В Париже… Почему вдруг я начал с Парижа, спросите вы, почему не с Софии? Сейчас объясню: начни я свои путевые заметки с Софии, мне пришлось бы писать прежде всего о том, что значит в Болгарии получить заграничный паспорт, а это такая невеселая история, что я рисковал бы сбиться со спокойного тона, в котором должны прозвучать мои легкие, беглые заметки…
В Париже мы узнали, что в Новый Свет мы поплывем на пароходе La Touraine. Пароходы Compagnie Générale Transatlantique совершенно справедливо пользуются славой «плавающих дворцов», а La Touraine самый большой, самый комфортабельный, но в то же время и самый дорогой из этих пароходов. Мы тогда сгорали от нетерпения, и известие, что нам предстоит путешествовать в таком роскошном плавающем дворце, совсем вывело нас из равновесия. Тут уж не до Парижа! Еще затемно мы устремились к вокзалу St. Lazare, откуда в девять тридцать отходил специальный поезд пароходной компании, который должен был доставить нас в Гаврский порт. Пришлось целых два часа прождать на вокзале. Поезда приходили и уходили, и каждый гудок отзывался в моем сердце. За полчаса до отправления начали стекаться пассажиры — сначала по капле, потом целым потоком. Каких здесь только не было наций и языков: французы, англичане, немцы, итальянцы, испанцы, поляки, русские… и наша милость! Вот группа монахинь — молоденьких, хорошеньких полячек — едет в Чикаго. Там по широкой каменной лестнице поднимается, смешно и в то же время печально жестикулируя, толпа мужчин и женщин и, не издав ни звука, исчезает в здании вокзала. Это родные и друзья провожают группу глухонемых, которые едут в Америку, чтобы посетить Всемирную выставку в Чикаго и принять участие в конгрессе глухонемых. А какая разношерстная публика в смысле общественного положения! Тут и разные бароны и баронессы, у каждого из которых по четверке valets[46] и femmes de chambre[47], и оборотливые коммерсанты, и обыкновенные туристы, патеры и монахини, художники и ремесленники — этих тянет за океан не Чикаго, а надежда заработать себе на хлеб, — профессиональные холостяки и профессиональные девицы и, наконец, чистейшей воды парижские камелии, у которых перед глазами маячат несметные американские доллары. Большая часть путников, как я узнал позднее, ехала на авось, как бы вслепую. Америка богата, в Америке легко делаются деньги, айда в Америку! И это все пассажиры первого и второго классов. А «возлюбленный народ», братья эмигранты ждали нас в Гавре, их уже разместили в «плавающем дворце»…
Итак, мы на пароходе La Touraine. Трое болгар в одной каюте. Устроившись, поднялись на палубу. Какое-то суденышко, вцепившись в нос нашего колосса, принялось оттаскивать его от европейского берега. Это было в субботу, восьмого июля по новому стилю, в четыре часа пополудни. Торжественная минута! Я и сейчас, когда пишу эти строки, чувствую, как по спине моей пробегают мурашки. Весь берег был усеян мужчинами и женщинами. В воздухе реяли тысячи шляп и шарфов. Хотел было и я снять шляпу, но что-то сдавило мне горло; это что-то огненной струей поднялось выше, докатилось до глаз, в них все помутилось, и… (только этого не хватало!) несколько горячих капель упало в холодные волны Ла-Манша. С кем я прощался? В целом свете не было у меня ни единого близкого сердцу существа… Передо мной на берегу толпились французы. Кто они мне? И кто им я! И все же я смотрел на них, я пожирал их глазами, я готов был простереть к ним руки, заключить их в свои объятия и сквозь поцелуи, перемешанные со слезами, сдавленным от волнения голосом прошептать: «С богом… прощайте!» Мысленно я прощался с друзьями, с Болгарией, с Европой, со Старым Светом и как будто отправлялся не в Новый Свет, а на тот свет, отделяясь от земли и людей. Какое удивительное нервическое состояние! Казалось, мои нервы давно готовились к буре и только ждали сильного потрясения — такого, какого я не испытывал ни при одной из многочисленных моих разлук, временных и вечных. Это потрясение я пережил, расставаясь со Старым Светом — и буря разразилась. Разразилась она и в океане, и мы вдвоем с моим другом Атлантическим океаном принялись исполнять дуэт, ноты для которого еще не выдуманы…
Вкратце познакомлю вас с пароходом. Чтобы получить представление о его длине, вам необходимо провести черту где-нибудь на открытой местности и от этой черты отмерить по прямой 230 шагов средней величины, из них 52 шага придется на второй класс, 100 шагов — на первый и 80 оставшихся — от конца первого класса до носа корабля. Вместимость его 8 000 тонн, мощность — 12 000 лошадиных сил, средняя скорость — 460 миль в сутки. Как видите, в корпусе такого судна может свободно разместиться вся болгарская флотилия вместе со всеми нашими морскими силами, так что для нас, 650 пассажиров, места было более чем достаточно. На верхней палубе находятся площадки для променада пассажиров первого и второго классов и салоны для курящих. Этажом ниже — салоны ресторана, затем — два этажа спальных кают. Что помещается еще ниже, не знаю — вероятно, склады и помещения для третьего класса. Весь пароход освещается с помощью электричества. Достаточно легонько нажать кнопку — и в каюте вспыхнет электрическая лампа — когда захочешь, хоть днем, хоть ночью.
В шесть часов позвонили к обеду. Салон не мог вместить всех пассажиров, и их разделили на две смены. Мы попали в первую, благодаря одному французу, с которым мы познакомились еще в поезде. Этот француз — мы прозвали его дядюшкой Пенчо, потому что он носил меховую шапку и походил на нашего мастерового, — постарался усадить нас на лучшие места, вместе с компанией парижан, которые во время всего путешествия были душой парохода. Небезынтересно сообщить вам, что за люди сидели за одним только нашим столом, чтобы вы представили себе, каким пестрым был состав пассажиров. Дядюшка Пенчо — аэронавт, живет в Канаде и на жизнь зарабатывает, поднимаясь на воздушном шаре. Он показал мне несколько газет, где написано о его смелых полетах под облака.
Затем сидим мы: я, Филарет и доктор.
Рядом с доктором — испанец, прокурор мадридского кассационного суда, скрюченная, невзрачная особа, ярый противник Ломброзо и Монтегаца, но, по всему видно, ученый юрист. Он обещал прислать мне свои сочинения: «Зе экри ун ливр пор ла призон коррекционел, зе анвоа а ву мон ливр». Не знает ни одного языка, кроме испанского, но ведь мы одного «цеха», так что поняли друг друга. За последние месяцы ему пришлось дважды требовать смертного приговора, и он теперь настолько подавлен, что не может обо всем этом рассказывать без дрожи в голосе. Едет в Америку, чтобы развеяться.
Напротив прокурора сидела слезливая дама из Эльзаса, в трауре. Никто не мог понять ее окаменелого наречия — патуа. Рядом с ней — немец, настоящий солдат в штатском, — он и ходил, и ел, как по команде. Наш доктор в него влюбился, и они понимали друг друга с полуслова. За немцем сидел молодой парижанин, но какой парижанин! Весь как на шарнирах. Ни минуты покоя! Он рассказал, что был на службе у какого-то французского консула в Канаде. Видно, поднакопил там немного деньжат, вернулся в Париж, спустил все до сантима и теперь… едет обратно в Америку. Зачем? Сам не знает. Просто так… что бог пошлет. А вид у него самого счастливого в мире человека. В этом отношении еще оригинальнее показался мне молодой человек, сидевший рядом с ним, тоже парижанин. Сначала я думал, что все они отправились на экскурсию в Чикаго, и потому спросил его: «Вы, конечно, на выставку?»
— О нет, пока что в Нью-Йорк.
— У вас там родственники, близкие?
— Никого. Еду просто так, подыскать какую-нибудь работу.
Не знает ни словечка по-английски, не имеет никакой профессии, да и где бы он мог работать — хил, легкомыслен. Пособи, господи! Но веселее, беспечнее человека я не встречал. Завидую таким натурам.
Подле этого бедолаги сидел пожилой француз с сыном. Отца мы прозвали дядюшкой Ватко, потому что он показался нам похожим на нашего, болгарского дядюшку Ватко. Дядюшка Ватко — художник, расписывает стены, его сын — чертежник. Они тоже ехали в страну миллиардов в поисках счастья. За соседним столом сидели пять разнокалиберных камелий и другие. В компании с молодыми парижанами они переворачивали вверх дном весь пароход. Пассажиры грудились, чтобы поглазеть на их фортели, которые иногда принимали слишком вольный характер.
Расстояние от Гавра до Нью-Йорка мы прошли за семь суток. Краткое описание жизни в океане в течение одних суток даст вам представление обо всем путешествии. Вот как, приблизительно, проходил день на пароходе: в семь часов утра звонок будит пассажиров и приглашает их к кофе. Пассажир встает, цепляясь за окружающие предметы, чтобы не упасть от пароходной качки, которая ставит его к полу под углом менее, чем семьдесят пять градусов, и, раскорячившись, весьма комичными и, во всяком случае, далеко не грациозными движениями совершает свой туалет. Посмотрите, как одевается совершенно пьяный человек, и вы получите некоторое представление о том, как одеваются пассажиры на качающемся пароходе. Скажем, ты хочешь что-то надеть, но, как только ты перестаешь держаться за что-то руками, ты теряешь равновесие и, совершив кувырок, плюхаешься на диван; или ты хочешь причесаться перед зеркалом, но только ты станешь, широко расставив ноги и одной рукой упираясь в стену, как пароход кренится в другую сторону и ты невольно устремляешься бегом по наклонной плоскости, упираешься спиной в противоположную стену и, сам того не желая, принимаешь позу фехтовальщика. Ни одна дама не согласилась бы, чтоб ее застали в такой момент! Наконец ты кое-как привел себя в порядок, выходишь из каюты и, хватаясь то за одну, то за другую стенку, с трудом поднимаешься по лестнице и оказываешься в салоне. Там все столы уже накрыты, приборы стоят в специально прикрепленных подставках, но ты видишь лишь отдельных счастливцев, одержавших победу над морской болезнью, — держась за столы, они согревают желудок чаем, кофе или луковым супом. Другие же достойны сожаления… В первые три дня после отплытия из Гавра от морской болезни свалилось около четверти всех пассажиров, некоторые пришли в себя лишь в последний день, когда мы подплывали к американскому берегу. Мы с Филаретом стойко выдержали борьбу до конца. После кофе поднимаешься в курительный салон, но следы тех, кто страдал здесь ночью, гонят тебя на свежий воздух. Пошатываясь, выходишь на палубу и, крепко держась за какой-нибудь стояк, смотришь, как стонущий пароход мечется среди разъяренных, оскаленных волн — словно видишь какого-то гиганта в предсмертной борьбе. Такое судно кажется огромным в порту, среди других пароходов, но здесь, в безбрежном океане, среди движущихся, вспененных водяных холмов, он — жалкая скорлупка. Океанские волны потешаются над нашим пароходом: притворятся на минутку, будто утихомирились, и пароход спешит воспользоваться этой минуткой, крутит отчаянно винт, старается вырваться, уйти от них, а они в насмешку вскинут его так высоко на плечи, что лопасти окажутся в воздухе; потом зашипят, захохочут, оскалятся и пенясь бросятся на пароход, охватят, прижмут его, зашлепают по бортам, разбрызгивая алмазы; бедный пароход отдувается, скрипит всем корпусом, мечется бессильно взад-вперед, из стороны в сторону, отдавшись на их произвол; и они швыряют его, как щепку, преследуют, обгоняют, борются промеж себя, разбегаются, снова группируются и дружно нападают. В такие часы нет особого желания выходить на палубу, пассажиры отсиживаются в каютах и вслушиваются, вслушиваются в то, как трещит корабельный корпус, и с диким грохотом рушатся валы, обливая толстые стекла иллюминаторов. Слышно, как отчаянно страдают пассажиры, как им раздирает глотки. Вот какая-то женщина вскрикнула, заикала и, как мы шутя выражались, принялась «кашлять», или мужчина заохал, завздыхал да как начал изрыгать лаву — того и гляди, разорвется пополам; ребенок, тот, бедный, не успеет крикнуть «мама» — и уже слышен резкий звук, словно рвут голландское полотно. В то же время сверху доносится позвякивание посуды, там накрывают на стол всякую вкуснятину: желудок сжимается, но подняться с места не хватает смелости.
В десять часов звонок призывает пассажиров к завтраку, но только отдельные счастливцы, пошатываясь и хватаясь за стены, карабкаются вверх по лестнице и занимают место за столом, где все приборы прикреплены крепко-накрепко. После обычного обмена любезностями пассажиры, то наваливаясь плечом на соседа, то грудью — на стол, то всем корпусом вдавливаясь в спинку дивана, принимаются за завтрак, который, надо сказать, всегда был вкусным и разнообразным. Бордо, хоть его и положено было давать в определенном количестве, за столом можно было пить сколько влезет. Завтракаешь и смотришь в открытую дверь или в иллюминатор, как мечутся пенясь волны; пароход настолько кренится, что видны или только волны, или только небо… Тем, кто не страдал от качки, это даже доставляло своеобразное удовольствие, или, если хотите, развлечение, потому что, как бы ты ни держался, в определенный момент все равно примешь какую-нибудь смешную позу. Одна англичанка, которой за всю дорогу ни разу не стало плохо, не столько завтракала, сколько ловила катавшихся по полу детей: не успеет поднять одного, смотришь, другой свалился. После завтрака все чувствовали себя получше и смело шли на палубу или в курительный салон, где в распоряжении пассажиров были разного рода игры: карты, домино, шахматы, кости, которые скрашивали монотонность морского плавания. Одни играют, другие глазеют, третьи читают или ковыляют по палубе. Есть на пароходе и книжная лавка, где можно купить разные книги, преимущественно беллетристику, на французском, испанском и английском языках. В половине второго — lunch, его меню каждый день одинаково, а цель скорее заменить слабительное, чем подкрепить организм; достаточно выпить побольше компота из чернослива, чтобы обойтись без Hunyadi János[48]. Это подготавливало желудок к обеду, который подается часов в шесть. За день пассажиры привыкают к качке, и к обеду обычно является больше народа. Салон принимает более торжественный вид, слышны оживленные, веселые голоса.
Наши парижане время от времени посылают остроты своим полусветским компатриоткам, сидящим за соседним столом, те, в свою очередь, не остаются в долгу, и начинается турнир острот, который постепенно привлекает внимание остальных пассажиров; при очередном остроумном вопросе или ответе весь салон оглашается «ха-ха-ха» или «хи-хи-хи», к крайнему неудовольствию скромных сестер Христовых; они краснеют и, пряча свои девственные лица в белые крылатые капюшоны, спешат беззвучно сотворить молитву — отразить дьявольское искушение.
Бедные монашки, если и были у них какие грехи, они искупили их муками, причиненными морской болезнью. Особенно пострадала милая, божественная полячка Sœur Clémence[49]. Она с утра до вечера была на палубе — полулежала в шезлонге, заботливо обложенная подушками, и, прикрыв веки, раздавала едва уловимые небесные улыбки тем, кто издали любовался ее изнеженным, почти бесплотным личиком. Я не могу забыть того момента, когда я случайно (а, может быть, и не совсем случайно…) оказался в нескольких шагах от Клеманс, окруженной нежной заботой остальных сестер; пароход покачивался на волнах, то плавно поднимая, то опуская сидящую напротив меня группу. Мне кажется, Sœur Clémence не столько страдала, сколько кокетничала своим страданием — иначе к чему были все эти вздохи, эти чудесные, тонкие, нежные, божественные улыбки?
Море наконец утихло, выглянуло солнце, все повеселели, а она сидела все в той же позе, все так же полуприкрыв ресницами глаза, все так же вздыхая и улыбаясь. Кто знает, что случилось со мной, только я, повинуясь старой юношеской привычке, взял карандаш и (извините за сентиментальность) почти бессознательно набросал эти строки:
Утихли волны, солнце скользит по небосводу,
И океан нам дарит доплыть до цели шанс.
Мы ждем лишь одного — когда и ты, Клеманс,
Сольешь улыбки свет с сиянием природы.
Прошли не день, не два, и все одно и то же видишь, одно и то же слышишь, а ведь удовольствие — в разнообразии. Sœur Clémence действительно божественна, но будь она даже самой Психеей, все равно; в конце концов надоело бы ею любоваться.
Случается, на горизонте появится судно, и все бросаются в каюты за биноклями, а потом, повиснув на борту, смотрят, смотрят, будто видят бог знает какое чудо. Птица покажется над волнами — все принимаются кричать: «Птичка, птичка!» — и со всех ног бегут на нее смотреть, будто это какое-то редкостное явление. Рыба выскочит из воды — поднимается целый переполох. Рыба давно уже скрылась в глубинах, а пассажиры все еще спорят, какого она вида и размера. Счастливица превращается в дельфина, моржа, акулу, в кита, из метровой вырастает до двух, пяти, десяти метров… Так сильна потребность в разнообразии! Мы плыли во дворце, но до чего же нам надоел этот дворец! Пустынный ледяной берег показался бы куда привлекательнее. И мы увидели такой берег, в среду, после полудня, на пятый день пути от Гавра. Смотрим, какой-то служащий из пароходной команды подбегает к борту и, наставив бинокль, впивается в одну точку на западе. Мы все тоже подняли бинокли и стали смотреть в том же направлении. Видим — дым! Горит какое-то судно. Но только дым странный, не рассеивается, словно застыл. Нет, это не дым, а паруса. Но что за странные паруса?.. «Айсберг! Айсберг!» — крикнул бывалый моряк. И действительно, к нам, вырвавшись из Ледовитого океана, тая под воздействием воды и солнца, гонимый волнами, величественно приближался чудесный айсберг, увенчанный несколькими конусообразными вершинами. Посередине, между вершинами, вода вымыла грот, отверстие которого было украшено ледяными сталактитами. Тень окрашивала грот в темно-синий цвет, седловина между вершинами была голубая, а основания конусов — молочно-белые; выше конусы делались прозрачными, как хрусталь, а самые пики искрились и переливались светло-голубым и светло-розовым алмазным блеском. Для пассажиров это было целым событием. У некоторых так разыгралась фантазия, что они узрели в глубине грота белых медведей. Айсберг уже скрылся за горизонтом, а они все спорили, все смотрели ему вслед. Так продолжалось бы дотемна, если бы всеобщее внимание не привлекли прекрасные фонтаны, которые украсили Атлантический океан на расстоянии приблизительно двух километров от парохода — мимо проплыло стадо китов.
