Памяти моей мамы
Пасмурное зимнее утро. Воскресенье. Все дома. Я слышу, как Вадик и Лена в коридоре спорят о том, кому выводить на прогулку Джоя. Бедный пес уже нервно бегает, цокая по линолеуму когтями. «Вчера утром я с ним гулял». — «Ну и что! А вечером — я». Спор кончается пикировкой уже на другую тему: сводятся счеты.
— Вадька! Когда ты заберешь наш «грюндик» у Красиных! Я вчера достала попсовую запись.
— Подождешь.
— И не собираюсь.
Когда я дома, они, по-моему, нарочно прибегают к своим словечкам, чтобы этак слегка пофрондировать перед отцом.
Но нынче мне ни до чего. Сегодня мамин день. Я чувствую себя тоскливо и одиноко, как никогда. А в коридоре все спорят, и Джой уже жалобно подвывает. Приотворив дверь, я говорю:
— Нельзя ли потише? Нельзя ли проявить элементарное благородство хотя бы перед собакой! Вадик!..
Смолкли. Видно, что-то насторожило в моем тоне. Громкий и радостный лай возвещает о том, что спор решен в пользу пса. Хлопает тяжелая входная дверь. На моем столе звонит телефон. Я беру трубку. Слышу знакомый старческий голос. Это Анна Ивановна.
— Сереженька! Я с утра взглянула на календарь и вспомнила: сегодня день рождения мамы.
Она вздохнула и замолчала. И я молчу.
— Ты, наверное, поедешь к ней?
— Да.
— Я тоже хотела, но стара. Мне восьмой десяток… и холодно, скользко. Она мне простит. Я уж как-нибудь летом съезжу, если доживу. А может, и не доживу?
Я не разубеждаю ее. Это лишнее. Такие люди уходят мгновенно. Как будто исчерпав все свои силы, вдруг понимают — все. Так было с мамой. Она не говорила о смерти и на уговоры лечь в клинику отвечала: «Пока не стоит. Думаю, что выкарабкаюсь… Когда почувствую, что не справиться, я скажу». В последний день она обошла свою комнату, остановилась у книжного шкафа, потом села на тахту, покачала головой и сказала: «Сереженька, мне, кажется, пора ложиться в больницу. Пожалуй, не…» — и упала.
…Анна Ивановна еще что-то говорит, вспоминает далекое, всхлипывает: «Сережа, звони иногда». Прощаюсь, кладу трубку. В квартире непривычно тихо. Я открываю один за другим глубокие ящики стола и наконец нахожу шкатулку. В ней пистолет ТК, он был списан, как снятый с вооружения. Боек из него вынут, и теперь это просто игрушка. Память.
Я вижу мальчика лет пятнадцати. На нем вылинявшая гимнастерка без погон — их еще не ввели в армии; галифе суконные, почти новые, не утратившие своего защитного цвета, и кирзовые сапоги. На широком солдатском поясе — маленькая кобура. У него немного смешной вид, тем более что выражение его мальчишеского лица исполнено серьезной значимости. Но не мне иронизировать над ним. Не мне! Он каждую минуту делал то, что нужно. О себе я этого, к сожалению, сказать не могу. При том, что я более чем в три раза старше его; при том, что мои дети — студенты и тоже на четыре-пять лет старше Сережи; при том… Много чего «при том». Он был добрее и лучше меня. У него была характерная манера реагировать на все непонятные ему вопросы, явления словами: «Как это?» И даже когда та девочка из дома у озера сказала ему: «Сережа… поцелуй меня», он растерялся и сказал свое: «Как это?» И ужасно покраснел. Где она сейчас, та далекая девочка? Последний раз я видел ее лет десять назад все там же, на том берегу.
А Сережа? Он и поныне там, на войне…
Сережа вбегает в низкое, темное помещение. За старым столом, при свече, склонившись, сидит начальник штаба в накинутой на плечи шинели — капитан Песочинский. Тень от профиля его длинного, худого лица с вытянутым носом падает на бумаги. Сереже его искренне жаль, но капитан этого не знает. За спиной начштаба огромный железный сейф. На столе полевой телефон, кобура с наганом и шило. Услышав скрип двери, быстрые шаги, даже не подняв головы, капитан говорит хриплым, сердитым голосом:
— Ра-ано!
Мог бы и не ворчать. Мальчик и сам видит, что рано: конверты лежат незаклеенные. А после их надо еще прошивать, засургучивать. На это еще минут двадцать. Но уходить не хочется. Здесь тепло. Единственное, что позволяет себе капитан, — это с утра до ночи топить печурку. К другим войдешь — дым столбом. У начштаба — не-ет. Зато он всегда сам топит. Велит дневальному выбрать полешко посуше и станет колоть лучины. Классно получается! Лучинки одна к одной — ровненькие… И видно — ему это нравится. Хороший дядька, не вредный. Старый — уже, наверное, пятьдесят будет.
…Сережа молча наблюдает, как Песочинский прошивает конверты суровой ниткой. Потом держит сургуч над свечой. Коричневые тягучие капли падают на бумагу, и, едва они закрывают нитяной крестик, капитан хватает штемпель и, поплевав на него, кладет на горячий сургуч. Песочинский экономит сургуч, потому штампы не очень красивые.
— Товарищ капитан, сегодня много пакетов? — спрашивает Сережа.
— Ни мало ни много. Сколько нужно.
— А с грифом есть?
— Есть. Еще что? Ну, спрашивай! Растерялся. А вопросы все бесполезные. Ты бы спросил: куда, какие концы, пароль — вот что нужно знать связному. А ты — «с грифом», как мальчик…
— А вы разве знаете пароль?
— Сообразил! Пароль — «мушка». Мог бы узнать и у Лобанова. Но это вчерашний, он действует только до девяти вечера. С девяти вступает уже новый — «ствол», «затвор», «курок», «приклад» или еще что-нибудь в этом роде. Комендант Дубовой Рощи фантазией не богат. Заставляет вас, связных, изучить части винтовки. Я бы на твоем месте давно бы освоил эту систему… Для этого не нужно знать теории Эйнштейна и даже бином Ньютона. Понял?
— Так точно…
— А новый пароль спросишь у Рыбина, нечего тебе, Серега, лишний конец к коменданту делать… — уже совсем другим, мягким, даже заботливым тоном говорит капитан.
— А Рыбин знает?
— В девять часов ему сообщат. Как раз к твоему приходу.
— Не скажет он…
— Скажет! А не скажет, передай ему от меня, что он перестраховщик и бюрократ.
«Нарочно. Ведь знает, что не скажу так», — снисходительно размышляет Сережа.
В штаб входит военный в пенсне, весь нескладный, гражданский, озабоченный. Это Эренбург. Но не тот, знаменитый, а обыкновенный майор, военврач, начальник госпитального эвакоотдела. Офицеры подшучивают над ним, постоянно спрашивая, когда он успевает писать свои статьи. Конечно, шуточки тотчас бы прекратились, если б майор не обращал внимания на них. А он обижается, как маленький. Вот его и заводят. Недавно прибывшего в часть молоденького лейтенанта Радова уверили, что «наш Эренбург — брат того самого». Лейтенант тотчас явился к майору и сказал, что он горячий поклонник его брата, и в ответ услышал: «К черту!.. Надоело!.. Стыдно, молодой человек!» Лейтенант так и не понял, за что его отругали.
— Михаил Сергеевич, какие есть сведения о подходе летучки? — обращается Эренбург к Песочинскому.
— Сведения получишь своевременно и ни минутой раньше, — отрезает начштаба.
Странно. Начштаба всего лишь капитан, а у Эренбурга две шпалы. Он же главней. Но капитан командует им. Не только им — всеми. Лишь перед командиром части и перед комиссаром встает навытяжку и сразу — рапорт. Четко, красиво… Эренбург, когда дежурит по части, тоже рапорты отдает, но не так, хотя, видно, тоже старается.
— Но примерно какое количество коек потребуется развернуть? Это тоже секрет?
— Секрет. Но владею им не я, а немцы, точнее — фон Лееб. Ты у него спроси. Курить, конечно, у тебя нет?
— Я ж не курю, Михаил Сергеевич.
— …Табаку не куришь, за девками не охотишься, уставные сто грамм не потребляешь, — нет, ты конченый человек, Григорий Саулович!..
— Товарищ капитан, позвольте вам заметить… — Эренбург уже заводится, не замечая иронической усмешки Песочинского.
— Не позволю! К тому же и юмор перестал понимать…
Эренбург застенчиво улыбается:
— Михаил Сергеевич, мне сейчас не до юмора. Полковник приказал…
— Правильно приказал…
— Но вы же не знаете, что я имею в виду…
— Это неважно. Я знаю, что приказал полковник.
Но тут капитан замечает Сережу.
— А ты что сидишь, уши развесил?! — вдруг ополчается капитан на связного.
Он вручает мальчику шесть запечатанных пакетов и отдельно седьмой, добавив с иронией: «Вот тебе твое любимое». Перед номером на конверте стоит гриф «срочно и лично адресату».
— Все ясно?
— Так точно, товарищ капитан.
— Кругом… арш!
Все. Теперь на мороз. Надолго. При выходе из части Сережу останавливает замерзший часовой и начинает бороться с мальчиком.
— Генка, пусти, я на поезд!
— Поезд только в семь пятьдесят, знаю. Курево есть?
— Не-а…
— Серега! Добеги до Ловейки и скажи: «Колотушкин сидит без курева». Он у меня, старый черт, вчера три раза стрелял.
Сережа бежит к казарме, отыскивает Ловейку и, получив от него самокрутку, возвращается. А Генка все стоит в проходе. Скучно, хочется поболтать, а не с кем.
— Постой, Серега! У тебя еще полчаса, а ходу здесь всего пять минут. Чего там мерзнуть на станции? Покурим. Я оставлю тебе ровно половину.
Генка быстро затягивается, посматривая, сколько осталось. Сережу не очень-то тянет курить, тем более замусоленный окурок. Но он ждет. Ничего не поделать. Это уж принято.
— Тебя тут с час назад эта… рыженькая спрашивала. Ну, которая приходит менять к нам табак на хлеб. Да никто не шел, а мне было не отлучиться с поста. Постояла, померзла и ушла.
— Интересно, а как она меня спросила, Генка? — говорит Сережа, подозревая подвох.
— Так и сказала: «Позовите мне маленького черноглазого солдатика!» Кого ж еще?
— Ну, это уж ты точно врешь! Все. Я пошел…
— Да постой! Курить-то будешь?..
Но Сережа уже бежит по темной улочке. По бокам ее деревянные дачи, домики — пригород Ленинграда. На стеклах белеют бумажные кресты, и ни полоски света. Многие дома заколочены досками, хозяева эвакуировались. Прошли уже три большие эвакуации. Первая — сразу в начале войны, пока не замкнули кольцо. Потом, в зиму сорок первого — сорок второго года, по ледовой дороге. И третья — летом сорок второго, на баржах через ту же Ладогу. Недавно комиссар сказал, что в настоящее время в Ленинграде остались «наиболее боеспособные, нужные городу-фронту». Правильно сказал.
Мороз не сильный, но градусов десять есть. А то и больше. Сумка с пакетами легонько бьет по бедру. Вчера пакеты возил Сережин напарник Лобанов. И вернулся к полуночи. Как же это ему удалось обернуться? Даже если обратно на КП подвезло с машиной. И каждый раз Лобанов часа на два опережает. Спросишь — смеется: «Уметь надо». Наверное, ему Рыбин открывает пароль.
На станции было пусто и холодно. Эту пригородную станцию с вокзалом из темно-красного кирпича и деревянным шпилем на крыше Сережа помнил с детских лет. Бывало, он с папой и мамой приезжал на озёра купаться. Неподалеку от вокзала, на холме у озера, было большое старинное кладбище. И оно тоже было знакомо ему. Сколько было связано с ним детских воспоминаний!..
Подошел поезд без огней и, простояв с минуту, шипя, тронулся. Сережа сел у окна, поднял воротник шинели — здесь было еще холоднее, чем на улице. Ветер свистел в разбитые окна вагона. Домики кончились. За окном белели поля. В углу, сбившись по пятеро на скамье, сидели солдаты, слышался смех — один рассказывал что-то веселое.
— Братцы, глянь, на город идут, — раздался чей-то голос.
Сережа припал к окну. В темном небе часто вспыхивали огни зенитных разрывов и крестились лучи прожекторов.
— Чего он отсюда прет? С юга ему ближе. Семь минут — и в центре города, — заметил старшина.
На следующей станции, когда шум колес смолк, слышалась лишь отдаленная дробь зениток. Сережа вышел на площадку. Поезд сбавлял ход. Отворив дверь, мальчик выглянул из вагона. В лицо ударило холодом. Впереди виднелся виадук, от него шла прямехонькая дорога к Дубовой Роще, — вот бы здесь остановку сделали! Полкилометра, не больше. А от станции все три, да еще КП, да еще если на КП дежурит тот вредный старшина, что однажды хотел отобрать пистолет у Сережи («Солдату винтовка положена или автомат»)… Вспомнив об этом неприятном эпизоде, Сережа вздохнул. И вдруг в голове, как открытие, мелькнула гениальная мысль, тотчас объяснившая ранние возвращения напарника и, напротив, его, Сережины, неудачи. Он спустился на нижнюю ступеньку и, едва вагон оказался против виадука, с силой оттолкнулся назад и спрыгнул на насыпь. Упал он в снег, но все же обо что-то больно ударил колено. Встал, отряхнулся. И мысленно представил себе спокойное, в морщинах лицо Лобанова. «Неужели и он так каждый раз?! Невозможно. Хотя он хитрый…»
Слегка прихрамывая, Сережа по откосу взошел на виадук и дальше по накатанной дороге напрямую пошел к Дубовой Роще. Вышла луна. Пройдя с сотню шагов, он глянул в сторону станции, от которой тоже шла дорога к Дубовой. Через освещенное луной пространство было отлично видно как со станции на дорогу выскочил сперва один, за ним еще и еще люди — с поезда. И все они, обгоняя друг друга, спешили к шлагбауму КП. «Их еще и там продержат», — подумал он с торжеством, однако ускорил шаги и в половине девятого уже подошел к отделу Рыбина. Пароль «мушка» отлично сработал, и вскоре он нетерпеливо постукивал в плотно закрытое, вделанное в стену окошко спецчасти. Но оно не открывалось, как обычно. Наверное, Рыбин был у начальства… Не повезло… Сережа удрученно вздохнул. Прошло пять, десять, пятнадцать минут… Пропадало даром время, выигранное от прыжка. Конечно, можно было сбегать в следующую часть, тут недалеко, с полкилометра. Но думаешь — вот-вот придет. А теперь все, пароль забит. Без пяти девять.
— А ты чего сегодня так рано? — раздался позади голос.
Обернувшись, Сережа увидел низенького лейтенанта, в котором не вдруг узнал Рыбина. Ну ясно: он же впервые видел его во весь рост, а то все через окошко. И Рыбин казался ему высоким.
— Товарищ лейтенант, я уж полчаса жду…
Рыбин прошел к себе и, вредничая, чего-то долго ходил, гремел, наконец открыл дверцу окошка.
— Давай! Чего у тебя…
Сережа передал ему пакет и блокнот для расписки. Тот принял, расписался, выбросил блокнот, и окошко захлопнулось. Сережа вновь забарабанил.
— Чего тебе еще? — не открывая.
— Товарищ лейтенант… Минутку, откройте!
Выругался, но открыл.
— Товарищ лейтенант, пароль скажите… Сейчас — девять, старый уже кончился… Если б раньше, я б успел… Я ждал полчаса.
Рыбин внимательно взглянул на связного и спросил:
— Постой, ты где?
— Как «где»? — удивился Сережа.
— Ты где находишься? Ты находишься в армии. А в армии есть порядок, Устав. Что, в первый раз почту развозишь? Пароль, согласно порядку, сообщает комендант по предъявлении командировочного предписания. Ясно?
— Комендант у заставы, это в стороне, а мне сейчас к Латышеву идти… И капитан Песочинский сказал, чтоб вы… У меня же есть предписание, вот читайте!
— Постой, что сказал Песочинский?
— Чтоб вы дали пароль.
— Передай Песочинскому, чтоб он командовал в своем подразделении… Под трибунал не его, а меня потянут. Ишь, какой!.. Это он на моей шее хочет в рай въехать. Не пойдет.
— Ни в какой рай он не хочет, ему вообще трудно живется, — вырвалось у Сережи.
— Всем, солдат, трудно. У меня бумаг вдвое больше. И все важные, — с обидой заговорил Рыбин. — Ты загляни в окно. Загляни, загляни!
Сережа послушался.
— Видишь, койка? Вот здесь и сплю, — добавил он, оглядываясь.
— Все верно, — согласился Сережа, — работы, конечно, и у вас много. Я про другое… У Песочинского семья в городе. Весь паек туда тащит…
— Большая семья?
— Не знаю. Но все уже поправились, а он худой, как и был…
Сережа молчал. Рыбин колебался.
— Товарищ лейтенант, но вы верите, что мне дадут в комендатуре пароль? — спросил мальчик.
— Дадут! Точно говорю. Дуй! — обрадовался Рыбин.
— Но я же спешу… Я же целый час выгадаю.
— А куда ты спешишь? А? Уж не к девкам ли? — в глазах лейтенанта появился живой интерес.
— Почему к девкам? — Сережа скромно опустил глаза.
— Признайся, признайся! — Рыбин даже высунул голову из окна.
К сожалению, признаваться было не в чем. Но Сережа интуицией почувствовал, что надо соврать, и тогда Рыбин, может, скажет пароль.
— Постой, а сколько тебе?
— Шестнадцать… Будет скоро.
— Так. Ну что ж… Я в шестнадцать уж поглядывал. А ей?
— Ей… тоже шестнадцать.
— Кто ж она? Школьница еще?
— Местная, рядом с нашей частью живет…
— Блондинка, брюнетка?
— Так… Немного рыженькая.
— О, рыжие, они, знаешь!.. Значит, ты что ж, отсюда — и к ней? Она живет одна?
— Нет, с матерью… Еще коза у них есть.
— Коза? Зачем она? А, понятно, значит, ты и козье молоко пьешь… Неплохо пристроился. Смотри, а? Знаешь анекдот: приходит дистрофик к доктору. Тот ему прописывает витамин К. «А что это такое, доктор?» — «Катя, корова, картошка». Вот ты куда спешишь… Ну-ну!..
Рыбин задумывается. Потом говорит:
— Сказать тебе пароль я не могу. Сказать!.. То есть произнести это слово. Исключено. И не проси.
— А вы напишите…
— Это еще опаснее… М-да. Но! Смотри сюда-Сюда, на меня смотри! Я знаю, — он сжал руку в кулак, двинул ее вперед и повернул кулак пальцем вверх, — я знаю, что ты выполняешь задание, — он снова повторил то же движение, — я знаю, что ты боец соединения, входящего в нашу армию, — снова тот же жест. — Понял?
— Затвор?! — вскричал Сережа.
— Тихо ты… мать твою!..
Окошко захлопнулось. И через несколько минут Сережа уже приближался по тропинке к скрытому в глубине деревьев домику.
— Стоять на месте! — раздалась вдруг команда откуда-то сзади.
Сережа остановился. К нему подошли двое. Спросили пароль. Потом:
— К кому идете?
— К подполковнику Латышеву.
— Лично?
— Лично.
Затем последовала проверка документов при свете фонарика. И один из охраны провел Сережу в домик, затем вниз в подвал, и открылось довольно обширное помещение. Горело электричество. Сопровождавший постучал в такое же, как у Рыбина, окно, но обитое железом. Окно приотворилось.
— Пакет? Давайте сюда, — приказал голос.
— Вы подполковник Латышев?
— У вас пакет ему?
— Да. Лично.
— Лично и передадим.
— Нет. Это я должен вручить лично, — твердо сказал Сережа.
Из окошка высунулась взъерошенная голова, оглядела связного с ног до головы.
— Чего дуришь? Подполковник, что ли, лично будет принимать почту? Еще чего!.. Есть я для этого…
— По инструкции пакеты с этим грифом передаются лично адресату. Вы должны это знать, — отвечал Сережа.
— Ух ты, ученый, а ну покажи!
— В моих руках — пожалуйста, — он показал засургученный конверт.
— Ладно! Вам же хуже будет, — сдалась голова, — я вызову подполковника, но вам же хуже.
— Почему хуже? — насторожился Сережа.
— А так. Подполковник даст втык вашему начальству за нарушение инструкции: такие пакеты положено опечатывать пятью сургучными печатями — четыре по углам и одна в центре. А здесь всего одна, и у той сургуч обился, штемпель не разберешь. Я бы, так и быть, принял, но раз вы за форму стоите, разберемся, кто конвертовал.
Сережа не на шутку встревожился за капитана Песочинского. Неужели старик и в самом деле позабыл про пять печатей? Тем более был расстроен, сидел без курева. Наверное, надо было отдать пакет этому вредному дядьке… Не поймешь, и звания какого…
Но окошко уже захлопнулось, и наступила тишина. Сюда не доносились звуки снаружи. А домик-то, посмотришь с улицы, — ничего особенного. Что здесь делают? Внезапно по коридору раздались шаги. Сережа заглянул туда. Впереди шел военный в гимнастерке без ремня и руки назад. Вид у него был серьезный, и Сережа, думая, что это сам Латышев, бросился к нему.
— Не подходить к арестованному! — скомандовал конвоир, идущий сзади с примкнутым к винтовке штыком.
Сережа отпрянул…
Наконец появился подполковник Латышев. Он взял конверт из рук Сережи и расписался в журнале. Лохматый дядька что-то шепнул ему. Подполковник нахмурился, вгляделся в надпись на конверте, вдруг улыбнулся и спросил связного:
— Вы от Песочинского?
— Так точно, товарищ подполковник, — вытянувшись, ответил Сережа.
— Сразу узнал почерк… Вместе служили в финскую. Он в каком звании?
— Капитан, товарищ подполковник.
— Он уже тогда был капитаном. Гм… Да, бывает… Привет ему от меня.
— Есть… Конечно, я передам.
— Вам-то сколько лет? Что-то молод для армии…
— Шестнадцать… Будет… В общем, скоро.
— Добровольцем пошел?
— Да. Так точно…
— Ну, правильно… Даже оружие? Это что — коровинский?
— Ага… ТК. На складе другого не было.
Подполковник посмеялся.
— Надули тебя, солдат, ТК с вооружения уже снят. Но ничего, при случае пальнуть можно… Молодец, действуй!
Уже очутившись на улице, Сережа вспомнил, что нужно было ответить: «Служу Советскому Союзу!» Но он так обрадовался, что все хорошо обошлось, что забыл об этом.
Еще три захода, но концы дальние. Там все обычно. Приняли, расписались. Только в политотделе армии дежурная, красивая девушка-сержант, отдавая ему блокнот со своей распиской, чего-то долго смотрела на Сережу, потом спросила: «Отчего у тебя глаза такие черные?» Выходя оттуда, он услышал реплику майора: «Нина, вы, кажется, перекинулись на младенцев».
А потом ожидание на КП попутной машины, — поездов уже не было. Машины шли, но все не те: либо черные «эмки» с генералами и полковниками — им шлагбаум поднимали без проверки документов; либо «студебеккеры» с боеприпасами — эти никогда никого не сажали, так же как и машины с продуктами. Сережа замерз и заходил в будку КП греться. Там топилась времянка. Часу в третьем ночи в будку забежал дежурный КП и тряхнул за плечо мальчика:
— Давай, солдат!.. Машина в город едет, еле уговорил взять… Но шофер малость кернул — ну, мы и прижали. Бери, мол, а то права отберем.
Сережа подбежал к шлагбауму. В грузовике ГАЗ-АА в кабине сидело двое — водитель и старшина. В кузове никого не было. Сережа мигом взобрался туда, махнул рукой, шлагбаум поднялся, и машина тронулась. Он сел прямо на пол у кабины, закрывавшей его от ветра.
Пустую машину потряхивало на каждой выбоине. Мысли были разные, и радостные — следствие беседы с подполковником, и грустные — из-за реплики майора насчет младенца. Потом он подумал, что с Рыбиным теперь все: пароль будет сообщать, пусть жестом, с подстраховкой… Ну, чудак! А вообще он прав. К жесту не подкопаешься… Затем как-то незаметно мысли перекинулись на ту рыженькую, приходившую к их части менять табак и козье молоко на хлеб и сахар. Он не солгал Колотушкину, она в самом деле не знала его имени, но разговор между ними уже состоялся.
Сережа спросил девушку, нет ли у нее папирос. Она ответила, что по талонам папирос не дают, только табак, но что у ее мамы, кажется, еще с мирного времени сохранилась пачка «Казбека».
— Всего одна? — спросил Сережа.
— Одна… Но большая, там сто штук. Знаете, до войны были такие длинные-длинные коробки?
— Очень хорошо. Это как раз мне и нужно… Я за сколько угодно возьму.
— Вы только «Казбек» курите? — усмехнулась она.
— Нет. Я вообще-то курю, но редко. И мне все равно что курить. Это я не для себя.
Девушка помолчала, потом, бросив взгляд искоса, проговорила:
— Я вам советую зайти самому к моей маме. Мне она эту коробку точно не доверит. Она ее уже целый год бережет. Но у вас есть шанс…
— Какой? Почему вы так думаете?
Снова усмешка.
— По-моему, она вас знает.
— Как? Откуда?! — удивился Сережа.
— Это вы у самой мамы спросите.
Сережа обещал зайти, но все как-то стеснялся. Две недельные пайки сахара, впрочем, отложил. А между тем день, в который ему непременно нужна была эта коробка «Казбека», приближался.
Машина вдруг круто свернула куда-то в сторону так, что Сережу отбросило к борту. Он приподнялся, оглядываясь по сторонам. Что такое? Какие-то хибары, за ними лес, — местность незнакомая. Он заколотил кулаками по крыше кабины. Но машина остановилась не сразу. Сергей выпрыгнул из кузова.
— Куда вы едете? — вскричал он, подбегая к шоферу.
— Все, парень, приехали, — мрачно усмехнулся водитель, вылезая из кабины.
— Но вы же в город сказали!
— Вот утречком и махнем… Завернули к знакомым — бензин вышел.
— Почему же вы не остановили, когда сворачивали с шоссе? Где мы?
— В Орловке. Тут до шоссе пара километров, добежишь, — со злым удовольствием ответил шофер.
«Сволочь, и смеется еще, — в бессильном гневе подумал мальчик. — Но они же не нанимались, вроде любезность… До шоссе — два, да по шоссе до своей части километров восемь, — теперь уже машин не будет. Вот паразиты».
— Чего он там орет? — старшина тоже вышел из кабины.
— Дурак малый, сам проглядел, — отозвался шофер.
— Проглядел, верно. Думал, вы по-честному… Если б не я, вас бы на КП задержали.
— Что? Ах ты, сопляк… Федя! Ну-ка сюда его… Нарвать уши…
— Пусть сопляк, а нечестно!
Шофер, недобро щурясь, медленно направился к Сереже. На какой-то момент мальчик застыл, растерялся, но, вспомнив инструкцию, выхватил свой коровинский и сказал:
— Я связной штаба. Стой, или — стреляю… Раз, два…
— Убери пушку — под трибунал пойдешь, чудачина, молокосос, — крикнул шофер, однако остановился.
Сережа повернулся и быстро пошел по дороге к шоссе, держа в руке пистолет.
Он шел быстро и вскоре вышел на Кропоткину гору. Отсюда днем был виден Ленинград, как с Вороньей горы под Дудергофом. Но на Вороньей теперь были немцы. И вокруг города всюду — немцы. Шоссе вело вниз. Было совершенно безлюдно и тихо. Ни одна машина не обогнала его. Да и обогнала б — какой толк, все равно не остановится. Это запрещено. Часа через полтора он подошел к знакомому кладбищу, но уже с другой стороны — восточной.
Он вспомнил, что, когда был совсем маленьким, приезжал сюда с бабушкой на могилу деда. Дедушку он никогда не видел и не мог жалеть его. Но с бабушкой всегда было интересно. Она много рассказывала о дедушке, о себе, как она была маленькой. Она сидела на скамеечке у могилы, а он играл. Как кончится война, бабушка вернется из эвакуации, и он снова с ней приедет сюда, к дедушке. И все будет как раньше… А как же папа? Это трудно представить себе — дом без папы… Но, может, все-таки он жив? Все бывает. Одним даже прислали извещение, а потом вдруг письмо. Перепутали что-то…
В пятнадцать лет хочется верить и в невозможное, и гонишь прочь от себя грустные мысли. Вот кончится война — все вернутся, и все пойдет по-старому, по-хорошему.
Сережа зачем-то ускоряет шаги, почти бежит. А, ясно… Дежурный по части засечет время его возвращения. И назавтра Лобанов, ехидно подмигнув, скажет: «Кажись, в четвертом часу пришел?»
Вот и знакомый дом у озера. Здесь живет та насмешливая девочка. Если б она знала, что он глубокой ночью по морозу прошел десять километров, возвращаясь с задания. Диверсантов, правда, не встретил, никто не посягнул на сумку с пакетами, но задание выполнил.
— Стой, кто идет? — слышится знакомый покряхтывающий голос Ловейки.
— Это я, Иван Сергеевич, — отвечает мальчик.
— О, Аника-воин! — добродушно и радостно восклицает Ловейко. — Ну садись, покурим! Замерз я, брат, к утру подморозило.
— Не, я устал… Пойду спать.
— Сережа, да я в твои годы… Ночами мог не спать. Это я сейчас дряхлый, мне сорок семь, Сережа, сорок семь! Ужас… Да еще ранение меня подкосило, нестроевой стал… Да голодуха первой блокадной зимы… А мог бы спокойно сидеть где-нибудь на Урале. У меня же бронь была. Понимаешь — бронь! Меня никто не призывал в армию… И не могли призвать — я был главный технолог завода. Директор завода Чернышев — депутат Верховного Совета! — узнал и ахнул: «Как же это, Иван Сергеевич? Кто же поведет основные изделия?» Выпили на прощание с ним. Пошел добровольцем я в ополчение. А в ополчении, там, Сереженька, все рядовыми были… И крупные специалисты, и ученые, доктора наук и даже один член-корреспондент Академии был… Мы и держали Пулковские высоты. После перекинули на Дубровку. Там меня и шарахнуло… Но я не жалею. Нет! Солдат, запомни, — это самый первый человек в армии!
— А полковник? — улыбаясь спросил Сережа.
— Полковник — это тоже солдат. Так что мы еще повоюем, Сережа. А? — Ловейко рассмеялся. — Эх ты, Аника-воин, — заключил он, обнимая мальчика.
Сережа кивал, слушая уже знакомую историю. Генка Колотушкин, как на посту, — тот все про своих баб рассказывает, а Ловейко — про то, как пошел в армию, почему он рядовой, а не офицер.
— И ты представляешь, мне этот новый комвзвода, мальчишка-лейтенант, говорит: «Заправочка не та, товарищ боец». Сразу видать — необстрелянный. Ну-ка бы он так под Невской Дубровкой?!
Наконец Сережа добирается до казармы, отыскивает в темноте свою койку и, не замечая ни храпа, ни острого запаха потных портянок, сушившихся у печурки, мгновенно валится в сон.
Что-то готовилось. Под навесом, где стоял спецтранспорт, распоряжался лейтенант Радов. Слышался его громкий молодой голос, отдававший команды:
— Колотушкин! Готовьте пятидесятую. Щербаков и Куренцов, проверьте наличие горючего и смазочных материалов.
Щербаков сразу весело отзывается:
— Есть, товарищ лейтенант, все полный порядок.
А Куренцов хмурится и ворчит вполголоса:
— И чего по двадцать раз повторять? Что ж, я себе враг — без бензина поеду? С тридцать первого года имею права… Ученый!
Наверное, лейтенант что-то услышал. И сразу:
— Боец Куренцов! Отставить разговоры. Приказы не обсуждают!
— Я не обсуждаю, товарищ лейтенант.
— Прекратить пререкания!
Но вообще-то Куренцов всегда ворчит. Зато его через день и ставят в ночные наряды. А Щербаков всегда бодрый, довольный, хотя они друзья. И до войны вместе, в одном автопарке работали. Но, если честно сказать, Куренцов хотя и старше Щербакова, и права первого класса, а все не то. Щербаков всегда веселый, довольный, даже светится. И автобус его блестит. А Куренцов ходит всегда губы поджав: недоволен. И на машине уже не тот лоск.
Шофер полковника Григорий Быков, открыв капот «эмки», отрабатывал малые обороты. Вот и к нему подскочил лейтенант, стоит, слушает.
— По-моему, у вас троит, — говорит Радов, покачивая головой.
— Ну где же троит? — вздыхает Григорий Иванович. — Когда б троил, он бы глох на малых оборотах.
— Вот я вам сейчас докажу!
Лейтенант садится в кабину и нажимает на газ. Мотор ревет все сильней и сильней.
— Товарищ лейтенант, мотор разнесете!..
Лейтенант весело улыбается, подмигивает, как бы говоря: «Ничего, ничего…»
— Лейтенант! Подшипники выплавишь! — кричит Быков, забыв о всякой субординации.
Лейтенант, погазовав еще, вылезает из машины и говорит:
— Боец Быков! К вашему сведению, я окончил автодорожный институт. Это во-первых. Во-вторых, подшипники делаются из высоколегированной стали и «выплавить» их никак невозможно. В-третьих…
— Да я же шатунный подшипник в виду имел, а он как раз не из стали, к вашему сведению.
— Вы не перебивайте! В-третьих…
Вдруг, однако, лейтенант быстро оборачивается и кричит: «Сми-ирна!..» — и рапортует:
— Товарищ полковник! Личный состав автовзвода готовит спецтранспорт для выполнения боевого задания.
Командир части кивает и говорит Быкову:
— Григорий Иванович, едем! — но, заметив Сережу, на мгновение задумывается, как бы вспомнив что-то. И спрашивает его: — Тебе когда-нибудь за рулем сидеть приходилось?
— Как же… Я же мотоцикл вожу, товарищ полковник.
— Нравится?
— Так точно.
— Знаете, что я надумал, — полковник обращается к лейтенанту, — вот кончится война… Что ж, он в школе не учится, надо хоть шоферскому ремеслу его научить, А? Хочешь учиться на шофера? Кончится война, выйдешь из армии — кусок хлеба в руках. Это, брат, важно…
— Очень хочу, — говорит Сережа.
— Ну вот… — полковник снова повернулся к комвзвода, — приставьте к нему кого-нибудь из наших водителей. Пусть Песочинский проведет приказом, и чтоб через полгода солдат Сережа имел права. Вот только как с возрастом? Шестнадцати еще нет?
— Уже скоро исполнится, — ответил Сережа, — совсем скоро…
Полковник махнул рукой.
— Ничего, пойдет…
— Будет исполнено, товарищ полковник, — гаркнул лейтенант Радов.
Полковник сел в «эмку» — Быков уже был наготове — и уехал. Лейтенант ревниво смотрел вслед умчавшейся «эмке». Потом обернулся к Сереже:
— Все правильно. Будем обучать. А чья это мысль?
— Чья?
— Моя. Я ему как-то сказал, мол, так и так, надо мальчишку ремеслу научить. Он запомнил… Исполняйте!
Сереже с 21 часа нужно было заступить на дежурство связным при штабе. До ужина он был совершенно свободен и решил зайти в дом у озера. Это было совсем рядом, и никаких увольнений не требовалось. Старинный двухэтажный дом стоял на берегу, за глухим забором; на калитке еще сохранилась выцветшая довоенная надпись: «Осторожно. Злая собака». Но во всей округе после первой блокадной зимы не осталось ни одной собаки, ни кошки. Последний раз Сережа видел двух маленьких собачек пинчеров в декабре сорок первого. На тоненьких цыплячьих ножках, худые до того, что ребра торчали, они, качаясь, шли на поводках, которые держала в руке закутанная в платок старуха, — это было у профессорского корпуса в саду Политехнического института. Мама сказала: «Боже мой, тут люди валятся от голода, а она собак держит», но затем, вглядевшись в лицо старухи, добавила: «Она сама — дистрофик последней степени». Едва передвигая ноги, хозяйка с пинчерами скрылась в парадной.
…Сережа отворил калитку, взошел на крыльцо. Постучал. Дом казался вымершим. Потом шаги и голос:
— Кто?
— Мне можно видеть Марину?
Двери отворила она сама. На ней было накинуто старенькое пальто.
— Проходите… Мамы еще нет, но скоро должна прийти… Давайте руку, я проведу вас, а то здесь шею можно сломать, — и, взяв его за руку, она повела его за собой.
Они миновали большую темную переднюю, заставленную ломаной мебелью; отсюда вела лестница наверх, во второй этаж. Еще дверь, и снова передняя, но здесь уже было теплее. Небольшой коридорчик вел в просторную комнату с темным от копоти потолком. На стенах ее висели картины в золоченых деревянных рамах и тарелки с рисунками, стояло большое трюмо до самого потолка.
— Вы не снимайте шинель, у нас холодно, — сказала Марина.
Она развязала платок, расстегнула пальто и села за стол. И Сережа не мог понять, красивая она или нет. Глаза большие, лицо худенькое, но уж не такое, как у дистрофиков. Почти вполне нормальное, бледное, а ростом она с него, может, чуть поменьше, да нет, не меньше.
Сережа искоса бросает взгляд в зеркало и поправляет воротничок. Надо что-то говорить…
— Летом, наверное, у вас хорошо. Купаться можно каждый день по нескольку раз, — сказал Сережа.
— Мы здесь, у дома, не купались… Тина, железо ржавое, кошки дохлые, — улыбнулась она.
Стемнело. Марина зажгла коптилку.
— А вы ходите в школу? — спросил Сережа.
— Нет… Здесь, в нашем районе, еще не работает, надо в город ездить, а мама боится обстрелов… Скоро у нас откроется, буду ходить в девятый класс. У нас школа закрылась в октябре сорок первого — забрали под госпиталь. А у вас?
— Мы до ноября занимались. Да какие уже были занятия? Наша учительница, Клавдия Степановна, внушала нам, что если не думать о еде, то и не чувствуешь голода. Мы дежурили на крыше школы. Сбросили две зажигалки, — заметил Сережа, — а потом начались морозы… Сами знаете…
Она вдруг внимательно взглянула на него и спросила, давно ли он в армии.
— Уже полгода… Но сюда нашу часть недавно перевели.
— У вас есть такой странный офицер, по-моему военврач. Он меня все допытывал: «Скажите, а это действительно козье молоко?» — Марина рассмеялась. — Я говорю: «Не знаю, может, с верблюжьим перепутала. У нас еще верблюд есть». Обиделся. Да и коза-то не наша, а верхней соседки, Ольги Петровны… Ей трудно ходить, она и просит меня.
Вскоре пришла мама с кастрюлей в авоське. Она сняла пальто с кроличьим воротником, прошла на кухню, вернулась, как бы Сережи вовсе не было. Потом остановилась, улыбнулась и сказала:
— Сумерничаете? Мариночка, так это тот самый молодой человек… Отчего ты меня не знакомишь?
— Мама! — с укоризной сказала девушка.
— А что? Я сказала что-то плохое? Ладно, перейдем к делу. Значит, вам надо папиросы? Ку́рите уже?
— Да… Но нам дают табак, мне все равно. Но моя мама любит папиросы.
— Значит, вы для мамы. Она у вас здесь в городе?
— Да. Она в госпитале.
— Медсестра?
— Врач.
— Ну вот мы все и выяснили. Значит, папиросы. Да, это теперь большая редкость. Я сейчас покажу вам, что у меня есть.
Она достала из комода блок «Казбека».
— Не знаю, как уцелели… Уберегла… Годится?
— Да! «Казбек» — это же хорошие папиросы.
— Шикарные! Сейчас их вовсе нигде нет. По талонам дают эрзац, иногда «Звездочку»… Теперь вопрос — о цене. У вас только хлеб? Или сахару можете, хоть немножечко… Мариночку подкрепить…
— Мама! — вскрикнула Марина, краснея.
— А я все правильно говорю. Молодой человек меня хорошо понимает. Ты худенькая… Тебе надо сахар. Не только сахар, а я уже о другом и не говорю.
Марина сидела опустив глаза.
— Вообще-то сахару я могу. У меня есть немного.
— Ну сколько немного?
— Наверное, с полкило. Я не вешал.
— Хорошо. Я на большее не претендую. И хлеба, да?
— Хлеба я могу много… Нам пятьсот грамм в день дают. У меня даже теперь остается. Только сухой он…
— Это еще лучше! Я в булочной никогда не беру свежий — он тяжелый, тем более с примесями. Много — сколько это по вашему?
— С килограмм… Там у меня даже больше скопилось.
— Пожалуйста! — хозяйка подала Сереже огромную пачку «Казбека».
— Но у меня с собой нет ничего, — сказал он.
— Занесете! Мне же не срочно. Ну… Завтра, послезавтра… Вспомните и занесете. Вы ведь до войны на Поклонной жили?
— Да! Как вы знаете?
— А вы — внук Елизаветы Федоровны… Я вас видела не раз с ней. Еще совсем маленьким. А тут как-то проходила мимо вашей части, вы на посту стояли, и сразу узнала. Я ведь еще дедушку вашего знала… Петра Александровича! Впрочем, его все знали. И в вас что-то есть от него.
Таинственность рассеялась. Все было обыкновенно и просто.
— Мариночка! Андреенко объявил растительное масло. Ты не выкупила? — обратилась она к дочери.
— Выкупила…
— Ну, какая молодчина! Она у меня хозяйственная…
— Мама! Ну что ты меня расхваливаешь…
Сережа взял блок «Казбека» и стал прощаться.
…Марина проводила его до калитки, молча кивнула и пошла назад к дому.
Завтрак, обед и ужин раздавали в небольшой холодной комнате, примыкавшей к казарме. Двое бойцов приносили с кухни кастрюлю, и повар на глазах у всего взвода раскладывал поварешкой кашу в железные миски или крышки от котелков. Но все старались обзавестись мисками, чтоб было видно, что все ровно, по справедливости. Голода, такого, как в прошлую зиму уже не было но все же многим еще не хватало солдатского рациона. Царил негласный закон: что положено — то отдай. С молчаливым достоинством, без реплик наблюдали бойцы за раздачей ужина.
Сережа вбежал в раздаточную, когда уже все почти разобрали миски с ячневой кашей. И он взял свою и пошел в казарму. Григорий Иванович и Ловейко уже сидели у своих тумбочек. Иван Сергеевич нагнулся, роясь в тумбочке. Масло достал.
— Ну вот, немножко, по-братски. — Ловейко подошел к Григорию Ивановичу и положил ему в миску маленький кусочек масла. — И тебе, Сереженька… Лиза вчера была.
— Эх, Иван, Иван, объедаешь ты свою женку, да и нас в грех вводишь, — улыбнулся Быков и стал аккуратно размешивать кашу.
— Ничего, мы взаимно… А я ей сахар.
— А у тебя красивая женка, — продолжал Быков. — И как она пошла за тебя, за такого старого хрена. А, Иван?
Ловейко ел кашу с удовольствием и добродушно поглядывал на товарища. На Быкова он не обижался. Вот если бы лейтенант такое сказал — Ловейко бы не стерпел.
— Ну гляди, какая любопытная штука! Маслишка-то с гулькин нос, а совсем другой вкус. Бог ты мой, как мы этого до войны не ценили, — говорил Быков.
— Много чего мы до войны не ценили, Гриша, — вздохнул Ловейко.
— Давай, давай, расскажи, как ты начальником был, кабинет имел, — смеется Быков.
— А что? Верно имел, Гриша.
— Большой кабинет?
— Ну… Приличный, метров тридцать. Два телефона. Секретарша…
— Ну-ну, дальше ври!.. — добродушно бросает Быков, подмигивая Сереже.
— Так твою так!.. Я сейчас докажу, — взрывается Ловейко, снова роется в тумбочке и, пыхтя и отдуваясь, достает фотографию.
— Смотрите!
Фотография в профиль. Молодой, красивый Ловейко сидит за письменным столом в кабинете. Все верно, и даже два телефона.
— Так это не ты, Гляди, и вид профессорский…
— Гриша!
— Значит, чужой кабинет занял.
— Григорий, иногда ты шутишь хорошо, а иногда бестактно.
Входит Степан Иванович, сапожник части, довольный. Только что поел, и, видно, тоже хочется поболтать. Сейчас начнут довоенную жизнь вспоминать. Как хорошо жилось. Правильно, хорошо. Но иной раз так расхвастаются, что уж заврутся без всякой меры. Степан Иванович свое знает: «Я, говорит, до войны тысячу рублей получал, как завмастерской. Чего же не жить?» — «Ну, Степан, загнул», — усмехается Григорий Иванович. Начнут спорить, кто сколько получал. И выйдет так, что все много получали и что даже денег некуда было девать.
…Иван Сергеевич ставит чистую миску на тумбочку. И миска блестит, а уж лицо-то его прямо сияет. В карауле он отстоял, ужином подкрепился. Теперь можно приятно поговорить, покурить и спать. Нет, еще обязательно сводку послушать надо! Как там под Сталинградом? В сентябре, бывало, сидит, и лицо такое сморщенное, кряхтит, чешет затылок. Быков спросит: «Что, худо, Иван?» — «Плохо, Гришенька… Бои в городе… То есть практически, значит…» — «Одним словом — хана», — мрачно скажет Быков. «Нет, держимся пока, судя по сводкам». Комиссар на политинформации тоже говорил: «Товарищи, положение под Сталинградом тяжелое». А теперь, как наши взяли их в котел, все повеселели. Теперь уже слушать сводку — удовольствие. Иван Сергеевич наденет наушники, поднимет палец ко рту — тише, мол. И все замолкнут… Потом вдруг быстрым шепотом начинает передавать названия населенных пунктов, освобожденных Красной Армией. Тут и Быков молчит, оставив свои шуточки. А зашумишь, хотя б нечаянно, — так обложат, что не обрадуешься. Иногда Ловейко вскакивает, машет рукой и — тоже шепотом: «Братцы! Приказ Верховного Главнокомандующего…»
…Сережа взглянул на часы и застыл. Девять! Он уже должен быть в штабе у телефона. В следующее мгновение он стремглав бежал вниз. И, задыхаясь, остановился лишь на пороге помещения, где располагался Песочинский со своим сейфом и аппаратами. Сережа опоздал всего на минуту, но, к счастью, никто этого, кажется, не заметил. Капитан о чем-то тихо переговаривался с майором Эренбургом. В щелку двери, ведущей в кабинет командира части, виднелся свет. Значит, все здесь. Мальчик сел у полевого телефона.
— Слушай, Григорий Саулович, опять твое имя перепутали. В важнейшем документе! — вдруг громко заговорил Песочинский.
— Кто? В каком документе? — пугается Эренбург.
— Как же — вместо Григорий поставили Илья. — И капитан протянул ему газету «Красная звезда».
Майор взглянул на нее, поморщился:
— Ох, оставьте, Михаил Сергеевич, это уж не остроумно. Кстати, вы читали хоть? Как здорово он нашел: «Мы благодарны фюреру…»
— Умеет, — усмехнулся Песочинский.
В этот момент послышался свист снаряда и близкий разрыв. За драпировкой дрогнули стекла. Песочинский наклонил голову:
— Подгадали, сволочи… К самому подходу летучки.
— А что вы думали! Я так и предполагал, — отвечал Эренбург, нервно поправляя очки и прислушиваясь. — Вы не считаете, Михаил Сергеевич, что это не случайно?
— Просто они не дураки и тоже имеют разведку. И без разведки известно, что вслед за боем начнется эвакуация раненых.
Майор не отвечал, продолжая напряженно вслушиваться.
Свист. Разрыв. Но уже чуть подальше.
— Вот это уже в районе станции, — сказал капитан.
— Михаил Сергеевич! — раздался голос полковника из-за двери.
Капитан мгновенно подтянулся, оправил гимнастерку и прошел к командиру. Майор с минуту размышлял, потом осторожно приотворил дверь и тоже скрылся за нею. Еще разрыв. Немцы били методично, каждые четыре минуты. Сережа отсел от окна подальше. Неприятно на улице одному, а здесь, в штабе, совсем не страшно.
Из кабинета полковника вышел Эренбург. Он прошелся по комнате, сосредоточенно думая. Потом вдруг, как бы по наитию, остановился, ткнул пальцем в Сережу и сказал:
— Вы!
Мальчик встал.
— Сейчас! — Эренбург наклонился и сделал шаг. — Идите! — Еще шаг. — К шоферам! Да… И скажите Куренцову… Или нет. Лучше Щербакову, — майор сосредоточенно подумал и махнул рукой. — А впрочем, все равно… Пусть кто-нибудь из них срочно ведет автобус на станцию. Все равно кто — Куренцов или Щербаков. Машины у них однотипные. Вы поняли меня?
— Понял, товарищ майор.
— Значит, так: на станцию и там ожидает летучку или… дальнейших указаний. В связи с обстрелом санпоезд могли задержать где-то на подходе. Но пока мы ничего не знаем. Идите!
Сережа побежал в казарму. Он уже готовился передать так: «Майор приказал Куренцову срочно ехать на станцию. И там ожидать». Послать именно Куренцова Сережа решил потому, что Щербаков был ему симпатичен. Пусть отдохнет лишний раз. Майор же сказал — безразлично кто. Значит, решать, кто именно, должен он, Сережа, дежурный связной. Все правильно.
Но по пути он услышал еще два сильных разрыва в районе станции и вдруг понял, почему майор сомневался кого послать: машина шла к объекту, который подвергался обстрелу. И, как видно, майор не желая выказывать ни к тому, ни к другому шоферу пристрастия, решил поручить это дело судьбе. И этой судьбой должен стать он, Сережа.
…Куренцов и Щербаков лежали одетые на своих койках, прикрывшись полушубками.
— Майор приказал, — запыхавшись, сказал он, вбегая, — пусть кто-нибудь из вас, все равно кто — Щербаков или Куренцов — ведет автобус на станцию и ждет подхода летучки.
Пауза. Оба неподвижно лежат под тулупами.
— Кто поедет, Паша? — спросил Куренцов.
— Все равно. Хоть я, хоть ты… — отвечал Щербаков, не открывая глаз.
— Ну так кто? — повторил Куренцов, приподнимаясь.
— Коля, мне все равно.
— Мне тоже все равно! Чего тянуть? Или ты лежи, я поеду, — сказал Куренцов.
— Коля… — Щербаков вздохнул, как бы удивляясь непонятливости своего друга. — Я же честно говорю — мне все равно. Хоть… хоть ты поезжай. Поезжай! Мне все равно.
Куренцов молча встал, резким движением надел полушубок, потом взглянул на лежавшего под полушубком друга. И в этом взгляде скользнула обида. Но не на то, что выпало ехать ему, — то была работа, война, а на то, что Паша Щербаков не сказал по-честному: «Езжай ты, Коля», а юлил, что вроде ему все равно: идти под обстрел или лежать под тремя накатами, накрывшись шубой. Но вслед за обидой в лице Куренцова мелькнуло и другое, лукавое выражение — мол, ладно, Паша, поспи себе, а мы в другой раз свое возьмем, отыграемся. Уж дружить — так по-честному. А хитрить и мы можем.
И Сереже навсегда запомнилось это выражение лица шофера.
— Ушел уже… — выждав, пока шаги Куренцова смолкли, сказал Щербаков. — Ну что же, ладно.
«Притворяется. Видел же, как тот встает», — подумал Сережа. И вся его симпатия к мягкому, добродушному Щербакову вдруг улетучилась. Раза два шарахнуло совсем близко. В части объявили боевую тревогу. Но Сереже было не до этого. Надрывая голос, он передавал по полевому в «хозяйства» приказ полковника — срочно развернуть дополнительно кому двадцать, кому тридцать мест.
— Всем передал? — спросил Песочинский.
— Всем. Кроме Кузнецовского. Там молчат.
— Верти, пока не ответят!
— Товарищ капитан, бесполезно. Связь прервана.
Но Песочинский сам подошел к аппарату, взял у мальчика трубку. Убедился. Стукнул по ящику.
Из кабинета вышел полковник и сказал:
— Я еду на станцию. Летучка пришла. Вы указали в телефонограмме срочность задания?
— Так точно, товарищ полковник…
— Всем передали?
— За исключением Кузнецовского. Видимо, обрыв, связь не работает.
— Тут рядом, километра два, пошлите связного с моим приказом, — распорядился полковник и вдруг заметил Сережу, которого закрывал Песочинский.
— А… вот кто сегодня связной… — с сомнением остановился и вдруг взял трубку полевого аппарата. Покрутил ручку.
— Молчат. Могло осколком разрезать, связь-то наземная.
Вдруг ухнуло так, что черная драпировка сорвалась с окна вместе с вылетевшими стеклами. Вбежал бледный Быков:
— Товарищ полковник, часового на посту ранило…
— Вызовите Эренбурга… Михаил Сергеевич, распоряжайтесь, а мы срочно на станцию, — и вышел.
Сережа сбежал на берег и пошел вдоль озера. Снаряды ложились в районе станции. Один разрыв был очень близкий. Но Сережа даже не мог определить, в какой стороне, — засвистело, сверкнуло, ухнуло, он пригнулся к земле, испуганно озираясь по сторонам. Вдали за озером темнело спасительное здание госпиталя, но до него было порядочно. Он побежал дальше. Мимо горки с соснами, где — и он знал это — была наша радиостанция, мимо старой каменной дачи с колоннами, в которой тоже стояла часть. Наконец он вышел на шоссе. Здесь уже было вроде спокойно. Шли машины с затемненными фарами. Стоял патруль, но дежурили знакомые ребята и махнули ему: «Давай проходи». Он подошел к проходной и отворил дверь.
— Кого вам? — раздался из-за барьера старческий женский голос.
Сережа вгляделся в темноту. Топилась буржуйка, дверца ее была растворена, у печурки сидела женщина с кружкой в руках. Отблески пламени ходили по ее темному морщинистому лицу. На печке стоял чайник.
— Я связной от Песочинского, принес срочный пакет капитану Кузнецовскому.
— Пакет? Ай ты не с автобусом? Ну, верно, а то б тоже… Парня-то вашего на носилках пронесли, шофера-то. Живой ай нет…
— Куренцова? Он уже здесь, его ранило? — вскричал мальчик.
— Фамилии не знаю… Ваш, из-за озера. Знаю, понесли. Слава богу, не с ранеными. Их уже разгрузили. Пустой автобус. Только собрался ехать второй рейс, а тут и попало.
— А автобус?
— Что ему, автобусу? Стекла побило… Иди! Может, узнаешь… Они все в подвал сошли. И раненые, которые ходячие.
Сережа нашел начальника госпиталя и отдал ему пакет. Тут он узнал о Куренцове. Его чуть задело осколком в шею, сперва не обратили внимания — царапнуло, весь персонал был занят вновь поступившими ранеными. Куренцов сидел в приемном покое, ожидая перевязки, и вдруг повалился навзничь. Бросились, а гимнастерка его полная крови — артерию задело. Не успели…
…Иногда он просыпается раньше, чем прокричат подъем, — в шесть, в половине седьмого. Григорий Быков и Ловейко еще спят. Иван Сергеевич храпит тяжело и временами чуть стонет во сне, тонко, как мальчик. Быков дышит легко. В казарме темно. Стекла окна снизу заиндевели, а сверху чистые. Виден кусочек неба и звезды. Одна яркая, большая, наверное Полярная, вокруг нее млечная россыпь. И он думает, что сулит ему нынешний день.
Секрет Лобанова уже известен Сереже, хотя разгадан не им, а капитаном Песочинским. Однажды, войдя в штаб, Сережа увидел поникшего Лобанова. Капитан сердито говорил ему: «Ты, Костя, лазейку нашел удобную, но срочные пакеты изволь мне развозить лично адресатам. В этой шарашкиной артели они сутками лежат, а меня греет начальство». Лобанов оправдывался: «Михаил Сергеич, Михаил Сергеич, ты погоди!.. Я ведь тоже разбираюсь… не всякий несу туда».
Вышло, что и с поезда он не скакал на ходу, и ходил не спеша, а спокойненько отдавал всю почту в армейский пункт сбора донесений. А молчал… Впрочем, Сережу не огорчило, а обрадовало это открытие. Он-то ругал себя за неуклюжесть, медлительность, а тут дело совсем в другом. Эх, Лобанов!.. А еще хвастал: «Уметь надо». Вот ты теперь-ка сумей… Уж Лобанов ублажал-ублажал капитана, таская ему сухие полешки для лучинок. А Песочинский все равно всадил ему три ночных — с ноля до четырех — вне очереди. Все правильно. Не хитри.
Хорошо, когда все правильно. Провинишься — накажут, отличишься — похвалят. А как еще?
Внезапно Сережа вспоминает, что скоро Новый год — 1943-й. Как он встретит его? Последний Новый год, который встречали дома все вместе, был год 1941-й. Папа привез высокую, пушистую елку, ее установили в большой комнате. Сережа со своими друзьями — Ваней, Вовой, Витей и Толей — разукрасили ее. Мама накрыла ребятам стол — какао с пирожными. Мама сказала: «Ну, мальчики, следующий год вы, наверное, будете встречать уже с барышнями».
Но 1942 год встречали не дома. Папы уже не было. Все комнаты большой квартиры были закрыты — их не натопишь, Сережа жил в кухне, там же ютилась Нина Ивановна, которая когда-то была у них домработницей. Потом стала членом семьи. И еще в кухне жила старушка из разбомбленного дома, дальняя знакомая. Но в самые голодные блокадные месяцы — декабрь, январь, февраль — Сережа, случалось, неделями находился в офицерском общежитии госпиталя, где его мама была начальником хирургического отделения. Когда в госпиталь поступала новая партия раненых и врачи сутками не уходили с отделения, мальчик отправлялся домой. Трамваи уже не ходили. Путь лежал но бесконечному Старопарголовскому проспекту, начинавшемуся у Поклонной горы и выходившему почти к самому Политехническому институту — в нем тогда помещался госпиталь.
До́ма на Поклонной ложились рано, чтоб в шесть уже встать и идти в булочную. Придешь — на дверях замок, а у стенки жмется очередь, все закутанные, кто платки накрутил, кто одеяло. В семь гремит замок и все спешат зайти в помещение, здесь хоть ветра нет. Продавщица при свете коптилки ножницами вырезает из карточек талоны на завтрашний день (вперед давали только на сутки) и затем отвешивает кусок совсем черного, тяжелого, непохожего на хлеб хлеба. И все смотрят, как колеблются чаши весов. Сошлись «уточки» друг против друга. Все точно. Тут не обманешь, если, конечно, весы правильные. Продавщица снимает хлеб с довесочком и — из рук в руки. И все следят. И снова — в холод и темень. Да хлеб покрепче держи, особенно у подворотен. Одна тетка плакала в очереди: авоську с пайкой вырвали. А может, врала, чтоб продавщица на два дня вперед выдала. Случалось и Сереже вперед забирать. Но надо прийти не к открытию, а позже, когда никого нет. Продавщица одна. Сидит и талончики на лист клеит. Ткнет в кучку одним пальцем, талончик пристанет к нему — и на лист с клеем. Для отчета. Молча подаешь карточку… Потянется к ножницам — значит, повезло. Или обратно вернет карточку: «Чего суешь? Не слепая». А просить бесполезно. С них тоже спрашивают — число в число. И ругают, если вперед выдают.
Осенью сорок первого почти каждый налет спускались в бомбоубежище. Потом перестали. Нина Ивановна сказала: «Убьеть — и так убьеть. Чегось ходить, калорию тратить». Провыла сирена, замолкла. Теперь жди. Сережа лежит в кровати укутавшись. Холодно. Печурка остыла, — теперь до утра. Он прислушивается. Вот забили зенитки. Да и по гулу мотора слышно — не наш: с завыванием идет. Уже будто над самым домом. Старушка из разбомбленного шепчет чего-то, молится, должно. Гул самолета то ближе, то дальше, вокруг да около. Понятно: вблизи завод. Вот он и кружит. Знают! В начале войны сколько шпионов выловили, даже в газетах писали. Но, бывало, задерживали и своих. В июле, наверное, Сережа увидел толпу на улице, окружившую военного. Полковник. Четыре шпалы. Волнуется: «В чем дело, товарищи? Вот мои документы». А ему кто-то из толпы: «Какие документы? Полковники так не ходят, им машина положена». Подошел милиционер, проверил документы и приказал всем разойтись.
Внезапно кухня озаряется светом, а взрыва нет. Это он осветительную сбросил. «Чок-чок» — доносится сверху: осколки от зенитных снарядов на крышу падают. Потом слышится взрыв, второй, третий… Но не близко. Стекла слегка позванивают.
— На рождество мороз вдарит, казали, за тридцать градусов. И де дрова брати? — вздыхает Нина Ивановна. Старушка из разбомбленного все что-то шепчет.
В госпиталь к маме он обычно ходил под вечер, — днем они оперируют или перевязывают. Улица пустынна. Она и до войны-то малолюдной была: слева — сосновый парк, справа — редкие дома. Улица-то широкая, а по ней узенькая тропка. Кругом сугробы, — кому расчищать? Сережа идет, оглядывается. Тут смотреть надо. В школьном портфельчике пайка хлеба, а подумают — буханку несешь. Да и за пайку убить могут. В очереди всего наслышишься.
…Впереди что-то чернеет. Сережа замедляет шаги. А чего? Все равно не обойдешь, в сугробе завязнешь. Мальчик приближается к лежащему поперек дороги трупу. Женщина, лицо опухшее. Мертвая, сразу видно. Стылая вся… Он осторожно, ступив одной ногой в сугроб, обходит труп. На обратном пути, наверное, уже заметет снегом.
На перекрестке у Спасской людней. Все закутаны, идут медленно. На подходе к госпиталю Сережа видит еще одного покойника: женщина везет на саночках в сторону Пискаревки, в простыне. Теперь всех туда везут.
Часовые в проходной знали Сережу и пропускали. А если и попадался вредный — может, и не вредный, а карнач близко, — мальчик просил кого-нибудь из идущих вызвать маму. Она выбегала в халате. Иногда шинель на плечи накинута, в петлицах — шпала. Скажет: «Пропустите. Это ко мне». Слушались.
— Сереженька, какое счастье, что ты пришел… Я так боялась за тебя. Обстрел идет… Как ты?
— Мама, это же далеко. Он по «Светлане» бьет…
— Ну все, ты пришел, теперь я спокойна.
Посадит в ординаторскую, а сама в палаты, к раненым. Когда начинали близко бомбить, мама говорила: «Только, ради бога, не отходи от меня… Уж гибнуть — так вместе» — и брала его с собой в палату или операционную.
В декабре сорок первого, как открыли ладожскую дорогу, была первая эвакуация раненых — тех, кто скоро в армию не вернется или вообще на демобилизацию.
Прибытия автобусов ждали в низких сводчатых подвалах, при свете фонарей «летучая мышь». Первую партию готовили костыльных и ходячих. Выдали им шинели. Для Сережи тоже нашлась работа — раздавать мазь от обморожения и запечатанный конверт: историю болезни. Старшая сестра Анна Ивановна выкликала фамилию:
— Румянцев!
— Здесь я, — неслось из темноты.
И Сережа быстро шел туда и вручал костыльному Румянцеву мазь и пакет. Опираясь на костыль, солдат дрожащими руками принимал и то и другое.
— Чего это, малый? — спрашивал.
— Если мороз сильный — вас же, может, на открытой машине повезут, — мажьте щеки, нос… А это не вскрывать, держать при себе… Привезут в госпиталь на Большую землю, там и отдадите, — объяснял Сережа. Он был в возбуждении. Главное — не перепутать конверты с историями болезни. И мальчик устремлялся в разные концы бомбоубежища, пробираясь среди раненых туда, откуда донеслось: «Здесь!»
— Вы Лантотидзе? Это мазь…
— Зачэм, дорогой? Мазать нэчего… Сестричкам отдай…
В темноте Сережа не разглядел, что все лицо Лантотидзе забинтовано, виднелись одни глаза.
В одном из подвальных отсеков вдруг возник шум.
— Не поеду! — кричал заросший щетиной боец. И даже при слабом свете «летучей мыши» было видно, как сверкали его глаза. — Не поеду! Здесь родился, здесь и помру…
К нему тотчас подошли мама и политрук отделения Валя Ковалева.
— Товарищ боец! В этот ответственный час, когда над нашей Родиной нависла смертельная угроза фашизма… — начала Валя.
Но мама перебила ее.
— Горкин, ну чего шумишь? Зачем помирать? Еще повоюешь. Подлечишься там и… вернешься.
— Я здесь воевать хочу!.. Умру за Ленинград…
Подошел комиссар госпиталя, отвел маму в сторону. Сережа услышал, как мама тихо ответила: «Надо увозить, пока транспортабелен. В строй он уже не вернется».
Вдруг Сережу кто-то схватил за рукав. Вглядевшись в улыбающееся лицо, мальчик узнал лейтенанта Евсеева из третьей палаты.
— Серега, прощай, уезжаю!
И так он это сказал с тоской, что мальчика вдруг охватило волнение. И, не желая, чтоб Евсеев видел его слезы, он отвернулся и сделал попытку уйти:
— До свидания… Вы извините, я должен мазь раздавать…
— Погоди, Серега!.. Вот письмо. Отдашь. Знаешь кому?
— Знаю.
— Ну, кому?
— Тамаре из буфетной…
— Правильно. Все понимаешь… Не нашел я ее, а уже отправляют. И еще матери своей спасибо скажи! Понял? Скажи — от лейтенанта Евсеева… Она мне ногу спасла, в медсанбате ампутировать хотели… Ну, обнимемся!..
Где они теперь, красивый лейтенант Евсеев, неистовый Горкин, Румянцев с дрожащими руками? Где все?
Назавтра бежит политрук Валя Ковалева.
— Товарищ Чапай, товарищ Чапай! — Это она так в шутку маму называла, а себя — Фурмановым, хитрая тоже. — А я только что с совещания. Комиссар нас созывал. За вчерашнюю эвакуацию знаете кого похвалили? Сережку вашего.
— Валя, не выдумывайте…
— Честное слово! Комиссар сказал, что все, в общем, прошло организованно, но отметил отсутствие некоторой торжественности. Все-таки первая эвакуация наших раненых на Большую землю. А дальше вот он что сказал, я даже записала для вас и для истории: «Обстановку несколько скрасил, внося оживление своей беготней и усердием, сын начальника первой хирургии». Слово в слово!
Тот 1942 год встречали в офицерском общежитии рядом с госпиталем. С мамой в комнате жили Валя Ковалева и старшая сестра Анна Ивановна. Мама и Анна Ивановна взяли из столовой скудный ужин домой. Сидели и вспоминали довоенное время.
— Наша Валька где-то задымилась, — сказала Анна Ивановна.
— Господи, а что ей? Двадцать три года… Девчонка! — ответила мама.
В половине десятого легли спать голодные — ужин лишь раздразнил. Не спалось. Все-таки Новый год. Каждый думал о своем. Вдруг Анна Ивановна говорит:
— Товарищ начальник, ты спишь?
— Не сплю, Анна, — ответила мама.
— А он уснул?
Но Сережа тоже не спал.
— Слушайте, я такая стерва, — продолжала Анна Ивановны, — утаила целый сухарь… Помнишь, третьего дня нам вместо хлеба сухари выдали? И я запрятала под матрас… Давайте его съедим.
Она зажгла коптилку и разделила сухарь на три части. Сухарь был крепкий и вкусный, еще из довоенного хлеба.
— Вальке не оставили, но, я уверена, она сегодня сыта, у начпрода компания собирается… — сообщила Анна Ивановна.
— Я знаю, он и меня уговаривал, — рассмеялась мама.
— Так чего ж не пошла? Еще миндальничать — и нам бы с Сережей притащила чего-нибудь. Меня, старуху, не пригласили.
Вдруг, около двенадцати, стук в дверь.
— Кого еще несет? Для Вальки рано…
Анна Ивановна вышла в переднюю. Хлопнула дверь, послышались крики, поцелуи, потом вбежала радостная Анна Ивановна:
— Это Алеха мой! Вот угодил-то… Вставайте. Пировать будем…
Приезда Алексея Яковлевича Попова — мужа Анны Ивановны — ждали месяца два. Комиссар фронтового батальона балтийцев, он уже превратился в легендарную личность. «Вот Алеха приедет…» — повторяла изо дня в день жена его. И уж казалось, что, как он приедет, все тотчас перевернется.
