получили бриллиант из воздуха и вполне заслуживают, чтобы его у них отобрали! Устроителем спектакля буду я сам! Интерес публики, подогреваемой прессой, только растет, любая арена слишком мала, чтобы устроить на ней твое первое настоящее выступление, но у меня есть мысль: мы построим передвижную арену, — огромную, грандиозную, — с дополнительным оборудованием, чтобы можно было поехать в турне. Тебе не о чем беспокоиться: Руди будет твоим наставником, пресса такое подхватит, ведь это он помог тебе добиться успеха, он — мой первый подопечный и продолжит обучать тебя профессии; кстати, чтобы никто сторонний в это дело не вмешивался, я нанял актеришку, соглядатая по прозвищу Самородок, чтобы следил за этим, всю жизнь он только и делает, что терпит одни неудачи, поэтому он еще на плаву: если будет вертеться где-нибудь рядом, с вами самими уж точно ничего не случится; я сразу забираю у тебя двадцать процентов, — столько же я беру у Руди — ты сам платишь квадрилье, оплачиваешь жратву, бензин и гостиницы; вот увидишь, скоро все устаканится. Я буду с тобой откровенен, Микки: тебе не надо больше ни о чем беспокоиться, теперь не раздумывай, хорош ли ты в самом деле или же плох, не грузи себе голову, не думай, есть ли у тебя божественный дар или нет, — никогда прежде я не покупал столько рекламных полос в газетах; все статьи тебя прославляют, они уже написаны, я сам вносил правку; единственного писаку, который отнесся к тебе с недоверием и все никак не мог успокоиться, мы хорошенечко подлечили: я велел вручить ему — и теперь ты об этом забудешь — ключики от белого Мерседеса; видишь, на что только я не готов ради тебя! Но не благодари, я ведь сам заинтересован. Такая уж профессия…» Лобстер в номере отеля «Реджина», который занимал Микки, замер, словно уйдя в себя, в мечтательной тишине, нарушив ее лишь затем, чтобы проговорить шепотом как бы самому себе: «Все ведь так обернулось еще и потому, что ты — красавчик… Так что не порти свою мордашку…» — «Почему вы столько для меня делаете?» — снова спросил Микки в очередном приступе простодушия. — «Скажу тебе правду, — ответил Лобстер с серьезным видом, в котором проглядывало, как он устал, — я столько для тебя делаю… Потому что… Потому что ты мне совершенно безразличен».
С тех пор, как Микки ночевал в гостинице, снов ему больше не снилось. Радиатор будил его на рассвете, тотчас вкладывая в ладонь моток тяжелой железной проволоки, чтобы рука была готова взяться за меч. Они отправлялись тренироваться на поле боя. По мановению щедрой руки Лобстера мопед превратился в черную Панду, а несчастная кукла — в манекен на шарнирах, похожий на настоящего робота, обтянутого прочной кожей, защищавшей руки Радиатора от заноз. У Микки было теперь несколько комплектов сменной одежды, он учился двигаться так, чтобы в момент атаки не запачкать костюм кровью и, гордо встряхивая головой, не потерять шиньон, после тренировки он сразу шел позировать для фотографов. Руди с ним больше не разговаривал: когда они встречались в коридорах отеля, готовящийся вновь продемонстрировать свое величие инфантеро уже не смотрел на младшего, которому слава досталась благодаря случайности, какому-то чуду или просто-напросто по оплошности. Единственными, кто не бросил Микки во всей его славе, были Несравненные и Забияки, постоянно ругавшиеся между собой, поскольку и те, и другие утверждали, что это они первыми свели знакомство с Микки и сделали его своим символом. Обе банды крутились где-то поблизости, включая вечных своих паразитов — старого Бананчика, гомика Сардинку и Нароста — последний склонился перед Лобстером, вновь взявшись за ремесло чистильщика башмаков. На грохочущих драндулетах они летели вослед черной Панде, где в перегретом салоне сзади сидел, скрючившись, как если бы он жутко мерз, Микки. Не ведая никакой особой науки, Руди передал ему вместо нее свою веру в приметы: уходя из номера на тренировку, Микки в запале бросал Радиатору всегда одну и туже фразу: «Не выключай свет!», словно это был ритуал, который требовалось свершить перед сражением, чтобы вернуться в номер живыми и невредимыми. И вот настал день его посвящения, и Радиатор, выходя первым, специально оставил свет зажженным, и Микки сказал ему: «Нет, выключи, погаси все! Хочу, чтобы было темно, совсем темно, когда мы вернемся!»