Это был настоящий праздник. Парижане наконец оправились. Парижанки тоже… И началось! Тут тебе и песни, и танцы, «Марсельеза» вперемежку с тарара-бум-бией и кадриль с канканом; пароход качает, все то валятся с ног, то снова поднимаются, то… всяко бывало… честно говоря, все это выглядело несколько… да не несколько, а слишком уж весело. И монахини были на палубе, и Sœur Clémence. Бедняги! А шестеро глухонемых едва на ногах держались от смеха, чуть пальцы себе не переломали, делясь своим восторгом. Они ведь тоже парижане! Один из них не мог устоять перед искушением, рычал, скулил от удовольствия, улыбаясь до ушей, а потом хлопнул в ладоши, взмахнул над головой шляпой и в такт тарара-бум-бии стал вскидывать ноги выше голов мамзелей. Все чуть не умерли от смеха, даже монахини то и дело прыскали. Веселился весь пароход. Внизу пассажиры третьего класса задули в дудки, заиграли на губных гармошках, запели, запрыгали — любо-дорого смотреть; нашлась одна полубезумная цыганка, ее окружили, принялись хлопать в ладоши, а она завертелась-закрутилась в такт, размахивая над головой алым платком. Праздник! И каких только типов не встретишь среди эмигрантов! Как будто все части света имеют здесь своих представителей.
Так стали проводить свои вечера пассажиры лишь на четвертые сутки путешествия, привыкнув к качке и оправившись от морской болезни. Первые три дня весь пароход был словно вымерший.
Теперь мы устраивали разные спектакли внизу, в каютах. Перед нашей каютой собирались почти все парижане — канадский консул, дядюшка Пенчо-аэронавт и сын дядюшки Ватко, мы к ним присоединялись и не ложились спать до тех пор, пока не пожелаем с п о к о й н о й н о ч и всем пассажирам. Это только так говорится с п о к о й н о й н о ч и — пожелание сопровождалось такими жестами и ужимками, что и мертвый расхохочется. Будь мы вдвоем с Филаретом, нам бы и в голову не пришло выкидывать такие номера, но эти чертяки, парижане, разве их удержишь!
Суббота. Последний день нашего морского путешествия. Мы поднялись чуть свет. Океан был тихим, небо ясным, и в это утро мы впервые имели удовольствие наблюдать величественный восход солнца. Сегодня все здоровы, бодры и веселы. Каждый вооружился биноклем и — словно сейчас предстоит открыть Америку — жаждет первым увидеть сушу. Все нацелили бинокли на запад, а наш друг Филарет без всякого там бинокля вдруг простер руку к северо-западу и, будучи верным истории, торжественно возопил: «Terra! Terra!»[50] И действительно, в том направлении показалась узкая полоска Long Island. Часа через три появился берег и на юго-западе. Мы подплывали к Нью-Йоркскому порту. Первое, что нам не терпелось увидеть, — это славную статую Свободы. Мы принимали за нее каждый маяк, каждую фабричную трубу. Но вот наконец и она — твердо шагнув на гранитный пьедестал, установленный среди залива, она величественно держит факел прогресса. Но, если говорить честно, на фоне всего, что видит путник, она совсем не производит ожидаемого впечатления. Того, кто поднимался на Эйфелеву башню, трудно удивить каким-либо сооружением. Нарисовать же общую картину того, что открывается глазам человека, впервые попавшего в Нью-Йоркский порт, поистине невозможно. На что в первую очередь смотреть? Если на плывущие суда, то вы не сможете глаз оторвать — ничего подобного не встречал я ни в одном из европейских портов. При этом морские суда дальнего плавания не так приковывают внимание, оригинальнее местные пароходы. Видишь, как сотни таких пароходов, самой разнообразной конструкции и размера, одновременно вспарывают воды у берегов триединого города; с помощью отчаянных гудков и тревожных сигналов им с трудом удается избежать столкновения. Здесь под звуки оркестра мимо нас проплывает роскошный трехэтажный речной пароход, кишмя кишащий бойкими американцами, которые машут соломенными шляпами, приветствуя европейского гостя; там пароход — не пароход, деревня — не деревня, просто на палубу высыпала целая улица со всем, что на ней есть — всевозможные машины, коляски, лотки, среди них торговцы, торговки, чистильщики обуви, продавцы газет, — отделилась от Джерсея, пересекла по прямой Гудзон и прилепилась к Нью-Йоркскому берегу; там погрузилась другая деревня и айда в Джерсей. И так весь день от одного берега к другому снуют как маятники разнообразнейшие пароходы и пароходишки, отчаливая от многочисленных пристаней. То же самое — и между Нью-Йорком и Бруклином. Среди них осторожно лавируют четырехмачтовые морские гиганты. Остальное водное пространство буквально забито разнокалиберными мелкими судами, которые на первый взгляд снуют совершенно бесцельно, лишь мешая спокойному продвижению больших пароходов и дразня их своим отчаянным писком…
Нью-Йоркское побережье на протяжении всего острова буквально со всех сторон опоясано причалами и станциями разных компаний — пароходных и железнодорожных; повсюду, куда ни кинешь взгляд, лихорадочное, бешеное вавилонское столпотворение. Посмотришь на Джерсей: там сотни фабричных труб расстреливают небо, расстилая над городом дымную завесу, дым этот лениво покачивается над громадами заводских корпусов и посыпает сажей крыши, улицы, дыхательные органы ненасытных янки. Повернешься направо: там будто дремлет громадный Бруклинский мост, окутанный тонким прозрачным маревом; его не тревожат ни оглушительные вопли бесчисленных судов, которые снуют под его гигантскими сводами, ни поезда, ежеминутно вспарывающие ему грудь; что же касается тысяч янки, которые снуют взад-вперед по его огромному корпусу, он их и не замечает; они так бесконечно малы по сравнению с этим колоссом, созданным руками тех же микроскопических двуногих букашек, что и путешественник, впервые оказавшийся под мостом, не замечает никакого движения — нужно внимательно приглядеться, чтобы увидеть, как проносятся поезда и ползут по мосту люди из Нью-Йорка в Бруклин и обратно. Наш пароход, прежде чем причалить к пристани, остановился посреди гавани. На маленьком катере — сколько в длину, столько же и в высоту — прибыли таможенные власти. Пассажиров первых двух классов пригласили в салон, где таможенный чиновник проделывал необременительные формальности.
Я тоже подошел к чиновнику. Он спросил, как моя фамилия. Услыхав фамилию с окончанием на off, он буркнул: «Вы — русский?»
— Нет, я болгарин.
— ?!
— Болгарин я, из Болгарии.
— ??!!
— Булгериен! — крикнул я. Невнимательность этого американца начала меня сердить. Глухой он, что ли? — Булгериен!
— Унгария, — поправил он меня.
— Какая еще Унгария? Болгария, на Балканском полуострове. — Меня зло брало, и в то же время я готов был рассмеяться, глядя, как он, несчастный, напрягает свою память, силясь вспомнить, где ж это есть такое государство. Наши газеты каждый день публикуют самые похвальные отзывы иностранной прессы о прогрессе в нашем отечестве, а этот невежда даже не слышал такого названия «Болгария».
Решив, что, быть может, я плохо, с их точки зрения, выговариваю название нашего княжества, я вытащил карту Европы и, развернув, ткнул пальцем в Софию.
— Oh, yes, Turkey; all right![51]
— No, sir[52], — запротестовал я. Но он и слышать ничего не хотел и записал меня турком. Точно так же он обасурманил и Филарета, и доктора. Последний был обманут в своих лучших чувствах и возненавидел американцев. «Удивительно, — повторял он, — не знать, где находится Болгария! Ну и невежды!»
После долгого лавирования между многочисленными пароходами мы наконец пришвартовались у причала французской атлантической компании и с парохода перешли в просторное помещение с высокими железными сводами. На стенах его были развешаны специальные картонные табло с изображением букв латинского алфавита. Всех по порядку. Пассажиры вместе с багажом подходили к той букве, с которой начинается их фамилия. В конце помещения, у выхода, сидел за столом таможенник — из тех, что побывали на нашем пароходе; по обе стороны от него стройной шеренгой стояли красивые, аккуратно одетые служащие в форме. Пассажир подходил к чиновнику, называл свою фамилию, и тот выделял ему служащего: этот служащий вместе с пассажиром шел к его багажу, осматривал его, ставил штамп и, вернувшись в конец шеренги, ждал, когда наступит его очередь обслужить следующего пассажира. Все шло так быстро, так гладко, что ты невольно с печальным вздохом вспоминал некоторые европейские таможни…
Еще в Вене мы запаслись купонами Gaze et c-ie; один такой купон стоит три доллара, или около пятнадцати левов, и дает право остановиться и получить питание в течение суток в любом из городов и любой из гостиниц, указанных в специальном списке данной компании. В Нью-Йорке такой гостиницей был Broadway Central Hotel. Мы случайно заметили служащего этого отеля и кое-как сумели объяснить, что у нас есть гезовские купоны. Он, не говоря ни слова, подозвал закрытый экипаж, знаком пригласил нас сесть, захлопнул дверцу и пролаял что-то кучеру; кучер в ответ прорычал «олрайт», щелкнул кнутом и повез нас по нью-йоркским улицам. Пока мы не сошли с экипажа, нам не удалось увидеть ни одного здания целиком; шапка слетала с головы, когда мы пытались, выглядывая в окно, определить высоту зданий, мимо которых проезжали; начнешь считать: один, два, пять, семь этажей… а дальше не видно. Приехали. Несколько негров подхватили наши скромные пожитки и подали знак следовать за ними. С порога отеля попадаешь в просторное мраморное фойе, фантастически сверкающее множеством электрических ламп. Справа целое министерство — администрация отеля, слева — вверх-вниз движутся лифты; негры во фраках, приняв величественные позы, взирают на нас с выражением олимпийской иронии и не напрасно — с первого взгляда видно, что мы не американцы. Все мы растерялись, но один из нас совсем оробел. «Слушайте, господа, — шептал он, — уж не ошиблись ли мы… Больно шикарно…» — и прятался за наши спины; но мы подошли к администрации и предъявили купоны. Нам предложили спрятать их обратно в карман и записать свои фамилии в специальную книгу, выдали каждому по ключу с прикрепленным к нему овальным жетоном с номером комнаты, подозвали негра и знаком велели следовать за ним; мы вошли в темную комнату, эта комната оторвалась от земли, и мы начали возноситься; машина остановилась, дверь распахнулась, и мы оказались в широком коридоре, застланном таким ковром, от которого не отказался бы ни один царь. Абсолютная тишина. Под предводительством негра мы бесшумно ступаем по мягкому ковру и, миновав несколько коридоров, останавливаемся перед тремя расположенными рядышком комнатами. Чернокожий ставит наш багаж и исчезает, не сказав ни слова. Что же дальше? Собрались втроем в одном номере — на совет. Прежде всего попытались прочесть, или, вернее, разгадать, что написано в висящих у двери правилах для постояльцев. Легче всего было понять, что через час можно идти обедать. И то хорошо. Занялись туалетом, решив потом сообразить, что будем делать дальше.
В Broadway Central Hotel в о с е м ь с о т номеров. Мы были на пятом этаже. Через час, приведя себя в полный порядок, мы принялись исследовать, откуда и как можно спуститься, чтобы попасть в ресторан. Решили, что лучше всего найти какую-нибудь лестницу, спуститься до самого низа и там уж спросить. Так мы и сделали к большому удивлению горничных — жутких уродин, которые, как истуканы, сидели по двое, по трое на каждом этаже и, видно, диву давались, чего это мы спускаемся пешком по лестнице, когда на то есть подъемная машина.
Внизу, убедившись, что мы совсем не можем объясниться на их языке, администратор подозвал какого-то молодого еврея; он мигом подлетел, завертелся, застрекотал и в одну минуту отрекомендовался на французском языке, употребив такое количество слов, какое едва ли услышишь от американца на всем пути от Нью-Йорка до Сан-Франциско. Мы тут же узнали, что он un vrai parisien[53], многие годы служил во французской атлантической пароходной компании, объездил весь Восток, что он «интеллигентен, но вот, увы, не везет»… Одного только он не мог смекнуть, где она, эта Болгария: «Vous savez, ici on oublie l’Orient»[54]. Этот «парижанин» затащил нас на второй этаж в ресторан и, когда мы заняли первый попавшийся свободный столик, удалился, пожелав нам приятного аппетита и заверив, что он «всегда в нашем распоряжении». Мы остались одни. Сидим и смотрим по сторонам… Вокруг нас обедало около сотни человек, но, боже мой, что за люди? Слова не проронят! Гробовое молчание! Только с дальнего конца ресторана, громадного, с мраморными колоннами, зеркалами во всю стену, утопающего в электрическом свете, доносилось непрерывное позвякивание посуды. Десятка два негров во фраках молча разносили еду. Словно ты в нереальном мире! В ад или в рай мы попали? Какой там рай, в раю не было бы этих черных дьяволов! Ощущение было такое, словно я видел все это во сне или словно кто-то рассказал мне что-то удивительное, фантастическое и теперь мое распаленное воображение нарисовало мне эти картины. Такое же чувство я испытывал, когда подростком читал отрывки из «Тысячи и одной ночи», или о франкмасонах, или об инквизиции. Не успел я справиться с этим поразительным впечатлением, которое я не в состоянии передать, как вижу, к нашему столику с импозантностью Бисмарка приближается здоровенный негр. В одной руке у него карандаш, в другой — блокнотик. Он поднял карандаш и дважды постучал им по блокнотику. Явилось еще двое негров — один положил перед нами меню, другой поставил три стакана воды со льдом, и оба удалились. Мы переглянулись… Доктор повертел, повертел стакан и со словами: «Не знаю, как вы, я так не голоден. А водички выпью», опрокинул его на пустой желудок. «А ну, взгляни на всякий случай, что там в меню», — добавил он. В меню было триста тридцать три блюда, да только кто их разберет! Наконец поняли, что есть суп, ростбиф, бифштекс и десерт… Вполне достаточно. А негр смотрел, смотрел на нас, видит, что мы отнюдь не американцы, и предложил сам заказать нам обед. Это были первые сказанные им слова. О как мы обрадовались столь необычной для американцев любезности! И тотчас согласились. Негр поклонился и исчез. Другой негр заметил, что стакан у доктора пустой, и наполнил его с едва уловимой улыбкой. Спустя немного явился наш официант и принес каждому по ломтику дыни и по ложечке. Благодарствуем за такое угощение! «Ну, доктор, как тебе кажется дыня после ледяной воды?» — спросил я шутливо. Что поделаешь? Новый Свет — новые обычаи. Мы взялись за ложечки и принялись ковырять дыню. Негр убрал со стола и спросил: «Кофе или чай?» Вот те на! И это называется обед?! Теперь-то мы знаем, что все это значило, но тогда!.. Объясниться не было никакой возможности, и мы сказали «кофе». Он отошел к столику и, вернувшись, высыпал перед каждым из нас по полдюжины ножей, вилок и ложек! Все наоборот! Это что же, для кофе?.. И как начал этот дьявол таскать нам кушанья: тут и мясо, и рыба, и омары, и соусы, и салаты, и сладости, и прохладительное, и фрукты, — а мы раскрыли рты и смотрим. Такой нас потом смех разобрал. Попробуй пойми этих американцев! Негры встали в сторонке и смотрят, словно ждут, когда эти «дикие» европейцы начнут есть бананы с рыбой или крем с салатом. Не знаю, какое у них сложилось о нас мнение, но мы к концу обеда сошлись на одном: едва ли где-нибудь на земном шаре существует более безвкусная кухня, чем английская, пересаженная на американскую почву. Во время обеда мы не заметили, чтобы кто-нибудь из гостей пил вино или пиво — перед каждым стоял только стакан ледяной воды, — и потому подчинились общему правилу: ели кровавое, недосоленное мясо, политое бледным соусом, и запивали затхлой ледяной водицей. Принесли кофе, сам по себе хороший, высокого качества, но тоже испорченный все той же американской рукой. Оглянулись по сторонам — есть ли курящие. Никого. Да только попробуй кто-нибудь закурить, весь салон сочтет это за крайнюю невоспитанность, а если к тому же в салоне есть дамы, получится величайший скандал. И в то же время те же самые благовоспитанные американцы, страстные поклонники этикета, считают совершенно естественным в присутствии любого количества дам остаться в одной жилетке или сидеть, положив ноги на стул или даже на стол, и в этой живописной позе читать газеты. Мы взяли шапки и вышли из ресторана. Никто не потребовал с нас платы за обед. За все расплачиваются перед отъездом. Как только мы остановились внизу, в фойе, явился «парижанин» и предложил нам свои услуги. «А ну, парень, отведи-ка ты нас куда-нибудь, где можно выпить пивка!» Таким образом, мы впервые воспользовались услугами нашего молодого переводчика.
Вышли на Broadway. Это самая широкая, самая длинная и, если не считать набережной, самая оживленная улица, которая пересекает Нью-Йорк почти из конца в конец. Посередине улицы, на всем протяжении вымощенной хорошо отесанными камнями, по двум рядам рельсов почти непрерывно снуют новые, чистые кабельные трамваи. Они идут от самой набережной до центрального парка. На это расстояние требуется почти час, а за проезд берут всего пять центов (25 стотинок). Кроме трамваев, тысячи омнибусов, дилижансов, грузовых подвод, фиакров, кабриолетов, ручных тележек и велосипедов порой так забивают улицу, что пешеходы просто не в состоянии ее пересечь без помощи полисменов, которые — всегда начеку — величественно регулируют уличное движение. А какие рослые красавцы все эти полисмены! Нам рассказывали, будто в полисмены берут, учитывая не только образование, моральные достоинства, знание города и его жителей, но и рост, сложение, вес и вообще внешний вид. Действительно, когда видишь издалека такого полисмена, стоящего у тротуара или на перекрестке, то вполне можешь принять его за памятник, поставленный для украшения города: все они высокие, атлетически сложенные, красивые, в чистой, как будто только что надетой форме из серого сукна, перепоясанные поперек умеренных благоутробий ремнями с пистолетом, в серых касках, белых перчатках, а вместо сабель и револьверов в руках у них пятидесятисантиметровые дубинки. И какие интеллигентные физиономии, сколько достоинства в позе и выражении лица! Полисмен ни на секунду не теряет сознания того, что общество возложило на него ответственнейшую задачу: охранять порядок, тишину, честь, жизнь и имущество граждан. И он охраняет, да еще как! Несмотря на сутолоку, на лихорадочное движение экипажей, перегруженных товаром или пассажирами, несмотря на нескончаемый поток пешеходов, они не станут драть глотки до хрипоты: «Эй, ты там, в черной шляпе, ослеп, что ли?! Не видишь — сзади коляска!» — такого здесь не услышишь. Но когда из-за непрерывного потока экипажей, не дающих возможности пересечь улицу, на тротуаре скапливается большая толпа народа, американский полисмен, не говоря ни слова, поднимает вверх палец — и невообразимый хаос экипажей мгновенно замирает на месте, образуется свободная полоса, полисмен дает знак пешеходам переходить улицу; экипажи ждут, но пешеходам нет конца, и тогда, пропустив тех, кто стоял толпой, полисмен снова поднимает палец — на этот раз замирают пешеходы, а поток экипажей приходит в движение… и так до тех пор, пока снова не накопится много желающих перейти на другую сторону. Все идет мирно, гладко. И вспомнил я наших полицейских… Господи, ведь ты вездесущ!..