Теперь она, счастливая, металась, разводила буржуйку, чтоб согреть кипяток, а Алексей Яковлевич в морском кителе сидел за столом и рассказывал…
— Алексей Яковлевич, ну как все-таки, удержим? — спросила мама, закуривая.
— Теперь уж удержим, — ответил он.
Сев наконец, Анна Ивановна оглядела стол и всплеснула руками:
— Алеха! А мы думали, что ты нам с передовой мешок с продуктами привезешь!
— Где ж, Анюта… У нас тоже паек…
— А что твой начпрод не ворует? Наш, госпитальный, ворует, такую морду отъел…
— Одного начпрода я отправил под трибунал… Нынешний как будто честный.
— Вот у нас на отделении сестра-хозяйка Степанида тоже такая же сумасшедшая… Сама, дуреха, голодная ходит и нас с начальником, вон, Аидой Петровной, голодом морит, — рассмеялась Анна Ивановна. — Ну, верно, вот мальчишке она раза два совала сахар. Было, Сережа?
— И еще раз в буфетную затащила и каши дала, — ответил мальчик.
— Посмела б она мне развернуться… Я б ее в двадцать четыре часа уволила, — сказала мама.
— Оставь, начальник, кому это нужно?
— Анна, но ведь в твоих руках пищеблок. Ты их контролируешь и следишь за каждым граммом… Уж молчала б!..
— Знаю я Анюту, — улыбнулся Попов.
Комиссар вдруг с беспокойством стал что-то искать на столе, потом взял командирскую сумку и там порылся. И озабоченно сказал:
— Анюта, а куда я дел шоколад? По-моему, я тебе отдал… Нам вместо сахара выдали…
И навсегда запомнил Сережа выражение лица жены комиссара. Спокойной гордостью засветилось оно вдруг:
— Вот он такой, мой Леха… По письмам знал о Сереже, сунул плитку мне: «Это мальчику». Да не бойся, Леха, не съем сама… Припрятала. Сегодня вон всего на столе, а завтра что? Ой, Алеха, ты меня даже в краску вогнал… Неужели ты мог подумать, что я сама сожру?
Однако она достала шоколад и заставила Сережу при всех съесть, несмотря на протесты мамы.
Шаги в коридоре. Дверь распахивается.
— Па-адъем! — звучно кричит старшина и скрывается.
«Па-адъем!» — несется из коридора.
Все. День начался. Григорий Иванович сидит на койке хмурый и с утра злой, вернее, строгий, и обертывает правую ногу теплой бумазейной портянкой. Делает он это тщательно, аккуратно. Чтоб ни одной складки не было. Не то что Ловейко. Тот всегда торопится, поглядывает на дверь, кряхтит, натягивая сапог за лямки. Натянет. Попробует встать. Не то. Снова кряхтит, стаскивает сапог… Григорий Иванович глянет и скажет:
— Эх, Иван! Худой из тебя солдат, не зря тебя наш лейтенант гоняет…
— Ладно, помолчи, — огрызается Ловейко.
— Да уж чего «помолчи». Пыхтит, пыхтит, как паровоз, а все без толку. Портянки не научился наматывать. А еще под Дубровкой был…
— А мы там, Гриша, вовсе сапог не снимали…
Вот Быков обернул одну ногу, чуть поднатужился и ловко всунул ее в кирзовый сапог. Притопнул. Опробовал на пятку, носок — не жмет ли. Все норма. Принялся за другую ногу. Обул и ее. Все у него размечено по минутам. Теперь он достает из тумбочки кисет, вынимает пачечку курительной бумаги, отрывает листок. Насыпал табак из кисета, но свертывать не стал, положил на тумбочку. Свернуть сигаретку — дело приятное, и он оставляет его напоследок, когда уже наденет гимнастерку и затянет ремень. Тогда свернет. Утрясет табак. И кончит красиво — закрутит, чтоб табак не высыпался. Уже скрученную цигарку снова положит на тумбочку и примется заправлять койку. А уже курить-то будет потом… ну, там… в скворечнике. А Ловейко, тот все суетится да поглядывает на Быкова — насколько, мол, тот опередил его. Хочет подкусить, а не знает как. Скажет:
— У тебя, Гриша, все как по конвейеру.
— Ладно, пыхти-пыхти…
Но Ловейко не успокаивается и, подмигивая Сереже, говорит:
— Что, Гриша, поджимает?
— Ух ты, Иван! Слепой, битый, а все заметит. Ты уж поди в пять утра отливать бегал…
— А ты видел?
— Не видел — слышал, как ты возишься, пыхтишь… Пошел, чую.
— Ну, бегал, — кивает Ловейко. — У меня же осколок, Гриша, сидит, жмет…
— Не знаю, чего у тебя там жмет, в брюхе твоем… Нальется на ночь воды — понятно, жать будет.
— Давай, давай, Гришенька… Спеши, а то займут скворечник, попрыгаешь, — в свою очередь подковыривает Ловейко.
Быков на мгновение останавливается, наверное ищет, чем бы сразить Ивана. Но не до этого, и, уже пританцовывая, выбегает из комнаты, на ходу надевая ватник. Раз побежал к скворечнику — заперто. Кричит: «Иван, хватит там пыхтеть!.. Ну тя к ядрене-фене, выходи!» И давай дверь дергать. Он-то думал, что там Ловейко, а там майор Эренбург сидел. Опять же Ловейке и досталось. Прибежал Быков: «Иван, мать твою так!.. В грех меня ввел». — «Да при чем тут я, Гриша?» — «А при том!.. Шут тя знает, куда ты побежал?.. Я думал — в сортир!»
Вот они ругаются, а когда Иван Сергеевич достал где-то пачку довоенного «Беломора», точно поделил. Вернее, так: себе взял десять, Быкову десять дал, две — Степану Ивановичу и три — старшине.
Сережа встает легко. В шестнадцать лет привычки приходят просто. Из коридора слышится голос комвзвода: «Где дневальный? Почему в бачках воды нет? Бойцы уже умываться идут…» И затихло. Прошел куда-то. Потом снова: «Старшина! Выводите взвод на построение во двор. Быстро!»
Холодно. Градусов двадцать. Бойцы в шинелях, а кто в полушубках выбегают по одному строиться. Старшина поднимает руку: «В две шеренги — становись!» Появляется Радов.
— Взвод… Равняйсь! Сми-ирно! Товарищ лейтенант, автовзвод и отделение связи построены…
— Вольно, — говорит Радов.
Проходит перед строем, осматривает бойцов. Внешний вид. Заправка. И все такое. Тут он прав. С него же спросят, а не с кого-нибудь. Ловейко обижается на него. Но по честности сказать — какой он боец, Ловейко? Кряхтит, горбится, прихрамывает, на политинформации дремлет.
— Взвод! Слушай мою команду!..
И выводит бойцов за расположение части. Там площадка. Гоняет до завтрака. В восемь часов утра завтрак. Григорий Иванович поест, встанет, улыбнется. «Ну, — скажет, — теперь можно и воевать идти».
Но Сереже не избежать насмешливого взгляда Ловейки. Хороший он человек, но порядком уж надоел со своим «Аникой-воином». Конечно, сказать это невежливо, но сам-то он Аника-воин.
Сережа вызывающе смотрит на Ловейку.
— Ох, Гриша, ты глянь, какой у него взгляд! Молнии. Отелло! Испепеляет. Поплачут девки из-за этого парня…
— Девкам не взгляд нужен, — хмыкает Быков.
— Нет, ты напрасно, Гриша. Взгляд тоже играет роль. С него-то и начинается все. Ты вспомни, Гришенька, как сам-то… И робел, наверное, и дух захватывало.
— Все было, Иван. А теперь… Знаешь, что мне нужно?
— Могу догадаться…
— Вот. А покойницы мне все равно никто не заменит.
Жена Быкова умерла в блокаду от голода.
Входит старшина.
— Вы подавали рапорт об увольнительной на сегодня? — спрашивает Сережу.
— Подавал.
— С обеда можете идти. К отбою чтоб был.
— Есть.
Старшина не уходит, что-то прикидывает. Бросил на мальчика снисходительный взгляд, вздохнул. И по-свойски:
— А вообще-то можешь мотать и сейчас… В наряд не записан?
— Нет.
— И гони. Только Песочинского спроси — нет ли чего. Доложись: так, мол, и так… Старшина отпустил.
— А комвзвода? — спрашивает Сережа.
Пауза. Старшина морщится, машет рукой и выходит. Сережа уже понял, что сказал глупость.
— Ну чего, спрашивается, чего ты сунулся? — гремит Быков. — Умным хочешь быть, поперед батьки… Эх, парень, верно, что сосунок, — кратко и убийственно режет он.
Чего ж обижаться — прав. Если младший начальник отпускает — все. Он несет ответственность перед старшим. И знал ведь. Чего лез? Выслужиться? Себя показать? Вот и получай.
— Да, Сережа, зря ты про лейтенанта вспомнил, — сокрушенно говорит Ловейко. — Твой непосредственный начальник подсказал верный ход к Песочинскому. Действуй!..
Сережа удручен. Когда командир или старшина ругают — это можно стерпеть. Но когда осуждают свои же товарищи — поневоле расстроишься.
— Ладно, век живи — век учись… Аника-воин, — говорит Ловейко и улыбается.
— ПУД-то учишь хоть? — спрашивает Быков.
Это он пожалел. Решил загладить.
— Учу…
— Ну и чего ты выучил?
— Все…
— Что, все правила? Врешь ведь…
— Спросите.
— Спрошу. При подъезде к Т-образному нерегулируемому перекрестку с пересеченными трамвайными путями… Ну?
Сережа быстро подхватывает фразу и точно шпарит дальше по правилам.
— Так… За сколько метров до перекрестка шофер должен начать перестройку?
Сережа вновь отвечает. Быков задает еще с десяток вопросов, выискивая самые трудные. Его уже охватывает азарт — посадить мальчишку. И никак.
— Вызубрил, — усмехается Григорий Иванович. — Поди дни и ночи сидел…
— Когда же! Два раза прочел — и все.
— Врешь ведь, мать твою так… — снова гремит Быков. — Наверное, каждый пункт по часу долбил.
— Ну честное слово!..
— Иди к аллаху… Врунишка!
Доказывать бесполезно. Все равно не поверит. Но вообще-то точно. Сережа прочел правила всего два раза. Ну и над схемой перекрестков посидел. Самого берет удивление. Бывало, в школе до войны учишь, учишь виды придаточных или суффиксы — и все равно путаешься, когда вызовут к доске. А сейчас чего-то все вдруг отлично запоминается. Хотя бы Устав строевой службы — тоже один раз прочел, и все. Странно даже. А вот слышать стал хуже…
— Так что делать? Идти? — спрашивает Сережа.
— Исчезни ты поскорей, дурья голова! Делов-то… — говорит Быков.
Через минуту Сережа уже в штабе.
— Товарищ капитан, никаких заданий не будет?
— Никаких, — сухо отрезает Песочинский, не поднимая глаз от бумаги.
Но теперь Сережа уже научен: лишних вопросов не задавать. Тихонько выходит он из штаба. Оглядывается, нет ли комвзвода. Этот что-нибудь да найдет. И — шасть на улицу, мимо ворот, за пределы части. Теперь он свободен до позднего вечера. Убыстрил шаг. Побежал узкой протоптанной дорожкой через озеро по льду. Вот и шоссе. Налево — шлагбаум и КП. Зачем ему КП? Ему совсем в другую сторону — до кольца пешком. А дальше — трамвай, — ехать-то всего несколько остановок.
Где-то в городе шел обстрел. Мальчик напряженно прислушался, стараясь определить примерный район падения снарядов. Били по Петроградской, но отдельные снаряды падали ближе, где-то у Ланской. В ту сторону и ехать.
…Ухнуло совсем где-то близко — наверное, у клуба Орлова. Даже треск слышен. Наконец подошел трамвай. Сережа вскочил на площадку. Пассажиров было мало: военный, старший лейтенант, и три женщины, закутанные в платки так, что лиц почти не видать. Кондукторша тоже была закутана. Рядом с ней лежала старая авоська с кастрюлями — одна в другую. Она дернула за веревочку, раздался негромкий звон. И трамвай медленно пополз по окраине Выборгской стороны. Слева, за Лихачевкой, чернел целый лес печных труб. Раньше здесь стоял стандартный поселок. В тридцать пятом году построили. Быстро. За один год. Дома из деревянных щитов. Доски, а внутри опилки. А крыши — толевые. Все их снесли на дрова. Людей там уже не было. Кто эвакуировался, кто помер.
Съехав с Поклонной, трамвай стал. Кондукторша с сумкой медленно поднялась и пошла к вожатой. Переговорили. Вернулась. Села.
— Что не едем, хозяйка? — спросила женщина с бидоном.
— Обстрел. Слышите?.. Метроном ходит быстро. Да и так слышно — рвутся, — отвечала кондукторша.
— Довезла б хоть до рынка…
— Куда?.. Он по «Светлане» и бьет…
Охая, женщины вылезли из вагона. Сережа тоже вышел на улицу. Декабрьское солнце стояло низко. Снег поскрипывал. Деревья были белые от мороза. Идти пешком — далековато. И рано еще. В госпитале по утрам всегда обход раненых. Зайти к Вовке? Здесь рядом… Надо зайти.
Сережа подошел к деревянному двухэтажному, обшитому тесом дому. Ступени крыльца были во льду, как почти во всех домах: воду носили из колонки, расплескивали. Он отворил наружную дверь, вошел в перешитый тесом дом. Ступени крыльца были во льду, как раньше. И здесь лед на полу. Еще дверь, обитая войлоком. Все открыто. Теперь все так живут, никто ничего не запирает.
Отворив третью дверь, Сережа остановился на пороге комнаты и не вдруг заметил в глубине, у времянки, самого Вовку, невысокого рыжеватого парня. Он сидел на корточках у печурки. Не спеша оглянулся — кто там, мол. Медленно привстал.
— Вовка, здорово!
— Сергей? Заходи… — почти без удивления сказал Вовка. — Что, в армии?
— Ага…
— Хорошо тебе… Постой, а ты же младше нашего Вани.
— Младше.
— Повезло тебе. Меня вот на завод не берут: четырнадцати нет. Но с нового года, мамка сказала, точно возьмут.
Вначале Сереже показалось, что Вовка почти нисколько не изменился. Но, вглядевшись попристальней, заметил, что лицо его как бы обтянуто кожей, а местами кожа отвисла. Лицо у него было широкой кости и осталось такое же. В комнатке был тот же порядок, что и до войны. Только времянка появилась, и труба от нее в окно выведена. На стене в рамках фотография Вовкиных отца и матери. Молодых. Отец был на фронте.
— Шкаф сжег? — спросил Сережа.
— Еще в первую зиму.
— А от Вани есть письма?
— Было два. Ивану повезло. На Ладогу попал. Охрану несет… Приезжал раз. Банку тушенки привез.
— А Мария Егоровна здорова? — спросил Сережа.
— Мамка на заводе. Поздно приходит. А когда и там остается. Танки ремонтируют, их прямо с передовой гонят. Как пригонят колонну — там и ночуют. Две рабочие карточки зря не дадут…
— И хлебных две?
— Кроме хлебных. Остальное — крупа, сахар, масло — законно. И с хлебом лучше стало. Она четыреста получает, и я — двести. Жить можно. Иван рассказывал, в Кобоне продуктов скопилось, все склады забиты. И надписи: «Только для Ленинграда». Но, говорит, охрана здоровая, и приказ стрелять без предупреждения, если кто близко подойдет.
— Без предупреждения не положено, — сказал Сережа. — А я мимо ехал, трамвай стал. Обстрел.
— У нас — что!.. У нас, можно сказать, спокойно. Вот мамин завод обстреливают почти что каждый день. Но наши им тоже дают. Как ихняя батарея начнет — так сразу наши отвечают.
— Ну правильно. Это называется контрбатарейная борьба. Но важно засечь батарею, которая ведет огонь. Володя, а не знаешь, что с Витькой? Эвакуировался?
— Уехал. Ну его к свиньям. И говорить о нем не хочу. Из-за него умер Толя… Он же ходить не мог уже. Витька по его карточке хлеб получал. И половину съедал дорогой. Уж довесок обязательно съест, а довесок бывает порядочный… Мы раз встретились в магазине, в нашем «Башкирове». Стоит, жует… Сперва свой довесок, потом, смотрю, Толькин. А всего-то давали — раз укусить… Я ему: «Что ж ты, Витя, братнину пайку?» — «У нас, отвечает, уговорено. Один день оба довеска — мне, другой день — ему». Зашел я к Тольке, спрашиваю, верно ли, был ли такой уговор. «Уговор-то был, отвечает, только Витя мне еще ни разу своего довеска не дал. Нет, говорит, довеска. Без довеска, точно отвесили». Ну пусть один раз, ладно. Но не каждый же раз!
— Да, ясно, что он объедал Тольку. Он же у меня в декабре карточки украл.
— Я знаю. Мало мы его до войны били, — вздохнул Вовка.
— Я заходил к ним, когда Толька еще был жив, это примерно в январе сорок второго, — сказал Сережа. — Но он уже не вставал. И мать их умерла.
— Это неизвестно. Может, снарядом накрыло. Она ушла на работу и не вернулась, — поправил Вовка, — и про что тебе Толя говорил?
— Про шоколад. Вот, мол, кончится война. Кончится же она когда-нибудь. Ну вот, и он скопит деньги…
— Это он и мне говорил, — кивнул Вовка. — Еще что? — Книжки просил привезти…
— Это он всегда просил, еще и до войны. А про Соловьевых знаешь? Тех, что в стандартном жили?
— Я знаю, что их сестра Тонька карточки потеряла.
— Знаю. Я иду, мне Костя-маленький навстречу идет, аж черный весь. «Чего?» — спрашиваю. «Да Тонька, дурища, на всю третью декаду карточки потеряла. Как жить — не знаем». И заплакал. И пошли они один за другим помирать: сперва ихний отец, что в ПВХО служил, после Колька-Соловей, потом уже матка ихняя…
— А Костя?
— Его в детдом забрали… Тонька эвакуировалась.
— А Зойка Иванова? — спросил Сережа.
— Эвакуировалась. Брат ее Колька Иванчик, знаешь, здоровый, кряжистый такой, тот умер. Гришка Кундаль умер. Да много.
— А Ленька Кундаль?
— Ленька в армии. Вот про Тотема не знаю. Они собирались эвакуироваться, а уехали или нет — не знаю. Я и до войны к нему редко ходил.
От Вовки Сережа пошел к Тотему. В дом на Ярославском он всегда заходил с волнением. Это был дом его самого раннего детства, здесь он прожил первые восемь лет. Потом они переехали на другую улицу в том же районе. Но дружил он по-прежнему с ребятами со старых дворов. И все детские воспоминания были связаны с этим большим бревенчатым домом, огромной верандой с разноцветными стеклышками, в которой висел старинный домик-барометр. Перед дождем из домика выходила дама с зонтиком, в хорошую погоду — мужчина в костюме. По утрам, вбегая на веранду, Сережа неизменно видел бабушку. Она стояла у керосинки и помешивала ложкой в кофейнике. «Погулял, мой Баргунчик?» — ласково говорила она. Перед верандой стояли качели. Сильно раскачавшись, Сережа, взлетая вверх, видел Поклонную гору и верхушки синего леса. И в первый класс он пошел из этого дома.
…Крыльцо сильно покосилось. В нем было девять ступеней, раньше казалось это так много. Когда-то Сережа прыгал с одной ступеньки, потом с трех, наконец с семи ступеней летел стремглав вниз и падал на руки. И здесь на ступенях лед. Но двери заперты. Сережка вспомнил, что кто-то из жильцов имеет корову. Кажется, такая работящая энергичная старушка живет в крайней комнате слева. Он постучал.
Двери отворила незнакомая худая женщина в телогрейке. Прежде она не жила здесь. Сережа поклонился и молча прошел через кухню по темному коридору — вторая дверь налево. В темноте рука его точно опустилась на ручку двери — ту, старую, с изгибом. Он нажал ее и, чуть приотворив дверь, увидел знакомый дальний угол потолка с лепным украшением.
— Можно? — спросил он.
— Сережа, что же вы не узнали меня? — раздался голос позади него.
Он обернулся. Рядом стояла женщина, открывавшая ему дверь. И по голосу он признал в ней мать Тотема — Елену Васильевну.
— Входите, входите, холод пускаете… Тотемчика нет, он в магазин пошел.
— Елена Васильевна… Здравствуйте! Я со свету ничего не вижу, — поспешно заговорил Сережа. Он не хотел оставить Елену Васильевну с мыслью, что ее невозможно узнать.
— Да уж не оправдывайтесь, садитесь, садитесь, — она по-своему угловато взмахнула обеими руками, рассмеялась совсем как прежде, низким раскатистым смехом.
— Нет, правда, вы почти не изменились, похудели немного…
— Оставьте выдумывать. Я же знаю. Похудела? Страшная стала!.. — Теперь уже голос ее был озабоченный. Она искоса взглянула в другой конец комнаты, где на коврике сидел маленький мальчик лет трех. — И Никитка наш, смотрите, худенький. Полегче стало, а все-таки голодно еще, Сережа, вот мы с Тотемчиком и Никиткой и думаем уехать. Тотем не хочет, да и мне обидно — все трудное время пережили…
Сережа оглядывал комнату. Все было так и не так.
— А вы в армии? Мне кто-то говорил. Что ж, это очень правильно. Как мама?
— Она работает в госпитале.
— Да, а вот у меня на руках Никитка… Ради них ведь все. Нам наш папа из своего пайка подбрасывал иногда. А то бы не выжили.
Вскоре пришел Тотем в старом довоенном пальтишке и ушанке, с провизионной кошелкой. В кулаке его были крепко зажаты карточки. Он, сощурив глаза, смотрел на Сережу, не вдруг узнав его.
— Ну! Кто пришел-то, — снова по-прежнему рассмеялась Елена Васильевна. Она сняла с керосинки чайник. — Вот и отлично, будем завтракать.
Тотем был немного смущен приходом товарища. Мальчиками они соперничали. Тотем был посильнее Сережи, знал от отца боксерские приемы, много читал. Вокруг них группировались ребята. Теперь в этой комнате с ее обнаженным блокадным бытом, мигающей керосинкой, какими-то баночками, кастрюльками, заиндевелыми окнами, наполовину прикрытыми одеялами от холода, была видна беззащитность друга.
— Про Витьку и Тольку знаешь? — спросил Тотем.
Сережа кивнул.
— А Тотем отлично менять выучился… Мы все, что у нас было — золотые часы, кольцо, — променяли на продукты. И я ничуть не жалею. Наживем еще, — сказала Елена Васильевна.
— Мы же вместе с Тотемом меняли в ту зиму, — ответил Сережа.
— Мама, что ты, не помнишь? Он приходил к нам, и мы вместе шли к этой спекулянтке за картошкой. Со всей округи золото ей носили. Противная…
— Да, господи!.. Как время летит. Вот вырастете — вспоминать будете. Если все мы живы останемся… Ну, да теперь останемся. Садитесь за стол, — пригласила Елена Васильевна.
— Спасибо, я завтракал, — ответил Сережа.
— Садитесь! Садитесь, господи, какие глупости… — вновь тем же низким голосом вскричала Елена Васильевна.
Она вынула из кошелки хлеб — треть буханки, — полученный по трем карточкам. И налила всем по кружке желтоватого кипятку. Потом разрезала хлеб пополам, одну часть отложила, обернув ее салфеткой, другую разделила на четыре куска, взяла себе самый меньший.
— Нет, нет, я сыт. Я правда завтракал! — твердо произнес Сережа, отодвигая хлеб. Он дал себе слово, что не притронется ни к хлебу, ни к маленькому кусочку сахара, который тоже положили ему рядом с кружкой.
И не притронулся. С собой же у него не было ничего, кроме коробки «Казбека».
— Сережа! — услышал он чей-то голос.
Мальчик обернулся на зов.
По двору госпиталя шла группа военных. Когда они были совсем близко, Сережа различил среди идущих Анну Ивановну. Она улыбалась и звала его. Но мальчик, крикнув: «Здравствуйте!», побежал от нее к главному корпусу. И вот уже он на третьем этаже. Дальше нужен халат. Он заглянул в коридор — знакомая картина: раненые на костылях, в синих застиранных халатах группами курят, прохаживаются; кого-то несут на носилках, медсестры в белых косынках с красными крестами; вот появилось знакомое лицо с мягкой простодушной улыбкой.
— Сереженька, мама тебя видела уже? Нет? Я сейчас позову, она в операционной. Закончили уже… Просто сидят.
— Спасибо. Я подожду.
— Вот халат, иди в ординаторскую, — и сестра подала халат.
Сережа надел его и прошел на отделение. Мама вошла, как всегда, быстро и, увидев Сережу, удивилась и обняла его.
— Ты здесь?! Какое счастье… А Антонина мне не сказала о тебе. Противная, говорит: «Срочно пройдите в ординаторскую, вас вызывают». Ты похудел, но вытянулся даже за этот месяц… Слава богу! Я так боялась, что ты после той страшной зимы не будешь расти, останешься маленького роста. Как ночь на седьмое? У вас были раненые… Я, как услышала, думаю: «Это конец». Но мне сообщили, что ты жив-здоров.
Мама говорит взволнованно-быстро, заглядывая в лицо мальчику. На груди ее маска из марли, какую надевают хирурги во время операций.
— Мама, а может, тебе нельзя сейчас? — спросил Сережа. — Я не спешу, меня до вечера отпустили.
— Нет… Кончили уже. Была ампутация очень сложная.
— Как? Отрезали? Ногу?
— Да. До границы верхней трети бедра. Гангренозное воспаление.
— И ты… это… оперировала?
— А кто же? — как-то отвлеченно сказала она, глядя в одну точку. — Может, и вторую не удастся спасти.
Мама достала из кармана халата портсигар, открыла его. Там лежали самодельные сигареты. И тут Сережа вспомнил про «Казбек» и молча, немного стесняясь, положил огромную пачку на стол.
— Мамочка, у тебя скоро день рождения… Я… Ты не сердись. Это совсем недорого… Пустяки.
Мама взяла блок с удивлением и радостью. Она даже немного растерялась. Вдруг плечи ее вздрогнули.
— Сереженька, пожалуйста, не будь таким хорошим, а то я заплачу. Я так боюсь за тебя…
И она заплакала. И Сережа едва сдерживал слезы.
— Мама, ну что, правда, ерунда… Это же не сорок второй год. У меня каждый день хлеб остается… — отвернувшись, говорил он.
Снова всхлипнув, мама прижала его к себе. Сцены такие были и приятны, и нелегки Сереже. Он расстраивался, и то, что он не мог сдержать нахлынувших чувств, раздражало, сердило его. То было детство, от которого он стремился скорей уйти, стать мужчиной, бойцом, грубым, как Быков, циничным, как Генка, и властным, как сам полковник. Не получалось…
— Ты не обедал? Нет, конечно… Я сейчас организую, — сказала мама, немного успокоившись.
— Сюда? Вдруг кто зайдет.
— Ну и что? Все равно бы я попросила сюда принести, сегодня с утра операции.
Сережа не стал отказываться. Он знал, что теперь мама получает спецпаек, который давали только хирургам. А затем та же сестричка Антонина с таинственным видом принесла почти полный котелок супа — явно больше, чем одна порция, но со вторым, как обычно, получилась торговля: «Нет, ты ешь, я уже сыта». — «Но, мама, у меня же в части целый обед будет ждать, пропадет…» Все эти слова и привычки только сердили Сережу, ибо он считал их своей слабостью.
— Но я очень довольна, что о тебе там заботятся, — сказала мама, выслушав Сережин рассказ о его учебе на шофера.
— Мама, когда я получу права… надо будет как-то поблагодарить Генку Колотушкина.
— Да уж как-нибудь поблагодарю, — улыбаясь, сказала мама.
— Как? Он вообще-то намекал… Если б спирту немного…
Мама рассмеялась.
— Сережка-то убежал от меня… А я знаю, почему ты убежал, Сереженька, ты боялся, что я при всех стану тебя целовать. Ну, неужели я такая дура? — говорила Анна Ивановна, войдя в ординаторскую.
Сережа улыбался — что ж, правда, именно поэтому он и удрал.
— Ну так что? Сыт теперь?
— Сыт… Еще и остается.
— «Остается»! Ты ешь. У тебя сейчас самый рост. А то останешься маленьким.
— Ну, неправда, Анюта, он совсем не маленький, — с легкой обидой сказала мама.
— Как это не маленький? Конечно, маленький… Слава богу, что жив остался. А мы все? Это же вспомнить — жутко становится… Серега, ты помнишь, как в прошлый Новый год я шоколад твой чуть не украла?
Она погладила Сережу по голове, вдруг странно всхлипнула и вышла.
— Мама, а что она…
— Алексей Яковлевич ее тяжело болен. Кажется, рак… Перенес фронт, самое трудное время — и вот… Жаль. Это настоящие люди, Сереженька.
В ординаторскую заглянула Антонина.
— Что тебе? — улыбаясь спросила мама.
— Товарищ начальник, я сделала, что вы велели мне.
— Что? Я не помню…
— А еще третьего дня… Сахар выдали.
— Ну, Тонюшка, какая ты хорошая! Сварила по-своему? Тащи сюда, — заговорщицки мигнула ей мама. — Я знала, что он должен прийти. И он пришел. Смотри, какая я теперь богатая! — Мама взяла блок «Казбека» и потрясла им.
Сестричка скрылась.
— Мама, а как Новый год? — спросил Сережа. — Я бы мог, наверное, отпроситься.
— Очень хорошо! Только боюсь, что мы будем встречать его здесь, на отделении. Получен — это строго между нами — приказ развернуть дополнительно пятьдесят коек… Это бывает тогда, когда что-то готовится, — голос ее снизился до шепота. — Может, прорвут кольцо? Кончится блокада? Если бы!.. Но самое страшное мы с тобой все-таки пережили, да?
— Мама, конечно. Теперь уж скоро война кончится.
— Нет, Сереженька, еще не так скоро…
— Ты от меня к кому? — спросил Рыбин.
— К Турвицу.
— Потом?
— В разведотдел. Все!
— Обратно пойдешь мимо нас… Заскочи, а? Меня генерал отпустил в город на сутки… Я бы сегодня махнул после одиннадцати, но транспорта нет. Посодействуешь?
— О чем разговор…
— Уедем?
— Да уж как-нибудь. Ни разу не оставался.
— Ну, дуй!.. Да, пароль, — вздохнул Рыбин. И он поднял вверх палец.
— «Ствол»? — шепотом спросил Сережа.
— Все, брат, кончились «стволы» да «курки». Коменданта сменили. Думай еще.
— Звездочка.
Тихий беззлобный мат: «ясно ж показываю…»
— Самолет?!
— «Небо», бестолковый! — мучаясь, прошептал Рыбин и захлопнул окно.
Развезя пакеты, Сережа зашел за Рыбиным. Тот уже ждал с рюкзаком, и они отправились. Спустились с горки. Вот и КП. Дежурили знакомые ребята, которых не нужно было просить. Подошла машина. Сережа устремился к шоферу вместе с сержантом. Сидевший в кабине старшина подал путевой лист. На нем шла наискось красная полоса. Отпадает. Спецгруз. Затем тотчас за ней вторая — то же самое.
— Сегодня худо. Не та обстановка, — заметил сержант.
— А что?
— Переброска боеприпасов. Не знаю, как уедешь. Все машины мобилизованы.
Сергей вернулся к лейтенанту. Рыбин весело подмигнул и стал рассказывать, как ему удалось отпроситься на сутки.
— С нашим лучше напрямую, — счастливо хихикал Рыбин. — Это он понимает. А начнешь что-нибудь врать насчет больной тещи — выгонит.
Сережа напряженно всматривался в сертоловское уходящее шоссе, не хотелось огорчать лейтенанта. Тот ничего не подозревал.
— Хочешь глоток? — он ударил по фляге.
— А чего это? — спросил Сережа.
— Попробуй…
— Чистый?
— Разбавил.
— Уж лучше в машине, — вздохнул Сережа.
Теперь он чувствовал себя ответственным за доставку Рыбина в город. Что же, в самом деле, в кои веки выбрался человек — и вдруг невезение. Сережа забыл, что этот же самый Костя Рыбин, случалось, заставлял его подолгу ждать и шуточки отпускал… И мысль о том, что если и придется промерзнуть несколько часов на КП, то это лишь послужит в дальнейшем хорошим уроком незадачливому лейтенанту, — эта мысль даже не приходила Сереже в голову. А машин все не было. Прошли зачехленные «катюши». Потом пограничники вдруг засуетились, подняли шлагбаум, стали во фрунт: сигналя, вывернул черный длинный ЗИС-101 с командующим армией Головановым.
— Вот бы с ним, — рассмеялся Рыбин.
— Жаль, не остановился, а то б довез, — сказал Сережа.
— Шутишь.
— Нет. Серьезно. Если б машина остановилась, я б подошел к нему…
— Десять суток строгого на месте.
— Не-а. Я бы сказал: «Товарищ генерал. Я тот самый боец, который посадил вашу жену и дочь в попутную машину на КП, они к вам ехали».
— Правда? — охнул Рыбин.
— Честно. Я возвращался из увольнительной в часть. Вошел в трамвай, вижу — на площадке девочка лет пятнадцати. Ну, стоит, вернее — вертится… И я стою. Вдруг она говорит: «Вот! Приходится так добираться… Папина машина сломалась, шофер сказал, что-то там полетело». Я говорю: «Наверное, карданный вал». — «Да, что-то вроде… И мы с мамой решили ехать так».
— А мать тут же? — воскликнул Рыбин.
— Нет, мать в вагоне была. Ну вот… Спрашиваю: «А куда едете?» — «В Дубовую». Я говорю: «Туда же гражданских не пускают». — «Ничего, говорит, скажу, что я дочь генерала Голованова, — пустят».
— Ух какая девчонка! Ну-ну?
— Я говорю: «Это он командующий армией?» — «Вот именно». А трамвай уже к кольцу подъехал. Смотрю — женщина полная такая выходит на площадку и говорит: «Таня, идем» — и берет ее за руку.
— Точно! Я раз видел ее — полная! — подхватил Рыбин, все более заинтересовываясь.
— И они пошли вперед. Я за ними. Ну вот… Подхожу за ними к КП, а оно же не армейское, как здесь, а фронтовое. Женщина чего-то доказывает сержанту, машет руками, а тот: «Не можем, гражданочка… И генерала такого не знаем, а хоть бы и знали — нельзя. Нужен пропуск». Она голос повысила. Он: «Отойдите от КП, а то арестую!» Я и подошел. Говорю: «Вася, посади их. Голованов — это точно наш командующий». И тут как раз машина. Они и уехали.
— Хоть поблагодарили тебя?
— Мамаша с сержантом ругалась, все что-то доказывала, а девчонка гордо отвернулась.
— Эх, упустил ты случай, — сокрушенно сказал Рыбин, — надо же было! Ух, чудак!
— Чего?
— Ну, намекнуть!.. Фамилию сказать свою.
— Да он знает.
— Как?! Откуда? Ты сказал?!
— Ничего я не говорил. Я в казарме рассказал Быкову, а тот нашего полковника возит… И недели через две полковник вызывает меня и говорит: «Командующий армией генерал Голованов благодарит тебя за внимательное отношение к членам его семьи».
— Хорошую ты байку выдумал, — вдруг рассмеялся Рыбин.
— Выдумать можно чего-нибудь и посмешнее… О! Идет! — Сережа кинулся к шлагбауму, но тотчас вернулся огорченный.
— Это в Орловку… Я уже горел раз на этом.
В половине двенадцатого и Рыбин забеспокоился. Пошел в будку к старшему. А тот что может сделать, если машин нет? Посочувствовать. Да и что карначу какой-то лейтенант? Он и на майоров особенного внимания не обращает. Ему одно: подай документы.
— И ты что ж, каждый раз подолгу так ждешь? — спросил удрученный Рыбин.
— Да нет!.. Прошлый раз подошел и сразу почти сел. Шофер ехал один, так в кабину посадил даже. Шикарно доехал.
— А что же сегодня-то?
— Обстановка не та… Редко, но бывает…
— Эх, если б сейчас подошла! Не поверишь — банку шпрот отдал бы, ей-богу!.. Ты предложи. Зарез, брат, вот как надо быть в городе!
— Да кому предлагать-то? Подойдет машина — ну, пообещайте штук пять папирос, а банку — еще чего! В одной армии служим…
В двенадцать Рыбин совсем приуныл. Толстый, маленький, съежившийся, с плаксивым выражением лица, лейтенант потерял всякую надежду. Стукнул себя по лбу: «Эх, Сергей, это, я знаю, мне наказание, что я тебя подолгу держал… Курва буду, если теперь хоть на минуту задержу лишнюю».
— Да ладно, уедем, — успокаивал его мальчик, но уже без прежней убежденности.
Такого еще не было. Человек пять военных пританцовывали у КП, дожидаясь попутной машины. Мороз-то не сильный, но ветер. Это еще хуже. В будке раздалось знакомое Сереже «ту-ту» — сигнал полевого телефона. Сержант Коля бросился в будку. После вышел оттуда и скомандовал:
— Всем отойти от КП на пятьдесят шагов! — и поднял шлагбаум.
Послышался нарастающий рокот моторов. Шла колонна зачехленных «катюш». К ним проситься — пустой номер: близко не подпускали. Не останавливаясь, установки пошли в южную сторону. А за ними — машины с боеприпасами. Потом орудия повезли. По другую сторону КП стоял дежурный с фонариком, преграждая путь встречному транспорту.
Шлагбаум опустили.
— Вот так, — значительно сказал сержант Коля подошедшему мальчику.
Уже около часу ночи к шлагбауму подошла машина с продуктами — полный кузов. Вначале было шофер замахал руками:
— Не могу! А если что пропадет — мне под трибунал из-за вас?
Сержант Коля стал говорить с ним. Рыбин бегал вокруг со своими шпротами, вздыхал, делал какие-то знаки шоферу.
— Ну скажите, как мы можем украсть? — сказал Сережа, подойдя к кабине.
— Почем я знаю? Выкинешь на дороге и приметишь место, а после…
— Да нужна нам твоя конина! — вспыхнул Рыбин. Уж и его пробрало. Видно, шофер был деляга порядочный. И нахал. Все же Рыбин как-никак офицер.
— Было уже. Учен! Прошлый раз кусманчик говядины с полкило откосили. Тоже посадил на КП.
— Кончай разговоры! — приказал Коля, держа в руках документы и разглядывая их.
Это он все правильно делал: шофер-то ждет и знает, что при желании всегда можно найти повод для придирки. Это запросто. Скажет: «Печать неотчетлива» или еще что выдумает — поди доказывай. Ну, допустим, шофер докажет — так сколько времени уйдет. А карнач — тот может просто записать в лист: «пререкался на КП». Все. Колотушкина раз записали так, а после комвзвода Радов дал ему два наряда вне очереди. Не пререкайся.
Коля значительно изучал накладные. А чего? Имеет право. Шофер занервничал.
— Ладно, — согласился он, — одного возьму. Пусть лейтенант в кабину ко мне третьим садится.
— Так не пойдет, — сказал пограничник, — бери обоих.
Шофер сказал:
— Ну, пусть солдат лезет в кузов… Только одно условие: будет сходить — обыщу карманы.
Сережа уже замерз. Хотелось уехать. Но в то же время все его существо протестовало против обыска. А что, в самом деле? Он же боец Красной Армии. И позволить такое? Да пошел он со своими продуктами!..
— Коля! Сажай лейтенанта в кабину третьим, я подожду. Мне спешить некуда, — сказал Сережа твердо.
Рыбин колебался.
— Только учтите, не вздумайте ему консервы давать. Лучше дайте сержанту из фляги глотнуть, — шепнул Сережа Рыбину.
— И тебе! — подхватил лейтенант.
— Ладно. Я тоже. Замерз…
Зашли за машину. Выпили по глотку из рыбинской фляги, и просиявший лейтенант укатил в город.
— Что, начальство твое? — сочувственно спросил Коля.
— Не-а. Так… Не очень вредный.
— И разбавлять не умеет: воды много налил, — сказал Коля.
В студеную январскую ночь, когда Сережа возвращался в часть, началась канонада. Сперва он подумал, что это обстрел. Но, прислушавшись, понял: бьют наши пушки, — разрывов не слышно. Весь следующий день глухой непрерывный гром стоял над городом. Бойцы прислушивались к нему с радостной тревогой. Весь санитарный транспорт ушел в сторону фронта. 18 января к вечеру в казарму пришел комиссар и сказал: «Товарищи бойцы! В результате боевых действий наших войск в районе Шлиссельбурга войска Ленинградского и Волховского фронтов соединились. Кольцо блокады разорвано!»
До окончательного снятия блокады оставался еще целый год.
А он все ходил по кругу. Круг семидесятый, девяностый, сотый… Уже его знали все наряды на КП; уж получивший еще одну звездочку в погоны Рыбин, не ожидая вопроса, одной артикуляцией сообщал ему пароль. Даже Песочинский чуть подобрел, округлился. Идет лето одна тысяча девятьсот сорок третьего. Немцы еще стоят у стен города, но уже не те. И город другой. Чистый город. На газонах картошка растет, капуста. На Невском — трамваи, народ. Не столько, конечно, как до войны, но все же. Угол Невского и Фонтанки — дом разбомбленный — закрыли фанерным щитом. В случае обстрела знаешь, на какую сторону улицы перейти: надписи появились. Теперь идешь по улице и можно зайти чаю попить — конечно, со своим сахаром.
И настроение совсем другое. Слушая по радио, как наши отбили Орел, Белгород, освободили столько-то сел, Ловейко даже подскакивал на койке. А Григорий Иванович с досадой сказал:
— Там по крайней мере люди дело делают, а мы?! Продукт перегоняем…
Вот тут у них с Ловейко снова вышел спор.
— Гриша, да мы же в осаде! Третий год… История не знает таких случаев, — возмутился Иван Сергеевич.
— Может, скажешь еще — герои?.
— Ну, вообще, я не о себе лично, но…
— «Герой», «герой»! Сидит, понимаешь, на койке, жрет кашу с женкиным маслицем. Хорошо!
— Григорий, как ты можешь?! Да я…
— Ну-ну, успокаивай свою интеллигентскую совесть… Вот ты, понимаешь, какой человек, на все у тебя оправдание. Ох, Иван… Скажи уж честно: тыловики мы.
— Да что ж, я сам сюда напросился? Я солдат… Завтра пошлют на передовую — пойду. Да и сюда залетают снаряды. Давай считай, кого уж нет. Куренцов — раз, — Ловейко загнул палец, — Прокопчук — два, причем того прямо на посту, осколком… Кто еще?
— Карпушин, — подсказал Сережа.
— Этот сам подорвался, — отрезал Быков.
— Все равно — война, — возразил Ловейко, — теперь дальше. Двое в госпитале. Так это за последние полгода. А если взять сорок первый, сорок второй годы? И умерших от голода?
— Сравнил. А там дивизии кладут… Не шуточки!
— Просись! Чего же ты!..
— Я просился.
Обычно Сережа всегда был на стороне Быкова. Сейчас он соглашался с ним лишь отчасти. Про геройство, конечно, говорить не приходится. Это так. Но все же и тыловиками нельзя себя называть. Мы же на Ленинградском фронте. Фронте! А не в тылу. Был бы тыл — так и назвали бы…
— Гриша! Да ты посчитай, ведь у нас в части все битые, начиная с полковника…
Замолчал Григорий Иванович. Как о полковнике — он все. Ни слова. А Ловейко наседает:
— Ты ж его возишь, он где был первую зиму?
— На «пятачке». У него ноги перебиты. Не о нем речь.
— Давай дальше! Песочинский, я знаю, еще с финской нестроевой… Эренбург — тот старше Песочинского, еще в первую мировую фельдшером был. Комиссар — слепой… Теперь из нашей команды: Степан — беспалый, разрывной срезало, я, ты знаешь, под Дубровкой…
— Знаю, знаю, уши прожужжал. Вояка!
— Нет, ты иди сюда, Гриша! Иди, иди, пощупай… — Ловейко сует руку за спину, задирает гимнастерку. — Вот он, горючий мой… Сидит! С горошину, а чуть бы левее — и позвонок зацепил. Иди, убедишься.
— Еще чего! Буду в портки тебе лазить.
— Вот если б ты меня, Гришенька, спросил, почему бы нашему лейтенанту не покомандовать взводом в строевой роте — тут бы я тебя поддержал.
— А у него это… плоскостопие!
— Ну, Гриша, удружил, — расхохотался отходчивый Ловейко.
Завершили, как всегда, шуткой:
— Ладно, Иван! Вот кончится война, будешь ходить к пионерам и про свои подвиги лясы точить. Они тебе галстучек на шею повяжут… За тобой-то и мы с Серегой, пожалуй, в герои попадем, а?
Летом возить почту — одно удовольствие. Теплынь. Парочки ходят — медсестры с выздоравливающими ранеными. Из ППГ[1] гармошка слышится. Теперь все «Огонек» поют: «Не погаснет без времени…» А на КП не страшно и полночи прождать. Но как раз теперь ждать почти не приходится. Машины чаще ходят — наверное, бензину стало больше: блокада прорвана. И везут.
Днем Сережа ходит на полевую почту за письмами для бойцов. Придет машина — крытый фургон, сбросит пачку писем, вот их и разбирают почтальоны гарнизонных частей, отыскивая конверты с номером своей в/ч. После приходит начальник полевой почты и велит проштемпелевать каждый конверт. Зачем — непонятно. Все равно же он, Сережа, несет эти письма в свою часть и раздает бойцам. То-то радости: все бегут, окружают, рвут письма из рук. Им-то все равно, есть лишний штемпель или нет. Важно письмо получить. Конечно, бывают и грустные вести: кто-то умер или убили. И вот по поводу этих штемпелей Сережа высказал свои соображения начальнику почты.
— Порядок заведен затем, чтоб его исполнять, — строго ответил начальник. — А ну, к примеру, к вам в часть придет враждебное письмо?
— Как враждебное?
— Маленький, да? Не знаешь…
— А… понятно.
— Вот мы по штемпелям и узнаем, через какие оно прошло пункты. Все. Диверсант локализован.
— Ясно…
Да, почти все ясно. Что шпионы есть — в этом Сережа сам убедился. На глазах его кто-то пустил ракету во время налета «юнкерсов». Это было в ноябре месяце 1941 года. Он еще не был в армии, пришел под вечер (уже темно стало) к маме в госпиталь, ждал у проходной, пока ее вызовут. А тут — тревога. И вдруг часовой винтовку с плеча: «Стой! Стреляю…» — и по кустам стал палить; а в небе, все освещая, вспыхнула ракета. Ракетчика не взяли. Ушел… Тем более сразу же бомбежка началась: как раз вокруг здания легло три бомбы, все стекла повыбило…
Но зачем пускают ракеты — понятно: объект открыть самолетам. А письма зачем писать? Во время дежурства в штабе Сережа поделился своими сомнениями с капитаном Песочинским. Тот засмеялся:
— Скажи своему бдительному почтарю, что ему только и ловить диверсантов. Я бы с бо́льшим основанием это тебе поручил.
— Как это?
— А чего? К исполнительности тебя приучили с грехом пополам. Башка варит для твоих пятнадцати.
— Шестнадцати! — поправил Сережа.
Да, у него уже был день рождения.
— Мама, может, мы откроем большую комнату? Просто зайдем, посидим.
— Если хочешь — зайдем.
Они открыли комнату, и оттуда, несмотря на лето, повеяло сыростью, холодом. Полумрак. Все как до войны: бюро, картины, рояль, круглый стол и высокий, под потолок, книжный шкаф… И все — не живое. Паутина откуда-то…
Мама сидела у стола опустив голову. На ней синий китель с узкими медицинскими погонами капитана.
— Грустно здесь, Сереженька, — сказала она.
Чтоб не показывать волнения, Сережа отошел кокну, отвернул занавеску и молча стал смотреть на улицу, на знакомый с детства пейзаж: забор, за ним дома… Но потом собрались в уютной кухне. Пришла добрая медсестричка Антонина и принесла по-своему, очень вкусно сваренный сахар. И Нина Ивановна, с которой Сережа провел в этой кухне самые страшные месяцы блокадной зимы, тоже была.
— Дожилы. Сахар едимось, — сказала Нина Ивановна, и губы ее задрожали.
— Вот как раз ты и не ешь. Ведь много же, Нина, вон сколько! — сказала мама.
— Сереженька, с собой возьметэ…
— А ты думаешь, я о нем не позаботилась?
— Я ничего не возьму, честное слово…
Пили сладкий чай, вспоминали довоенные Сережины дни рождения, когда дом был полон веселой детворы. Плакали, надеялись, мечтали, сводя все чаяния к одному: вот кончится война…
— Товарищ военный, вы к кому? — раздался вдруг тихий, но четкий голос.
Сережа вздрогнул, обернулся. На лестнице, почти невидимая, стояла маленькая сгорбившаяся старуха в пенсне и ватнике. В руке у нее было одно полено, которое она прижимала к груди.
— К Марине, — отвечал он.
— Так. Значит, вы тот самый юноша из соседней воинской части, который дружит с нашей Мариночкой?
— А что?
— Почему вы спрашиваете: «А что?» Я преподаватель музыки и учила ее. Мне важно знать, с кем она дружит. Подойдите поближе, я плохо вижу.
Она подняла голову и, сощурив глаза, оглядела Сережу.
— Правильно, вы совсем еще юноша. Вы из какой семьи?
— Как это?
— Родители ваши кто? Рабочие, крестьяне, партийцы — кто?
Сережа ответил.
— Ну, вот видите, все просто. И ничего тут не странно. А Мариночки нет, но я могу вам сказать, где она, и вы ее отыщете. Она у горки, там лужок есть, она траву косит. У меня козочка. А иначе как жить? Тяжело ведь еще… У вас, военных, пайки, а мы, гражданские, на карточках. А теперь идите. Вам скучно со мной, и это естественно.
Сережа побежал к станции и действительно нашел там Марину, но не одну, а с подругой. Марина жала серпом траву, а подруга ее сидела на земле с травой и гадала на ромашке, отрывая по одному лепестку.
— Капа, познакомься… Это Сергей, — сказала Марина.
— Очень приятно, — отвечала Капа, не поднимая глаз. — Так что? Я должна уйти?
— Капка, дура ты, — рассмеялась Марина.
— Нет, я понимаю, я должна уйти. Но я не уйду, иначе ты наделаешь глупостей. Я уже вижу твое настроение. Ты сегодня сумасшедшая. Да, Марина. Это опасно. Я знаю твой характер.
— Не обращай внимания, она всегда такая, — сказала Марина.
— Вовсе не всегда. Так… Что он хочет от тебя?
— Капка, ну и дуреха же ты! Правда…
— А я не обижаюсь. Да, я дура. Я всегда дура. И все-таки я не уйду.
— Вас никто и не гонит, — усмехнулся Сережа.
— Ну, а вас-то я вовсе слушать не буду.
— Марина, у тебя подруги все такие сердитые?
— Да ну! Она же притворяется.
Вечереет. Сережа видел, как по дороге к станции быстрыми шагами прошел Лобанов с полевой сумкой. Сегодня был его день.
Потом прогрохотал поезд. Лужайка была шагах в ста от станции, потом начинался молодой лесок. Мешок был уже полон травой. Марина сняла брезентовые рукавицы, поправила сбившиеся волосы.
— Пошли домой! — сказала Капа.
— Не хочу, — ответила Марина.
— А я вас все равно не оставлю.
«Какая вредная… И даже сразу по лицу видно», — подумал Сережа с некоторой досадой.
— Господи… да кто тебя гонит? — рассмеялась Марина.
— Пошли погуляем, — сухо сказал Сережа.
— А мешок куда? — спросила Марина.
— Давай я отнесу домой к тебе, — предложил Сережа.
— Ольга Петровна очень обрадуется и заставит тебя чинить крышу сарая. И будет читать какую-нибудь лекцию. — Марина сморщила лицо в смешную гримасу и, копируя старуху, проговорила: — «Молодой человек! Солдаты всегда помогали мирным жителям».
— Спрячем мешок в канаву и пошли прогуляемся по лесу, — сказал Сережа.
— Не украдут?
— Нет… Вон под тот мостик…
— Марина, я тебя не пущу в лес, — сказала Капа.
— Вот еще! Я сама себе хозяйка…
— Нет! Я твоя подруга и обязана предостеречь.
Марина присела на корточки и залилась смехом.
— Нет! Я была бы страшная дура, если б оставила вас сегодня вдвоем! — вскочила Капа, совсем рассердившись.
Сережа отнес мешок к мостику и спрятал его. Потом все втроем направились к лесу. Капа декламировала свои сентенции. Марина загадочно поглядывала на Сережу, а он испытывал двойственное чувство — захватывающее ожидание чего-то и в то же время боязнь, что Капа все-таки уйдет, они останутся вдвоем и тогда наступит та скованность, которую он уже знал.
— Хорошо. Если вы так хотите, я уйду, — вдруг презрительно сказала Капа.
— Ой, ля-ля! — рассмеялась Марина.
Сережа молчал.
— Нет, не уйду… Вернее, я уйду, я буду здесь рядом, в пяти шагах. Понятно вам?
Начался лес, невысокий, густой. Сосняк. Сережа взял Марину за руку. Пальцы были мягкие, влажные.
Марина шла легко, и плечо касалось его плеча, и он чувствовал ее дыхание совсем близко. Он обнял ее одной рукой. Теперь они шли шаг в шаг. А позади слышались шаги Капы. «Черти-сволочи комары», — ругалась она, хлопая себя по ноге ладонью. Марина улыбалась. Сережа остановился на мгновение и поцеловал ее в щеку. Она опустила глаза. Он уже не мог видеть, но чувствовал, как покраснела она.
— Не шепчитесь, я все слышу, — крикнула Капа, следуя за ними по пятам.
Так и не отстала. Сережа был рад и не рад этому. А что, если б они с Мариной остались в лесу вдвоем?
Шоферскому делу Сережу обучали Быков и Колотушкин. Григорий Иванович говорил: «Теорию четырехтактного, всасывание-сжатие и прочую муть — это ты у Лихачева прочтешь и вызубришь. Но как починить динамо — это ты нигде не вычитаешь. А уметь нужно. Гляди и запоминай». Практической езде он не мог учить — сутками мотался с полковником. А у Колотушкина была самая свободная грузовая машина, поставленная на хозяйственные работы, ГАЗ-АА, перевозить дрова, ГСМ (горюче-смазочные материалы) и тому подобное. Он учил Сережу водить. За руль обыкновенно садился Сережа, а Геннадий — рядом. Колотушкин — шальной, сам лихач, но, однако, требовал строго. Особенно первое время. Когда Сережа освоил управление, учитель лишь слегка поправлял его: «Мягче сцепление выжимай…» или: «Угол срезаешь…» И рассказывал разные истории про коварство автоинспекторов: Сереже предстояло сдавать экзамены на получение прав.
— Вот, — обычно начинал он, — инспектор сядет с тобой, скажет: «Трогай…» Ты жмешь на стартер — тыр-пыр, не заводится. А он незаметно выключил зажигание или крантик перекрыл. Не допер — вылезай, придешь еще раз. А еще… Велит, например, ехать. Ведешь машину, все чин чинарем. Вдруг он: «Давай налево поворачивай». Ты что будешь делать?
— Поверну, — ответит Сережа.
— Ну и дурак. Надо вначале посмотреть, нет ли знака «поворот запрещен». Он же нарочно испытывает, ловит. Это их работа — нашего брата ловить. А то скажет: «Стой!» Остановишься, а здесь знак «остановка запрещена».
— Вредные они, — вздыхал Сережа.
— Вредные-то вредные, а политика правильная: хозяин машины кто? Водитель. Отвечает кто? Водитель. Мало ли что тебе скажет! А ты знай свое. И посылай всех… Понял?
Раз их вдвоем послали возить дрова со склада в медсанбат. В один конец девять километров. Часть пути по городу. Сделали они одну ездку. Геннадий говорит:
— Останови вон у того каменного дома.
— А что там?
— Общежитие ПДО[2]. Подружку зайду навестить.
— Это которая поваром работает? — спросил Сережа.
— Ты что? Будет та в общежитии жить! У нее фатера на Фонтанке. Барыней живет. Как-нибудь завернем… Здесь Шурка!..
Остановились. Генка пошел в дом. Вскоре возвращается и говорит:
— Серега! Сможешь один без меня съездить?
У Сережи даже захватило в груди.
— Генка, давай! Я поеду боковыми улицами. Я осторожно.
Колотушкин стоял в нерешительности. Он часто-часто подносил цигарку к губам, вытягивая их, чтоб не обжечься, и быстро, неглубоко затягивался, выпуская носом дым. Огонек дошел до самых пальцев. Последний раз затянулся, бросил.
— Не подведешь? Гаишников-то здесь нет, если только патруль…
— А чего ему? Я везу дрова, в путевку я вписан. А права… Скажу, в части оставил.
— Нет, ты уж лучше скажи — отобрали… Тоже не годится. Должны талон оставить. Лучше не попадайся. Можешь?
— Не попадусь.
— Тогда дуй. А я тут… Съездишь один рейс — это примерно час. Ну, кладу полтора с погрузкой-разгрузкой. И за мной заедешь сюда же. Поднимешься на второй этаж. Как войдешь — сразу дверь… Постучи. Понял?
Генка ушел. И Сережа поехал на склад. Ехал он медленно. Мотор чуть тарахтел. Выбрал круг — по самым дальним закоулкам. Раза два останавливал «газик», поднимал капот, подчищал контакты. Так, для профилактики. «Всегда полезно», — говорил Генка. Въехал на склад. Вышел из машины. Закурил. Сказал бойцам: «Давайте, кореши, время идет» — точно как Генка говорил. Погрузили. Потом обратно, в медсанбат. Тоже медленно ехал. Конечно, можно было и газануть. Но зачем? Дали волю, и жми на всю железку — это было б мальчишеством. В медсанбате дрова разгружали двое выздоравливающих в шинелях без ремней. Сгрузили. Он деловито сел в кабину, завел мотор. Послушал. Пальцы слегка постукивали. И тронулся. Он остановился у дома и поднялся, куда Генка указал. Постучал.
— Кто там? — послышался женский голос. — Заходите…
Сережа вошел. Комната была большая, метров, наверное, сорок. От времянки слегка дымило. Вдоль стен, торцом, близко друг к другу, стояли кровати. Посреди — стол, на нем большой чайник. Тут же немолодая женщина гладила белье. Две девушки лежали на своих койках одетые. Кто-то спал. Генки не было видно. «Наверное, я не туда», — подумал Сережа.
— Чего тебе? — добродушно спросила женщина, ставя утюг на сетку.
— Я тут ищу одного товарища… Колотушкин, шофер, не заходил?
Женщина вновь взялась гладить. Потом не спеша повернулась в дальний угол комнаты и негромко крикнула:
— Геннадий, тебя…
Сережа взглянул в тот угол. Одеяло откинулось, и выглянула косматая веселая Генкина голова.
— Что? Съездил уже? Скоро!.. Все в порядке?
— Все. Отвез. Разгрузили.
— Ну и ладно. Давай еще один разок съезди.
Сережа смотрел на Генку, ничего не понимая: он думал, что Колотушкин пошел на свидание, а тот просто дрыхнет. Вот чудак!
— Бесстыдник, — с мягкой укоризной сказала женщина, гладившая белье. — Мальчишку гоняет… Шурка! Ты-то имеешь стыд?
— А че, тетя Липа, мы по-семейному, — раздался женский голос откуда-то из-за ширмы.
Кто-то из девушек прыснул хохотком.
— Я тебе хвоста-то накручу, «по-семейному»!.. Вон Ленка, честная девка, ни с кем не гуляет, а ты…
— Тетя Липа, да бросьте вы!.. — с обидой вскричала та, которую назвали честной.
Опять высунулся Генка:
— Лимпиада Ефимовна, сердешная ты моя, чего волнуешься? Война все спишет.
— Хорошо, когда спишет, а если надбавит с лихвой еще? А?
…Сережа вышел на улицу и сел в кабину. Включил мотор. Выехал со двора, но дальше поехал не боковыми улочками, а газанул по шоссе. Стрелка спидометра перешла за цифру шестьдесят, потом за семьдесят. Мотор ревел, поршневые пальцы нежно стучали, и кузов старой полуторки жалобно подвывал. Сережа обошел «студебеккер», «эмку». Руки его впились в руль, он весь был напряжен, стянут пружиной, а нога до упора выжимала акселератор. Он не мог дать отчет своим чувствам. Бешеная езда, риск, опасность манили, а резкий ветер холодил горевшее лицо.
Дальше? Дальше что ж… Наступил одна тысяча девятьсот сорок четвертый, и Сережа двинулся на запад вместе с Песочинским, полковником, Ловейкой, Быковым, Колотушкиным и въедливым комвзвода Радовым.
Те круги его — кончились.
Он пошел по новым дорогам. Но потом, после окончания войны, году в сорок седьмом, он совершил еще один круг.
— Кого тебе?
— Михаил Сергеевич, здравствуйте…
— Здравствуй.
— Не узнаете меня?
— Сережка, что ли… Ну, входи-входи, холод пускаешь. Черт его дери, с дровами худо, осина одна сырая. Я уж спец топить печку, да лучинки сгорят — и пшик, зашипело. Так и будут тлеть, паразиты… Джой, на место, это свои!
Огромная черная овчарка, рыча, забралась под стол.
— Не бойся, не тронет. Человеческие слова понимает. Не то что некоторые…
В комнатке было тесновато. Большой старинный диван, этажерка с книгами, печь, наполовину уходящая в соседнюю комнату, дверь в которую была, однако, заставлена старомодным тяжелым комодом.
— Мало того, что топлю на них, так они, сволочи, о дровах не хотят заботиться. «Можете не топить». А? Вот народ.
— А кто?
— Соседи. Я-то в Германии был в сорок пятом, а они вернулись из эвакуации, самочинно заняли смежную комнату, воспользовавшись тем, что жена лежала в больнице. Пошли суды, да я не охотник… Ну их к бесу… Нам с Джоем и этой комнатки хватает, верно, Джой?
И Сережа не решился спросить, почему он один.
— Ладно, главное — живы!.. Сейчас чайку… Расскажи лучше о себе. У тебя все впереди, только начинаешь… Да, прежде скажи, видел кого из наших однополчан? Нас ведь потом всех разбросали… А после войны многие осели здесь, в Питере.
— Лиза! Лизочка… Ты посмотри, кто пришел… Сережа, заходи, дверь поплотнее закрывай. Двадцать градусов, а нашу мансарду не натопишь. Как вырос, а… Помнишь, я тебя Аникой-воином звал? — говорил Иван Сергеевич Ловейко, радостно улыбаясь.
Сережа долго искал его квартиру и нашел в причердачном помещении. Комната была, однако, большая, хотя и с низким потолком. И вещи стояли в таком беспорядке, словно хозяева собрались переезжать. Из кухни пришла жена Ивана Сергеевича и радушно встретила гостя. Однако по недоумевающему взгляду Ловейки Сережа понял, что тот хоть и рад его видеть, но озадачен приходом. Зачем явился? Но Сережа и сам не знал, зачем он вдруг стал разыскивать однополчан-ленинградцев.
— Как с работой? А то, может, к нам на завод… Устроим, — закинул Иван Сергеевич.
— Нет, все в порядке. Работаю и учусь…
— Ясно, — неопределенно сказал Ловейко, продолжая сиять улыбкой. — А то пожалуйста!.. Дам записку в отдел кадров… Я заместитель главного технолога… По закону мог занять свою прежнюю должность, но… не стал. Лиза работает, нам хватает вполне… На кавардак не обращай внимания. Нам должны вернуть прежнюю квартиру, и мы уже полгода сидим на вещах. На будущей неделе должно решиться. А ты что? Где? Однако посиди, я сейчас Лизоньку расколю на талон водочный, у нас еще не выкуплена… — Он встал и почему-то на цыпочках пошел в кухню, откуда вскоре послышались радостные восклицания: «Выкупила?! Ну какая ты молодчина…»
И вскоре на столе появилась бутылка «московской» и винегретец — весьма модное и роскошное кушанье в те времена.
— Да, Сереженька, а я часто вспоминаю наше житье. Ох и донимал меня наш лейтенантишка Николай Радов. Представляешь, я встретил его недавно. Да!.. Идет такой незаметный, скромный… И будто не замечает меня. Остановил. Сразу расплылся, будто не видел меня. То, се… Кем, спрашиваю, работаете? Напыжился. Говорит: «Я начальник ЦИСа». Он-то думал, что я не знаю, что такое ЦИС… А это склад, инструментальный склад… И должность завскладом… У меня их три в подчинении, не считая других служб. Ладно, думаю, не стану его смущать.
— Вот ты всегда так прощаешь людям, — вставила жена.
— Бог с ним, с лейтенантом. А все же хорошее было время… Ребята хорошие. Тот же Григорий Быков. Ты не встречал его?
— Серега! Здорово! Здорово, солдат… Все. К дьяволу, сняли наконец форму, думаю, больше надевать не придется. Мне по крайней мере. Хоть и хороший был шеф — полковник, а все лучше на гражданке, а?
— Не знаю, Григорий Иванович.
— Понятно! Тебе — что? Все любили тебя.
— Правда?
— Будто не знаешь.
— По-моему, меня все ругали.
— Вот и ругали потому, что любили. А я тебя, что ли, мало честил? Не говоря уже о старике Песочинском… Но ты всем кого-то напоминал… А с полковником, бывало, едем, он все про тебя расспрашивает. Сын у него — твой ровесник. Это все, брат, человеческое.
— Что расспрашивал он?
— Да все. Мы ж вместе и придумали тебя к шоферскому делу приставить. Кем ты там будешь — это еще бабушка надвое сказала, а профессия уже есть… Пригодились права?
— Я шофером сейчас работаю. И учусь…
— Ну, видишь. И дожили до светлого мая. И живем, — он вздохнул. — Я шоферю все на «эмке». Вожу академика. Отработал свое, и все. Никто тебя ночью не подымет.
— Это точно, — вздохнул Сережа.
— Ну, а я женился. Хорошая бабенка попалась. Мою первую — никто не заменит. Нет. А как женщина, понимаешь, эта меня вполне устраивает. Заботится о харче. Чего еще нужно? Детей заводить — поздновато. Вот у тебя все впереди. Не женился?
— Нет.
— И не торопись. Что ты!
— Я не тороплюсь.
— И правильно. Надо встать на ноги. Живешь с мамой?
— Да…
— Жива-здорова? Ну и хорошо… Об отце так ничего и не известно?
— Нет.
— Постой, а в какой поликлинике мать работает? У меня, понимаешь, с брюхом неладно. Язва не язва, катар не катар… Не могут определить. Посмотрит она меня?
— Конечно. Запишите адрес…
Быков записал. Поблагодарил.
— А кстати, — сказал он, — запомни. Придется обувь чинить — езжай к Финляндскому вокзалу, там наш Степа сапожной мастерской заведует. Мне и женке все сапоги-туфли перечинил — не взял ничего. Верно, поставил я ему, зашли в шалман и этак хорошо, с приятцей посидели… Вспомнили о нашем военном житье-бытье… И знаешь — приятно вспомнить… Ей-богу! Даже нашего комвзвода, что гробил мотор, и того бы хотелось повидать.
— Кроме Степана Ивановича, никого не встречали?
— Нет… Полковник, знаю, преподает в академии. Колотушкин — сидит. Кого-то гробанул, причем на пешеходной дорожке. Водитель-то он опытный, но бесшабашный. Это, видно, и подвело. Кого мне хотелось бы повидать, так это Ивана Ловейку…
— У меня есть его адрес… — сказал Сережа.
— Адрес-то и у меня есть, да все как-то… И времени нет, да и думаешь: придешь, и что? Теперь о войне все забыть стараются. Да и верно, чего вспоминать? Сейчас не до лирических воспоминаний, вкалывать надо! И повар не отвалит уже тебе котелок каши: сам себя корми.
— Здравствуй, Марина…
— Здравствуй, — сказала она. — Ты?
Сережа смущенно улыбнулся. Три года не виделись… И все же в этой стройной высокой девушке виделась прежняя худенькая Марина.
— Я так и знала, что ты придешь. Так и знала. Знала, что так будет.
То самое пальтишко, теперь короткое ей, упало с ее плеч. Но она, не замечая этого, стояла на сквозняке в той же холодной передней, загроможденной старой мебелью.