Накануне вечером Микки отправил брата в сооруженный из фанеры барачный лагерь возле передвижной арены, где было полно детей, выбранных для скорого жертвоприношения. Он принял обычай всех инфантеро, когда посылают лакея, чтобы узнать о детях побольше. Босоногий старик с длинной белой бородой — прорицатель — кидал в детей маленькие камушки, предсказывая, кому они могут принести удачу и кого могут погубить. Лакеи присутствовали при жеребьевке, в которой разыгрывалось, какому из инфантеро сражаться с тем или иным ребенком: в шляпе лежали клочки папиросной бумаги с написанными на них номерками. Радиатор смотрел за всем в оба: Лобстер, пришедший якобы для того, чтобы защищать интересы двух своих протеже, тихонечко смачивал обрывок бумаги, сворачивая его затем так, чтобы влажная сторона оставалась сверху и легко могла приклеиться к опущенной в шляпу руке; таким образом, ему удавалось назначить самых резвых и, соответственно, менее опасных детей Руди, избавиться при помощи Самородка от изголодавшихся и истощенных, а Микки предоставить детей из категории средней — не квелых и не здоровых, то есть, быть может, самых непредсказуемых. Вернувшись в номер, чтобы рассказать о жеребьевке и найдя Микки совсем удрученным, Радиатор решил сообщить ему, что все прошло без нарушений принятых правил.
В мгновение ока Микки очутился на арене: он был уже здесь, между Руди и Самородком, квадрильи смешались в единую стаю, возглавляли шествие эти трое, продвигавшиеся вперед, опустив голову и глядя в песок, размахивая фиолетовыми и розовыми плащами, разминая кисти рук, покачивая бедрами, растягивая мышцы ног и проверяя, прочно ли стоят они на площадке. Незадолго до того, как Микки выбрался из отеля, к нему, словно ураган, нагрянул Лобстер со шприцом, с которого капало, он насильно вколол ему что-то в руку, пройдясь при этом по всем фалангам, уверяя, что только что проделал эту же операцию с Руди и вещество из шприца укрепит мышцы и выровняет все рефлексы. Микки руки больше не чувствовал, теперь казалось, что у него на теле какое-то свинцовое устройство, которое может крушить что угодно даже помимо его собственной воли, и при этом ему будет казаться, что он лишь слегка чего-то коснулся. Трибуны были переполнены: двадцать пять тысяч мест распродали всего за три дня с помощью перекупщиков и служащих Лобстера, которые попридержали вначале около десяти тысяч билетов, чтобы взвинтить цены. Толпа продолжала прибывать, заполняя проходы из клееной фанеры; топтавшиеся снаружи вопили от ярости, поскольку дешевых мест не осталось и они не могли купить те билеты, которые протягивали им мошенники, бормоча просто заоблачные цены. Те, кто помоложе, пытались перелезть через заграждения, за брезентовым занавесом их встречала охрана с собаками; специально для таких случаев Лобстер нанял целый отряд, в котором можно было узнать кое-кого из Забияк. Все были уверены: Руди начнет проигрывать, подтверждая слухи, что время его прошло; зрители хотели увидеть грандиозный провал, который развенчает кумира, фанатично возведенного ими на пьедестал, чтобы сразу же заменить его кем-то новым. Жара стояла изнуряющая, собиралась гроза, все это способствовало кровожадному настроению публики, приготовившейся к линчеванию и уже заметившей, что