Самая красивая улица, какую мне доводилось видеть в Европе, это, несомненно, венская Ringstraße. Ни в Париже, ни в Лондоне нет такой широкой, такой гладко вымощенной улицы, с такими тротуарами и аллеями, с таким количеством домов прекрасной архитектуры, собранных в одном месте, к тому же все они — и частные и общественные здания — кажутся только что построенными. Если вы остановитесь на площади между императорским театром, ратушей и парламентом, вашим глазам, куда бы вы ни глянули, откроется такая величественная и законченная картина, что как бы вы ни напрягали фантазию, ничего более совершенного в архитектурно-художественном отношении вы все равно себе не представите. Но признаюсь, нью-йоркский Broadway произвел на меня несравнимо более сильное впечатление. Ringstraße — изящная, высеченная из мрамора красавица, Broadway — милая, одетая во все цвета радуги, вечно танцующая балерина. Broadway уходит к горизонту дальше, чем у тебя хватает глаз, сужается, бледнеет, сходится в перспективе и исчезает в направлении океана. Ни с чем не может сравниться поразительная, как бы трепещущая пестрота этой улицы. Напрасно вы будете искать здесь два одинаковых здания. Они различны по стилю, по высоте, по ширине, по цвету. Не только отдельные постройки, но даже фасады магазинов в одном и том же здании совершенно разные. Каждый домовладелец старается так построить, отделать и выкрасить свой дом, чтобы он бросался в глаза, а каждый хозяин магазина, в свою очередь, так украшает фасад, чтобы даже слепой не прошел мимо. Один выстроил здание в восемь этажей и украсил его гранитными колоннами и роскошной лестницей, его сосед тут же возвел двенадцать этажей, колонны сделал из мрамора и выкрасил фасад такой светлой краской, что даже рассеянный остановится посмотреть. Но конкуренция не имеет границ, и смотришь, третий сосед запузырил в облака пятнадцатиэтажную махину и пустил в дело кроваво-красную или ярко-пурпурную краску — за двадцать километров этот дом виден, аж из Атлантического океана. Огромный соблазн — снять в таком здании магазин. И на стенах, окнах и балконах пестрят всевозможные надписи — на уровне всех этажей, над крышей и даже над трубами. Смотришь, и в глазах начинает рябить от такого разряженного колосса, а опустишь взгляд — Вавилон! (Ну и сравнение! Какими глупыми кажутся, если серьезно подумать, все эти сравнения с древностью…) Как будто пожар или другое какое стихийное бедствие выгнало из домов жителей этого триединого города, и вот они, со всем своим живым и неживым имуществом, запрудили улицу и мечутся в поисках выхода. Но и это сравнение ничего не дает: с одной стороны сильно сказано, с другой — не отвечает характеру движения. Никакие сравнения с пожаром или другими стихийными бедствиями здесь не годятся, особенно если обратить внимание, с каким хладнокровием чистокровные янки, сняв пиджаки, в жилетках или даже в одних рубашках, сидят в своих магазинах или перед порогом, да еще ноги задерут, кто на подоконник, кто на рядом стоящий стул или стол, зажмут в зубах сигарету, и знай себе курят, курят, сплевывая сквозь зубы, как наши шопы, и почитывают дневные газеты. А что мимо течет нескончаемый людской поток, теснятся тысячи экипажей и лошадей, проносятся молнией пожарные команды, ему и дела нет — курит, сплевывает и читает… Ну, хватит про Broadway: и до утра буду расписывать, все равно, пока вы сами на нем не побываете и пока не увидите порта, представления о прекрасном Нью-Йорке вы не получите.
Я упомянул о пожарных командах, и здесь как раз время заметить, что в американских городах очень часто вспыхивают пожары. Поэтому система противопожарной помощи доведена до совершенства: лошади, линейка и прислуга всегда в полной готовности, не успеет поступить сигнал, как специально обученные лошади поднимаются на платформу, сверху подается упряжь, пожарники мигом впрягают их в линейку и — во весь опор. Но несмотря на быстроту, с которой пожарники спешат на помощь, ты то и дело натыкаешься на обгорелые черные остовы огромных зданий, а то бывает, что и стены обрушились. Но американец и в ус не дует: сгорело у него здание в десять этажей, он расчистит площадку и воздвигнет пятнадцатиэтажное, да еще прочнее и красивее прежнего. Все дома, разумеется, застрахованы. Застрахованы и люди. К окнам отелей, да и частных домов — они ничем от отелей не отличаются — прикреплены веревки, соответствующие расстоянию от окна до земли, а рядом висит инструкция: «В случае пожара брось конец веревки в окно и спустись по ней». Спасибо за заботу! Я, прочитав такую инструкцию в нашем отеле, осмотрел веревку, а потом заглянул из окна вниз. Там я увидел не двор и не улицу, а плоскую крышу другого здания. Хорошо, допустим, я спущусь на эту крышу, а что дальше? Может, все это с веревкой и гениально придумано, только лучше, если она не потребуется.
Я отвлекся. Мы ведь отправились выпить пива. Наш чичероне отвел нас в довольно просторное и чистое заведение. Хотя не было и девяти часов вечера, все столики были свободны. Зато возле буфета сновали посетители: придут, закажут пиво или виски, выпьют, расплатятся и молча удалятся. Слава богу, что эта пивная была не чисто американская, а то бы и мы не получили никакого удовольствия и вместо того, чтобы расположиться за столиком и, сладко беседуя, выпить по кружке-другой пива, должны были бы подобно этим немым, холодным посетителям — словно они не живые люди, а человекоподобные машины! — стоять у буфетной стойки, как у нас это делают только отпетые пьяницы, и молча осушать кружки. В пивных, которые содержат американцы, нет столиков, посетители пьют у буфетной стойки, и там же выставлены бесплатно всевозможные закуски. Если обладать некоторым нахальством, можно, выпив одну только кружку пива, наесться до отвала и «экономить» таким образом до тех пор, пока однажды хозяин не возьмет тебя за шкирку и не поможет вылететь за порог. К счастью, хозяин этой пивной был немец, не успевший еще перестроиться на американский лад. Мы заметили, что посетители приходят, пьют и уходят, но один человек все время торчит у стойки, пьет и прислушивается к нашему разговору. Вот к нему подошла какая-то девушка, он ей что-то пробурчал по-английски и добавил: «Иди си, бога ти!» Он специально произнес эти слова — бросил наживку, на которую мы и клюнули.
— Вы серб? — спросил его доктор.
— Да, серб, а вы тоже сербы? — полюбопытствовал он, крайне обрадовавшись.
— Мы — болгары.
— Све едно, шта су срби, шта су бугари — брача словени![55]
Не ожидая приглашения, он подсел к нашему столику и подал визитную карточку. Перед нами был банатский серб, Неделкович. Четырнадцать лет тому назад, после долгих скитаний по Европе, он приехал в Нью-Йорк; по специальности меховщик, женат на немке. Он весь сиял от счастья, что встретил «брачу», и не знал, как выразить свою радость. Прежде всего он принялся нас угощать. Рассказал кое-как свою биографию, вспоминал разные эпизоды из своей жизни, чаще всего относящиеся к детским годам. Неделкович уверял, что за целых четырнадцать лет ни разу не произнес ни слова по-сербски, и казалось, он хотел сейчас вволю наговориться за целых четырнадцать лет. Он не закрывал рта и при каждом слове, проверяя, не забыл ли он родной язык, спрашивал, правильно ли он выражается. В нем пробудились воспоминания, много лет дремавшие под спудом более поздних впечатлений, и начали роем слетать с его уст. Он вспоминал о всяких обычаях, обрядах, свадьбах, начал проверять, не забыл ли он, как звучат по-славянски молитвы, и, наконец, запел «Христос воскресе» к крайнему удивлению находившихся в пивной американцев. Хозяин — крупный, красивый, в высшей степени добродушный, вечно улыбающийся баварец — и его жена, пышная, белотелая саксонка, которым надоела железная холодность американцев, были восхищены сентиментальностью растроганного до предела дядюшки Неделковича и попросили разрешения присоединиться к нашему столику, который хозяйка уставила всевозможными закусками. Болгария, Сербия, Бавария и Саксония подали друг другу руки, чтобы общими усилиями отразить американский эгоизм и холодность. И победили…
Как Неделкович, так и баварец стали американскими гражданами. Они оторвались от родной почвы и теперь искренне и с гордостью называют себя американцами. На бывшее отечество они смотрят как на что-то далекое, оставшееся где-то там, в тумане. Интересы штата и Нью-Йорка — их интересы. Они постоянно читают газеты и всегда в курсе американских дел, не забывая при этом и Европу. Я убедился, что дядюшке Неделковичу известно и то, что делается в нашем забытом богом краю… Когда он, будучи демократом, сказал, что избрание Клевленда — это победа над республиканцами, я спросил, какого он мнения о президенте. Он с полной откровенностью ответил, что «Клевленд е добар човек, ама ни е државни муж, он е будала; очете да ви дадем Клевленда, па да узмем вашег Стамболова, па он да додже овде, па да увати за руке ове американце?..»[56]. Благодарим за комплимент… Я начал выражать свое восхищение американской свободой, равноправием, государственным устройством, общинным самоуправлением — всем тем, что произвело на меня впечатление, когда я читал книги об Америке. Но дядюшка Неделкович облил меня ушатом холодной воды, когда в свой черед начал рассказывать, что «овде е таква велика корупција, што е нигде нема; у вас, у Европи лјуди су императори, овде е злато император; ко има највише злата, он има највише силе. Парица е царица, како кажу у нас»[57]. Это самая благодатная тема для американцев — как в разговорах, так и в печати. «Велика корупција», — повторял Неделкович, указывая на язвы, которые разъедают общественный организм Соединенных Штатов, язвы, вызванные жаждой золота.
Он рассказал нам о продажности администрации и общинных властей. О громадных злоупотреблениях на предприятиях и в общественном строительстве. «Със злато можеш купити и самог президента». Во время этого разговора, который смутил меня и заставил призадуматься, доктор смотрел на меня сквозь очки и язвительно, по-мефистофельски улыбался, словно хотел сказать: «Ну что? Слыхал? Убедился, что и в А м е р и к е т о ж е с а м о е?..» Ох, ничуть не легче мне было от того, что «и в Америке то же самое!..»
Воскресенье. После обильного и из рук вон плохого завтрака мы, не заходя в салоны, вышли из отеля на Broadway, закурили сигареты и направились в порт. Улицы, еще вчера кишевшие, как муравейники, сегодня были пустынны — будто Нью-Йорк вымер за эту ночь. Где-то забил колокол, за ним на разные лады зазвенели другие колокола, но так слаженно, что получилась возвышенная, трогательная, божественная песня. Казалось, ты слышишь даже слова этой песни, которая зовет, притягивает тебя в храм божий. Я, никогда не слыхавший ничего подобного, к тому же отчаянный любитель всяческой гармонии, остановился и стоял как зачарованный до тех пор, пока колокола не перестали звонить и последний звук не замер в небесах. И у нас, подумал я, благочестивых христиан призывают к молитве разноголосым колокольным звоном, но всегда найдется служка, который поднимет такой трезвон, что лопаются барабанные перепонки, и только об одном начинаешь молить бога, чтобы он вразумил этого бесноватого и послал ему исцеление.
Мы шли по пустому Бродвею до самого порта, разглядывая возвышавшиеся справа и слева красивые дома. Только пароходы, поезда и трамваи продолжали неистовствовать. Воспользовавшись пустотой улиц — на перекрестках торчали лишь внушительные фигуры полисменов, — мы бесцельно бродили по городу и случайно попали на улицу, сплошь застроенную кредитными учреждениями. Любой банк на этой улице заткнет за пояс любой дворец в Европе. Внушительные, черт подери, хоромы! Их величественные мраморные стены внушают респект и доверие! Не глядя, веришь, что в них гнездятся не золотые мечты, а горы золота…
А вот и станция «Бруклинский мост». Два поезда на электромоторах скользят по мосту, подобно челнокам, с одного берега на другой, от Нью-Йорка до Бруклина. Дома в Нью-Йорке очень высокие, но Бруклинский мост еще выше. Мы поднялись по лестнице, вошли в вагон и полетели над необозримым хаосом однообразных плоских крыш; затем блеснул канал, усеянный пароходиками, затем снова — море крыш. Stop! — Бруклин. Солнце палит нещадно, голова раскалывается! Хорошо, что встретилась аптека, немного освежились. В Америке все шиворот-навыворот, и аптеки тоже. Захотелось содовой, лимонада, сиропа или шербета — иди в аптеку, нужны почтовые марки и открытки — тоже туда, яйца — и яйца есть, и щетки для обуви, и que sais-je encore[58].
А теперь вернемся на Broadway, сядем в трамвай и поедем в Центральный парк. У входа в парк толпа чичероне наперебой предлагает свои услуги. Мы в них не нуждаемся. План города изучен еще на пароходе. Кроме того, людской поток движется в глубь огромного парка, и мы можем пойти вместе с ним. Все дорожки залиты асфальтом. Особого старания украсить парк мы не заметили, большая часть деревьев растет, как им вздумается. За поворотом одной из дорожек открылась площадка для игр, с качелями и каруселью. Среди малышей кое-где возвышаются «детки» лет четырнадцати — пятнадцати. Дальше, на просторной круглой поляне несколько команд играли в крикет, вокруг, на траве сидели тысячи зрителей. Интересно, что идешь по аллее и чуть ли не на каждом шагу встречаешь табличку «Keep off the grass» (берегите траву). Эти надписи есть даже в тех местах, где трава не растет и никогда расти не будет, а в воскресенье гуляющая публика толчется именно на тех участках, где трава самая густая. Видели мы и большой обелиск. Только что на него смотреть? Все равно иероглифов не разобрать. Одни англичане способны три часа, ничего не понимая, глазеть на какой-нибудь камень только потому, что в путеводителе сказано, что это старина или достопримечательность. Посетили мы и новый музей. Среди других редких и ценных вещей мое внимание привлекло большое собрание египетских мумий, выставленных не так, как в некоторых европейских музеях — в пустых или закрытых саркофагах. Здесь видишь сначала совсем закрытый саркофаг с надписями и украшениями; рядом — открытый, с лежащей внутри, обернутой в восковую материю мумией — из-под ткани едва вырисовываются отдельные части тела; затем верхний покров снят, и тело лежит в истлевшем, но еще сохранившемся тряпье — здесь уже можно распознать нос, подбородок, сложенные руки, ноги; и, наконец, сгнившее, ссохшееся тело человека, жившего три тысячелетия тому назад. Вот где припоминаешь монолог Гамлета над черепом! Еще больше меня поразило другое наблюдение. Рассматривая тряпицы, в которые были завернуты мумии, и лежащие рядом материи, я внимательнее пригляделся к тому, как они сотканы, какой у них рисунок и подбор красок, и, к крайнему своему сожалению, убедился, что мы, болгары, в искусстве ткачества едва достигли того, что египтяне умели уже три тысячелетия тому назад. Еще об одном поразительном сходстве наших самобытных изделий с изделиями другого племени я упомяну дальше, в своих заметках о Чикагской выставке. Побывали мы затем и в зверинце. Специалист-зоолог, возможно, и обнаружит здесь, среди множества птиц и обезьян, какой-нибудь редкий экземпляр, мы же пришли к общему мнению, что нью-йоркский зоологический сад очень молод и, что касается комплектования, ему еще можно многого пожелать. В парке есть маленькое озеро (когда я говорю «маленькое», это не значит, что оно меньше того, что в Софии, возле Орлова моста), по нему молодые янки катаются на лодках, и эти лодки куда более элегантны и соответствуют своему назначению, чем те смешные корыта, в которых плавают по нашему софийскому «озеру».
Тенистые аллеи привели нас к эстраде, окруженной огромной толпой. На эстраде играл оркестр в довольно полном составе. Среди нескольких тысяч слушателей я не заметил ни одного плохо одетого человека — ни мужчины, ни женщины. Большинство мужчин были из числа мелких торговцев или рабочих, но все они были так опрятно и хорошо одеты, как у нас редко одеваются самые видные торговцы по большим праздникам, а женщины и особенно девушки были одеты даже с претензией на элегантность, что, впрочем, не очень им идет. Миловидных девушек много, но красивых — ни одной; все тоненькие, хрупкие, бледные, узколицые, большинство в наглаженных блузках, подпоясанных кушачком, что скрывает их и без того слабо развитые формы. Говорят, что нью-йоркские девушки кокетливы. В чем состоит их кокетство — один бог знает! Видно, американцы это улавливают. Я же не понял, как не понимаю и то, в чем состоит кокетство между некоторыми животными. Видишь, двое животных встретились, поглядели друг на друга, и не замечаешь ни единого нежного звука или ласкового движения, — мускул не дрогнул на их мордах; просто обошли друг друга, посмотрели и хоп! — подружились. Для меня встреча американца с американкой ничем от этого не отличается: встретятся, мужчина пролает что-то грубым голосом, женщина тоненьким, и ни один мускул не дрогнет на их лицах. Если это называется кокетством, то что же говорить о парижанках? Американки действительно держат себя свободно, но свобода эта, которая проявляется в манере одеваться, держать себя, наконец, в походке, кажется европейцу какай-то странной, а посмотришь на физиономию — и не знаешь, что и думать. Во всяком случае, я с первого взгляда не мог решить: девушки, которых мы встречали в парке, из порядочных или из «тех», и скорее причислил бы их к последним, если бы не видел, что они вертятся возле своих мамаш, отцов и братьев. Женщина пользуется в Америке большим уважением. Отношение мужчины к женщине представляет собой печальный остаток рыцарского отношения к нежной и беззащитной даме. Но современная американка считает, что она имеет неотъемлемое право на уважение со стороны каждого мужчины, она не пытается завоевать это уважение кротостью и женственностью в каждом отдельном случае, а требует его, подчас с насупленным видом. Попробуй только не уступи ей тотчас место в вагоне, трамвае, омнибусе или на пароходе, она окинет тебя уничтожающим взглядом и даже пробурчит себе что-то под нос. Иное дело европейская женщина! Она в подобном случае — каким бы ты ни был недогадливым или нелюбезным — устремит на тебя такой ясный, сдержанно умоляющий взгляд, что ты не только место уступишь, а готов будешь на руках ее носить (кто б мог подумать!..).