— Пойдем, — сказала она, как прежде беря его за руку, — только осторожней. Здесь корыто…
Он вошел в комнату и остановился в недоумении. Что-то новое. Что? А, люстра! Он впервые увидел ее зажженной…
Да… Все сбылось и не сбылось. И нынче я согласен снова вернуться туда, в круг моей юности. Вбежать в штаб к капитану Песочинскому, услышать его ворчливое «ра-а-но», спешить на поезд, прыгать на ходу у виадука, разбивая колено… Клянчить пароль у Рыбина и, главное, раз в месяц видеть маму… Раз в месяц?! Раз в год…
…Дверь тихо приотворяется — я знаю, что это Вадик. Но я не поворачиваюсь к нему. И он знает, что это — дурной признак.
— Папа, извини…
— Я занят.
Молчит. Тоже закрылся. Неслышными быстрыми шагами входит Лена.
— Папа, прости нас, Мы помним, сегодня день бабушки.
— Плохо помните.
— Отец!..
На этот раз в голосе Лены звучат слезы. И я уже не могу сердиться.
— Я сейчас еду… на кладбище.
— Мы с тобой.
— Тогда одевайтесь.
Мы одеваемся под лай Джоя, который понял, что его не берут, и выходим на лестницу. Вначале мы едем туда, где жила мама. Это несколько остановок. Вот и тот дом… Я открываю своим ключом дверь, входим в квартиру. Движение и вздох в комнате, маминой комнате, заставляет меня вздрогнуть.
— Сережа, это ты?.. Я так и знала и подгадала ко времени, — говорит Антонина, бывшая медсестра с маминого отделения, что так вкусно умела варить сахар. Она не оставила своего командира до самой смерти. И после смерти осталась верной ее памяти. Она тоже старенькая, давно уже на пенсии. Лицо ее заплакано. Нина Ивановна, с которой мы вместе пережили первую блокадную зиму, — тоже здесь.
Я вхожу в комнату мамы. Здесь все, как было… На меня смотрят два портрета: мамин, увеличенный мною с маленькой карточки уже после ее смерти, и — огромный Сережин. Этот заказывала еще мама. Сам снимок был сделан, видно, где-то в середине сорок третьего года, потому что на гимнастерке полевые погоны (их ввели уже к тому времени) и первая медаль. Мама очень любила именно эту фотографию. Всматриваюсь в нее. Во вскинутых открытых глазах мальчика столько надежд!..
И все сбылось и не сбылось.
Трогаемся дальше уже вчетвером. Знакомое шоссе. Справа высокими корпусами уже подошел город, но слева все, как прежде. Деревянные дачи, озеро, холм и синий купол. Небо. И тишина.
Лунная ночь с девятнадцатого на двадцатое августа сорок второго года. Лесистая местность в полутораста километрах от Ленинграда. На небольшой поляне — неподвижные фигуры вооруженных людей, одетых в гражданское. Судя по облику — партизаны; темнеют кучи хвороста, их пять — разложены конвертом. Тут же канистра с горючим, рация. Над ней склонился радист. Подходит старший.
— Ну что, молчат? — спрашивает он.
— Пока молчат. Стоит запросить, не вышел ли их самолет?
— Не следует. Они не меньше нашего беспокоятся. Незачем подгонять, — говорит старший.
— Но здесь полчаса лету…
— И что же? Они сами должны радировать тотчас после вылета.
Проходит еще несколько минут в напряженном ожидании. Радист делает знак рукой. Идут сигналы морзянки, он записывает. Затем, расшифровав, докладывает старшему:
— Группа готова к вылету. Просят подтвердить прием.
— Передайте — ждем. Сигналы — как условились. И заканчивайте. Мы должны помнить о пеленгаторах.
Проходит некоторое время. Возникает отдаленный гул самолета. Старший делает знак рукой. Один из людей бросается к канистре с керосином. Но, прислушавшись, старший останавливает:
— Отставить! Звук не тот. Это дальний бомбардировщик.
И снова молчание. Потом вновь возникает гул самолета. Старший говорит:
— Вот это похоже. Быстро — костры!
Через минуту все пять костров вспыхивают.
Гул приближается. И вот уже над головой.
— Внимание! Следите за небом… Один отделился… Второй… Третий… Отличная видимость! Четвертый, — считает старший. — Трое быстро к оврагу! Действовать четко! — командует он.
И тотчас на поляне начинается движение — быстро, бесшумно люди расходятся небольшими группами выполнять распоряжение. И все затихает. Через несколько минут в лесу слышится шорох веток, шаги, на освещенной луной поляне появляется человек, нагруженный со всех сторон: вещмешок, рация, еще что-то, а в руке — пистолет. Увидев стоящих на поляне у костров людей, человек негромко вскрикивает:
— Я Гриценко!
Голос — девичий.
— Я Сергей Иванович, — отзывается старший.
— Все! Как быстро я нашла вас! Я больше всего боялась этого — не найти костров. Сверху-то все видно, а как приземлишься — темнота. Никакой ориентации, — возбужденно говорит девушка, подходя к кострам. Она улыбается, однако смотрит исподлобья.
— И как же зовут товарища Гриценко? — с мужской снисходительностью спрашивает старший.
— Валя.
— Прекрасно. Поздравляем! Вы — первая. Как в Ленинграде?
Девушка прячет оружие и отвечает:
— В Ленинграде? Что сказать?.. Я ведь там была всего несколько дней. Тяжело… Но, говорят, если с весной сравнить, полегче стало. Ходят трамваи… Работает театр… В Филармонии был концерт!
— А на улицах трупы валяются, — слышится реплика.
Девушка мгновенно вскидывает голову.
— Валяются? Я не видала. Как падают — видела, но их увозят. И хоронят без гробов — голод. Блокада… Но нормы постепенно все прибавляют. Сейчас уже овощи появились.
Девушка исподлобья оглядывает стоящих вокруг. Во взгляде ее удивление, настороженность…
— Помогите же фрейлейн снять с себя вещи, — как-то странно усмехаясь, командует старший.
Двое подходят к парашютистке справа и слева, берут под руки.
Внезапно она вырывается, делает стремительный скачок в сторону и выхватывает револьвер. Но это предусмотрено. Сзади, из кустов, на нее бросаются двое. Схватили, зажали рот, повалили.
— Кто ожидал от фрейлейн такой прыти? А молодчина! Увести! Возьмите двоих из опергруппы и конвоируйте в Погостье, — тихо говорит старший.
Еще несколько минут в ожидании. Снова слышны шаги, шум раздвигаемых веток. На поляне появляется фигура, столь же нагруженная. Останавливается и робко оглядывается. Потом делает несколько шагов назад и очень тихо произносит:
— Я Гриценко…
Голос тоже девичий.
— Я Сергей Иванович, — отвечает старший.
— Здравствуйте! Я одна? Где же остальные?
— Видимо, на подходе. Ну, рассказывайте… Оружие теперь можно спрятать.
— Спасибо. С удовольствием… Меня зовут Лена.
— Елена Прекрасная, — улыбается старший. — Но разрешите помочь вам освободиться от груза.
Снова двое подходят к девушке, помогают стащить вещмешок, мгновенно обезоруживают ее, кляп в рот — и волокут в сторону. В этот момент слышится крик: «Ребята! Полундра! Предатели!..»
Выстрел — и крик смолкает. Из кустов трое вытаскивают еще одного парашютиста.
— Чья работа?! — строго говорит старший.
— Сам. Успел застрелиться…
Старший подходит, осматривает труп.
— Это, видно, командир группы. И возрастом постарше. Где остальные?
— Еще один взят живым. И фрейлейн в овраге. Ее парашют зацепился за ветки сосны.
— Выстрела не слышала?
— Там, в овраге, ничего не слыхать. Надо лезть на дерево, освобождать парашют…
— Действуйте! Покойник пока всего один… И одна неудавшаяся попытка. Не так плохо! Тушите костры — и в Погостье! Майор ждет.
…По лесной тропе, освещаемой лучами фонариков, двигалось шествие: три девушки и один парень. Руки их были скручены. Пленных конвоировал небольшой отряд. Шедшая впереди обернулась и низким голосом спросила, куда их ведут.
— Кому вы везли энергопитание? Партизанам? Туда и ведем, — ответил старший.
Был сухой осенний день сорок пятого года.
На низкой платформе маленькой станции Алейская, затерявшейся в равнинной части Алтайского края, стояла толпа женщин, одетых с бедной нарядностью, — мелькали выцветшие ситцевые косынки и платки с редкой вязью, тщательно выглаженные простенькие платья; туфли старые, довоенные… Отдельным кружком, дымя самосадом, стояли старики в старомодных пиджаках, два-три инвалида на костылях, в кителях с медалями, с неотпоротыми петлями для погон на плечах, бегали ребятишки с флажками. На ветру полоскалось полотнище: «Горячий привет алейским фронтовикам!» Было много цветов.
В стороне одиноко стояла женщина в черном платье. Она выделялась своей крупной, высокой фигурой. На вид ей было около пятидесяти. Ее бледное круглое лицо как бы застыло в ожидании. Даже когда по толпе пронеслось: «Открыли… Уже время!» — и она вслед за всеми взглянула на семафор, и тут лицо ее не оживилось — будто она здесь оказалась случайно. Женщину знали. Почти каждый, проходя мимо, здоровался с ней. Сдержанно, неохотно отвечала она на вопросы.
— Галина Семеновна, миленькая, а вы?
— Да просто так жду… Что ж одной дома?
— О Валечке так ничего и нет?
— Нет.
— Ну да, может, отыщется — только недавно война кончилась.
В любой толпе непременно есть жалостливая душа, в которой сочувствие соседствует с любопытством, стремлением пощекотать нервы и себе и другим, хотя бы ценой чужого страдания: «…А вы, Галиночка Семеновна, снова пришли! Ай-ай-ай… Да вы никак каждый поезд встречаете? Голубушка вы милая, да за что же вам такое наказание! И муж, и дочь — бедненькая вы! А я ведь помню Валечку вашу… Ох, уж вы баловали ее — всегда нарядная такая!.. Ну верно, бог не обидел — красавица была. За ней, помню, этот… Алик, младший Чемезовых сын, ухаживал… Мать-то ихняя уже примерялась к невестке будущей. Все выспрашивала меня о ней. О господи, воля твоя!»
Довела до слез, успокоилась. Отошла.
…Вдали показался дымок паровоза. Оживление, беготня, дежурный с флажками… И вот уже грохот состава и дым заполнили станцию. Заскрипели, залязгали буфера. Толпа на мгновение застыла, потом метнулась к вагонам; из опущенных окон уже тянулись руки… И первый захлебнувшийся женский крик: «Алеша!» — и охнувшая в ответ толпа. Заиграл оркестр.
Женщина в черном, отделившись от всех, медленно шла по перрону к выходу все с тем же неподвижным выражением лица. Она шла на станцию почти без надежды, но все-таки в глубине души что-то теплилось. А вдруг из вагона выскочит повзрослевшая Валюшка, и разом все объяснится: и трехлетнее молчание, и официальное извещение — и она услышит: «Мамочка! Ну, ты понимаешь, я не могла…» А затем Валя сбивчиво начнет рассказывать о том, что произошло с ней. И, не досказав, убежит искать друзей, подруг. И жизнь, тлеющая слабой надеждой, вдруг озарится счастливыми хлопотами и заботами.
— Тетя Галя?! — раздался крик.
Обернулась, вгляделась. К ней бежала девушка в гимнастерке.
«Кто же это?»
— Тетя Галя! Это я, Шура Сакманова… Узнаете? Мы с Валей вместе учились!
Девушка уже обнимала женщину в черном. Стареющее лицо женщины расплылось, щеки мелко дрожали.
— Шурочка… Боже мой! Ты?!
— А я смотрю, ищу маму или кого из наших — никого… И вижу, вы идете! Сзади по фигуре узнала. Походка у вас такая же, как до войны…
— Шурочка, а мама твоя прошлый эшелон алейских встречала. Дома сейчас, верно… Да как же это, а? Вот радость… Как выросла, изменилась!
— Тетя Галя, четыре года!.. А Валя?
— Третий год нет вестей… — обреченно ответила мать.
Шура как-то странно кивнула головой, будто это было уже известно ей, — и опустила глаза. Это не ускользнуло от внимания Галины Семеновны.
— Что-нибудь слышала, а, Шурочка?
— Моя мама писала, что вы получили извещение…
— Получила. Но…
Внезапно какой-то шум позади и рыдающий крик: «Где?.. Шура? Шурочка!..» На стареньком автобусе приехала мать Шуры. Опоздала. И уже кто-то передал ей, что дочь ее видели с Галиной Семеновной. Натыкаясь на людей, металась она по платформе. Увидела. Закричала. И вот они обнялись — мать и дочь, зарыдали. И кругом тоже плакали. А женщина в черном платье двинулась дальше одна, медленной походкой, слегка наклонив седеющую голову. Обернулась, крикнула: «Шурочка! Заходи потом… Завтра…»
Она шла по улицам алтайского городка, мимо низких, по-сибирски широких домов. Молодая тополиная роща стояла еще не тронутая желтизной.
За рощей она свернула в проулок. У казенного здания с вывеской остановилась и пристально оглядела дом — то был районный комиссариат. Отсюда Валюша ушла сперва на курсы, потом на фронт. Постояв с минуту, Галина Семеновна двинулась к своему дому. И забор, и крыльцо, и сам домик в глубине сада, небольшой, как бы наполовину обрубленный, — все обветшало. Женщина без ключа открыла замок на входной двери и скрылась в доме.
— Мама, я похожа на мадонну?
— Кто тебе сказал?
— Алик из нашего класса.
…Вечером на лужайке перед домом собралась молодежь — старшеклассники. Валентина, конечно, в центре, что-то рассказывает, машет руками, над кем-то шутит. Нет, декламирует?.. Актриса! Бежит к дому…
— Мамочка, можно, я возьму гитару?
— Куда? На улицу? Не позволяю…
— Ну, мама!..
— Девушка с гитарой?! Может, еще с гармошкой пойдешь?
— Скажи, а зачем тогда мне подарили гитару? Ты думаешь, мы просто так? Да? Нет, мамочка, мы ре-пе-ти-руем.
На все тотчас и отговорка. Бойкая, и мальчишки ее слушаются.
…Вечерний чай. Все дома. Отец надевает очки.
— Валя! Ну-ка дневник на стол…
В руке его отточенный карандаш. Вот он заметил словечко «пос.». Покачал головой: что это?
— Папа, это же по логарифмам! А ты не заметил вон этого «отл.» — по истории?
— Не хватало, чтобы ты еще по истории получала посредственные оценки! Стыдись! А почему по литературе «хор.»?
— Потому что Мария Фадеевна придирается ко мне… Я все ей ответила, но мне не нравится Анна Каренина.
— То есть как «не нравится»? Это еще что?
— А что ж, все герои должны нравиться? Мария Фадеевна говорит: «Каренину задушил самодержавный строй». Смешно! Сама влюбилась в графа Вронского, небось не в графа не влюбилась! Вот если б она полюбила крестьянина — и под поезд, тогда я согласна. А то «строй задушил». Обычный треугольник!
— Что еще за треугольник?
— Он — она — он.
…Родительское собрание. Классная воспитательница говорит: «Начнем с трудных учеников…» Папы и мамы затихают в тревоге. Галина Семеновна со страхом ждет, а вдруг сейчас учительница упомянет и Валюшу… Нет, слава богу, пронесло… Но и среди хороших почему-то не называют. Мать снова в волнении. После собрания подходит к Марии Фадеевне. Та уже все поняла, кивает: «Галина Семеновна, пусть вас не удивляет… Я нарочно хотела, чтоб вы подошли ко мне… Ну, что я должна сказать? Безусловно, способная… Но, понимаете, в ней есть дух противоречия. Да, да! Все по-своему, и вокруг нее в основном мальчики…» — «Мария Фадеевна, она совсем ребенок еще!» — «К счастью, да… Знаете, и шалости-то у нее детские. Есть — зло шалят, о ней этого не скажешь. Нет! Чересчур эмоциональна — переходный возраст. Я не хочу сказать ничего дурного, но… желание верховодить чувствуется».
— …Валя!
— Да, мамочка…
— Ты что читаешь? Нет, покажи, покажи… Так я и знала!..
— Мама, это классика!
— Я знаю, что классика. Мопассан — это классика… Но тебе надо читать другую классику, — ту, что проходят в школе. Тургенев, Гончаров.
— Мария Фадеевна говорит, что нельзя ограничиваться школьной программой.
— Правильно, но прежде все-таки… Валя! Куда ты?
— Мама, я иду на танцы.
Далекие тревоги, далекие разговоры…
Июль сорок первого года.
…Валя входит непривычно смущенная, тихая, что-то вертит в руках.
— Мама… Вот мне пришло…
— Что такое? Покажи… Повестка из военкомата?! Недоразумение, не может быть, твой год еще не берут…
— Мамочка… Подожди! Ты успокойся. Не недоразумение. Я сама записалась. Просто на курсы.
— Что?! Отец, останови ее!
К вечеру отец все разведал, успокаивал мать: девушек посылают на курсы, в Среднюю Азию, — еще более глубокий тыл. Там они пробудут месяца два, а к тому времени война, наверное, кончится.
Затем поспешные ночные сборы — и слезы, наставления впопыхах… Ранним утром все идут в военкомат, оттуда строем на станцию. И странная тишина в домике, как будто из него вынули душу…
Недели через две — письмо и Валечкина фотография. Там снималась. И форма уже военная… Все!
«На память папочке и мамочке от Вали. Помните меня. 25.VIII.1941 года. Во время службы в РККА».
Часов в семь вечера скрипнула калитка, и по утоптанной тропинке кто-то прошел. Хозяйка насторожилась. Но под окном раздался знакомый голос:
— Тетя Галя, вы дома?
Это Шура Сакманова.
— Шурочка… — засуетилась хозяйка, прибавляя свету в керосиновой лампе.
— Тетечка Галя, я на секунду. Идемте к нам… Наши собрались… Я за вами побежала. А у вас… — Шура оглядела слабо освещенные стены комнаты с фотографиями, книжную полку до потолка, — а у вас все как раньше… До войны…
— Разве что вещи! — мертво сказала мать.
— Да, конечно… Извините… — Шура опустила глаза. Но во всем ее облике, несмотря на сочувственное выражение лица, ощущалась едва сдерживаемая радость. Война кончилась — она снова дома.
— Хотите, я помогу вам собраться?
Галина Семеновна медленно покачала головой.
— Не могу, Шурочка. Не уговаривай…
— Нездоровы?
— Здоровая я. Ничто меня не берет… А сил душевных нет. Не буду омрачать радости вашей. Да посиди минутку хоть… Ну! Два слова. Ведь вместе с ней уходили…
Шура покорно присела, вздохнула, готовясь к тяжелому для нее разговору.
— …Не знаю я ничего, честное слово, тетечка Галя! На курсах вместе учились. Но ведь после этого вы видели Валю.
— Вот только видела… — вздохнула мать. — Прибежала, запыхалась, в одной гимнастерке, а уж октябрь был. «Мамочка, прощай!» Поцеловала — и обратно, на станцию.
— Помню! Это когда нас провозили мимо Алейска из Средней Азии в Барнаул. После курсов, осенью сорок первого. Мы же давали домой телеграммы, чтоб встретили! Но я знаю, ни вы, ни моя мама не получили их.
— Получили. Через неделю.
— Вот! Эшелон остановился — никого нет. Валька и меня подбивала: «Бежим, успеем!» Но ваш дом ближе к станции, чем наш.
Мать задумалась и, покачав головой, сказала:
— Верно, предчувствие было, что уже не увидит больше родного дома.
— Что вы?! Что вы, тетя Галя! Еще и вернется… И… и на свадьбе ее погуляем.
Конец этой фразы прозвучал неуверенно. Фальшиво. И Шура, почувствовав это, смутилась.
Мать смиренно кивала склоненной головой. Она все понимала — и эгоизм счастливой Шуры, желавшей, чтоб все радовались и всем было хорошо.
— Ну, дальше-то? — попросила мать.
— Вот и поехали. Сперва в Барнаул, оттуда в Москву. Недели две ехали… Долго! Стояли на станциях… А в Москве в театре были, на опере «Пиковая дама». Валюше очень понравилось. Она все напевала один мотив… или арию?
— Старой графини? — грустно улыбнулась мать.
— Точно! Как вы угадали?
— Было письмо из Москвы. Все храню.
— Конечно! Вот теперь я вспомнила. Она это и напевала: «Я пришла не по своей воле… Тройка, семерка, туз…» — низким голосом…
— Голос у нее был… — вздохнула мать.
— Тетя Галя! Меня там ждут. Я после, на днях зайду.
— Ступай, Шурочка.
— Я, честное слово, ничего не знаю… Из Москвы нас направили на Волховский фронт. А там — разбросали. Кого в дивизии, кто при штабе остался, кого в десантные…
— Про нее-то что слышала?
Шура замолчала, сосредоточенно что-то вспоминая.
— Ой, сколько слухов было… Я не про нее, а вообще… Я так думаю — может, в плен попала? Но, честное слово, я…
Уловив растерянность во взгляде Шуры, мать задумалась: к чему эти ее нервозные, бесконечно повторяемые заверения, что ничего не знает? Она уже хотела было взять Шуру за руку, посадить рядом, твердо сказать: «Ну-ка, поговори со мной. Ты ведь вернулась, а она — нет», но вспомнила о Шуриной матери — ее-то и пожалела.
Шура ушла. Галина Семеновна надела очки, достала из комода пачку писем, развязала ее, села к самой лампе. Здесь были письма покойного мужа с фронта и безвестно пропавшей дочери, перечитывать эти письма было и грустное, и любимое занятие. И не так часто позволяла она себе это.
Шуру она помнила еще девочкой и, казалось, с ней-то уж могла поговорить обо всем откровенно. Но первая же встреча на вокзале, и Шурино смущение, и ее недомолвки привели лишь к тяжелым раздумьям. Она нарочно не пошла к Шуре на другой день — ждала, пока та сама явится.
И когда Шура в воскресенье пришла к ней, мать твердо решила выпытать у нее все до конца.
— Скажи, Шурочка, когда ты видела Валю в последний раз? — спросила она.
— В конце ноября сорок первого года, — тотчас ответила Шура, очевидно готовая к этому вопросу.
— Где?
— Там, на Волховском фронте. — Тут она запнулась, но затем, прямо глядя в лицо Галине Семеновне, прибавила: — Но она уже была не в армии.
— Как это?
— Точно не знаю, тетя Галя. Она была не в военной форме, а в этой, в ремесленной… Черная шинелька, ушанка со значком. Я удивилась и спросила ее: «Валька, тебя что — демобилизовали?» Она засмеялась: «Мобилизовали».
— Засмеялась? А как? Она, бывало, и с обиды смеялась, чтоб не заплакать, не заметила? — спросила мать.
— Нет, тетя Галя, обиды не заметила — смеялась весело, заливчато.
— Ну-ну, дальше-то?
— Разбежались… Я спешила, и она тоже. Поговорить не удалось. А после я узнала, что некоторых наших девчат передали в НКВД… Тут уж я начала соображать: на радистов всюду был голод. Возможно, и ее… Больше я Валю не видела.
Мать медленно кивала, потом вдруг твердо взглянула Шуре в глаза, не давая ей уклониться от прямого ответа:
— И это все, что ты знаешь?
— Тетя Галя, клянусь! Больше я ее не видала.
— Кто другой видел? Где?
Шура тяжело вздохнула.
— Слышать — слыхала… Врать не буду! Передавали, будто она попала в плен. Не одна — их целую группу взяли…
Мать откинулась в кресле. Помолчала. Ее лицо побледнело, обмякло. Но лишь на мгновение. И вновь, собрав силы, она уловила взгляд Шуры и больше не отпускала его.
— От кого слышала?
— Тетечка Галя, то же слухи! Лично я того человека не видела и не говорила с ним. Я скажу — а может, то и неправда, сплетни…
— Ты про слухи и скажи… Какие, Шурочка? Плохое что?.. А? Ранили? Мне каждое слово дорого, хоть и слух… Дыма без огня не бывает!
И Шура, с оговорками и заверениями, что все это, может, и выдумка, рассказала, что один солдат из их части попал в плен, но вскоре бежал, вернулся к своим. Он-то и рассказал, что будто бы около деревни Погостье видел Валю. У Погостья их партия делала привал. Строгости особой не было, место открытое, не убежишь… Позволили подойти к речке, помыться. И будто бы там у берега этот солдат заметил Валю, которую знал по прошлой совместной службе.
— Она с другой группой пленных была? — спросила мать.
— Нет. Она отдельно… Сидела на корточках, мыла лицо. Заметил, что лицо ее было в ссадинах…
— У нее особая охрана была?
— Никого не было. Одна. И она будто узнала его… Кивнула и пошла.
— А немцы, охранники, они что?
— Я же говорю, не было у нее охраны. Как вольная… Местные-то деревенские, они же без охраны ходили. И она могла выдать себя за местную. Скорей всего, так оно и было.
— Но ты говоришь — лицо в ссадинах?
— Опять же слухи!.. А может, тот человек обознался…
— Да кто тот человек-то, знаешь его? Жив? Где сейчас?
Вдруг Галина Семеновна приметила в Шуриных глазах настороженность. И она перестала допытываться.
Долгие холодные зимние вечера. Редкие беседы с зашедшей соседкой о житье-бытье, воспоминания довоенных счастливых лет. Связка писем…
«Здравствуйте, дорогие мама и папа!
Простите, что я долго не писала. В Москве мы пробыли три дня. Ну, мама, набегалась же я по Москве! Всюду была. В Большом театре слушала «Пиковую даму». Замечательно! А в старую графиню я просто влюбилась. Я буду актрисой оперы.
Теперь все курсы позади. И, как ни странно, на «отлично», лишь одна четверка. (Здесь нет логарифмов и Марии Фадеевны.) Сейчас вот сидим с подружками и со дня на день ждем машину. Живу хорошо. Всего у нас вдоволь… Хозяйка, у которой мы квартируем, заботится о нас как мать. Говорит: «Девки, жрите, пока есть». Юмор. Сегодня ели малиновое варенье. Вот и все. Больше писать совсем нечего. До свидания! Мамочка, я просила, чтобы ты прислала мне свое фото. Ты забыла? Жду от тебя вестей. Целую. Привет всем. Ваша Валька.
Мама, ты, пожалуйста, не беспокойся обо мне, здесь совсем тихо».
Десятки раз она перечитывала строчки последнего письма Вали:
«…Не сердись, но теперь я буду тебе писать совсем редко, может, вовсе не буду. Полгода не жди писем — нас переводят на другой участок. Но ты не тревожься…»
Было же что-то! Не зря так писала…
А вот письмо мужа. (Вскоре после отъезда Вали он попросил направить его в действующую армию, на фронт.)
«Добрый день, дорогая Галина Семеновна! Сообщаю, что жив и здоров. Первого августа получил от тебя письмо, посланное тобой 13 июля 1943 года, за которое благодарю. Но из него вижу, что ты сильно болеешь сердцем и душой о нашей Вале. Понимаю все: ты — мать. Но я отец — и болею сердцем за нашу Валю не меньше, а плакать не могу, нет слез. Никаких о ней вестей нет, а виновата война. Она поглотила миллионы людей и еще поглотит. Лишь конец войны скажет, кто жив, а кто нет. Может, отыщется наша Валя. Если, не дай бог, с Валей несчастье, нет ее в живых, будем горевать вместе. Я очень жалею тебя, хотя уже стар, чтоб объясняться в любви. Побереги себя ради Вали и немного ради меня. Поверь, скоро придет победа…
Живу хорошо. Только не хватает бумаги и карандашей. Если в Алейске есть они, пришли бандеролью, как поправишься. Привет всем родным и знакомым. Крепко целую. Желаю здоровья.
6 августа 1943 года».
Следующим известием о капитане Олешко была похоронная… А спустя несколько месяцев Галину Семеновну вновь пригласили в Алейский райвоенкомат. Выразив ей глубокое сочувствие, вручили извещение, что дочь ее пропала без вести.
Стук. Незнакомый. Накинув платок, мать выходит в ледяные сени, отворяет дверь. Высокий военный в офицерской шинели, без погон.
— Галина Семеновна, не узнаете?
Мать долго всматривается в его лицо.
— Алик, ты? Вернулся!..
— Я… Галина Семеновна… Тетя Галя…
Долго сидел. Попросил довоенную фотографию Вали. «Мне только переснять. Я верну вам…» И верно, принес через несколько дней. Наколол дров на целый месяц. Обещал написать запрос в архив Министерства обороны. Запросов много писано. Ответ-то — один. Уходя, сказал: «Тетя Галя, я не женюсь, буду ждать Вальку…» И верно, с год ждал. Потом женился. Случалось, Галина Семеновна встречала его на улицах городка с молодой женой, потом их стало уже трое — появился младенец. Здороваясь с матерью, Алик смущался — как будто в чем виноват!
…Едва стаяло, мать пошла на городское кладбище, присмотрела место у высокого тополя. Давно уже собиралась. Там установила надгробную плиту — в память погибшего мужа (истинного места его захоронения она не знала). В могильной оградке было еще место — его она оставила для себя, полагая, что не так уж долго осталось ей ходить по земле.
Теперь мать уже не ходила на станцию встречать эшелоны. И никто не ходил. Раз в сутки здесь на минуту останавливался скорый поезд и один местный.
В летние месяцы по воскресеньям она обычно отправлялась на кладбище и часами просиживала у мраморной плиты, под которой никто не лежал.
Текли годы. В конце пятидесятых взметнулась новая волна слухов. Кто-то вернулся в Алейск с Крайнего Севера: то ли сидел, то ли сослан был — так передавали. И вновь, но теперь уже не через Шуру, а через соседку Дарью, до матери дошел слух, что Валю будто бы видели в сорок втором году осенью где-то на оккупированной территории. Одета была в гражданское, охраны с ней не было. Вновь начались терзания…
Мать поехала по району искать приезжего с Севера, но не нашла его.
…Судьба уготовила ей долгую жизнь. Уже маленький городок разросся, встали новые каменные дома, молодая тополиная роща в центре превратилась в тенистый парк; уже сын Алика заходил в книжную лавку спрашивать о новинках — юноша-десятиклассник, а мать по-прежнему надеялась и писала запросы. Ждала по радио передач: «Вас разыскивают…» Но голос диктора называл другие имена. В середине шестидесятых годов она решила было установить на кладбище такую же плиту, как мужу, — в память Вали. Но потом раздумала: надежда еще теплилась.
«Никто не забыт, и ничто не забыто», — вещало радио.
Около полуночи в моей московской квартире раздались частые звонки междугородной станции. Я снял трубку и вскоре услышал знакомый голос Сергея Васильевича Крестова — моего старинного друга, жившего в небольшом провинциальном городке на северо-западе, где я довольно часто бывал. Справившись о здоровье, о делах, он поинтересовался, собираюсь ли я нынче приехать к ним на открытие охоты?
— А что, уже открывают?
— Должны двенадцатого августа, как обычно…
— Наверное, приеду.
— Ну и отлично! Тогда у меня к вам будет просьба: впрочем, возможно, и вы заинтересуетесь… Мы сейчас ведем один поиск, а в Москве живет человек, который может кое-что прояснить. Адрес его есть, я написал ему, но он что-то не отвечает… Либо не хочет, либо… Вот хотелось бы выяснить…
— Ну подождите, я возьму ручку и блокнот… Так, записываю адрес… Теперь скажите, это срочно?
— История давняя, тянется тридцать лет, так что неделя-другая не имеют значения.
В нескольких фразах, сжато Крестов пояснил, что именно интересует его. «А дальше по вашему усмотрению действуйте», — сказал он.
Повесив трубку, я решил, что завтра же съезжу по адресу. Но, как всегда бывает в суете столичной жизни, назавтра нашлись неотложные дела, и прошла целая неделя, прежде чем мне удалось урвать время и выполнить поручение друга. Я скоро нашел нужный адрес на старом Арбате. Позвонил. Дверь отворила пожилая женщина. Я спросил, могу ли я видеть Семена Терентьевича Глубейского.
— Он болен, — последовал ответ.
— Тяжело болен?
— Тяжело, — кивнула она и заплакала.
Я выразил сочувствие и, извинившись, попросил разрешения зайти в другой раз.
— Не знаю, будет ли улучшение… А вы по какому делу? — участливо спросила она, успокоившись.
Я принялся объяснять. Женщина сказала, что они получили письмо от Крестова.
— Да вы пройдите, — вдруг предложила она. — Писать он не может, а что помнит — скажет. Нынче как раз вспоминал.
…В небольшой, опрятно убранной комнате на тахте лежал человек с отрешенным выражением лица. Мне тотчас бросилось в глаза углубление на лбу у виска со сходившимися шрамами — очевидно, след тяжелого ранения.
— Сеня, это к тебе по делу Олешко, — сказала жена.
Больной встрепенулся, тусклый взгляд его зажегся мыслью, он приподнялся и показал мне рукой на кресло. Женщина поправила одеяло, подняла повыше подушку.
— Вы спрашивайте, он все понимает… Только погромче… — предупредила она.
— Семен Терентьевич, в войну, в начале сорок второго года, под вашим началом служила девушка — Валя Олешко. Вы помните ее? — спросил я и тут лишь заметил, что кожа на ране пульсирует.
Больной приподнялся на локте, заговорил:
— Валя Олешко… Как же! Готовил сам. Я и приметил, рекомендовал… Не отрекаюсь… И «Смерш» ее проверял.
— Сеня, ты не спеши, ты по порядку вспомни, — мягко попросила жена.
Но на это больной был уже не способен. Он замолчал, как бы потеряв нить мысли.
— Помнишь, ты мне сам рассказывал о ней… Я-то уже не застала, меня позже в часть к вам прислали. Мы с ним в войну и встретились, — пояснила она мне.
Взгляд больного стал напряженным, пульсация усилилась — очевидно, в мозгу его шла работа памяти. Потом он как-то тревожно взглянул на жену.
— Да ты не бойся, и письмо было со штампом, официальное… Майор Крестов подписал…
— Она с Алтая, — сказал Глубейский.
— Правильно… Я еще письма оттуда — от родных, верно, — пересылала в часть, куда ее от вас отправили.
— Корзун затребовал… Она эту… полосу знала… Объекты… Ходила по тылам ихним, — продолжал Глубейский.
— Н-ну, вот!.. — обрадовалась жена.
— Майор Крестов просил вас охарактеризовать эту девушку, — сказал я, — по деловым и моральным качествам… Способна ли на подвиг или неустойчива… Все, что помните о ней…
— Ты помнишь ее маршрут? — спросила жена.
— Как же… Вишера, а после через фронт…
— На самолете? — спросил я.
— Какое там… Пешком… Юрьево, Тосно… И в Нарву ходила… там явка была.
— Какая явка?
— Эта… резидент наш и радистка.
— Семен Терентьевич! Есть данные, что она попала в плен и перешла на службу к фашистам… Это лишь предположение, но… Как вы думаете, могло так случиться?
— Никогда. Голову положу…
— Постой! Ты голову-то не клади — и так стреляная!.. А человек серьезно спрашивает. Ведь говорили, что видели ее живую в плену, — озабоченно вмешалась жена.
— Вранье! — четко произнес он.
— Какое же вранье? Зачем людям понапрасну оговаривать? Ты можешь ручаться за то время, как она у тебя служила… А после?
Больной отвернулся к стене и затих. Женщина сделала знак, и мы вышли в переднюю.
— Больше его не стоит тревожить, все одно ничего не добьешься! — вздохнула она.
— Да собственно… Что нужно, он все сказал. Крестову важно было мнение ее бывшего командира. Он об этом просил узнать меня. Рана его с войны еще?
— Уже после, в сорок шестом банды вылавливал… Подстрелили… Врачи удивлялись, как жив остался, — год в госпиталях лежал. После снова служил, в шестидесятом демобилизовали. Ничего, ходил… Это вот последний месяц началось ухудшение! — ответила женщина. Затем, подумав, сказала: — Знаете, что я вам посоветую — коли вы уж заинтересовались судьбой Олеш, встретьтесь с подполковником Пильщиковым, в Валдае живет. Он-то здоровый… нестреляный, теперь уже тоже на пенсии… Семен был лейтенант, руководил группой, а тот — начальник отдела. Должен помнить… А моего-то уж извините… совсем сдал — видно, не жилец уже…
«Валдай — это по дороге к Крестову, непременно заеду», — решил я.
По зимней дороге шла девушка в поношенной черной шинели, которую носили ремесленники. Голова ее была закутана в старый шерстяной платок, на ногах — не по погоде короткие ботики из прорезиненной материи с застежками. Девушка шла наклонив голову, пряча лицо от морозного ветра. Она миновала Спасскую Полисть, Трегубово и уже подходила к городу Юрьево.
Мимо по шоссе Новгород — Юрьево сновали машины: грузовые — с солдатами, легковые — с адъютантами и штабными офицерами, походные кухни, бронетранспортеры, сантранспорт; район был фронтовой — передовая линия на этом участке проходила немного восточнее, по Волхову.
Был январь сорок второго года. А девушка эта — ее звали Валя — впервые шла по тылам врага.
В Юрьеве Валя должна была, кроме обычной разведки, выполнить и еще одно — «особое», как выразился начальник, капитан Пильщиков, — задание: встретиться с одним человеком. До линии фронта капитан сам провожал ее. Он вел «виллис» и по дороге продолжал давать всевозможные советы, инструкции.
— Все запомнила? — спросил он наконец.
— Запомнила…
— Ну и ладно. Только вот… Ты эдак исподлобья-то не смотри на собеседника: мина не та! Заподозрят. Открыто смотри!
— Я открыто…
— Голову не нагибай… Нет отработочки…
От этой детской привычки смотреть исподлобья мама так и не смогла отучить Валю, хотя постоянно делала ей замечания. И армия за полгода тоже не смогла отучить. На переднем крае капитан передал Валю дивизионным разведчикам, и ее аккуратно переправили на ту сторону. Идти было страшно. И страшен был первый увиденный близко фашист. Ей казалось, что он все про нее знает. Сейчас: «Хальт!» — и в гестапо.
На крайний случай у Вали был паспорт и старая справка о том, что она училась в ремесленном училище. Но с того момента, как она ночью из городка Малая Вишера была переправлена через линию фронта, ей ни разу не пришлось еще воспользоваться своими документами. Везло…
Вообще ей в жизни везло, как все всегда говорили. Единственная дочь. Любимица. Красавица, окруженная всеобщим вниманием — в школе, дома, где бы она ни была… Она привыкла к этому и знаки внимания принимала как нечто само собою разумеющееся. И очень рассердилась на свою тетку, сестру отца, когда та, придя к ним и увидев племянницу в очередном новом крепдешиновом платье, сказала брату: «Избалуешь ты ее, Иосиф, помяни мое слово… Намучаешься с девкой потом».
Сверкнув исподлобья глазами, Валя выпалила:
— Вам-то какое дело?
— Валентина, так не говорят со старшими! — строго сказал отец.
Вмешалась мать, заступилась за дочь… Как все это далеко-далеко!.. Валя огляделась: кругом заснеженные поля, справа вдали лес. Незнакомая местность, кругом — фашисты. «А вдруг это сон? — подумала она. — Вот проснусь утром — и я дома».
Ей дали адрес конспиративной квартиры, где была рация и откуда она должна была передать в Малую Вишеру наиболее срочные и важные сообщения. А подход сложный, конспирация… Время от времени она повторяла уже затверженные ею фразы пароля и отзыва. «Хозяин, дай-те по-пить… Хозя-ин, — тихонько напевала она на мотив полюбившейся ей мелодии и сама же себе отвечала: — Кончилась вода-а-а-а. На-ка ведро, сходи, если хочешь». — «Я пришла не по своей во-о-оле, но мне велено исполнить твою про-о-сьбу. Тройка. Семерка. Туз…»
Это уже было из другой оперы, единственной, которую ей удалось послушать.
…Справа от шоссе лежал небольшой городок. Всюду виднелись следы пожаров. У развилки стоял указатель, на котором на русском и немецком языках было написано «Юрьево». Городок растянулся километра на три. К центру с шоссе вела единственная улица. Валя беспрепятственно дошла по ней до шлагбаума. Здесь вдруг до нее донеслось: «Ахтунг!» И, обернувшись, она увидела немца с автоматом.
— Мне только к тете пройти, я тут два дома не дошла… Она у станции живет, — быстро затараторила Валя, продвигаясь вперед.
— Хальт! — сердито крикнул фашист и погрозил пальцем.
Тут только Валя заметила, что шлагбаум закрыт, а справа тендером вперед движется паровоз. Ах, это значит — он заботился, чтоб она не попала под поезд, любезно! Шел товарный состав. Он двигался медленно по новгородской ветке. На платформах, покрытые брезентом, стояли танки, по одному на каждой. Затем прошло несколько платформ с самоходными орудиями. Дальше обычные товарные вагоны. Что в них? Попробуй догадайся… Пломбы висят. Что-то важное… Пропустив поезд, Валя продолжала свой путь. Она свернула направо, к станции. Все было, как ей рассказывали: слева — водокачка, справа — депо. Открылся целый квартал сожженных домов. Чернели одни трубы. Вдали виднелся деревянный двухэтажный дом. Остановив шедшую навстречу старушку, Валя спросила, где находится городская управа.
— Так и иди, прямо. Не дойдя до вокзала, повернешь направо — третий, кажись, дом от угла.
Отыскав нужный дом, она взошла на крыльцо. В приемной сидела одна лишь старушка, дожидаясь своей очереди. Секретарша что-то отстукивала на «ундервуде». Валя справилась, у себя ли господин Зверев и сможет ли принять ее по личному делу.
— Ну попробуйте, сегодня у господина городского головы прием, — ответила секретарша, внимательно оглядывая вошедшую.
Валя присела, осмотрелась. Затем вынула зеркальце, как бы прихорашиваясь. Это тоже была предусмотренная деталь — мол, просительница хочет понравиться городскому голове.
«Ну попробуйте!.. Подумаешь!.. Вредная, самодовольная тетка», — подумала Валя, разглядывая секретаршу. Затем вспомнила наказ Пильщикова и приветливо улыбнулась.
— Какие у вас интересные щипчики! — воскликнула девушка, наклоняясь к столу и рассматривая, как секретарша ровняет себе ногти, и между тем кося взглядом на лежащий рядом печатный текст. Он начинался словами: «Г. оберкомендант приказал…» Можно и не читать — это приказ, который будет вывешен. Из-за двери голоса не были слышны. Наконец дверь отворилась, и из кабинета вынырнул мужчина с портфелем — очень похож на Бывалова из «Волги-Волги». Ему вслед неслось: «Чтоб подводы были! Где хочешь достань…» Но особого оживления не было заметно. Вообще трудно было представить себе, как и чем управляет этот городской голова в полусожженном, оккупированном фашистами городе, где и жителей-то — одни старухи. Войдя в кабинет, Валя увидела мужчину лет сорока за столом со стареньким телефоном «эриксон». Над столом висел портрет Гитлера.
— Господин Зверев? — угодливо спросила Валя.
— Ну, я…
— Вам привет от Николая Мартыновича.
— От кого? — переспросил хозяин кабинета, оглядываясь и вставая.
— Я же русским языком говорю: от Николая Мар-ты-но-вича. Повторить?
Он молчал и внимательно разглядывал странную девушку — видно, не знал, что сказать. Наконец криво усмехнулся:
— Насчет дров, что ли?
— Вам привет от Николая Мартыновича. И поручение от него, — зло повторила Валя.
— Я не знаю никакого Николая Мартыновича.
Но она по испуганно-напряженному выражению лица догадалась, что городской голова все понял. Паразит такой, чего же прикидывается? Не знает, как реагировать? Быть может, не доверяет ей? На этот случай был предусмотрен такой вариант: напомнить Звереву о его прошлом — так, мимоходом. Мол, нет, ну что ж, простите, ошиблась — и уйти, оставив его в неведении относительно дальнейших действий.
— Значит, вы в Малой Вишере не работали? — Валя встала.
— Сядь, подожди! — нервно сказал городской голова, тоже встал и вышел в приемную.
В первое мгновение Валя подумала, что он сейчас позовет охрану. Она почувствовала страшную сухость во рту, но он быстро вернулся один — вероятно, выяснив, кто есть в приемной.
— Ну! И чего же нужно от меня Пильщикову?
«Сам пошел в открытую. Тем лучше! Теперь ему не отступить. Все!»
— Николай Мартынович одобряет ваше согласие работать городским головой, — покровительственным тоном сказала Валя.
— Гм…
Судя по тому, что собеседник не делал никаких предупреждающих жестов, Валя поняла, что подслушивания можно не опасаться. О Звереве Вале было известно, что он обещал помогать нашим. Следовало проверить, можно ли его привлечь к активной борьбе.
— …И уверен, что вы будете работать в контакте с ним, — быстро сказала она, глядя на собеседника исподлобья.
Вообще-то в данной ситуации она сказала бы по-другому. Но, следуя инструкции, Валя повторила слова шефа.
— Все правильно! — вдруг как бы воспрянув, поспешно ответил городской голова. — Вам нужен ночлег? Организуем!
«Ох, спешит, спешит. Трус!»
— Ночлег не нужен. Николая Мартыновича интересует, есть ли у вас связь с лагерем военнопленных?
— Никакой. Абсолютно непричастен…
Он сказал это с эдаким выражением, что, мол, вот как ловко он выкрутился — непричастен, и баста. Вале это не понравилось: играет в простачка. Выдать бы ему как следует, да нельзя! И она сухо, коротко изложила инструкции Пильщикова, как установить связь с юрьевским лагерем военнопленных.
Зверев застучал пальцами по столу, вздыхая и качая кудрявой головой:
— Шутник он, Пильщиков… Он что думает — это так просто, раз-два?.. Это ж режим! Фашизм, так сказать… Мне в лагерь и доступа нет… Они думают — городской голова! Формальность одна. Призрак… У меня и власти-то никакой нет! На банкетах шнапс пить да речи читать приветственные… На днях тут что было! Звонки из комендатуры… «Принять по первому классу! Инспектор из Берлина! Свежей рыбы!» Где я ее возьму? В прорубь полезу? — как бы все более возмущаясь, говорил Зверев. Но в этом его возмущении проскальзывали и нотки обыкновенного хвастовства значительностью той роли, которую ему, дескать, невольно приходилось играть. «Ох, хвастун! И чем хвастает!»
— Что за инспектор? — спросила Валя.
— Интендантишка какой-то, майор. Склады проверял…
— Какие склады?
— Ну, сахар, маргарин, мука, шнапс — продовольствие, словом… Два дня ублажали майора. И в дорогу полный багажник наложили. У самих-то рыльце в пушку… После адъютант самого обер-коменданта звонил — благодарил.
«Опять хвастает. Вот дурак!..»
— Ну и что? — спросила Валя.
— Что? Работа, говорю, такая…
— Что поделаешь, надо…
— Верно, что надо, — начал было он, но, заметив оттенок юмора в ее тоне, нахмурился и сказал раздраженно: — Что зубы-то скалишь? Хорошо! Я б отказался, поставили б продажную сволочь… Лучше б было? А? То-то… Пусть бы Пильщиков сел на мое место — посмотрел бы я, как бы он повел себя. Он там, понимаешь, сидит в своем отделе с охраной, а мы тут…
Вот это уже давало ей некоторые права.
— Все вы глупости говорите, — перебила вдруг Валя.
— Ты что? Девчонка…
— Вас про серьезное спрашивают, а вы… Прямо скажите: будете работать? Да или нет?
Он нервно закурил немецкую сигарету.
— Это не разговор, — наконец тяжело произнес он.
— А в дурачка играть — разговор?
Городской голова завертелся на стуле. И Вале стало даже жалко его. Но капитан сказал ей: «Будь с ним покруче: увертливый. Жми на одно. Он в сторону, а ты в лоб: да или нет?»
— Да или нет?
— А тогда я вообще… Плюну, брошу все, уйду куда глаза глядят. Как хотите, честное слово, я так не могу. Режим! Оккупация! Жандармерия под боком.
— Уходите…
— Что? Куда? — воскликнул он полушепотом.
— С этой должности. Здесь нужен свой человек.
— Я — не свой?! Да если б я, понимаешь, не свой был… Так ты б, милая, уже в гестапо была в аккурат доставлена. Тут их система железно срабатывает. Был человек — нет человека. Это запросто делается… Беру трубку — и все. — Усмехаясь, он потянулся к трубке.
Валя невольно дернулась, но сдержала себя и, все так же глядя исподлобья, низким голосом сказала:
— Звони! Но если меня в Юрьеве схватят, ночью к тебе домой придет Сивачев.
«Все верно. А что он в самом деле мне «тыкает»! Был бы свой…»
Он побледнел, глаза сузились — от злобы или от страха. Он, конечно, знал про партизанский отряд Сивачева, карающий предателей.
— Ты что за горло-то берешь, а? Хочешь на моей шкуре медаль заработать? Эх, люди!.. Каждый об себе думает, только об себе. Я, понимаешь, стараюсь тут, сочувствую, жизнью, можно сказать, рискую.
— И когда реквизируете теплые вещи у населения — тоже рискуете? — Она вновь перешла на «вы».
— Должность велит! Дура!
«Вот скот. Но что поделаешь — надо сдерживаться».
— Если вы будете делать лишь то, что велит должность, значит, вы их пособник. Это вы, надеюсь, понимаете?
Он покорно склонил голову, вздохнул, как бы говоря: «Как хотите. Вот я такой… И уйдите от меня все и не трогайте меня. И не могу, и не хочу, и боюсь… Довольствуйтесь малым, а будете давить — пожалуй, решусь на крайность. Своя шкура дороже!»
«От этого пользы не будет. Не предатель и не помощник», — решила она. Так впоследствии она и доложила своему начальнику. Звереву, уходя, сказала: «Поступайте как знаете. Но если вам дадут знак уйти из города — уходите, не цепляйтесь за должность».
— Ты, девка, дуй отсюда немедля же, а то еще, не ровен час, схватят тебя, а я отвечай! — крикнул он ей вслед.
…Выйдя на улицу, Валя затянула потуже платок и пошла к станции. Здесь был железнодорожный узел. Четыре направления. Велено было проследить, куда идет переброска внутриармейских резервов: к блокированному городу или от него. По запасным путям маневровый толкал длинный товарный состав, выводя его с главной магистрали на новгородскую ветку. В конце деревянной платформы, у водокачки, виднелась фигура часового с торчавшим из-под руки коротким стволом автомата.
Начинало темнеть. В ста двадцати километрах отсюда ленинградцы леденели от стужи, гибли от голода; бомбы и снаряды настигали их у ворот домов. На станции Юрьево восемнадцатилетняя девушка, пристально, исподлобья глядя на двигающийся состав, беззвучно шевелила губами — считала вагоны. Ее колотила дрожь.
В пятом часу Зверев вышел из управы и направился к дому — на ту сторону железной дороги. Идти напрямую через многочисленные пути, стрелки, подлезать под вагоны он не хотел, а переход был за станцией. Заметив на перроне женскую фигуру в платке и черной шинели, он, еще не разглядев лица девушки, догадался, что это его нынешняя гостья. «Дуреха, стерва, на самом видном месте… Схватят — ведь выдаст, что днем была у меня в управе!.. А не донес. И все. За шкирятник», — со злобой подумал он. Что же теперь? Он свернул направо, в обход. Потом остановился, вытащил сигареты. Чиркая на ветру зажигалкой, он проклинал все на свете: войну, эту наглую, настырную девку, немцев и самого себя. Кабы знать, чья одолеет!.. И определился бы окончательно. А то оно хуже всего — на двух стульях. Либо те кончат, либо эти. Но сейчас его ненависть сосредоточилась на этой посыльной. Самой на себя наплевать — думает, и другим… Все правильно, обещал… Да разве знал, что все так обернется? Он думал, что немцы будут заискивать перед ним: все же как-никак представитель местного населения! Кой черт — «представитель»!.. Любой обер на тебя рявкает. Жизнь проклятая, ну нет никакого покоя… Хоть в петлю лезь!..
Тяжело вздохнув, Зверев двинулся дальше. Сейчас он мечтал об одном — добраться до дома, хватить стакан самогона, закусить кочанной, борщом и завалиться спать. И ну их всех!..
Проходя через пути мимо шлагбаума, Зверев вновь покосился на перрон, который теперь был слева от него, и заметил там лишь двух бабок. Той девки не было. «Неужели взяли?» — леденея, подумал Зверев.
Но Валя была уже на выходе из города. На этот раз пронесло.
— Теперь это читайте, — сказал Крестов.
Я взял пожелтевшую бумагу, прочел:
«Олешко, Валентина. Двадцать четвертого года рождения. Член комсомола, уроженка Алтайского края. Бывшая советская разведчица. Была заброшена в ближний тыл противника на территорию фашистской армии в августе 1942 года. На связь с центром выйти не смогла. Добровольно сдалась в плен. По непроверенным данным, состоит агентом фашистской контрразведки».
— Когда составляли справку?
— В начале сорок третьего…
— А есть данные, что она жива?
— Нет данных, что она мертва.
— Наверно, о сотнях тысяч погибших нет таких данных.
— Да, но учтите — ею занимался абвер. Это была серьезная организация.
— Тогда еще вопрос: что значит непроверенные данные?
— Это много что может значить. Самое реальное — был сигнал кого-либо из наших зафронтовых разведчиков, или партизан, или, наконец, от нашего человека в их же среде. Возможно, немца. Но источник, очевидно, один — мог ошибиться. Поэтому вставлена оговорка. Был бы второй подтверждающий сигнал — тогда все.
— Ясно. А откуда известно, что она добровольно сдалась?
— Думаю, доказательство от противного. Разведчик не должен сдаваться в плен, и этот выход у него есть всегда, или почти всегда, — уточнил Крестов. — Читайте следующий документ. Вы, кажется, владеете немецким?
Запинаясь, я прочел текст:
— «Благодаря оперативно принятым мерам отдел I-C армии выловил…», нет, точнее — перехватил «советских шпионов…». Вот как!..
— Все правильно. А вы хотите, чтобы они называли наших — отважными советскими разведчиками?! Дальше читайте.
— «…шпионов во главе с лейтенантом Олеш».
— Кстати, она была лишь сержантом… Но это рапорт командованию. Видно, решили прихвастнуть, — рассмеялся Крестов.
— Так, — продолжал я. — «В результате…» гм… «системы мероприятий воспитательного характера… пленные…» О, здесь они уже не шпионы… «пленные пожелали… перейти на службу фюреру». Все. Стало быть, это уже второй источник.
— Да, но фактов нет, одно утверждение. Вообще-то их источники, как правило, верны, если это не специально сфабрикованная и подброшенная фальшивка с целью компрометации, — добавил Крестов.
— И это все? — спросил я.
— Вот еще копия извещения, посланного матери, здесь стандарт: «…Сообщаем, что ваша дочь, находясь на фронте, пропала без вести. Вручено 13 декабря 1943 года».
— То есть почти спустя полтора года после пленения, — заметил я.
— Ну, видимо, ждали, надеялись…
— Мать жива?
— Жива. Вот ее запросы во все инстанции… Более полусотни. В среднем по два в год. Все надеется.
— На что? В любом случае, по-моему, в живых ее нет, — сказал я.
— Почему вы так твердо уверены в этом? — спросил Крестов.
— А вы не уверены?
— Это не имеет значения: уверены, не уверены. Надо доказать. И раз навсегда положить конец этой затянувшейся истории. Строим легенды. Вариант номер один. Эта особа после отступления немцев осталась на освобожденной территории, смешалась с нашими войсками, наконец вышла замуж, сменила фамилию — словом, скрылась и живет себе где-нибудь.
— Неужели она за все годы не дала бы о себе знать домой?
— Это как раз могло быть, — сказал Крестов. — Если она действительно была их агентом, то рано или поздно это бы вскрылось… Зачем ей возвращаться домой?
— Сергей Васильевич, но — тридцать лет! Было столько амнистий! — заметил я.
— Да, но есть род преступлений, которых ни одна из амнистий не коснулась. У кого руки в крови… Заинтересованные лица об этом знают. Есть и такие: поставили крест на своем прошлом. Это хорошо. Но знать нужно — какое это прошлое, связи и прочее… Или другой случай: ушла вместе с гитлеровцами… и осталась на Западе. — Но в этом случае она могла бы сообщить матери?
— И это не обязательно. Даже скорей всего — нет. Зачем ей компрометировать родных?
В этот момент дверь приотворилась и в кабинет заглянул старик, держа в руке какую-то бумажку — очевидно, повестку.
— Товарищ Ефремов? Григорий Иванович? — окликнул его Крестов.
— Я…
— Сюда, сюда заходите!
Старик неторопливо вошел, поздоровался, снял кепку и уселся в предложенное ему кресло. Крестов принялся ему разъяснять, зачем его пригласили, — следственные органы в настоящее время выясняют личность некой гражданки Олешко (она же Михеева), взятой в плен в районе деревни Погостье и, по некоторым данным, сотрудничавшей с оккупантами. А поскольку он, Григорий Иванович, партизанил в этих местах, то… и т. д. и т. п. Все это старик выслушал, кивая головой в знак согласия. Потом начал свой рассказ издалека — с момента организации отряда, который впоследствии был окружен карателями и на две трети уничтожен. Спаслась лишь небольшая часть, в том числе и он. При этом старик явно намекнул, что здесь не обошлось без предательства.
— Почему вы думаете, что было предательство? — спросил Крестов.
— Обложили с трех сторон. С четвертой — болото. Не иначе кто-то навел. Оно так и есть… — убежденно ответил старик.
— Каратели могли прочесывать лес профилактически. И наткнулись на ваш отряд. Тоже возможно.
Старик с сомнением поджал губы:
— В леса он, немец, не очень-то совался. Если только наверняка шел! Дороги, те — да, под контролем держали. Даже присказка была: «Дороги немецкие, власть советская, леса партизанские». Во как!..
— Ну хорошо, предположим, ваше подозрение справедливо. Кто вас мог выдать тогда? — начал Крестов.
Пауза была длинной. Старик как бы настраивал себя. Наконец решился. К ним в отряд из Погостья ходили две девчонки, сообщил он. Фамилии их он не знал, по именам помнил — Верка и Валька.
— Ладные из себя… Особенно эта… — Но какая из них — «особенно», так и не вспомнил. — Со мной они де-лов не имели…
— С кем они были связаны?
— С кем! Тех поубивали. А кто уже после войны концы отдал…
— Вы лично видели этих девушек? Говорили с ними?
— Было свиданьице.
— Вот-вот! Об этом подробнее…
…Сентябрьский день сорок второго года. В лесу повстречались девушка с корзиной и парень с винтовкой за плечами.
— Здорово, грибница!
— Здорово, охотничек.
— Из Погостья?
— Оттуда.
— А как там фрицы — здорово прижимают вас, девок?
— А тебе завидно?
— Эх вы, дешевки! Верно про погостинских говорят: продались… Тут кровь люди проливают, а вы… Хорошо платят?
— Тебе не по карману.
— А может, у меня мешок золота…
— Советский банк прихватил?
— Ах ты, фашистская сука! Хошь — прибью?
— Дурак, чего пристал?
Наступает на нее.
— Я те покажу — дурак! — Бьет ее по лицу.
— Трусы! Вам бы только с девками воевать!
Она поворачивается и уходит.
Парень вскидывает винтовку:
— Стой, стой! Стреляю!
— Но все же не застрелили? — спросил я.
— Пожалел… Молод был, глуп. Доложил командиру, он меня пустил матерком. Это своя, говорит. А уж после, как отряд наш побили, думаю: надо было мне ее кончить!
— А если б грех на душу взял?
— И взял бы… Погостье — самое гнездо ихнее было. Гляди: дома там ни одного не сожгли. И вешать не вешали. С чего? Каменку — ту всю выжгли дотла… И народ в расход пустили. В Железной Горке по избам ходили, хватали… Насильничали, а после — в ров.
— Почему, по-вашему, Погостью так повезло?
— Штаб был… Не в Погостье — в Новоселках, а все рядом.
— По-ня-ятно, — проговорил Крестов. Он все это знал и, как я понял, задал вопрос, чтобы выяснить, насколько свидетель осведомлен.
— Вернемся к той особе. Вы бы узнали девушек, что к вам ходили?
— Ну где же?! Тридцать лет прошло… Как узнаешь?
— А вы выкиньте эти тридцать лет. Ту бы узнали, которую тогда в лесу видели?
— А! Ту бы узнал, как сейчас помню. Исподлобья глядела.
Крестов положил на стол перед свидетелем несколько фотографий и спросил, нет ли среди них той девушки.
Старик почти без колебаний указал на одну из фотографий.
— Точно она? — спросил Крестов.
— Как не точно? На всю жизнь запомнилась. Я уже и патрон в патронник загнал… Сжалковал, а люди погибли.
— Но, может, не она предала, а вторая, подруга…
— Кто-то из них, факт. И нужно было обеих порешить.
— Нет, отец. Так нельзя! — сказал Крестов.
— Война ж была, товарищ начальник! Конечно, и невинные страдали, а как иначе? Порешили б обеих — глядишь, и отряд уцелел бы.
— Но в Погостье, кроме девушек, были парни из русских, сотрудничавшие с немцами?
— Всяких там полно было — гнездо осиное… Шваль, уголовники…
Крестов предъявил старику фотографию мужчины лет двадцати пяти.
— Такого не знали?
— Не знал… Наговаривать не буду. Наши-то на встречу к девкам ходили, чтоб про немцев разведать, а те две к нам шлендрали. А после их видели в Погостье, с оберами гуляли… И на пирушках с немцами… Кормились, спали, прости господи… Тьфу!.. Да их за это… повесить мало! Какие парни погибли! Эх!..
— Да! Если они действительно предали или участвовали в карательных акциях — это другое дело. Всякое могло случиться. Представьте, если б ваша дочь или сын попали в сложное положение?..
— Моего сына и жену, товарищ дорогой, фашисты выгнали на мороз за меня — как я в партизанах, хату сожгли, вот тебе и все положение…
— Извините…
Крестов поблагодарил старика, и тот ушел, бросив мне на прощанье: «Нашли кого жалеть — фашистских б. . . Вы настоящих героев ищите…»
— Да. Это Валя Олешко, — сказал Крестов, разглядывая фотографию, на которую показал старик.
— Вам точно это известно? — спросил я.
Крестов подал мне листок с машинописным текстом. Я прочел:
«Приметы Валентины Олешко. Рост средний, сложена отлично, пропорционально, что тотчас бросается в глаза. Черты лица правильные, нос прямой. Зубы красивые, чистые, глаза голубые, волосы пышные. Привычки: часто смотрит исподлобья, иногда прикусывает нижнюю губу».
Взглянул на фотографию: все как будто сходится.
— Старик тоже насчет взгляда исподлобья вспомнил, — сказал Крестов.
— Кто это писал?
— Кто-то из офицеров нашей разведки.
— Но чем объяснить ее вызывающее поведение при разговоре с партизаном? Если она агентка, то, скорее, наоборот, должна… — начал я.
— Все было сложнее… — перебил Крестов. — И каратели под партизан одевались, и власовцы. Кроме того, она могла опасаться, что за ней следят.
— А если следили, отчего упустили этого партизана? — спросил я.
— Зачем? Они накинули петлю на весь отряд. Что им один этот парень!.. А за отряд уже и крест, и отпуск на две недели.
Мы сделали перерыв на обед. Возвращаясь, еще в коридоре мы заметили старушку — она, щурясь, рассматривала номера на дверях кабинетов, идя от одного к другому.
— Мамаша, не в сто первый? — мимоходом спросил Крестов.
Старушка закивала. Ей было лет семьдесят. Вновь повторилась та же история. Крестов подробно объяснил, зачем ее пригласили и чем она может помочь. Память у нее была ясная, но сразу обнаружилась одна трудность: старушка гадала, что мы хотим от нее узнать, и хотела не промахнуться, — самый нелегкий тип свидетеля.
Крестов нашел ключ к ней. Насчет оценок событий и людей — в этом она была нетверда, пытаясь разгадать наше мнение. Больше Крестов ни о чем старушку не спрашивал, лишь направлял ее цепкую память. Зрительно старуха помнила все и сообщила нам интересные детали. Сама завела речь о пятерых девушках — не погостинских, пришлых. Жили они в соседней избе, отведенной им старостой. Осень и зиму всю. Хорошие то были девушки или плохие, мы не стали расспрашивать. Об агентурной работе тоже не задавали вопросов — этого старуха знать не могла. Но как проводили свободное время (что тоже было важно) — тут Крестову кое-что удалось вытянуть.
Летний вечер. Окна избы открыты. На крыльце сидят две девушки. В комнате кто-то заводит патефон, слышится мелодия модного довоенного танго «Утомленное солнце». Одна из девушек сердито кричит:
— Жень! Я эту пластинку кокну, честное слово! К черту!.. Надоело, и душу дерет.
Музыка смолкает.
К крыльцу подходит парень. Здоровается с девушками.
— Валь, а Валь, спела б чего-нибудь… — просит он.
— Тебе?! Ни в жизнь. Уйдешь — спою.
— Ну, Валь!.. Я ж вчера пьяный был, трепался…
— А ты не треплись. Чего тебе надо? Иди! И сейчас несет как из бочки…
— Семен, верно, если еще раз заявишься к нам пьяный, я скажу Миллеру, — говорит другая девушка.
— Можешь и докладную. Давай, давай… — безразлично говорит парень, однако ретируется.
— Зойка, кинь гитару! — кричит Валя.
Из окна ей подают гитару, она поет и аккомпанирует:
Эх, Андрюша, нам ли быть в печали?..
Вскоре появляется зондерфюрер Миллер. Он внимательно слушает. Потом говорит:
— Валя, вы талант певчий. Буду ходатайствовать, чтоб вас направили в Берлинскую консерваторию.
— А я хочу в Миланскую.
— Шутите, фрейлейн, я добрый начальник. Со мной все можно доверительно. Спойте еще!
— Больше нельзя, горло болит. Ноги промочила, по болотам шатавшись.
То же Погостье. Весенний мартовский день. Вечереет. К избе, где живут девушки, подъезжает автобус. Из него выходит Миллер. Стучит, зовет девушек:
— Добрый вечер, фрейлейн. Я за вами.
Он называет по именам, и девушки выстраиваются.
— Фрейлейн Валя!
— Фрейлейн Елена!
— Фрейлейн Антонина!
— Фрейлейн Авдотья! Прошу, автобус ждет. Вас ожидает прогулка и новый фильм. Это награда, которую вы заслужили справедливо.
— Возьмите и меня, — просит пятая девушка. — Я тоже хочу в кино…
— Фрейлейн Мария, вы не заслужили.
Девушки садятся в автобус, и он отъезжает.
— Не помните, вещи они не брали с собой?
— Не было…
— И больше вы их не видели?
— Уехала я! Нас, с десяток баб, староста на работы услал верст за сорок. За коровами ходить, доить. Скотина-то наша, а считалась как ихняя. Вернулась в Погостье, а в той избе другие уже. Менялись…
Крестов предъявил свидетельнице фотографию мужчины — ту же, что показывал партизану. Вглядевшись, старушка удовлетворенно кивнула:
— Как же его… Ох!.. Клыков Толька! Он!
— Гениальная у вас память, Прасковья Никитична. Знали?
— На свадьбе, сынок, гуляла его. Сурьезный парень… Про жену всякое болтали… Да ведь про баб оно всегда — было, не было — скажут…
— В немецкой форме Клыков ходил?
— Не видала, сынок… Бороду растил, это помню…
— Вот с этого Клыкова все и началось, — объяснил Крестов после ухода Прасковьи Никитичны. — На эту Олешко были запросы и раньше, но не было зацепки. Никаких документов, кроме непроверенных данных. Но недавно поступило заявление от некой гражданки с просьбой пересмотреть дело ее брата Анатолия Клыкова на предмет реабилитации.
— Он жив, сидит?
— Расстрелян в сорок четвертом году по приговору военного трибунала. Речь идет о посмертной реабилитации. Родные сомневаются, не было ли перегиба… Просят учесть давность, условия военного времени… Это желание понятно… Мы подняли уголовное дело Клыкова. Я начал листать и вдруг наткнулся на Валю Олешко… Пока лишь одно упоминание… Дело многотомное, месяц читать…
— Мне казалось, что в войну такие дела ограничивались приказом, зачитанным перед строем.