пот с Руди течет ручьями, а Микки будто совсем не потеет. Тем не менее, Руди был совершенно спокоен, как человек, к которому снова вернулись силы, хотя все вокруг думали противоположное; Микки в это время вспоминал об идиотских вещах, из-за которых у него не получалось ни одно из заученных досконально движений, а те следовало выполнять, не отклоняясь от правил. Когда к нему подскочил ребенок, он был совершенно не в состоянии определить, что именно тот собой представляет, какой у него нрав и, главное, каковы его силы, в этот момент Микки думал: «Как же я сглупил, сказав Радиатору, чтобы он выключил везде свет! Это не принесет никакой удачи… И что это мне взбрело в голову?!» Казалось, это ребенок нападает на Микки, пытаясь его уничтожить, а Микки бежит прочь, увертываясь от ударов и глупо прикрываясь плащом. Микки искал, где же выход. Плащ, который использовали столь недостойно, заартачился, взбунтовался и вместо того, чтобы дразнить ребенка, принялся нападать на собственного владельца. Из складок вдруг зазвучала музыка, плащ то раскрывался, то выворачивался, и издаваемые им звуки были похожи на шум раздолбанного аккордеона; плащ скрипел и гудел, как куча сиплых клаксонов; публика хохотала, судорожно проверяя, на месте ли в сумках принесенные из дома вещицы, которыми они рассчитывали одарить опозорившегося Руди, вопя и задыхаясь от переполнявшей ее злобы. Все эти безудержные проявления породили у Микки чувство, что мечта сбывается и сейчас он превратится в великого инфантеро, которым так хотел стать; наблюдая за происходящим и пытаясь подавить в себе болезненное ликование, Руди в этот момент думал, что полюбил юношу всем сердцем, как если б тот был его сыном или братом. Он не мог высказать этого Микки: плащ, которым, казалось, управляет на расстоянии силою мысли ребенок, разгневавшийся из-за нанесенной тому раны, бился в разные стороны, как одержимый, и теперь — когда Микки собрался было, хорошенько его встряхнув, отшвырнуть плащ подальше — раздулся, став похожим на подвесную боксерскую грушу. А от того, что происходило дальше, зрители просто остолбенели: с каждым движением Микки стал уменьшаться, мышцы на руках и ногах таяли, волосы на теле исчезли, кадык пропал; все взгляды были устремлены к центру арены, где худой мальчуган с узенькими плечами ютился в тени колосса, который все увеличивался и мужал, постепенно лишая силы того, что стоял напротив. Светящийся костюм на мальчугане обвис, великан возвышался над ним полуголый, и теперь было уже совсем не понятно, кто из них лидирует в этом сражении, и кто жертва. Перепуганный вусмерть ребенок призвал на помощь небесные хляби, и с первыми еле слышными словами молитвы припустил дождь. Он лил с невероятною силой, затопляя все, что было внизу, это было настоящее наводнение, ни о какой церемонии посвящения не могло быть и речи, казнь тоже откладывалась. Воздух сверкал не от множества прозрачных и легких нитей, а от настоящего шквала из копий и гарпунов, вонзавшихся в песок и взметавших облака пыли. Избавившись от былого ужаса, Микки вновь стал прежних размеров и обрел свои силы, он отбивался от Радиатора, примчавшегося на помощь, чтобы скорее его увести, теперь он был один в маленькой часовне неподалеку от передвижной арены.