В понедельник, после завтрака, мистер Неделкович, бросив свою работу, взялся познакомить нас с городом. Мы поднялись на высокий деревянный окружной мост, по которому постоянно снуют поезда, сели в вагон такого поезда и понеслись над улицами, над головами пешеходов, а подчас и над крышами домов. Разумеется, увидеть что-либо было очень трудно: перед глазами, как в калейдоскопе, крутились верхние этажи домов и бесконечные прямые улицы, мелькали широкие площади, тянулись просторные парки… и снова — здания, снова — улицы; все это вперемежку с дымом, паровозными гудками и никому не нужными указаниями и объяснениями Неделковича. Кое-где в открытых окнах верхних этажей я видел нью-йоркских жительниц, разлегшихся неглиже у окон, в качалках, с газетами в руках. После часового стремительного полета, который напомнил мне прогулку с Хромым Бесом, мы остановились у главного нью-йоркского резервуара, снабжающего город водой. Дно этого резервуара показалось мне не слишком чистым, потому и вода попахивала застоявшейся колодезной водицей. Мы были на высоте, с которой… ничего не было видно. Затем мы пересели на трамвай, и дядюшка Неделкович отвез нас в парк, где еще не был убран мусор, оставленный вчерашней воскресной публикой. Здесь он посоветовал нам подкрепиться завтраком, что мы и поспешили сделать… Когда мы спускались к станции, чтобы ехать обратно в гостиницу, мы увидели железнодорожную линию, по которой в этот вечер нам предстояло отправиться в Чикаго. Но неужели это Hudson River? Неужели это американский Рейн? Под нами, извиваясь, текла речка с заросшими берегами, по которой плыло больше всякого мусора и нечистот, чем пароходов и барок. На обратном пути ничего особенного нам на глаза не попалось. Из памяти у меня не выходит только одна встреча: когда мы по каменной лестнице спускались к реке, я увидел сидящих на ступенях ребятишек. Они делили и складывали в шапки зеленые яблоки; за несколько центов они готовы были насыпать мне полные пригоршни, но я взял только несколько штук. Вскоре нам повстречалась американская семья, и девушка, по-видимому, дочь, довольно хорошенькая, обратилась ко мне так, будто век была со мной знакома: «young man[59], — сказала она, — не ешьте эти яблоки, заболеете». Эта простота в обращении меня подкупила, и я отнес ее к положительным сторонам американцев, хотя в Европе подобное обращение девушки к незнакомому мужчине сочли бы за вызов.
Когда мы в отеле расплачивались, с нас потребовали за фаэтон, доставивший нас с вокзала, целых пять долларов. Двадцать семь левов — за такое короткое расстояние! Это был явный перебор, потому что, как только они заметили, что мы не склонны столько заплатить, так сразу же спустили до трех долларов, а от гостиницы до вокзала, который был гораздо дальше, взяли только два. Не запасшись предварительно долларами, мы расплачивались европейским золотом, и интересно, что кассир охотно принимал только наполеондоры, а австрийские и другие двадцатифранковые монеты презрительно отметал в сторону, словно это было не золото, а какой-то мусор.
На вокзал мы приехали совсем по-американски — за минуту до отхода поезда. Американские вагоны напоминают вагоны Orient Express’а, только они немного шире, выше и длиннее. Их ширина десять футов, а длина 70 футов, в каждом вагоне 76 удобных сидячих мест — по два пассажира на диване, но, так как в вагоне обычно не более 30 человек, каждый может располагать отдельным бархатным диваном. И хотя наш вагон был не спальный, а просто первого класса, спали мы прекрасно. Скорые поезда целиком состоят только из вагонов первого класса, за более высокую плату можно ехать в спальных вагонах, которые оборудованы еще роскошнее и вечером превращаются в спальню с широкими и мягкими постелями. В каждом таком поезде есть специальные курительные салоны и салоны-рестораны. Еще роскошнее и, конечно, дороже пульмановские и вагнеровские вагоны, они рассчитаны на путешествия со всеми удобствами. В них есть Drawing-room car — салон с мягкими креслами для каждого пассажира, Buffet and Café-car — буфет и кафе, где можно читать и свободно курить, Sleeping car — спальные вагоны, Compartment car — отдельные элегантные купе, Dining car — ресторан с прекрасной сервировкой и разнообразным меню, Observation car — шикарный вагон с огромными окнами и красивыми занавесками; его прицепляют в самом конце состава, и из него можно обозревать окрестности, как с открытой палубы корабля. Есть и Private car — частные вагоны со всеми удобствами, предназначенные для богатых семей. Наконец, в поезде есть ванные комнаты, парикмахерская, книжная лавка… Спросите лучше, чего там нет. В каждом вагоне по два ватерклозета — для мужчин и для женщин — и по два резервуара с чистой, ледяной питьевой водой. Проход из одного вагона в другой очень удобен, соединяющие платформы так пригнаны, что ты даже не замечаешь, как переходишь в другой вагон. К тому же вагоны отделены друг от друга застекленными дверями, чаще всего эти двери открыты, и вечером при сильном освещении видны насквозь два, а то и три вагона, и кажется, будто это один салон длиной в 50—60 метров. Видишь, как в нем сидят американцы в самых разнообразных позах, уткнувшись в газеты, будто они дали обет молчания, каждый стремится к одному — занять позу поудобнее, вытянув ноги или задрав их повыше. В курительных вагонах почти перед каждым пассажиром стоит плевательница. Американцы, когда курят, то и дело безобразно сплевывают, особенно те, кто жует табак; сидит себе такой американец, развалясь на диване, и жует, а когда рот, раздраженный никотином, наполнится слюной, он, не меняя позы, выдавливает сквозь зубы струю желтой мерзости, — и плевать ему на то, что вокруг люди. При одном только виде этого может стошнить.
До Олбани, главного города штата Нью-Йорк, мы ехали берегом реки Гудзон, но, к сожалению, не имели возможности наслаждаться красотами природы, потому что была ночь. Правда, лунный свет серебрил поверхность реки, мимо проплывали мягкие очертания холмистых берегов, городки мерцали мириадами огней, мелькали грузовые суденышки, сверкали огнями трехэтажные пароходы, утопая в блеске, подобно бальным залам… и все же мы не можем сказать, что видели Hudson River. Придется поверить на слово, будто это американский Рейн. Что же касается меня, то на основе того, что я мог заметить при лунном свете, я сделал заключение, что называть Гудзон Американским Рейном едва ли более претенциозно, чем называть Рейнский водопад «Европейской Ниагарой».
Ниагара! Дай бог каждому испытать такие блаженные чувства, какие испытал я, подъезжая к Ниагарскому водопаду, и особенно, когда это чудо природы засверкало перед моими глазами во всем своем великолепии! За час до прибытия на станцию, где высаживаются, чтобы попасть к Ниагаре, кондуктор предложил нам приобрести билеты на фиакр, на котором можно совершить четырехчасовую прогулку и осмотреть водопады со всех главных точек. За это удовольствие мы заплатили ему шесть долларов. Прибыв на станцию, мы сдали на хранение свой багаж, уселись в просторный экипаж и поехали…
Я не любил и не знаю, что чувствует человек, когда ему предстоит увидеть любимую после долгой разлуки или когда он впервые услышит от нее ответное признание; мне не приходилось жениться, и я не знаю, что ощущает юноша, когда идет под венец или переступает порог новой жизни… Одно могу сказать — когда наш фиакр тронулся к водопадам, меня охватило такое нервное волнение и такое нетерпение, что если бы в эту минуту святой Петр отворил врата рая и позвал меня, я крикнул бы: «Да пропади ты с твоим раем, дай посмотреть Ниагару!» Ниагара — она с детства будоражила мое воображение, я завидовал всем счастливцам, ее повидавшим, и даже мысли не допускал, что когда-нибудь окажусь на их месте. Ниагара — удивительная игра природы, привлекающая тысячи европейцев в Новый Свет — вот она, Ниагара! Не успеют колеса фиакра и сто раз повернуться вокруг оси, как она предстанет передо мной… неужто в одном из тысяч вариантов, трепетно рисовавшихся моему воображению? Мы едем по скругленной аллее. Впереди и позади нас торжественно и плавно, словно под звуки музыки, едут и идут пешком явившиеся издалека любители красот природы. Некоторые приехали раньше нас и теперь возвращаются. Счастливцы! Они уже видели Ниагару!.. Вот едва плетется восьмидесятилетняя старуха, с двух сторон ее поддерживают внуки. Она приехала, чтобы посмотреть — и она увидела! — чудесные водопады. Вероятно, это было ее последним желанием, теперь она может спокойно проститься с жизнью…
Слышу глухой рокот низвергающейся водной массы. Среди древесных стволов, кудрявясь белой пеной, засверкала вода, текущая по наклонной каменистой плоскости. Миновали мост, и перед нами заблестела река, шириной метров в сто. Она бурно несется по несметным камням и, взбивая гриву молочно-белой пены, рушится в пропасть. Противоположный берег круто обрывается над бездной. Это Канада. Видны отели, живописные виллы, разбросанные вокруг роскошного парка Виктории.
Мы завернули по аллее, и все исчезло, только еще сильнее стал слышен подземный гул. Фиакр остановился, мы вышли и, следуя указанию возницы, пошли по дорожке, ведущей между деревьями. Снова открылся канадский берег по ту сторону пропасти, а вот и вода; мутно-зеленая, уже сыгравшая свою роль, уставшая, но все еще пенящаяся, она лениво катит на отдых к водовороту… Грохот настолько усиливается, что для того, чтобы услышать друг друга, приходится кричать. Несколько ступеней вниз, каменная полукруглая ограда… и Ниагарский водопад! Вот он!!.
Немало прошло минут прежде, чем мы очнулись! Все наблюдавшие стояли замерев, как в живой картине! Не удивление, не восхищение… нет! Безграничное благоговение отпечаталось на лицах. Они были серьезны, чуть бледны и как бы застыли. Словно предстали не перед божьим творением, а перед самим богом!.. Кто может, пусть описывает эту картину, пусть фотографирует, рисует… Я же не могу.
С того места, где мы стоим, открывается в общих чертах следующее: налево, за каменной оградой, через которую мы перегнулись и смотрим, с силой низвергаются кудрявые снопы вспененной воды и теряются где-то в ста метрах под нами, среди кипящей, пенящейся массы, от которой исходит ужасный грохот; кипящая масса выбрасывает алмазную водяную пыль; пыль эта, поднимаясь, постепенно разрежается и превращается в прозрачный пар; лучи солнца, преломляясь в нем, образуют радугу, обоими концами уходящую в разбитую, обессиленную воду, которая, низвергшись водопадом, заполняет собой огромную пропасть шириной в пол и длиной в два километра. Эти струи слева отделены от основного американского водопада небольшой скалой, за которой устремляется в бездну еще более буйная масса воды шириной в сотню метров. Если взглянуть на этот водопад с противоположного, канадского, берега, он покажется колышущимися струями кудрявой пены, среди которых выделяются светло-зеленые полосы невзбитой воды. За этим водопадом находится остров Трех Сестер, откуда видно, как на огромном пространстве вода, наполовину уже вспененная, несется, прыгая по камням, к хаосу канадского водопада, названного Конской подковой. Вот где чудо Ниагары! С полукруглой вогнутой скалы, имеющей форму конской подковы, шириной в двести метров, непрерывно с высоты в сто метров падает лавина ослепительно сверкающей пены. Внизу — ад! Там что-то кипит, бурлит, беснуется, грохочет, как бы сотрясая окрестности, струи пены фонтанами взметаются вверх, водяной пылью осыпая водопад, и совершенно отчетливо видишь, как над ним к небу возносится пар, у тебя на глазах превращаясь в облака, которые чем выше, тем больше сгущаются и как бы застывают рад водопадом! Интересно, как это выглядит в светлую лунную ночь?
Внизу кружат пароходики. Бедные! Какими жалкими, какими мизерными выглядят они рядом со вспененным гигантом. К воде можно спуститься по крутой тропке или по канатной дороге, перейти на противоположный берег — по подвесным мостам. Повсюду тебе предлагают виды Niagara-Falls (Найагеры Фолл, как произносят американцы). Множество фотографов уговаривают тебя сфотографироваться на скалах у водопада — на память. Мы не стали фотографироваться, потому что один из нас выдвинул типично болгарский аргумент: «Кто знает, сколько за это сдерут!» Четыре часа промелькнули, как четыре минуты… Прогулялись мы и по улицам Suspension Bridge и Ниагаре. Эти городки, разбросанные среди парков, в основном состоят из деревянных летних домиков, чистеньких, с небольшими палисадниками. Я говорю «домики», исходя из американских мерок, — большая их часть была «всего лишь» в три этажа. Наш экскурсовод, якобы для того, чтобы мы составили себе более полное представление о Ниагаре, привел нас еще на одно высокое место и стал мимикой и жестами что-то объяснять, указывая вниз на воду. Мы ничего не понимали, а потом сообразили, что он хочет обратить наше внимание на то, как крутится внизу вода. Вот еще — после водопадов показывать какой-то водоворот! Потом-то мы поняли, в чем дело: просто они специально заводят сюда новичков и под видом того, что показывают им чудо природы, почти насильно всовывают им в руки альбомы за два-три доллара. Альбомы эти продают молоденькие девушки. Впрочем, мы не порадовали их своей галантностью…
Кроме того, что мы четыре часа провели у самих водопадов, наш поезд, проехав через Suspension Bridge и парк Виктория, сделал специальную остановку на возвышенном месте Falls View, пассажиры вышли из вагонов и еще пять минут наслаждались величественной картиной — оттуда были видны все водопады.
Прощай, Ниагара! Жизнь так коротка, что я не питаю надежды увидеть тебя еще раз!.. Хотя кто знает! Будем живы-здоровы… Впрочем, едва ли! Загудел локомотив, поезд тронулся, поплыли мимо горы и заслонили водопады. Замелькали однообразные ландшафты Канады. Много городков попадалось нам на пути, но там останавливаются только местные поезда, а наш, скорый, удостаивал их лишь приветственным гудком и спешил вырваться из дымной завесы фабрик. Деревень, в европейском смысле слова, мы не встречали ни в Канаде, ни в Штатах, которые проехали насквозь. Или видишь городок с правильно распланированными улицами, с газовым или электрическим освещением, с трех-четырехэтажными домами, с трамваями, сетью железнодорожных путей и лесом фабричных труб, или ферму, или отдельные хижины на месте только что выкорчеванного леса, где хозяева прокладывают себе дорогу плугом. Но стоит построить несколько домиков, как возникает фабричная труба и в мгновение ока тихое земледельческое селение превращается в дымный промышленный городок. Аграрную Америку мы не смогли увидеть, она осталась южнее. Но зато фабрик и железных дорог там — выше головы! От Нью-Йорка до Чикаго тысяча шестьсот километров, и на протяжении всего пути по меньшей мере две железнодорожные колеи. Каждые пять минут то справа, то слева проносится поезд. И какие составы! Из тридцати, сорока, пятидесяти вагонов. И каких вагонов! То в форме больших кузовов, то в форме бочек, то в форме клетей. И все это идет не порожняком, а везет товар! Особенно сильное впечатление производит это бешеное движение по ночам. Кроме сигнального гудка, у каждого локомотива есть еще колокол, который ночью звонит почти непрерывно. Ты все время слышишь его мерные удары, напоминающие наш погребальный звон, и все время вздрагиваешь от проносящихся поездов: то с одной, то с другой стороны, то у тебя над головой, по мосту — словно скребанут о твой вагон и мигом исчезнут во мраке, только и успеешь услышать что удар колокола. И так — днем и ночью, каждый божий день!
Стемнело. Мы с Филаретом сидим в курительном салоне и беседуем. Вот в окно блеснула электрическая лампочка, за ней вторая, третья, сразу сотни! Мы в большом городе. Шум, гам, колокола, поезда несутся в разных направлениях — и вдруг все смолкло. Che cosa?[60] Смотрю в окно: наш поезд посреди широкой реки, берега плывут вместе с электрическими фонарями. Значит, мы двигаемся. Но каким образом? По воде? Открываю окно, высовываюсь наружу, смотрю, под окном стоит машинист и спокойно курит трубку — значит, стоим. Нет, не стоим — весь город плывет перед глазами! Смотрю в противоположное окно вагона — вижу поезд с пассажирами, которые ехали в другом вагоне нашего же состава. What’s the matter?[61] Очень просто. Наш поезд, не останавливаясь, а только сбавив ход, разделился пополам, по двум рядам рельсов вкатился на паром и теперь плывет на другой берег. Это был Detroit. Другого города, так ярко освещенного электричеством, я не встречал.