— Да, если речь шла о простом дезертире. Агентами вражеской разведки занимались серьезно, особенно если надеялись получить ценную информацию…
На следующий день утром, войдя в кабинет Крестова, я заметил, что количество папок и бумаг на столе увеличилось. Спросил, приглашен ли кто-либо на сегодня. Но оказалось, что в городе свидетелей больше нет. Есть в селах, в других городах. Люди все пожилые, тревожить их неловко — к ним надо ехать самим. Мы решили в ближайшие дни съездить в село Погостье. Затем я взял одну из папок. То было уголовное дело Клыкова, Анатолия Евграфовича, 1921 года рождения, из крестьян, ранее не судимого, беспартийного, бывшего сержанта Красной Армии, попавшего в плен в мае 1942 года. Обвинялся в измене Родине и шпионаже в пользу фашистской Германии. Дело велось в 1943—1944 годах.
— Это лишь первый том, — заметил Крестов.
В подшитом к делу конверте я нашел отпечатки пальцев и фотографии обвиняемого — профиль, анфас, как обычно снимают преступников. Лицо заурядное: лоб узкий, подбородок твердый. Там же лежала записка — порыжелый листок в клетку, из школьной тетради. Карандаш, но почерк четкий, иначе бы не прочесть. Буквы еще видны.
«Анатолий!
Вас удивит мое письмо. Но разговор с Вами произвел на меня сильное впечатление. Вы мне показались человеком необычным… И мыслите не так, как многие, к сожалению… Я поняла и то, о чем Вы не решились сказать малознакомой женщине. Но я знаю, чувствую, что вы думаете об окружающем то же, что и я. Но Вы смелей. Это отрадно. Отрадно знать, что еще остались честные, независимые люди со своим мнением. Если наше знакомство оборвется этой запиской, я все равно буду помнить о Вас.
— Странное письмо, почти признание, — сказал я.
— Но к делу оно приобщено как улика, — заметил Крестов.
— В каком смысле?
— А кто его знает! Нашли при обыске, приобщили.
— «Честный, с независимым мнением» — это при оккупационном режиме? Гм…
— Вот и показалось подозрительным.
— Однако ваши коллеги проявили сверхбдительность, — кольнул я его.
— Да, если эта «Н.» жива, а не повешена по доносу того же Клыкова…
— А как вы это установите?
— Понятия не имею. Надо работать. Судя по стилю записки, автор — интеллигентная молодая женщина… Врач или учительница.
Значительную часть тома занимали показания Клыкова о расположении немецких частей в районе Погостья, имена офицеров, их характеристики; следователя, ведущего допрос, интересовали, казалось бы, незначительные детали — например, цвет шинели майора фон Барда, марка автомашины, на которой ездил, и прочее.
— А этот фон Бард… он кто был?
— Начальник армейского отделения абвера. Известная фигура в этих местах в войну. Но там есть закладка — на странице сто двадцать первой, взгляните. Это касается интересующей нас особы.
Читаю:
«С л е д о в а т е л ь. Что вам известно о заданиях, которые выполняли агенты фашистской контрразведки Олеш-Михеева, Микерова, Чернова и другие?
К л ы к о в. Примерно в конце сентября 1942 года Микерова и Олешко-Михеева были посланы на торфопредприятие. Там возникла забастовка рабочих. Помощник фон Барда Миллер дал им задание выявить зачинщиков забастовки.
С л е д о в а т е л ь. Каковы были результаты их поездки?
К л ы к о в. Мне известно, что по возвращении они представили рапорт на имя майора фон Барда. Содержания рапорта я не знаю, мне не показывали. Но Миллер при мне похвалил их.
С л е д о в а т е л ь. Какие они еще выполняли задания?
К л ы к о в. Ходили в лес искать партизан. Брали с собой грибные корзины… Одевались как местные.
С л е д о в а т е л ь. Можете назвать конкретные факты встреч? С кем, когда? Результаты?
К л ы к о в. Этого не знаю».
— Показаниям можно верить? — спросил я.
— Там, где он говорит о себе, трудно сказать… В отношении других, видимо, можно.
Мной овладела безысходность. В глубине души я все-таки надеялся: а вдруг что-то откроется интересное, важное и все дело повернется самым неожиданным образом. Так бывало… Но здесь шансов все меньше и меньше. Помощник начальника абверкоманды благодарит бывших советских разведчиц за выполнение задания по розыску зачинщиков забастовки! Это уже предательство, преступление. Какие «герои»? Какие «подвиги»? Перевербовка. Все!
— Послушайте минутку! — сказал Крестов, держа перед собой открытое дело. — Одна небольшая выдержка: «Примерно в августе, точно числа не помню, под вечер у них началась беготня. Майор фон Бард поднялся на чердак, где находилась радиостанция. Миллер тоже пошел туда. Сколько они там находились — не знаю, я пошел спать…» Ну, тут следователь уточняет время, я опускаю его вопросы, читаю дальше, — сказал Крестов и продолжал: — «В 5 часов 30 минут утра я пошел в коровник. Слышу какой-то шум, голоса со стороны леса. Гляжу в щель между бревен — пакля трухлявая, повыветрилась, щель с палец… Ведут четверых: три девушки и один парень. Руки назад завязаны. Лица побиты, в ссадинах. У первой под глазом синяк. Конвоировали их немцы в штатском. Вопрос следователя: «Почему уверены, что немцы?» Ответ: «Я Миллера узнал. Он тоже в штатском был. Провели мимо куда-то в село». — Крестов отложил дело.
— Чьи показания? — спросил я.
— Это запись со слов некоего Трофимова Александра Тимофеевича. В его избе квартировал майор фон Бард. Показания эти свидетель давал вскоре после освобождения Погостья, в начале сорок четвертого года.
— Среди этих четверых была Валя Олешко?
— Да, потому что есть еще аналогичные показания, и даты сходятся…
— Значит, их били…
— Трудно сказать. Ссадины и синяки они могли получить при приземлении на парашюте. Спускались на деревья… Ночью.
— А тот свидетель жив?
— Жив.
Мы выехали из города в семь утра. Крестов сам вел машину. Дорога шла полями. Потом стали встречаться рощи, овраги; трижды пересекала дорогу узенькая быстрая Колисть. Потом по обе стороны шоссе пошли чистые редкие сосны. В стороне показалась небольшая деревня. Мелькнул белокаменный особняк с колоннами.
— Новоселки. В особняке была резиденция командующего армией.
Лес потемнел, изменился. Теперь нас окружали высокие густые ели с гроздьями шишек. Извилистая Колисть в четвертый раз пересекла нам дорогу.
— Странно, что они не вырубили лес у дороги… — заметил я.
— Да, у моста удобное место для нападения. Но в районе штаба части стояли густо.
Километров через пять показалась новая деревня с богатыми избами, скорее похожими на дачи. Это и было Погостье. Мы поставили «газик» во дворе сельсовета. Познакомились с председателем — молодой женщиной. Она работала здесь недавно. О событиях войны знала лишь понаслышке. Но подсказала адреса старожилов, в числе их — подпольщицы, пережившей здесь оккупацию.
Мне хотелось побывать у Трофимова, где квартировал немецкий майор. У спутника моего был свой план, и мы решили не связывать друг друга. Расспросив, как найти дом Трофимова, я отправился пешком по длинной тенистой улице. На отшибе, за деревенским кладбищем, стояли три избы. Я постучал в высокую глухую калитку крайней из них. И тотчас раздался бешеный лай собаки. Никто не выходил. Я нажал на калитку, и она отворилась. Овчарка заходилась в лае, но была на цепи. Двери высокого амбарного сарая, соединившегося с избой, отворились. Вышел старик с окладистой бородой и махнул мне рукой. Косясь на бесившуюся собаку, я подошел к нему, поздоровался. Хозяин прикрикнул на пса, и он завилял хвостом.
— Пройдемте в избу, там удобнее… — предложил хозяин. — Старухи моей нет, в магазин пошла.
Комнаты дома были просторные, обстановка — обычная для теперешней деревни: телевизор, сервант, коврик на стене. Я заметил старую фотографию солдата с Георгиевским крестом.
— Это вы? — спросил.
— Был когда-то… А в эту, последнюю, мой год не брали уже. Я с тысяча восемьсот девяностого года… К нам быстро немец пришел. Почти три года стояли.
— Александр Тимофеевич, в вашем доме тоже стояли?
Хозяин глянул на меня старчески мудрыми глазами, без горечи и раскаяния, видно вопрос был для него не новый.
— Жил постоялец… — отвечал он.
— Вы знали, кто этот постоялец?
— Поначалу — нет. Старался быть подальше. Они себя связистами рекомендовали. На чердаке аппараты стояли, связь… И знаки эти носили. Ничего. Строгий. Но чтоб там… пороли, измывались, как в Голине или Гордеевке, про Железную Горку не говорю уж, — этого не было. И домов не жгли…
Октябрь сорок второго…
Хозяин с женой Варварой сидят на кухне.
— Варя, иди послушай… У этой-то, Верки, громкий голос, — говорит Трофимов жене.
Та подходит к дверям, ведущим в комнаты.
— Тихо, — шепотом отвечает она.
— Девки, девки! Давеча все на часы глядел. Ждал…
— О чем ты горюешь?! Да пусть они хоть все тут… Ты думай, как Петю вызволить. Я нынче сама объявление ихнего коменданта читала… Приказ — с шестнадцати лет. А ему? Это тебе Прохор мстит, глаза б ему выдрала…
— Своя власть. Что хотят, то и делают… Ты — как они войдут — сразу. При ней… При ней-то он мягче.
— Глаза у нее недобрые… Видать, стерва…
В избу входит зондерфюрер Миллер. Он приветливо кланяется:
— Гутен абенд, хозяева. Господин майор у себя?
— У себя. Фрейлейн его обучает… Второй час.
— Я поняль. Господин майор хочет иметь чисто московское произношение. Позже явлюсь.
Миллер выходит. Скрипят ступени лестницы.
— На чердак поперся, проверить дежурных, не спят ли…
Хозяин вдруг прислушивается:
— Тихо!.. Ходят. Выйдут сейчас.
И вскоре из комнаты выходят майор фон Бард и Вера, видная девушка с надменным лицом. Варвара нерешительно подходит к ним.
— Господин майор! Заступитесь… Староста приказал Петю нашего на работы услать. Пусть бы у нас в селе, а то куда-то в Эстонию, — просит она.
— Фрау Трофимов, — говорит майор, но Вера резко перебивает его:
— Ва́, ва́, господин майор! Женский род. Трофимова! В вашем языке этого нет.
— Извините! Фрау Трофимова, — поправляется майор, — я строевой офицер, в администрацию не вмешиваюсь. Существует приказ командования: юноши с шестнадцати лет…
— Господин майор! Вот метрики, ему нет шестнадцати лет, — просит Варвара.
— Тогда ваш староста не прав. Русский беспорядок. Приказы исполняются пунктуально.
— Прикажите освободить, господин майор! Несправедливость. Прохор зло на меня имеет.
— Повторяю, я не могу вмешиваться в администрацию. Пишите заявление обер-коменданту. Он может отменить распоряжение старосты…
Восьмидесятилетний старик сидит понуря голову.
— И вы написали заявление? — спрашиваю я.
— Подали… Да что толку!..
В этот момент отворились двери и вошла хозяйка. Она казалась моложе моего собеседника. Муж принялся разъяснять, зачем я пришел, чем интересуюсь. Хозяйка села к столу, подперев голову рукой, задумалась. Ни удивления, ни настороженности я не заметил и в выражении ее лица — скорей отрешенность и скорбь.
— Ничего худого про него не скажу, — наконец проговорила она, глядя в одну точку.
Старик как-то странно заулыбался, пожимая плечами.
— Майор помог вам освободить сына от повинности? — спросил я.
— Поздно… Освободился сам, — вздохнула хозяйка.
Она вдруг поднялась, вышла в соседнюю комнату, закрыла за собой дверь. Старик вполголоса досказал конец этой печальной истории. Заявление они с женой написали, приложили копию метрики, и все это пошло по инстанциям военной администрации. Но пока заявление рассматривалось, пришло сообщение, что сын Трофимовых покончил с собой. Он повесился ночью на конюшне — там, где вместе с ровесниками отбывал трудовую повинность. Узнав об этом, майор фон Бард выразил сочувствие матери. И тотчас распорядился перевезти труп из-под Нарвы в Погостье. Фашисты объяснили самоубийство пятнадцатилетнего юноши по-своему — «жертва партизанского террора». Но матери все это было уже безразлично, она помнила одно — что фон Бард дал машину и она смогла проститься с сыном и схоронить его по-христиански.
Потом я заговорил о пленных девушках — спросил, не помнит ли он Валю Михееву или Олешко. Старик с сомнением покачал головой:
— Если только хозяйка моя знала… Я одну Верку помню. Погодите, если не спешно… Перегорит у нее, выйдет.
— Майор-то задолго до прихода наших отбыл? — спросил я.
— Недели за две, — подумав, отвечал старик. — Нас в феврале сорок четвертого года освободили, а он, значит, после нового года вскорости драпу дал. Подошли машины, все ихнее забрали… Как они уехали, я осмотр сделал. Поднялся на чердак — пусто. Стал сено ворошить — они его туда из сенника натаскали, чтоб мягче было, кто у аппарата дежурил. Гляжу — ящик. Я дощечку ковырнул — аппараты… Видно, в запас. Я снова забросал сеном, так и оставил, а как наши пришли — прямо к командиру, доложил: так, мол, и так, заберите… немцы оставили. Тот меня в особый отдел направил. Пошел. Все рассказал. Дали людей — вошли, забрали ящик, стали спрашивать, откудова, что за часть стояла. Часть, говорю, не знаю какая, а начальник — фон Бард, майор. Со мной капитан из особистов ходил… «Что ж ты, старый, раньше молчал, — кричит, — мы за этим майором два года гонялись. Дал бы знак, тебе бы орден дали». — «Да кому знак-то?» — спрашиваю. «Партизанам». — «Да где они, партизаны? Они к Погостью близко не подходили. Кругом каратели да эсэсовцы».
Между тем появилась хозяйка, молча прошла в кухню и стала греметь кастрюлями. Старик подмигнул и тоже туда направился — и через некоторое время вернулся уже с супругой.
Подумав, хозяйка вспомнила Валю Олешко как я описал ее. Она раза два или три была в этом доме. Но в отсутствие фон Барда. Последний раз Валя заходила в конце января сорок третьего года.
Она вошла, поздоровалась с хозяйкой и спросила, дома ли майор.
«Ну, чего спрашиваешь? Не видела?.. Только отъехал со своими мотоциклистами… Слышь, трещат… Покатил в Новоселки», — с явным неудовольствием отвечала хозяйка. «А когда его можно застать одного? — спросила Валя. — Мне поговорить нужно с ним по очень серьезному делу». — «Серьезное дело»!.. Гляди, как бы Верка тебе глаза не выцарапала…» — презрительно усмехнулась хозяйка. «Я по другому делу…» — вспыхнула девушка. «В ваши дела не встреваю. С кем, кто… Глаза б не смотрели!» — «Варвара Ивановна, вы в бога верите?» — спросила вдруг девушка. «С чего это ты?.. Отстань! Не мотай душу!.. И без того тошно… Вон бог — вот порог. Ступай!» — «Так нам и надо. Да! Сами себе горло перегрызть готовы…» — «Сдурела ты?! Тихо. Услышат ведь… Миллер здесь…»
Послышался скрип лестницы. Валя бросилась к двери и столкнулась с входящим Миллером.
«Фрейлейн Валя? Вы здесь?» — удивленно спросил он. «Я к Варваре Ивановне зашла», — ответила Валя и выбежала вон.
— Каждый хотел уцелеть. Про тех, кто воевал, солдат, партизан, — не говорю. А эти… Теперь, конечно, время прошло. И этих как вспомнишь — тоже жалко становится. Молодые девки… Сломила жизнь!.. Куда они потом?
Хозяйка еще что-то говорит, я не перебиваю ее. Но в мозгу бьется один вопрос, и, дождавшись паузы, я спрашиваю:
— Варвара Ивановна… Вы точно помните, что Валя пришла к вам тотчас после отъезда майора?
— Ну, только отъехал!.. Не могла не видеть его… Вижу — юлит, хочет подластиться, потому и осерчала.
— Да, странно… Ну, а зачем, по-вашему, она приходила?
— Кто ее знает! Может, свое счастье искала… Девка-то она ладная была, красивее Верки. Та — покрупней…
— Куда они делись потом?
— Кто знает!.. По правде сказать, и желания не было за ихними б. . . следить, извините за выражение.
…Выйдя от Трофимовых, я направился в сторону сельсовета. И вскоре увидел Крестова вместе с каким-то пожилым мужчиной. Они шли навстречу мне. Мы поравнялись. Крестов познакомил меня с Прохором Степановичем Гацуком и спросил, нет ли у меня желания с ним побеседовать: Гацук был старостой при немцах. Я не вдруг нашелся, о чем спросить его. Но, вспомнив про самоубийство сына Трофимовых, попросил прояснить эту историю. Гацук вздохнул:
— Вам Варвара рассказывала?
— Да.
— Ну, все так и есть. Записал я его. Комендант дал разнарядку — направить двадцать парней. А где их набрать? Я сына Трофимовых включил почему? Уверенность была: за него майор замолвит слово, все ж на постое у них стоял. И Варвара его просила… А тот не стал вмешиваться.
— Почему именно вас назначили старостой?
— Сочли, как хозяйственный мужик… Но должность собачья… Как наши пришли, Варвара при всех мне в рожу плюнула, фашистским прихвостнем назвала. И — все. Загремел до пятьдесят четвертого года. За что? У нас в Погостье за всю войну ни одного мужика не высекли… В Голине вон и пороли, и вешали. Товарищ Крестов знает…
— Все так, Прохор Степанович… Но тут вашей заслуги нет. В Погостье они вели иную политику. Почему — это другой вопрос! — заметил Крестов.
— Я тоже мог зла натворить, если б хотел…
— Наверное, тогда бы мы с вами сейчас не беседовали.
Бывший староста остановился.
— Нужен я вам? — спросил.
— Нет, — ответил Крестов.
— Тогда всего вам счастливого, — кивнул и пошел в другую сторону.
— Про Олешко он ничего не знает… Повторил свои прежние показания, что немцы их вывезли, будто бы с целью подсадить в партизанские отряды, действовавшие в районе Дедовичей. Там целый партизанский район был, фашисты туда и не совались.
— А подпольщица? Были у нее?
— Был. Неудачно. Ночью в больницу увезли… Но я выяснил другое довольно странное обстоятельство: немцы делали обыск у Клыкова, когда он исчез, а потом объявили его предателем.
— Но, значит, он все-таки служил им, если… ему было что предавать?
— Это бесспорно. Все служили, в этом нет никакого сомнения.
— Чего же мы тогда?..
Кабинет небольшой, окна зарешечены. Я примостился у круглого столика, где графин с водой. Крестов — за своим письменным столом. В углу массивный сейф. Когда мы уходим обедать, Сергей Васильевич запирает его со звоном и ставит печать на фанерку с мастикой. Порядок… Обычно мы часа два работаем, затем устраиваем пятиминутный перерыв. Потом снова за документы… К вечеру начинают болеть глаза. У следователя военных времен был скверный почерк — он совершенно не заботился о том, что потомкам придется изучать все это… А бумага паршивая, чернила выцвели… Казалось, все в наших руках: дела, документы, архивы, — а поди извлеки суть. Многие факты нуждались в перепроверке… В дальние адреса пошли повестки с вызовом свидетелей… Они должны были явиться и повторить свои показания тридцатилетней давности. Или не повторить…
«Г. майору фон Барду
По вашему заданию побывали на торфопредприятии «Назия» для выяснения, почему возникла забастовка. Причины выяснены. Главной из них является введение телесных наказаний. За октябрь месяц были подвергнуты физическому избиению и унижению рабочие Саркисов И. В., Саложенков Е. Я., Кузнецов П. Я. (67 лет), Щекин И. Н. … Кузнецов несколько дней не мог встать с постели. Кроме того, рабочих периодически бил по лицу фельдфебель Адольф Крашке. Питание некачественное, мясные продукты отсутствуют. Сахар выделяют 50 гр в неделю. В результате возникло стихийное недовольство. Зачинщиков не было, т. к. при этих условиях забастовка была неизбежной.
На донесении неясным почерком была наложена резолюция на немецком языке и четко выведена подпись: «Майор фон Бард».
Я попытался разобрать его почерк.
— Не трудитесь! Есть перевод. Резолюция такова: «Факты возмутительные. Предлагаю сменить охрану». Что скажете?
— Принципиальный подход. В любом случае — благородно… Это, конечно, жест, но все же…
— А донесение?
— Девчонки отлично разделали их. Просто великолепно. Смелые девки, написали правду.
— Кстати, от любого агентурного донесения всегда требуют правды. Оно же секретное, — сказал Крестов.
— Фашистам нужна была правда?
— Ведомству Геббельса она была не нужна, а Канарису, которому подчинялся фон Бард, — пожалуй, нужна. Только я сомневаюсь, что в этом донесении — правда.
— Почему?
— В любой забастовке всегда есть зачинщики. Хотя бы один — он может выдвинуться стихийно, но он есть. И фон Бард не мог не знать этого.
— Что же означает его гуманная резолюция?
— Постой-ка… Где-то я видел еще один документ за его подписью. А вот… Но нет точного перевода.
Это был машинописный текст на хорошей бумаге с грифом абверкоманды. Смысл, который мне удалось уловить, был таков: фон Бард предлагал наложить взыскание на какого-то обер-лейтенанта за то, что тот, командуя расстрелом пятнадцати русских, допустил отступление от инструкции. Нарушение инструкции, по мнению фон Барда, выражалось в том, что (следовали пункты):
A. Расстрел производился в непосредственной близости от населенного пункта.
B. Глубина ямы не соответствовала стандарту (менее 3 м), в результате чего наутро могилу нашли разрытой и двое — видимо, раненые — не без помощи местного населения исчезли.
C. Сама процедура казни была растянута и не обеспечила «точного и оперативного выполнения задачи».
Далее майор подчеркивал, что в районе Погостья недопустимо использовать «псковский опыт», и требовал неукоснительного соблюдения инструкций.
— А здесь уже видно лицо фашиста, — сказал я, прочитав текст.
— Этот документ более гуманен, чем та резолюция. Чего требует шеф абвера? Уничтожать без лишних мучений, не закапывать в могилу живых. Альтернативы нет, расстрел предписан свыше. Это фон Бард принимает как должное. И разъясняет: стреляйте, но цирк — это уже лишнее, вредит делу. Майор был политик, в отличие от садистов из полевой жандармерии, он рассуждал как специалист. Его резолюция на донесении тоже логична с его позиции: охрана, допустившая забастовку, должна быть сменена. «Занимаетесь глупостями, поркой, а надо стрелять» — логика оккупанта.
— Хорошо, ну а гестапо?
— Там были палачи… Суть системы. А то — военная разведка, специалисты на службе у фашизма. Это несколько иное… Они и не ладили между собой, абвер и гестапо.
— Все так, но есть люди, с их эмоциями, страстями… Мне кажется, что фон Бард хотел продемонстрировать свое благородство перед теми, кого вербовал… Ему нужны были их души!
— Согласен! Но не вижу противоречия. Девушкам он сказал, что сменит охрану за жестокость ее, а исполнителю разъяснил подтекст. Я уверен, что, получив докладную Олеш и Микеровой, фон Бард послал на то же предприятие своих проверенных агентов, и те выполнили то, что от них требовалось. Этот майор был крепкий орешек, недаром за ним гонялась наша разведка. Но взять не смогли. Район штаба армии… Охрана, каратели. Местных партизан они быстро уничтожили, а те, кто остался, ушли в более глухие места, на Псковщину. Ну что, будем дальше копать?
Мы решили, что Крестов продолжит изучение архивных документов, а я тем временем съезжу в соседний город. У нас имелось два адреса. Меня это устраивало — я предпочитал иметь дело с живыми свидетелями.
На следующее утро я отправился в милицию, чтоб уточнить адрес. Взглянув на мое удостоверение, девушка-сержант сказала:
— Я буду искать, а вы пока зайдите к нашему начальнику. Он просил.
Пожилой подполковник долго рассматривал мои документы, затем вернул их с улыбкой, добавив, что все в порядке.
— Вы теперь намерены идти к Разутову?
— Да…
— Ну, будем знать… А лучше бы пойти с участковым уполномоченным — все спокойнее.
— А что вам известно о Разутове?
— Это бывший уголовник… После войны сидел. При аресте оказал сопротивление. В шестьдесят третьем году имел пятнадцать суток за драку. Но вот уже девять лет никаких жалоб на него не поступало. Почти нигде не бывает. Сидит дома.
— Попробую все же один…
— Ну, как знаете… Выйдет скандал — пеняйте на себя. У нас в городе, слава богу, всего несколько таких… которые нехорошо себя вели в период оккупации. Кое-кто загладил свою вину, честно работает. А есть — неясные…
К Разутову я поехал под вечер, чтобы уже наверняка застать дома. Нашел корпус, подъезд. Позвонил. Дверь открыл высокий мужчина лет пятидесяти, в гимнастерке, без ремня.
— Мне нужно видеть Разутова Семена Кондратьевича…
— Он самый.
Дверь в кухню открыта. Я вижу на столе две дымящиеся тарелки с супом, две рюмки, бутылку водки. Пятница…
— Вы обедайте, я подожду…
В глазах хозяина — недоумение, вопрос. Из кухни слышится женский голос: «Сеня, кто пришел!» И в передней появляется женщина. Это некстати.
— У меня к вам будет вопрос.
Никакой реакции, кроме нетерпения и желания отделаться поскорей.
— Что за вопрос?
Я делаю ему незаметный знак, что желал бы говорить один на один.
Лицо его тяжелеет, напрягается.
— Говорите! Она глухая, не слышит, — бросает с нарастающим нетерпением. — Но если от Мазаного — я за него согласный еще пятнадцать суток сидеть… Понял? Завязал. Все. Мертво!
Вижу — тянуть нельзя.
— Семен Кондратьевич, помогите, если можете, прояснить одно дело. Война. Плен. Тысяча девятьсот сорок второй год. Деревня Погостье. Помните?
Насторожился. Замер. И после долгой паузы сказал:
— Все помню. Так что же? Я свое отсидел. Десять лет. День в день — нам амнистии не было. Или что, решили все заново поднимать?
— В отношении вас — нет. Я пришел к вам лишь как к свидетелю тех событий…
— Так. Прошу в комнату.
И здесь был тот же сервант.
— Если не хотите, то о себе можете совсем не рассказывать. Но если вы знали Валю Михееву, или Олешко, — расскажите о ней все, что помните…
На мгновение лицо его просветлело… Он закрыл его руками, опустил голову и сидел так с минуту. Заглянула жена. Видно, ее встревожила его поза.
— Сеня! — громко позвала она.
— Подожди там!.. Дверь затвори!.. — закричал он и замахал рукой.
Потом, немного придя в себя, сказал:
— Как на духу!.. Перед ней моей вины нет. Не я предал!
— Ее расстреляли? — поспешно спросил я.
Длинная пауза, недоумение во взгляде.
— По-моему, да…
— Когда?
— По-моему, весной сорок третьего года…
— А за что?
— В точности не знаю… Наверное, брякнула что-нибудь… Это она могла. На язык острая… Много-то и не надо было. Вражеская пропаганда! И — в расход. Я ее последний раз видел… да, в начале марта. Как раз они в автобус садились, сказали — на экскурсию. Я шел к ней, а автобус уже отъехал. Потом нас угнали до середины апреля. Я вернулся, их уже не было. Спрашивал — никто ничего не знает… Вначале думал, послали куда-либо.
— А до марта вы часто встречались с ней?
Он внимательно взглянул на меня, как бы испытывая, что известно и что неизвестно мне. Потом вдруг, видимо решившись, заговорил:
— Часто ли? Валя Олешко! Это лучшее, что было в моей жизни. Я… — Он опять замялся. — Да что уж теперь, жизнь прожита. Худо прожита, а винить некого — все сам… Покарали за дело. Слаб оказался… Жить захотел. Мне бы надо, как винта дали, в первую очередь по ним, по фашистам. А я?.. Все собирался, да так и не собрался. Служил в охране. В карательных акциях не участвовал. Проверяли. Да вы ведь, верно, все знаете, раз пришли…
— Повторяю, о себе можете не рассказывать.
— О ней?.. Вы извините… Я сейчас.
Он вышел из комнаты и быстро вернулся. По возбуждению и блеску глаз я понял, зачем он выходил.
— Такой разговор пошел… Любил я ее, потому и горит душа. Разворошили вы память воспоминаниями. Сорок второй, сорок третий — самая черная полоса в моей жизни. А что с Валей связано — все чисто. И сама она… Что ж, ей восемнадцать было ли… Красивая и с насмешкой… По-честному скажу, меня она не очень жаловала. И воспитания другого была. Начитанная… Много про свой Алтай рассказывала, про маму, отца, как до войны жила. Я глядел на нее и забывал все — войну, оккупацию. Как сейчас слышу ее голос: «Что же это мы? Надо что-то делать… Они, гады, нарочно нас не расстреливают, чтобы сделать из нас предателей». Она мне верила. Песни пела… «Катюшу», «Три танкиста».
— Где?
— В избе… Им, девчатам, отвели избу. Вот они и жили там. Лена — это черненькая, высокая. Валя с ней очень дружила. Потом Тоня, такая простая девчушка. Откровенная. Потом еще Дуся была. Вот я к ним заходил, бывало, вечером. Правда, она часто гоняла меня. Пил я… Душа требовала… Все же я в охране служил! Как же так, русский человек — и заодно с ними… Бывало, приду к девчатам под газом. Куражусь… Говорю: «Завтра подкараулю того майора — и положу». А Валя: «Никого ты не положишь, хотя б не трепался».
— Но мысли такие у вас все же были?
— Мысли всякие были… Только врать не стану — и не пытался… Да хоть бы и решился, ничего б не смог… Что вы? Нас, русских, с оружием в Погостье не пускали… Как пошлют в охранение — дают винтовку, опять же идешь не один, с тобой немец в паре. Продумано было… Избы у кладбища, где жило начальство, охраняли автоматчики.
— Девушки имели доступ к этим избам?
— Они — да. Потому — Миллер к себе требовал. Но у девчат, кроме Веры Андреевой, оружия не было. Вера за старшую считалась. Ну, эта другого склада… Наговаривать не буду — не мне судить ее, сам хорош!
— Местных жителей фашисты преследовали?
— Если и было — никто не знал. Человек пропадал… Свой расчет был! Подальше от Погостья они не стеснялись, сотнями расстреливали, а здесь вроде показательное село — фильмы привозили. Власов приезжал, читал лекцию…
— Как вы узнали, что Валя расстреляна? — спросил я.
— Так ведь… — Он вздохнул и покачал головой, как будто это все им было думано и передумано. — Был там в Погостье Клыков, пленный… Тоже сперва в лагерь попал, как и я… Завербовали… Этот Клыков мне сперва приглянулся… Что он делал, чем занимался, я не знал. Часто выезжал из Погостья. В мае сорок третьего как-то собрались, выпили. И Клыков был… Я и спросил его про Валю — мол, где девчонки. Он: «Кто-то стуканул на них… Я думал, ты знаешь». Вроде намекает, не я ли… Я схватил его за ворот: повтори, говорю. Вышла драка. Я посильнее был, он свалился, я его и ногами… В тот же вечер меня забрали в жандармерию. Я думал, расстреляют… Нет. Расценили как хулиганство — и в лагерь, под Таллин. Там у них уголовные лес заготовляли… А после, как наши пришли, в другой конец поехал — тоже заготовлял…
— А чего ж пытались бежать при аресте?
— Дурной был… И жизнь моя дурная. И к немцам не пристал, и к своим не пришел… Обидно стало! А за жизнь все же цеплялся! Зачем?
Он сидит опустив глаза. Вспоминает.
— Бывало, пригнет голову, глаза горят: «Погодите, гады!» Но я слов ее не принимал всерьез. Что можно было сделать? Столько войск нагнано!.. Если б какая-либо возможность была, так неужели ж бы, а? Да я бы грудью…
Но в глазах его — безнадежность: видно, сам не уверен в том.
«Мария Константиновна Шутова. 1922 года рождения. Бывшая разведчица. Была заброшена вместе с группой на территорию противника. По непроверенным данным, добровольно сдалась в плен. Приняла участие в антифашистском заговоре. Расстреляна вместе с остальными, имена которых не установлены».
Этот документ Крестов зачитывает пожилой женщине. Она выглядит старше своих лет, выражение лица спокойное, усталое.
— Теперь вы знаете, как «добровольно» мы сдались в плен, — горько усмехнувшись, роняет она.
— Справка датирована сорок третьим годом, и, заметьте, есть оговорка — по непроверенным данным.
— Это я понимаю, но почему меня сочли расстрелянной, а Валю и Лену — нет? Случилось наоборот…
— Но тут возможна дезинформация…
— С какой целью? — спросил я.
— Дезинформация — сама по себе цель.
— Запутать, скомпрометировать мертвых? — спросила собеседница.
— Что ж, это тоже политика. С ее помощью иногда выводят из строя живых.
— Естественно, вас интересует, почему меня пощадили — я отделалась лишь ссылкой в концлагерь… Это может показаться странным и подозрительным.
— А как вы сами это объясняете? — спросил Крестов.
Женщина вздохнула, задумалась.
— Я сейчас вспоминаю допрос у Миллера. Он сказал: «Ты маленькая роль имела, мы знаем». А затем перечислил имена главных участников.
— Кого он назвал первым? — спросил я.
— Валю Олешко, — пожав плечами, отвечала женщина: это как бы не подлежало сомнению.
— А дальше?
— Лену Микерову, Михаила Лебедева, Колю Букина, Дуню Фадееву и Валю Гусакову.
— О Лебедеве и Букине вы можете сказать что-нибудь подробнее? — попросил Крестов.
— Михаил и Коля дружили. По-моему, студенты. Миша знал немецкий язык. Где-то в феврале, наверное, сорок третьего он встретил меня на улице и шепнул: «В Германии объявлен день траура. Фельдмаршалу Паулюсу каюк. Наши их взяли в клещи под Сталинградом». Лебедев был открытый парень, Коля все больше молчал.
Он из Средней Азии, кажется, из Самарканда… Бывало, сядет, схватится за голову, шепчет: «А-на-на, а-на-на». Спросишь: «Коля, что с тобой?» Вздрогнет, оглянется, нет ли посторонних. «Что сделали? Зачем живем? Зачем не стрелял себя?» В такой час Валя, наверное, ему и сказала: стрелять надо не в себя.
— Вы ему этого не говорили?
— Нет…
— И вообще, не являлись одним из организаторов?
— Нет… Не стану приписывать себе несуществующих заслуг.
— Ну, значит, абвер имел точную информацию, ею он и руководствовался. Фон Бард был деловой человек и не делал ничего лишнего… Скажите, а что все-таки вам было известно о группе сопротивления и какова была ваша роль?
Женщина задумалась — и отблески воспоминаний, как взгляд в себя, в свою душу, и горечь, и жалкая улыбка, как вздох, как слеза; и уверенность, удовлетворение, что хоть теперь, спустя столько лет, люди решили серьезно разобраться во всей этой истории, — все это вдруг отразилось на лице ее.
— С чего началось? Трудно даже сказать. Помню, Миллер нас собрал и стал укорять, что мы не активно работаем, нет результатов. Валя встала и сказала: «Дайте нам рацию». — «Зачем?» — спросил он. «А мы как встретим партизан, сразу вам радируем», — ответила она. Миллер рассмеялся и сказал, что подумает. «Дело не в рации, главное — старание…» — добавил он. И потом она про рацию не раз говорила. А среди нас, четырех, — открыто: «Девчата, нам бы только рацию раздобыть, я знаю ключ».
— Но сам момент, когда вы согласились — ну, пусть формально — выполнять их задания… Как это было? — спросил я.
— Не было такого момента… Ну… Нет, сейчас это уже трудно понять. Ни подписок, ни клятв от нас не требовали. Выдали аусвайсы… Показали приказ по армии… по нашей армии, где нас объявляли предателями.
— Такого приказа нет и не было. Обманули вас, — заметил Крестов.
— Товарищи, поймите, ведь нам было по восемнадцать лет!.. И не у кого было спросить, что же делать. Веру назначили старшей. Лену Микерову — ее заместителем. Все ждали чего-то, какого-то избавления, но откуда, когда оно придет, не знали. Однажды Лена сказала мне, что готовится побег. Больше ничего не сказала. Но спросила, согласна ли я. Я ответила: да. Тогда она сказала: «Молчи и жди сигнала. Тебе скажут, когда и что нужно делать». И я ждала.
— Разговор с Микеровой у вас произошел когда?
— В середине января сорок третьего года. А третьего марта меня арестовали.
— Вспомните подробнее, какие события произошли между вашим первым разговором с Леной Микеровой и арестом, — попросил Крестов.
— Мне запомнился лыжный поход в воскресенье… Где-то в двадцатых числах февраля. За день Лена предупредила меня: «Пойдешь с нами». Я спросила, что взять с собой. «Ничего. Рассчитывай день пробыть на морозе. Оденься соответственно». Из Погостья мы вышли часов в девять утра. С нами были все свободные от работы — Миша Лебедев, Олег Ванюшин, Коля Букин — и девушки: Валя, Лена, Дуся и Тоня.
— Как вы вышли из деревни?
— Прямо через КП. Там дежурил Семен Разутов и кто-то из немецких солдат. Лена показала пропуск на всех. И мы двинулись в сторону леса. Шли километров семь… Вела Валентина. Вышли к поляне. Здесь устроили привал… Валя сказала: «Ну что, поработаем?» И мы стали расчищать поляну от снега.
— Вы не спросили, зачем это нужно?
— Никто не спрашивал, и я молчала. Лопаты были уже там, на месте — видно, кто-то заранее принес. Я подумала, что, может, немцы приказали… Вообще спрашивать было не принято. И работали часа четыре… Уже под конец я догадалась, что мы готовим взлетную полосу… Снег не сгребали в кучи, а разбрасывали.
— Откуда мог прийти самолет? Как и кто должен был вызвать его? — спросил я.
— Этого я не знаю… И сейчас не представляю себе.
— По дороге никаких разговоров не было? — спросил я.
— Ничего. Я про себя решила: кому надо — знают. Я буду беспрекословно слушать Лену — ведь она меня вовлекла. Но уже во время лыжного похода заметила, что все слушают Валю, подчиняются ей. Прошло еще несколько дней. В субботу, в конце февраля в общежитии, то есть в избе, где жили все мы, девушки, кроме Веры Андреевой, была устроена вечеринка. Собрались все наши, двенадцать человек… Опять никаких разговоров не было. Но знаете, по настроению чувствовалось…
— На вечеринке Семен Разутов был? — спросил я.
— Нет, его не было. Хотя он частенько у нас болтался… не без интереса… Все за Валей пытался ухаживать. Но, по-моему, безуспешно. На вечере Лена считалась за хозяйку… Кто-то, кажется Лебедев, притащил четверть самогона. Но часов до восьми никто не садился за стол. Ждали Валю, ее-то и не было вот! Именно ее ждали! Она пришла красная с мороза, запыхавшаяся — видно, спешила… Сразу обошла всех, оглядела комнату, поправила занавески, подозвала Мишу, с ним перекинулась двумя-тремя фразами. Я только видела, как она вот этак ладонью перед лицом его помахала и сказала: «Нет, нет, Мишенька… И Коле скажи». Кивнула Лене и вместе с ней вышла в кухню. За ними и Миша… Но тут уж мы патефон завели… Вечеринка как вечеринка. Я еще подумала: а чего они делают там, на кухне — все уже на столе… По тогдашним-то временам стол был богатый: винегрет, квашеная капуста… картошка вареная.
Вернулись они. Валя весело оглядела нас: «Ну что, проголодались? Давайте за стол…» Подошла, взяла сама бутыль с самогоном и поставила на окно: «Ничего, мальчики, обойдетесь, сегодня вредно». Никто ни слова не возразил. И все стали рассаживаться… В это время раздался стук. Валя насторожилась, что-то шепнула Лене и пошла отворять. «Мальчики, разливайте!» — быстро приказала Лена. Миша взял с окна бутыль и стал наливать в кружки, стаканы.
Вернулась Валя, и с ней вошел Клыков. Наши ребята молчат. Он, наверное, почувствовал неловкость… Говорит, зашел на огонек. А Лена ему: «Мы женатиков не приглашали… Гляди, Верка явится». — «Не явится», — говорит. И как-то странно, напряженно улыбнулся.
Клыков жил отдельно со своей женой Верой Андреевой в избе у хозяйки.
Мы потеснились, и Клыков сел за стол. Я не знала, входит ли он в группу, собирается ли бежать с нами… Ко мне подсела Валя. Смеется, на Мишу показывает… Я не пойму, чего она смеется. Потом тихо шепнула: «Молчи!» — и отошла. Взяла гитару, запела…
Вдруг Клыков встал, попросил всех налить — мол, тост скажет. Все замолкли. И он стал говорить… Помню первую фразу: «Граждане! Русские люди… В честь чего тост наш? Мы где, в России или в Неметчине?» Все мы замерли… Он говорил не очень грамотно, но страстно, искренне… Странной по тем временам была его речь… Впрямую против немцев не говорил, но… за русскую землю, за русский народ. Про сожженные города… Помню, у меня даже слезы выступили… А Михаил Лебедев вскочил и говорит: «Предлагаю выпить стоя». Все разом поднялись, оживились… Потянулись с кружками к Клыкову. Лебедев напротив сидел. «Толя, ты — человек», — сказал он Клыкову. Я взглянула на Валю. А она молчит и исподлобья смотрит на Анатолия. Будто старается разгадать его… Потом они вдвоем с Леной снова вышли на кухню… Скажу вам, что речь Клыкова на всех произвела впечатление… Разбередила души. Да! Он еще и про павших братьев сказал… Я от него никогда не слышала ничего подобного… Вообще-то он держался в стороне, нейтрально… Андреева, его жена, — в ней какая-то озлобленность была, может, оттого Клыкову и сочувствовали… И уйти от нее не мог — связан. И роль дурацкая — подставной муж любовницы майора фон Барда. Говорили, что майор очень заботился о своей репутации.
— Перед кем? — спросил я.
Женщина взглянула на меня с сомнением и, видно решившись, сказала:
— Там, знаете, среди штабных офицеров порядки строгие были. Я лично никого из них не видела пьяным… Внешне вежливы, даже корректны. Но сама атмосфера… Это трудно передать… Я все время ощущала на себе чей-то взгляд. Случалось, в Погостье пригоняли небольшие партии пленных… Их сортировали — Миллер, а иногда сам фон Бард… Четко, быстро, без проволочек… Отбирали двоих-троих, остальных увозили в черном фургоне… Но главное, что мы боялись друг друга… Выскочит слово неосторожное, ходишь и думаешь: сейчас возьмут. Несколько дней в Погостье пробыл один паренек… Не помню уже имя… Тоже пленный… Чего-то он пошутил насчет их приветствия — «хайль!». Ходил и выбрасывал руку — дурачился или, может, думал: формально не придраться. Гитлера славит. Не больше трех дней был — исчез. Кто-то видел, как его, избитого, бросали в кузов… Увезли.
— Но, говорят, Валя пела советские песни…
— Да, сама слышала, но — нейтральные песни. Это не запрещали. Пляши, пой… Самогонка была. И мы на себе ощущали вину, что сыты, вроде и войны не чувствуем, а немцы к Волге вышли. Нам сводки передавали. Помню, осенью сорок второго, по радио — музыка, марши их… У нас многие знали немецкий. Речи Гитлера: «Сталинград лежит в развалинах… Штаб Паулюса в пятистах метрах от Волги…» Там кровь, а мы?.. И вот — речь Клыкова. Видно, у него наболело. Мы все так и поняли его тост. Ну, случилось, попали в плен, — но ведь русские же! И воспитывались в наше время.
— Давай, Толя, выпьем с тобой вдвоем за дружбу, — Михаил обнял Клыкова.
— За дружбу — давай, — отвечал тот.
Стол отодвинули. Завели патефон, начались танцы. Впрочем, танцевали всего две пары, остальные как-то расселись по углам, слышался смех, кто-то затянул было «За землю, за волю…», но песня сразу оборвалась. Бутыль с самогоном куда-то исчезла — оставалось лишь то, что было недопито в стаканах. Очевидно, кто-то незримо направлял компанию. Все удерживалось как бы на грани дозволенного, и, если б в руках фон Барда оказалась пленка с записью этой вечеринки, он бы вряд ли смог к чему-либо придраться. И выпито было не так много.
Валя Олешко переходила от одних к другим. Нетерпение, лихорадочность владели ею. Появление Толи Клыкова нарушило ее планы: сегодня было назначено общее совещание участников созданной ею группы сопротивления, до сих пор вербовка в группу велась поодиночке, с соблюдением всех правил конспирации. Ставилась лишь одна задача: побег. Теперь же, когда до выполнения задуманного оставались считанные дни, она и Лена предполагали раскрыть весь план операции: нападение на резиденцию фон Барда, где хранились списки его агентуры, перехват самого майора у моста, когда он поедет на доклад к командующему, доставка его к вызванному на заранее подготовленную площадку самолету; те участники, которых не сможет взять самолет, попытаются пробиться в партизанский край, к Дедовичам. Детали плана нужно было обсудить сообща, скоординировать действия вооруженных групп и так далее.
— Валька, меньше эмоций, — шепнула Лена подруге, и обе они вышли в переднюю.
— Мишка, кажется, перебрал… — сказала Валя.
— Ну! Крепкий парень! Вообще бы не стоило, но так получилось, — отвечала Лена.
— Меня тревожит неожиданный приход Клыкова, — озабоченно проговорила Валя.
— Это как раз объяснимо. Верка пошла к фон Барду, он — к нам, — отвечала Лена.
Валя молчала, что-то взвешивая.
— Вообще-то он хороший парень, мы его из-за жены не допускали… А может, стоит? — спросила Лена.
— Теперь уже поздно. Сегодня нельзя, выпили. Это не разговор, я и Семена не посвятила… А послезавтра ты должна ехать к радистке. Дальше тянуть нельзя.
— Ты категорически против Клыкова? — повторила свой вопрос Лена.
Валя вновь на мгновение задумалась.
— Да. Не стоит. Иди и разведи Мишку с Анатолием… Но — дипломатично. Спора не допускай, а то Мишка от большого ума станет доказывать, что Клыков свой в доску. Ступай… Я за тобой, — распорядилась Валя.
…В то время как Лена появилась в комнате, Клыков и Лебедев вели такой разговор:
— Толя, мы с тобой выпили за дружбу, за нашу землю. Позволь мне задать тебе один вопрос, — говорил Михаил.
— Спрашивай.
— Толя, ты способен предать товарищей?
Клыков как-то странно вывернул шею, пододвинулся к собеседнику. Горько усмехнувшись, сказал:
— Я уже предал их, Михаил, как и ты. И мы все. Что же, нет? Кто мы такие, а? Нет, ты сам мне ответь!
А что Михаил мог ответить? В какой-то степени ответ Клыкова соответствовал его душевному состоянию, его сомнениям. Но он, Михаил, нашел выход. Может, он обязан подсказать этот же выход Клыкову? Надо же во что-то верить…
— Я не знаю, как тебя брали в плен. Меня так с воздуха, тепленьким, — сказал Лебедев.
— Ну, а меня взяли раненым, — вздохнул Клыков.
Михаил, подумав, сказал:
— Все мы здесь не по своей воле… я не про то говорю… Сейчас ты способен предать товарищей? — Лебедев особо подчеркнул слово «сейчас».
В этот момент к ним и подсела Лена, ближайшая сподвижница Вали.
Лена Микерова выросла в московской интеллигентной семье, с первого же курса института добровольно ушла в армию. Потом другие курсы, заброска в тыл — тут их судьбы оказались схожими. Забрасывали их вместе, и перехват парашютистов фон Бардом явился тяжелым моральным ударом, особенно для Вали, с ее эмоциональностью и взрывным, кипучим характером. По дороге в Погостье Валю избили за выкрики, хотя было указание не применять жестоких приемов. Впрочем, то был удар для всех, как бы моральный крах, тем более болезненный, что сразу же была исключена сама возможность сопротивления. Валя и Лена готовились к пыткам и смерти. Но у майора фон Барда были иные, отличные от гестапо методы, — он уже убедился в стойкости этого поколения, наблюдая, как мальчишки, девчонки восемнадцати-девятнадцати лет, с отрубленными пальцами и перебитыми позвоночниками, с кровавой пеной у рта, хрипели: «Да здравствует…»
…Лена вмешалась в разговор Клыкова с Лебедевым. Но приостановить разговор было нельзя. Собеседники отчасти уже связали себя взаимной откровенностью.
— Вот за жизнь говорим, — вздохнул Лебедев.
— Какая там жизнь, — горько усмехнулся Клыков. — Прислужники мы их режиму. Что ж тут темнить!..
— Мальчики, я вас прошу — без политики. Мы отдыхаем. С этим условием Миллер разрешил нам собраться, — сказала Лена.
— К черту Миллера, надоело все! — воскликнул Клыков.
— Дамское танго! — громко объявила Валя.
Лена встала, протянула Клыкову руку: «Анатолий!.. Приглашаю». Он обнял ее, и они вошли в круг танцующих.
— Лена… Если б я предложил вам бежать со мной… Вы бы… что сделали?
— Пошла бы к Миллеру… — улыбнулась она.
— Я серьезно.
— А серьезно — я не хочу…
— Лена, предлагаю побег!
— На край света — согласна!
— Но если вы хотите шутить, то я — нет. Предлагаю создать группы… Оружие у нас есть.
— Толя, вы же умный парень… О чем вы говорите? Погостье окружено двойным кольцом… И вообще, что за разговор?
— Тогда я один… Решусь или повешусь.
После танго Лена подошла к Вале и рассказала о предложении Клыкова. И от себя добавила, что, видимо, ему можно верить.
— В группе перехвата у нас явно не хватает парией… — сказала она.
— Уж тогда я предпочла бы Семена. Он хоть и пьяница, но предан нам, мы его уже проверяли. Нет, лучше ничего не будем менять. И скажи ребятам, что пора расходиться, — сказала Валя.
Но было поздно: Миша Лебедев уже сообщил Клыкову, что существует подпольная группа сопротивления, и предложил ему вступить в нее. Клыков тотчас же дал согласие.
Валя, узнав об этом, сказала Лене:
— Ладно. Обратно не воротишь. Но надо подстраховаться. Ты поедешь на связь не второго, а первого марта и бери с собой Клыкова. Это будет испытанием его. И отсюда уберем… Иди узнай, сможет ли он взять увольнительную под любым предлогом на пару суток? А я объявлю последнее танго… Во время танца и переговоришь…
— Вот! Это кое-что проясняет, а? — Я подал Крестову найденный среди захваченных документов листок машинописного текста — это была копия письма фон Барда начальникам абверкоманды, отделениям гестапо, коменданту города Нарвы. Майор сообщал, что, по его данным, в этом городе действует резидент советской разведки, имеющий рацию.
— Слушайте: «Мною раскрыта попытка установления связи русских военнопленных с указанной резидентурой. К сожалению, резидент не вышел на связника…»
— Дата? — спросил Крестов.
— Третье марта сорок третьего…
— А, черт, все кружится вокруг этих чисел! Да, это уже кое-что… А то я, признаться, думал, что группа существовала лишь в воображении ее участников, — ответил Крестов.
— А взлетная полоса?
— Тоже воображение… Может, они каток там собирались устроить…
— Сергей Васильевич! Теперь надо искать нарвского резидента… И жив ли еще он!.. Это еще полгода.
— Ну нет, — решительно ответил Крестов, — здесь был порядок. Теперь слушайте вы… Это признание самого Клыкова: «Михаил Лебедев на вечеринке коротко рассказал мне о заговоре с целью выкрасть фон Барда и вывезти его через фронт на самолете. Я дал согласие вступить в организацию». Так что все сходится с показаниями вчерашней свидетельницы.
— А дальше? — спросил я.
— Надо искать… — вздохнул Крестов. — Военного следователя главным образом интересовала не эта группа — о ней он побочно спрашивал. Ведь допрос велся в конце сорок третьего — война была в самом разгаре, до того ли. Отсюда масса неясностей.
— Но вы полагаете, что Клыков был искренен в своих показаниях?
— Думаю, что да… Но это еще ничего не значит: наутро он мог взвесить все на трезвую голову и забежать с доносом. Возможно, так и было.
— Но он уже отчасти связал себя, — возразил я.
— В тот вечер? Ровно ничем. Мог сказать: «Пошел на провокацию». Все!
На этот раз, однако, вывод Крестова был преждевременным. Линия поведения Клыкова оказалась несколько иной. К вечеру мы, вконец обалдевшие от чтения архивных дел, по крупицам собрали все то, что касалось группы сопротивления. Выстроилась примерно такая картина.
Утром 28 февраля Анатолий Клыков отправился к Миллеру и попросил у него увольнительную на трое суток. У Миллера он пробыл очень недолго, минут пять-семь, то есть время, необходимое для того, чтобы выписать увольнительную и пропуск. О заговоре он ничего не сказал. Это видно из всех его дальнейших действий. Словом, он уже шел на риск, ибо самой просьбой об отпуске связал себя с группой, — то были уже не слова, а действия.
— …Цель поездки? — спросил Клыкова зондерфюрер.
— Мне надо купить очки.
— Проветритесь, — не глядя на собеседника, ответил Миллер и заполнил соответствующую графу. — Маршрут?
— В Нарву…
Миллер подписал удостоверение и отдал его Клыкову.
— И еще одна просьба, господин зондерфюрер. Отпустите со мной Лену Микерову, — потупясь сказал Клыков.
— О, тайный роман! — улыбнулся Миллер.
— Господин зондерфюрер… Мне очень необходимо. Может, по возвращении я вам все объясню.
— Мне ничего не объясняй, я все понимай, — рассмеялся Миллер.
Миллеру, как и другим офицерам армейской контрразведки, не нравилось все возрастающее влияние фрау Веры на фон Барда. Возможно, Миллер ждал подходящего момента, чтобы проинформировать обо всем этом начальника штаба армии. Очевидно, поэтому он так легко выписал отпускное удостоверение Лене Микеровой.
Но теперь, когда все решилось, Клыковым овладели сомнения. Как-то все подозрительно просто и легко идет. Вступил в группу — пожалуйста, отпуск… А вдруг немцам что-либо уже известно об этой группе и за участниками установлена слежка? Что будет, если их возьмут в Нарве? Это уже конец. Правда, в беседе с Миллером Клыков вскользь бросил фразу: «По возвращении я вам все объясню». Миллер — профессионал и, конечно, отметил ее. В крайнем случае можно сослаться на ту фразу. Все равно спросят, почему сразу не сказал… От Миллера Клыков пошел на свою квартиру и там неожиданно застал жену — Веру Андрееву.
«Андреева В. Б., переводчица, бывшая студентка четвертого курса института иностранных языков, 1920 года рождения. Призвана в армию в августе 1941 года. Захвачена в плен в мае 1942 года. Дала согласие работать переводчицей, позже возглавляла женскую группу. Данные нуждаются в уточнении.
Внешние приметы: высокая, статная. Лицо — белое, лоб большой, открытый, губы тонкие, голос сильный, глаза голубые, привлекательна. Движения резкие, не женственные. Привычки: часто щурит глаза, улыбается редко, в поведении сдержанна».
— …Тебе привет от Миллера — был у него, брал увольнительную, — сообщил Клыков жене.
— Вон как?.. Куда же? — спросила Вера.
— Еду… За очками. Мои разбились.
— Прекрасно можешь обойтись без очков. Надолго?
— Дня на два… Еще не знаю, где их найду. Говорят, в Нарве есть оптика…
— А у меня для тебя новость — поедешь в Берлин… Возможно, на той неделе.
— Зачем?
— На курсы. Руководство отметило твои способности.
— Ну да!..
— Не скромничай. Язык подвешен, — холодно усмехнулась Вера.
— Ты поедешь тоже?
— Есть инструкция — направлять мужчин.
— Жаль… Вдвоем веселей бы…
— Ничего, перебьешься… Безмужних немок там сейчас хватает…
— Ну, уж так сразу и…
Анатолий боялся своей жены. Они поженились скоропалительно в конце июля, вскоре после того как оба попали в Погостье. Немцы превратили их свадьбу в пропагандистское мероприятие. Кинооператор снял момент, когда Миллер подносит подарки новобрачным. После плена и ужасов лагерной жизни — с похлебкой, поверками, номером на спине — такая перемена! И староста с хлебом-солью, и добродушные лица вчерашних врагов, и самогон — все это сильно подействовало на Клыкова. Он понимал, что за это надо платить, иначе снова окажешься за колючей проволокой.
— А надолго меня пошлют в Берлин? — спросил Анатолий.
— Курсы трехнедельные, дорога, так что практически — месяц.
Вера села к зеркалу. В шесть часов она должна была идти на урок к майору. Теперь уже Анатолий не испытывал ревности, и если бы не страх, то давно бы оставил жену. Он не любил ее. Но в то же время понимал, что благодаря ей он на особом положении. Однажды они втроем — Вера, фон Бард и Клыков — ездили в Таллин на машине. Это была приятная прогулка, с остановками в пути, коньяком и осмотром достопримечательностей; майор был любезен с Клыковым, а по отношению к Вере рыцарски вежлив. В Таллине они пошли в ресторан, там к ним присоединились два офицера — знакомые фон Барда. Один в черном мундире СС. Клыков выпил лишнее, и Вера во время танца велела ему уйти в свой номер: «Ты позоришь меня перед культурными людьми. Извинись и скажи, что тебе нездоровится». Были и еще увеселительные поездки, но непосредственный начальник Клыкова — Миллер — относился к нему с иронией и, случалось, накануне очередной поездки посылал в наряд. Тем более странной кажется его сегодняшняя любезность — все понял, оформил, пожелал удачи… «Неужто знает?» — мучился Клыков.
…Затворив за Верой дверь, он сел к окну и задумался. Им вдруг овладели мрачные предчувствия. Из головы не выходил Миллер с его улыбкой и шуточками.
Даже о номере гостиницы позаботился. «Понятно, тоже люди, — размышлял Клыков, — он и сам бы не прочь». Анатолий метался… Им то вдруг овладевала уверенность, то приходил страх.
Он думал о поездке в Берлин, которая сулила всякие удовольствия. На курсы, он знал, посылают лучших агентов… И прием будет по первому классу. Баварское пиво, шнапс… Однако теперь, в связи с его участием в группе, все летит кувырком. «Хорошо бы как-то притормозить, смотаться в Берлин, а потом уже… Еще и лучше. Скажу, в их логове побывал, навру чего-нибудь».
…По улице прошел комендантский патруль, полицай вытянулся, отдал честь. Куда они? Или просто обход делают?..
Проехал майорский «мерседес». Пустой… За ним прошел грузовик, «черный фургон». Кого повезли? А почему сегодня против их дома полицай стоит? Вчера вроде не было.
Потом он принялся считать участников вечеринки, вспоминал имена… Много… Слишком большой круг. Неужели никто не стукнет? Хотя у них уже не первое собрание — значит, народ проверенный… А эта Валька… Кто ж мог подумать? С виду дурашливая девка, а она вон как взяла. Диктатор! Знала бы Верка, что творится в ее группе…
Эта мысль доставила Клыкову удовольствие.
Стемнело. Он по-прежнему сидел у окна, не зажигая света, так что ему было видно, что происходит на улице. И вдруг он заметил двух девушек из вчерашней компании. Одну из них он знал, ее звали Мария. Клыков стал следить за ними… Девушки прошли мимо общежития и свернули к кладбищу. В панике он накинул полушубок, выбежал из избы и последовал за ними, надвинув шапку поглубже, чтоб не быть узнанным. Но девушки, очевидно, заметили его и свернули в узкий проулок между дворами. Этот прием был известен ему. Клыков поднял воротник полушубка и как ни в чем не бывало проследовал мимо. И тоже вскоре свернул, спрятавшись за какой-то сарай, стал наблюдать, как те себя поведут. Минут через пять мимо него прошли те же двое, решив, видно, что отделались от хвоста. Выждав немного, Клыков вышел из-за сарая и глянул на дорогу. Две фигурки уже миновали последний на улице дом. Дальше было кладбище, а за ним три избы, где жили фон Бард, Миллер и другие офицеры из абверкоманды. Теперь сомнений быть не могло: раз они шли туда скрытно — значит, с доносом. Иначе — зачем? Он остановился. Била дрожь. Бежать и опередить их? Нет, уж все… Опоздал! Надо так, будто он ничего не знает, сам решил…
Неподалеку, за околицей, был контрольный пункт с полевым телефоном. Туда и побежал Клыков. Он показал дежурному ефрейтору аусвайс и несколько раз повторил: «Миллер, Миллер», указывая на аппарат. Ефрейтор покрутил ручкой и попросил соединить с домом Миллера, доложил зондерфюреру о просьбе Клыкова. Затем передал ему трубку.
— Господин Миллер, это я, Клыков, — с возможным спокойствием начал Анатолий, — до отъезда мне крайне важно сообщить вам одно обстоятельство… Только вот открылось, буквально сейчас…
— Морген, морген, — весело сказал Миллер.
И Клыкову послышался женский голос. «Все, уже там, донесли», — решил он.
— Господин зондерфюрер! Дело срочное — заговор! — в отчаянии крикнул он в трубку.
— Приходить сюда, — помедлив, ответил Миллер.
Никаких девушек у Миллера не было. Зондерфюрер и гауптман Диц мирно ужинали. На столе стояли консервы, стаканы, бутылка шнапса. Офицеры были явно недовольны вторжением Клыкова, нарушившим их беседу.
— Русский паника… Я даль такой отпуск с красивой фрейлейн, а все беспокоит, — встретил Клыкова Миллер.
И Анатолий понял, что промахнулся, но теперь уже отступать было нельзя. Слово «заговор» он произнес. Миллер ждал, не предлагая вошедшему сесть. И Клыков сжато изложил все то, что было ему известно о группе сопротивления. И с удовлетворением отметил, как вытянулись лица офицеров. Миллер взял трубку полевого аппарата, покрутил ручку и сказал лишь одно слово — «эрсте». И с полминуты ждал. Наконец «эрсте» ответил, и Миллер сказал несколько слов по-немецки. И положил трубку.
— Седайсь. Битте. Фюнфцен… Пятнадцать минутэн идем к господин майор.
Зондерфюрер и гауптман переглянулись. И значение их улыбок, одинаково презрительных по отношению к слабости шефа и к глупейшему положению супруга, вынужденного ждать по известным причинам, было понятно Клыкову.
И здесь, сидя с офицерами, Клыков вновь испытал горечь разочарования. Миллер и Диц продолжали беседу, вовсе не обращая на него внимания. Хоть бы для вежливости шнапсу предложили. Ведь он им такое сообщил — кресты получат. Возмущение переполняло его: я же вам служу, сволочи, хоть бы «данке» сказали…
Миллер взглянул на часы, встал. И они пошли в соседний дом к майору. В комнате Анатолий ощутил знакомый ему запах французских духов. Клыков вновь повторил фон Барду то, что уже рассказал Миллеру.
— Кто руководит? — спросил майор.
— В точности не знаю… Но по всему — Валя Михеева-Олешко.
Затем ему дали лист бумаги, и он переписал всех участников вчерашней вечеринки.
— Что же они предполагали сделать со мной? — переспросил майор.
— Вывезти… При сопротивлении убить.
— Вы поступили правильно. Мы были уверены в вас, — четко и холодно произнес Бард.
— Что мне делать? — спросил Клыков.
— Вы предполагали совершить приятное путешествие с фрейлейн в Нарва. Поезжайте. По возвращении доложите. Идите. Вы сделали свой долг.
Клыков пошел домой. Вскоре его обогнал мотоциклист. Остановился у ворот избы, где он жил с Верой, Свою жену Клыков застал в тревоге и сборах.
— Ты куда? — спросил он.
— Не знаю. Прислали мотоциклиста и велели срочно с вещами явиться. Что-нибудь случилось?
— Не слыхал.
Андрееву майор встретил словами:
— Фрау Вера! Немедленно уезжайт командировку куда-нибудь, хотя Таллин, три-пять дней. Мой шофер доставит вас к станции. В вашей группе — заговор. Если вы здесь, я обязан арестовать за недосмотр. Орднунг! Порядок!
Утром первого марта Клыков и Лена на попутной машине добрались до станции. До поезда оставался час. Лена была весела, шутила и нравилась ему все сильнее. Время от времени Клыков приглядывался к людям на станции, гадая, есть ли за ними слежка. Но никакого хвоста, видимо, не было. Подошел поезд. Они сели в полупустой, холодный вагон. В тамбуре курили двое немецких солдат — явно не агенты. В вагоне сидели две старушки, мужик-мешочник, еще какая-то бедно одетая публика.
— Не ищи, никого нет, — шепнула Лена.
— Да, я тоже так думаю, — хмуро ответил Клыков, — но не исключено, что Миллер сообщил в Нарву о нашем приезде.
— Но ты же сам говоришь, что он с явным сочувствием отнесся к нашему путешествию, — улыбнулась Лена.
— Да, верно, Верку он ненавидит.
— А ты? — с улыбкой спросила она.
Клыков вздохнул.
— Не хочу думать о ней…
— А если ситуация сложится так, что нам придется ее устранить?
Вопрос был сложный — именно как вопрос, требующий ответа. Ибо, столкнись он с такой ситуацией в жизни, он без колебаний пристрелил бы собственную супругу. Не из ревности, а потому, что мешала… Но он понимал, что такой ответ произведет неблагоприятное впечатление на его спутницу. Для нее он был жертвой, стало быть, и дальше надо играть эту роль.
— В тупике я… Скорей сам себе пущу пулю в лоб… — ответил он после паузы.
— И сейчас в тупике?
— Сейчас? Сейчас я с тобой. С вами.
— Ну все, больше ни слова о делах. И место неподходящее. Расскажи о себе, Толя.
Поезд шел медленно. Анатолий умел рассказывать о себе. Лена внимательно его слушала. Особенно теплым сочувствием загорелись ее глаза, когда он заговорил о своей жизни в лагере… Здесь уж он был искренен до конца.
— Так, Леночка… Все у меня в жизни наперекосяк… — вздохнул Анатолий.
— Теперь у всех все так… Война, — сказала Лена.
— Война-то война, но и сам немало натворил дуростей, — отвечал Анатолий и вспомнил о своей вчерашней, последней. «Поторопился… Можно было бы и после поездки. А может, у них что и вышло бы… Тогда и прощение, и ордена», — подумал он. Теперь уже он и сам был не рад, что вызвал сочувствие девушки, которая ему нравилась. И он испытал вдруг забытое давно чувство — укоры совести. До сих пор, выполняя задания Миллера, Клыков тешил себя тем, что иного пути к спасению нет. Вначале задания были простые — прочесывали леса вместе с немцами, ходили в наряд на дежурство. Здесь ничего не требовалось, кроме пассивного выполнения приказа. Но в октябре Клыкова послали в единственную работавшую в округе школу с заданием прощупать настроения учителей. Его снабдили документами студента-практиканта. Он пробыл в школе недели две, тайно вел записи разговоров. Там он сблизился с молодой учительницей Натальей Сергеевной. Романтическая девушка приняла «независимые» высказывания Клыкова всерьез, а его самого — за советского разведчика. И даже написала ему восторженную записку.
В своем донесении Клыков вначале было пытался отделаться общими фразами о «патриотических настроениях». Но Миллер потребовал конкретных фактов — что именно говорила Наталья Сергеевна, когда, где. И агенту пришлось переписать свое донесение. А затем выступить в роли свидетеля. Вот где жуть-то была!..
…Ее ввели в подвал. Она взглянула в его сторону, узнала, и густые темные брови ее вскинулись вверх. Потом на лице застыла презрительная усмешка. Переводчик зачитал обвинение. Там были такие строчки:
«В разговоре с коллегами преподаватель литературы Воронцова Наталья Сергеевна высказала сомнение в победе германской армии. Она заявила, что русский народ изгонит захватчиков. Кроме того, Воронцова неодобрительно отозвалась о персоне фюрера».
— Вы признаете? — спросил переводчик.
— О Гитлере я ничего не говорила, — угрюмо отвечала учительница.
Это было правдой. Довесок с фюрером был на совести Клыкова. Но его же принудили!..