Дыхание сбилось, одежда и волосы были мокрыми, болеро приклеилось к телу коркой, трескавшейся при каждом вздохе, казалось, грудная клетка вздымается какой-то иной, чужеродной силой, распиравшей его изнутри, царапавшей горло, рвавшей кишки, Микки вновь очутился в часовне, склонился там перед статуей Девы, дрожа и пытаясь произнести молитву, которой жаждало его сердце, а дух старался сотворить по правилам, слова подымались откуда-то из глубин, губы силились что-то произнести, но все застревало в горле комком, который мог выйти лишь с криком. Такой статуи он никогда прежде не видел, как именно она называется, он не знал, а внизу подписи не было; статуя казалась совсем обычной, такие отливают большими партиями в гипсовых мастерских для дальних загородных часовен. И никогда прежде Микки так не влекло, не тянуло, не гнало к фигуре из гипса с протянутыми навстречу раскрашенными руками и смиренной улыбкою на лице. Ему чудилось, что молитва должна проникнуть внутрь статуи, что он сам может в ней схорониться в той полости, которую при формовке специально оставляют пустой, чтобы снизить стоимость и с легкостью перевозить статую с места на место; он хотел спрятаться внутри, дабы избавиться от кошмара сражения, свернуться калачиком, словно в тайнике или барокамере, потеряв память, и выбраться потом запросто, налегке, будто ясным и беззаботным утром встав из детской кроватки. Молитва его творилась безмолвно, не достигая губ, он страшно дрожал; прервавшись, чтобы немного прийти в себя, он решил припасть к стопам статуи и приподнял край платья, спадавший на пьедестал, к счастью, у этой статуи они были, гипсовые стопы расцветили светло-бурым, ногти подкрасили розовым. Микки любовно посасывал большой палец, сплевывая мел, когда тот становился совсем влажным и едким. И тут вдруг понял, что во рту у него оказался клок черной шерсти. Он остолбенел: намокший от слюны гипс стал шелушиться, в трещинах меж обесцвеченным слоем проглянула красноватая смердящая плоть, от которой шел легкий дымок, стали видны целые куски, поросшие длинной и черной шерстью, горячие вздутые шишки; с невероятной скоростью росли острые когти, заворачивающие на концах, как мыски на мамлюкских бабушах; прорезались, словно два мощных острия, попирающих пьедестал, большие каблуки, какие бывают порой у сабо. Микки в ужасе снова поднялся: что-то вытянутое, уродливое колыхалось под платьем Девы, пытаясь порвать юбку. Микки взглянул вверх: казалось, статуя по-прежнему улыбается, однако кротость с ее лика исчезла, теперь рот щерился, губы надулись, словно собираясь на него плюнуть. На лбу показались два влажных студенистых зеленых нароста, походящих на гигантские рожки улитки. Микки собрался было уже отступить, готовый в любую секунду дать деру, но статуя, хохоча и воя, сорвала с себя платье, обнажив волосатый вздутый живот, под которым торчал рдеющий пенный нарост, полный трухни; существо в сабо с когтистыми мысками уселось на корточки, схватив лапами Микки за голову и прижав его ртом к здоровенной елде. Вскрикнув, Микки увернулся от крючковатых клешней, кожа на которых лопалась, испуская тошнотворную вонь. Существо, продолжая хохотать, повернулось задом, раздвинуло руками чернющие растрескавшиеся ягодицы и принялось пердеть, пуская дымные пулеметные очереди. В часовне запахло тухлятиной, фенолом и забродившим медом, вонь была удушающей. Все ужасы арены показались Микки в этот момент детской забавой, ему хотелось лишь одного: вернуться обратно и как можно быстрее прикончить брошенного там мальца.
Дождь прекратился, но вода продолжала творить свое дело, устремившись в глубины земли, превратившейся теперь в пенную жижу, со дна которой поднимались и лопались на поверхности огромные пузыри. На арене было теперь сплошное месиво, ноги у Микки вязли, каждый шаг давался ему все сложнее. Публика почти скрылась где-то там за туманом; ребенок, которого Микки собирался снова атаковать, маячил вдали, весь перепачканный грязью; напрасно Микки пытался к нему приблизиться, он теперь едва его различал. В окружавших его тенях Микки пытался различить знакомые очертания, старался отыскать брата, Руди или хотя бы Лобстера, тогда бы ему стало легче; но все, кого он окликал, призывая на помощь, сразу же исчезали. Левая нога провалилась еще глубже в зыбучую землю; пытаясь выбраться, он неосмотрительно наклонился над жадной топью, погрузив в нее правую руку, которая тоже увязла столь быстро, что уже ничего нельзя было поделать. Он провалился по пояс, но еще вертелся, барахтался, пытаясь выбраться за пределы, сужавшиеся с каждой секундой, с каждым проблеском мысли, все больше сковывающие ту часть тела, что была еще над поверхностью, затягивая его все глубже и глубже. Микки чувствовал, что ему уже не хватает воздуха; тело было зажато, словно в тисках, там, внизу, все сжималось и сжималось сильнее, стремясь выдавить из него последний вздох, увлекая все глубже в вязкую воронку мальстрема. Волосы у Микки были светлые и кудрявые, глаза голубые; если смотреть сбоку, лицо с высокими скулами казалось чуть угловатым; было ему двадцать лет; на перепачканных грязью плечах сверкала золотистая пыль.