Завтра рано утром — Чикаго. Мы знали заранее, на какой прибудем вокзал и в какой остановимся гостинице, все сверили с картой и, когда кондуктор объявил: «Двадцать седьмая улица!» — подхватили вещички и покинули вагон. С сумками и развернутой картой города двинулись по улице; повернули направо, потом налево… и в конце концов совсем запутались. Но, к счастью, на противоположной стороне улицы зажглась путеводная звезда — питейное заведение с лаконичным названием «Pilsner Bier»[62]. Где немцы — там можно объясниться. И, действительно, через двадцать минут мы, выйдя из этого спасительного заведения, по совету хозяина уже звонили в дом напротив. Нас встретила старая немка, и мы сняли у нее на восемь дней одну комнату (другие были уже заняты), заплатив девять с половиной долларов. Дешевле, чем в Кутловице! Не теряя времени на отдых, отправились прямо на выставку, решив, что там нам следует прежде всего разыскать болгарского представителя — господина Шопова. За вход на выставку взимается плата в полдоллара. Мы миновали красивые, прекрасно оборудованные павильоны отдельных штатов, пересекли, чтобы сократить дорогу, галерею изящных искусств, прошли через южноамериканские павильоны и рыбное заведение, обогнули правительственное здание и вошли в колоссальный павильон мануфактуры и свободных искусств. Вы, вероятно, были на Пловдивской выставке и помните главный павильон? Он был достаточно вместителен, не так ли? Но во дворце мануфактуры Чикагской промышленной выставки может поместиться не только вся наша Пловдивская выставка, но и все жители второй болгарской столицы вместе со всем своим скарбом и живностью. Размеры его: 1687 на 787 футов или 1 327 669 квадратных футов (желающие пусть переводят в квадратные метры, у меня же нет времени). Снаружи здание выглядит очень импозантно, с двух сторон к нему примыкают колоннады, стены оштукатурены и украшены орнаментом, а крыша сделана в виде застекленного купола. Внутри этого гиганта находятся сотни павильонов: американские, европейские, азиатские и другие. Надеюсь, что вы не ждете от меня описания каждого павильона в отдельности? Поинтересуйтесь лучше, удалось ли мне в каждый из них заглянуть. Мы дали себе слово нигде не останавливаться. Идем посередине, чтобы не заблудиться в этом лабиринте. Перед нами тянутся павильоны один красивее другого: Австрии, Германии, Англии, Франции, Бельгии, России; дальше высится колоннада с темными сводами, в мавританском стиле — сущая Альгамбра, — и мы, увидав над ней знамя, сочетающее наши национальные три цвета, бежим к нему — оказывается, это павильон Мексики; затем минуем Японию, Китай, Персию, дальше над темным проулком замечаем поникший турецкий флаг. Миновали и его, и вот перед нами маленькая лавочка, над которой реет (хотя едва ли он мог реять — в здании мануфактуры нет ветра) трехцветный болгарский флаг. В двух красивых витринах, на самом видном месте, выставлено болгарское розовое масло. В середине, во всю длину помещения стоят застекленные шкафы, набитые разными тканями, в основном из Врацы; среди кусков ткани, если приглядеться, можно обнаружить несколько бутылок с жидкостью. Если вы полюбопытствуете, вам ответят, что это наши славные вина и ракии. Помещение очень мило украшено коврами и национальной одеждой. Тут же мебель, изготовленная в Софийской мастерской Ивана Бруха и К°. Справа, в глубине, куда не достигает электричество (лавочка освещается электричеством весь день, ибо в здании мануфактуры темно), стоит застекленный шкаф. Он набит коробками с папиросами и табаком. Заметить их можно скорее с помощью обоняния, чем зрения. Тут же восковые фигуры: деревенской молодицы в национальном костюме, рядом — шоп, третья фигура представляет майора в полной парадной форме. Над столом г-на Шопова висит карта Болгарии. И хорошо, что есть карта, а то любопытные американки никогда бы не догадались, откуда привезено это розовое масло. Г-н Шопов с неизменной любезностью преподает им географию. Свой урок он начинает со Стамбула (иначе им не растолковать). Ткнув в него тростью, он ведет ею до Эдирне, перескакивает на нашу столицу, обводит границы Болгарии и останавливается на долине Роз, которую он для вящего эффекта окрестил так называемым «земным раем». Жаждущие знаний американки смотрят ему в рот и повторяют: «Oh, yes! Oh, yes, all right!»[63]. Я склонился над столом, заслонив лицо газетой, и думаю: «Господи, только бы они, из желания лучше познакомиться с нашим отечеством, не попросили г-на Шопова перевести им что-нибудь из болгарской прессы…»…
…У господина Шопова четыре помощника, и им более или менее удается удовлетворить любопытство посетителей. Американок очень интересует наш майор. Они щупают эполеты, рассматривают ордена, золотые пуговицы, красный кант, приподнимают полы мундира. Бедняги, они никогда не видели офицеров, им любопытно! Наши объясняют, что у Болгарии сильная армия (oh, yes!),что мы одержали победу в войне (oh, yes!), что в случае новой войны мы можем поставить под ружье двести тысяч солдат (oh, yes! oh, yes!). «Значит, это офицер? А это — горожанин и горожанка?» — интересуются посетители, указывая на шопа и молодицу. У них крестьяне и горожане не различаются по одежде.
Г-н Шопов проявил к нам исключительную любезность, кратко информировал о самом интересном на выставке, сам провел нас по всему Midway Plaisance и здесь, в турецкой деревне, угостил обедом. Но вы не знаете, что такое Midway Plaisance! Так послушайте: продолжением всемирной промышленной выставки, как бы необходимым ее дополнением, служит специально выстроенный ярмарочный городок; он тянется (не напутать бы!) приблизительно километра на три, и вы можете здесь познакомиться со всем миром. Для американских посетителей это любимое место. С раннего утра и до одиннадцати часов вечера — когда выставка закрывается — здесь толпится народ, прибывший с разных концов земного шара. Войдя, вы сразу попадаете на длинную улицу, забитую посетителями, по обе ее стороны тянутся увеселительные заведения и национальные деревни из всех частей света. Шум, гам, музыка, барабаны, зурны, бубны, медные тарелки… чалмы, шальвары, цилиндры, кринолины, фустанеллы, широкие пояса с заткнутым за них оружием… американцы, негры, европейцы, китайцы, японцы, дагомейцы, островитяне, лапландцы и наш софийский гражданин Айвазян в своем павильоне, выдержанном в турецко-мавританском стиле. Прежде, чем углубиться в Midway Plaisance, побываем у Айвазяна. Здесь же г-н Йовчев, — хорошо зная английский язык и интересы американцев, он помогает г-ну Айвазяну рекламировать и продавать «Bulgarian curiosities» (такова надпись на павильоне). Перед павильоном выставлены манекены, наряженные в шопские народные костюмы. По обе стороны от входа — витрины со всевозможными старинными и современными монетами, почтовыми марками и открытками. На прилавках разложено все, что Айвазяну удалось скупить у наших крестьян в течение нескольких лет: вышитые полотенца, платки, носки, деревенские шерстяные тапочки, серьги, серебряные пряжки, перстни и сотни других побрякушек, которыми украшают себя крестьянки. Внутри стены павильона завешаны коврами, поверх ковров висят волынки, кавалы, тамбуры, баклаги, роги, сумки; в глубине — восковая фигура, наряженная молодицей, грудь ее украшена целым арсеналом монет и металлических украшений, лицо полуприкрыто волосами, а над головой огромное самшитовое опахало. По обе стороны от молодицы на стенах висят портреты болгарского князя, премьер-министра и военного министра. Айвазян сидит за кассой и из-под нахмуренных бровей с недоверием следит за любопытными посетителями. В углу, на ящике, застланном ковром, скрестив по-турецки ноги и попыхивая цигаркой в длинном черном мундштуке с янтарным наконечником, сидит болгарин по имени Ганю Сомов{76}. Он в антерии и безбрежных синих шальварах, подпоясанных широким красным кушаком. Перед ним на столе разложено несколько темно-синих флакончиков, из которых половина пусты, а половина наполнены дешевым цветочным маслом. Г-н Йовчев и еще один помощник объясняются с «клиентами» и самым добросовестным образом удовлетворяют ненасытное любопытство американок. Айвазян только время от времени подает голос:
— Эй, послушайте, пусть они что-нибудь купят. Болтовней денег не заработаешь!
— Почему ты с нее доллар берешь? Проси два. Придумай что-нибудь. Скажи, что ножницы старинные, что в Болгарии таких больше нет. Скажи, что они Ходже Насреддину принадлежали…
— А ну, спроси этого дурня, чего ему надобно!
Возле «молодицы» собралось несколько американок. Помощник подробно рассказывает об отдельных деталях национальной одежды, о свадебном обряде, отщипывает по парочке сухих самшитовых листочков. Американки открывают сумки и старательно прячут сувениры.
Айвазян наставляет:
— Бери с них по пять центов, не видишь разве, какие они курицы!
Посетители подходят к столу бай Ганю, рассматривают флакончики, нюхают их и что-то спрашивают. Бай Ганю ни слова не понимает, попыхивает цигаркой и, перебирая четки, бормочет себе под нос:
— М-м да… Не понимаю я тебя, дорогуша… Эй, Георгий, так, кажется, тебя кличут, поди сюда. Будь другом, растолкуй, чего ей надобно…
Я сел на сундук рядом с бай Ганю, и он сказал мне, что в Чикаго его послал один константинопольский еврей — продавать цветочное масло. Тридцать дней пришлось ему качаться на волнах, добираясь из Константинополя до Нью-Йорка — и в Средиземном море, и в Атлантическом океане. В Чикаго ему надоело.
— Чудной здесь народ, — жаловался бай Ганю. — Все надутые какие-то. Да и бабы у них никудышные (при этих словах бай Ганю презрительно смерил взглядом посетительниц). То ли дело наши люди, наши женщины: рослые, здоровущие, налитые — кровь с молоком, черт подери!
Бай Ганю весь разговор свел к «женскому вопросу».
У господина Айвазяна, по его же словам, торговля шла из рук вон плохо, но он надеялся распродать свои «диковины» за последние два месяца — сентябрь и октябрь, — когда кончится летний сезон и более состоятельные американцы, вернувшись в город, посетят выставку. У него был целый музей болгарских «курьезов». Большая часть привезенных в Чикаго вещей еще находилась в таможне — за них требовали безбожно большую пошлину, а у Айвазяна не было денег. Этот труженик заслуживает большего к себе внимания и поддержки. Он не отчаивается. Если ему не повезет в Чикаго, он поедет в Лондон или на выставку в Сан-Франциско…
Напротив павильона Айвазяна павильон с надписью «сорок красавиц сорока национальностей». У входа стоят двое музыкантов в театральных костюмах и зазывают любителей красоты. Мы заплатили по двадцать пять центов и вошли в большой зал. Там, на специальных возвышениях, стояло по столику и за каждым столиком сидело по «красавице». Напротив входа, в глубине зала, под роскошным балдахином, на золотом троне, в окружении служанок восседала Фатме — «Царица красоты». О том, что Фатме красавица, спора нет, но мне больше понравилась одна из ее служанок. Видели мы и красавицу японку, и красавицу негритянку (упаси боже!), и красавицу русскую. Филарет обратился к ней с приветствием: «Здорово, матушка!» А она смо-о-отрит, и ни гугу. Русского, видно, не понимает. Кто знает, откуда ее выкопали! Идем. Слева предлагают ознакомиться с золотыми рудниками Колорадо; справа — побывать в электротеатре. В Колорадо? Здесь в миниатюре дан разрез огромного рудника со всеми его галереями. У тебя на глазах, с помощью сложного механизма, воспроизводится тот же рабочий процесс, что совершается в действительности; миниатюрные рабочие копают в подземных галереях и грузят руду на вагонетки, другие рабочие сгружают ее в корзины и поднимают на поверхность. Лифты ползут вверх-вниз. Наверху находятся заводы, вокруг них снуют миниатюрные железнодорожные составы. Какой-то американец драл глотку, объясняя что-то насчет рудников, только поди его разбери. Вышли. Слева приглашают взглянуть на морских водолазов, справа — на то, как производят стеклянные предметы. Куда? Давайте посмотрим, как делают стекло. Входим в зал с галереями. В центре огромная печь, в ней жидкая раскаленная до оранжево-красного цвета стеклянная масса. В эту массу рабочие окунают концы длинных железных трубок и вытаскивают комочки огненной лавы диаметром около пяти сантиметров; лава тянется, как расплавленный сургуч. Рабочие дуют в трубку, лава вздувается и застывает; затем концы трубок снова окунают в адскую печь, и лава снова становится мягкой и эластичной; ее вытаскивают и кладут на наковальню; другие рабочие всовывают в раздувшийся шар железный цилиндр и катают его по наковальне до тех пор, пока стеклянная лава не примет форму цилиндра — это болванка для стакана; потом цилиндр снова нагревают, вырезают дно и готовый стакан передают дальше, чтобы выгравировать на нем отделку. У нас на глазах сделали множество таких стаканов и ваз. Наверху, на галерее, мы наблюдали за еще более интересным процессом: там тянули из пламени тонкую стеклянную пряжу, накручивали ее на веретена и на ткацком станке ткали стеклянную ткань. Эту ткань украшали разноцветными стеклянными нитями, резали, кроили и шили стеклянные платочки, наволочки, домашние туфли, салфетки и всяческие украшения. Там же стояла восковая дама в бальном туалете, сделанном целиком из стеклянной ткани. Вышли. Направо предлагают посмотреть дрессированных тигров и львов, налево раскинулась ирландская деревня. Нет, лучше мы пойдем на японский базар. Молодцы японцы, здорово продвинулись. Не напрасно их считают англичанами Востока. Живая, деятельная, интеллигентная нация! Кажется, будто они решили здесь, на всемирной Чикагской выставке, удивить весь мир своим прогрессом. И действительно удивили! Нет ни одного отдела на выставке, где бы не было их павильона. Повсюду, наряду с европейскими державами, вы непременно увидите импозантные киоски с надписью «Japan».
Они не из тех, кто выставляет водку из Станимака, коньячную эссенцию из Бордо, бутылки из Праги и этикетки из Вены; все, чем наполнены их громадные павильоны, выпускается их индустрией. Склады японского фарфора можно встретить во всех больших американских городах, во всех столицах Западной Европы. Металлические изделия, шелковые ткани, ткани с золотым шитьем, изделия из соломки, лекарства, рис, чай переполняют множество японских магазинов, разбросанных по всей Европе и Америке. Нет, японцы не шутят, они действительно шагают вперед семимильными шагами. Выходим. Слева зазывают посмотреть театр островитян Самоа, справа — побывать в яванской деревне и познакомиться с ее жителями. Пойдем и туда, и сюда. А потом — к южноокеанским островитянам. Театр из Самоа! (Скажите скорей, где оно, это Самоа, а то я что-то не могу сообразить, да и географической карты при себе нет.) Сбоку к павильону прилепилась будка с плоской крышей — это касса. Перед ней стоит американец и, надрываясь, орет уже осипшим голосом, что каждый, кто упустит возможность увидеть этот театр, будет потом горько сожалеть. Даже если поверить ему на одну сотую, получается, что театр из Самоа — гвоздь Midway Plaisance и, не посетив его, вы можете считать, что вовсе не были в Чикаго. На крыше двое «актеров» — светло-коричневые детины, лбы низкие, носы приплюснутые с широкими ноздрями, волосы длинные, растрепанные, тело, прикрытое спереди лишь короткой юбочкой, испещрено разнообразной цветной татуировкой — лупят палками в грубо выдолбленные корыта. Звуки эти напоминают перестук, который поднимается в наших городках, когда, готовясь к сбору винограда, во всех дворах сколачивают тележные ящики и набивают обручи на бочки. Таков оркестр почтенной труппы из Самоа. Музыканты, выставленные на самый солнцепек, время от времени пригоршнями смахивают со лба пот и затем продолжают «игру» — лупят по своим корытам… Ну как вам такой «театр» из Самоа? Видели мы и деревню южноокеанских островитян, и деревню острова Ява, да только разве их опишешь? Мы почти пробежали по ним и мало что успели разглядеть. Что вам сказать? Жители Явы в какой-то мере похожи на китайцев, только как будто еще мельче. Они носят шальвары и подпоясанные кушачками черные блузы. Дома у них цилиндрической формы, из тростника, крыши конусообразные, из пестрой соломы. Мужчины безбородые, и, если смотреть только на их лица, их не отличишь от женщин; музыкальные инструменты сделаны из тростника и издают звуки, похожие на капель. Сейчас припоминаю, что мы видели одну довольно хорошенькую яванку: она плела соломенную шляпу и была декольтирована чуть больше, чем положено. Ну как, составили вы себе хоть какое-то представление об острове Ява? Вышли. Слева донеслись звуки альпийского рога, и квартет тирольцев и тиролек перенес нас в цивилизованный мир. Он приглашал нас «провести день в Альпах». За Альпийским павильоном дымил мангал, наполненный кебапчетами, и американец в феске кричал как ненормальный: «Скорее, кончается!» — словно наступал конец света. Отсюда начиналась турецкая деревня, а продавец кебапчет расположился перед входом в турецкий ресторан, содержателями которого были греки из Стамбула. Над рестораном, и в правом, и в левом крыле здания — турецкий театр. Американцы, переодетые турками, зазывают с балкона публику, расхваливая на все лады кючек — «знаменитый и великолепный восточный танец живота». Внизу какой-то балбес, наряженный муллой, слоняется круглый день с обнаженной саблей — смотреть противно, а американцы, разинув рты, с серьезным видом смотрят на него и спешат зайти в театр. За театром следует турецкая кофейня со всеми необходимыми аксессуарами: кальянами, чубуками, нардами; за ней целый торговый квартал. Здесь продают турецкую национальную одежду, оружие, монеты, марки, чубуки, ковры, халву, рахат-лукум, шербет, баклаву, кадаиф — словом, все, что пожелаешь! Есть в деревне и мечеть. Там несколько бедолаг с утра до вечера стоят разувшись на коленях, подняв зады на забаву американцам. Молятся! Мы вошли в турецкий ресторан. Здесь господин Шопов дал нам завтрак. Кухня чисто восточная: можно получить разного вида таскебапы, имамбаялда, аджемпилаф и прочие турецкие яства. Во время обеда играет сантур, а наверху в «театрах» целый день верещат зурны и кларнеты.