Офицер обернулся к стоящему в стороне Клыкову и жестом приказал сесть против обвиняемой. Он повиновался. Воронцова взглянула на него долгим, немигающим взглядом. И отвернулась.
— Отвечайте! — крикнул ей переводчик.
— Как всякий… гражданин, человек, любящий свою Родину, я не могла и не могу желать вашей победы… И сказала об этом…
Клыков облегченно вздохнул: сама призналась.
Офицер улыбнулся и что-то сказал.
— Любить родину — это вовсе не преступление, мы, национал-социалисты, тоже любим свою родину и воюем за ее идеалы. Но мы не потерпим клеветы на германскую нацию и ее фюрера.
— Я повторяю, что ничего не говорила о Гитлере.
— Господин свидетель! — приказал переводчик.
Клыков покраснел, глаза его сузились.
— Да чего там!.. Говорила и про фюрера… Прикажете повторить? Но она нехорошее говорила… Я не осмелюсь… — сердито, с фальшивым пафосом воскликнул Клыков. Он боролся уже за себя.
— Холуй и доносчик, — тихо, но внятно произнесла Воронцова.
«Ну, и все! И к черту! Что я, виноват, что жизнь проклятая?.. Почему я должен быть битым? Ну, сволочь, ну, предатель, а вы хотите, чтоб мне ломали ребра?!» — думал теперь Клыков.
— Забудь обо всем, — мягко сказала Лена. Она по-своему объясняла перепады в настроении спутника.
Мы с Крестовым ждали приезда еще одной свидетельницы — некой Пахотиной В. Б., ей была послана повестка в далекий сибирский город. Два тома уголовного дела Клыкова были уже изучены, мы трудились над третьим.
«С л е д о в а т е л ь. Когда вы были посланы в Берлин?
К л ы к о в. В середине марта 1943 года, шестнадцатого или семнадцатого.
С л е д о в а т е л ь. Чем вы занимались в Берлине?
К л ы к о в. Слушали лекции об экономике советского строя и по географии… Где что расположено — заводы, промышленность…
С л е д о в а т е л ь. Еще какие лекции?
К л ы к о в. По железнодорожному транспорту. Знакомили со схемой дорог, узловыми станциями…
С л е д о в а т е л ь. Где вы жили?
К л ы к о в. Мы жили под Берлином. В самом Берлине были всего раз.
С л е д о в а т е л ь. У кого именно были?
К л ы к о в. Нам дали талоны в пивной бар… Всего по кружке и выпили. Потом началась тревога, и нам велели спуститься в бомбоубежище. Весь вечер там просидели.
С л е д о в а т е л ь. Вернемся к вашему побегу к партизанам. Почему вы предприняли его именно в сентябре сорок третьего?
К л ы к о в. Я давно собирался и ждал лишь подходящего случая. В сентябре меня послали проверить лесника, связан ли он с партизанами. Я решил, что это подходящий случай.
С л е д о в а т е л ь. Почему вы избрали отряд Калицкого?
К л ы к о в. Слава шла о нем, немцы его боялись.
С л е д о в а т е л ь. Расскажите подробнее о побеге — как вы готовились к нему, как удалось миновать посты, что видели по пути?»
Рассказ Клыкова о побеге занимает десятки страниц. Он называет села, мимо которых они шли, людей, которых встречали. И опять я не вдруг понял, зачем с такой дотошностью следователь расспрашивает обо всех этих деталях. Очевидно, и сам обвиняемый не догадывался о причине.
«Командиру партизанского отряда т. Калицкому
Комиссару отряда т. Седунину
Прошу направить меня на самое опасное задание, чтоб я мог кровью смыть позорное пятно пребывания в плену.
Но просьба эта, однако, не была удовлетворена: вскоре Клыкова и его супругу направляют на самолете через фронт на Большую землю. По приземлении они были арестованы. Кто-то предупредил партизан, но не Валя, — она уже не могла это сделать. Возможно, то был гость старика Трофимова, посещавший резиденцию фон Барда в его отсутствие. Так или иначе, но действия, точнее говоря, последствия действий неизвестного разведчика видны отчетливо. Почитаем продолжение допроса Клыкова. Следователя заинтересовала поездка обвиняемого в Нарву с Микеровой.
«С л е д о в а т е л ь. Куда вы направились, выйдя из гостиницы?
К л ы к о в. В оптическую мастерскую, там я приобрел очки.
С л е д о в а т е л ь. Потом?
К л ы к о в. Потом Лена повела меня на окраину — она сказала, что ей нужно встретиться с одним человеком. Мы подошли к дому у речки. Лена велела мне обождать и дальше пошла одна. Я ждал, наверное, с полчаса. Вернулась Лена и сообщила, что не застала нужного человека и придется прийти еще раз.
С л е д о в а т е л ь. Куда вы пошли затем?
К л ы к о в. Вернулись в гостиницу и зашли в ресторан пообедать.
С л е д о в а т е л ь. Лена вам сказала, что это за человек и зачем ей нужно с ним видеться?
К л ы к о в. Нет. Этого она мне не говорила.
С л е д о в а т е л ь. В ресторане вы сидели за столиком одни?
К л ы к о в. Вначале одни. Потом к нам подсел немецкий офицер.
С л е д о в а т е л ь. У вас был с ним какой-либо разговор?
К л ы к о в. Он плохо говорил по-русски. Он спросил, кто мы и откуда. Как было условлено, Лена ответила, что мы муж и жена. Он выпил за наше здоровье и вскоре ушел.
С л е д о в а т е л ь. Вы еще раз ходили к дому у речки?
К л ы к о в. Обязательно. Мы там были три раза. Последний раз Лена вернулась и сказала, что никак не может застать нужного человека. И мы остались на третьи сутки.
С л е д о в а т е л ь. Микерова так и не сказала вам, кого и зачем она ищет?
К л ы к о в. Нет.
С л е д о в а т е л ь. Вы знали, что ожидает вашу спутницу по возвращении в Погостье?
К л ы к о в. Откуда я мог знать?
С л е д о в а т е л ь. Вы категорически утверждаете, что ничего не знали о готовящейся подпольной группе участи?
К л ы к о в. Ничего я не знал.
С л е д о в а т е л ь. Хорошо. Вам сейчас будет устроена очная ставка.
Далее допрос ведется в присутствии гражданки Андреевой.
С л е д о в а т е л ь. Гражданка Андреева, вам известно, кто предал подпольную группу сопротивления?
А н д р е е в а. Известно. Предал Клыков.
С л е д о в а т е л ь. Клыков Анатолий Евграфович ваш муж?
А н д р е е в а. Мы с ним не регистрировались.
С л е д о в а т е л ь. Как вам стало известно о том, что именно Клыков предал группу?
А н д р е е в а. Мне сказал об этом фон Бард.
К л ы к о в. Врешь! Ты лучше расскажи, как по вечерам к нему ходила «давать уроки».
С л е д о в а т е л ь. Вам будет предоставлена возможность высказаться. Продолжайте, Андреева.
А н д р е е в а. Немцам все было известно. Поэтому, когда Клыков и Микерова вернулись в Погостье, Микерову сразу арестовали, а ты, Клыков, пришел домой и напился. Надеюсь, этого ты не будешь отрицать?
К л ы к о в. Ну-ну! Это она из ревности, гражданин следователь…
А н д р е е в а. Дурак…
С л е д о в а т е л ь. Попрошу ближе к делу. Расскажите о вашем совместном побеге к партизанам.
А н д р е е в а. Побега как такового не было. Фон Бард и Миллер знали, что мы «бежим». Клыков, я тебе напомню один факт: когда мы ушли из Погостья и остановились в деревне Сяглицы…
К л ы к о в. Ну…
А н д р е е в а. Ты говорил с унтер-офицером и сказал ему, чтоб они не действовали в этом районе, так как у тебя задание связаться с партизанами. И он ответил: «Гут, гут. Их вайс». Он был уже предупрежден Миллером.
К л ы к о в. Наивной девочкой теперь прикидываешься. Сама же…
С л е д о в а т е л ь. Клыков, вы потом скажете.
К л ы к о в. А мне все равно. Это я там боялся смерти, а здесь не боюсь.
С л е д о в а т е л ь. Тем лучше. Андреева, продолжайте!..»
…В тот день я немного запоздал и пришел к Крестову, когда он уже беседовал с новой свидетельницей. Издали она показалась мне совсем молодой женщиной, и, лишь познакомившись с ней, вглядевшись в ее лицо с морщинками у глаз, я понял, что она могла быть участницей войны.
— Галина Дмитриевна Кудинова, — представилась она. — Да… Поздно, поздно заинтересовались, вот бы год назад… Еще был жив Григорий Лукьянович… Он больше меня знал.
— Так вы всю войну работали в Нарве? — спросил Крестов.
— Нет, сорок второй и сорок третий год. Затем по приказу из центра нашу точку перевели в Таллин. Потом дальше… Мы все время находились впереди наших войск на полтораста — двести километров…
Крестов положил перед Галиной Дмитриевной несколько фотографий. Она кивнула и стала рассматривать их. Затем, указав на фотографию Вали, сказала:
— По-моему, эта девушка бывала у нас… Ее звали Валя, ходила под легендой ремесленницы. Первый раз была в начале сорок второго года… Да… Григорий Лукьянович куда-то вышел. Я осталась одна… Тоже девчонка, неопытная… Хоть он и предупредил, что могут прийти, и пароль был мною затвержен, но когда я открыла, а она мне: «Дяденька…» — я растерялась. Потом сообразила, конечно… Познакомились. Пришел Григорий Лукьянович, и мы зашифровали ее донесение для передачи нашим… Переночевала она у нас… И ушла… И явилась снова в начале сорок третьего… На ту же квартиру. Я узнала ее… «Галенька, пусти», — говорит. Я впустила, жду условного пароля, а она молчит. Я решила не признаваться.
«Вам какую Галю?» — спрашиваю ее. Она опустилась на скамью, закрыла голову, шепчет: «Делайте что хотите… Я все нарушила, одно поверьте — за мной хвоста нет, два часа кружила по улицам». Из комнаты вышел Григорий Лукьянович, он имел легальное положение. Видит, такое дело. «А ну-ка, девка, документы, говорит, а то в полицию отведу. Там тогда навертят хвоста!..» Он решил, что она провоцирует. Такой вариант был предусмотрен инструкцией. «Вот мой документ», — говорит. И показывает аусвайс. Он взял, посмотрел. «И чего тебе надо?» — спрашивает. Она взглянула исподлобья и вдруг брякнула: «Мне надо связаться с Корзуном…» Это был общий шеф наш. Григорий Лукьянович твердит свое: «Вставай, пошли в полицию, там тебя свяжут с кем надо» — и ее за плечо. А она: «Дяденька, дайте попить…» Это был старый пароль. Он повернулся ко мне и говорит: «Дуй в полицию… Я ее попридержу здесь. Шляются всякие!» Это означало, что я должна выйти из дома и произвести осмотр.
— Ну, например? — спросил я.
Крестов и Галина Дмитриевна переглянулись.
— Действовать по инструкции, — улыбнулась она. — Ну, я вышла на улицу. Дом стоял на окраине, все насквозь видно… Я с полчаса походила, ничего подозрительного не заметила. Потом вызвала связника. Возвращаюсь. Вижу, картина другая. Чай пьют… Я даже удивилась — Григорий Лукьянович был очень осторожен. А тут прямое нарушение всех правил конспирации.
— Возможно, Григорий Лукьянович с первого визита запомнил Валю…
— И что же? Это не имело значения. Есть правила… Нарушение их может привести к провалу резидентуры. Ведь Валя в самом деле была перевербована.
— Но к вам-то пришла как друг…
Собеседница грустно улыбнулась:
— И все-таки она рисковала, и мы тоже.
— Но вы поверили ей?
— Да. Пошли на риск, за что получили головомойку… Связника вскоре я отпустила, а Валя осталась у нас и уехала с утренним поездом. А вечером следующего дня Григорий Лукьянович дал мне зашифровать для передачи по рации примерно такой текст… что связник неизвестной подпольной организации в Погостье предлагает план похищения фон Барда. По словам связника, имеется вооруженная группа, двенадцать или пятнадцать человек, не помню точно… дислоцируется по соседству с резиденцией абвера. Группа готова принять самолет на заранее подготовленную площадку в лесу близ Погостья. Были еще какие-то детали плана. Я зашифровала и в очередной сеанс передала в центр. В ответ получили радиограмму: «Запрещаю вступать в переговоры. Опасайтесь провокации». Но в следующем сеансе уже новый текст: «Сообщите соображения о реальности предложенного плана. Фигура крайне заманчивая. Опасайтесь провокации». Очевидно, дошло до начальства. И Григорий Лукьянович послал связника в Погостье. Какова была задача, я не знаю. Не принято было интересоваться тем, что прямо тебя не касается. После возвращения связника я передала сообщение, подтверждающее существование группы, и схему ежедневного маршрута начальника отделения абвера. Знаю, что мы кого-то ждали из Погостья… Но кончилось это едва не трагически… Центр приказал нам немедленно сменить квартиру и перейти на нелегальное положение. Радиосеансы также были прекращены на несколько суток. Помню, Григорий Лукьянович что-то говорил потом, что группа раскрыта и абвер подставил своего связника.
— Но как он об этом узнал? Кто предупредил? — вырвалось у меня.
— Очевидно, был сигнал… Вот я же говорила — вы чуть опоздали — он, конечно, знал все. Так и не удалось выкрасть господина фон Барда… Впрочем, с ним все-таки покончили…
— Как? Кто?
— Этого не могу сказать, но точно помню, что передавала сообщение о его гибели. Возможно, партизаны…
Когда Галина Дмитриевна ушла, я задумался, сравнивая ее судьбу с Валиной. Ровесницы, обе радистки, пошли на фронт добровольно, обе были в тылу врага, но сколь различны их судьбы!..
— Сергей Васильевич, а что — Кудинова имеет награды, не интересовались? — спросил я.
— Она звание Героя имеет…
— Итак, после войны вы сменили фамилию? — спросил Крестов последнюю из вызванных свидетельниц.
На вид ей не более сорока. Но по документам она числилась 1920 года рождения. Дородная фигура, лицо румяное, полное.
— Я вышла замуж за Пахотина.
— Вы знаете, зачем мы пригласили вас?
— Могу предположить…
— Нас, в частности, интересует Валентина Олешко. Ее судьба. Что бы вы могли рассказать о ней?
— Я уже давала показания в сорок четвертом году… Олешко ничем не выделялась, выполняла задания, как и мы все.
— Какие именно?
— Сейчас уже не вспомню… Там было что-то связано с забастовкой торфяников. Ее посылали выяснять.
— Этот факт нам известен. Еще?
— Ходила в лес искать партизан. Но, как и все мы, старалась избегать встреч. Не стану ее оговаривать… Конкретные факты мне лично неизвестны.
— Но если бы они были, то вы, как старшая в группе, видимо, знали бы об этом?
— Очевидно.
— Кому вы докладывали о работе группы?
— Я понимаю ваш вопрос… Вас интересуют мои отношения с майором фон Бардом… Да, я использовала его симпатию ко мне на благо общего дела. Мое истинное отношение к нему я доказала позднее…
Все это было сказано спокойно, сдержанно, даже с некоторым достоинством.
— Извините, но ваши отношения с фон Бардом нас не интересуют, — сказал Крестов. — Когда вам стало известно о заговоре?
— Я о нем ничего не знала… Вы спросите, почему меня не вовлекли в него? Меня ненавидели, да. И я сознательно старалась вызвать ненависть к себе, чтобы заслужить доверие абвера.
— Повторяю вопрос: когда вам стало известно о заговоре?
— Когда все участники его были уже арестованы. Я ездила в командировку в Таллин, вернулась, меня сразу повезли в полевую жандармерию.
— Зачем вас посылали в Таллин?
— Проверить по картотеке местожительство одного эстонца.
— И все?
— Все…
— Но для того, чтобы проверить фамилию по картотеке, не нужно было посылать вас в Таллин. Достаточно было бы звонка того же фон Барда.
— Возможно. Но он предпочел иной способ.
— Значит, до отъезда в Таллин вы ничего не знали о заговоре?
Здесь впервые она заколебалась с ответом. Но решила сказать правду.
— …Я узнала буквально за пять минут до отъезда. Машина ждала меня, так что я все равно не смогла бы никого предупредить.
— От кого вы узнали о заговоре?
— От фон Барда. Он пересказал мне донос Клыкова.
— Как он реагировал?
— Он был встревожен. Сам факт заговора внутри абверкоманды мог сказаться на его карьере. Ведь он ставил организацию русской группы себе в заслугу, подавал рапорты.
— Но все-таки вы, после того как узнали о заговоре в группе, могли как-то подать знак? — спросил я.
— Я же не знала всех участников. То есть я могла лишь предполагать. Я чувствовала настроение Микеровой, Олешко… Но даже если б мне удалось встретить их за эти пять — десять минут, они бы не поверили мне — сочли, что я их провоцирую.
— Вы вернулись из Таллина. Вас повезли в жандармерию. Кто вас повез?
— Майор фон Бард.
— Какого числа?
— Это было пятого марта, около полуночи.
…Допрос продолжался. Вначале его вели в камерах-одиночках. Затем всех согнали в полуподвальное помещение, впрочем довольно просторное, и расставили лицом к стенам. Посредине стоял стол следователя, тут же находилось несколько гестаповцев в черных рубахах без ремней. Время от времени из какого-нибудь угла доносился сдавленный крик… От Микеровой добивались ответа, кто ее послал в Нарву; она объясняла свою поездку предложением Клыкова. Тогда ввели его как свидетеля, и он тут же на очной ставке дал показания и даже начал было в чем-то оправдываться, но, заметив, что он сильно пьян, гестаповцы вытолкали его за дверь.
— Ну, полюбуйся на свой фрейлейн! — сказал фон Бард, вводя Веру в помещение.
— Что они сделали? — изумилась та, будто ничего прежде не знала.
— А ты сам спроси у них.
И Вера по очереди обходила всех и спрашивала. Лишь одна из девушек расплакалась и сказала, что она ничего не знала толком, была лишь одна болтовня. «Ведь правда ничего серьезного не было — выпили, наговорили глупостей?» — спросила Вера Андреева Валю. Так же, как и фон Бард, Андреева была заинтересована в том, чтобы принизить значение всей этой истории.
— Их били? — спросил Крестов Пахотину.
— При мне уже нет. Олешко решила взять все на себя и призналась в том, что она направила в Нарву Микерову. Но к кому и зачем — говорить отказалась. Я слышала, что она писала майору письмо, где, ссылаясь на параграф из устава: «За действия солдат отвечает их командир», брала всю ответственность на себя. Но письмо это не было предъявлено при допросе.
— Как вел себя фон Бард?
— Он подошел к Вале. Правая рука у нее была перебита, висела плетью. Стояла с трудом, покачиваясь. Майор распорядился, и ей дали чашку кофе. Потом он сказал: «Я считал вас фрейлейн, а вы солдат, командир… Полное раскаяние — жизнь. Согласны?» Она тихо ответила: «Нет!» Затем он сказал ей, но громко, чтоб слышали все: «Вам не удалось и не могло удаваться… Но — попытка! Смысл! Советская разведка давно вас ищет как предателей. Здесь вы пользовались свободой». — «Свободой быть вашими холуями, это вы называете свободой», — перебила его Валя. Майор тотчас отошел от нее и, обратясь к следователю, заговорил с ним по-немецки. Смысл был таков, что допрашивать, пытать — бесполезно. Они ничего не знают… и вообще это были лишь одни разговоры. Но для примера следует наказать. Потом он обошел всех и спрашивал каждого: «Раскаиваетесь?» Тех, кто раскаялся, отделили. А семерых — Валю, Лену, Мишу, Колю, Тоню, Дуню и еще кого-то — тут же вывели на берег и расстреляли.
— Откуда вам известно, что расстреляли?
— Мне приказано было присутствовать… при казни…
Я спросил, как вели себя приговоренные.
— Темно было… И в глазах темно. Кончили быстро… Никто не крикнул.
Затем Крестов стал расспрашивать Пахотину об Анатолии Клыкове.
— Чем занимался Клыков после возвращения из Берлина?
— Он был назначен командиром отряда карателей, прочесывал леса…
— Его отряд принимал участие в расстреле у Железной Горки?
— Да.
…Вот он, этот домик — Партизанская, 41… Странный, как бы наполовину обрубленный. На улицу — глухая стена. Я вошел в калитку. Крыльцо, видно, новое, свежевыструганные доски — значит, кто-то заботится. Постучал. Дверь отворила молодая женщина.
— Галину Семеновну можно видеть? — спросил я.
— Хозяйку-то прежнюю? Померла.
— Давно?
— Недавно. Мы полгода как въехали… Дом-то пустой остался, одна жила… Да вы кто будете, родственник?
— А зайти в дом можно?
— Чего ж нельзя… Заходите! Пожалуйста.
Домик-то небольшой, кухня да комната… Здесь, стало быть, прошло Валино детство, вершились надежды, мечты. «Тройка, семерка, туз…»
— …А хозяйку-то саму схоронили на кладбище, где велела. Рассказывают, все про дочь спрашивала. Дочь-то ее пропала в плену. Сколько лет прошло, а ждала… И померла с ее письмом в руках, — говорит новая хозяйка дома.
…Повидал я кое-кого из Валиных одноклассников. Теперь им под пятьдесят… Многие не вернулись с войны. А после поехал в деревню Плотаву, где жили Валины родственники. Разбросанная по косогору алтайская деревушка утонула в снегах. Стоял декабрь… Надолго же затянулось наше следствие!
Я постучал в избу у околицы. Отворил пожилой высокий мужчина и, узнав о причине приезда, заволновался, пригласил в комнаты. Первое, что мне бросилось в глаза, это грамота в рамке на стене — благодарность Верховного Главнокомандующего. И передо мной, слегка горбясь, стоял старый солдат — тот самый, чья фотография висела под грамотой, только на том молодом веселом лице не было резких морщин и складок… Так ведь тридцать лет, почти треть века минуло!
Он был дома один, жена куда-то ушла по хозяйству.
— Значит, вы ее дядя?
— Родной! Как же! Валька! Эх, Галина не дожила…
Он снова засуетился, стал что-то искать в шкафу и наконец вытащил пачку пожелтевших листков — письма племянницы, которые теперь, после смерти Галины Семеновны, перекочевали к нему.
Он слушал мой рассказ понурив голову и подперев ее большой тяжелой рукой, не перебивая вопросами и как бы отрешившись от всего преходящего. И крупные слезы текли по лицу старика.
Пришла хозяйка, узнала, с чем я приехал, тоже расплакалась, потом побежала по другим родственникам и знакомым, жившим в этой деревне, с радостной вестью: отыскался след Вали — не продалась девчонка фашистам, не улизнула с ними на Запад, не скрывается под чужой фамилией… Погибла как солдат.
К избе со всех концов деревни спешили люди.
Обратно я возвращался в Барнаул через Алейск. И прошел пешком путь от домика на Партизанской до станции. По этой дороге когда-то бежала девушка в гимнастерке. От станции к дому, чтобы обнять маму в последний раз и крикнуть «прощай»; от дома к станции, чтобы уехать с эшелонами на фронт и уже никогда не вернуться.
Бежит-бежит девушка в гимнастерке, спешит-спешит она на свой эшелон. Успела, вскочила, махнула рукой — прощайте, братья! И эшелон тронулся. Все быстрей ускоряет он ход, все громче стучат на стыках колеса, а из вагонов несется песня: «Вставай, страна огромная!..»
Встала страна. Вот лица ее молодых сыновей, дочерей… Спешите запомнить их… Многих вы уже никогда не увидите, и гибель их падет тяжелым камнем на душу. Стучит сердце. Стучат колеса, уходит вдаль эшелон!..
Бежит-бежит девушка в гимнастерке, спешит-спешит она на свой эшелон, умчавшийся в вечность.
В семидесятые годы Федор Аниканович Атаринов был блестящий сорокалетний администратор с широкой обаятельной улыбкой, современной манерой этакого легкого равнодушия и внятно выраженной прогрессивной направленностью недюжинного ума. В нем искрился столичный лоск, еще больший, чем у аборигенов большого города. Друзья любили его за широту и открытость; женщин привлекало личное обаяние, и он чувствовал себя почти вполне счастливым, пока не совершил весьма неприятного открытия: однажды, предавшись размышлениям о жизни, Федя почувствовал себя обойденным — вот уже сколько лет он трудится в одной должности и его не повышают. За что?
Как только он открыл эту главную несправедливость к себе — что он обойден, обижен, — так тотчас стали обнаруживаться другие. Скажем, командировки за рубеж. Ну ладно, ездил, но, конечно, мог куда больше! — размышлял он, вспоминая те варианты, ситуации, которыми мог бы воспользоваться, а упустил. И ему было обидно, что упустил. Вон Санька Серов полмира объездил, ходит с высоко поднятой головой. «Ну, ты даешь!..» — однажды заметил ему Федя. «А чего! Так и надо!..» — с вызовом ответил Санька.
А премия? С лауреатством дело сложнее, это решают высокие инстанции (и все равно наиболее дальновидные как-то устраиваются, входят в перспективные группы, но, допустим, это Феде самому противно, не надо!), но свою-то, министерскую, мог получить. Вполне! Острову республиканскую дали — за что? Допустим, работал, а разве он, Федя, не работал?! Вот именно, он работал, а другие пользовались. А почему его не вводят в ученый совет? Гяурова ввели, а он позже пришел, тоже не имеет докторской степени, еще только думает защищаться. Но Федя тоже не собирается пожизненно оставаться кандидатом наук! Дело не в степени, — не это решает! Сумел, и все тут… Или взять награждения? О чем говорить!..
И Федя вспомнил многочисленные вечера, когда он перерабатывал, сидя до одурения у себя в отделе. Бывало, звонит приятель Игорь Хрусталев снизу, из подвального отсека: «Привет, Федя, сидишь?» — «Ага». — «Кажется, мы вдвоем только остались?» — «Наверное». Да, он рабочая лошадка. Незавидная роль. Пожалуй, над ним посмеиваются. И поделом.
Дав своим мыслям такое направление, Федя заходил в своих обидах все дальше и дальше. И ему стало стыдно, что он такой, в сущности, смешной и неумелый человек. То утешение, что он честен и совесть его чиста, что в конце концов кто-то должен быть рабочей лошадью, теперь не годилось. Ну, и сиди со своей чистой совестью, коли тебе это нравится. Утешайся.
Чтоб не очень растравлять себя, Федя стал вспоминать. Кое-что он все-таки имел. Хотя?.. Соцстраховские путевки, — так, господи, перед кем хвастать? — их все получают. Квартира? Опять же. Да, получил. И что? Кто из кадровых работников в их ВНИИЗе не получал квартир или не улучшил жилищных условий? Деловые люди по второму, по третьему кругу получили, детей обеспечили квартирами! А такие, как Леонтий Павлович, сам по хозчасти, наверное, уж и о внуках позаботились. Но он, Федя, — не рвач и, имей он все возможности, все равно бы не пользовался ими. Есть же какие-то устои, понятия, черт побери! Но дело не в этом. Или в этом? А? В чем тогда? В чем?! Этак можно докатиться до поиска смысла жизни. Нет, отчего ж, под коньяк можно иногда и «за жизнь» поговорить, но вообще этим занимаются юноши, не пользующиеся успехом у девушек, и неудачники. Или надо быть Львом Толстым. Он, конечно, все мог позволить себе, и искать смысл жизни. Делал, что хотел. Тоже ненормальность… Гений. А жизнь проходит. Ладно, пусть там рвет, хапает кто угодно, но он, Федя, останется каков есть.
И, придя к такому выводу, Федя вновь занялся текучкой: он подписывал бумаги, корректировал план подведомственных отделу лабораторий и секторов на следующий квартал, читал и визировал чертежи. Но прежнего душевного покоя и удовлетворения своей работой уже не испытывал.
Атаринов работал заместителем начальника отдела крупного отраслевого НИИ — ВНИИЗа, начавшего с некоторых пор, пока неофициально, именоваться объединением, а директор его соответственно — генеральным. ВНИИЗ имел свое опытное производство, бывшее некогда самостоятельным заводишкой средней руки, и несколько филиалов на периферии. Начальник отдела — доктор наук, мэтр — бывал не каждый день, в основном занимался научной проблематикой, и вся администрация лежала на Феде. И в треугольнике чаще всего он представительствовал как руководитель отдела: выслушивал мнения и высказывал свое.
Лет десять назад, когда Федя, совсем молодой, тридцатилетний кандидат, только занял эту должность, он чувствовал себя как на крыльях. Взволнованный прибежал он к ближайшему другу Ивану Хрусталеву, — с ним единственным Федя делился своими самыми заветными надеждами и мечтами.
— Понимаешь, Игорь! Пятьдесят человек в отделе, заведующий — доктор наук!.. Завтра должен быть приказ о назначении, но пока никому ни звука, — возбужденно говорил Федя.
Друзья долго и вдохновенно обсуждали это событие. Строились грандиозные планы. Вчера еще все казалось таким далеким, а сегодня Федя уже — руководитель отдела. Здорово!
— Подожди, если все состоится, я перетащу тебя в свой отдел. Что ты! Никакой проблемы… Теперь все в наших руках… Скажем, завсектором, а? Неплохо… — говорил Федя.
В новой должности он действительно нашел приложение своим способностям. Теперь по долгу службы ему приходилось просматривать десятки чертежей (прежде чем их посмотрит шеф отдела) и делать свои замечания. Он скоро научился быстро схватывать недоработки конструкторов и корректно, но внушительно указывать на них исполнителю. В то же время, если он видел, что заложенная в конструкции мысль интересна, он мог подсказать, как лучше и эффективней развить ее и с удовольствием увлеченно и бескорыстно высказывал свои соображения конструктору. Иногда, впрочем, им овладевала досада: будь он сам разработчиком, он бы из этой конструкции сделал конфетку! Но теперь его задача была другая — подсказывать, направлять, оценивать критически… Ему нравилась, особенно на первых порах, эта позиция благородного бескорыстия. Правда, наиболее сложными конструкциями занимался сам шеф отдела, к которому ведущие конструкторы и главные специалисты обращались напрямую, минуя Федю. Его же главным образом окружала инженерная молодежь.
Федя был либерален, доброжелателен, готов поддержать все прогрессивное, и подчиненные любили его. Со временем он понял, что где-то кончается его власть и что-то в отделе решается без него. Так, например, отделу подчинялись две лаборатории, но завлабы были доктора наук и члены ученого совета. В отсутствие начальника отдела они формально были подчинены Феде. Однажды он попробовал проявить свою власть, но завлабы очень вежливо намекнули ему, что они люди занятые и не склонны отвлекаться на мелочи. И Федя понял, что он не может вызвать их на ковер, — член ученого совета — это уже иной уровень, Федя им не был. И он больше не трогал их, но держал в уме все же подчинить их со временем. Наука руководства оказалась не такой уже простой. Федя постигал ее. Ровесники говорили ему: «Ну, Феденька, ты теперь в начальство вышел…» А старший научный сотрудник Гогинадзе обнял его и сказал: «Дарагой, ты взошел на такой небольшой-маленький трамплин, но с него высоко подкидывает».
Но Федя никуда не рвался, а с удовольствием и усердием осваивал новую работу и новое положение. Помимо прямых должностных обязанностей была и другая, представительная сторона его деятельности. В отсутствие шефа он, на правах начальника отдела, без доклада входил к директору, имел доступ в столовую для делегаций, и бухгалтерия оплачивала ему проезд в мягком.
Все это было хорошо в первые годы. Теперь же принималось как должное. Что из того, что он вхож к директору? Что из того, что он имеет пропуск с красной чертой наискосок, дающей право свободного входа и выхода с территории? — ведь он же никогда не злоупотреблял этим и приходил на службу еще раньше, чем рядовые сотрудники. Что из того, что он берет билет по броне? Ничего. Ровным счетом — обычная вещь, элементарные условия нормальной работы. То обстоятельство, что рядовые инженеры были лишены этих условий, не имело существенного значения для Феди.
В то же время он очень сильно переживал то обстоятельство, что члены ученого совета имели бо́льшие по сравнению с ним преимущества: чаще ездили на научные симпозиумы, приглашались на официальные приемы с участием дружественных делегаций. Когда директор в конце какого-нибудь совещания произносил сакраментальную фразу: «Членов ученого совета попрошу задержаться, остальные могут быть свободны», — он, Федя, испытывал какой-то комплекс неполноценности, поскольку вместе с другими нечленами должен был покинуть конференц-зал, но делал вид, что это его нисколько не трогает. Что в самом деле? Сколько можно ходить на вторых ролях?
Работал он всегда много. Сотрудники шли к нему со своими делами, в том числе и личными. Это импонировало ему. Обращение по личному делу означает доверие. Федя любил поговорить с дипломированным юнцом по-товарищески, по-человечески. Предложит сесть, закурит сигарету и, откинувшись в кресле, скажет: «Что ж, пока у тебя (если он беседовал с молодым человеком, то говорил с ним на «ты», по-дружески и как старший руководитель) все правильно: в твои годы я тоже получал сто десять, а пожалуй, и меньше — ставки были пониже… Да! Точно помнится — девяносто… А вкалывали дай бог!»
Последует поучительный экскурс в прошлое. Федя любит и умеет поговорить. Затем он делает неожиданный поворот: «Но я ж понимаю, тебе нужна перспектива! А если реально говорить — степень. Ставим вопрос так: где легче защищаться? Вообще, сейчас защититься непросто… Труднее, чем десять лет назад, но тем не менее делаются и кандидатские, и докторские, — о чем речь! Что важно? Важна тема. И, что не менее важно, — руководитель!» — и Федя поднимает вверх палец, как бы заостряя вопрос. Звонят телефоны, кто-то заглядывает в двери, но Федя от всего отстраняется: «Дайте поговорить с человеком! Можно же в кои-то веки…» Разве что зазвонит белый телефон без диска — директорский… Ну, тут, конечно, тут уж ничего не поделаешь; Федя быстро, хотя и без лишней торопливости, берет трубку:
— Слушаю, Николай Афанасьевич!
Деловито прижимает трубку плечом к уху, в то время как руки быстро находят чистый листок и ручку. Указание записывается четко, хотя и быстрым, но разборчивым почерком. Дело есть дело. Можно пофрондировать с непосредственным шефом — завотделом; можно изредка бросить смелую реплику возражения заместителю директора по науке Шашечкину, — но директор есть директор.
— Все понял, Николай Афанасьевич!
Оторвав трубку от уха, Федя не тотчас кладет ее на рычаг, а ждет щелчка оттуда. И потом, уже положив трубку, еще с полминуты сидит, переживая разговор и как бы осмысливая сказанное; на самом деле он припоминает все детали разговора, достаточно ли точно и оперативно он среагировал. С удовлетворением отмечает про себя, что смог тут же на память назвать несколько требуемых цифр. Генеральный все отмечает, и это не пройдет мимо его внимания. Ну, а затем он вновь переключается на беседу. Но, собственно, что? Беседа закончена, пора закругляться, и он бросает в заключение что-нибудь вроде: «Ну, вот так и действуй… А насчет Острова подумай. Да, в его лаборатории делают дело, но… вот учти, что я тебе сказал». Затем следует широкая улыбка, Федя разводит руками, как бы говоря: ну, вот видишь, какой я простой и хороший, и в то же время занимаю солидный пост.
Что еще, скажите, нужно молодому, вступающему в жизнь специалисту? С ним поговорил сам Атаринов, обещал поддержку. И молодой человек уходил от Феди окрыленным и говорил своему коллеге: «А чего бы тебе не сходить к Атаринову? Зайди, побеседуй. Дело говорю! Это — человек!..» И вот уже другой юноша, желающий получить напутствие и поддержку, направляется к Феде, и у Феди появляется еще один сторонник, еще один кадр…
А кругом все кипит. На столе десятки бумаг, требующих ответа, звонят телефоны, толпятся люди, а ты умело и четко сбрасываешь вопросы: это решено, это — туда, это — поручить тому… Что там? На подпись? Давайте тут же и подпишу, чтоб не лежало. Верочка, а чертежи отдайте в светокопию. И все новые вопросы набегают как волны, а ты разгребаешь их. Ты популярен в отделе: ты слывешь хорошим работником, и что? Это не поможет тебе стать членом ученого совета. Нет. Не это решает, хоть об стенку расшибись…
Происшедшие сдвиги в Фединых настроениях были замечены в отделе, но трактовались по-разному. Одни считали, что он просто устал, другие объясняли все неустройством в личной жизни. Пожилые (по стажу) отдельческие дамы, влюбленные в Федю и озабоченные его здоровьем, говорили: «Ну нельзя же так… Он совсем истязает себя работой… И его не щадят!» И это мнение получило распространение в определенных кругах.
Прежде, когда Федю выдвигали или избирали в состав месткома, он радовался этому как заслуженному признанию; в такие периоды он был доброжелателен ко всем другим, которых тоже выдвигали, и говорил: «А чего? Здорово, это хорошо, когда выдвигают». Теперь же, в период своего служебного застоя, Федя начал настороженно сопоставлять свои достижения с успехами других. Он высчитывает, во сколько лет Остров стал лауреатом; каков средний возраст членов ученого совета; на котором году жизни нынешний зам по науке Шашечкин занял свою должность, в коей пребывает уже четверть века. И подсчеты эти не приносят ему успокоения (выясняется, что Тихон Иванович Шашечкин в Федином возрасте был уже заместителем директора!), а еще более растравляют его.
Раздраженному Феде казалось, что все эти годы были потрачены напрасно. И ему мерещится уже полная безысходность; перед ним встает альтернатива: либо — повышение, либо — уход. Да, ВНИИЗ — это марка, но есть и другие НИИ. Федю знали в кругах, и он мог рассчитывать на поддержку. Пойти в какой-нибудь скромный, небольшой НИИ заместителем по науке, — милое дело! Понятно, что такие должности на улице не валяются, но если поставить цель и приложить усилия, вполне можно подыскать приличную должность на триста пятьдесят рэ, выражаясь по-современному. Большего он не требует, но это уж кандидатский минимум — это мое, это отдайте.
В эти дни Федя делает еще одно печальное для себя открытие: оттого, что он сбавил темп, стал равнодушнее к делу, просиживал в столовой по два часа, — не произошло никакого переворота; все шло, как и шло, — чертежи отправлялись в светокопию, выдавалось необходимое количество проектной документации для закрытия плана, даже с небольшим перевыполнением; распределялись премии (он просто подписывал от администрации поданный ему треугольником список, а не спорил, как прежде, до хрипоты, чтоб все было по справедливости). Более того, у Феди улучшились отношения с непосредственным шефом, которому, казалось, импонировало новое Федино отношение к своим обязанностям; очевидно, прежняя, слишком уж энергичная деятельность Атаринова служила как бы немым упреком шефу…
Так ради чего, спрашивается, он старался? За что страдал? За свою глупость. Только лишь. С тяжелым чувством он вспоминает о друге Игоре Хрусталеве: ведь положение Игоря еще хуже… Федя хоть сумел защититься, а Хрусталев так и остался без степени. В какой-то мере сам виноват: тянул, тянул, а потом махнул рукой, хотя материала у него, конечно, на три диссертации, — размышляет Федя. В то же время у него возникают уже сомнения, кто ж из них добился большего. Хрусталев считается видным специалистом, имеет патенты… Его знают в отрасли, а персональный оклад компенсирует отсутствие ученой степени. Правда, персональной ставки можно лишиться. Что тогда?
Вслед за Хрусталевым он вспоминал еще двух-трех инженеров-экспериментаторов, тоже без степеней. Вкалывали дай бог и без персональных надбавок, и без загранкомандировок. Это сравнение ненадолго успокоило Федю. Конечно, он не карьерист и не собирается шагать по трупам, но все же его труд должен быть оценен. Цель была поставлена. Оставалось — действовать.
Надо понять, что кроме дела существуют еще человеческие отношения. Будь ты семи пядей во лбу, но если у тебя нет контактов — все без пользы. Что генеральный? Важно, как доложат ему. И правильно, он же не может во все вникать… Тот же Санька Серов на всех европейских симпозиумах побывал. Владеет аудиторией, знает английский — все правильно. Но кроме того, после каждой поездки является с сувенирчиками Танечке, Манечке, Женечке, на поклон к Шашечкину, то-се… Пусть мелочь, но это жизнь, — рассуждал Федя, все более прозревая. И ему, с одной стороны, было обидно, что так делается, но еще обиднее было, что раньше он как-то не придавал этому значения.
А все Игорь Хрусталев со своими наивными представлениями. Дело же не в том, чтобы хапать и хватать, — вовсе нет! Просто надо более зрело смотреть на жизнь. Вот именно — зрело.
И вот над всей прежней Фединой жизнью, над прочными связями уже нависла тень рокового вопроса: з а ч е м?
— Зачем я рабочая лошадка?
Что из того, что я — хороший работник? Ни-че-го! Я — не член ученого совета, не доктор, не руководитель самостоятельного звена. Значит, я неправильно жил, не с теми дружил. Что дала мне двадцатилетняя дружба с Игорем, кроме ее надежности? Ну, надежна, и что из того? И на обстоятельства валить нечего: в этой жизни надо суметь. И оправдываться не перед кем! Не уяснил себе этого — пеняй на себя.
Игорь Николаевич Хрусталев ехал на службу в радостном настроении ожидания, что нынче предстоит приятный и легкий день, без особенных мозговых перегрузок и нервного напряжения, ибо все самое трудное позади; он ждет официального заключения лаборатории по своей работе. Предварительные испытания дали самые лучшие результаты, значит, никаких неприятностей быть не может: наконец-то он вошел в иные порядки!.. Поздновато, скоро полвека стукнет, но лучше поздно, чем никогда.
И Хрусталев заранее представлял себе, как сложится этот давно ожидаемый день. Сперва он пройдет к себе в подвальный отсек, сядет в удобное кресло под сводами, развернет тысячу раз знакомые, стершиеся на сгибах чертежи, чтобы уже просто так взглянуть на знакомые контуры, и закурит первую в этот день, а потому самую приятную сигарету (он никогда не курил до одурения, а так, чтобы приятно было и уже ждешь удовольствия). А затем? Ну, что? Визит к Глебову, ненадолго, напомнить, чтоб поскорее выделили ассигнования, — тот обещал не тянуть.
В качестве ответного джентльменского жеста он, Хрусталев, заверит начальника опытного производства, чтоб о программе следующего месяца он не беспокоился — сдадим машину. Это — событие. А затем визит на третий этаж к Феде и дружеская беседа, которая все откладывалась и откладывалась, а необходимость в ней возрастала.
Он вошел в подъезд пятиэтажного здания с современной, в металле, вывеской, привычно сунул руку в карман, но вахтер кивком показал, что не нужно, и Хрусталев проследовал дальше и оказался в весьма оживленном коридоре, где как бы все двигались и в то же время стояли на месте. Углубленный в свои мысли, Хрусталев стремительно обходил группы сотрудников; не слишком многие кивали ему, и он отвечал иногда с запозданием. Затем он спустился вниз, прошел по совсем пустынному коридору, отворил еще дверь.
Помещение напоминало лабораторию. Был тут и верстак, и доводочная плита на нем, и точный мерительный инструмент. Из-за стальной, тяжелой навесной двери, ведущей в камеру-поплавок, погруженную в резервуар с водой, чтоб не зависеть от земных колебаний, слышался мерный возвратно-поступательный ход Белой машины.
Вот когда он понял, что все лучшее позади. «Кончено!.. Теперь они увезут ее и… И — ничего», — подумал он, и перспектива дня предстала ему уже совсем в ином свете: Глебов картинно разведет руками и скажет: «Молодцы, поздравляю, но прости, через пять минут я должен быть…»; Федя хоть и обрадуется приходу друга, но у него будет толпиться народ, а на столе — лежать груда чертежей для засыла в светокопию, и никакой беседы не получится. Не так?
Хрусталев вдруг нахмурился, спохватившись: кто это посмел пустить Белую машину без него?! Но тут же увидел значительное сияющее лицо Терентия Кузьмича Тишкина, своего соратника, и вспомнил, что еще вчера договорился с ним с утра дать машине несколько часов походить вхолостую, а затем уже установить образец и запустить на суточный цикл. Хрусталев поздоровался с Тишкиным и, кивнув на дверь камеры, дал понять, что понимает и одобряет его действия. Потом подошел к двери и заглянул в стекло.
Там, в камере, величиной с обычный станок, белела созданная машина. Сравнительно медленно, бесшумно двигался суппорт с алмазным резцом. Входить туда во время работы не рекомендовалось, само по себе нахождение человека вблизи машины влияло на температурный режим в камере; это, в свою очередь, влекло к тепловой реакции металла, хотя бы в долях микрона, и, в конечном счете, отражалось на прямолинейном движении резца.
— Уже звонили! Начальство, как его… Глебова заместитель? — сказал Терентий Кузьмич.
— Рузин! Невеликое это начальство… Что ему надо? — спросил Хрусталев, невольно раздражаясь.
— Вас спрашивал. А после насчет машины интересовался, посылали, мол, на контрольный замер образцы? Ну, я и говорю…
— Зачем? Какое его дело? Я же все понимаю, к чему и зачем это! Вот стервец. Он — умный, но вечно суется куда не следует…
— Да погодите вы! Ничего я ему не сказал. Говорю: спросите начальника. Игорь Николаевич, говорю, лично этим занимается.
— Ну, правильно. Это ж такой народ, им только дай палец… Нынче же и прикроют план.
— Если узнают, что вы на замер посылали, факт прикроют: конец квартала. Их тоже можно понять — хочется цифирь показать, генеральному доложить, — усмехнулся Тишкин.
— Точно. Но даже не только это: Володю Рузина я уже немного изучил. Все видит, все понимает, но…
Раздался приглушенный телефонный звонок. Хрусталев сказал:
— Терентий Кузьмич, подойдите, пожалуйста! Это наверняка Рузин. Меня — нет. Был — ушел… Если только Федя Атаринов или генеральный директор. Для остальных — нет!
— Если Глебов?
— К черту!
Все так же снисходительно усмехаясь, Тишкин не спеша подошел к телефону, взял трубку, сказал: «Слушаю». Потом, прикрыв микрофон ладонью, обернулся к начальнику: «Вас. Приятный женский».
— Спросите, кто?
— Да эта, как ее? Черненькая, армяночка, технолог, я ее уже по голосу узнаю… Во, Арцруни!
— Подойду, — ответил Хрусталев и взял трубку. — Лена, привет! Да, прячусь от нашего общего друга товарища Рузина… Слушаю тебя.
Видно, собеседница на другом конце провода говорила что-то приятное для Хруста лева: черты лица его разгладились, а взгляд стал мягче. Он слушал, изредка кивая головой.
— …Ну, дай бог, — сказал он наконец, — но ты не представляешь, сколько мы с Терентием Кузьмичом бились над отработкой машины… Но у нас отработка вроде и не считается за труд.
Хрусталев повесил трубку и сказал:
— Первое поздравление… Была в лаборатории и узнала о наших результатах, говорит, у Белой машины в Европе нет конкурентов, есть только в Америке. Обещала проверить. Она вообще грамотный специалист и следит за иностранной периодикой… По идее нам бы и генеральный должен был позвонить и поздравить, а? Ведь это же событие для всей отрасли…
Тишкин посмотрел на своего шефа с мудрой иронией.
— Терентий Кузьмич, а что вы думаете насчет сдачи? — спросил шеф.
Тишкин усмехнулся:
— С начальством не очень повоюешь, можно б дать им засчитать в план, а если по делу смотреть, нужно на обкатку еще недельку-две. И юстировать, и вхолостую дать походить. Ты ей сейчас неделю дай, она потом на год дольше работать будет.
— В том и дело! А им отдать — сейчас запустят партию или… или поставят на склад. Да, да бывало и так!
— Не, Игорь Николаич, эта не залежится. Потому — показатели. Новый класс. Выгодно.
Хрусталев помолчал и уже задумчиво проговорил:
— Вот я и не знаю, выгодно ли, что мы практически уже вошли в иные порядки чисел, а?
Тишкин усмехнулся.
— Это, я помню, случай был перед войной, еще и института над нами не было, а самостоятельно, завод… Пришел заказ изготовить калибры, мне и поручили… Предупредили: не мы одни делаем, и другим заводам заказ дан… Мол, учти! А чего, — работа есть работа. Старался, конечно. Сдал. После вызывает этот… военпред: «Подвел ты нас, товарищ Тишкин!» У меня аж сердце упало, мать честная… Что ж это?! А он: «Подвел, говорит, все заводы. Проверили в лаборатории твои калибры и говорят: «Можно же! Так и надо работать». А всем остальным вернули… Надо б тебе похуже работать, приняли б, а сравнили с твоими и — дело швах, обратным козырем…» Шутил, конечно, после руку жал.
— «Похуже работать», — а это проблема, Терентий Кузьмич, — весело выдохнул Хрусталев. — Ну, раз вы так, то и мы так. В крайнем случае пойду к генеральному.
«А может, черт с ним, махнуть рукой, пусть засчитают в план? — подумал Хрусталев. — Можно, конечно, с условием, если машину оставят в мастерской и дадут еще две недели… Но тогда встает другая проблема: с закрытием плана — закроют и финансирование. У него, начальника мастерской, — ставка, а рабочие работают по нарядам, — как платить?»
Нет, лучше иметь дело с бесконечно малыми величинами и искать соосность двух не связанных друг с другом тел вращения. Что еще? Абсолютная горизонтальность направляющих? Но это первейший закон станкостроения — основа основ! — уже нарушен созданием Белой машины. Разумеется, для обычных станков этот закон остается в силе, но для машин высшего класса точности внесена поправка с учетом земного тяготения. Это уже немало. Но все это тонкости, понятные лишь специалисту, с грустью подумал Хрусталев. Уже бывало не раз, когда они с лекальщиком Тишкиным добивались высокого, как им казалось, эффекта или достигали астрономической точности до сотых долей микрона; это требовало огромного напряжения сил, и что? Казалось, это никого не трогало. Когда-то, лет десять назад, Хрусталев позвонил наверх помощнику генерального и сказал: «Слава! Передай Николаю Афанасьевичу, что мы получили α в степени n — он поймет!» Передал Слава своему шефу или не передал — неизвестно, только никакой реакции не последовало.
Отворились двери, и в помещение, глядя исподлобья, вошел невысокий худой человек, заместитель начальника опытного производства Владимир Иванович Рузин.
— Наконец-то застал! Привет, Игорь Николаич… Ну, у тебя, как я вижу, все в ажуре, машина на режиме. Поздравляю… Кончилось твое счастье, — улыбнулся Рузин и тотчас подавил свою улыбку, чересчур ясно обнаруживающую его чувства, и он знал это. Улыбка же означала, что да, ты, Хрусталев, гений, талант и создал уникальную штуку. Я — не гений, у меня служба другая, но я тебя сейчас окачу холодным душем, люблю, брат. — Поздравляю, поздравляю. И вас, Терентий Кузьмич! Таких мастеров и на ЛОМО немного… Отлично постарались… Конец месяца, зачтем в программу, и будет ладно.
Это было сказано с таким видом, будто он облагодетельствовал авторов.
— Позволь, Володя! Еще нет даже формального заключения лаборатории по дифракционным пластинам…
— Зачем? Мы не бюрократы. Мы верим авторам, — все так же радостно говорил Рузин, посапывая трубкой и заглядывая сквозь стекло в камеру, где работала БМ. — Так, посмотришь, с виду — строгальный станок, и только. А работа! Нет, это работа, и серьезная, — продолжал Рузин, с веселой небрежностью хваля авторов и этим растравляя те чувства в создателях машины, которые он понимал, потому что отлично знал порядки в своей конторе. — А впрочем, — продолжал он, — если ты настаиваешь на заключении, мы сейчас организуем контрольные замеры. Не вижу проблемы. Мы это быстренько провернем, и будет ладно. — И Рузин потянулся к телефону.
— Подожди, Владимир Иванович! — резко-просяще остановил его Хрусталев, понимая, что сейчас Рузин просигналит плановикам, а тех только кликни — и все закрутится, потом уже ничего не остановишь. — У тебя что, программа горит?
— Программа всегда горит. Такое уж ее свойство. А чего тебе? Тебе теперь только водку пить… Правильно я говорю, Терентий Кузьмич? А мы молнию вывесим: «Коллектив опытной мастерской под руководством И. Н. Хрусталева досрочно освоил…» и тэ дэ, — И Рузин вновь подавил улыбку.
— Володя, у меня к тебе личная просьба, дай нам еще неделю!.. Мы и верно достигли заданных данных, это так. Но, возможно, сможем получить еще кое-что.
Рузин сопел, раздумывая. Наконец, не потому, что он снизошел к просьбе Хрусталева и проявил понимание, а потому, что отчасти хотел показать свою власть, отчасти потому, что знал характер Хрусталева и понимал, что уж если тот упрется, то все равно не подпишет акт, дойдет до первого зама, а может, и до самого генерального, не считаясь ни с какой субординацией, и настоит-таки на своем, и сверху раздастся раздраженный звонок: «Уладьте, что там?!» Предвидя все это, Рузин повел бровями как бы в сомнении — не знаю, мол, трудно, но уж возьму на свою ответственность — и кивнул:
— Ладно, обойдемся… Знайте мою доброту!..
Но дав отступного, Рузин не мог тут же не отыграться.
— Да, Игорь, насчет твоей заявки на новую тему. Мы с Глебовым сидели и гадали: «Беззубчатая передача»… Ты меня извини, но надо пояснить как-то…
— Дорогой Володя, пояснительная записка была, и ты это знаешь, и я не виноват, что ваши канцеляристы ее потеряли. Но Глебов видел, читал.
— Зачем так формально? Копию не мог дать?
— У меня нет времени на копии, я пишу в одном экземпляре! — почти вскричал Хрусталев; настроение же Рузина, как бы питаясь раздраженностью Хрусталева, улучшалось — теперь он улыбался совсем приятно.
— Да, мил друг, ты сам виноват, — сочувственно вздохнул Рузин. — И ведь была мысль позвонить тебе — предупредить, чтоб написал с пол-листа для проформы, даже на календаре записал, но замотался. У тебя одна забота, а у меня тысячи дел!
— Если я сейчас дам, это верных полгода волокиты…
— А конечно, не меньше, ты же знаешь наши порядки… — сказал Рузин индифферентно, будто он не имел никакого отношения к этим порядкам. Но то было вовсе не недомыслие, нет! Засунув руки в карманы брюк, слегка покачиваясь от игривости, Рузин внимательно следил за выражением лица собеседника своими безвекими, быстрыми глазками, вьющиеся, как у женщины, волосы придавали его облику мрачноватый и в то же время жуликоватый оттенок. Но он этого и хотел — быть зловещим и жуликоватым. Юродствующим.
— Постой, но Глебов меня заверил, что с беззубчатой все в порядке! — вскричал Хрусталев, вспомнив свой последний разговор с начальником производства.
— А у Глебова и верно в порядке все, — усмехнулся Рузин. И, помолчав, добавил значительно: — Через две ступеньки в члены коллегии, худо ли? А? Вот шагнул.
— Постой, Володя, это точно? — насторожился Хрусталев.
Рузин значительно повел бровями:
— Информация из первых рук… Вчера были с ним в одном месте…
— Уходит?
— Предрешено.
— И кто вместо него, ты?
— Я?! Помилуй бог! Хе-хе-хе! Не беспокойся, ни меня, ни тебя не поставят. Найдут варяга, у них своя креатура. А мы будем ишачить на них, продавать мозги.
В последних словах Рузина Хрусталев почувствовал что-то искреннее и задумался.
Когда Рузин ушел, Хрусталев решил подняться наверх, отыскать Федю Атаринова и с ним обсудить все проблемы. На всякий случай он снова позвонил по местному.
— Игорь? Привет… — услышал он в трубке.
— Ты на месте, я зайду сейчас, — сказал Хрусталев.
— Сейчас? Ну, давай, а то я должен уйти. Или попозже перезвонимся. Я позвоню тебе через пару часов.
— Хорошо.
И Хрусталев положил трубку. Не было ничего странного в том, что его друг Федя занят: он был всегда занят. Но всякий раз находил время, чтобы встретиться с Хрусталевым. «Наверное, вызвали к генеральному», — решил Игорь и занялся делом. И лишь к вечеру вспомнил о своем намерении встретиться с Федей. «Наверное, Федя звонил, когда я уходил обедать», — подумал он и вновь набрал его номер. Никто не ответил. Тогда он позвонил секретарю отдела и спросил, где Атаринов.
— Уже ушел, — последовал ответ.
— Как ушел? — не понял Хрусталев.
— Да ведь пять часов, рабочий день кончился, я тоже сейчас убегаю, звоните завтра, — ответила новая молоденькая секретарша, которую Хрусталев видел всего раз и ее бесполезно было расспрашивать.
Все это было странно. Еще никогда в жизни Федя не уходил с работы так рано. Обыкновенно он засиживался минимум до семи вечера, а то и позже. И у него действительно накапливалась гора дел: в течение рабочего дня он занимался текучкой, а на серьезные дела отводил вечер. Именно вечерами к нему часто заходил Хрусталев. Иногда эти встречи кончались тем, что часов в девять, проголодавшись, они ехали ужинать к Игорю Николаевичу или к Алле Скавронцевой.
«Что же могло случиться?» — размышлял Хрусталев. Если б было что-то серьезное, Федя конечно бы позвонил другу, так было всегда. Федя иногда мог занестись, возгордиться в рассуждении того, что только лишь благодаря его покровительству друзья его живы и благоденствуют. Но обычно эта его петушиность слетала после двух-трех иронических реплик Хрусталева. Странно, странно… Домашний телефон Феди упорно не отвечал, Федя жил один, значит его нет и дома.
В тот день, однако, Хрусталев не придал никакого значения исчезновению приятеля. Но на другой и на третий день Федя также не позвонил, а когда Игорь Николаевич сам поднялся к нему в отдел, то застал у Феди много народу. И Атаринов, вместо того чтобы выйти к другу и договориться о встрече, лишь беспомощно развел руками: видишь, мол, что творится. Хрусталев молча закрыл дверь, помрачнел и, глядя поверх прохаживающейся по коридору довольно густой толпы младших научных, старших научных, ведущих, соискателей и прочих, пошел к себе вниз.
Товарищеские узы Хрусталева и Атаринова имели большое прошлое. Они вместе учились в вузе. Федя был аккуратный юноша с непременной расческой в верхнем карманчике поношенного, еще отцовского пиджака, крупного сложения, с крупными чертами лица и маленькими, скифскими глазками. Способный и легко все схватывающий, он с самого начала поставил себе задачу — добиться положения, выдвинуться учебой, работой, усердием, ибо твердо усвоил, что иного пути выдвинуться нет.
Игорь Хрусталев был старше Феди, захватил край войны и в вузе ходил еще в гимнастерке военных лет со следами нашивок от погон. Он был пониже Феди, но с более четкими, отточенными чертами лица, без мясистости; в те послевоенные годы у него еще оставалось небольшое заикание — следствие контузии. Очевидно, поэтому он всегда стремился остаться в тени. Он был женат, уже занят семейными заботами и возможностью приработка на стороне. По натуре Хрусталев был максималист и стремился проникнуть в глубь избранной им профессии. Он много и увлеченно работал в области механики. Увлеченность своим делом была традицией искони ленинградской семьи Хрусталевых, в ней были увлеченные врачи, географы, актеры. Федю Атаринова с самого начала их дружбы с Игорем пленила эта атмосфера дома.
Но несмотря на то, что Игорь Хрусталев был старше Атаринова, первенство в этой дружбе взял Федя. Командовал он. И Игорь спокойно уступил ему это право; однако на крутых поворотах Хрусталев брал руль в свои руки, и Федя беспрекословно ему подчинялся. Он нуждался в твердом наставнике.
Федя не спешил с женитьбой, в то же время не собирался оставаться холостяком. Он составил себе целый перечень качеств, которыми должна обладать будущая избранница. И подходил к выбору с большой осторожностью. Он видел, как женились его ровесники; по его мнению, среди них не было ни одной сияющей счастьем пары; даже те, кто вроде женился по страстной любви, погрязали в пеленках, стреляли на сигареты, как тот же Игорь, чего хорошего? Он, Федя, хотел жениться по-другому, уже обосновавшись и завоевав положение. Один или два раза он, кажется, серьезно влюблялся или увлекался ровесницами, но сдерживал себя, чтобы тогда, когда придет время, повести в загс красивую, любящую его девушку и создать нормальную во всех отношениях, приличную семью. Работать, помогать жене. Намерения были самые добрые.
По окончании вуза оба были направлены во ВНИИЗ и попросились в одну и ту же лабораторию. И первые годы шли вместе, выполняя черновую работу в лаборатории без какой-либо надежды получить самостоятельную тему. Они не только не стремились получить степень, но даже как-то фрондировали своей бескорыстностью в смысле получения разных благ. На них произвел впечатление один разговор с шефом, завлабом. Членом ученого совета и доктором.
Шеф сидел в своей любимой позе, откинувшись в удобном кресле и отвлеченно глядя куда-то в уличную даль за окном. Хрусталев и Атаринов сидели против него. Очевидно, шефу просто хотелось поговорить с молодыми специалистами, проработавшими у него уже около двух лет. Он как бы прощупывал их неожиданными вопросами. Вдруг назвал несколько фамилий вниизовцев, спросил, знакомы ли им эти имена.
— Конечно, слышали, — отвечал Федя.
— А как слышали? Откуда? Это ведь не дирекция, и никакого отношения к вам не имеют… Что же?
— Это специалисты, — сказал Хрусталев.
— Вот! Специалисты! Вы верно сказали. Но в нашем институте сотни специалистов, почему знают их? Подумайте на досуге. Кстати, и десять лет назад звучала эта же обойма фамилий.
Потом, выйдя от шефа, друзья долго обсуждали между собой эту беседу. Они почти всегда задерживались в лаборатории после окончания рабочего дня и домой шли вместе. «Пройдемся по Невскому!» — обыкновенно предлагал Федя, и они сворачивали на Невский, — это было празднично — пройтись по Невскому среди живой, веселой, говорливой публики конца пятидесятых годов.
Федя шел впереди, рассуждая и жестикулируя; Игорь следовал за ним, углубленный в свои мысли и мало обращая внимания на окружающих. Но у Гостиного двора он обычно останавливался и говорил: «Федя, зайдем в «Детский мир»… Надо с зарплаты что-то купить ребятишкам». — «С прошлой получки ты уже покупал… Напрасно балуешь», — отвечал Федя, имевший всегда более трезвый и правильный взгляд. Затем Федя с таинственным видом сообщал, что ему надо спешить на свидание, и Игорь ехал домой. Иногда Федя в воскресенье заезжал к другу, возился с его детьми и делал весьма дельные замечания по поводу их воспитания и закалки. Он имел массу обширных сведений обо всем и практический склад ума.
В самом начале Фединой карьеры его постиг удар, от которого, очевидно, не застрахованы самые рассудительные люди. Он думал, что всегда у него будет право выбора. Но случилось, что выбрали его. Во ВНИИЗе появилась красавица соискательница Лидия Попова. Ей было уже под тридцать, побывала замужем, развелась и жила с пятилетним сынишкой у родителей. Разумеется, ей нужно было как-то устраивать дальнейшую жизнь, и, оглядевшись, она заметила импозантного холостого Федю. Два-три опытных взгляда — и Федя начал ухаживать за ней. В принципе он воздерживался от романов с вниизовскими девушками. (Зачем компрометировать себя, что, нельзя в другом месте?!) Но Лидия самостоятельный человек, кому какое дело? — рассуждал он.
Лидия была умна и скоро окончательно вскружила ему голову. Но при том, что он был влюблен, при том, что честолюбию его льстило, что Лидия — красивая женщина, перспектива женитьбы на ней несколько настораживала его. Он имел четкую схему, как все это должно быть. Появляется девушка с приятной внешностью, в возрасте от восемнадцати до двадцати двух лет, без трагедийных историй в прошлом, словом, нормальная, с нормальным (опять-таки!) характером, разумеется, любящая и преданная.
В эту схему Лидия, конечно, никак не укладывалась, при том, что была хороша и с ней было приятно показаться в обществе, и как женщина вполне удовлетворяла его чувствам. Что делать? Федя тогда перешел в отдел и ждал тему для диссертации. Наконец он решил — пора отходить. Возможно, почувствовал приближающуюся опасность.
Федя честно предложил Лидии мирно расстаться. Самолюбие ее было задето. Ей дают «отставку» как какой-то девчонке?! Не бывать этому. Слезы не подействовали на Федю. («Мне тоже трудно, — говорил он, — но что делать, надо расстаться».) И она, уже зная его характер, решила действовать по-другому. Его пригласила к себе на чай общая приятельница, одна из месткомовских дам, и этак слегка, по-женски, почти по-родственному пожурила его: «Феденька, вы уже на виду, на вас смотрят… Многие наслышаны о вашем романе с милой Лидочкой… Вас просто не поймут! И отчего вам не жениться на Лидочке? Ребенок? Боже мой, у меня самой в свое время были те же проблемы…»
Все было обставлено деликатнейшим образом, так что Федя ушел уверенный, что дама-патронесса и в самом деле, проходя по коридору, заметила «грустную Лидочку» и сама стала доискиваться о причинах и исключительно по своей инициативе взялась за эту трудную миссию. Ну, а уж когда вопрос был решен, Федя захотел все хорошо устроить, чтоб и свадьба, и стол были на уровне. Так и вышло. Но в сущности странно вышло: он, любя ее, женился лишь после «деликатной беседы»; она настояла на браке, не любя его.
…Однажды часов в десять вечера в квартире Хрусталевых раздался звонок. Говорил Федя. Он просил друга тотчас приехать к нему. Игорь Хрусталев застал Федю одного в страшном состоянии. Большая комната была опечатана, на замке; в меньшей, девятиметровой, оставлены кровать и стул. Лидия исчезла.
Такой удар постиг Федю в молодости. И долго он не мог оправиться, в сердце жила обида. Все понимали его еще более усугубившуюся настороженность к матримониальным вопросам. Но время все сглаживает.
Этот же период жизни в служебном отношении оказался более удачным для Феди. Ему предложили тему для диссертации, он горячо взялся за дело. Хотя одновременно — он это чувствовал — в нем пробуждалось стремление к административной деятельности.
В годы молодости мысль о том, что именно решает успех, вовсе не приходила ему в голову: Федя работал не покладая рук. Вместе с Игорем они создали несколько приспособлений, которые нашли применение на опытном производстве. По одной из конструкций им предложили подать предложение и эту работу признали изобретением, с выдачей авторского свидетельства. Вокруг этого первого патента было столько взволнованных бесед, с ним связывали большие надежды!.. Друзья совещались. А если взять масштабы покрупнее? Создать машину высшего класса точности… Хрусталев всегда заносился, мечтал далеко, брал вариант-максимум, например выйти на уровень СИП, положить на лопатки знаменитую швейцарскую фирму. Федя — приземлял. Он смотрел более реально: кто им доверит? Кто выделит средства? Такие крупные работы доверяют лишь ученым со степенями. Да, раз ты в науке, степень нужна.
Ему дали возможность заняться только научной работой. Тема диссертации состояла в разработке принципов, методических указаний, связанных с организацией производства, и вначале казалась Феде скучной. Он подбирался к ней и с одной и с другой стороны, пытаясь найти живинку. Работа оказалась весьма трудоемкой. Нужно было просмотреть огромное количество всяких методик, составить библиографию, наконец, взглянуть на исследуемую тему с исторической точки зрения. Федя потом даже увлекся работой и начинал обычно разговор о диссертации словами: «Между прочим, некоторые считают, что это так просто: взял и написал! А это — наука. Возьмем самую обычную формулировку… Кажется, все ясно, но это же надо подвести, доказать!»
Как человек добросовестный, он отнесся к написанию диссертации весьма старательно — не хватая звезд с неба, четко выполнил поставленные перед ним скромные задачи, уложился в срок, представил именно тот объем, который требовался, в аккуратной папочке, перепечатанный на отличной бумаге. Когда научный руководитель, доктор и сээнсэ Гогинадзе прочел в чистовом варианте труд своего подопечного, он довольно развел руками и сказал: «Молодец, Феденька! За такой диссертаци нас ругать не будут» — и улыбнулся.
Федя уже ждал утверждения в ВАКе, когда Хрусталева вызвал завлаб и предложил ему тему по допускам в машинах высшего класса точности (система отверстия и вала, анализ, сопоставление, основные тенденции развития), дав подумать несколько дней.