Вокруг нас снуют всевозможные чалмы и шальвары. В окно видно, как слоняется этот — с саблей наголо, слышен звон цепочек танцовщиц кючека. Около кофейни глухо бьют барабаны. Напротив — мечеть. Уличные торговцы кричат: «Халва-а! Соук шербет!» Где мы — в Чикаго или в Балкапане (будто я знаю, что это — Балкапан)? В этом ресторане мы познакомились с торговцем из Тырнова, господином Хаджипетковым (забыл его имя). Он в одиночку, не зная ни слова ни на одном иностранном языке, благополучно добрался из Тырнова, через Гамбург и Нью-Йорк, до Чикаго. Любопытство одолело. Из любопытства собрал адреса и рекламы всех экспонентов — получился целый ящик. Для чего они ему — не знаю. Может быть, он собирается сделать подробное описание всех выставленных предметов — вот уж никогда б я за это не взялся! Но Хаджипетков молодец, что именно так распорядился своим состоянием, а не предпочел, как большинство наших, промотать деньги по шантанам и а к а д е м и я м. (Получается, что я и себе делаю комплимент… Впрочем, почему получается? — Я не принадлежу к jeunesse dorée[64].) Познакомились мы и еще с одним юношей из Самокова — господином Чакаловым. Он живет и учится в Филадельфии, добывая пропитание трудом наборщика. В течение пяти каникулярных месяцев он работает в ночную смену в типографии одной из местных газет, и этот труд дает ему возможность покрыть расходы остальных семи месяцев, когда он изучает медицину. Это вполне по-американски! Трудолюбивый, интеллигентный и скромный юноша боится только, что, когда он вернется в Болгарию, наш медицинский совет сочтет его американский аттестат недостаточным и заставит ехать в К о н с т а н т и н о п о л ь или в Б у х а р е с т доучиваться. Наши медицинские власти не признали врачом некоего доктора Станева, который вернулся в Америку и сейчас живет и практикует в Чикаго. С ним мы познакомились в нашем павильоне. Ну что ж, покинем турецкий ресторан. Напротив немецкая деревня. Пойти туда? А что там делать? Деревня как деревня, только — немецкая. Неужели мы не видели деревень? Да и издали видно: большие деревянные дома с широкими террасами и огромными островерхими крышами; слышно, как там играет оркестр, и видны сотни немцев с их домочадцами. Бог с ними, пусть наливаются своим пивом! Дальше, налево, мавританский дворец, весь из ресторанов и увеселительных заведений. Направо — персидский театр, у окон которого на верхнем этаже маячит несколько «актрис» с чрезмерными декольте. Входим. Под открытым небом на дощатой эстраде сидят двое музыкантов, точно такие же, как в кафе «Эдирне» на улице Витоша в Софии — один со скрипкой, другой с сантуром. Толстая, почти голая персиянка бьет в бубен. На авансцене, сменяя одна другую, извиваются восточные красавицы. Между прочим, действительно красавицы! Но таких хореографически-порнографических безобразий я еще в жизни не видел. Там был один американец с сыном лет пятнадцати — они пришли посмотреть персидский «театр», — так он не выдержал и пяти минут, схватил свое чадо за руку и в панике бежал. А персиянки, дотанцевав, уселись на сцене, «нога на ногу», закурили сигареты и посмеиваются, явно издеваясь над американцами. За этим заведением находится каирская улица. На Всемирной выставке в Париже тоже была каирская улица, так почему бы ей не быть в Чикаго? По Парижской каирской улице ездили верхом на ослах, в Чикаго можно было прокатиться и на верблюде. Чикагская каирская улица гораздо больше, и, кроме египетских торговых рядов, на ней расположилось и множество увеселительных заведений — «театров». Прогулка верхом на верблюде доставляла американцам огромное удовольствие. Дорогу нам преградило колоссальное железное колесо — Ferris Wheel. На пасху у нас тоже устраивают колесо, на котором за крашеное красное яичко катают ребятишек, но оно заметно отличается от чертова колеса в Midway Plaisance: у нас оно деревянное, а в Чикаго — железное; у нас садишься в ящик, в Чикаго — в большой вагон, в котором свободно размещается пятьдесят человек. У нас к кругу прикреплено с десяток ящиков, в Чикаго — пятьдесят вагонов; у нас высота колеса — десять метров, в Чикаго — сто метров или три минарета, поставленных друг на друга, наше вращают двое цыганят, в Чикаго — громадные сложные машины; у нас плата за катание — одно красное яичко, в Чикаго — полдоллара. Колесо может вращаться медленно и быстро, но я узнал, что быстро крутить запретили, как видно, быстрое вращение вызывало визг и крики. Даже когда оно вертится тихо, и то становится немного жутковато. Спросите-ка у Филарета, как он чувствовал себя в тот момент, когда мы стали возноситься, не забилось ли у него сердце, не сказал ли он себе: «И зачем я сюда забрался?» Бросишь взгляд вниз — перед тобой расстилается вся выставка. Виден и город, в той мере, в какой позволяет фабричный дым. Хорошо видно, какая Чикагская выставка огромная и, в частности, как колоссально здание мануфактуры. Сверху наш взгляд контрабандой проник за ограду Старой Вены, в дагомейскую, лапландскую и китайскую деревни, так что отпала необходимость их посещать. Спустившись с колеса, мы отправились кататься на ледяной железной дороге — ice railway… Она совершает круг и движется не по рельсам, а по ледяной дороге. Вагоны устроены как сани. Есть и бубенцы. Любопытно, что рядом с дорогой все замерзло, тогда как вокруг камни трескаются от зноя…
Когда выходишь с ледяной дороги, в глаза бросается здание «женский труд» — Woman’s Building. Его проектировала архитектор — барышня из Бостона. Этим зданием американцы всем прожужжали уши, но чем оно так замечательно — я не постиг. Как только входишь в центральный зал, глазам открываются произведения живописи и скульптуры. Но и скульптура и живопись — заурядные, ничего особенного. Здесь же можно проследить историю женской одежды, начиная с фигового листка и кончая самыми роскошными и дорогими нарядами. Видишь произведения мастеров швейного дела, предметы, предназначенные для детей, всевозможные игрушки; тут же выставлены вышивки и прочие изящные поделки — продукт обеспеченной жизни, когда в расчет не берется ни время, ни труд, затраченный на рукоделие. Наверху, на галерее, множество рисунков — такие рисунки могли бы прославить школьниц, но никак не современную женщину. Там же залы, где заседают всевозможные женские конгрессы. Но то, что действительно неоспоримо говорит в пользу современной женщины, — так это женская литература.
Насколько я мог заметить, этот павильон, бесспорно интересный, сравнительно мало посещается мужчинами, больше женщинами.
Побывали мы и в здании садоводства. Так как мы не ботаники и не бахчеводы, нам не было нужды долго там задерживаться — просто прошли из конца в конец длинное помещение, поворачивая голову то направо, то налево и разглядывая растения, доставленные сюда из всех частей света. Между прочим, я обратил внимание на растительный мир Австралии, который раньше знал только по рисункам, и интересно, что, когда я увидел его в натуре, он показался мне уже знакомым, словно я видел его не в первый раз. Здесь были фрукты и овощи колоссального размера, но еще больше они в павильоне Калифорнии, который превзошел все наши ожидания. Позже я еще скажу о нем несколько слов. В центре здания, в котором мы находились, был круглый зал под огромным стеклянным куполом. В нем были высажены на скалу гигантские тропические растения, макушки которых почти касались купола. В скале была устроена пещера, стены которой усеяны миллионами кристаллов. Представьте, какое исходит сияние, когда в них отражается свет электрических ламп. Здесь же продаются в качестве сувениров кристаллы и изделия из них.
Дальше идет павильон транспорта. Когда я говорю п а в и л ь о н, ваше воображение не должно сразу же обращаться к Пловдивской выставке и принимать за мерило ее павильоны. Павильон транспорта, например, имеет 245760 квадратных футов, таков же и павильон садоводства. Это величественные здания с прекрасными фасадами. Архитектор надолго задержался бы перед ними. Внутри демонстрируются все виды транспорта, какими когда-либо пользовались люди, начиная с первых, грубых и неповоротливых колесниц до самых усовершенствованных локомотивов и комфортабельных вагнеровских и пульмановских вагонов, которые поражают роскошью и удобствами; начиная с доисторических речных посудин до самых грандиозных пассажирских пароходов и военных кораблей. Трамваи, конные и электрические омнибусы, дилижансы, фиакры, ландо, кабриолеты и тысячи других пассажирских, пожарных и грузовых повозок различной формы и величины заполняют это огромное здание. Верхние галереи заставлены велосипедами и моделями кораблей. Здесь мы видели миниатюрные составы, бегающие в подвесном состоянии по круговым рельсам, и такие, у которых рельсы не сверху и не снизу, а сбоку. Первый американский локомотив выглядит игрушкой по сравнению с выставленными рядом современными гигантами-паровозами и вагонами, внутренняя отделка которых — изящное сочетание орехового дерева, шелка, бархата, хрусталя и электрического блеска — способна удовлетворить самый утонченный вкус.
На отделе шахт не будем останавливаться… Вошли, посмотрели на громадные обелиски из каменного угля, красивые статуй из чистой, почти прозрачной соли, железную, медную, серебряную и золотую руду, мрамор, гранит и множество драгоценных камней — и все.
Иное дело павильон электричества. Пусти в него корову, и у нее голова пойдет кругом от восхищения. Это роскошное здание занимает 238050 квадратных футов, и вечером его залы подобны залам волшебного дворца. И представьте себе, при желании я могу восстановить в памяти множество мелких и незначительных экспонатов, попадавшихся мне на выставке, но, дойдя до этого волшебного дворца, не могу вспомнить абсолютно ничего по отдельности. Вот хотя бы сейчас, сижу с пером в руках, напрягаю память и силюсь вспомнить хотя бы пять предметов из тысяч, заполняющих его залы, силюсь и не могу. Это еще раз убеждает меня, что, вступив в этот дворец, я был настолько поражен и оглушен его величием и блеском, что перед моими глазами все слилось в сплошную фантастическую феерию, а быстро сменяющаяся игра света и красок ослепила и не дала возможности сосредоточиться на отдельных предметах. В здании, заполненном тысячами всевозможных электрических ламп, шла такая смена тьмы и света, такая игра всех цветов радуги с самыми разнообразными их оттенками, что казалось, будто ты в нереальном мире. Перед этим великолепием бледнеют картины тысячи и одной ночи! Изощренная фантазия восточных поэтов ни во сне, ни наяву не могла достичь тех высот, которых достиг холодный ум цивилизованного человека…
Мы останавливаемся возле К о л у м б о в а ф о н т а н а. Это изящная мраморная композиция, изображающая корабль Колумба. В центре сидит сам Колумб в окружении нимф — одни из них возлагают ему на голову лавровые венки, другие трубят славу, третьи управляют веслами каравеллы. На ступенях пьедестала постоянно плещется вода. По обе стороны этой скульптурной группы устроены электрические фонтаны, бьющие из вод красивого бассейна, за которым поднимается огромная золотая статуя Республики. За нашей спиной, напротив Колумбова фонтана, находится изящное здание администрации выставки. По архитектуре оно напоминает административное здание Всемирной Парижской выставки, но последнее было перегружено всевозможными орнаментами и цветной лепниной, тогда как это выглядит солиднее, строите и в своей изящной простоте больше привлекает и поражает посетителей выставки. Парижское здание было похоже на нарядную кокетку, способную увлечь, а Чикагское — на классическую красавицу, способную покорить. Слева от нас дворец электричества, направо — павильон машин. Перед нами бассейн, на правый берег которого выходит фасад павильона агрокультуры, на левый — боковой фасад дворца мануфактуры. Напротив, за золотой струей, виден красивый перистиль, с двух сторон заканчивающийся одинаково прекрасными зданиями — в одном музыкальный салон, в другом казино. За перистилем — берег Мичиганского озера. Между павильонами машин и земледелия пролегает южный канал, в конце которого поднимается громадный обелиск. Вид на все это столь величествен, что, честно говоря, в сравнении с ним Парижская выставка, конечно, если исключить Эйфелеву башню, кажется просто скопищем золоченых бараков. Вечером все это поражает еще больше. Дворцы и павильоны освещены электричеством, а стены и купол административного здания украшены гирляндами из электрических лампочек. Точно так же освещены и берега бассейна. А когда пустят с двух сторон электрические фонтаны и собравшиеся вокруг них, как бабочки на свет свечи, электрические катера и венецианские гондолы отразятся в позолоченной поверхности бассейна… нет, не знаю, что и сказать, но смешным и глупым кажется мне бахвальство неаполитанцев, говорящих: «Взгляни на Неаполь и умри…» Для того, чтобы вы могли получить хотя бы малейшее представление о том, как поражает эта величественная феерическая картина, скажу вам, что когда мы на бесшумном электрическом катере, окруженном гондолами, выехали на середину бассейна, чтобы полюбоваться электрическими фонтанами и окружающим их блеском и величием, я случайно взглянул в сторону южного канала и увидел, что над самым обелиском всходит луна… Несчастная! Какой бледной, какой невзрачной казалась она! Мне стало смешно и одновременно жаль бедняжку — ведь у нас она служит источником вдохновения и немым свидетелем любовных излияний!
В юго-восточной части выставки, у берега Мичиганского озера, мы видели каравеллу «Санта-Мария», на которой Христофор Колумб открыл Америку. Мы взошли на нее и с лихорадочным любопытством осмотрели все, что связано с его именем: рулевую рубку, койку, на которой он спал, стул, на котором он сидел, стол, за которым чертил свой путь. Убранство скромной каюты напоминает монашескую келью, на стене висит икона. Эта каравелла — точная копия подлинной. С той же точностью и со всеми подробностями воспроизведен и стоящий на берегу монастырь La Rábida, где помещается музей Колумба. Здесь посетитель видит портреты Колумба, изображение местностей, где он бывал, домов, где он жил, картины из его жизни, связанные с открытием Америки, рисунки его спутников, карикатуры на сюжеты фантастических рассказов о его плавании, географические карты, сочинения, монеты, одежду и иконы его времени (последние ничем не отличаются от современных) и разный домашний скарб. В одном из залов музея в простой коробке мы видели и останки Христофора Колумба.
И наряду с этим священным местом, где хранится прах великого человека, чья гениальность и решительность привели к величайшему открытию, благодаря которому миллионы людей получили возможность жить и славословить бога, на том же берегу, к стыду и позору всего человечества и цивилизации, высится здание фирмы Круппа. Здесь, как бы в насмешку над прогрессом, выставлены грозные орудия, назначение которых уничтожать людей, вызывать потоки слез и град проклятий. А Крупп за свое усовершенствованное изобретение ждет награды! Ждет медали за эти устрашающие машины, которые, если привести их в действие, в несколько часов превратят всемирную Колумбовскую выставку — плод прогресса — в груду развалин!..
За галереей изящных искусств находятся павильоны Североамериканских штатов. Каждый американец может пойти в павильон своего штата — там, в прекрасно обставленных залах, можно почитать газеты, написать письма, поиграть на фортепиано — словом, чувствовать себя как дома. В павильоне штата Нью-Йорк на верхнем этаже есть зал, который показался мне богаче и изящнее, чем залы Версальского дворца. Когда я говорю «павильон», вы, пожалуйста, не представляйте себе нечто похожее на павильон Софии на Пловдивской выставке. Например, павильон штата Иллинойс имеет площадь 72 000 квадратных футов, и над ним возведен такой огромный купол, что все купола всех софийских церквей могли бы там станцевать галоп. В павильоне Пенсильвании мы видели колокол, который звонил в 1776 году, провозглашая свободу Североамериканских штатов.
Павильон Калифорнии — громадная, но старая и грубая постройка — напоминает наши большие монастырские здания. Зато внутри него земной рай — никогда и нигде я не встречал таких крупных и таких красивых фруктов и овощей. Целые пирамиды и шары, с большим искусством сложенные из апельсинов, возвышаются над тысячами разнообразных плодов; я видел яблоки и груши величиной с человеческую голову (у меня нет более точного сравнения). Некоторые друзья спрашивали меня, есть ли в Америке стручковый перец. Есть. И такой перец, глядя на который подивились бы даже огородники из Лясковеца. Виноград их мне не понравился, хотя вино в Калифорнии делают неплохое. Из нашего винограда у них бы получилось чудо. Не знаю, отчего у меня сложилось такое представление, будто мы чуть ли не на первом месте в мире по овощеводству. Ну, думал я, тут уж никто не отнимет у нас первенства: нигде нет такого лука, такого перца, такой капусты, как у нас! Ерунда! Загляните в павильон Калифорнии, и вы увидите, что значит лук, перец, капуста и помидоры. Может, я и ошибаюсь, но мне кажется, что один их помидор весит килограмма три. А картошка, огурцы — великаны в сравнении с нашими. Боже, какую огромную я видел там клубнику, не поверите — величиной с кулак! А бананы! Ананасы! Нет, Кюстендилский округ не может тягаться с Калифорнией в плодоводстве (точно так же, если не ошибаюсь, как и в добыче золота)… Наш представитель, г-н Шопов, считает, что мы могли бы завязать с американцами винную торговлю. Калифорнийские вина потихоньку вытесняют французские, но настолько «потихоньку», что французские вина еще долго будут иметь сбыт. À propos[65], один американский торговец, увидев ткани из Врацы, нашел их довольно оригинальными и годными на занавеси. Он сказал г-ну Шопову, что привередливые американки пресытились собственной мануфактурой и даже лионским шелком и что соблазнить их теперь можно только чем-нибудь очень оригинальным. Такими он считает наши ткани. Он спросил г-на Шопова, где бы он мог при случае заказать две или три тысячи метров. Г-н Шопов, рассказав мне это, поинтересовался, где, по моему мнению, можно было бы сделать такой заказ. Я думаю, что во Враце. Только, кто знает, смогут ли там наткать так много одинаковой ткани. Ну что ж, в крайнем случае придется обращаться к монахиням самоковского или калоферского монастырей!..
Как-то, во время прогулки, мы заметили, что в конце одной из аллей толпятся люди. Подошли, и что же вы думаете! Тысячная толпа собралась посмотреть, как упражняется рота солдат. Всем в диковинку! Офицер, прямой, как палка, издавал какие-то звуки, а солдаты двигались стройными рядами и манипулировали винтовками. Форма на них чистая, красивая, да и сами — красавцы. Это были английские солдаты, участвующие в программе одного из цирков выставки. У них есть своя кавалерия и артиллерия, и они производят разные маневры. Эта рота вышла специально, чтобы привлечь публику, как это делают клоуны и музыканты перед другими павильонами. Мы проехали по Америке четыре тысячи километров и нигде, ну абсолютно нигде, не встретили ни одного солдата или офицера. Только здесь — неподалеку от выставки, в цирке Buffalo Bill — среди английских, немецких и французских кавалеристов на арене был и взвод американцев. В этом цирке, кроме бедуинов, черкесов и японцев, мы видели около сотни краснокожих мужчин и женщин. Здесь же были представлены сцены из борьбы колонистов с индейцами. И на выставке было несколько индейских хижин и школа для индейцев. Может быть, вам будет неприятно, но я все же замечу, а вы хотите верьте, хотите — спросите у г-на Шопова, но только тип индианки очень напоминает тип шопской женщины — большое сходство в одежде и украшениях; к тому же они одинаково заплетают косицы и закрывают лицо, одинаково причесываются и носят одинаковые металлические побрякушки и… верите ли? поют почти так же. Убранство их жилищ, половики, платки, рубашки, вышивки как будто украдены у наших крестьянок. Вот почему у Айвазяна так туго шла торговля. Он продавал предметы болгарской старины, а американцы, проходя мимо, думали, что это хорошо им знакомые изделия краснокожих, и не хотели покупать. Один из помощников Айвазяна рассказывал, что ему пришлось как-то спорить с одной американкой, утверждавшей, будто у нас идет война. После долгих препирательств оказалось, что она, глядя на наши изделия, решила, что мы относимся к какому-то южноамериканскому племени…
Греки, бедняги, и те осрамились. Выставили немного маслин, немного соли и других минералов, несколько бутылок вина и ракии — и все! До сих пор среди американцев было живо обаяние Греции Платона и Аристотеля, Софокла и Аристофана, Фемистокла и Аристида. Вот и сидели бы себе тихонько, занимались бы своими делами — нет, хотят, чтоб весь мир видел их успехи! Ну вот он и увидел! Увидел мешок маслин!
По воскресеньям павильоны выставки закрыты. Мы воспользовались этим днем, чтобы познакомиться с городом Чикаго[66]. Только разве с ним по-настоящему познакомишься? Все города как города, а этот… Если отправишься пешком, то на первой же улице придешь в отчаяние. Идешь пять, идешь десять километров в одном направлении, и нет ей конца. Сядешь на электрический трамвай и едешь час-полтора, пока не упрешься в какой-нибудь парк. Попробуй пройди весь этот парк, если тебя еще ноги держат, а за парком снова город, снова Чикаго. Или сядешь у выставки на пароход и едешь, едешь — столько же, сколько от Никополя до Свиштова. Доедешь до Линкольн-парка, а за ним снова дома, снова фабрики, снова Чикаго. Правда, после Нью-Йорка Чикаго не может поразить приезжего. Город подобен громадной, вечно действующей, вечно дымящей фабрике. Пласты дыма, словно застыв, висят над гигантскими домами и фабриками. По мостам во всех частях города один за другим несутся поезда. Дома, улицы — весь город закопчен и измазан сажей. Казалось бы, город совсем новый — двадцать пять лет тому назад он почти полностью сгорел и был затем заново отстроен, — а выглядит так, будто ему не менее пятисот лет. Темный, мрачный, грязный, с удушливой атмосферой. По некоторым переулкам нельзя пройти из-за грязи. Но пределом в этом отношении является река — она течет посреди города, и вода покрыта толстым слоем серых нечистот. При одном виде их начинает мутить. Есть в Чикаго здания внушительнее, чем в Нью-Йорке, нередко в десять — пятнадцать этажей. Масонское здание — высотой в двадцать этажей. (Писали, будто — двадцать четыре, но я сам сосчитал — только двадцать.) Мы на лифте поднялись на верхний этаж, чтобы сверху посмотреть на Чикаго. Но разве что-нибудь увидишь! Сквозь дым, как сквозь густой туман, просматривается лишь море крыш, дальше взгляд проникнуть не в состоянии. Отчетливо видно Мичиганское озеро. Я, согласно описанию, ожидал увидеть там тысячи пароходов, но их оказалось лишь около десятка. Богатые чикагцы живут за городом. Да и как жить в таком городе! Хорошо еще, что сохранены огромные парки — там жители в свободные дни могут подышать свежим воздухом. На окраинах, особенно рядом с бульварами и парками, есть довольно чистые улицы с прекрасными домами типа вилл и красивыми палисадниками. Я видел такие дома в Цюрихе, построенные какими-то американцами. Они очень изящны в архитектурном отношении. Осмотрели мы и общественные здания, и театры, но посетили только один театр — самый большой, Auditorium. Это действительно большой, роскошный театр, но ему далеко до Парижской и Венской оперы. В этом театре ежедневно показывали один и тот же балет — «Америка», посвященный открытию, заселению и развитию Америки. Этот балет напомнил мне Excelsior, который давали ежедневно в театре Éden в Париже в дни всемирной выставки. Но в Auditorium сцена просторнее, труппа больше, декорации богаче, да и сам балет пышнее, разнообразнее и фееричнее. Сюда были приглашены знаменитые балерины со всей Европы. Места в театре расположены так, что, где бы ты ни сел, отовсюду видна вся сцена; и при этом самое последнее кресло на галерке имеет мягкое, бархатное сиденье. Во время антракта в театре от электрического света светло как днем. Я рассматривал публику и среди тысяч мужчин и женщин не увидел ни одного бедно одетого человека, а ведь большая часть публики несомненно состояла из рабочих. Все равны, все довольны, все счастливы.
Было бы непростительно приехать в Чикаго и не побывать на знаменитых скотобойнях. В одной из них, самой большой — Armour’s Packing House — в 1892 году было забито 1 750 000 свиней, 850 000 голов крупного рогатого скота и 600 000 овец. Общая стоимость вырабатываемых в Чикаго мясных продуктов ежегодно доходит до 140 000 000 долларов. Еще в 1886 году в русском журнале «Новь» я прочел подробное описание этих боен, снабженное иллюстрациями, и получил представление, которое на поверку оказалось совершенно не соответствующим действительности. Я тогда представил себе громадные светлые, чистые помещения, с водопроводом и канализацией, чистые ножи и другие приборы, опрятных рабочих — словом, все то, что было изображено на картинках журнала «Новь» и в брошюре, которую мне дали «на память» при посещении (и которая лежит сейчас передо мной на письменном столе). Но, боже, какая огромная разница между тем, что я представлял, и тем, что я увидел! Около двух часов мы ехали на трамвае по городу, вышли у деревянного моста и еще тащились пешком около километра прежде, чем попали на скотобойню. Земной поверхности американцам не хватает, и они строят мосты, чтобы использовать воздушное пространство. По обе стороны от этого моста на большой площади находятся загоны для рогатого скота и свинарники. Здесь начинается вонь, которая сопутствовала нам на протяжении всей экскурсии по знаменитой бойне. У входа нас снабдили брошюрами, и гид, высказав сожаление, что не может показать, как режут свиней, оттого что уже поздно, повел нас по каким-то мосткам и темным коридорам в отсеки. Сначала мы попали в отсек, куда вводили крупный рогатый скот, распределяли животных по одному в стойла и затем наносили смертоносные удары с помощью железных молотов. Животные были крупные, красивые. Я наблюдал, как волы, войдя в такое стойло, поднимали головы и, увидев сотни себе подобных, но уже мертвых, освежеванных и рассеченных на части, застывали, выпучив глаза, в неописуемом ужасе, а мясник в этот момент равнодушно поднимал молот и одним ударом — меж рогов — сваливал вола на дощатые мостки. Потом эти мостки поднимались и вываливали полумертвую скотину в зал, где другой мясник при надобности добивал ее, а затем, зацепив крючьями за задние ноги, тушу подвешивали к потолку. Крючья эти висят на длинных цепях, прикрепленных к длинным железным прутам. Цепи легко ходят по прутам с помощью колесиков — куда ни глянешь, везде с потолка свешиваются такие цепи с крючьями. Животному, подвешенному на крюк, прокалывают горло, и прямо на пол низвергаются потоки крови и нечистот. Тушу перемещают на крюке в другую часть отсека, там свежуют, еще дальше — моют, потом рассекают пополам, потом на более мелкие части. Подвергаясь еще многим операциям, она превращается наконец в консервы, экстракты и пепсины и поступает на склад. Видели мы и огромный цех, где делали колбасы и сосиски. Специальные машины мелко режут мясо, рабочие на грязных столах набивают им бесконечные кишки, перевязывают кишки веревкой, грузят на тележки и отправляют на склад. Одновременно другие рабочие на грязных, вонючих тележках увозят отходы. Повсюду мрачно, скользко от нечистот. А какой смрад!.. Несколько раз меня начинало мутить, я пытался зажать нос платком — ничего не помогало. Наконец мне стало совсем плохо — чувствую, еще немного — и я потеряю сознание. А друзья-приятели идут себе вперед. «Умираю!» — крикнул я, задыхаясь от убийственного зловония, и только тогда они согласились покинуть этот ад; пустившись бегом по мрачным лестницам, через ледяные подвалы и склады замороженного мяса, мы выбрались наконец на божий свет. Казалось, я избежал неминуемой смерти. Гид хотел показать нам и другие отделения. Хватит! Не нужна мне больше эта бойня! Дали ему на чай и сбежали. Весь день меня преследовал этот отвратительный запах, бойней пахла еда, которую мне подавали. До каких безобразий доводит жажда золота!
Ну, а теперь пора возвращаться назад, в Старый Свет. По пути мы остановимся в Вашингтоне и Филадельфии, из Нью-Йорка заедем в Бостон, а там — прощай, Америка!
До смешного доходят американцы, рекламируя свои железные дороги. От Нью-Йорка до Чикаго есть несколько железнодорожных линий, по ним курсирует множество поездов. Главные — две: через Ниагару — New-York Central and Hudson River R. R., имеющая связь с Michigan Central Railroad, и через Филадельфию — Pennsylvania Railroad. На вокзалах этих двух главных линий для пассажиров вывешены gratis[67] карты местности, через которую проходят линии данной компании и где отмечены также все связанные с ними железнодорожные и пароходные маршруты. Если взглянуть на карту, изданную компанией New-York Central R. R., то увидишь, что ее линия от Нью-Йорка до Чикаго обозначена прямой красной чертой шириной в сантиметр. Названия не только крупных городов, но и самых незначительных населенных пунктов набраны крупным шрифтом, Ниагара обозначена громадными заглавными буквами. Посмотришь на такую карту и решишь, что попасть в Чикаго через Филадельфию невозможно, а, если и возможно, то бессмысленно — путь твой пройдет через пустыню. Только кое-где попадаются города, но и те обозначены такими мелкими буквами, что их легко принять за деревеньки, к тому же подписи помещены в некотором отдалении от железнодорожной линии. Сама линия кривая, идет совсем в другую сторону и то и дело прерывается. На карте помещено несколько видов Ниагарского водопада и Гудзона, а текст до небес превозносит их красоты. Читаешь описание вагонов, и кажется, будто речь идет о роскошных дворцах. Что касается цен на билеты, поездка представлена до того выгодной, чуть ли не бесплатной; можно подумать, будто компания возит пассажиров из чистой благотворительности. Потом ты берешь карту, изданную компанией Pennsylvania Railroad, и что же видишь? От Нью-Йорка до Чикаго через Филадельфию тянется широкая, идеально прямая красная линия, да не одна, а несколько. Они проходят через множество городов, названия которых напечатаны большими буквами. Здесь и Филадельфия, и Балтимора, и Вашингтон, и Питтсбург. Ищешь на этой карте путь через Ниагару… Да нет такого пути! От Нью-Йорка вверх — пустыня. Ни сел, ни городов. Только кое-где — так уж и быть! — микроскопическими буквами отмечены какие-то городишки. И сама Ниагара обозначена, но мелкими черными буковками на темном фоне — и не заметишь. Эта карта украшена видами Вашингтона, других городов и Алеганских гор, описаны же они так, что можно подумать, будто именно там — земной рай. О стоимости билетов и не спрашивайте. Совсем бесплатно! Словно строительство дороги было исключительно богоугодным делом. А дорога-то какая! Царские палаты в сравнении с поездами покажутся лачугами. Мы проехали по обеим этим дорогам и не заметили, чтобы какая-либо из них имела преимущество перед другой. Путешествуя по Америке, следует проехать по одной линии, чтобы увидеть Ниагару, и по другой, чтобы побывать в Вашингтоне.
А теперь остановимся в Вашингтоне. Теперь уж мы люди опытные. Вышли в центре города. Оставив пожитки на вокзале, отправились искать гостиницу. Она оказалась тут же, на противоположной стороне улицы. Снимаем номера и посылаем слугу за вещами. Смываем с рук и лица сажу и, словно старожилы, идем гулять по улицам. Нам сопутствует удача: не прошли и пятидесяти шагов, как попали на широкую асфальтированную улицу — Pennsylvania Avenue — одну из самых красивых в Вашингтоне. Сворачиваем направо, и перед нами, на холме, в окружении садов возникает во всем своем величии Капитолий. Никто из нас не спрашивает, что это за великолепное здание, — мы уже знаем по карте, что это Капитолий, и, не сговариваясь, идем наверх, прямо к главному входу. Пройдя по темноватым длинным коридорам, попадаем в центральный круглый зал, над которым поднимается колоссальный купол с изящно расписанным плафоном. На стенах — картины из истории Соединенных Штатов и портреты президентов в полный рост. Мы поднялись наверх, прошли по галереям и осмотрели залы, в которых заседают сенат и конгресс, — шли и все осматривали сами, без гида, потому что гиды, предлагавшие нам свои услуги при входе, говорили только по-английски и не могли быть нам полезны. Есть здесь и богатая библиотека, для которой сейчас строится громадное здание, несколько в стороне от Капитолия. Ходишь себе свободно по всему зданию, и никто не спрашивает, кто ты и что здесь делаешь. В Америке доступ в административные здания не обставляется такими торжественными формальностями, как в Европе. Свободно вошли мы и в Белый дом — резиденцию президента. У входа стоял привратник, который даже не поинтересовался, что нам надо. Мы вошли в фойе, к нам явился молодой американец и пригласил ознакомиться с теми залами, в которые разрешен доступ посторонним. Он что-то говорил нам о мебели, картинах и портретах, мы же, ничего не понимая, для приличия кивали головами, потом поблагодарили его за любезность и вышли во двор. Белый дом — это обычный дом белого цвета, украшенный по фасаду несколькими колоннами. Пол в фойе сделан из каменной мозаики, стена напротив входа — из цветного стекла с неровной поверхностью. Залы — обыкновенные парадные залы. В одном из них пол был застлан циновкой. Когда я говорю «циновкой», не следует понимать, что циновка эта такая, как у нас, — то есть самая грубая на земном шаре. Я беру на себя смелость утверждать, что видел изделия почти всех существующих на свете племен, но, честное слово, даже самые дикие островитяне плетут куда более изящные циновки, чем наши. К Белому дому примыкает оранжерея, а вокруг разбит сад. Публике разрешается посещать только первый этаж White House. Мы со двора глазели на окна верхних этажей, в надежде увидеть госпожу Клевленд, но ее не было. Вот в каком доме живут президенты, правящие шестьюдесятью миллионами богатых граждан.
Город Вашингтон если не самый красивый, то, во всяком случае, один из самых красивых городов, какие мне довелось видеть в Европе и Америке. Большая часть его улиц заасфальтирована, везде вдоль тротуаров посажены деревья. Многие кварталы, исключая торговые, больше похожи на зону летних резиденций, чем на городские районы. Здесь каждый дом — элегантная вилла. Вокруг домов — красивые, прибранные сады. Стены покрыты вьющимися растениями, свободное место оставлено лишь для дверей и окон. Нет здесь, слава богу, фабрик, нет дыма, нет духоты. Это — столица, город чиновников. Мы проехали на трамвае по всем направлениям и повсюду видели чистые, прямые улицы, одетые зеленью виллы. В Вашингтоне много негров. На улицах и в трамвае мы встречали столько же белых, сколько и чернокожих. Среди последних много людей зажиточных, живущих в комфорте… Есть разные типы негров, из чего можно сделать заключение, что рабов привозили в Америку из самых различных районов Африки и близлежащих островов. Самые бедные граждане Америки — тоже негры. Вся тяжелая и неприятная работа взвалена на их плечи. Есть немало профессий, которые белый американец считает недостойными себя и предоставляет их неграм. Лишь на роли официантов, лакеев и швейцаров неграм отдают предпочтение. Видеть негров на этих должностях считается более comme il faut[68]. В богатых домах, больших ресторанах всегда прислуживают негры. Черные стремятся приблизиться к положению белых, но последние отмежевываются, считая себя высшими существами. Очень редко белая женщина выходит замуж за негра или белый женится на негритянке. На это могут толкнуть только крайняя нужда или большое богатство. Негры хорошо приспособились к американскому климату и быстро плодятся. Число их в Соединенных Штатах уже достигло восьми миллионов. Белых гордецов уже сейчас бросает в дрожь при мысли, что будет, когда негры, сильно увеличив свою численность, превратятся в огромную силу и будут иметь веский голос в решении судеб страны. И сейчас встречается довольно много государственных служащих из числа негров.
Неподалеку от Белого дома, на противоположной стороне улицы расположено колоссальное здание пышной архитектуры. В нем размещаются четыре министерства, в том числе и военное. Мы вошли внутрь, но и здесь не встретили человека в военной форме, только в коридорах стояли большие застекленные шкафы, а в них — восковые фигуры, одетые в солдатскую форму всех родов войск, начиная с американского Возрождения и до наших дней. Здесь же висели портреты президентов и выдающихся борцов за свободу Соединенных Штатов, а также картины на тему Освобождения. Здание это имеет пять этажей и пересечено мраморными коридорами, общая протяженность которых четыре километра.
Ходили мы и в сокровищницу (Treasury), но без знания английского языка почти ничего не смогли понять и увидеть. Слышали лишь звон золота. За парком, на холме высится Вашингтонский монумент, о котором говорят, будто это самое высокое каменное сооружение в мире. Этот монумент представляет собой колоссальный обелиск, но не из одного, а из тысяч больших тесаных камней. Внутри него до самого верха идет железная винтовая лестница, которая через каждые двенадцать (а может, восемнадцать, не помню!) ступеней пересекается площадкой для отдыха. Я до верха насчитал восемьсот пятьдесят ступеней! Есть и лифт, но движется он так медленно, что у меня не хватило терпения ждать его, и я стал подниматься пешком. На каждой площадке в стены вмазаны мраморные плиты с барельефами на исторические темы и надписями, посвященными всем американским штатам. Уже почти добравшись доверху, я вдруг стал задыхаться, в глазах потемнело, и у меня даже мелькнула мысль, что я могу потерять сознание. На верхней крытой площадке монумента окна смотрят во все стороны. Перед моими глазами простирался Вашингтон со своими утопающими в зелени кирпичными виллами, а над ним величественно высился Капитолий. Все здания, кроме уже упомянутых выше и еще нескольких, среди которых отель Ebbitt-House — темно-коричневого цвета. С обзорной площадки видны и дальние окрестности Вашингтона, которые пересекает река Потомак. Вашингтон очень красивый город. Вечером, когда зажигают электричество, асфальтовые улицы блестят словно лакированные. Мы сделали ошибку, решив пообедать в ресторане при нашей гостинице — кухня была американская, а следовательно, отвратительная. К счастью, вечером, прогуливаясь по тротуарам блестящей Pennsylvania Avenue, мы увидели над каким-то рестораном немецкую вывеску, вошли и почувствовали себя как дома. И язык понимаем, и еда вкусная, и пиво прекрасное. Ресторан этот был забит немцами. Они тоже не могут привыкнуть к американской кухне. К тому же в этом ресторане не чувствовалась стоявшая в этот день дикая жара — под потолком, создавая ветерок, крутились автоматические крылья вентилятора. Такие вентиляторы, приводимые в движение автоматами, часто встречаются в американских ресторанах.
В Балтиморе мы не останавливались — осмотрели город из окна. Прибыли в Филадельфию. Главные железнодорожные вокзалы почти везде в центре города. Здесь тоже. Вокзал довольно просторный, но в настоящее время строится еще один, таких необъятных размеров, какие по плечу только американцам. Выйдя из вокзала, мы попали на площадь, где находится мэрия, — величественное роскошное здание, на строительство которого затрачено много миллионов долларов (значительная часть их, как говорят, попала в карманы городских властей). Сейчас еще достраивают высокую башню, на нее будет водружена лежащая во дворе колоссальная бронзовая фигура Пенна (Penn), его именем и назван штат Пенсильвания (Penn-sylvania). Филадельфия — главный город этого штата…
Вечером, прогуливаясь по Broad Street, самой широкой и красивой улице Филадельфии, мы из любопытства зашли в церковь. Я не нашел почти никакой разницы между внутренним убранством этой церкви и филадельфийской оперы. Места в церкви были расположены точно так же, как в опере: перед сценой — партер, затем амфитеатр, балконы, галереи. Как в опере, так и в церкви кресла обтянуты бархатом цвета бордо. Как в опере, так и в церкви исполнялись дуэты, квартеты, соло — мужчинами и женщинами. И там и тут полно блестящей, празднично одетой публики. Разница лишь в том, что в опере играет струнный оркестр, а здесь — орган; в опере поднимается и опускается занавес, а здесь сцена постоянно открыта; за оперу надо платить перед тем, как войдешь, а в церкви собирают деньги, когда ты уже вошел. И церковь и опера освещаются электричеством. Правда, плафон в опере выкрашен в голубой цвет и усеян множеством электрических звезд, которые мерцают, словно настоящие, — взглянешь вверх, и кажется, будто перед тобой открытое ясное небо. В церкви давали что-то на сюжет из Нового завета, в опере — Cavalleria Rusticana, эту слабую оперу со счастливой судьбой, которая, благодаря своему заигранному уже интермеццо, облетела всю Европу, доказывая тем самым, что в известные периоды Европа бывает до такой степени ослеплена и увлечена, что принимает ординарное за великое…
Видели мы и историческое старое здание, где была провозглашена свобода Соединенных Штатов. Здесь историк найдет ценные документы, множество рукописей, автографы Вашингтона и других исторических деятелей. На Chestnut Street, красивой улице с роскошными дворцами (банками и редакциями журналов)… мы побывали в молодежном клубе, который произвел на меня самое приятное впечатление. Это был клуб общества молодых христиан (Young Men’s Christian Association), и хотя мы никак не могли сойти за молодых христиан — наш возраст составлял ряд почтенных цифр: 30, 40 и 50, — нас как иностранцев все же любезно приняли, и секретарь клуба показал нам библиотеку, читальню и гимнастический зал. В гимнастическом зале мы видели снаряды, каких я нигде раньше не встречал, и приспособления, заставляющие работать все мускулы тела. Здесь обучают не только гимнастике, но и езде на велосипеде, гребле и другим видам спорта. Рядом с залом находятся специальные помещения для гимнастов. В одном из них хранятся в отдельных шкафчиках костюмы для гимнастики. Секретарь привел нас в большой зал и одним нажатием кнопки моментально осветил его электрическим светом. Перед нами оказались расположенные амфитеатром ряды для зрителей и небольшая сцена, где устраивают концерты и другие развлечения — в них, кроме членов клубных секций, принимают участие и артисты. На такие концерты пускают не только своих, но с гостей берут за билеты двойную плату. Мы осмотрели кабинеты, где проводятся дневные и вечерние занятия по разным предметам: книговедению, элементарной математике, электричеству, черчению, стенографии, немецкому языку и так далее. В клубе есть и кухня со всем необходимым инвентарем, но пользуются ею только в торжественных случаях, когда устраиваются обеды для членов клуба. В Филадельфии есть несколько отделений этого общества, у каждого свое помещение. Существуют такие отделения и в других городах.