— И что вы решили? — спросил по истечении срока.
Хрусталев откровенно признался, что находится в раздумье: ему предложили возглавить опытную мастерскую именно того профиля, который влечет его. На первых порах придется много заниматься организаторской работой, и совместить это с научной работой вряд ли удастся.
— Да, это сложней. Я вижу, вы склоняетесь к мастерской?
— Пожалуй, да, — отвечал Хрусталев.
Мастерская эта вначале была задумана скромно, с задачей изготовления мелких приспособлений для нужд опытного производства самого ВНИИЗа, имела два токарных станка, слесарный верстак и состояла из нескольких рабочих и старшего механика, которым стал Хрусталев; но постепенно, создавая свои собственные разработки и внедряя их, мастерская завоевала себе право на самостоятельность и стала неофициально именоваться — мастерской Хрусталева, в помощь ему дали двух мастеров, конструктора. Ее вывели из внутрицехового подчинения. Для производства особо точных работ был отвоеван участок в подвальной части здания. В те времена отечественные станки впервые вышли на мировой рынок, пытаясь конкурировать со знаменитой швейцарской фирмой СИП, имевшей вековые традиции. У нас тоже были вековые, а пожалуй, и многовековые традиции. Были и уникальные мастера, но на отработку новой техники давали очень мало времени.
Хрусталева интересовало создание образцов машин высшего класса точности, и он горячо воспринимал эти проблемы. Он сам стал диктовать тематику работ своей мастерской, хотя приходилось конфликтовать, урывая часы на отработку машин. Постепенно у него подобрались рабочие высшей квалификации. Объем их работ в процентах был невелик, но они создавали уровень производства на образцах. По ним равнялись, однако этот качественный уровень никак не учитывался при подсчете производительности труда, и в этом тоже был постоянный то затухающий, то вспыхивающий вновь конфликт Хрусталева с отделом труда, плановиками.
Федя следил за успехами своего друга. Должностного продвижения не было, Хрусталев так и оставался начальником мастерской. Но с некоторых пор имя его стало звучать во ВНИИЗе. Его называли в обойме специалистов, хотя он не имел ученой степени.
Несмотря на то, что пути друзей разошлись, в том смысле, что каждый пошел по своей лестнице, один — вникая во внутреннюю механику машины, другой — овладевая сложным искусством руководства людьми, — несмотря на это, дружба их с годами укрепилась еще больше и, очевидно, им так предстояло идти уже до конца.
Встреча с Аллой Скавронцевой явилась одним из счастливых событий последних лет жизни Феди Атаринова — так по крайней мере он считал первое время. Когда он впервые появился с Аллой на вниизовском вечере, все были поражены ее необычной привлекательностью, не красотой, а именно привлекательностью и обаянием, — невысокая, стройненькая, с большими черными глазами, которые так и светились, излучая очарование. Хорошая улыбка и неожиданное для внешности низкое меццо-сопрано с перепадами голоса, со срывами в более низкую тональность. Младше Феди почти на десять лет и с кооперативной квартирой. (Последнее обстоятельство играло десятую, если не двадцатую роль.) Да, у нее ребенок — и что? Федя понимал, что теперь, в эти годы, трудно встретить женщину двадцати восьми лет, которая бы не побывала замужем. Так что с этим Федя почти смирился. В остальном Алла совершенно вписывалась в созданную им схему, обладала мягким уступчивым характером и любила Федю.
Алла вошла в его дела, завязала контакты с его друзьями, — Игорь, так тот был просто в восторге от новой подруги Атаринова. Два года — почти два! — Федя присматривался к ней, ожидая, не появятся ли какие-либо неожиданности. Нет! Решительно ничего. И вот наконец Федя сам первый заговорил, что ему надоела эта неопределенность, жизнь на два дома, что надо «как-то (?!) решать». Затем последовал второй раунд, что будто бы все уже решено и остается преодолеть какие-то технические препятствия в виде обмена квартир, чтоб съехаться. Обо всем этом, однако, говорилось нечетко, а как-то штрихами, с привычкой избалованного мужчины, который скорее позволяет любить, нежели любит сам. Более того: в его отношении к ней проскальзывало легкое подтрунивание, которое обижало ее. В Феде еще смолоду наблюдалось желание постоянно кого-то безобидно третировать, причем непременно из близких, потому что в глазах посторонних он всегда хотел выглядеть респектабельным, благородным, этаким отцом-наставником. Вначале он постоянно легонько подтрунивал над Игорем, пока в него не полетела чернильница, залив рубашку и лицо. Это напугало Федю, как всякое решительное действие, и он более уже не решался испытывать терпение друга.
За годы романа с Аллой он, отнюдь не будучи злым человеком, напротив, добродушным, подергал-таки ее нервы. В чертах ее миленького лица, в опущенных уголках губ появилось выражение обиды: если ее, красивую женщину, постоянно третируют, очевидно, она и в самом деле в чем-то повинна. (А повинна она была лишь в том, что не сумела командовать Федей с уверенностью красивой женщины, ибо, по несчастью, не была в себе уверена.) И она была готова на любые жертвы, еще больше проявляла преданность. Он понимал, но в глубине души ожидал другого. Но если исключить этот не столь уж криминальный недостаток, во всем остальном Федя был милым, приятным спутником, нормальным человеком. Поэтому-то Алла, будучи, как все современные женщины, совершенно независимой, с хорошей службой и состоятельными, живущими отдельно родителями, держалась за Федю.
Хрусталев почувствовал, что отношения между ним и Федей стали постепенно ухудшаться. За двадцать лет их дружбы у них и прежде бывали размолвки, даже ссоры по какому-то конкретному поводу, с последующим примирением за рюмкою коньяка. Теперь же никакого и повода не было, по крайней мере внешнего. Но Хрусталев чувствовал, что причина есть: на примере длительного служебного застоя Феди рушится его, хрусталевская, жизненная концепция — что́ именно определяет успех. Ведь это он, Хрусталев, всегда утверждал — главное дело, а остальное приложится; достигнешь уменья, мастерства, и к тебе придет успех. А Федя действительно много работал все последние годы, и в самом деле был способный работник, удачно сочетающий в себе навыки ученого и административный дар.
Атаринов надломился, рассуждал Хрусталев, если б сейчас Федю выдвинули, он бы вновь стал прежним самоотверженным Федей и отношения наладились бы. Он из тех, кого следует поощрять. В сущности, всех надо поощрять. А разве он, Хрусталев, не ждал признания своих трудов? Конечно, ждал… Как вообще ждешь от жизни какой-то справедливости. И горюешь, когда она не приходит.
Одолеваемый такими мыслями, Хрусталев пустился в дипломатию, к которой мало был способен.
— Что ж, покурим, Терентий Кузьмич? — сказал Хрусталев.
Тишкин согласился, что теперь можно и покурить. Тогда шеф добавил, что можно не только покурить, но и отметить завершение полуторалетней работы. Тишкин улыбнулся:
— Оно б можно, Игорь Николаевич, да мне сегодня в партком идти, неловко…
— Что ж, сразу и спросят?
— Спросить не спросят, но запомнят.
— Вот если б так строго с бездельников спрашивали! Сейчас иду по верхнему коридору — кучками стоят, беседуют, и в какое время ни пройди, все одни и те же лица. К ним почему-то требовательности нет.
— Да ведь они ученые, — усмехнулся Тишкин.
Но Хрусталев не понял его юмора и тотчас взвился:
— Ученые бывают разные и тоже сидят, как мы. Возьмите Атаринова — кандидат, сидит с утра до ночи.
— Знаю! Так то приятель ваш!
— Мы друзья, но он действительно вкалывает. Вот бы кого поддержать!
Умное, с глубокими впадинами глаз и круглым, чуть поджатым подбородком лицо Тишкина сделалось вдруг глуповатым.
— А что, у Федора Аникановича какая беда случилась? — спросил он, поводя бровями как бы в недоумении.
Хрусталев отлично знал своего собеседника и видел: недоумение его наигранное, уходит старик от просьбы.
— Никакой беды, а засиделся. Сейчас у него и энергия, и опыт, и возраст — все! А потом, лет через пять, скажут: стар.
— Да ведь Атаринов большую должность занимает, Игорь Николаевич! Головной отдел наш… Он ведь молодой еще, Федор-то Аниканович.
— Где ж молодой?! Сорок лет!
— Да ведь сейчас все так… Вы ведь вот постарше его.
— Все верно. Дело не в должности.
— Вот точно! Полностью согласен, главное — человек чтоб был.
Они с Тишкиным сходились и до конца понимали друг друга в работе. Взять ту же Белую машину. Когда Хрусталеву пришла мысль сделать направляющие станины с учетом земного тяготения (и возможным, по крайней мере теоретически, в связи с этим прогибом их, пусть даже на астрономически малую величину), Тишкин не только понял с первого слова, но тотчас ухватился за эту мысль и осуществил ее, придав направляющим условно некую «горбатость». Таким образом, прогибаясь под тяжестью земного тяготения, они становились абсолютно ровными, и из машины выжали точность выше запроектированной; практически они вышли уже на новые порядки чисел. По заданным параметрам и весу металла расчетчики произвели вычисления и действительно получили приблизительно ту же величину в долях микрона, на которую Тишкин приподнял направляющие в центре их, создав «бугорок», хотя лекальщик шел эмпирическим путем, проще говоря, делал на глазок.
Но по многим вопросам Тишкин и Хрусталев расходились. Тишкин всерьез считал заместителя по науке Шашечкина выдающимся ученым («Что вы, Игорь Николаевич, на Тихоне Иваныче все и держится…»). Когда же Хрусталев доказывал Терентию Кузьмичу, что Шашечкин — хамелеон, что с ним просто опасно работать, потому что нельзя же на каждый разговор с ним иметь свидетеля (мнение это было настолько утвердившимся во ВНИИЗе, что даже Тишкин не пытался оспаривать его), он говорил: «Чего ж вы хотите, Игорь Николаевич, это ж ученые, у них все на этих тонкостях…» — и ничего нельзя было ему доказать. Когда же в мастерскую раз в год заглядывал сам Шашечкин («Вот я прихожу и убеждаюсь, что вы государственные деньги на ветер бросаете», — говорил впоследствии), то Терентий Кузьмич весь светился; и Тихон Иванович тоже светился, и оба они говорили друг другу комплименты, улыбались, вспоминали еще довоенные годы, и Шашечкин уходил, а Тишкин, вздыхая, говорил ему вслед: «Ведь вот человек!.. Сколько дел, а помнит про нас».
И вот теперь Тишкин упорно не хотел понимать того, что Игорь пытался ему втолковать относительно Феди, возможно, старик знал о трениях между Шашечкиным и Атариновым. Между тем с мнением Тишкина считались в парткоме, и когда он, торжественный, с орденами, выходил на трибуну и, надев очки и запинаясь, зачитывал свое выступление, то самые обычные, истертые слова обретали значительность в его устах.
— Но обещайте по крайней мере, если в парткоме возникнет разговор об Атаринове, сказать: «Да, это серьезный, авторитетный работник!»
— Скажу: дозрел, пора двигать, а то перезреет. Скажу: ставьте в резерв.
— Вот-вот! Резерв — это хорошо. Я знаю, они заранее, за год намечают…
— Сложное это дело, Игорь Николаевич, людьми руководить, сложное! Кто рвется, опять же думаешь — с чего? Что ж, закурим…
Обычные самые верные шаги Игорь Хрусталев делал не обдумывая, как бы по наитию. Так случилось и теперь. Хрусталев набрал номер друга и четко, тоном, не предполагающим возражения, сказал ему:
— Слушай, ты провинился, ясно? А посему сегодня ведешь меня в «Кавказский». Едем сразу после работы, есть разговор.
— А что? — насторожился Федя.
— Причем в районе шести не я тебе звоню, а ты мне! Если меня нет — разыщешь!
Федя вдруг как-то покорно-растерянно хохотнул:
— А чего, я не против… — И он опять засмеялся, переводя все в шутку. — Может, одного товарища прихватим?
— Аллу? Конечно!
— Она не может. Нашего, вниизовского, хороший парень!
— Я сказал: «Надо поговорить», а ты предлагаешь элементарную пьянку! Такое непонимание неприлично, Федор Аниканович.
Пауза.
— Хор. Идет, — ответил Федя, которого иногда убеждала не логика рассуждения, а тон говорившего.
И в самом деле в шестом часу он сам позвонил Игорю в подвальный отсек и предупредил:
— Игорь, будь готов, я сейчас спускаюсь…
Но прошло и десять и пятнадцать минут — Федя не появлялся. Хрусталеву надоело ждать, и он сам поднялся наверх, догадавшись, что Федю перехватили в последний момент. Так и оказалось. Когда Хрусталев уже в пальто вошел к Феде, тот, тоже в пальто, занимался своим любимым делом — проводил воспитательный раунд с молодым специалистом. Демократично откинувшись в кресле и бросив на стол пачку «Мальборо», Федя вел беседу с внимавшим ему юношей («Тебе двадцать пять лет, ставка у тебя сто десять, пока у тебя все правильно. В твои годы…» — вещал он).
— А вот Игорь Николаевич Хрусталев! — Улыбаясь и несколько смутясь, Федя встал навстречу другу. — Игорь, помнишь, как мы с тобой начинали? По скольку часов работали?
— Круглые сутки, — рассмеялся Хрусталев.
— Нет, сутки — нереально, но, между прочим, иногда оставались и ночевать. И свидания назначали в лаборатории, и банкеты там по случаю… О чем говорить! Все было.
— И ушло! А что, твой собеседник сомневается, стоит ли работать? Заранее скажу: не стоит. Ей-богу!
— А чем плохо быть специалистом, скажем, твоего ранга? — прервал его Федя, которому по его должности следовало соблюдать этикет. — Персональный оклад, больше, чем у кандидата наук, открытый пропуск и, по существу, полная свобода действия. А? — И Атаринов встал, показывая, что беседа окончена.
Юноша тоже все понял и, вежливо раскланявшись, вышел, сопровождаемый взглядом Хрусталева.
— Современная молодежь! Без году неделя, а на уме уже кандидатская! Как же! — говорил Федя, будто оправдываясь перед Игорем.
— Федя, и в наше время так было: кто-то интересовался степенью, а кто-то работал, это не ново.
— Все! Я готов.
— Или, если хочешь, едем к Алле.
Федя на мгновение задумался и сказал: «Едем в «Кавказский».
Они вышли на улицу. Тут же подвернулось такси. В ресторане, после недолгого значительного разговора с метрдотелем, удалось получить отличный закуток со столиком на двоих.
— Ну, я думаю, мы не будем брать закусок и салатов, а что-нибудь сразу серьезное, — сказал Хрусталев, беря карточку с фирменным меню и оглядываясь на толпу официантов, что-то обсуждавших между собой, — народ еще не съехался. Сегодня все благоприятствовало друзьям и даже не пришлось долго ожидать официанта. Они заказали свое традиционное: и тотчас перешли к служебным делам. Для обоих работа всегда составляла главный интерес в жизни.
— Ну, так все-таки, в чем дело, что? — начал Хрусталев. Ему не нужно было объяснять свой вопрос подробнее.
— Все обрыдло. Ни на что б не смотрел.
— Ты просто устал.
— Да, я устал, — отвечал Федя с большей значительностью, чем предполагал этот простой вопрос. И Хрусталев понял его.
— Но именно сейчас, Федя, возможны перемены.
— Что ты имеешь в виду?
— Ты про Глебова знаешь?
— Насчет ухода? Болтают… И что?
— Сейчас будто точно. Мне Рузин сказал, он всегда все знает. Освобождается должность начальника опытного производства, практически — директор завода! Вот как раз то, что тебе нужно. Если бы, а?.. Это бы здорово!
Федя усмехнулся с искренней горечью.
— Вообще интересно, конечно, но разговор нереальный, — сказал он.
— Почему нереальный?
— Потому что нереально, Игорь, дорогой, мы можем строить любые воздушные планы… К чему?
— Хорошо, но как вообще люди выдвигаются? Выдвигаются же! А в тебе как раз сильна и административная сторона. — Хрусталев нарочно подчеркнул — «и административная», чтобы не затронуть самолюбие товарища.
— Все правильно, но Пронин скажет «нет», как сказал однажды, и все. Все летит!.. И до генерального не дойдет. Это все сложно, у них свой резерв, свои кадры. Не знаешь, как это делается?!
— Нет, но так тоже нельзя: тогда надо на все махнуть рукой. Но мы живем. Действуем и чего-то добиваемся.
«Чего-то», — подумал Атаринов. Хрусталев продолжал:
— Помнишь, ты когда-то так был удручен с квартирой? Решилось же! А злился и кричал: «Все жулики!»
— Еще бы не решилось! Уж тогда знаешь… Квартира — это другое.
— Я понимаю. Будь моя власть, я бы сместил Шашечкина и назначил вместо него тебя. Это твое, и ты был бы настоящим научным руководителем.
Федя вздохнул и, с участием глядя на Игоря, сказал:
— Дорогой Игорь, не это решает!
— То есть?
— Ну, так. Тихон Шашечкин четверть века сидит и еще просидит, — вздохнул Федя с видом безнадежности.
— Да, это так, и Тихон, конечно, консерватор, но в то же время, знаешь, Федя, я думал, на чем он держится, — опыт. Чертеж он схватывает мгновенно, и более того: когда он видит что-то живое, новинку — в глазах интерес, что-то бормочет, вертит… Но мнения своего не скажет. Нет!
— А скажет, так и открестится в случае чего! И ты же будешь в дураках.
— Черт с ним, с Тихоном. Я о другом… Хорошо, у них свои люди. Это я понимаю. Но почему мы не можем стать своими людьми в хорошем смысле? А кстати, в парткоме Пронина можно нейтрализовать: его заместитель Тишкин, ну, знаешь, знаменитый лекальщик, ас, работает у нас в мастерской.
— Это несерьезно, Игорь. Тишкин — рабочий, сорок лет на производстве, с ним считаются, все понятно, но, — Федя пожал плечами, — в этом деле его голос совещательный. Ты… наивный человек!
Официант принес заказ, и друзья принялись за еду.
Игорь молчал. Его расстроило скептическое отношение друга к его планам.
— Ладно, давай выпьем, в самом деле, давно не сидели! — предложил Федя, бравший всегда на себя роль тамады. С первым же «а ну его к черту все!» дружеская атмосфера, казалось, вернулась вновь, и все-таки Федя временами рассеянно поглядывал вокруг, будто возвращаясь к прежним мыслям.
— Ну, построил гараж? — спросил он вдруг Игоря.
— Да нет… Там очередь.
— Какая очередь?! Ты — фронтовик! У тебя все преимущества… Чудак! Другой бы на твоем месте давно все провернул!
— Никак не соберусь снять копии с документов.
— Она что, так на улице и стоит?
— Ну да… На открытой стоянке.
— Так проржавеет же. Говорят, что-то делают для предотвращения…
— Антикоррозийное покрытие, — сухо объяснил Хрусталев, чувствуя, что разговор принимает неприятное для него направление. Бывало и прежде, в юности, Федя посмеивался над тем, что у Игоря дурно повязан галстук, другой раз и сам перевязывал, иногда в его тоне сквозила откровенная насмешка. Но обычно Федя знал, где остановиться, иначе Игорь вспылит, до этого Федя старался не доводить.
— Нет, серьезно, Игорь. Ты — солидный человек, ведущий специалист отрасли, известный изобретатель, — говорил Федя, как бы убеждая собеседника в этом. — Почему не взял «Волгу»?
Хрусталев молчал. Это был очередной Федин воспитательный раунд, но уже не с молодым специалистом, а со старым приятелем. У каждого свои слабости. Федя любил ходить в покровителях.
— Видишь ли, — продолжал Атаринов, — можно с этим соглашаться, можно не соглашаться, но на сегодня престиж — реальный фактор, с которым нельзя не считаться. Тот же Санька Серов…
— Ну, Санькин престиж я вижу прежде всего в хорошем знании языков, это — да, принимаю.
— Языки — само собой. Но и «Волга», и дубленка французской выделки, и японская аппаратура — все работает на него. Старая истина: по платью встречают!
— Но провожают-то по уму! А что он создал? Какой внес вклад в науку?
— До проводов иногда бывает далеко… О том и речь, Игорь! Средний профессионал, а умеет. Но ты ж понимаешь, я же… например, взять меня — ты сам свидетель, — фактически тяну отдел сколько лет — а на симпозиумы едет Санька.
— Но есть и другая позиция: делай, как должно, а остальное пусть тебя не волнует.
— Да?! Но тот же Шашечкин не дает мне «делать, как должно»! — вскипел Федя. — Сейчас можно было б… Да взять хотя б твою мастерскую! Расширить экспериментальную базу… Выбить прецизионные станки…
— Поставить на место Жлобикова, — подсказал Игорь.
— Это вообще само собой. Да боже мой! А взять кадры? У нас способные ребята бездельничают, поддают в уголках… Загрузить! Кого-то выгнать, — тоже надо. Ну, словом, — что говорить без толку! Возможности есть, но… Генеральный до всего не может дойти, он хороший человек, но… между нами…
Федя распалялся и вновь, вновь возвращался к своим обидам и к мысли о том, как много можно было б сделать, если бы!.. У Хрусталева была мысль поговорить с Федей о Белой машине. Уж если речь идет о престиже, то превзойти результаты СИП — это серьезное достижение, и престиж, и что хочешь. Но Федя имеет в виду материальную сторону успеха. Возможно, он прав. Но что из того? Все равно, ни Хрусталев, ни Федя не будут Санькой Серовым, с его классическим умением вовремя вручить сувенирчик тому, кому нужно, вовремя предстать перед глазами начальства и, как говорится, из горла вырвать то, что ему нужно: квартиру, машину, премию, путевку, поездку в Европу, Америку, Индию… В этом суть? Смотря для кого. Для Саньки, возможно, в этом. Но он, Игорь Хрусталев, даже если б и захотел пуститься во все тяжкие, вряд ли здесь бы продвинулся, преуспел.
Таким надо родиться. Однако после этих разговоров желание говорить с Федей о Белой машине как-то отпало. Федя в курсе и мог бы спросить сам, если б захотел.
Хрусталев поднял рюмку:
— Быть верным себе! — это, по-моему, тост издалека, из середины пятидесятых. За это! — сказал он. И Федя поспешно взял свою рюмку. «Все верно. Но жизнь есть жизнь, и с этим надо считаться», — говорил его взгляд. Между тем поспели шашлыки, и дружеский ужин достиг своего зенита. В центре зала шел ресторанный галдеж, но их место было тихое.
— На днях мне звонила Лена Арцруни, поздравляла. Между прочим, она определила какие-то очень точные моменты в работе БМ, — сказал Хрусталев.
— Да? Интересно… — Федя наклонил голову, выражая внимание и одновременно нацеливаясь вилкой на кусок шашлыка, ловко подхватил его и отправил в рот. Игорь не понял, к чему относилось это «интересно» — к звонку Лены или к машине. Но вот последовало разъяснение: — Елену я тоже видел как-то, — она в форме! А? Красивая восточная женщина! Да, Игорь, есть что вспомнить! — Федя вздохнул, задумался и произнес фразу, которую последние годы часто пускал в ход: — А вообще все относительно.
— Ну почему? Не все. Если коньяк хорош — он хорош, а если женщина хороша, то тоже безотносительно, — возразил Хрусталев.
— Этот — хорош, а «Отборный» — лучше! И лучшая женщина впереди.
— Ну нет, это уж точно не так.
— Почему? — заинтересовался Федя.
— Потому что… — тут задумался Игорь Хрусталев.
— А вообще, Хрусталев, все очень примитивно устроено в этом мире, ужас как примитивно, — подумав, сказал Атаринов.
Хрусталев внимательно взглянул на Атаринова. Потом вдруг сузил глаза, что означало первую степень раздражения. Он уже знал, что сейчас скажет Федя и предупредил его:
— Федя! Тебе надо жениться. Это совершенно точно и безотлагательно.
— Надо, — как-то сразу отяжелев, согласился Федя и перестал есть. Впечатление было такое, что он добрался до мудрости, что-то узрел и вдруг все обвалилось. Но и возразить было нечего. Приятель же его мог продолжать наступать: вот будет у тебя семья, дети, и ты поймешь, что все не столь примитивно. Но он не сказал этого. Федя и так понял. Он любил детей, хотел иметь их и в то же время в силу своего холостого положения боялся известных ситуаций, чего-то избегал. Теперь он думал — зачем? И мрачнел все больше. Уже сорок!
И тревожная мысль о том, что он уже упустил в жизни что-то очень существенное, охватила все его существо.
— Так сложилось, — сказал Федя упавшим голосом.
— Почему сложилось? У тебя был выбор — нельзя жаловаться. Уж кому-кому!..
Эти слова немного успокоили Федю. И все-таки тревога осталась в душе. Он забарабанил по столу пальцами, — другу был знаком этот жест.
— А чего ты? — спросил Хрусталев. — У тебя есть Алла! Красивая женщина и молода. Родит тебе сына…
— Подайте счет! — нахмурившись, Федя махнул рукой официанту.
— Постой, ведь еще цыплята, забыл? И платить буду я. Довольно, ты и так все последние разы платил…
— Что, деньги получил?
— Да, по авторскому, это как с неба.
— Сколько у тебя авторских свидетельств уже? — спросил Федя.
— Около десятка, — так что-то. Да что толку, открытия нет! Все на уровне изобретения, техусовершенствования, — отвечал Хрусталев, преуменьшая число авторских свидетельств, ибо смутно чувствовал, надо успокоить Федино самолюбие.
Подали цыплят-табака. Друзья допили коньяк, расплатились и вышли на светящийся огнями, шуршащий автомобильными шинами проспект.
В очередной воспитательный раунд Федя вместо фразы: «Тебе двадцать пять, ставка у тебя сто десять, ну что ж, в твои годы…» — вместо этого Федя хмуро помолчал и сказал: «Я все понимаю. Сто десять — это не ставка. В наше время нужна степень. Но ты же знаешь н а ш у к о н т о р у. Что реально посоветовать? Иди к Острову. Будешь негром. А что? Надо кому-то и негром быть. Нет, перспективы у тебя никто не отнимает, лет пять-семь поработаешь на него — получишь тему. Будет ли она диссертабельной — этого тебе никто не скажет, в том числе и Остров. У нас не только наука, у нас еще и производство, мы не академический институт».
И юноше оставалось одно: подыскивать себе место в другом НИИ, если он не желал становиться рабочей лошадкой.
Странно, странно повернулся мир! Казалось бы, каждый должен трудиться в поте лица своего или, по крайней мере, делать вид, что старается, — ан нет! Многие норовят похвастать свободным расписанием, возможностью уйти с полдня и отметиться лишь перед концом рабочего дня, а то и вовсе позвонить: мол, я сегодня больше не буду. И во ВНИИЗе существовал контингент людей, которых Федя до поры не замечал, хотя эта группа жила своей жизнью, своими интересами, на что-то претендовала и что-то имела. Представители этой публики, явившись на службу и бросив свой «дипломат» на стол, обычно спешат показаться на глаза начальству, чтобы затем исчезнуть в коридоре. Здесь плещет своя стихия и кипят свои страсти. Впрочем, по коридорам люди ходят и по собственным надобностям, и на заседания ученого совета, и на прочие важные заседания, наконец, по коридорам пестрой косметической толпой идут нагруженные, провизией вниизовские женщины. Но представители истинно коридорной публики не ходят. Они стоят группками или медленно, покачивая головой, прохаживаются по коридору под ручку. «Он воображает, что я буду ему сидеть от и до. Пусть ищет!», «Вот именно! Нет, нельзя приучать…», «Нельзя, нельзя, что ты! Надо приучать к своему отсутствию» — слышатся реплики.
Ближе к делу, однако. Можно было бы начать с женщин, с сорокалетних бабушек в марлевках, но нет, дадим дорогу мужчинам. Вот они — солидные, вельветовые, меняющие каждые тридцать тысяч километров свои «Жигули» на новые; и тут же буйнобородые фрондирующие юноши, одинаково умеющие и хамить и любезничать, крупные знатоки чешского пива и русской воблы, носившие джинсы на самой крайней точке возможности, и прочая столь же почтенная и необходимая современной науке публика. Все это движется, говорит, льстит, грешит и тут же хохочет над своей греховностью, подыгрывает, вздыхает и улыбается… «А я своему парню прямо сказал: «Запорожец» — пожалуйста, это согласен. Но он не хочет… Только «Жигули». Разбаловали, разбаловали мы молодежь!» — вещает солидный сорокапятилетний сээнсэ, как бы жалуясь на сына, а на самом деле являя собственный престиж.
А что это высматривает, но не явно, а исподволь, как бы следуя за чем-то незримым, вот тот желчный кандидат наук? Он ловит взгляд идущего навстречу члена учсовета и доктора. Ловит, ловит, поймал-таки, удержал на мгновение, поклонился: «Здрасьте, Семен Семеныч!» Все! Пока больше ничего. Напомнил о себе, о своем существовании, а самим фактом этой коридорной встречи и о своей просьбе: оформить к себе в лабораторию на должность старшего инженера сына, числящегося где-то на заочном. Желчный взгляд кандидата пока был просящим, но в нем сквозил и намек: а можем и неприятности вам устроить — не возрадуетесь! А ведь устроит… И потому прошедший завлаб хоть и вздохнул тяжело и состроил строгую мину, но подумал: надо брать, а то не будет житья… Не отвяжется. Себе дороже.
«Ну кто, кто тебе сказал, что в этом году? — слышится чей-то самоуверенный рокот, — До конца первого полугодия будущего года все расписано!.. Учти, тут еще и предзащиты по новому правилу! Сперва пойдет Елтухов, потом пустим Минина, ничего, пусть… И только потом уже… И то еще! Поглядим, как говорится».
«Что? Публикация? Нет, как раз это не проблема…»
«Э нет, друзья, наука — это наука. Есть определенный уровень диссертации. Я читал ее. Лично я считаю, это не наука, а потому…»
Но все это, так сказать, туманности среди бесконечного эфира. Звезд первой величины здесь нет. Вдруг среди публики проносится: «Остров… Горовой… Подранков…» — и к ним, как иголки к магниту, как астероиды к большому светилу, влекутся жаждущие внимания, образуя завихрения, черные дыры. Лишь паркет поскрипывает от слишком больших перегрузок. Это трудится коридорная публика.
Вечно деятельный Атаринов, конечно, никогда не принадлежал к ней, но с некоторых пор он стал здесь задерживаться. А что? Здесь тоже кое-что делается и если не решается, то формируется, или, точнее, отгранивается, мнение…
— Игорь Николаевич!
Хрусталев обернулся, кто-то призывно поднимал руку, но не спешил ему навстречу; вглядевшись, он узнал Пронина из парткома. Пронин объявил, что хотел бы побеседовать; отворив дверь своего кабинета, пропустил Хрусталева и тотчас первый заговорил о положении дел в опытном производстве. Рассказал о жалобах на то, что слишком медленно выполняются заказы. Хрусталев сидел опустив голову. Он как бы готовил себя к атаке.
— Остров жалуется? — спросил он.
— Именно с ним я не беседовал по этому вопросу, — отвечал Пронин.
— Горовой, Мацулевич жалуются?
— Дело не в этом.
Хрусталев поднял голову и заговорил страстно, возбужденно:
— В этом! К т о жалуется? А я вам скажу кто: плановики, отдел труда, Жлобиков… Потому что не знают и не желают знать условий труда. Жлобиков, впрочем, в курсе, все понимает, но… Ладно! Коротко суть: у нас точность — сотые доли микрона. Есть процесс, который так не перескочишь! Рабочий должен дать остыть металлу, который нагревается от тепла его рук… У нас «досрочно» — не работает! Мастера, специалисты это понимают, а вот те, кому надлежит — плановики, нормировщики, — нет!
— В чем вы конкретно усматриваете рост производительности труда? — спросил Пронин.
— А, вы уловили?! Отвечаю: у нас в опытной мастерской — в качестве. Мне говорят: «Дайте объем работы!» Отвечаю: «Довели до точности пяти микрон». — «Ну, это мы знаем, дайте объем». Отвечаю: «Довели до пяти миллимикрон». Качество — это дополнительно вложенный труд. Дополнительно! Они: «Нам надо реально». Я опять свое: «Качество — это дополнительно вложенный труд», — а они… темные люди! Толкают работать плохо, мы не соглашаемся, — нас ругают.
Пронин слушал с пониманием и сочувствием. В его взгляде была озабоченность. По своему положению он должен был учитывать все позиции: в конце концов, плановики не сами по себе. С них требуют проценты.
— В отношении тепловой реакции металла — совершенно согласен с вами, — сказал Пронин. — У вас специфика… Но при всем том, вы говорите, что качество — дополнительно вложенный труд? Всегда ли? Возьмите любого из наших корифеев: он делает и хорошо, и быстро.
Хрусталев почувствовал, что наступил поворотный момент в его жизни, а потому знал, что делать и говорить:
— А вы не считаете того труда, что был вложен человеком для того, чтобы он стал корифеем, то есть мастером высшей квалификации? Пусть на ранней стадии, но это тоже дополнительно вложенный труд, то есть элементарно: тут работает закон сохранения энергии.
— Ну, это понятно, — кивнул Пронин.
— У меня сидит парнишка в мастерской и годами шлифует кубик о доводочную плиту… Чтоб стать хорошим лекальщиком, нужно лет семь как минимум. Ощущать!.. Опять же процесс, который не перескочишь. Не верите? Спросите… у вашего же Тишкина! Он, бывает, материально страдает. От чего? От дурного нормирования! Почему молодые рабочие не стремятся стать Тишкиными? Дойдут до четвертого разряда, ну до пятого, и довольно им… Это проблема! Между тем, если мы повысим коэффициент качества, мы сможем уменьшить нужное количество продукции, и в этом вся суть. И народное хозяйство не пострадает.
— Да, об этом уже писала «Правда», хотя многими это воспринимается как парадокс, — согласился Пронин.
— Тем более надо действовать! — воскликнул Хрусталев.
— Надо! — сказал Пронин. — Вот мы и решили. Порядок сам собой не падает с неба, и инерция не сразу преодолевается. Но сейчас предстоят кое-какие перестановки в связи с уходом Глебова. Хотим поставить человека со свежим взглядом и — с п е ц и а л и с т а.
— Вот именно, со свежим взглядом! И — специалиста… И… кого?
— Речь идет персонально о вашей кандидатуре.
— Меня?! Но я как-то не думал об этом…
— Работа ответственная, бесспорно, но будем помогать.
Пронин заговорил о всех организационных трудностях, а в голове у Хрусталева билась мысль: вот, наконец-то свершается давняя мечта — поставить дело как следует, с инженерной мыслью… Можно же, можно, и кадры есть!.. На мгновение он представил себя в должности начальника опытного производства. Это власть. И право подбора кадров… И право распоряжения кредитами. Сотни людей, цеха, мастерская, техбюро, службы… Но тут он вспомнил свою беседу с Федей. Неловкая ситуация: решил бороться за выдвижение друга и полез сам. Пожалуй, это не очень хорошо… Все же дружба дороже. А работать под эгидой Феди — чего еще можно желать? И мастерскую жаль оставлять.
— О себе я, правду говоря, не думал, но вообще думал о том, кого хорошо бы поставить вместо Глебова, — начал было Хрусталев.
Однако Пронин мягко остановил его:
— Знаю. Терентий Кузьмич говорил мне. Будем смотреть, советоваться.
Принеся в жертву дружбе заманчивое предложение Пронина, Хрусталев теперь чувствовал себя немного растерянным, даже как бы в глупом положении. Он не мог явиться к Феде и рассказать все, как было, потому что сознавал, что это лишь обострит их отношения: то обстоятельство, что предложение было сделано Хрусталеву, уже само по себе затрагивало самолюбие Феди — администрация — это его конек. Однако Федя знал о разговоре Пронина с Хрусталевым от одного информированного человека.
Младший научный сотрудник кандидат наук Паша Коридов был контактный малый без идей, без привычки к труду, леноватый и частью понимал это. Все свои силы и то небольшое упорство, что имел, он фанатично выложил на ублажение шефа, который за уши дотянул его до защиты. Защитился и вот уже три года стриг купоны со своей степени, справедливо полагая, что самое главное в жизни он уже совершил, а теперь надо пользоваться плодами достигнутого. Еще не все было достигнуто, предстоял лет через пять — семь еще один прыжок — в сээнсэ. А будучи старшим научным сотрудником, можно бы катиться по академической пенсии. На пути к этому надо было взять еще одну крепость — завоевать расположение и дружбу Феди Атаринова. Расположение он уже завоевал. Федя приветливо улыбался ему при встрече, но препятствием к дальнейшему сближению его с Федей был Хрусталев, который упорно не замечал Пашу. Очевидно, у них была своя узкая компания, и Хрусталев был против допуска в нее Паши Коридова.
Паша не говорил себе: «Мне нужна дружба с Федей, Хрусталев мешает этому, значит, я должен их поссорить». Но он поступал так, как подсказывали ему его интересы.
Федя Атаринов нравился Паше как преуспевающий восходящий работник, доброжелательный и склонный к человеческому общению; Паша видел в Феде идеал и был даже чуть-чуть влюблен в него, как бывают влюблены в любимцев общества не пользующиеся успехом в обществе люди. Паша Коридов хотел преуспеть в жизни, он понимал это как новые надбавки к ставке, как привилегии, свободное расписание (пропуск с красной чертой) и тому подобное. Но для этого надо потеть и потеть… Это тяжело, изнурительно, а главное, по силам ли это ему? Наверное, нет. Конечно, если б кто-то точно сказал, что он к пятидесяти годам станет профессором, членкором, тогда б он не пожалел сил. Но кто ж это скажет? Смешно!.. А XX век — беспокойный. Сейчас важно что? Удержаться на достигнутом. Но и для этого нужна поддержка, иначе можно и вылететь с круга. В своем же отделе есть фанатики, которые сами изнуряют себя работой и требуют, чтоб другие… У них ты, конечно, — бельмо на глазу. Атаринов тоже много работает, но он явно идет на взлет, и он приятно работает. Душа-человек. Вот перед кем все семафоры открыты. И дружба с ним откроет Паше горизонты.
Но чем мог завоевать дружбу пленительного, руководящего, умного Феди Паша Коридов? При всей своей заурядности Паша Коридов имел одно несомненное преимущество перед Хрусталевым и даже перед самим Федей Атариновым: он был информированный человек. Паша всегда все знал, что происходит в отделе: между кем из научных сотрудников назревает конфликт, кто собирается разводиться, кому из своих сотрудников Остров устроил вчера разнос и по какому поводу взяла бюллетень сотрудница Н. Разумеется, и дела по амурной части были тоже известны ему. Это было его хобби. Сбором различной информации он занимался и на работе и дома, просиживая целые вечера у телефона и обзванивая приятелей и коллег. Тонко, ненавязчиво он расспрашивал обо всех делах, движимый искренним любопытством. И в самом деле Паше было интересно, каковы отношения между красивой завсветокопией Б. и женатым сээнсэ К., когда и чем кончится очередной запой С., кто котируется на выборную должность председателя месткома на новый срок и какую квартиру дадут новому помощнику директора — двухкомнатную или трехкомнатную. По часу и больше он мог обсуждать, кто выше рангом: член ученого совета, но по должности просто сээнсэ, или же заведующий отделом, но не член ученого совета; обожал поболтать о том, у кого больше шансов пройти по конкурсу, о рангах, степенях, должностных рамках. Сколько проблем, оттенков, даже противоречий!.. Вот Глебов — начальник опытного производства, фигура во ВНИИЗе! А в ученый совет не входит. Почему? Вероятно, потому, что нет степени (чудак, с его возможностями давно мог бы иметь ее!). Но тогда встает вопрос, почему первый зам — член? Ну ясно — потому что первый. А на каком положении помощник генерального директора? Выше завотделом? Формально нет. Но практически имеет прямой доступ, числится соискателем — тоже о чем-то говорит. У него, конечно, есть перспектива.
Взвешивание всех этих возможностей и составляло главный интерес жизни Коридова. К чести Паши заметим, что он стыдился этого увлечения, считал его своей слабостью. Но однажды услышал чью-то реплику: «Спросите у Коридова, он вхож в верха и все знает…» Хотя Паша и не был вхож в верха и лишь издали робко кланялся помощнику генерального директора, он не стал опровергать этого утверждения. Пусть думают, что вхож. Худо от этого не будет, а лучше может быть. Паша чувствовал, что информированность — это своего рода влияние, которым можно пользоваться с некоторой осторожностью.
Паша, однако, полагал, что блестящий Атаринов стоит выше всех этих интересов. Потому-то он столь робко заглядывал к нему в кабинет, и мялся, и молчал первое время, не зная, чем бы занять Федю. И вот однажды в благословенный час, когда Паша в нерешительности расхаживал у Фединого кабинета, раздумывая, о чем бы поговорить с Федей, чтобы заинтересовать его собой, в этот момент от Феди вышел Санька Серов, моторный, всепробивной сээнсэ Санька взглянул на робевшего Пашу, мигом усек, какие сомнения обуревают Пашину душу — Санька был знаток отношений такого рода, — и вот этот Санька подмигнул Паше и, сделав руками жест, как бы шатунами паровоза, бросил: «Смелей, Паша, с ним этак только и можно!» — и Пашу Коридова как осенило, вот этот именно жест шатунный и объяснил ему все.
Он смело вошел к Феде, сел, сказал в виде предисловия: мол, надоело все — работа, работа, работа… И заговорил о предполагавшемся перемещении А. на место В. Федя, разумеется, слышал об этом, но всех нюансов (например, того, что за А., хоть его и переводят просто в сээнсэ, сохраняют персональную ставку) не знал, и они с большим удовольствием обсудили эти детали, проговорили на эту тему часа полтора и расстались довольные друг другом.
Теперь уже Паша уверенно заходил к Феде, и они проводили хорошие часы. Это как раз совпало с периодом, когда Федя решил сбросить с себя ярмо рабочей лошадки.
Мысль о том, чтобы встретиться с Игорем Хрусталевым еще раз именно сейчас, не раз возникала у Феди. Но что-то сдерживало его от того, чтобы самому проявить инициативу.
Года три назад, когда не столь четко и бесперспективно все виделось, Федя поделился с Игорем своими сомнениями и был элегантно высмеян, Игорь сбил его репликой, что все это мура, издержки бурного века, а главное — д е л о! Федя тогда тотчас сдался.
Ну а если — и эта мысль лишь сейчас пришла в голову Атаринову — Игорь считает себя гением, к которому рано или поздно придет признание? Даже объективно: после смерти Кирьянова крупнее Хрусталева в отрасли практиков никого нет.
Что ни говори, есть существенная разница в положениях Феди и Игоря: Хрусталев как изобретатель работает на себя, он получает патенты, гонорары. А он, Федя? Администрация — дело неблагодарное, открытий не сделаешь. И если Игорь не раз говорил Феде: «Тебе бы на место Шашечкина», то возникает вопрос, почему он так говорил! А? В конце концов, чем выше положение во ВНИИЗе займет он, Федя, тем лучше будет Игорю. Так ведь? Бесспорно…
Ножницы начали медленно раздвигаться, отводя их на разные позиции, точнее сказать, одного Атаринова. Хрусталев своих позиций не менял.
Федя тяжело сидел, отодвинув бумаги, в своем закутке. Он исподлобья взглянул на Хрусталева, в маленьких скифских глазках не отразилось ни сожаления, ни радости, усталость, одна усталость и тяжкая необходимость нести возложенное на него бремя — вот что отразилось в Федином взгляде.
— Ты плохо выглядишь, ты устал, — сказал Хрусталев.
Федя пожал плечами, как бы все это известно, но ничего не поделаешь, так жизнь устроена, что ему, Феде, положено уставать. Не дожидаясь приглашения, Хрусталев сел в дерматиновое кресло. Хотя никакого разговора между ними не произошло еще, но какой-то сдвиг во взаимоотношениях совершился, и оба это чувствовали. А главное, ощущение своей вины Хрусталевым передавалось Атаринову. Они отлично знали друг друга.
— Вот. Первая с машины… Две четыреста на миллиметр поверхности, но это еще не все. Возможна формула удвоения, — сказал Хрусталев, подавая Феде металлическую пластину размером поболее спичечного коробка.
— Что, серьезно? — воскликнул Федя, беря в руки пластину и с невольным любопытством разглядывая ее.
— На свет, на свет поверни! Все цвета спектра… Дифракция, спектральный анализ.
— Молодцы! — сказал Федя искренне, ибо тотчас как инженер оценил достижение; он смотрел, как играли все семь цветов спектра, и вдруг ему пришла мысль, что это уже крупный успех Игоря и его группы. Уж не открытие ли? Вещь эффектная, и ее трудно замолчать, в любом случае будут говорить, да если что-нибудь в печати появится, успех и популярность обеспечены. И у Феди мелькнула мысль взять эту пластину и сейчас идти к генеральному директору. Так бы он сделал полгода назад. Но теперь он решил перепроверить у авторитетов, верно ли, что это крупное достижение. Точнее сказать, он удержал себя этой мыслью, потому что вместе со вспышкой хорошего чувства в нем взыграли чувства иные. Зависть взыграла в нем. Что ему от того, что Хрусталев прославится? Это лишь резче сконтрастирует его, Федин, неуспех.
Федя задумался, слегка наклонив по своей привычке голову.
— Ну правильно. Получишь нашу вниизовскую годовую премию. А чего? Так и надо…
Говоря это, Федя смотрел несколько в сторону, вскользь, он еще не перестроился и не мог не моргнув глазом лгать другу, и это «А чего?» было совсем не к месту. «Так и надо…» Опять непонятная реплика, — что «так и надо»? Он раздваивался, нервничал.
— Тут сидишь с утра до ночи, и каждый треплет тебе нервы. Почти пятьдесят человек в отделе, ими ж надо руководить! Шеф на симпозиуме, вчера сидели с треугольником, разбирали глупый конфликт. Зачем мне это надо? Устал! — тяжело проговорил Федя с какими-то совершенно новыми нотками в голосе.
Ругаться. Жаловаться. Просить. Требовать. Упрекать. Что угодно, но только не про усталость сейчас надо было говорить. Хрусталев взглянул на друга.
— Помнишь, как говаривал наш покойный шеф? «Я знаю, в моей лаборатории есть лодыри и с них ничего не возьмешь, а спрашивать буду с тех, которые могут».
— Ну правильно, вот он и ездил на нас.
— Это была школа.
— Ты на себя хоть работаешь, Игорь. Те же патенты… Ты работаешь, но и имеешь, а я? Дело не только в ставке.
— А если б ты докторскую защитил?
— Сидя в этом кресле?! Докторская — это минимум пять лет при удачном стечении обстоятельств.
— Путь в научную работу тебе открыт. Докторантура, например.
— Но ты же знаешь, в докторантуру без темы — пустой номер. — Федя развел руками.
— Да! Так что ж, иди в лабораторию. Найдешь тему, а пока…
— Кем идти?! Младшим научным сотрудником? Ты странный человек.
— Я думаю, все-таки надо поговорить не здесь и не так, — наконец-таки твердо, перебарывая свои собственные сомнения, сказал Хрусталев.
Федя наклонил голову, не отклоняя предложения и не соглашаясь с ним.
— Ну, хорошо, а что Алла? Кстати, она тут как-то звонила вечером, — сказал Хрусталев. На мгновение Федя задумался, но тотчас решил уйти от этой темы — слишком здесь много интимного, что сразу начнет разворачиваться и разговор примет ненужный в данном случае оборот.
— Да я тут замотался, — только и сказал он.
— Поехали ко мне! — позвал Хрусталев, но не особенно уверенно. И его неуверенность тотчас сработала.
— Нет, Игорь, мне некогда, — почти с раздражением сказал Федя. — Вот ты закончил работу с машиной и можешь гулять… А я — вот горы!
— Знаешь! Мне это странно от тебя слышать. Мне Рузин преподнес то же самое…
— Правильно! Потому что он администратор, у него все производство, он отвечает. Между прочим, как раз он о тебе высокого мнения, но ты зря не дал зачесть машину в тот квартальный план. Зря! Об этом уже стало известно.
— Потому что мы тогда не довели ее до кондиции. Мы ж вошли в новые порядки чисел. А так бы они сразу прикрыли финансирование!
— Твое дело. Рузин — не фигура, конечно, и все-таки — с непосредственным руководством не стоило портить отношения, — сказал Федя, и это был его вдруг прорвавшийся последний искренний совет другу.
«Напрасно я посоветовал насчет докторской, — поздно. Если б еще хоть пять лет назад, сейчас бы он подходил к финишу. Надо же горы литературы переработать. Хотя б он имел лабораторию! Тогда еще можно думать. Теперь у него один путь — в ученый совет, а там Тихон уйдет на пенсию и — заместителем по науке. Это как раз его. И — положение…» — размышлял Хрусталев после разговора с Атариновым.
«Странный человек!.. Советует идти негром к Острову! А о том, чтобы запатентовать свою машину, — позаботился, в члены правления ВОИР вошел», — подумал Федя после ухода Хрусталева и постепенно стал размышлять о том, что же в конце концов в практическом смысле дала ему дружба с Игорем. Поскольку мысль его вилась в русле чисто материального, то он стал вспоминать ресторанные расчеты, в коих львиная доля падала на Федю как на несемейного человека, и прочее в этом роде; он, копаясь в памяти, смог отыскать лишь одно: помощь Игоря в получении им, Федей, квартиры. Что-то было, какую-то роль он сыграл, но очень давно. В то же время он, Федя… Да о чем говорить! Разумеется, никто не собирается ссориться, но… Надо реально смотреть на жизнь и завязывать деловые связи, иметь деловой подход. Талант — это хорошо, но не это решает.
Дверь кабинетика осторожно приотворилась, и в образовавшуюся щель, улыбаясь и сияя цейсами, заглянул молодой, тридцатипятилетний Паша Коридов.
— Глебов идет в министерство членом коллегии, слышал? Об этом, правда, давненько поговаривают, но сейчас, кажется, точно, — сообщил Паша.
Федя снисходительно усмехнулся:
— Ну, во-первых, еще неизвестно, членом ли коллегии. — Федя вдруг стал серьезным и мелко постучал пальцами по столу.
— Позволь, он идет начальником отдела!
— Ничего не значит. Член коллегии — это иной уровень. Приказ подписан?
— Говорят, точно решено…
— Правильно, решено. Но пока приказа нет, это все еще висит в воздухе. Генеральный в отпуске, а без него вряд ли будут. Хотя кто его знает, может, с ним все обговорили перед отъездом. Мы в эти нюансы не входим, а там, в главке, это политика. Наш с Фарберовым не очень. А чего ему — членкор! Могущественный человек!
— Нет, Федя, Фарберов — это Фарберов!
— Ну правильно!.. Видишь, я тебе скажу, Фарберов тоже не сам по себе. Его поддерживает первый замминистра.
— Губчиков?
— Конечно.
Коридов задумался.
— Послушай, Федя, но если Глебову не дадут члена коллегии — это не такое уж повышение, а? — заметил он после некоторого колебания.
— Видишь ли, там, конечно, работа помасштабнее. Но есть свои минусы.
И началось живое обсуждение всех плюсов и минусов новой должности Глебова. Было что обсуждать: уход Глебова — почти сенсация. А мысль о том, что это не повышение, уже сама по себе оригинальная и дает какой-то новый, свежий взгляд на свершившееся. Только и слышится: «Нет, но все правильно!» — или: «Видишь, что я тебе скажу…» И тут же во весь свой гигантский рост снова встает проблема: а кто будет вместо Глебова? С Хрусталевым разговор был, но не состоялось. Паша Коридов сообщает, что называли Острова.
Федя задумался. Так, очевидно, и будет. Хотя это неразумно, но ведь у нас так и делается, чтоб неразумно. Во-первых, Остров не администратор. Он ученый, да, с этим никто не спорит. Во-вторых, уйдет Остров — не станет его лаборатории, которая разрабатывает его же идеи. Но до этого никому нет дела.
— Остров так Остров, — равнодушно заметил Федя, пожав плечами.
— Начальник опытного производства — это практически зам генерального, — с оттенком вопроса и отчасти утвердительно говорит Паша.
— Ну нет, не зам генерального. Глебов никогда так не именовался, — парирует менее информированный, но более сведущий в статусе Федя.
— Но это и не начальник отдела, это выше.
— Это бесспорно, тут нет вопроса. Распорядитель кредитов! Что ты… По производственной линии мы, отделы, тоже подчиняемся Глебову. Это серьезная должность!.. Фактически да, один из руководителей ВНИИЗа. Но не зам.
— Персональная машина?
Снова проблема: в какой форме. Закрепленная или как? И Федя подробно разъясняет наивному Паше что к чему, что закрепленную имеет лишь генеральный. Затем говорит, что ему безразлично, кто будет… Но все его выражение лица показывало, что ему далеко не безразлично, кто будет вместо Глебова. И более того. «Если бы, — мелькнула вдруг в его сузившихся скифских глазках ретивая искорка, — если бы я сел на место Глебова, будьте уверены, я бы сумел навести порядок, за это ручаюсь…»
Когда Паша Коридов в очередной раз появился в кабинете Атаринова, Федя, как бы комментируя появление во ВНИИЗе первой дифракционной пластины и желая быть объективным, сказал:
— А они молодцы! Вышли на новую ступень, добились удвоения.
— Да, сейчас это дело уже раздувают, хотя я лично не усматриваю принципиально нового в самой ее конструкции. Нет! Использовали принцип строгального станка, — смело сказал Коридов. Он уже понял, как надо говорить с Федей.
— Нет, не скажи: там есть отработка. Это железно. Ну, затем в конструкцию самих направляющих они внесли новый принцип. Упрощенно — мениск. Опять же эффективно — с учетом земного тяготения.
— Федя, милый, фирма СИП делает это уже много лет. Просто они не патентовали. Но неважно. Пусть! Я всегда за. Будем чествовать новых лауреатов… А чего?
Федя с любопытством смотрел на Коридова и молчал.
— А почему бы и нет? Формулировка? Найдут, если захотят, — рассмеялся Коридов.
— Конечно. Проще простого. А ты что слышал об этом? — спросил Федя.
— Да нет, Федя, хрусталевской машиной вообще никто не интересуется. Вот если ты поддержишь — отчего же, тема модная, близкая к космосу.
— Я всегда всех поддерживаю, — улыбнулся Федя.
— Тоже так считаю — друзей надо поддерживать. Но важно, чтоб люди ценили это. Я не конкретно Игоря Хрусталева имею в виду, у вас особые отношения, вы друзья. Кстати, хотя он игнорирует меня, не здоровается, я к нему отношусь нормально. Некоторые ведь, знаешь, считают, что у него комплекс: непризнанный гений. В гениев я вообще не верю. И он не первой молодости…
— Он не гений, но специалист классный.
— Механик квалифицированный. Согласен. Но, извини, если говорить серьезно, у нас есть люди посильнее его. Поверь!
Если б кто-то еще полгода назад сказал слово против Игоря Хрусталева, Федя тотчас кинулся бы в спор, рьяно защищая друга. Сейчас же он лишь добродушно полемизировал; он возражал, пока еще формально защищая его. При этом было похоже, что то, о чем говорил Коридов, вполне устраивало Федю, и, слабо возражая, он искал новых доказательств своего заблуждения относительно Хрусталева.
Хрусталев мешал Паше и ему подобным тем, что своими суждениями, поведением, а главное, работой наводил на ненужную мысль, что существует иной, отличный от коридовского подход к делу. Так хулиган ненавидит приличного человека именно за то, что тот воспитанно ведет себя, не бранится, не нагличает и уже за одно это должен быть бит. Но с Хрусталевым надо действовать квалифицированно, используя его слабости и уязвимые места. Он эмоционален, вспыльчив, а такого человека легко поставить в неловкое положение: завести и отойти в сторону. Полезет в драку или просто нарушит общепринятые нормы — тут вовремя и подпустить слух: да, способен, но неуправляем. Кто захочет иметь неуправляемого работника?
Формально мастерская, которой руководил Хрусталев, числилась на балансе цеха. Игорь вечно конфликтовал с начальником цеха Жлобиковым. Под предлогом программных работ тот в отместку через руководство снимал с мастерской Хрусталева рабочих высокой квалификации, резал фонды. Наконец Хрусталев добился некоторой финансовой независимости. Но Жлобиков не упускал случая где можно прижать Хрусталева, действуя с въедливой методичностью посредственности и соблюдая все правила. Его можно было сбить лишь нокаутом: «Бездарь и сволочь, не мешай работать специалисту!» Но на это во ВНИИЗе не шли — боялись шума, хотели, чтоб все было тихо и гладко, чтоб и овцы целы и волки сыты, то есть того, чего в природе не может быть.
И Федя имел своего жлобикова. И Федя в былые времена загорался и его прорывало. «Тихон Иваныч! Но у вас есть свое мнение? Вы только вчера хвалили этот проект, а сегодня ругаете!» — чуть ли не кричал он на заместителя по науке Шашечкина. И тоже получал нокаут от более опытного. «Нет, я не понимаю, чего хочет Атаринов? — удивлялся Тихон Иванович. — Он зовет нас к анархии. Нет, на это я согласиться не могу. Нет, нет, и не уговаривайте меня!.. Что еще за шутки? Тут меня не собьешь». — «Позвольте, но при чем здесь анархизм?!» — снова кричал Федя. «Нет, нет, и не уговаривайте меня! Ты принципиальный противник дисциплины, тебя надо уволить». Разумеется, старик тут же своей понимающей ехидной золотой улыбкой показывал, что шутит, что перебрал. Перебрал-то перебрал, а ты мотай себе на ус. Кто-то скажет: «Слыхали? Тихон Иванович обвинил Атаринова в анархизме!» И пойдет: «Что вы! Федя очень дисциплинирован». — «Да, но у него есть этакое некоторое, знаете… Даже трудно выразить… вольность в обращении». — «Да? Что-то не замечал, надо присмотреться…» Круги пошли.
Теперь Федя думал: «Зачем? Зачем я воевал с Шашечкиным? Плетью обуха не перешибешь. Что Хрусталев критиковал Тихона, этого никто не принял всерьез, а я заработал репутацию незрелого товарища».
Предположение Коридова, что Хрусталев и его группа могут быть выдвинуты на Государственную премию за разработку, совершенно озадачило Федю. До сих пор он считал, что идет впереди и широким жестом поддерживает неполитичного, неконтактного, хотя по-своему хорошего, во всяком случае одаренного друга. Он, Федя, поддерживает идущего позади него. Позади? Премия же будет означать признание его, Хрусталева, личных заслуг и тотчас выдвинет его в ряды ведущих специалистов отрасли. Могут и в ученый совет ввести. Лауреат — это уже иной уровень. Что генеральный лауреат — это само собой ясно, потому он и генеральный. А как же Игорь? И ведь может пройти! То есть одного Хрусталева не представят, это факт, но там Тишкин. Это фигура. И пользуется влиянием. Хрусталев, значит, с расчетом перетянул в свою группу Тишкина? Пожалуй, Паша прав: он не так прост и себе на уме…
Почва для зависти и ссоры была создана.
Между тем вслед за первым, еще не очень упорным слухом об уходе Глебова прошел второй, уже более стойкий и охвативший широкие слои инженерной массы слух: «Уходит. Вопрос решен. Вот-вот ждут приказа по министерству».
Наконец стало известно, приказ подписан и Глебов дает отходную в «Метрополе». В течение месяца дебатировались разные кандидатуры. Называли, например. Острова, но скоро выяснилось, что он отказался. Затем всплыла кандидатура Рузина, который был заместителем Глебова и последний год тянул опытное производство, но на какой-то инстанции, кажется на парткоме, его отвели, что явилось для него тяжелейшим ударом.
И вот новый слух: называют Атаринова. Слух прошел по первому кругу, муссировался по-разному, но он прошел.
Машина Хрусталева была сдана, и Игорь Николаевич надеялся услышать какие-то отзывы своих коллег. Он даже появился в коридоре на пятом этаже, пытался заговорить, но контакт отсутствовал — монеты опускались в не подключенный к сети автомат. Лишь Остров мимоходом сказал: «Читал заключение. Поздравляю. Любопытно, и весьма». Это было приятно, потому что Остров входил в обойму видных специалистов отрасли. Остальные молчали. Это можно было бы объяснить всеобщим безразличием и равнодушием, но в тех же коридорах периодически возникал ажиотаж вокруг той или иной вниизовской работы: «Слышали, что готовит лаборатория Тубанова?! Экстракласс. На уровне открытия!..» И начинали идти круги, ажиотаж переносился в столовую, бум нарастал. И хотя в конце концов оказывалось, что ничего особенного не произошло, никакого открытия Тубанов не совершил, общественное мнение было уже подготовлено и как-то неловко отступать. Авторов поздравляли. Ученый совет признавал, в конце концов достигалось то, что требовалось: посредственную работу выдвигали на премию. Она могла быть отведена в вышестоящих инстанциях, но это уже другой вопрос.
Оглядевшись, Хрусталев понял, насколько была права Лена Арцруни, сказав как-то, что он из-за Феди прервал контакты со многими вниизовцами и теперь у него не было опорных точек, кроме нее, Лены, да Ильи Подранкова. Но в ученом совете Лена не имела влияния, а Подранков в него не входил. Конечно, он мог поддержать, с ним считались, но практически Хрусталев был далек от Подранкова и джентльменски-деловой оттенок их дружбы не позволял обращаться с просьбой.
— Ну что — молчат? — спросила Лена Арцруни, которую он встретил однажды в одном из вниизовских закоулков. Она не относилась к коридорной публике уже потому, что была всегда слишком занята: на Лену взваливали наиболее сложную технологию и она постоянно торчала в цехах. Лена, Федя и Хрусталев были однокурсниками, но Лена была много моложе Игоря, она поступила в вуз со школьной скамьи, он — уже пройдя фронт, армию.
Хрусталев, не понимавший юмора и часто не замечавший очевидных вещей, тонко схватывал мысль собеседника, близкого ему по духу.
— Да, вот только ты…
— Я знаю, есть запрос Внешторга на пластины, — сказала она.
— Но это такая уникальная вещь! Сколько их требуется?
— Видишь ли, на Западе они ценятся больше, чем наш ширпотреб и даже сырье. Очень перспективная работа, вот только, только… — Она опустила взгляд, задумалась. — Понимаешь, у нас в конторе это само собой не срабатывает. Свой успех надо организовать.
Он молча кивнул.
— Лена, скажи откровенно — это открытие?
Она задумалась.
— Ну, видишь, если по самым строгим нормам, то нет. Новая форма направляющих, которую вы придали им вопреки всем канонам, это изобретение, но не открытие. В самой конструкции машины тоже открытия нет… Милый Игорь, открытие — это вообще раз в век, если случается. У вас блестящая отработка.
— Слава богу! Ты меня успокоила: ничего не нужно организовывать.
— Нет, тебе есть за что бороться! Твоя БМ — это самое крупное достижение за последнее десятилетие. Открытие, если хочешь, в самой отработке. Четыре восемьсот! На один миллиметр! Мы не имели таких результатов.
— А американцы?
— У «Стандарт ойл» точно нет. «Дженерал моторс»? Надо проверить… Но достижение бесспорное. И учти, в этом году предполагается выдвижение на Госпремию. Уже начинается бум вокруг автомата Лучанова и К°: «Производство точного инструмента поставлено на поток». Работа бесспорно перспективная, но поторопились, я смотрела образцы настрелянных сверл. Все они за пределами допуска; мало того, по-моему, и со структурой металла там не все в порядке. Нет ни акта приемки, ни заключения, ничего нет, а Лучанов уже стучится во все двери: пробивает лауреата.
— Ну и шут с ним, с Лучановым. Пусть!
— Напрасно. Повторяю, тебе есть за что бороться.
— Но я не хочу бороться так, как эти господа. Не хочу и не умею, а главное — не хочу! Если б, допустим, я и Лучанов должны были открыто перед ученым советом защищать свои проекты — согласен! Пусть оппонируют, пусть разносят! Не поверишь, мне легче будет, если я проиграю! Но проиграть справедливо, в честной борьбе… А лебезить перед Тубановым, потом бежать к Мацулевичу — это, это… Ты извини…
— Это жизнь, Игорь. Ты молодец, сумел завоевать себе независимость своими работами и редко сталкиваешься с этим.
— Кой черт! У меня нелегкая жизнь. То есть меня никто не зажимает, все мои работы идут с колес. Но как бы это выразить — н е з а м е ч а ю т. Ничего не замечают.
— Кстати, не замечать труда — это тоже форма зажима. Знакомо. — И Лена умчалась по коридору.
— Привет, старик! — остановил Хрусталева плотный широкоскулый мужчина во всем модном, и Игорь Николаевич с трудом признал своего бывшего технолога Плешакова, парня пустоватого, от которого, к счастью, не пришлось отделываться — сам ушел куда-то в отдел и теперь, видимо, процветал.
— Чем занимаешься, Витя? — спросил Хрусталев.
— Да, старик, там работа не пыльная, двести пятьдесят рэ платят, и ладно.
— Да где, кем?
— Координирую… У нас же филиалы. Планчики свести, то-се… Но и командировки, там ты гость, сам понимаешь… Трат — никаких. Еще и сувенирчик преподнесут… Не откажешься же!
Хотя Плешаков говорил как бы сдержанно, но в нем прорывалось желание похвастать перед бывшим шефом, как ловко и выгодно устроился он. А главное, Хрусталева поразила та снисходительность, с которой Плешаков обращался к нему: ты, как крот, корпишь в подземелье, а мы прекрасно и приятно живем без перегрузок.
Неожиданно у Хрусталева состоялся разговор с генеральным директором. Разговору предшествовал звонок помощника Лушина.
— Игорь Николаевич, а что, у тебя нет селекторной связи? — спросил Лушин.
— Нету.
— Почему же это?
— Петя, не я этим командую.
— Правильно, не ты. Но ты и не ставил вопроса.
— Ну давай я ему позвоню.
— Дорогуша, у меня его сейчас нет, уехал. Подходи сюда, в приемную, часам к пяти. Он будет.
Повесив трубку, Хрусталев задумался — его вызывает генеральный. По поводу машины, а зачем еще? Бывают же странные совпадения: как раз то, что казалось тебе труднее всего, — добиться признания, вдруг приходит само в виде неожиданного вызова к генеральному. Тишкин прав: им тоже выгодно — новый класс, показатели.
Хрусталев представил себе, как все это будет. Николай Афанасьевич поздравляет его, а дальше? Очевидно, предложит сделать сообщение на ученом совете. Директор всегда был склонен поддержать начинание и вообще мирный человек, редко повышал голос, снижал всегда меру предполагаемого провинившемуся работнику взыскания: вместо строгача объявлял просто выговор, вместо выговора — замечание и т. д. Не увлекался, говорил всегда обдуманно. Очень редко вызывал к себе на ковер, в самых крайних случаях. К несчастью, его добротой пользовались иногда жулики и бездельники.
Но все-таки, очевидно, у него поставлена информация, докладывают, размышлял Хрусталев. Без пяти пять он вошел в приемную Николая Афанасьевича.
Генеральный сидел в высоком кресле за большим столом с телефонами, виски белели проседью, он начинал лысеть. Обычно Хрусталев видел его улыбающимся кроткой приятной улыбкой. Сейчас, однако, лицо его было сосредоточенно. Он кивнул Хрусталеву, пригласил сесть и надел темные солнцезащитные очки.
— Как успехи? Работаете? Определились? — спросил директор и что-то еще проговорил, слегка жестикулируя маленькими руками.
«Ничего не понятно. Он ничего не знает, не докладывали», — подумал Хрусталев, гадая, зачем же его вызвали, если не из-за машины, и что означает это слово «определились». В чем определились? Вероятно, директор тотчас уловил недоумение собеседника.
— Определились с машиной? — уточнил он.
— В каком смысле, Николай Афанасьевич?
— Ну, у вас там что-то было… Конфликтная ситуация.
— Не знаю, не припомню, — ответил Хрусталев не вдруг, а после значительного раздумья. К такому повороту он никак не готовился.
— Ладно. Не будем. Но иногда надо идти навстречу производственным интересам. Мы институт, но у нас опытное производство, программа. Собственно, я вас не за этим пригласил, это так, по ходу дела.
Тут только Хрусталев сообразил, о чем речь — что он не пошел на поводу у Рузина. И это преподнесли как конфликт?! Ну народ…
— Николай Афанасьевич, прежде чем просить, именно просить у Рузина еще две недели, я заходил к плановикам и узнавал, смогут ли они закрыть квартальный без нашей машины. Сказали: да. И только после этого…
По мгновенно вспыхнувшему интересу в глазах директора Хрусталев понял, что эта последняя деталь была ему неизвестна и не могла быть известна, потому что Рузин не знал о ней и изобразил дело так, будто Хрусталев наотрез отказался включить машину в план и пришлось выкручиваться, то есть элементарно подставил.
— А кроме того, мы вышли на новый уровень и достигли…
— Ясно, ясно, — раздраженно улыбаясь, перебил Николай Афанасьевич и даже поднял обе ладони над столом, как бы желая остановить говорившего. Он явно сдерживал себя и хорошо собой владел.
И Хрусталев понял, что, несмотря на то, что директор несомненно ученый, который смог бы оценить достигнутые результаты, несмотря на то, что он скорее был доброжелательный человек, нежели злой, несмотря на то, что его хоть и настроили против Игоря Николаевича, а он все-таки ведет себя корректно, — несмотря на все это, Хрусталеву не следует рассказывать о Белой машине: Николай Афанасьевич не готов к этому разговору, который, очевидно, его к чему-то обяжет.
— У вас друзья в «Голубом»? — спросил вдруг директор.
— Нет, я там никого не знаю.
Мгновенная неловкость, усмешка, Николай Афанасьевич снимает свои солнцезащитные очки и улыбается совсем добродушно.
— Товарищи просили оказать помощь, что-то у них заело со специалистами. Поезжайте. Выясните. Организация авторитетная, мы считаем для себя честью, что наших товарищей приглашают на консультацию в «Голубое объединение». Желаю успеха!
Генеральный поднялся и дружески протянул руку в знак, очевидно, полного примирения.
Зная по прежним поездкам на предприятия, как все это всегда делается, со стоянием по часу в очереди у окошка бюро пропусков, ожиданием в приемной, отсутствием нужного лица, Хрусталев заранее горевал о потерянном дне. Но в жизни бывают и приятные неожиданности. Утром, когда он уже собирался ехать к себе в институт, раздался телефонный звонок. Звонивший представился инженером из «Голубого объединения» и объявил, что «Волга» под таким-то номером будет ждать его у подъезда дома через двадцать минут, чтобы отвезти на загородную площадку объединения.
Хрусталев, сам любивший точность и всегда страдавший от людской неточности и необязательности, вышел на улицу ровно через двадцать минут. У подъезда стояла черная «Волга», а рядом расхаживал мужчина средних лет. Он тотчас подошел к Игорю Николаевичу и представился еще раз. Затем оба сели на заднее сиденье, и машина помчалась сквозь сетку осеннего дождя, минуя знакомые остановки с ожидающей публикой в плащах, с зонтиками и перебегающей дорогу будто нарочно перед самой машиной. И давка у отъезжающих троллейбусов, и утренние хмурые лица горожан, спешащих на работу, — все было знакомо, но теперь он проезжал мимо, увозимый стремительной «Волгой».
Машина просигналила у больших железных ворот, которые тотчас же механически отворились без проверки и даже осмотра. Налево явился огромный корпус с высоким пространственным покрытием, за ним еще несколько зданий. Стояли щиты с лозунгами и более ничего, кажется, примечательного, кроме отсутствия праздношатающихся. Даже при первом беглом взгляде бросался в глаза порядок на заводской территории.
Спутник провел Хрусталева по длинному коридору, ввел в кабинет. Из-за стола поднялся навстречу хозяин кабинета, представившийся заместителем главного инженера.
— Я могу быть свободным? — спросил тот, кто привез Хрусталева.
— Да, благодарю вас. Спутник вышел.
— Прошу вас, садитесь, Игорь Николаевич, — обратился зам главного уже к Хрусталеву. — Прежде чем вести вас в цех, я хотел бы предварительно ознакомить с тем, что мы имеем: заключение комиссии нашего отраслевого НИИ. Речь идет о центровке главных валов. Не можем найти причину вибрации, и все застопорилось. Но вот прочтите, что они пишут.
Хрусталев стал читать отпечатанный текст заключения группы ученых. Оно главным образом сводилось к теоретическому обоснованию возможности появления вибрации. Во всей логике рассуждения Хрусталев уловил позицию отличного фокусника, который умело и четко продемонстрировал ловкость рук и элегантно поклонился в ожидании аплодисментов.
— Надо смотреть, — сказал Игорь Николаевич, возвращая бумагу и не высказывая мнения о ней.
— Да, конечно, пройдемте…
Оглядев установку, Хрусталев вспомнил, что уже видел нечто подобное на Урале. Он с удовольствием, как на прекрасную работу, смотрел на главный вал. И вновь почувствовал азарт предстоящей большой напряженной работы.
— Дайте обороты, — сказал он и уже далее знал каждое мгновение, что будет делать и говорить.
Вечером ему домой позвонил Атаринов.
— Привет! Куда это тебя услали?.. Читаю в приказе: «Считать в командировке». Здесь, в городе?
— Да, у соседей.
— В «Голубом»?
— Да.
— И что там? Своих механиков не хватает?
— Центровка валов.
— Не зови сюда и не напрашивайся… Выдержи характер хоть раз! — шепнула Марина мужу, женской интуицией поняв, почему Атаринов позвонил.
Федя же позвонил потому, что, когда Хрусталев говорил с Лушиным во второй раз, он находился в приемной директора и все слышал.
Привезенный из ВНИИЗа оптический прибор подтвердил возникшее у Хрусталева предположение о причине вибрации главных валов. Он сказал:
— Валы ни при чем, оборудование надо менять.
Заводские с ним заспорили, но старший, отдав приказ демонтировать, спросил:
— Что это у вас за оптика?
— Приспособление. Сами у себя в мастерской сделали.
Хрусталев наблюдал, как устанавливают новое оборудование. Не было бестолочи, простоев, перекуров по полчаса. Пришел старший, и вокруг него тотчас все завертелось, а он стоит только поглядывает; стоило, однако, что-то сделать не так, как старший тотчас усекал и двумя-тремя фразами, без брани выправлял положение. Это была нормальная работа, но с напряжением.
При балансировке валов на новом оборудовании прогнозы Хрусталева подтвердились — вибрации исчезли. Его пригласили к первому заместителю генерального, который, извинившись за шефа («Иван Валерьянович на приеме избирателей»), вручил сувенир: бронзовую пушку екатерининских времен.
Но этим дело не кончилось. Зам генерального Порфирий Юстинианович, на вид очень бесцветный человек с «закрытым» лицом, за пятьдесят, скупо улыбнулся и сказал:
— У нас не принято отпускать гостей без обеда, особенно редких гостей. Надеюсь, не откажетесь? А может, и сам Иван Валерьянович подойдет.
Гостя провели в малый зал столовой заводоуправления, где обычно принимали делегации и почетных гостей. Стол на двоих был накрыт.
Хозяин поинтересовался Белой машиной, о которой, оказывается, слышал, в частности системой, при помощи которой была достигнута столь высокая точность. Гость рассказал про секрет направляющих.
— А вообще ничего нового нет, — заключил он. — Все старо, как мир. Руки. Глаза. Отработка. И простота, ни одной лишней пары. Я вообще не люблю зубчаток.
— Это по-нашему, — неожиданно улыбнулся хозяин, — мода на кнопочную технику отходит. Точнее руки ничего нет, я разумею комплекс.
— То есть всего человека? Абсолютно точно! — вскричал Хрусталев, предчувствуя, что взгляды их сойдутся во многом. — А как платите мастерам, корифеям бывшего восьмого разряда?
— Бывшего восьмого? — улыбнулся хозяин, показывая, что понимает, о чем речь. — Уж если откровенно, они там, в Комитете по труду, поспешили, хотя и обосновали вроде логично: практическим использованием лишь шести разрядов. Оно ведь так и было. За малым исключением, как говорится. Основной-то массы переход на шестиразрядную сетку не коснулся. И не заметили.
— Это как взглянуть, — вздохнул Хрусталев.
— Экономически, я разумею.
— Экономически нет. Но в смысле стимула мастерства? Бесспорно! У нас во ВНИИЗе раньше был один рабочий восьмого разряда, а теперь шестого — человек двадцать. Но разве это равные величины? На него смотреть приходили.
— У нас примерно такая же картина. Соотносительно. А впрочем, мы старались пожестче давать шестой при переаттестации. Но все равно корифеев уравняли с высококвалифицированными.
— Но зачем, зачем?
— Как зачем? Деньги! Четыре миллиарда взяли.
— Четыре?!
— А вы думали! Из-за мелочи не стали б возиться. Впрочем, тут был и другой момент.
— Какой? — заинтересовался Хрусталев.
— Борьба с кустарщиной, с колдовством, которое только один может, остальные не могут. Вот мы и докажем! Механизация! Да, много оправданий можно найти! Было б желание, — отвечал Порфирий Юстинианович.
— И чем доказали? Снижением квалификации? Закупкой импортной техники? А зачем закупать? Сами не можем? — воскликнул Хрусталев.
— Тут обмен, тут другая политика.
— Пожалуй, но все равно показатели надо менять, иначе никакая техника не поможет. Меня по линии райкома включили в комиссию по проверке швейной фабрики, — возбужденно заговорил Хрусталев. — Не справляется с планом! Начинаем разбираться: и с качеством плохо, торговля не берет костюмы — завал. Мы вначале думали — дело в дурной организации труда. Нет. В цехах порядок. Этого ведь не скроешь. Беседуем с руководством — тоже хорошее впечатление. Что за чертовщина! Начинаем вникать, в чем же дело. Беседуем с работницами — квалифицированные кадры. Ну! Спрашиваю у одной, отчего борта пиджака загибаются. Говорит: а как же им не загибаться, мы ж холст в борта ставим неусаженный, а потом на покупателе он садится.
Хозяин понимающе кивнул, показывая, что это ему знакомо.
— Мы к директору: почему не усаживаете? Говорит, не хочу на скамью подсудимых: если я у себя на фабрике усажу холст, он уменьшится на десять процентов, а в масштабах года это сотни, тысячи метров материи!
— Да, это беда их. У меня приятель — директор комбината. Они сами у себя могли б усаживать холст, но для этого они должны признать в министерстве, в Госплане, что выпускают, скажем, не четыре миллиона метров, а три с половиной. Мой-то приятель принял комбинат с этими показателями, теперь ему на себя брать.
— Но ведь фактически количество холста не уменьшится!
— Уменьшится! В том и дело. Борта в пиджаках не будут загибаться, но это уже другой вопрос, — усмехнулся Порфирий Юстинианович и уже без улыбки продолжал: — Вы поймите, эта цифра — четыре миллиона — уже задействована в планах, в прибылях.
— Какие прибыли? Магазины затоварены костюмами!
— А вы заводной! Это уже другая графа. Ну, с бортами я понимаю, а почему они с планом не справляются? Это уже нераспорядительность.
— А шесть процентов ежегодного прироста? За счет чего? — резко спросил Хрусталев. — Тем более что им запланировали одну ткань, а дают другую, подешевле. Так они, изворачиваясь, дошли до того, что начали уменьшать количество операций: рукава вшивали в три операции — перешли на две! Вроде прогресс, а костюмы пошли с перекошенными рукавами.
— К какому же выводу пришла ваша комиссия?
— Встали на защиту фабрики. Доказали с цифрами в руках, что предприятие ни при чем. Секретарь парткома там женщина, нас обнимала и целовала!
— Это все трогательно, а что вы предложили?
— Записали в решении требование — упорядочить систему показателей. Решение половинчатое, но все-таки сдвиг. И еще — повысить нормативную стоимость обработки. Дичь ведь: ткань стоит восемьдесят рублей, а пошив — четыре рубля. Они и горят!
— Да, соотношение с перекосом, но нормативная стоимость утверждена, — и мы с неохотой идем на повышение: надо повышать цены, а мы за стабильность цен.
— Два рубля! Всего на два рубля повысить нормативную стоимость, покупатель это и не заметит, зато улучшится качество. Все к этому! — взволнованно говорил Хрусталев.
— Производительность, производительность, голубчик! Найдите нам показатель вместо вала — в ножки поклонимся! Что взять за основу отсчета?
— Конечный рубль!
— Идея реформы середины шестидесятых… Но в ней не продумана проблема всеобщей занятости. Сейчас же мы испытываем постоянную нехватку рабочей силы.
— Я думаю, что фактически нехватки нет. Теперь я сошлюсь на производительность: низка. И если б каждый работал в полную силу…
— А у них либо на покупателя работай, либо на систему показателей… — подытожил Хрусталев.
— Н-да… У нас этой проблемы нет, — улыбнулся хозяин.
— Да, но мы не прояснили, как вы платите мастерам, корифеям? — спросил Хрусталев.
— А ставки…
— Ставки? То есть оклад?
— Была дискуссия в печати. Следили? Ответил член Госкомитета. Его шибанул корреспондент. Отмолчались, а ставки выделили. Не скажу много — две десятых от общего фонда, но кое-что. Рабочим. Для тех, чей труд не поддается нормированию, практически тузам.
— Две десятых! Ну хоть бы один процент! Нет. Нет масштабного мышления! И в каких пределах?
— До двухсот рублей. Ну уж тут мы сами как-нибудь распорядимся. К этим двумстам да прогрессивно-премиальную и применим, совсем неплохо получится, вернее сказать — получается. Но мы и на моральное поощрение нажим делаем — особые пропуска, портретная галерея в нашем музее…
— О чем говорить! У вас поставлено дело, я все-таки почти неделю наблюдал, сравнивал. Мы считаем, что еще пока мало успели. Работаем, стараемся!
В последних словах Хрусталев уловил иронические нотки, нахмурился, но, вглядевшись в лицо собеседника, которое теперь напоминало ему лицо мхатовского Москвина, углядел в нем приятное простодушье. Или, может, это была игра?
— Стараемся держать, как же! — повторил Порфирий Юстинианович уже другим тоном и после паузы сказал то, что, очевидно, уже готовился сказать: — Кадровая политика — это у нас первая забота. — Он помолчал, улыбнулся. — На Руси… кстати, там не все плохо было… Так вот, в стародавние те времена разрыв в оплате низшего разряда и высшего имел соотношение один к семи! А сейчас хорошо, если один к двум.
Хрусталев явился домой в двенадцатом часу и стал звонить Феде. И лишь услышав сонное «алло», вспомнил, что решил выдержать характер.
Месяц спустя Федор Аниканович был утвержден в новой должности и занял огромный кабинет на одном этаже с генеральным директором. Первое изменение, которое заметили окружающие, состояло в том, что Федя стал медленней говорить и ходить. Он как бы постоянно сдерживал себя. И поворачивался медленно, со значением. Но был подчеркнуто вежлив и прост со старыми сослуживцами — как будто ничего не изменилось и он так же доступен. Вообще все прошло отлично. Подчиненным представлял его сам генеральный, и Федя весь с головой ушел в работу. В общих чертах работа была знакома, дело налажено. Людей он знал, энергия в нем кипела. Скепсис, разумеется, был забыт, и Федя с неделю принимал поздравления знакомых сослуживцев. Остров и тот поздравить зашел! Понятно… По его заказам цехи опытного производства изготовляют аппаратуру. Теперь все завлабы у Феди в руках. Работать можно. Должность нелегкая, но… на виду, по крайней мере.
Одно лишь весьма огорчало Федю: одновременно с новым назначением он не был введен в ученый совет. Правда, его предшественник Глебов тоже не был членом совета, но он не имел ученой степени. Зато предшественник Глебова точно входил в ученый совет. Могли б и Федю ввести… Ведь он занимает во ВНИИЗе должность более высокую, чем многие члены ученого совета. И Федя решил, что если ставить вопрос об этом, то только сейчас, на первых порах как раз удобно. Однако к генеральному он решил не идти. Тот просто не понял бы его, то есть понял бы не так, как это нужно. Еще глупей было идти к заму по науке — Шашечкин сейчас бы приписал ему карьеризм, анархизм или еще что-нибудь. Он пошел к первому заму Александру Николаевичу, человеку новых веяний, который был за Федю уже потому, что тот новый, сравнительно молодой и явно не бурбон.
— Как? А разве ты еще не член совета? — удивился первый зам, но в тоне его сквозила ирония. И это не понравилось Атаринову. Не мог же председатель совета не знать своих членов. К чему этот цирк? Федя холодно пожал плечами. — Нет, надо ввести, и непременно. Непременно! — воскликнул Александр Николаевич. — Вот мы сейчас поручим это Тихону Ивановичу — старик дело знает. Субординация, брат! Ничего не поделаешь.
И прежде чем Федя успел возразить, Александр Николаевич снял трубку и, нажав кнопку, соединился с заместителем по науке. Федя слышал лишь то, что говорил хозяин кабинета.
— Нет, ну зачем так? Нет никакой экстренности. Давайте пустим обычным порядком, это ваша епархия, вы и сориентируйтесь, как это лучше провести… Да. Вот именно, чтобы нас правильно поняли. Если нас будут правильно понимать, то и мы будем — что? Будем правильно понимать. А если мы будем правильно понимать, то и — что? — совершенно верно: и нас будут правильно понимать! Вот видите, дорогой Тихон Иванович, как мы с вами отлично понимаем друг друга! Прекрасно! Прекрасно!
Положив трубку, Александр Николаевич сказал:
— Шашечкин — сплошное очарование. Я испытываю каждый раз большое наслаждение, беседуя с ним. — Первый зам остановился и добавил с нарочитой медлительностью: — Мы введем тебя в это святилище и обставим весьма торжественно этот акт.
Федя встал и тяжело вздохнул: будто все это не ему нужно, но вот приходится, что поделаешь. «Цирк, цирк, — подумал он, выходя. — Но все-таки я правильно сделал, что пошел. Пусть там медленно, через полгода, но дело сделано, а сами они вряд ли бы догадались».
В то время многие ждали от Феди переворота. Мастера надеялись, что он займется тарифами и оплатой; инженерная молодежь ожидала новых перемещений и перспективных работ; специалисты надеялись, что наконец-то им будут созданы условия для экспериментальной работы. Пришел человек сравнительно молодой, со свежей мыслью, не чиновник, ученый со степенью и опытом административной работы, а главное (и это тоже не осталось тайной), с полномочиями, которых не имел Глебов, оттого что не ладил с генеральным директором. Атаринову же генеральный, как передавали, прямо сказал: «Все вопросы, связанные с опытным производством, в том числе кадровые, решайте самостоятельно».
Если б предшественник был снят с должности за развал работы, Атаринову было б логично начать свою деятельность с перестройки, с введения новых порядков, но Глебов ушел на повышение. Опрометчиво было начинать с ломки того, что было при нем. Машина налажена и работает. Федя это понимал. Но главное состояло в том, что им, как и многими начинающими начальниками, владело стремление доказать, что и он может отлично руководить так, как это вообще положено, то есть представительно, серьезно, солидно, с достоинством и в то же время демократично.
Но что значит руководить солидно, серьезно? Если ты дал два-три с е р ь е з н ы х решения какого-то вопроса, то вот тебе и серьезность; если ты, невзирая на то, вверх или вниз пошел твой предшественник, поломал существующее при нем рутинное правило, — вот тебе и достоинство; в противном случае черты эти становятся лишь более или менее интригующей формой.
«Сперва я докажу, что могу руководить, как все, а затем уж начну вводить свое новое», — рассуждает иное лицо. Но «свое» и «новое» надо иметь. В чьей голове оно есть, тот, не оглядываясь на то, что скажут, что подумают, и вообще не гадая о последствиях для собственной судьбы и карьеры, начинает вводить то, что считает полезным и необходимым. Но для этого надо иметь еще и гражданское мужество. И умение брать на себя ответственность.
Следующая ступень — это когда руководитель хоть и пытается действовать, но в пределах, с оглядкой, готовый тут же и раскаяться и признать собственные ошибки. Наконец, последняя, низшая ступень — это когда вновь назначенный товарищ говорит: «Пусть идет как идет», совсем не задумываясь над тем, что если что-то идет, то, стало быть, им движут какие-то силы. Это все равно как если б машинист летящего вперед паровоза, приняв на ходу смену и взглянув на жаркую топку и добрую скорость хода, сказал бы: «Вот пусть так и идет». Так и идет, пока в топках не сгорит уголь и на пути несущегося состава не встретятся светофоры и стрелки. Тут уж нельзя полагаться на авось вывезет, нужно смотреть: не прем ли на красный свет? То есть надо действовать.
Федя это все понимал. Более того, ему как способному администратору хотелось кипучей деятельности, перестановок, нововведений и т. п. Он знал людей. Наконец — и эту черту в нем особенно ценил Хрусталев, — Федя умел предвидеть промышленную конъюнктуру, мог верно оценить перспективность той или иной конструкции с точки зрения ее запуска в серию. Промышленники знают, как это важно, потому что для запуска машины в серию нужна огромная подготовка производства, и, если заранее предугадать, можно выиграть в сроках…
Еще год-два назад в нем появлялась бескорыстная радость при виде перспективной конструкции, он оживлялся, потирал руки и, устроившись со всевозможными удобствами, начинал изучать чертежи. Нацелив на узел кончик карандаша, он говорил конструктору: «Здесь, здесь все завязано!» Но случившийся раз сбой, когда вопрос о запуске в серию был решен не в зависимости от качества образца, а силой деловых качеств и имени ведущего конструктора, вышедшего напрямую на главк, поколебал Федю, ускорив душевные сдвиги в нем.
Теперь он рассуждал: сейчас главное не скомпрометировать себя каким-нибудь необдуманным решением. Не так-то просто было добиться этого положения — зачем рисковать? Другое дело, если б директор при назначении сказал ему: «Товарищ Атаринов, нужен новый качественный уровень. Дать образцы отрасли… Выйти на экспорт… Вытеснить на мировом рынке СИП…» — и в таком духе. Но он же этого не сказал! Бесспорно, возможны и некоторые нововведения, но в пределах. Солидно. Достойно. Респектабельно.
И, наметив примерную линию поведения, Федя начинает мечтать. Ему представляется, что он присутствует на совещании у генерального. Совещание оканчивается, но Николай Афанасьевич говорит: «Моих заместителей и вас, Федор Аниканович, прошу остаться…» И вон они, несколько руководителей ВНИИЗа, покидают конференц-зал и следуют за директором в его кабинет, а Остров и другие завлабы с завистью смотрят им вслед. «Прошу располагаться», — приглашает Николай Афанасьевич. Чай, сигареты… И начинается серьезное обсуждение какого-то важного вопроса в узком кругу. «Федор Аниканович, а ваше мнение?» — спрашивает директор. Он начинает излагать свою точку зрения. В глазах генерального появляется живой интерес. «А что? По-моему, разумно», — говорит он, и сидящий тут же Тихон Иванович, поймав директорский взгляд, тотчас кивает в знак согласия, и другие замы тоже кивают.
Все это очень живо предстало в воображении Атаринова как вполне реальная мечта, но он тотчас устыдился своих мыслей. «Глупости все это, чушь, бред, главное — дело. И я докажу», — сказал он себе и задумался.
Но чем больше он думал, тем больше им овладевали сомнения: какое дело главное? Хорошо Хрусталеву. Сняли микрон и выжали из машины более высокую точность, здесь все ясно. Или та же соосность! Стукнул, как в том анекдоте, молотком по станине — и ось стала на место. «Плати тысячу долларов». — «За что? За один удар?!» — «Но надо знать, куда стукнуть».
«Главное — дело». А какое конкретно? Жать на проценты, как того требуют плановики, или тратить десятки, сотни нормо-часов на отработку какого-то одного образца машины, как того хочет Хрусталев? Скажут: нужно и то и то. Но «и то и то» нереально. Значит, надо как-то приспосабливаться, чем-то поступиться. Или уж лезть на рожон. Но и в этом выборе Хрусталев и Атаринов не равны. Вон Игорь какой год конфликтует с ОТЗ. И что? Ну не дали заслуженного изобретателя (получил Тубанов, у которого вдвое меньше патентов и те лишь на уровне техусовершенствований, изобретений нет; но Тубанов никому ни в чем не перечил, всех связал услугами, компанейством). В остальном Игорь ничего не потерял, кроме времени и нервов. А план спрашивают с него, с Феди. Так или не так? Тогда о чем говорить?! — сердился Федя. И чем дальше он так размышлял, тем глубже заходил в лабиринт вопросов, ответов на которые не было. Не было у Феди и желания вести по этому поводу споры с Игорем.
Феде, который с увлечением обсуждал с Пашей Коридовым оттенки должностных отношений, был уже не нужен Хрусталев. Ну получили астрономическую цифру четыре восемьсот — и что? Не это решает, по крайней мере, в богоспасаемом ВНИИЗе. И из этого следует делать выводы.
Но Атаринов не хотел заметно отходить от Игоря и даже боялся ссоры. Во-первых, потому, что после ссоры Игорь мог стать неуправляемым — упрется, с ним уж ничего не поделаешь, а пожалуй, и перейдет в другой лагерь. Чего тоже нельзя допустить. Игорь знает слишком много слабостей Феди, чтобы Федя позволил ему сделаться своим открытым врагом. Во-вторых, ссора с Хрусталевым тотчас после назначения Атаринова на новый пост могла повредить ему, Феде, в общественном мнении. Нет, открыто ссориться с Хрусталевым не нужно. Надо как-то иначе, размышлял Федя. Он огляделся вокруг себя и вдруг заметил Владимира Ивановича Рузина, своего заместителя. Небольшой остролицый человек смотрел на своего нового шефа умными, всепонимающими глазками. Он уже пережил, что его обошли, не поставив вместо Глебова. Конечно, он был задет. Если б поставили человека постарше, за пятьдесят, с заслугами, тогда Рузину не было обидно. Но Федя был его ровесником и, по мнению Рузина, как работник не имел никаких особых преимуществ перед ним, кроме банкетной представительности. Но факт свершился. Атаринов — человек неплохой, с ним можно работать, об этом Рузин слышал от многих. А раз так, надо найти с ним контакт, решил он. И стал логически рассуждать. Он имел злой и циничный ум, потерся в управленческих коридорах, поднаторел и ждал случая выдвинуться. Теперь ему предстояло работать на Атаринова. «А он на этом месте долго не усидит, возьмут замом, и тогда мне важна будет поддержка Атаринова», — рассуждал Рузин.
Сейчас, при Атаринове, его закадычный друг Хрусталев пойдет вверх. Жлобикову врежут, чтоб не встревал, и тот замолчит — службу знает. Какой вывод из этого? — спрашивает Рузин себя и отвечает: если Хрусталев неизбежно пойдет вверх, то почему бы ему, Рузину, не способствовать этому? Вполне логично. Уже кто-то, кажется Лена Арцруни, поговаривал, что авторов БМ представят на Госпремию. Отчего бы ему, Рузину, не выступить инициатором в этом вопросе, если все предрешено? Атаринову менее удобно, как-никак друзья, и все это знают. Логично? Вполне. Надо действовать.
И Рузин отправился вниз, на поплавок, осмотрел образцы, изготовленные на БМ, заключение лаборатории, переговорил с Хрусталевым и Тишкиным и поздравил их с успехом. В оценке был сдержан, сказал лишь, что, по его мнению, Белая машина выходит за рамки обычного технического усовершенствования, и, значительно улыбнувшись, добавил: «Мы доложим, а там уж начальство решит», имея в виду Атаринова. Как решит Атаринов, в этом он не сомневался.
Владимир Рузин был человек дела. Он решил поднести сюрприз шефу в виде проекта решения по Белой машине. Следовало дать полную характеристику Белой машины, сопоставить данные, достигнутые на Белой машине, с результатами аналогов, полистать иностранные технические журналы, привести в подкрепление зарубежные данные — словом, это была работа. И Рузин дня два корпел над документами. «Шеф попросит подготовить документацию, — торжествующе думал он, — а я ему: пожалуйста, готовый проектик. Сила! Вот так у нас работают, товарищ Атаринов».
Извечный враг Хрусталева Жлобиков вдруг стал проявлять деликатность, на которую, оказывается, был прекрасно способен, и не вмешивался в дела опытной мастерской, даже предложил увеличить ее штат за счет цеха. Как и Рузин, Жлобиков действовал с оглядкой на давнюю и известную всему ВНИИЗу дружбу Хрусталева и Атаринова.
Разумеется, приближая Пашу к себе, Федя внимательно присматривался к новому другу: это тоже важно, чтоб тебя не скомпрометировали. Конечно, Паша не аналитик, у него неглубокий ум, но надо быть объективным. Норму научной продукции он выдает, пусть это компиляция, но всегда на актуальную тему. У кого можно узнать последнюю информацию по любому вопросу? У Павла!
В свою очередь, Коридов как-то незаметно вошел в жизнь Феди Атаринова и стал необходимым ему человеком. И надо отдать должное, он сумел окружить Федю мелочной, но приятной внимательностью. Он доставал билеты на модные спектакли и даже один раз повел Федю в директорскую ложу. Оглядывая из ложи зрительный зал, Федя испытывал радость приобщения…
Коридов первый заговорил с Рузиным о возникшем охлаждении Атаринова к бывшему другу. Вначале было Рузин не поверил и сказал, что это очередная байка, каких немало. «А ты присмотрись», — посоветовал Паша. Рузин был озадачен. Человек деловой, он не вдруг понял, что происходит. Но припомнив последние недели, отметил для себя, что ни разу не видел Хрусталева в новом кабинете Атаринова. Он не придал значения этому, но теперь, в свете коридовской информации, дело получило новый, неожиданный и приятный ракурс. И он решил впредь до выяснения не соваться с проектом по БМ. И, проверяя Пашу, сам стал прощупывать почву.
Федина приятельница Алла спрашивала: «А что у вас с Игорем?»
Федя молчал. С Аллой он уже не хотел быть откровенным… Слишком крепко она была связана с прошлым, с Игорем. Дело, разумеется, не в этом. Федя все чаще задумывался: а та ли женщина Алла, чтоб стать его женой? Стоило ли столько ждать и искать, чтобы остановиться на такой ординарной кандидатуре? Алла мила, бесспорно мила, но в то же время в ней нет серьезности или основательности, той основательности, которую он видел в женах членов ученого совета на юбилеях и позащитных банкетах. А новизны уже не будет, рассуждал он. И так много красивых, — с любой знакомься… Когда-то это делалось запросто, само собой получалось. А вообще, и сейчас никакой проблемы, конечно.
Но Федя уже привык к Алле. Ему не хотелось ее оставлять. И он колебался.
Кроме Феди, у Игоря почти не было друзей, однополчане его были слишком стары, и их осталось немного.
Хрусталев вдруг почувствовал вокруг себя пустоту и достал свою старую записную книжку. У него было три старинных, еще довоенных приятеля по школе — Варнаков, Гринберг и Прохоров, с которыми он не часто, но систематически виделся. Был еще и Фридрих, с которым они тоже встречались. Их связывало довоенное детство, и хотя до войны они прожили пятнадцать-шестнадцать лет, а после войны — треть века, но тот, первый, период жизни был бесконечно длинней, чем просвистевшие пулей послевоенные годы. Там, в детстве, были не годы — эпохи. Из всего шестого «Б» класса в поле зрения остались четверо, и они держались за эти редкие встречи. Собирались у Хрусталева, в большой старинной квартире, где когда-то ставили елки для маленького Игоря и его друзей, потом ставили большие елки для его ребятишек; теперь же ставили маленькие, потому что все выросли и следовало дожидаться третьего поколения.
Фридрих слесарил на крупном заводе, был высококвалифицированный слесарь, общественник и человек очень правильный.
Михаил Гринберг заведовал экономическим сектором в крупной организации, и позиции его были крепки. Но — ершился и любил пофрондировать.
Над судьбой Кости Варнакова Хрусталев не раз задумывался и искал разгадку ее. В этом человеке смолоду жила этакая гусарская бравада. С легкой усмешкой, сорвавшись с первого курса, пошел в армию. Там ему предложили военное училище, поступил, хотя вовсе не был военным человеком и не любил дисциплины. И служил с гусарской бравадой, но очень старательно; его демобилизовали без пенсии, не дав дослужить до срока. Теперь, в сорок пять, состоял в клерковой должности в заштатной проектной организации, он уже не мог улыбаться по-прежнему и пригорюнился надолго. Личная жизнь у него не сложилась; мог поддать с удовольствием, но пьян не бывал, был крепок и сохранил рыцарские замашки. Любил задумчиво тянуть бочечное пиво, у ларька, в сторонке, поглядывая куда-то вдаль. Ввязывался в уличные несправедливости, случалось, дрался, бывал бит, но привычек своих уже не менял.
Последний из четверки — Юрий Прохоров — был высокий, худой, молчаливый, с пробивающимся сквозь сетку морщин детски-наивным выражением лица, мягкий интеллигент, врач, несколько поуставший от совместительств в больницах на разных концах города и приглашаемый совмещать всюду как специалист-патологоанатом: эпикризы его были безукоризненны. Прохоров происходил из питерской рабочей семьи, мечтавшей видеть сына ученым.
День встречи был назначен — в пятницу. В последнюю минуту выяснилось, что старшая дочь, студентка, пригласила к себе на этот же день однокурсников послушать поп-музыку, а Фридрих сообщил, что не может: провожает в армию сына. Но решили ничего не менять, старшее поколение выбрало себе кухню, отдав молодежи все комнаты.
Сквозь какофонию звуков из передней донесся звонок.
— Я открою, — сказал Хрусталев. Но, отворив дверь, увидел незнакомого молодого человека.
— Могу я видеть Валю? — спросил он.
— Какую Валю? Здесь нет… — ответил Игорь Николаевич и вдруг услышал за спиной торопливые шаги.
— Отец, это к нам… — крикнула Лиза, выходя на площадку.
Он вернулся в кухню.
— Это не Миша, это к ним… Что за странность, — идет в дом к Лизе, а спрашивает какую-то Валю? Ничего не понятно.
— Но хоть приличный? — спросила Марина.
— Не знаю, не физиономист.
Кухня в квартире, как во всех домах старинной планировки, была значительных размеров и отделена от остальных помещений. С высокого потолка под зеленым абажуром спускалась круглая лампа. Марина взялась было жарить бефы, но Варнаков не выдержал и попросил разрешения самому зажарить мясо. Он снял пиджак, засучил рукава, обнаружив широкие в локтях руки, повязался передником и занялся делом. Сосредоточенно работая с бефами, Костя отбил их, наперчил, насолил и поставил на газ сковородку раскаливать, а сам взялся за лук, нарезая его тонкими ломтиками, жмурясь от остроты.
— Вообще, я б на месте Михаила ушел… — неожиданно изрек Костя, впрочем, это было в его манере: вдруг повернуть.
— Ну, с чего? — спросил Хрусталев.
— А что здесь? Что он имеет? — вдруг агрессивно воскликнул Костя.
Хрусталев знал его с детства, видел каждое движение души. Хотел спросить: «Ты о себе или о нем?» — но это означало обидеть старого товарища. Выяснять же, кто виновен в Костиной ситуации, сейчас не имело смысла, ничего исправить уже нельзя, пенять бесполезно, заново жизнь не начнешь.
Зашипело мясо, брошенное на раскаленную сковородку. Костя, наклонясь, пригляделся к пламени и убавил его. Хрусталев подошел к окну. Уже стемнело. Вдали вырисовывались знакомые с детства верхушки деревьев. Он сказал:
— Ну, я вижу, у тебя настроение сегодня неважное. Что дома-то?
— А ничего… все то же. Я развожусь. Квартиру размениваю.
Хрусталев молчал. И это было известно. И бесполезно было обсуждать: все равно Костя ни на что не решится и не уйдет и все будет продолжаться, пока не кончится.
— Игорь, ты знаешь, я не пессимист, но…
Хрусталев ничего не мог сказать приятелю в утешение, весь роман и женитьба Кости на его нынешней жене происходили на глазах Игоря. И здесь все делалось с бравадой: «А, ладно!» И все. Хотя б любовь была, хотя бы она длилась месяц! Будто нарочно он все делал против своего желания, с той же бравадой.
— Жизнь кончена, надо как-то дотягивать.
— Все-таки нам больше повезло, чем тем ребятам, что лежат на Курской дуге, на Пискаревском кладбище.
— Ты думаешь? — вздохнул Костя.
Вошла Марина.
— Что т а м? — спросил Хрусталев, чтоб сменить тему.
— Т а м — как раз ничего. И непонравившийся тебе молодой человек оказался очень приличным, — сказала Марина.
Приехал Михаил Гринберг, и по тому, как он вошел и заулыбался, стало ясно, что он доволен компанией, хотя в улыбке сквозила ирония. Эта ирония много ему портила в жизни, сердила его собеседников, особенно из числа мнительных, и совершенно напрасно, потому что Михаил был в сущности очень безобидным человеком, хотя и ершился. Росту выше среднего, он имел высокий, большой лоб. Некрасивое лицо постоянно освещалось живой улыбкой. Он тотчас заговорил об экономике тепловых электростанций; с чего, почему, при чем здесь электростанция — было неясно, но говорил он интересно и увлеченно. Во всем рассуждении его сквозила свежая молодая увлеченность, смешная для сорокапятилетнего человека. Хрусталев тотчас подхватил его мысль.
— Вот странно, я тоже думал о том, — сказал он, — мы всем налегаем на мощности, а везде ли они нужны?
— А надо считать. Сколько. Где. Электростанций, машин, тракторов. Чтоб вложенные средства давали отдачу. Вкладываем-то мы много, Игорь, и в этом суть… А отдача запаздывает, — говорил Гринберг.
Костя Варнаков хмурился, он был далек от этих тем, ждал паузы.
— Ну, а что у тебя, Михаил? Как с шефом? — спросил он, имея в виду, что Гринберг в прошлую встречу материл своего шефа. Сейчас он со вздохом махнул рукой.
— Да ну! О чем говорить?! Ему б журналистом быть, пописывает статейки, а впрочем, такие сейчас в моде… популяризаторы! Но заведешь с ним речь о серьезном, об экономике, и чувствуешь, ему абсолютно… до феньки все это! — он фыркнул. — И получается, идиот не он, а я, что все принимаю всерьез.
— Это Боппе? — спросил Костя.
— Ну, Боппе, Боппе…
Костя кивнул значительно.
— Ну, Юрку ждать не будем, подойдет, — сказал Игорь.
— Он говорил, может задержаться, если придется ехать на вскрытие.
— Да уж работенка, черт побери!
— Ничего, раньше или позже, все пройдем через его руки…
Наконец явился Прохоров. Виновато извинился за опоздание, сел и тотчас погрузился в приятную атмосферу ассоциаций, воспоминаний. Снова все они учились в шестом «Б» сто восемнадцатой средней школы, что на углу Рашетовой и Энгельса; снова была отрядная вожатая Леля Луценко в синей блузке и красном галстуке, в которую все они были влюблены; снова с огорчением смотрела на своих питомцев добрая Клавдия Степановна, их классный руководитель, снова на уроке немецкого Кириллов бегал по партам, а кто-то, отворив дверь класса, кричал: «Шухер! Аркаша, Аркаша идет», — директора звали Аркадий Николаевич.
Забытые, милые, давно ушедшие лица…
— Отец, к тебе пришли! — сказала дочь, заглянув в кухню.
Хрусталев вышел в переднюю. У дверей несколько в виноватой позе стоял сосед по этажу подполковник милиции Крестов, в шлепанцах, с книгой в руках; он часто брал у Хрусталевых книги, интересовался русской историей, читал Соловьева.
— Извините, Игорь Николаевич, не знал, что гости у вас… Пришел обменять, — сказал он типично волжским говорком со звенящим тембром, подавая хозяину книгу, — это первый том, в целости и сохранности, можете проверить, полистать. Там хотел я один листочек интересный такой вырезать, но потом думаю, зачем же соседу пакость-то делать… — Он улыбнулся. — Нет, за вторым я зайду потом как-нибудь.
— Второй том я вам дам сегодня. Зайдите по-соседски, помните, вы меня раз к себе затащили в ваш праздник? И я заспорил с вашим полковником.
— Ну и память у вас, Игорь Николаевич… Но долг платежом красен. Если только на минуточку.
— Ладно, идемте, что торговаться.
Они вошли в кухню. Крестов оглядел присутствующих с хорошим незаметным профессионализмом, тотчас узнал всех, поздоровался, разговор сразу смолк. Вскоре ужин продолжился в лучших русских традициях.
— Мы вот говорили, Николай Иванович, что у нас на Руси беспорядка много, бездельники развелись, — сказал хозяин, как бы вводя гостя в курс.
— Да что вы, Игорь Николаевич, когда же это на Руси порядок-то был? Его у нас отродясь не было, — отвечал Крестов, и продолжал: — Томик, что я принес-то… руками разведешь. А — история.
— Ну нет, я теперь не верю этому автору. В прошлом году я тоже был в восторге и от первого и от второго тома, а прочел новую вещь — это уже не то: и грубо и, я бы сказал, пошло. А главное, я увидел, как он делает историю, и у меня пропал к нему интерес. Начисто!
— Нет, там тоже есть любопытные вещи… Хотя и спорные! Согласен, — значительно сказал Крестов.
Костя несколько присмирел при новом госте, нахохлился и вдруг врезался в разговор, с налету заявив, что мы напрасно разрушили бога, отказались от религии, то есть не привлекли ее к себе же в помощь. Это была старая Костина мысль.
— Так, наверное, это не мы разрушили бога, Константин Дионисьевич. По-моему, еще до нас тут постарались, — выждав паузу, произнес Крестов.
— Кто? — вскинулся Варнаков, готовый к баталиям.
— Много кто… Да достанет одного Льва Толстого.
Пошел разговор о боге, Толстом, Достоевском, Эйнштейне, Бермудском треугольнике, йогах, последней версии Амбарцумяна. Беседа обретала все большую приятность, и было счастливо думать, что в жизни есть какая-то тайна, что не все ясно и просто, как железобетон. В самом деле, если наша жизнь, рассуждал Хрусталев, лишь узкая полоска, которую надо пройти, и ни до нас, ни после нас ничего не было и не будет, то, очевидно, самое простое и разумное — это уйти из жизни, что раньше или позже все равно случится. Толстой признается, что, придя к этой мысли, он даже прятал ружье, чтоб не соблазниться и не убить себя.
— Но это уже неверие, — сказал Крестов.
— Во что? В бога?
— И в самого себя.
— Да, но тут встает другая серьезная именно для нас проблема. Загробной жизни нет, значит, особенно важно, чтобы здесь, на земле, человеку было воздано должное по заслугам, ну а коли люди мне не воздают, так я себе сам воздам: хватай, пользуйся! И хватают.
— Позволь, я экономист, меня интересует, что следует считать эквивалентом! Чем должно быть воздано — деньгами или как? Что должно быть критерием? Материальное, духовное? — спросил Гринберг.
— Труд. И только! — отвечал Хрусталев. — Меня не устраивает, например, что у нас есть один такой Паша-бездельник, который уже лет десять занимается научной организацией своих собственных дел. Для отвода глаз постоянно заводит какие-то картотеки авторов по специальности и еще другими возмущается, а под шумок лезет в сээнсэ и пролезет. Так вот, я не хочу, чтобы мне платили одинаково с ним, а мы уравнены в ставках.
— О нет, ты сужаешь, Игорь! — воскликнул Костя.
— Может быть, я примитивен, но я хочу справедливости! Не равняйте меня с бездельником!
— Ишь чего захотел! — рассмеялся Костя.
— А ты напрасно, эта мысль, пожалуй, совершенно правильная, — вмешался вдруг Прохоров.
— Ерунда!
— Ну-ну, Костя, — рассмеялся Юра точно так, как в школе, когда он, как всякий аккуратный мальчик, всегда приходил с готовыми уроками, Костя же не всегда. И — смешно было видеть — с бравадой шел к доске, шумно проваливался и возвращался на место, чувствуя себя героем. — Отдельные недочеты у нас еще все-таки есть.
— И у тебя недочеты случаются?
— Костя, я не знаю, наверное, и у меня бывают они, — с подчеркнутой рассудительностью выпившего человека возразил Прохоров. — Даже очевидно бывают.
— Но тебе не так страшно и ошибиться, а? Покойнику-то все равно.
— Что ты, Костя?! Меня же контролируют. Мои заключения под лупой читают. Аргументировать надо. Чтоб все обоснованно, комар носу не подточил.
— Чтоб умер обоснованно? Так?
— Ну да, ну да, а как же? — сосредоточенно подтвердил Прохоров.
— Расскажи хоть, чтобы уж заранее знать… гм… гм…
— А чего? Обычная работа. Берешь историю болезни, смотришь диагноз…
— Окончательный?
— Окончательный пишу я.
— После того, как сделаешь продольный разрез?
— Понятно. Но в принципе всегда подтверждаешь…
— Ну, правильно, — к чему? Все равно со стола не поднимешь, — язвил Костя.
— Да уж, если ко мне на секционный стол попал, то конечно. Сегодня хотел к вам раньше приехать, звоню в филиал. Говорят: «Юрий Борисыч, ждет…» Все, руки по швам, еду.
— Кто ждал-то?
— Ну, «кто», Костя. В сорок лет — рак, рук не подложишь.
— Но иногда все же можно бы было и подложить руки, — ввернул Крестов значительно, — скажем, известный в городе случай с неожиданной смертью жены балетмейстера Фугина, а? Вы в курсе, Юрий Борисыч?
— Немножко… Слышал… Это не у нас.
— Молодая женщина среди полного здоровья — с чего?
— Там перитонит был…
— С перитонитом люди по улице не ходят, а больная сама пришла в больницу, даже не на машине. И три дня выжидали… А в протоколе вскрытия, который, кстати, три раза переписывали, — вот там все правильно и в порядке. Там действительно: рук не подложишь.
— Кто ж виноват? — спросил Костя.
— Непрофессионализм! Не халатность, нет; вокруг больной крутились врачи, — жена знаменитости. Разобраться не смогли.
— Да, да, — вздыхал Прохоров, — но я вам по опыту скажу, братцы, хотите верьте, хотите нет: для родных лучше знать, что… гм… гм… иного исхода быть не могло. Тогда они спокойны. А если сказать, что можно было спасти и не спасли — это им лишнее расстройство! — с невинностью шестиклассника, слегка наклонив голову, говорил Прохоров.
— А вы информированный человек, Николай Иваныч, — сказал хозяин.
— Это моя профессия, Игорь Николаевич.
— А в вашей профессии таких проблем, наверное, нет? — обратился хозяин к Крестову.
— У нас дисциплина, Игорь Николаевич, — мягко ответил сосед и после паузы продолжал: — Но и у нас свои проблемы. Приходит молодежь с университетским образованием, очень уверенны, умеют говорить, а улицы не знают. Я вон в молодости как пришел в органы после войны, поручили район города, так я, наверное, с год изучал все проходные дворы и выходы. Шагами вымеривал! Если преступник ушел, я уже знал, куда, когда и где он может выйти, откуда появиться, где его брать сподручнее. Что вы! Улица — это наука! Кто сейчас занимается этим делом? Кому охота? Легче сидеть за столом и рассуждать о воспитательной роли милиции.
— А кому же ловить преступников? — спросил Гринберг.
— Организуйте общественность, дежурство дружинников, — непроницаемо отвечал Крестов.
— У нас все девчата записались в дружинники: слух прошел, за дежурства прибавляют дни к отпуску, — сказал Костя. — А вообще изучай приемы самбо!
— Лучше каратэ, — уточнил Крестов. — При всей симпатии к нашим отечественным приемам, я б предпочел именно каратэ: от него практически нет защиты. Балет! Красивая вещь, если работать по-настоящему. У нас есть истинные мастера. Жаль, в моей молодости не было у нас каратэ. А сейчас уже поздновато — не все возьмешь. Мускулатура не та. Мастерство — великая сила. Но попробуй доберись до него. Труд, один труд…
— Михаил, вот ты как экономист скажи: какой вид принуждения к труду дает больше эффекта — экономический или внеэкономический? — спросил Костя.
Гринберг наморщил лоб, готовясь ответить. Но его опередили:
— Кто-то из великих философов сказал: делай, что должно, и будь что будет. Вот и все принуждение.
— Это сказал Толстой, — отвечал Костя.
— Это французская пословица, Толстой произнес ее перед смертью, — поправил Хрусталев.
Все вдруг стало немило Хрусталеву во ВНИИЗе, и он решил немедленно уйти в отпуск. Зашел в местный комитет справиться о путевках.
Зоя Марковна была всемогущая дама без возраста, числившаяся на скромной должности, но благодаря своим контактным талантам пользовавшаяся огромным влиянием. И по части путевок тоже кланялись ей все вплоть до заместителей директора. К ней шли с шоколадом, розами и с комплиментами. Из милости она иногда делала чудеса, по-царски бросая на стол две путевки в Карловы Вары или предлагая круиз по Средиземноморью в каюте-люкс. Как подлинному мастеру, ей тоже хотелось иногда бескорыстно показать свою доброту и, словно фокуснику, показать фокус: нет сигареты — и вот она уже во рту, дымящаяся… Так и Зоя могла вдруг одарить вас, если сумели найти к ней подход, зеленоватым блоком «пэл-мэл» или крученным ручным способом чаем № 95, по сравнению с которым прославленный цейлонский — жалкий бесцветный напиток. Чем труднее была задача, тем азартней, вдохновеннее делалась Зоя. Замшевые куртки, югославские сапожки — это была рядовая, ординарная работа, как и синие унитазы из ФРГ. Но шкура уссурийского тигра, или таджикский шелк, или тот же бочоночек зернистой икры — это да, тут требовалась ювелирная работа.
Зоя — это талант, и ни одна из многочисленных ревизий, проверявших хозотдел, не могла предъявить ей никакого обвинения. Она работала честно, в этом суть, ну а классическое умение устанавливать контакты — это уже от бога. Она весьма тонко разбиралась, кто чего стоит во ВНИИЗе. Поэтому, несмотря на то, что Хрусталев пришел к ней без сувенира и даже без комплимента, она, безнадежно взглянув на него, заговорила с укором:
— Ну вот зачем? Зачем, милый Игорь, вы меня ставите в такое тяжелое положение?! Почему бы не предупредить хотя бы за месяц? Вот я сейчас должна оставить все дела и заняться одной вашей путевкой. Хорошо. Я так и сделаю, брошу все дела.
— Не надо, я думал… Может, случайно?
— А что случайно? Какое случайно в сезон? Надо работать, и я брошу все и буду заниматься вашей путевкой, пусть другие будут обижены, — в своей любимой манере витийствовала Зоя, — а если меня вызовет Шашечкин и спросит, почему я не выполнила его поручения, я скажу: «Тихон Иваныч, я доставала путевку нашему Игорю Хрусталеву. Я была вынуждена».
— Ну, если так трудно, не надо.
— Это трудно, это очень трудно! Садитесь… У меня есть единственная путевка, но я ее уже обещала одному тоже очень уважаемому товарищу. Однако ему я буду вынуждена отказать…
— Мне не надо чужой путевки! — начал было Игорь и встал, но тут он заметил, что другая сотрудница, кусая губы от смеха, делает ему знак, который мог означать лишь одно: молчите и соглашайтесь.
Через полчаса, получив в профсоюзе разрешение на скидку, Хрусталев отправился в кассу за путевкой.
Едва Хрусталев вышел из отпуска, как к Феде явился Жлобиков с данными по зарплате. Средний заработок по мастерской Хрусталева был выше, чем по цехам опытного производства.
— С этим надо бороться, — нахмурился Федя.
— Дак, Федор Аниканович! Я же постоянно с этим воюю, хотя на меня некоторые и обижаются… Тот же Игорь Николаевич!.. Ладно, думаю, пусть как хочет. А спросят — скажу как есть, — и Жлобиков замолчал в полном расстройстве от такой ситуации.
— И вы считаете, что перерасход фонда зарплаты за счет мастерской? — спросил Федя.
— Так вот глядите! Ихний средний и наш. — Жлобиков принялся объяснять, но Федя уже вызывал Хрусталева.
Войдя к Атаринову, Игорь был неприятно поражен присутствием Жлобикова и не мог этого скрыть. Заметил он и некоторое смущение на лице Феди, которое тот стремился затушевать своей обычной в таких случаях петушиностью, — он важно поджимал губы, хорохорился, перебирал на столе бумаги, как бы искал что-то. Но Хрусталев знал, чего все это стоит.
— Игорь, садись… Видишь, какое дело: к тебе претензия — перерасход фондов, — начал Федя и сделал сдерживающий жест рукой. — Я все понимаю — возня с БМ, лекальные работы, класс точности… Все верно! Но надо укладываться. Нельзя. Мы будем спрашивать я с него и с тебя. Это деньги.
Игорь подумал, что худшие предположения его подтвердились: Федя, не разобравшись в сути, считает, что проявляет принципиальность, делая выговор Хрусталеву, и даже, пожалуй, гордится этим. Да нет, хуже, это уже работа на публику. Он вызывал на ковер. А он-то думал, Федя призывает его как соратника.
Однако в Игоре еще тлело сомнение: а может, здесь что-то скрыто? Может, напротив, Атаринов хочет его поддержать?
— У меня вопрос к начальнику цеха… Сколько у вас получает четвертый разряд? Ну, допустим, тот же Фетюхов или Майкин? — спросил Хрусталев, стараясь быть сдержанным, но по привычке говоря отрывистым возбужденным тоном.
— Я сейчас не помню, — сказал Жлобиков, — около ста человек, где же там!
— Вы не помните, а я знаю. У Фетюхова среднемесячный — двести семьдесят. Это четвертый разряд! Да вы что, братцы?! И еще удивляетесь, что я плачу двести пятьдесят более высокому шестому разряду. Шестой у нас — это все бывший восьмой! Это не тот шестой, который теперь пораздавали в цехах.
В это время отворилась дверь и тихо вошел Рузин.
— Не помешаю? — Присел в уголке нога на ногу и завозился с трубкой.
Уже по нескольким фразам Рузин ухватил, в чем суть спора. Спорить тут было глупо.
Он понимал, что Хрусталев ничуть неповинен в перерасходе фонда. Тарифная сетка разработана для огромного большинства рабочих, а корифеи вроде Тишкина под нее не подходят, как всякое исключение. Однако умный руководитель знает, как поступать. Хрусталев же платит, но не все умело оформляет, а Жлобиков при их-то отношениях использует любой случай. Сейчас Игорь затронул существовавший на опытном производстве порядок, а стало быть, косвенно и его, Рузина, который контролировал финансы. И Рузин тотчас сделал выбор, на чью сторону стать. Учел он и информацию Паши Коридова, которая в этом столкновении находила явное подтверждение.
— Минуточку, — вмешался Рузин, — если позволите, Федор Аниканович, я проясню. Игорь, ты напрасно ломишься в открытую дверь. Правильно, мастер выводит зарплату, это его обязанность. Уж если до конца откровенно — да, в какой-то мере он регулирует, потому что, ты сам знаешь, есть работы более выгодные и менее выгодные, спроси любого рабочего, он подтвердит.
— А так не должно быть, чтоб более выгодно и менее выгодно, — вскинулся Хрусталев. — Это от худого нормирования. — «Опять я не то говорю», — подумал он.
Рузин рассмеялся. Хрусталев вновь подставился для удара.
— А что нормирование? Сходи на пятый этаж к Гуревичу, у него диссертация о принципах нормирования в нашей промышленности. — Рузин усмехнулся, показывая шефу, как несерьезен аргумент, но тут же поправился: — Кстати, без юмора уже: труд серьезный. Советую почитать. — Он посопел трубкой.
— Не всякая операция поддается нормированию, — устало сказал Хрусталев. — Все зависит от мастерства. Возьми, например, настройку машины типа ЭС-2. Дай ты ее Тишкину с шестым разрядом, он тебе отъюстирует ее за смену. И дай ее же новым шестиразрядникам — они провозятся неделю и хорошо, если за неделю сделают. Как нормировать?
Рузин понял, что здесь он будет прижат, и решил славировать, подменить одно понятие другим.
— Ну почему? С научной точки зрения, все можно пронормировать и обосновать соответственно. Но вопрос в том, на сколько процентов выполняет норму тот и другой. В этом суть, дорогой товарищ Хрусталев! Производительность труда! Альфа и омега. — Рузин снова набил трубку. Он уже понимал, что ведет беспроигрышную игру.
— Да, вот именно, — насторожился Федя. — Главное — это производительность! — И он поднял палец.
— И если с этой позиции сопоставить данные по цеху и по твоей мастерской, то не знаю, не знаю, — проговорил Рузин, как бы огорчаясь, что данные эти будут не в пользу Хрусталева. То был его старый прием.
— Я ничего не хочу доказывать, — сказал Жлобиков, поднимая руки. Дошло. Понял, кто с кем играет.
— И у тебя, и у тебя, братец, бывают накладки, ты тоже очень-то святым не прикидывайся, — вдруг повернул Рузин, как бы желая быть объективным и ставя этим самым точки над «и» в их споре тоже. Он взглянул на Атаринова и понял, что тот одобряет его.
— Ну хорошо, вы все правы, я не прав. Так? Переведите мою мастерскую на бригадный подряд! И все будет как на ладони… Но вы же уходите от этого! — вскричал Хрусталев.
Атаринов метнул вопросительный взгляд в сторону Рузина. Рузин сосредоточенно прошелся по кабинету, склонив голову и как бы обдумывая. Но у него все уже было обдумано: перевести мастерскую на подряд — это значит устроить бенефис Хрусталеву, он со своими корифеями рванет, и тотчас обнаружится слабина в других звеньях. В глубине души Рузин был уверен, что при большом желании коллектив мастерской мог один закрыть месячную программу всего опытного производства. Железные мужики…
— Но ведь ты потребуешь создания особых условий… — озадаченно проговорил Рузин, будто прикидывая.
— Чепуха! Самые обычные…
— Хе-хе, обычные, — усмехнулся Рузин, словно раскусывая высшую мудрость, поскольку чувствовал, за ним пристально следит шеф. — А в принципе я за. Пожалуйста! Мне только проще, и, если Федор Аниканович даст добро, со следующего месяца можно попробовать, — снова повернул Рузин, понимая, что такое легкое согласие его со ссылкой на мнение шефа неизбежно насторожит Федю, который не во всем еще разобрался и, видимо, не настроен на быстрые реорганизации.
— Федя, а? — с надеждой спросил Игорь.
— Разберемся, — снисходительно улыбнулся Атаринов, как бы солидаризируясь со своим замом.
Рузин понял, что выиграл партию без потерь, и поднялся. За ним встал и Жлобиков.
Рузин и Жлобиков вышли. Друзья остались одни.
— Приятная встреча, совсем в старых традициях… Ну, что ты, не разобравшись, сразу — в колокол! Где перерасход? Какой перерасход? Качество — это дополнительно вложенный труд! — горячо заговорил Игорь.
— Я же еще и виноват! Сам завелся, и Рузин положил тебя на лопатки, а как специалист он, ей-богу, дело знает.
— Дело знает, но это же его недостатки, просчеты… У нас же нет строгого учета труда, а это ему на руку: не видно слабых мест, все запутано и можно свалить перерасход на Хрусталева…
— Зачем это ему надо? Нет, Игорь, ей-богу, ты зря идешь на конфликт, только восстанавливаешь людей против себя. Зачем? — с мягкой укоризной, очевидно желая заглушить конфликт, говорил Атаринов. В глубине души он чувствовал, что Хрусталев в чем-то прав, ведь они вместе не раз говорили о недостатках в существующей тарифной сетке и горячо обсуждали статьи в газете «Известия» на эту тему, в которых подвергалась критике шестиразрядная тарифная сетка. «Да, но что толку сейчас обсуждать? Пока что эта тарифная сетка не отменена, хотя и признаны ее недостатки», — подумал Федя. Сложные, противоречивые чувства охватывали его. Но первый шаг был сделан, он уже открыто взял сторону Рузина в споре, и теперь ему нужно было оправдать этот свой шаг. «Игорь, конечно, классный специалист, но абсолютно не деловой человек, поэтому он и не защитился и многие смотрят на него, как на чудака», — размышлял он, отыскивая все новые аргументы против Игоря.
Хрусталев продолжал наступать:
— Они завели тебя с пол-оборота словом «перерасход» — и ты сразу же на меня.
— Мне ж неудобно, Игорь! Все знают, что мы друзья, а я должен быть объективным.
— Что мы, по контрабанде друзья? Не о том говоришь. Ладно. Скажи лучше, каким ты нашел глебовское наследство.
— Работы тут и работы… Одни комиссии чего стоят! Вот на будущей неделе приезжают из ЦК профсоюза проверять, как ведется соревнование… Кстати, наведи у себя в мастерской порядок с обязательствами, мне уже говорили, у вас там никто этим не занимается. Профорг-то есть?
— Кто говорил?
— Не важно.
— Нет, важно! Кто это в первый же месяц наговаривает глупости?.. Чтоб столкнуть лбами?!
— Спокойно, Игорь! У тебя что — полный порядок с соревнованием? Зачем так?.. Зачем обострять? Возьми со своих рабочих обязательства, положи в папочку, — уже миролюбиво заговорил Федя, вновь чувствуя правоту Хрусталева, — придет комиссия — у тебя полный порядок. Проблемы-то нет… И дела на полчаса. — Он уже совсем добродушно пожал плечами и улыбнулся.
Игорь Николаевич горько вздохнул.
— Да совестно ж, ей-богу!.. Если б у нас во ВНИИЗе всерьез занялись этим!
— Чем именно?
— Итогами. Взять двух человек. Рабочих. И по-настоящему сравнить их работу. Кто лучше? Почему? С учетом всех элементов от дисциплины до качества. Соревнование — это, если хочешь…
— Мощный рычаг! — усмехнулся Федя. — Так, еще что? — Атаринов взглянул на часы и вдруг принял решение: — Поехали к Алке, а? Я уже давно не был, все как-то не выбраться, то одно, то другое. И идут, и идут…
Что-то подсказывало Хрусталеву: поехать — значит, простить Феде его отступничество. Он попытался заглушить этот голос: ему хотелось ехать к Алле. Федя же, почувствовав колебания Игоря, решил непременно взять его… Это будет хорошим компромиссом и сгладит неприятный спор. Паша хорош для дела, для информации, а иногда приятно и с Игорем.
Из подъезда они вышли вместе, причем Федя демонстративно взял Хрусталева под руку и вел его, как бы демонстрируя единение. Это нужно было сделать, потому что слухи о разладе между Хрусталевым и Атариновым уже муссировались среди коридорной публики.
У проходной ждала старая «Волга», которую Федя попросил у диспетчера. Когда уселись, Федя сжал руку друга и значительно взглянул в сторону водителя. Игорь не удивился. Он знал осторожную Федину натуру: все конспирировать. Уже и секрета-то нет никакого, а он все: «Тс… только строго между нами».
Они вышли неподалеку от дома Аллы и направились к гастроному.
— Федя, скажи, а ты что-нибудь решил с ней? Точнее, решился?
Атаринов блеснул щелками своих скифских глаз и загадочно улыбнулся. Ему хорошо было, весело. Немного смущала встреча с Аллой. Но он был не один. Он не звонил ей недели две, и она гордо молчала. Что поделаешь… Пусть привыкает: однажды он может и вовсе не позвонить.
Хрусталев любил бывать с Федей у Аллы, вечера эти обычно проходили дружно и весело, с декламацией, пеньем старинных романсов, — у Аллы был небольшой приятный голос, она пела под гитару. Между Аллой и Игорем были особые дружеские отношения доверия и искренности, и Алла обычно всегда радовалась появлению Игоря, интуитивно чувствуя в нем своего сторонника, доброжелателя.
Но нынче, когда они вошли в квартиру, Игорь заметил, что в Алле произошла какая-то перемена, — она не то что не обрадовалась их приходу, но взглянула на Хрусталева с удивлением: очевидно, она ждала Федю одного. Видно, Федя сообщил, что приедет один. Хрусталев не знал, что Федя уже давно не был у Аллы и она ждала его для решительного объяснения, совершенно необходимого в создавшейся ситуации. Федя же, как полагала она, нарочно привез Игоря, чтоб избежать этого разговора.
— …Ну, что, как, все кипит, жарится? Мы — голодные, — говорил Федя, расхаживая по кухне и избегая ее взгляда.
— Садитесь, будем ужинать, — довольно сухо отвечала она, но между тем дважды улыбнулась Хрусталеву, давая понять, что эта сухость относится не к нему.
Федя подошел со спины, обнял ее, но она отстранилась.
— Я вижу, нам не рады! Может, нам уйти? — спросил Федя, шало поведя своими скифскими глазками.
Алла молча накрывала на стол.
— Я всегда рада Игорю, — чуть улыбнувшись, сказала она.
— Да, потому что у вас был роман… или будет, — полушутя отвечал Федя.
— Мне временами кажется, что ты просто не умен, — сказал Игорь. Он ехал с тайной надеждой здесь, в этой домашней обстановке, за рюмкой водки, поговорить с Федей о делах. Хотя и прежде они могли иметь разный взгляд на какой-то вопрос, но всегда понимали друг друга. Хрусталев знал слабости Феди; но не они, по его мнению, определяли Федину сущность. «В человеке важно видеть главное, — рассуждал он, — а главное, что Федя предан делу и верный товарищ…» Но сейчас и эти два основные постулата заколебались.
Федя, расхаживая по кухне, жестикулируя и рассуждая, пытался всех и вся примирить, бросая временами значительные взгляды то на стол, то на приятельницу, а Игорь сидел задумавшись. Мгновенно припомнив все изгибы их двадцатилетней дружбы, он пытался понять истоки: откуда все это идет? Ведь Федя был верный товарищ. Ну, верный, о чем говорить! А? Или как? Вообще у него бывали сбои. Бывали!..
— Игорь, ты хочешь вымыть руки? — спросила Алла, подчеркнуто обращаясь к одному Хрусталеву и игнорируя Федю.
— Я буду есть, а вы как хотите, — весело администрировал Федя, выкладывая покупки — сыр, колбасу, консервы. Сейчас в его движениях, мимике было что-то детское, трогательное. И Хрусталев тотчас представил себе Федю маленьким мальчиком, которого было обидели, обошли конфеткой и он уже готов был расплакаться, но справедливость восторжествовала, обойденного утешили сладким и он тотчас повеселел. Ну, а что? Так в общем-то и есть. Нынче и большие обижаются, когда их обходят конфеткой… Как маленькие, право. Но Игорь любил, когда в Феде проявлялась эта открытая мальчишечья смешная бесхитростность.
— За лучшую женщину, — Федя игриво взглянул на хозяйку, как бы подразумевая ее, в то же время переводя взгляд на друга со значением.
Алла опустила глаза, принимая этот тост. «Что же произошло?» — думал Хрусталев.
— Игорь, а чего ты без Марины? — спросила Алла.
— Все получилось неожиданно…
— Позвони ей! Или хочешь — я? Схватить такси, это двадцать минут…
— Знаете что, — сказал он, взглянув на часы, — а что, если я попробую съездить за Мариной.
— Игорь, это нереально, сейчас такси не достать, — сказал Федя, который тотчас все понял. Он значительно взглянул на друга и добавил: — Лично я тоже скоро ухожу, мне завтра надо рано, очень рано.
— Тебя и сейчас никто не держит, — вдруг резко сказала Алла и повернулась к Игорю. В глазах ее блеснули слезы.
— Вот разбери, Игорь, справедливо ли, — вдруг сказала Алла, видимо продолжая начатый до его прихода разговор, — в это воскресенье мы приглашены с Федей на обед к моим родителям. Федя сам хотел познакомиться с ними и… говорил мне об этом.
— Я говорил — в принципе! — недовольно заметил Федя.
— Теперь я сказала, мама переговорила с отцом, что я приду не одна… А он не хочет. В какое положение ставит меня?
— Не «не хочу» — занят в это воскресенье. И зачем так ультимативно? Непременно в воскресенье!..
— Потому что в воскресенье обычно собирается вся наша семья, будет моя старшая сестра с мужем… Я тебя не намерена выставлять в качестве жениха… Смешно! Но ты сам выразил желание познакомиться с моими родными.
— Я не люблю званых обедов, чтоб меня рассматривали… в самом деле как жениха. Сейчас другие времена — о чем речь?!
Хрусталев, как отец взрослой дочери, отлично понимал Аллу и был на ее стороне, но молчал, он чувствовал, что если заговорит, то резко. Но почему он должен выступать судьей между ними? Их дело…
— Игорь! Прочти что-нибудь из своего репертуара, — попросил Федя. Хрусталев, когда бывал в настроении, читал на память свои любимые тексты из Толстого, удачно подражая Качалову или Симонову, — у него имелись пластинки с записью их голосов.