Филадельфия — тоже индустриальный, фабричный город. И здесь дым и грязь. Более состоятельные граждане проводят лето в Atlantic City — городке на побережье Атлантического океана. Сейчас я жалею, что не съездил в этот городок. Там я мог бы получить представление о том, как выглядит финансовая аристократия и какой ведет образ жизни. Но тогда мы были так утомлены, так перегружены впечатлениями, что нас не интересовал не только Atlantic City, — с удивительным равнодушием смотрели мы на все, что должно бы было поражать европейца, впервые попавшего в Новый Свет. Входишь в ресторан, повсюду сверкает электричество, плафон усеян разноцветными переливающимися звездами, то здесь, то там вспыхивают и гаснут волшебные огни… Или стоишь у буфетной стойки, а под рукой среди букетов цветов загораются электрические светлячки, над головой машут десятками крыльев вентиляторы, создавая приятную прохладу, и весь этот феерический блеск отражается в зеркальных стенах, создавая впечатление безграничной фантастической сферы — мы же смотрим на все это почти равнодушно, словно иначе и быть не может. Мы ведь видели дворец электричества на Чикагской выставке, неужели же мы станем удивляться какой-то красиво и оригинально освещенной пивной! Или, скажем, идем по китайской улице, где полно прачечных заведений — в Америке работу прачек обычно выполняют китайцы, и, когда скажешь «китаец», считают, что ты говоришь о рабочем прачечной. Сотни китайцев снуют по этой улице; в открытые двери видно, как китайцы, с косицами на бритых головах, засучив рукава, стирают рубашки в пенящихся корытах… А мы смотрим на них как на что-то совсем обычное — ведь мы видели на Midway Plaisance столько разных племен, что китайцы теперь для нас не в диковинку. Мы устали, нас ничего не интересует. В Европу! Скорее в Европу, в Старый Свет!
Чуть было не забыл вам сказать, что мы посетили Монетный двор Филадельфии. Здесь мы видели, как из тонких золотых пластинок вырезают золотые кружочки, затем целыми столбиками запускают в штамповальную машину и оттуда падают по одной готовые блестящие золотые монеты. Кружочки из золотых пластинок нарезали рабочие-мужчины, а штамповали их женщины. Гид подвел нас к дверям подвала, забранным железными прутьями, и порекомендовал заглянуть внутрь. Я заглянул: в огромном подвале было темно и ничего нельзя было разглядеть, кроме сотни возов дров, наколотых и сложенных в поленницы. Что же в этом интересного? Дрова! Гид попросил нас хорошенько приглядеться и обратить внимание на цвет дров. Мы немного отошли от двери, чтобы в подвал мог проникнуть свет… Боже! Поленья-то серебряные! Действительно, в этом подвале хранятся поленья на пятьдесят или шестьдесят миллионов долларов. Вот так — не нужны людям деньги и держат себе серебро в поленьях, не чеканят из него монеты! Боже, какой п а т р и о т и з м вызвали бы у нас эти поленья!..
Мы добрались до Нью-Йорка совершенно обессиленные. Шутка ли, за пятнадцать — шестнадцать дней проехать около четырех тысяч километров по железной дороге и чуть ли не пятьсот проделать пешком, без передыху, напрягая мускулы и нервы. И так как через три дня нам еще предстояло начать восьмидневную борьбу с Атлантическим океаном, мы с трудом решились на поездку в Бостон. Этот город не входил в нашу программу, но мы так привыкли к разнообразию и движению, что оставаться в Нью-Йорке целых три дня казалось немыслимым. Нужно было посмотреть и американские Афины. Я должен был увидеть город, где герой Беллами{77} — Юлиан Вест — проснется в XXI веке. А что, если и я тогда проснусь? По крайней мере, буду знать, как выглядел этот город в конце XIX века.
На пристани оказалось, что в Бостон разными курсами уходят несколько пароходов. Здесь та же конкуренция и та же реклама, что и на железных дорогах. Пароходы один другого больше и комфортабельнее. Не знаешь, который предпочесть. Чтобы привлечь пассажиров, на борту каждого гремит музыка. Мы выбрали рейс через Providence. Помню, я попросил кассира «по-английски» три билета до Бостона через Провиденс. Он дал мне три билета и взял дешевле, чем было проставлено в расписании. Мы заплатили. Посмотрел я потом на билеты, а там вместо Бостона New-York — Providence — Worcester. Я вернулся к кассе за разъяснением. Оказалось, что кассир из моего «английского» понял, что мы хотим добраться до Уорчестера. Ошибка была исправлена, но на этом примере можно понять, какая разница между написанием английских слов и их американским произношением. Ну, допустим, понять Силиврия вместо Силистрия еще можно, но чтоб тебе сказали Бостон, а ты понял Уорчестер!.. Какого вы мнения об английском языке? Казалось бы, простое слово «Boston»! А что, если бы я попросил билет до Worcester? Кассир наверняка понял бы Сан-Франциско или Цинциннати! Прав был мой друг, утверждавший, что англичане пишут «гуттаперча», а читают «каучук». «Да ведь и у нас, заметил на это другой мой приятель, пишут «Счетная палата», а произносят «Дембел-хане», пишут «на благо отечества», а каждый под этим понимает, что бог на душу положит…». (Прошу простить меня, уважаемый читатель!)
На пароход мы поднялись под звуки музыки. Таких роскошных речных пассажирских пароходов в Европе нет. Это целый дворец! Здесь нет деления на первый, второй и третий классы — все первоклассное! Мы отчалили в шесть часов вечера и почти до темноты плыли вдоль берега: слева — Нью-Йорк, справа — Бруклин; наш пароход вынужден был каждую минуту гудеть, требуя, чтоб ему давали дорогу бесчисленные суденышки, бороздившие воды канала вдоль и поперек. Стемнело. Вспыхнуло электричество, а музыка, словно угадав мой вкус, грянула увертюру к «Вильгельму Теллю». Мы же, скромные странники, опустились в кресла и вытянули ноги. Разве это не счастье?!.
На рассвете мы приплыли в Провиденс, пересели на поезд и в два часа были в Бостоне. Времени было в обрез — в три часа пополудни мы должны были отправиться обратно в Нью-Йорк, — поэтому еще на вокзале мы купили план города и, не теряя ни минуты, зашагали по бостонским улицам. Добрались до парка Boston Common, на-напротив него — публичная библиотека. Вошли — только для того, чтобы сказать, что побывали. Мое внимание привлекла вывеска «Публичная библиотека», а по обе стороны от входа «Open to all» — «Открыто для всех». Не мешало бы повесить такую же надпись и на Софийской народной библиотеке. Многие — как столичные жители, так и из провинции, — проходя мимо нашей библиотеки, вроде бы стесняются в нее войти — как-никак находится она на одной из богатых улиц, по соседству с дворцом, агентствами и министерствами, и это делает ее в глазах простых людей учреждением, созданным не для них, а для избранных. Нужна надпись большими буквами «Библиотека открыта для каждого, в такие-то часы» — это придавало бы смелости и поощряло. Если бы я в Бостоне не прочел: «Open to all», то, возможно, и не вошел бы. В Бостонской библиотеке есть даже болгарские книги: «Иванку» и другие.
В парке мы видели памятник солдатам, павшим за независимость Штатов. Оттуда мы пошли в общественный сад — один из самых красивых садов, какие мне только доводилось видеть. От сада начинается широкий и длинный бульвар — Commonwealth Avenue. Его пересекают прямые, очень чистые и тихие улочки. Эта часть города красотой и чистотой напоминает Вашингтон. Интересно, что все здания на одной улице одинаковы по величине и архитектурному стилю, дома одного квартала кажутся одним длинным домом. Попадешь на другую улицу — там другая архитектура, но дома опять же одинаковы. Стены домов чаще всего увиты зеленью. На одной из таких улочек находится и новая публичная библиотека, ее здание еще недостроено. Неподалеку от нее — музей изящных искусств. Архитектура этого музея имеет что-то общее с дворцом дожей в Венеции. В музее преобладают произведения классической скульптуры. Отдел живописи очень беден. Интересна коллекция костюмов и прикладного искусства со всего мира. Только эта коллекция, видно, собиралась бессистемно, сложилась из подарков разных путешественников и богатых людей, так что меня часто смех разбирал, особенно когда я рассматривал изделия Востока — такое впечатление, будто предметы, скупленные когда-то консулами и их женами на базарах России и Турции и переданные музею, здесь выдавались за собрания редкостей.
Осмотрев здание почты, мэрию, суд, университет и дом губернатора, мы решили, что довольно знакомиться с достопримечательностями, и, пересаживаясь с трамвая на трамвай, пересекли Бостон во всех направлениях. Нигде нет столько трамваев, сколько в Бостоне, и током их питают не из-под земли, а сверху, по проводам, так что все пространство над улицами затянуто проводами, как сеткой. В центральной, самой густонаселенной части города улицы кривые, движение большое, и ехать неприятно — трамваи останавливаются каждую минуту. Но за мостом Charles River начинаются предместья Cambridge, Somerville, Charlestown, которые имеют вид летних резиденций — прямые, обсаженные деревьями улицы, красивые летние дома. Бостон занимает очень большую площадь, пересеченную реками, изрезанную бухтами. Чтобы добраться из центра до южной окраины, до City Point, нам пришлось ехать на трамвае около часу. В городе много учащейся молодежи.
Итак, я видел город, где у Эдварда Беллами зародилась мысль написать фантастический роман «Looking Backward 2000—1887». Герой этого романа, Юлиан Вест, пробуждается в Бостоне в XXI веке и сталкивается со всей той фантастикой, которой наполнены страницы романа. Три года тому назад, когда я читал эту книгу (сейчас она переведена и на болгарский), меня кидало в дрожь при мысли о том, что человечество когда-нибудь действительно достигнет того автоматического состояния, которое Беллами изображает как идеал далекого будущего — состояния, при котором личность, индивидуальность почти исчезнут, превратившись в автомат, в раба нового, могущественного и несокрушимого господина — общества. Человечество свергло одного господина — тиранию, рабство исчезло, но личная свобода родила нового владыку — капитал! Капитал в Америке дошел в своем развитии до конца и задушил ту, что его породила, — личную свободу. При всей свободе и равенстве de jure[69] воля народа превратилась в волю капитала. В руках капиталистов, среди которых сильнейшими являются железнодорожные компании, находится судьба Соединенных Штатов. Капиталисты выбирают депутатов, сенаторов и даже президентов. Борьба между республиканцами и демократами в сущности — борьба за процветание тех или иных предприятий, и в выигрыше всегда капиталисты. А следствием этого является деморализация управления, подкупы, коррупция, которая бросает тень на положительные стороны американской общественной жизни: такой коррупции мы не встречаем в европейских странах, с ней бессильна бороться даже такая свободная печать, как американская. В противовес этому злу кое-где уже вспыхивают искры — предвестники новой зари, будь то в форме кооперативных ассоциаций, соседских гильдий или всевозможных рабочих и женских клубов и ассоциаций, получивших сильное развитие и стремящихся охватить всю страну. Edward Bellamy подметил эти зародыши будущего, развил, привел к единой системе и представил как общественный строй XXI века. Приглядевшись хорошенько к жизни американцев, приходишь к мысли, что роман Беллами не очень-то фантастичен и не такая уж это утопия, как кажется европейскому читателю… Вопрос в другом: во что превратится человек, личность, если осуществится идеал Беллами?..
Надо признаться, что даже сейчас, после того, как я пригляделся к американским городам (прошу ни на минуту не забывать, что в этих путевых заметках я излагаю мои личные, непосредственные впечатления и наблюдения, не сверяя их с тем, что мне было известно об Америке по книгам), они отнюдь не пришлись мне по сердцу. Это сумасшедшее движение — поезда, пароходы, трамваи, лифты, эти затянутые проводами улицы, этот дым, гам, суета… и при этом озабоченные физиономии, немые уста, уже лишенные способности улыбаться…
Бр-р-р! Холодно!.. Несутся американцы сломя голову, крутятся, как зубчатые колеса машины, снуют бессознательно, автоматически туда-сюда, а машина штампует, выбрасывает доллары, они эти доллары снова вкладывают в машину и снова крутятся-вертятся, как шестеренки… А когда жить?..
В то же время, если сравнить положение рабочих в американских городах и в Лондоне, в глаза сразу бросается благоденствие первых и нищета последних. Я уже раньше говорил, какое сильное впечатление произвело на меня то, что все население американских городов хорошо одето. На улице, в порту, на фабрике, в учреждении, в церкви — повсюду кажется, будто ты видишь европейский средний класс, и удивительно, что на внешности почти не отражается разница в общественном положении людей. Впрочем, в Америке и нет резкого деления на занятия почтенные и непочтенные. Любое занятие (кроме, разумеется, преступных, безнравственных и антирелигиозных) почтенно. То же самое и в оплате труда — здесь нет большой разницы между так называемыми свободными профессиями — исключая знаменитостей — и обычным ремесленным трудом. Врач зарабатывает не больше рабочего-маляра, инженеру платят не больше, чем рабочему-часовщику, который, в свою очередь, получает такое же жалование, как чиновник. Садитесь на поезд или на пароход: рядом с губернатором или миллионером едет сапожник, рядом с профессором — повар, и все почти одинаково одеты, сидят с газетой в руках, с сигаретой в зубах, задрав, кто как может, ноги, и знать не желают, что вон тот — воротила, а тот — рабочий. Само звание рабочего человека почетно. Или в театре: сидит, например, какая-нибудь учительница, а рядом — чистильщик обуви, дальше — какой-нибудь писатель, за ним столяр, адвокат, извозчик… и все хорошо одеты, у всех программки и бинокли в руках. Так бы и расцеловал этих американцев!.. С другой стороны, черт побери, как понять это стремление богатых американок выйти замуж за европейских баронов и барончиков!.. В голову им ударило их золото… Да и мужчины — стоит им приехать во Францию, Швейцарию, Италию, Саксонию, как они начинают соперничать с разными маркизами и графами; при виде титулов и всякой мишуры у них слюнки текут. Parvenus[70] — везде parvenus… (…Я сразу же подумал про нашу несчастную аристократию… Когда мы с бай Ганю отправимся в Европу{78}, мы непременно запоем песенку про эту аристократию… Господь всемилостивый! Где на свете вы найдете более смешное и печальное явление, чем — болгарская гражданская и военная аристократия?..)
Один наш приятель порекомендовал нам на обратном пути — из Чикаго в Нью-Йорк — остановиться, в целях экономии, в отеле Transatlantique. Я не верю, чтобы даже в Дивдядове была более гнусная гостиница, чем этот Hotel, который находится неподалеку от пристани, принадлежащей французскому пароходству. Но бог с ним, с отелем, хуже то, что к вечеру туда стали собираться какие-то подозрительные типы — опустившиеся французы — и пошла пьянка. Явилось несколько «девиц» — голоса осипшие, лица обезображены пьянством и развратом. Такая заиграла музыка, такие начались танцы, такая оргия… Избави бог от подобной «экономии»! Мы горько сожалели, что, послушавшись совета, угодили в этот вертеп. А хозяйка диву давалась, как это мы, европейцы, не пошли на столь оживленный бал.
Таков был предвестник веселой Европы, к берегам которой мы и отправились на другой день в девять часов утра на пароходе La Bourgogne…
«О, с приездом! Ну как там, в Америке?» — «Спасибо! Все хорошо. А как поживает ваша милость?»
Но знаете что, уважаемый читатель? Человек, оказывается, существо ненасытное. Вот мы с Филаретом объехали чуть ли не половину земного шара, и, что вы думаете, — угомонились? Не тут-то было! Теперь нам хочется объехать разом весь земной шар! Вошли во вкус! Да что там мы, даже доктор время от времени заводит об этом разговор. Только доктору легко говорить… Иногда проносится слух, что в софийской «академии» кто-то выиграл двадцать тысяч левов или тридцать проиграл. Господи, тридцать тысяч! И чтоб я просадил их в карты! Тридцать тысяч… Вот бы половину Филарету, половину мне… телеграмму доктору, паспорта в руки и — в путь! Стамбул, Суэц, Бабэльмандеб (так, кажется?), Индостан, Цейлон, Китай, Япония, Сандвичевы острова (ах эти Сандвичевы острова посреди Великого океана! Запали они мне в душу!..), Сан-Франциско… Вот тогда бы я накатал вам путевые заметки…
Только где уж там!..
Может быть, придет время, и я сам буду удивляться своему легкомыслию, может, и я стану когда-нибудь положительным и практичным… Но сейчас… что поделаешь — молодость!..
С богом, снисходительный читатель! И прости, если что-нибудь не поправилось. Я не собирался писать, да вот, нашлись хитрые людишки, сыграли на моих слабостях… что поделаешь! Видите, что получилось! Взялся я не за свое дело, и стиль получился не тот, и все не так (я это и сам вижу), как у наших маститых, которые пишут глубоко, глубоко… Но это не от злого умысла, а от неопытности! Да и не каждому дано писать глубоко. Ну, решил я, напишу одну книжку, только неглубокую, и посмотрим, что из этого получится.
Вот будет забавно, если она вам понравилась!
Перевод Т. Колевой.