— Нынче я могу прочесть лишь один монолог. «…И вы, получая двадцатого числа по двугривенному за пакость, надеваете мундир и с легким духом куражитесь над ними, над людьми, которых вы и мизинца не стоите…» Подойдет?
Федя сидел опустив глаза. В этой компании он старался быть прежним. Слушая пронзительный протасовский монолог, Федя искренне подумал: «Нет, нельзя ссориться… Есть отношения, которые не подлежат пересмотру. Игорь такой есть и другим не будет… Когда тебе сорок, трудно искать новых друзей. Паша — контактный парень, с ним приятно поболтать — не более».
— Федя — личность, но друзей он склонен забывать. Они у него на втором, на третьем плане, — сказал Хрусталев. Только и всего из обвинительной тирады, которую собирался произнести!
— А ты только сейчас открыл это? — удивилась Алла.
— Какая чепуха! — рассмеялся Федя.
— Только, Игорь, ты не говори ему, что он — личность. Ему этого нельзя говорить… Просто противопоказано.
— Я говорю это в присутствии красивой женщины и для нее. Только!
— Смотри, как задумался Хрусталев! Он теперь переключился на поиски смысла жизни…
— Положим, я всегда искал его. И вообще, думаю, каждый человек в свой час задумывается над смыслом. Но суть не в этом, а в том, что мы в различные периоды жизни получаем разный ответ.
— Какой же ответ диктует тебе нынешний период жизни? — спросила Алла.
— Не могу сформулировать, но надо следовать мудрым жизненным процессам, элементарно: не перебегать дорогу перед идущим транспортом.
— Ты только сейчас это открыл? — спросил Федя.
— Представь себе! А ты это знал давно? Тогда зачем делаешь неожиданный поворот?
Благодушие на Федином лице сменилось досадой: опять! В конце концов Хрусталев испытывает его терпение: он, Федя, забыл о служебных разногласиях и позвал Игоря к Алле, но тот не оценил этого жеста. Его дело.
Алла настороженно взглянула на друзей — что произошло между ними?
— Так, — сказал Игорь, махнув рукой, — чисто служебная ситуация, в которой Атаринов не самым товарищеским образом повел себя.
— Совершенная чепуха! Игорь полез на рожон и поставил меня в неловкую ситуацию.
— Прав был я, на сто процентов, но он поддержал неправых, — возразил Игорь.
— И считает, что поступил принципиально, — улыбнулась Алла.
— Ну вас к лешему! Что, в самом деле, делаете меня негодяем?.. Да что я не доказывал десятки раз!..
— Федя, не надо! Ну, признай, у тебя есть слабость, — настаивала Алла.
— У всех есть свои слабости. Вот Игорь. Сейчас человек как человек… А найдет мрачность — и всех подозревает в интригах против него. Зачем?
— Вранье! Ты приписываешь мне свой собственный недостаток.
— Я не об этом!
— Нет, именно об этом.
— Ничего, Федор. Когда друзья судят — это не страшно. Мы с Аллой бьемся за тебя.
— Не надо за меня биться!
— Запетушился, запетушился!
Надувшийся Федя и в самом деле вышел на площадку курить, на мгновение он задержался в передней, чтоб взглянуть на себя в зеркало.
— Чего со свадьбой тянете? — дружески коротко спросил Игорь Аллу. Он знал, что может задать ей этот вопрос.
— Прости, но не могу же я сама назначить день и тащить его в загс, — с той же прямотой отвечала она, и уголки ее губ обидчиво опустились.
— Но он как раз нуждается в этом. Более того, ждет! Да, да! Я знаю.
— Но я-то не из тех, кто так действует, Игорь.
— Все верно. Но в данном случае возьми на себя. Он нуждается в руководстве…
Эта встреча задержала углубление начавшегося между Хрусталевым и Атариновым конфликта, но не уничтожила его корни.
Из перспективных дел Федя наметил выдвижение молодежи, что всегда вызывает уважение к руководителю и устанавливает за ним репутацию прогрессивного человека. Но, посмотрев штаты, Федя убедился, что молодежь и так выдвинута, дальше, кажется, некуда. Квалифицированных специалистов не хватало, в то же время на должностях диспетчеров, технологов и даже старших технологов числились молодые люди и девицы с десятиклассным или среднетехническим образованием. По-человечески все было ясно, и Федя прекрасно понимал, что они обретают здесь, во ВНИИЗе, необходимый им для поступления в вузы производственный стаж. Дети были дисциплинированны, вовремя являлись с обеда, исполняли мелкие поручения, но доверять им сколько-нибудь серьезную работу было немыслимо. И на станки их тоже нельзя было ставить, хотя бы учениками: они значились как ИТР. К генеральному Федя решил не ходить с этой мелочью. Он попытался было переложить решение на зама по науке, тем более что Александра Николаевича не было и всеми делами ведал Тихон Иванович Шашечкин. Тот выслушал Атаринова, лучезарно взглянул и сказал:
— А ты их уволь. Всех, всех разгони! Что это такое? Нельзя, нельзя… Этак мы в трубу вылетим. Мы ведем важнейшие разработки. Государство нам доверило. А мы — нет, не оправдываем доверия. Не оправдываем! Один я еще пытаюсь бороться…
— Как их уволишь? — опешил Федя, уже предчувствуя подвох. — Если по графе «несоответствие должности», значит, нужно создать комиссию и устроить переаттестацию.
— Вот и действуй, а как же, государство тебе доверило. Мы не можем, что это такое, бездельников кормить! Тут, брат, нужна принципиальность, а ты как думал? Глебов там всех пораспускал… Нет, посмотришь на вас, молодежь, — один я держу твердую линию. Иди и действуй!
«Я один… — вздохнул Федя, выйдя от старика, — а сам выбил квартиру во вниизовском доме для сына с семьей», — с досадой подумал он, и опять ему стало обидно. Теперь Тихон хочет поставить его в конфликтную ситуацию, в том числе с некоторыми членами ученого совета, дети которых также набирали производственный стаж! Хорош… Чего ж он сам их не уволит, у него как у зама власти побольше… Да что, это самый важный вопрос, что ли? Есть дела поважнее. В производстве находилось несколько образцов сложных машин, которые следовало испытать, а затем рекомендовать промышленности для серийного выпуска. Федя сознавал, насколько ответственно надо подойти к испытаниям, прежде чем дать рекомендацию для запуска в серию. Разумеется, окончательное «добро» давал ученый совет и министерские инстанции, но у него, начальника опытного производства, сроки, программы, график…
— …Федя, я вот подумал, тебе надо провести какое-то заметное мероприятие, — сказал Паша Коридов, входя к Атаринову уже на правах совсем близкого знакомого.
— В каком смысле? — спросил патрон.
— Понимаешь, чтоб руководство и вообще в коллективе сказали: вот, мол, пришел Атаринов — и сразу что-то заметное.
— Вообще надо подумать, — сказал Федя, потирая руки. — Ты как разумеешь?
— Ну, скажем, научно-техническую конференцию?
— Что? В институтских масштабах? А в связи с чем? Тема?
— Тема? Тема выкристаллизуется в процессе… Важно, чтоб тебя поддержали в дирекции! Николай Афанасьевич даст добро, и ученый совет поддержит без слов.
— Да в чем, в чем? — темпераментно воскликнул Федя; его иногда раздражала поверхностность нового друга, и сейчас Федя был не прочь этак слегка приложить его: болтаешь, так хоть думай прежде! Но тут он задумался. Пусть Паша брякнул, но, с другой стороны, сейчас и впрямь не худо бы проявить инициативу. — А почему конференция? — спросил он. — Да еще в институтском масштабе? Скажут, вмешиваюсь не в свои функции, зачем мне это надо?
— Возьми одно опытное производство. Сейчас много пишут о наставничестве. Конференция по… по опыту распространения… Или по внедрению. Важно — дело.
— Да, это сейчас злободневный вопрос, — задумчиво проговорил Федя, и ему представилась заманчивая картина: конференц-зал до отказа заполнен и он, Федя, открывает… А что, по крайней мере заметно. Уже само слово к о н ф е р е н ц и я, солидно звучит.
— А чего, и ведущих специалистов привлечь, того же Игоря Хрусталева.
Федя испытующе взглянул на Пашу Коридова.
— Пусть выступит. Трибуна! Почетно… И я поддержу. — Федя напряженно задумался и постучал по столу пальцами. — Генерального попросить, а? — уже азартно спросил он. — Не откажется?
— Не думаю. Сообщить в «Вечерку». Дадут! Членкор — уровень.
Федя даже встал из-за стола, исполненный планов, и прошелся по кабинету. Да, вот это и есть масштабность руководителя. Так и делаются дела, размышлял он, мечтая о том, как конференция получит отзвук в районе, в городе… А там! Могут поинтересоваться, чья инициатива. Все!
— Надо думать, думать! — повторял он, расхаживая по кабинету. — Я всех заставлю работать!
…Но снова наступал конец месяца и блестящая перспектива перевыполнения вдруг стала проблематичной. Пришел встревоженный Рузин, который понимал, что Атаринову н а д о выйти с перевыполнением. Это вопрос чести.
Вся загвоздка была в автомате Лучанова: работы по нему считались оконченными, почти две недели он простоял в цехе, ожидая приемки. Но на последних контрольных испытаниях сверла пошли с превышением допуска и с довольно большими отклонениями. Вызвали Лучанова со свитой, они возились третий день, каждый час посылали образцы на замер. Отклонения не уменьшались. И Атаринов при всем своем уме не знал, что предпринять. Одно дело, скажем, перебросить людей с объекта на объект, разрядить пробку, организовать перевозку и т. п. Но когда образцы шли не с допуском ±001, а с колебаниями до ±005 и еще большими и сам конструктор не мог понять, в чем дело, тут даже Федя был бессилен. Паша мгновенно убрался из кабинета, видя, как вдруг переменилось настроение Атаринова. Рузин тоже напряженно искал, сидя против шефа.
— Что ж они раньше-то думали?! — нервно возмущался Федя.
Он сам, проходя по цеху, видел простаивающий автомат. Сколько времени потеряно!
— Первые образцы были будто бы в пределах, Лучанов носился, показывал всем. А теперь забарахлило… Это бывает. Думаю, что все дело в нарушении соосности в самой машине.
— Так что ж?! Пусть устранят.
— Это может пахнуть двумя недельками. Надо ж причину найти.
— Хорошо. Что предлагаете? Может, замену, а? Что у нас на выходе? Есть что-нибудь? Резерв, резерв!
— Есть кое-что. Но хотелось бы лучановский автомат, уже о нем столько разговоров было. Его ждут.
— Все верно. Но если реально?
— А реально… — Рузин посопел трубкой и метнул испытующий взгляд на шефа, — попросите вашего друга… Соосность — это его конек, кого там он возьмет из своих тузов? Сделают или прояснят.
— Хрусталева? Никакой проблемы. — И Федя потянулся к трубке.
Хрусталев с Тишкиным прошли в пятый цех и присоединились к консилиуму ученых и производственников. Схема была с новой кинематикой. Сама станина была несколько облегченной формы для машины этого класса точности.
— Случаем, не из синтетики? — усмехнулся Тишкин.
Пустили автомат. Машина стреляла сверлами, то есть деталями сложной конфигурации, и производила эффектное впечатление. Но Хрусталева удручало большое количество зубчатых пар. Они с Тишкиным тотчас поняли друг друга, и, пока Лучанов со своей группой теоретизировал, Тишкин разобрал головку автомата и вновь собрал ее. Снова запустили, отнесли образцы в лабораторию: сверла шли в пределах допуска.
— Странно, однако, — сказал Лучанов, с недоумением глядя на Хрусталева, — в чем игра-то?
Тишкин с нарочитым недоумением смотрел на автомат, как бы сам удивляясь, что же произошло: ничего не сделал, разобрал, собрал — и о с ь встала на место. Чудно! Когда шли к себе, Тишкин сказал:
— Не, это не жилец, машина-то их… Метальцу пожалели. Разве что с цеха спровадить, а не жилец.
Федя сделал еще одну попытку наладить деловой контакт с Хрусталевым, с которым у него теперь были прямые служебные отношения. Он избрал новый метод беседы с другом: выслушивать и на этом ограничиваться. И все равно он не всегда выдерживал спокойный тон и — взрывался. Чем больше неприятностей доставлял он Хрусталеву, тем больше Игорь раздражал его, недаром Лев Толстой как-то заметил, что мы любим людей за то добро, которое мы им делаем, и ненавидим за то зло, которое мы им делаем. Разумеется, если бы Хрусталев перестроился и стал во всем поддакивать другу-шефу, возможно, их отношения сложились бы по-иному. Но Хрусталев и с прежним начальником, Глебовым, спорил по принципиальным вопросам, — как мог он поддакивать во всем Феде, тому Феде, с которым столько связано?!
— Между прочим, Паша Коридов, к которому ты относишься свысока, — скромный парень, — однажды наставительно заметил Федя Игорю.
— Ну, хорошо, а если б тебе поручили создать что-нибудь вроде Белой машины, ты бы взял в помощники Пашу? — парировал Игорь.
Атаринова рассердило это, он прочел подтекст: «Я сделал БМ, а тебе не сделать».
— По-моему, ты слишком носишься со своей машиной… Это уже становится навязчивым, — кольнул друга Атаринов.
— Потому что это многолетний труд! И что? Рузин пришел, развел руками, буду докладывать — и замолкли.
— Чего ж ты ждешь?
Хрусталева покоробила столь прямая постановка вопроса.
— Видишь ли, я пришел к тебе с вопросом… Я — начальник, ладно, меня можно обойти, но группу надо как-то отметить за создание Белой машины?
— Конкретнее…
— Приближается двойной юбилей Тишкина, — шестидесятилетие со дня рождения и сорок лет трудовой деятельности, все на одном месте, заметь!
Такую игру Федя видел на два-три хода вперед.
— Полагаю, что в кадрах это известно. Они следят. Что положено, то получит. Есть пожелания? Предложения? Давай. Рассмотрим. Только помни — мы не Кировский, не «Голубое», не «Большевик». Мысли реально.
— При чем здесь Кировский, при чем «Большевик»?! Не его бы руки — вы б не закрыли месячную программу! — вскричал Хрусталев.
— Да. Мне говорили, что эти чудаки что-то напортачили при сборке автомата, а он заметил. Ну и что?
Снова в кабинете неслышно появилась тень маленького человека с острым лицом. Он уже не спросил хозяина кабинета, не помешает ли, а тихо сел в уголке.
— Эти чудаки не что-то напортачили, а Тишкин сделал то, что может сделать лишь он один; они до него сидели неделю — и не могли добиться соосности. И, может, еще просидели б неделю, если бы не Тишкин. — Хрусталеву было неприятно, что Рузин снова стал свидетелем их спора.
«Каждый наш разговор по работе переходит в ругань… Надо кончать», — подумал Атаринов, когда Игорь вышел.
— Да вы не реагируйте, Федор Аниканович. Ваш приятель — неуправляемая личность, известный спорщик, мы уже с этим свыклись, — вздохнув, заметил Рузин.
— Я уже не реагирую, — ответил Атаринов.
Утром Атаринова вызвал генеральный. Вернувшись, Федя попросил к себе Рузина.
— Мы должны в самый короткий срок представить ученому совету свои предложения на предмет выдвижения кандидатов на Государственную премию. Союзную! Давайте думать. Николай Афанасьевич сказал: «Нужна серьезная кандидатура, чтоб прошла все инстанции. Обсудить всесторонне, с учетом всех факторов».
— На ученом совете будет рассматриваться несколько кандидатур?
— Да, но, между нами, генеральный дал понять, что ученым уже присуждали, а от опытного производства никто не получал, и, если мы выставим серьезную кандидатуру, серьезную со всех точек зрения, поддержка обеспечена! — победно и вместе с тем озабоченно сказал Атаринов, стараясь не встречаться взглядом со своим собеседником.
Уже идя от генерального, Федя мысленно взвешивал кандидатуру, и в голову ему пришел Хрусталев с его группой. Хотя о Белой машине и не было особенных разговоров, но мнения Острова и Мацулевича, ведущих специалистов, стали известны: они высоко оценили достигнутые результаты. Возможная неотвратимость ситуации, когда представление Хрусталева на премию будет неизбежно, озадачила Федю. «Пусть получает», — говорил он себе. Он, Федя, всегда приносил себя в жертву товариществу — так примерно шло подкорковое мышление, хотя почему, собственно говоря, заслуженное выдвижение на Госпремию хотя бы и друга есть жертва? Десятки авторских свидетельств! Пять капиталистических стран купили патенты на его изобретения! Кому же еще давать?!
Придя к такому выводу, Федя стал прикидывать, как воспримут в коллективе выдвижение Хрусталева и как это отразится на его, Федином, авторитете. Если ученый совет утвердит кандидатуру Игоря голосованием, то какой-либо мотив выдвижения по дружбе отпадает. Ученый совет достаточно авторитетен. С другой стороны, как-никак и на Федю придутся лавры: не побоялся, открыто поддержал самого близкого друга, а? Сейчас уже для его личного престижа важно, чтоб выставленная им кандидатура была лошадкой, на которую можно ставить. Так, кажется? Странно сошлись их интересы!..
— А что, — как бы с вызовом начал Рузин, — а что, давайте толкнем Хрусталева и К°? Парень он, конечно, ершистый маленько… Станет лауреатом — успокоится, — с допускаемой Федей вольностью этак простецки сказал Рузин.
— Хрусталев? Давайте взвесим все за и против. Есть другие кандидатуры?
— Ну вот — Лучанов! В общем, как ни странно, тоже котируется, — заметил Рузин, как бы возмущаясь такой несправедливостью, когда кто-то может котироваться, кроме Хрусталева.
И Федя вдруг почувствовал облегчение.
— Вот и обсудим! — воскликнул Федя и шало повел глазами. — Там — автомат! Тоже перспективная вещь. А если у него еще шанс есть быть запущенным в серию?!
— Это точно. Сверла — массовый вид продукции, серия обеспечена. Возможно, потребуется доработка, — подстраховался Рузин.
«Отведет, — веселился он. — Чудаки — одно можно сказать». Лично ему, Рузину, были безразличны оба кандидата. Как специалист объективно он скорее склонялся к Хрусталеву. Но боялся усиления влияния Хрусталева на шефа: если они споются по всем пунктам, он, Рузин, может стать лишним: Атаринов сделает дружка своим заместителем и Рузина куда-нибудь передвинут. Логично?
— Федор Аниканович, вам как близкому другу, возможно, и неудобно… Хотите, я выступлю с инициативой? — бросил он пробный шар. «Даю ему карт-бланш, пусть», — подумал Рузин.
— А что? В принципе это наш актив! — сказал Федя. — Премию получат не верхние этажи, как всегда, а мы, опытники, а?
— Само собой. Глебов это поставит, конечно, себе в заслугу, но все равно неплохо!
— А почему Глебов? Его давно нет.
— Глебов же поддержал Хрусталева с его идеей Белой машины и добился выделения средств. Это известно… Но в конце концов не имеет значения кто. Важно — дали.
— Безусловно, — согласился Федя и задумался.
Дверь осторожно приотворилась, и в кабинет заглянула секретарь Екатерина Игнатьевна.
— Извините, пожалуйста… Федор Аниканович, вас по городскому.
— Я занят. Кто?
— Алла Константиновна. Я предупредила, что вы заняты, но Алла Константиновна просит соединить…
Федя взял трубку. Рузин деликатно ушел в уголок и, насвистывая, стал просматривать чертежи автомата Лучанова, медленно разворачивая рулон. Он знал эту машину, действительно считал ее перспективной, но в этом варианте — сомнительной. Конструкция не обеспечивала жесткости в работе узлов: после каждой партии придется вновь настраивать, практически держать механика у автомата. В программу его зачли, но дело же не в этом. По-настоящему, следовало бы заставить Лучанова с его компанией посидеть еще полгодика… Была б машина. Спешка, спешка!
«А что такое?» — спросил Федя и замолчал, стал слушать. «Что-нибудь срочное?» Тень озабоченности появилась на его лице и тотчас исчезла. «Вообще, я собирался… Но — не знаю, понимаешь? Когда освобожусь… Это ж производство…»
Видя, что разговор затягивается, Рузин свернул рулон с чертежами и вышел.
«Ты, может, вообще внятно объяснишь? Что значит «не телефонный»?» — говорил Федя.
В приемную вошла Лена и, поздоровавшись с Екатериной Игнатьевной, сделала жест в сторону кабинета, спросила шепотом: «Один там?»
— Один, один, Леночка… Был Владимир Иванович, только что вышли. Но Федор Аниканович, кажется, говорят по телефону. Минуточку, сейчас узнаю…
Она приоткрыла дверь, заглянула и, полуприкрыв веки, сказала тихо: «Говорит еще…»
— Как новый шеф-то, сердитый? — спросила Лена.
— Кто?! Федор Аниканович? Что вы, Леночка!.. Это душа-человек… И такой широкий, доступный. Да ведь вы ж его знаете.
— Немножко знаю.
— Чудесный человек, просто одно удовольствие работать с ним, Минуточку, я узнаю!
Она вновь заглянула и точно так же, полуприкрыв глаза, повторила: «Еще говорят».
— Позвольте, Леночка, если мне, старухе, память не изменяет, вы вместе с Федором Аникановичем пришли к нам, в один год?..
— У вас отличная память, Екатерина Игнатьевна. Мы — однокурсники.
— Что же вы, друзья, такого чудесного человека и упустили, и не женили, Леночка? А? — улыбалась старушка секретарша.
— Виноваты, Екатерина Игнатьевна, молоды были, неопытны…
— Ах, Леночка, если мне скинуть лет сорок… Да, да, я б уж не упустила его!
Федя сидел в тяжелой, усталой позе — вполоборота к окну. Откинутые назад волосы, четкий профиль с большим, но пропорциональным лицу носом придавали ему внушительный вид.
— Можно к тебе? — спросила Лена.
Он взглянул на вошедшую и медленно улыбнулся.
— О, Лена! Красивая восточная женщина… Разумеется, заходи.
— Пожалуйста, не надо. Я к тебе пришла не как «красивая женщина», а как подчиненная с делом. Не знаю, с чего и начать… Знаешь, я лучше подам тебе заявление. Оставляю. Одна лишь просьба: если нет — просто порви, без всяких резолюций.
— Постой! Что за чепуха?.. Давай-давай сюда… Еще чего, бюрократию разводить!
Прочел, положил на стол с озабоченным видом.
— У тебя сейчас какая ставка?
— Сто тридцать. Я уже двенадцать лет на этой ставке.
— Так. А там?
— Сто пятьдесят. Прошу учесть, меня уже дважды обещали перевести на старшего инженера.
— Ленка, ей-богу, такую красивую женщину, как ты, должен кормить муж.
— В наше время мужья не кормят, Феденька. Или кормят такие короли, как ты с твоим другом Игорем. Вы пробились, а я застряла. Ты знаешь, я развелась с Басовым. Купила кооператив, Танька уже в восьмом классе, представляешь? Ты знал ее совсем маленькой.
Федя улыбнулся снисходительно, как взрослый улыбается ребенку, прощая ему наивность.
— А ты совсем не меняешься.
— Постарела-постарела… Ну, как на новом месте?
— Понимаешь, познакомился со штатами — столько неразберихи! Все на местах, ставки заняты, не уволишь. И не один я решаю.
— Я понимаю, но заявление оставить можно?
— Зачем? Будет возможность — переведем.
— Возможность есть, именно сейчас. Я точно знаю. Я бы иначе не пришла. И, прости, это не блат. Был бы Глебов — пришла б к нему. У меня стаж, квалификация… Сдала кандидатский минимум, но с диссертацией пока сложно!
— Верю. Но сейчас бессмысленно говорить — нет ставки.
— Ставка есть. Точно говорю, по нашему же технологическому бюро.
Атаринов круто повернулся и нажал на клавиш прямой связи:
— Михаил Александрович? Здравствуйте, это Атаринов. Скажите, у нас — я имею в виду опытное производство — есть свободная ставка старшего инженера?.. Нет? Это точно? Так… Ясно, благодарю вас. — Он положил трубку. — Слышала? Это зам по кадрам, который курирует ИТР.
Арцруни, блеснув большими раскосыми глазами, подошла к телефонам.
— Где у тебя местный? Можно, я позвоню?
— Пожалуйста. — Федя подвинул один из аппаратов.
— Только не смотри, какой я наберу номер.
— Ну-ну!.. Ой, Ленка, ты все та же! — Он рассмеялся.
Она набрала номер, прикрыла трубку рукой, тихо сказала: «Это я» — и перешла на полушепот. Переговорив, обернулась к Феде:
— Так вот, Феденька, ставка есть! Но я не хочу подводить свою знакомую.
— Кто она? Клерк?
— Это не важно. Повторяю, я не хочу подводить людей. Скажу лишь одно: твой зам Рузин в курсе. Достаточно? Больше я тебе ничего не скажу. Привет!
— Постой, Лена! Ну подожди… Я разберусь, выясню все эти ваши тайны мадридского двора… Сядь. Надо по делу поговорить…
Внезапно вспыхнула лампочка селектора. Федя нажал кнопку.
— Я могу зайти к тебе минут через десять? — раздался голос Хрусталева.
— Заходи, — ответил Федя и еще больше помрачнел: не будь Лены, он бы сослался на совещание, которое в самом деле должно было вскоре начаться.
Как только Федя представлял себе Игоря, того Игоря, с которым они в юности вместе ухаживали за девушками и вели самые откровенные разговоры, когда он видел его лауреатом (в глубине души он понимал, что, если БМ представят, она пройдет в верхах зеленой улицей и авторам присудят премию), в нем начинался бунт: за что? За что обойден он, Федя. То обстоятельство, что лауреатом может стать Лучанов или еще кто-нибудь из вниизовских ученых, — не вызывало никаких эмоций в Атаринове, он попросту был безразличен к этому. Кто-то должен получить, и пусть этот к т о - т о получит. Но не Игорь.
Однако вся эта самолюбивая умственная работа шла в Феде, пожалуй, неосознанно, и, если бы подобные жесткие умозаключения кто-то раскрыл Феде в виде готовых выводов, он возмутился: «Что вы делаете из меня какого-то подлеца? Просто я раньше несколько переоценивал достоинства Игоря, а сейчас исправляю свою ошибку».
А тут еще Лена Арцруни со своей просьбой! Нет, положительно он, Федя, страдалец…
— Федя, извини, а что у вас с Игорем? — спросила вдруг Лена.
— С чего ты взяла?
— Я просто спрашиваю…
— Что-нибудь уже говорят?
— Никто ничего не говорит, все заняты своими делами… Но я знаю Игоря… Он ходит мрачный.
— Он всегда мрачный.
— Положим, не всегда. Но знаешь, когда проделана такая работа и это не замечается, будешь мрачным! Белая машина — самая серьезная работа у нас за последние годы. За рубежом нет таких результатов. Даже в Америке.
— Откуда это тебе известно?
— Милый мой, я слежу за иностранной периодикой. Это моя профессия.
— В наших стенах встретились три однокурсника, это слишком много для делового разговора: надо ехать в «Кавказский», — сказал Хрусталев, садясь в кресло против Лены. Он взглянул на часы. — А что?
— Ну, разве вы соберетесь!.. А соберетесь, так уж, верно, без меня, найдете кого-нибудь помоложе. Или возьмете восходящую звезду вроде Берковой. Кажется, тоже ваша приятельница?
— Не восходящая, положим, а давно взошедшая звезда. Это по части Хрусталева, у него был с ней роман, — усмехнулся Федя.
— Федя, перестань…
— Ладно, скромничай. Но, между прочим, она, конечно, не без таланта, но — но! Еще и внешность и папа… — Федя покосился на Хрусталева своими скифскими глазками, и складки его крупного лица хитро задвигались, но, спохватившись, он нахмурился и принялся шарить по столу.
— Федя, на ходу один короткий вопрос. Бобров ушел к Острову на сто семьдесят, его ставка старшего инженера освободилась, и я прошу перевести нашего конструктора. Светлая голова, восьмой год у нас.
— А я восемнадцатый, Игорь, — сказала Лена.
— А! Тогда все. Прошу прощения, снимаю, Федя. Бобровскую ставку надо отдать Лене, она же специалист, ведет самую сложную технологию. То есть это бесспорно!
— Не знаю. Мне пока ничего не докладывали об этой ставке. Возможно. Остров через Шашечкина увел ставку себе. «Отдай» — несерьезно! Ты… ты несерьезный человек! Делим шкуру…
— Что несерьезно? — вспыхнул Игорь. Он сдерживал себя, чувствуя, что сейчас может произойти то, после чего общение с Федей станет невозможным.
— Нет, но ты сам не замечаешь за собой… — Федя искал, за что зацепиться, чтоб доказать, что Игорь зарвался и не достоин премии. Он уже что-то решил, теперь нужен был повод для вспышки, а повода как раз и не было.
— …Но если б даже ставка была!.. Ты думаешь, что это так просто?! Нет, это не просто…
Хрусталев видел эту душевную борьбу Феди — явно сползание к открытой ссоре и вдруг возникающие сомнения, желание быть объективным и элементарную зависть.
— Вот что, Федор, не ту ты занял позицию. Я не о ставке…
— Игорь, ради бога! Ну надоело слушать твои претензии и обиды! — взмолился Федя несколько аффектированно.
— А мне надоели глупости! Мы, специалисты, от тебя дела ждем, а ты что придумал? Конференция по наставничеству… Кого наставлять? У нас институт, профильное производство, молодежи очень мало. Для чего тогда огород городить?
— В любом случае полезно.
— Для кого? Я выйду, как ты предложил мне, и буду убеждать Тишкина, что наставничество — полезная вещь? Его и убеждать не нужно, он бы рад иметь ученика, ему нужен подручный, а где он? У нас в мастерской ни одного молодого рабочего…
— Кто виноват? — уцепился Федя, вновь чувствуя, что Игорь прав.
— Так кто ж пойдет три года корпеть над плитой, тереть о плиту кубик, учиться ощущать микроны, если у нас в мастерских уравняли труд мастера с подручным?! Парадокс получается: если б тот же ученик сидел, скажем, на девяноста рублях и знал, что, когда он чему-то научится, ему положат полтораста, к примеру… А вы ему сразу полтораста как минимум даете — так зачем он будет корпеть?
— Если мы не дадим ему те же полтораста, он просто уйдет, и все. А у нас и так не хватает рабочей силы.
— Пусть уйдет. Да нет, не уйдет! Не тот сейчас народ, чтоб за рублем гнаться. Уходят от беспорядка. Помню, на фронте была у нас рота Драгина. Там больше, чем в других ротах, потерь было, потому что через ночь к фрицам ходили языка брать. И что? В эту роту все стремились попасть! Почему? Потому что порядок был… Сам Драгин принимал, еще испытание делал — подползи, чтоб тебя не заметили, приемы требовал. И все равно просили: «Возьмите!»
— Ну правильно, больше шансов отличиться. Орден, то-се…
— Ты все повернешь в эту сторону.
— Демагогия!
— Мальчики, не заводитесь! Ребята, ну вы же старые друзья! Мы всегда восхищались вашей дружбой… Сейчас вас ссорят элементарно, квалифицированно. И если тут Пашенька Коридов втесался, то ясно, кто мутит воду!
— Да при чем здесь Паша какой-то?! — вскричал Хрусталев. — При чем он? Что Коридов лентяй и интриган — это всё известно! Да что его винить? Нет, не Пашу надо винить.
— Довольно, Игорь! — Федя демонстративно встал.
— Да не пижонь ты перед нами хоть! Мы-то знаем, чего стоит твое пижонство. Но сейчас речь о серьезных вещах. Ты опускаешься до интриг! До непорядочности!
— Что? — бледнея, сказал Атаринов. Лицо его стало непроницаемым.
— Ежели у тебя есть вопросы по моей машине, мог бы спросить у меня. Присылал Рузина. Теперь Коридов зачем-то взял чертежи БМ, торчит в библиотеке, обложившись иностранными журналами. Зачем?
— Я ему не поручал. Но между прочим, товарищ Хрусталев, к твоему сведению: Коридов — кандидат наук и научный сотрудник нашего института. И он вправе!
— Ну не ври хоть! Твоему Паше до лампочки все на свете, и если б не ты… если б не надо было тебе…
— Вон из кабинета! — вскричал взбешенный, покрасневший от стыда и гнева Атаринов.
— Сволочь!
— Мальчики, вы с ума посходили!
Хрусталев пошел на Атаринова. Лена бросилась между ними. За дверью послышалось покашливание, затем она отворилась, и вошел худенький остролицый человек.
Лена оказалась права — ставка была, и, пока в кабинете Атаринова шел спор, Рузин диктовал заявление молодому человеку заочнику, еще одному претенденту на должность старшего инженера. Нужно было получить резолюцию Феди, что Рузин и собирался сделать сегодня вечером. Затем Владимир Иванович позвонил Паше Коридову, с которым у него были странные отношения: они нигде не встречались помимо службы, не были знакомы семьями, но имели совершенно четкий деловой контакт и всегда пользовались взаимоподдержкой. Паше, например, и в голову не приходило вести с Рузиным такие беседы, какие вел с Федей: Рузин просто не понял бы, зачем тратить время на рассуждения о том, какие преимущества имеет та или иная должность. Но, как человек деловой, ценил в Паше его информированность. И использовал этот канал. Паша, со своей стороны, не понимал этой рузинской манеры козырять тем, что другие скрывали. Любил Владимир Иванович обнажить свой прием и сбить собеседника с толку.
По звонку Рузина Паша тотчас явился, сверкая своими цейсами.
— У нас аврал: начальство жаждет новых лауреатов. Посему мне важно знать, что думают тузы из совета, — говорил Рузин, как всегда слегка эпатируя и тревожа.
Паша был готов к такому вопросу. Он сообщил Рузину, что Остров весьма сдержанно отозвался об автомате Лучанова, не подписал заключение и потребовал провести новые испытания с контрольными замерами каждой сотни изделий.
— Следовало ожидать. Станина, хребет слаб, отсюда смещения соосности, — констатировал Рузин. — Ну а что Лучанов? У него еще нет инфаркта?
— Пытается бороться. Вышел на Горового.
— Ну, с товарища Горового не много возьмешь: где сядешь, там и слезешь. Любит песочком посыпать. Но первый ком поручает другому. Руки не пачкает, — говорил Рузин, насмешливо глядя на собеседника.
— А что, Федя всерьез двигает Хрусталева? — спросил Паша, в свою очередь.
— Эк вон! Забрало вас, а? Смотрю, Аниканыч наш дергается между своим дружком и лучановской группой, воображая, что ищет истину. Теперича ты! Знает кошка… Ладно, шучу. А что? Даже если без скидок, их станочек может сделать погоду. Это смотря как поднести! Дифракционные пластины — валюта и мировой уровень!
— В конструкции нет ничего принципиально нового, — поспешил Паша.
— А направляющие?
— Давно известно, что фирма СИП…
— Может быть, может быть. Но они не патентовали, значит, приоритет наш. А мы это любим, — говорил Рузин, который хотел показать Паше, что Белая машина достойна премии, но если он, Рузин, захочет, то все-таки отведет группу ее создателей.
Полагая, что сейчас не до шуток, Паша с недоумением смотрел на собеседника.
— А если толкнем неуправляемого товарища Хрусталева? Что там? Какова его конъюнктура в ученом совете? — спросил Рузин.
— Видишь ли… На него будут смотреть как на креатуру Атаринова, а к Феде там не очень…
— Открыл Америку! А вообще потеха вся эта игра. Химики! — говорил Рузин, и Паша в такт кивал, хотя был совершенно сбит с толку: кто химик и для кого потеха вся эта игра?
Но вот Рузин пожал плечами, как бы осуждая, как все это делается. И Паша, до которого теперь дошло, в каком смысле надо удивляться, тоже пожал плечами. И они сидели, пожимая плечами, и удивлялись: так, видно, свет устроен, иначе нельзя и это очень забавно.
Между тем в институт приехал видный ученый. Он ознакомился с заключением по дифракционным пластинам, наблюдал работу Белой машины и дал о ней очень высокий отзыв, высказав его, правда, в устной форме; он даже сделал паузу, надеясь, видно, на вопросы, но вопросов не последовало. Федя произнес несколько общих фраз и повел смотреть автомат Лучанова.
Илья Подранков тоже поздравил Игоря Николаевича и, пожимая ему руку, сказал своим степенным, протяжным голосом:
— Святое дело, старик! Было бы мне на десяток лет меньше, бросил бы все к шуту и пошел к тебе рядовым механиком. Ей-ей! И знаешь, посылай всех… — Он наклонился к Хрусталеву и смешно закончил фразу, не выходя из парламентских границ. — А родина тебе зачтет это.
— Спасибо, Илья, — довольно мрачно отвечал Хрусталев, и тонко чувствующий собеседника Подранков спросил:
— А че у вас там с Федькой? Слыхал краем уха… Он ведь нормальный мужик, и все б мы в его роли…
И он заговорил о сложном положении руководителя. Он рассуждал правильно, в хорошей манере мэтра, получившего несколько лет назад заслуженного изобретателя.
— Думаю, все уляжется, а с Федюхой ты не ссорься, зря! Я искренне рад был его назначению: башка варит, а чего еще? — посоветовал Подранков. Он все понимал, но ему была приятна роль миротворца.
Впервые за двадцать лет Хрусталев почувствовал нежелание идти на службу. Стараясь не смотреть ни на кого, спешил он пройти сквозь все коридоры в свою мастерскую. Он всерьез стал подумывать об уходе. Но это означало уступить и обнаружить, что ты побежден. И с кем же останется Федя, черт подери?! Как недалек! Нет, он не продержится долго. Впрочем, как знать… Останутся Подранков, Остров — этих двоих хватит, чтобы давать идеи. Рузин будет тянуть производство, Федя — представительствовать, и каждого своя роль устроит. А он?
— Я шел к вам пешком через мост, остановился посредине моста и смотрел, как идет ладожский лед. Там быстрина и льдины несутся по реке, обгоняя друг друга…
— Я тоже сегодня шла через мост и видела, — задумчиво проговорила Катя Беркова, — льдины толкали одна другую, та — третью, третья — четвертую, и движение сталкивало несущиеся далеко друг от друга льдины.
Большая петербургская профессорская квартира находилась в тихом месте, и звуки города почти не доносились сюда. Медленно ходил маятник напольных часов Бурэ, напоминая блокадный стук метронома — тот тоже ходил медленно, когда не было тревоги, а при первых звуках сирены менял темп на быстрый.
— Да, мама твоя была неординарный человек, и это виделось. Помню, первый раз я зашла к вам и сразу поняла, что это твоя мама, — говорила Катя Беркова, — вы ведь похожи… Ей было тогда что же?
— Сорок лет, — отвечал Игорь. — Всего! Я сейчас уже старше.
— Послевоенные годы были трудными, — заметил Викентий Степанович. — Катенька, кофе?
— Да, пожалуйста, если не затруднит. Игорь, вам кофе, чай?
Они были то на «вы», то на «ты».
— Да, можно кофе. Все равно у меня бессонница, сплю со снотворным.
Кротко улыбнувшись, супруг вышел, и вскоре из далекой кухни слабо донеслось гудение кофемолки.
— А отчего бессонница? — спросила она.
— Не знаю.
— В отпуске бывали — санаторий, дом отдыха? — Она перешла на «вы» — вопросы касались нынешнего.
— Когда-то очень часто.
— И каждый раз уезжали на три-четыре дня раньше срока?
— Уезжал даже на неделю раньше. Откуда вы догадались?
— Нет у вас никакой бессонницы, Игорь, — вдруг рассмеялась она, — просто это свойство вашего мозга — быстро восстанавливаться. Есть люди с повышенной утомляемостью, — уже с академической значительностью продолжала она, но он остановил ее.
— А что еще есть, Катя? — спросил он, прикладывая к голове пальцы правой руки.
— Ты вот о чем, — рассмеялась она, будто смехом хотела защититься от вопросов. — Я очень мало могу сказать, Игорь… Наш мозг — замкнутая система.
— Как солнечная?
— Нет, как вселенная.
— Стало быть, и своя бесконечность?
— Да, именно бесконечность. Миры. Системы…
— Стоп! Но вот эта бесконечность кончилась моей черепной коробкой или кожным покровом — и дальше, дальше что?
— Ты не заметил парадокса в своем суждении…
— Заметил, заметил! И, стало быть, она продолжается — за. И все? Вторая замкнутая система, несколько большая, чем мозг? Затем третья, четвертая — и снова до бесконечности? А знаешь, я теперь лучше представляю себе бесконечность! Да, да! Раньше я понимал это лишь математически, в формулах…
— Ты нисколько не изменился, и это хорошо, — сказала она.
— Катя, но ты уходишь от ответов. Скажи что-нибудь про меня!
— Игорь, ты сам все про себя знаешь. Ты волевой человек.
— Какой там! Ничего я не знаю и мучаюсь и своей глупостью, и ошибками, что постоянно допускаю в оценке людей, и мрачностью, и неумением войти в обыкновенный контакт. Все во мне дурно и не удовлетворяет меня. И это ужасно. Я даже иногда повторяю: «Ужас, ужас…»
— Вот! Именно поэтому ты и сумел нанести четыре тысячи восемьсот канавок-делений на один миллиметр поверхности… И все же мы не вольны! — подхватила она его мысль.
— А тот, кто управляет внутри нас, волен?
— В пределах своей системы, — улыбнулась она. И вдруг провела языком по губам, напомнив ему привычку молодости.
— А в пределах всех систем — кто?
— Мы же с тобой договорились, что есть бесконечность.
— Какая тогда бесконечность подсказала тебе позвонить мне?
— По-моему, я говорила. Я прочла в «Вестнике» о твоей Белой машине… Признаюсь, мне показал это референт, которому я поручила собирать наиболее важную информацию по всем отраслям.
— Допустим. Но почему я перед твоим звонком думал о тебе? И не то что мелькнуло на мгновение, а очень сосредоточенно?
— Это чистое совпадение.
— Пусть совпадение. Тогда погадай мне, как когда-то гадала… И все совпало!
— Что совпало? — насторожилась она.
— То, что ты нагадала. Абсолютно точно! Не помню всех твоих слов, но помню так, как запомнил я… Ты предсказала мне нелегкую жизнь — так оно и вышло; ты предсказала мне позднее раскаяние — это оказалось верным в двух смыслах; ты сказала, что сердце мое успокоится в казенном доме, — это уж точно так и вышло, если можно назвать наш ВНИИЗ казенным домом. Только ведь и там не успокоилось!
— Но то была шутка. Совершенная шутка, я же прекрасно помню, мы вернулись после купания всей компанией и зашли к тебе. Я увидела карты. А в войну, девочкой, в эвакуации, я жила в квартире с одной сербиянкой и видела, как та гадает. Ну и запомнилось… И просто пошутила.
— Вот вы пошутили, Катерина Петровна, а шутка роковой оказалась.
— Полноте, Игорь Николаич, кто с кем шутил?
— Погадайте теперь. У вас есть карты? — попросил он.
Она быстро, с какой-то лихорадочностью в движениях раскинула карты на столе.
— Это я? — Он указал на короля в центре.
Она кивнула и продолжала метать. Большая красивая голова ее покачивалась в такт движениям рук. Так было и четверть века, назад, только она тогда была первокурсница и ждала и поминутно вспыхивала. И все могло пойти по иному руслу. Не пошло.
— Ну, по-моему, все плохо, — сказал он, вглядевшись в карты.
— Почему все? Ты знаешь карты?
— Приблизительно… Я обложен черными.
— Но важно еще сочетание, что с чем ляжет. Да, определенно какие-то осложнения в казенном доме. Тебе противостоит вот этот король!.. Упорно стоит против тебя, и мешает, и не уходит. Дальше — пустые хлопоты… Но подожди, пока еще не все, еще один круг потерпи… С чем останешься?
Карты мелькали в ее руках, и вдруг она, торжествуя, схватила короля треф и сбросила его в груду.
— Как, почему? — вскричал он.
— Он сам ушел и должен был уйти!
— Неправда!
— Зачем мне обманывать? Это неинтересно. Теперь для сердца…
Вошел улыбающийся своей кроткой улыбкой муж с кофейником на подносе…
Тогда, в юности, они были в одной компании и между Катей и Игорем предполагалось что-то вроде романа. Но появилась Марина, действовавшая с упорной уверенностью, и Катя отошла в тень сама. Позже вышла замуж, и он уже реже слышал о ней. Слышал лишь, когда кто-то из общих знакомых передавал: «Катюша оставлена в аспирантуре», «Беркова, слышали?! Защищала кандидатскую — ученый совет единодушно присвоил докторскую, это раз в сто лет…»
— Ой, как я люблю тех, кто это знает. Высшее мастерство! Преклоняюсь! — воскликнула она, и в глазах вспыхнула прежняя живость, — У нас в клинике есть сестра такая, Мария Нестеровна, безошибочно попадает шприцем в любую вену, а у иных больных вену очень трудно найти! Чрезвычайно трудно… Так мы ее на руках носим. К сожалению, кроме моральных стимулов, я ничем не могу ее поощрить…
— Но ведь не везде нужна высокая квалификация, — заметил супруг, прикоснувшись губами к маленькой рюмке.
— В медицине везде, — быстро возразила хозяйка.
— Но, скажем, в низшем звене…
— О, здесь тоже очень важна квалификация. Мы делаем уникальные операции, продолжающиеся иногда по пять часов и более. Но затем важен, я бы сказала, не менее важен послеоперационный уход. Отдельная палата, индивидуальный пост — это все хорошо, но если нет этого ухода, этой сердечности — все прахом. И здесь у нас есть ветераны, тетя Нюша и тетя Даша, — мертвого выходят… Но их всего две и дежурят ке каждые сутки. И тогда я прямо говорю родственникам: «Обеспечьте уход».
— И тогда квалификация решается очень просто, — улыбнулся Викентий Степанович.
Хрусталев молча наблюдал за спором супругов, который, очевидно, имел свою историю.
— Извини! Но в понятие «высшая квалификация» я включаю и отношение к труду! — сказала Беркова.
— Отношение к труду — это моральная категория. Оно может быть добросовестным или недобросовестным независимо от квалификации.
— А по-моему, нет. Мастер не может работать плохо, — вставил Хрусталев. Он вмешался, чтобы снять возникающую напряженность. Ему было ясно, откуда она идет: от разницы в положении супругов, которая не могла не задевать даже такого кроткого человека, каким был Викентий Степанович, кандидат и старший преподаватель в вузе.
— Но позвольте, если взять промышленность… Там возможны и даже необходимы разные квалификации, — настаивал он.
— Совершенно точно, но! Но! — повторил Хрусталев, будто это возражение было ему знакомо и продумано. — Возьмем самую распространенную профессию — токаря. Нужны люди разной квалификации по разрядам. Одному поручается точить с точностью до пяти десятитысячных миллиметра, другому — с точностью до десятки. Но и черновую обдирку тоже можно производить с разной степенью квалификации: можно точно выполнить задание, а можно задать не тот режим, значит, уже на станок другая нагрузка, не оптимальная, и он скорее изнашивается, наконец, можно экономить режущий инструмент, а можно посадить резец на первой же детали. По-моему, в пределах каждого разряда или категории существует своя степень квалификации.
— Это очень точная мысль, — сказала Беркова.
— Но самое страшное — это когда человек по своим способностям может работать по пятому разряду, а претендует на шестой. И требует!
— Это закономерно. На этом зиждется весь прогресс, — возразил хозяин.
— Игорь Николаевич имеет в виду другое, — вмешалась Беркова. — Возьмем пример из иной сферы: не всякий певец может взять нижнее ля или верхнее фа. Не позволяют голосовые связки. И если он все-таки берется за партию, где есть нижнее ля, и не берет его, получается фальшь. Вот о чем речь.
Все, в том числе домашние, заметили, что Игорь Николаевич стал последнее время спокойнее; на службе он уходил от споров и конфликтов. Он наконец снял копию со своего ветеранского удостоверения, оформил остальные документы и подал их в кооперативный гараж.
В самом ВНИИЗе тоже поулеглись страсти.
Сообщение на ученом совете делал Рузин — по производственной линии. Он в целом положительно охарактеризовал и БМ и лучановский автомат, но отметил некоторые недостатки. В результате дискуссии — в ней приняли участие такие влиятельные члены, как Остров, Горовой, — мнение определилось окончательно: решено было представить монументальный теоретический труд группы ученых по нормированию (точнее — по некоторым аспектам), а с машинами пока подождать до получения более впечатляющих результатов, которые несомненно последуют. Таким образом, и авторы не были обижены и справедливость восторжествовала. Правда, оказавшаяся на заседании (очевидно, по чьему-то приглашению) инженер-технолог Арцруни попросила слово для реплики уже после выступления Горового и очень спокойно привела цифровые данные Белой машины в сопоставлении ее со швейцарским и американским аналогами: данные были в пользу БМ. После этого по всем нормальным канонам следовало либо подвергнуть сомнению приведенные Арцруни данные, либо сделать какие-то выводы. Сидевший рядом с Хрусталевым Подранков пожал Игорю Николаевичу руку, шепнул: «Поздравляю, старик!» — но Ленина реплика как-то повисла в воздухе, Подранков с недоумением покрутил головой, но промолчал, а взявший слово генеральный директор, как бы отвечая на реплику, заметил, что иногда надо прислушиваться и к практикам. Тем дело и кончилось. Видимо, решили, что поскольку все обговорено, то переигрывать неудобно.
Между тем Федя вполне освоился в новой должности, и даже ревнивый Рузин вынужден был признать, что хватка у него есть. Со временем он произвел ряд перестановок, приятно щекочущих людское самолюбие: так, например, начальник технологического бюро стал одновременно именоваться замом начальника производства, а Рузин стал официально именоваться п е р в ы м замом. «Ну, это как раз верно», — заметил Рузин, не изменяя себе, ибо сама постановка вопроса («это как раз верно») предполагала, что есть нечто другое, с чем Рузин не согласен. Ставку старшего инженера по просьбе Рузина отдали юноше-заочнику, зато Рузин, в свою очередь по Фединой просьбе, изыскал возможность, и Лене добавили пятнадцать рублей к ее ставке, так что она почти ничего не потеряла.
Вопреки предсказаниям Хрусталева конференция по наставничеству прошла на хорошем уровне. И надо отдать должное Паше, он постарался. Организовал прессу, выступил с сообщением, сказал коротко и то, что нужно. Основной доклад делал Атаринов, присутствовал генеральный. С сообщениями выступили секретари комитета комсомола, Жлобиков и молодой рабочий (нашли-таки, и даже станочника!). Все говорили о пользе наставничества и о распространении передового опыта. А затем Федя давал интервью корреспонденту «Вечерки». Назавтра под вечер Паша, радостный, принес Феде свежий, только вышедший номер газеты с заметкой «Опыт мастеров — молодежи!», с подзаголовком «Наставничество — в центре внимания ученых и производственников». Федя понес газету генеральному, и тот с улыбкой наклонил голову в знак одобрения.
Конференция дала толчок новому важному мероприятию — созданию на опытном производстве научно-технического совета; однако, чтобы не противопоставить его ученому совету, этот орган назвали постоянно действующим научно-техническим совещанием, в задачу которого входила и выработка рекомендаций по наиболее эффективному использованию; затем был проведен месячник рационализации и изобретательства, а также ряд других мероприятий.
Словом, Федя был удовлетворен тем, что сделано. Одно огорчало его и отвлекало — черновая сторона его деятельности, составление справок, все вплоть до канцелярщины: не мог же он использовать самолюбивого Рузина на технической работе — Рузин был его заместителем, а ему требовался энергичный помощник с инженерным образованием, чтобы был на подхвате, примерно такой, как у генерального. Секретарь есть секретарь: ею могла быть пенсионерка Екатерина Игнатьевна, высококвалифицированная машинистка, милый человек, которая умела любезно подать чай и ответить на телефонные звонки — не более. Но в штатном расписании такая должность не предусматривалась. Федя подумал, что со временем надо ввести ее. А что, это современно — иметь помощника, это и есть научная организация труда. Долго он подбирался, прикидывал, но законным путем должность помощника никак не удавалось пробить, а обращаться к директору он как-то стеснялся. Наконец приятель-кадровик подсказал ему ход: поменяться с Островым ставками — отдать лаборатории инженерную ставку, а взамен получить ставку лаборанта. «Ну и что?» — не вдруг понял Федя. Но приятель тут же объяснил ему тонкость: инженера неловко сажать в приемную, а лаборанта вполне. Можно поставить ксерокс или счетную машинку, чтоб видели — человек занят делом.
С неделю Федя колебался, главным образом из-за сомнений, как это будет воспринято в коллективе, но тут подвернулся Паша с предложением: у него племянник со среднетехническим — согласен пойти, мобилен и, главное, свой человек. И Федя решился, и в приемной его появился невысокий интеллигентного вида юноша лет тридцати, который как-то быстро все понял, что от него требуется.
Вообще говоря, Феде и в самом деле требовался помощник. Для чисто технической работы, канцелярщины и т. д. Но снежный ком тщеславия желал другого — мальчика на посылках, для сигарет, почты, заказов… И чтоб шел он с работы домой, а за ним, на полшага отставая, шествовал интеллигентный юноша и нес его портфель, — вот о чем была тайная мысль! А уж оправдать его желание высокими побуждениями, диктуемыми НТР, всегда можно. И вот свершилось. Федя шел, а за ним шествовал… Федя даже не предполагал, какую ошибку он совершает. По ВНИИЗу тотчас пошли иронические разговоры, и Атаринов за какие-то полгода утратил свою популярность. Но, пожалуй, этот Пашин племянник был лишь предлогом, за который можно было ухватиться. Корни утраты Фединой популярности лежали глубже.
Несмотря на неприличную сцену в Федином кабинете, когда Лена с трудом увела Игоря; несмотря на ряд предупредительных акций со стороны Феди, наконец, несмотря на искреннюю, возникающую временами и делавшуюся все устойчивее неприязнь Феди к Игорю, неприязнь во многом взаимную, — инерция старой двадцатилетней дружбы временами брала верх. Кроме того, им приходилось сталкиваться по работе.
Теперь, после Белой машины, Игорь работал над созданием станка с беззубчатыми передачами. Эта новая работа — выполнение предсмертного замысла одного из учителей его, Кирьянова, главы школы советского станкостроения, — увлекла Игоря, и он уже меньше вспоминал и переживал Федино коварство. Иногда оно само напоминало о себе: бухгалтерия отказывалась принимать наряды без визы Жлобикова. Тот, разумеется, визировал даже не глядя, держа в уме, а вдруг снова друзья помирятся, так мне ж и по шее; эту унизительную для Хрусталева процедуру придумал Рузин, который был очень любезен с Игорем Николаевичем, приветливо улыбался, охотно выслушивал. Но когда Хрусталев обращался к нему с какой-то реальной просьбой, связанной с выделением фонда или получением серебрянки, то Рузин, как будто бы умный человек, начинал нести совершенную околесицу, словом, играл в дурачка. И Хрусталеву невольно приходилось идти к Феде. И Федя решал. Выделял станок или подписывал сверхурочные.
Лишь однажды в их взаимоотношениях явилось нечто напоминавшее дружбу. Как-то Федя позвонил Игорю часов в десять вечера и просил срочно приехать. Тон просьбы насторожил Хрусталева, он приехал и застал Атаринова в нервном состоянии.
— Что случилось? — спросил Игорь.
— Только между нами… Строго!
— Это ты Паше говори. Я, впрочем, догадываюсь. С Аллой что?
— Она тебе звонила?
— Нет, но она была у нас. В мое отсутствие. У Марины.
— Понятно, — сказал Федя, побледнев. — И что?
— Ну, Федя, ты меня спрашиваешь такие вещи… Поговори сам с Мариной. Я не вхожу в такие подробности.
Федя нервно прошелся по комнате.
— Ты представляешь, она, кажется, совершила глупость… поставив меня перед фактом, то есть я пока ничего не знаю.
— Да все ты знаешь. Как ты можешь не знать? Если уж позвал, говори, в чем суть.
— Упущен срок, и она договорилась на дому у кого-то. Позвонила мне и просила заказать такси и ждать у телефона. Машину видел внизу?
— Стоит такси. Но ты зря!
— Что зря? — наливаясь краской, спросил Федя.
— Слушай, что у тебя все пошло наперекосяк в жизни?.. Предаешь дело, заменяешь друзей подхалимами, оставляешь преданную и любящую тебя женщину? Ради чего? На чем ты свихнулся?
— Какое дело я предаю?! — вскричал Федя, вскипая. — Ты думай, что говоришь, Хрусталев! У тебя все замкнуто на одном — на твоей машине, на твоей! А у меня все производство! Да, план! Да, проценты. С меня требуют. И тебе пора перестать ходить в коротких штанишках и оставить свой наив.
— Ты хоть газеты читаешь?
— Пишут… А реально — что? Понимаешь, это не позиция.
Хрусталев почувствовал, как в левом виске начался звон, и опустил глаза, чтобы не видеть красного, нагловатого и в то же время испуганного лица Феди. «Только бы сдержаться», — подумал он.
— За эту позицию я воевал! Впрочем, дело не в этом. Нельзя прикрывать свое честолюбие, свое вранье высшими интересами! До чего дошло, — мне стыдно перед Прониным, что я ратовал за тебя.
— У тебя мания величия! Может, ты еще скажешь, что ты назначил меня на этот пост?!
— А, Пронин был прав… Я теперь вижу, что надо было брать власть в свои руки! Иначе ее берут такие честолюбцы, как ты, желающие иметь не соратников, а лакеев.
Атаринов отпрянул назад и, как бы предотвращая взрыв, сказал другим тоном:
— Игорь, я двадцать лет, как и ты, работал не поднимая головы!
— Работал. И стало обидно! «Дайте и мне попользоваться!..» Пашин пример вдохновил?
В это время раздался телефонный звонок. Атаринов застыл в нерешительности. Он тупо смотрел на аппарат и не двигался, словно боясь снять трубку.
— Ну что ж ты? — вскричал Хрусталев и бросился к телефону. И услышал голос Аллы: «Ну, все. Я дома. Такси можешь отпустить. Меня привезли…»
Хрусталев медленно положил трубку.
После войны Хрусталев страдал головными болями — следствие полученной на фронте контузии. Потом, когда и жизнь наладилась, и подлечился он в санаториях, боли исчезли. Он чувствовал себя хорошо и всегда сохранял спортивную форму. Теперь, однако, боли возобновились, нарушился сон… Он стал более раздражителен, что, конечно, сказывалось на его взаимоотношениях в коллективе. Теперь уже Рузин не без основания разводил перед шефом руками: «Хрусталев, конечно, талант, но — характерец, скажу вам!..»
Хрусталев чувствовал, что какой-то длительный спокойный период в его жизни кончается. Что начинается, он не знал. И как бывает на качелях в аттракционе, когда лодочка, хорошо покачав своих пассажиров, начинает затем задевать днищем о выпускаемый работником тормоз-доску, так и Хрусталев почувствовал, что он начинает тормозиться в своем круге. Что-то должно было случиться и — случилось.
Элегантно одетая женщина вошла в проходную ВНИИЗа и остановилась у местного настенного телефона. Набрала трехзначный номер. Ей ответил мужской голос.
— Федор Аниканович? Здравствуйте, это — Хрусталева. Мне надо поговорить… Можно ли заказать пропуск?
— Марина?! Привет! Что за вопрос?! — совсем в прежнем тоне заговорил Федя, но почему-то тут же покраснел. — И не надо никакого пропуска! Дай-ка трубку вахтеру… Он пропустит, а потом на лифте на пятый этаж. Жду!
Марина прошла по коридорам со стеклянными дверями в приемную Атаринова, где против секретарши сидел юноша интеллигентного вида, внимательно оглядывавший всех входящих. Марину он особенно долго рассматривал, прежде чем доложить патрону. Федя встретил ее посредине кабинета без всяких официальностей, справился о здоровье Игоря. Марина сухо ответила ему, удовлетворив любопытство. Затем он сделал характерный жест курильщика, сунув руку в карман пиджака, но вспомнил, что бросил курить, вздохнул, сел за стол и застучал по столу пальцами; незаметным жестом придвинул к себе солнцезащитные очки и при первой же возможности непринужденно надел их. В темных очках ему сразу стало удобно и всякая неловкость прошла.
Короткими, видимо заранее приготовленными фразами Марина сообщила Феде, что Хрусталеву скоро исполняется пятьдесят, и спросила, знает ли об этом Атаринов.
— Как?! Разве в этом году? А я считал… Хотя, впрочем, он старше меня. Да, летит время!.. Ужас как летит!
Марина опустила глаза, полагая, что Федя поймет причину ее прихода. И он действительно понял.
— Хорошо, что напомнила, — этак простецки сказал Федя и остановился, раздумывая. — У нас, вообще, в кадрах следят, но мы сейчас перепроверим.
Он деловито снял трубку и нажал клавиши:
— Алло! Алексей Алексеевич, у нас близится юбилей Хрусталева. Вы в курсе?.. — Далее он молчал и слушал, что ему говорили на другом конце провода… — Так, ну а, скажем, папку, адрес?.. Ясно!.. Это уже наша инициатива.
Он положил трубку.
— Ну что! Там в курсе… Значит, так, по положению он получит полоклада, но… — Федя поднял палец и далее продолжал загадочным тоном: — Если ты согласна, мы заменим эти полоклада каким-нибудь подарком и в приказе напишем: «Наградить ценным подарком…» Звучит! Затем папочку, может даже ты сама купишь?.. Мы оплатим, знаешь, чтоб по вкусу… А кроме того — благодарность в приказе.
— За твоей подписью? — вдруг спросила Марина, прямо глядя ему в глаза.
— Ну почему? Я только распоряжения пишу, а приказы… за подписью генерального, — уже раздраженно добавил он, словно его оскорбляло то обстоятельство, что он пишет одни распоряжения, а приказы подписывает только генеральный или Шашечкин.
— Это все? — спросила Марина ровным голосом и усмехнулась: — Да сними ты свои очки!..
Он будто не слышал этой реплики.
— Давай думать, что еще?.. Банкет? Металлическую пластину с именной надписью?.. Давай думать вместе!
— Так его же дважды собирались представлять на звание заслуженного! Что, никак не раскачаться? Кажется, даже была рекомендация ученого совета!.. Ты же сам мне и говорил… И возмущался, что тянут. Вспомни-ка!
— Что-то было… Проверим. Но, между нами, я тебе скажу, это очень долгое дело. Мы все равно не успеем. Что ты! Эти представления лежат по году и больше…
— Ну хорошо! Пусть с запозданием…
— Видишь, что я тебе скажу, — Федя перешел на доверительный тон. — Я пытался прощупать, но это не просто! Ты ж знаешь Игоря, он обострил отношения со многими… Пусть даже была рекомендация, — это еще не все.
— Я ничего не понимаю тогда. Ученый совет «за», ты, прямой начальник, — тоже «за». Кто же против?
Лицо Феди стало строго официальным.
— Во-первых, представления подписываю не я, а генеральный и треугольник. Если я пойду с предложением — меня просто не поймут. Мы — близкие друзья.
— Да никакие вы не друзья уже, — резко проговорила она.
— Давай, давай! Что еще?
— Неверный ты человек, Федя! Я знала об этом, но все-таки шла сюда с какой-то надеждой. Все-таки пятьдесят лет! Друзья юности… Нет! Ты не можешь перебороть себя. Потому что ты всю жизнь завидовал ему…
Атаринов встал, лицо его стало непроницаемо холодным. Марина тоже поднялась.
— Что некогда? — резко проговорила она. — Я ухожу, но не жалею, что понапрасну зашла, по крайней мере я окончательно убедилась в том, что ты за человек! Обманул Алку, сломал ей жизнь, предал товарища… А кем окружил себя?
Боясь развития сцены, Федя незаметно тихонько нажал кнопку звонка, и в двери кабинета всунулся услужливый юноша.
Марина повернулась и вышла, не попрощавшись.
Болезнь Хрусталева была какая-то странная. Она началась с того, что он упал на улице, к счастью, в груду снега; встал, чувствуя слабость и удивляясь происшедшему. Доехал до дома с головной болью. Поужинал, лег… Головная боль усилилась. Марина вызвала доктора. Приехавший доктор оказался очень внимательным, с полчаса осматривал пациента, заставлял с закрытыми глазами попадать указательным пальцем правой руки в кончик носа; стоять зажмурясь и вытянув вперед руки и т. п. и, наконец, объявил, что это «поиграли» сосуды головного мозга, назначил консультацию на дому, а пока рекомендовал лежать. И Хрусталев, в жизни не бравший больничных листов, оказался на бюллетене.
На другой день головная боль прошла. Прежде бы Хрусталев без сомнений утром поехал на работу, теперь же он с удовольствием остался дома и даже обрадовался, что не надо идти. И предупрежденный врачом о том, что пролежать, быть может, придется недели две, подумал — и отлично! Как приятно, оказывается, быть дома в неурочное время и ни о чем не думать. И он вспомнил себя в раннем детстве, — он болел ангинами. Какие же веселые это были болезни!.. Горло особенно не болело, но зато мальчик лежал окруженный двойным вниманием мамы и бабушки; ему читали вслух, рассказывали… И появлялись разные вкусные вещи. Над кроваткой его на стене висела лампа с зеленым абажуром, и потолок этот, который теперь так близко, казался далеко-далеко. Сколько раз он изучал эти лепные фигурки ангелов на потолке. Два ангела с маленькими крылышками позади летели, взявшись за руки. Потом, лет в двенадцать, он совсем перестал болеть ангинами. Сюда, в эту комнату, приходили его товарищи. Детство, несмотря на многие сложности, было хорошим.
И теперь, лежа в постели, он мысленно перелистывал страницы далеких дней. Ясное июньское утро. Они живут у бабушки в бревенчатом деревянном доме со стеклянной верандой с разноцветными стеклышками, и сад перед домом принимает тот цвет, в какое стеклышко ты смотришь. Он вбегает на веранду. Ему легко, хорошо, весело, а впереди такая заманчивая поездка на взморье с мамой и папой на мотоцикле. Бабушка варит кофе на керосинке и ласково ему улыбается, а он сбегает по ступенькам в сад и тревожно осматривает небо. На небе ни облачка, но он, встревоженный мыслью, бежит обратно на веранду к барометру и тихонько ударяет по стеклу: стрелка резко падает влево, в сторону «бури». Он равняет обе стрелки и затягивает винтик потуже, чтоб большие не отменили поездку, и снова бежит к сараю: там папа возится с мотоциклом. Это старый «Харлей-Давидсон» с коляской.
— Папа, мы едем?
— Не знаю, спроси у мамы, — отвечает отец.
Отец — высокий, белокурый мужчина, тогда казался очень взрослым Игорю, а ему было всего тридцать, столько, сколько этому юноше-лаборанту, что торчит у Феди в приемной. Но отец к своим тридцати годам уже побывал с экспедицией на Памире и написал об этом книгу. Иное время!
…Мальчик бежит обратно в дом. Ему навстречу выходит улыбающаяся мама. Она очень молода в своем красивом шелковом, расшитом золотыми птицами восточном халате, который привез папа из экспедиции.
— Мама, ну мы едем?
— Не знаю, мой мальчик, кажется, папа не очень настроен.
И мальчик начинает горячо убеждать маму. И вот наконец все завтракают на веранде. Взрослые говорят про что-то свое, но это уже не важно — решение ехать уже принято. И бабушка, напутствуя, просит ехать помедленнее. Смешно! Игорь уже знает, что, когда они выедут на шоссе, папа даст скорость восемьдесят километров в час и дорога устремится на них черной бегущей лентой…
Сколько было таких поездок! И вот уже Игорь сам сидит за рулем мотоцикла, а отец на заднем сиденье. Однажды их настигла буря. С утра в воздухе чувствовалась гроза, хотя небо было безоблачным, но решили, несмотря на предсказание барометра, съездить, успеть. На море, несмотря на отсутствие ветра, шла большая волна. Справа, с запада, вставала огромная синяя туча, так что даже страшно было смотреть в ту сторону. Успели выкупаться, быстро оделись, а тучи незаметно уже обхватили все небо, и кусты на берегу пригибались от порывов тяжелого ветра. Они неслись по шоссе на полной скорости, а за ними уже бушевала буря. В потухшем небе сверкали молнии и не смолкали громовые раскаты. Но дождя не было.
Уже издали они увидели в окне тревожное лицо бабушки, ожидавшей их. Они успели до дождя вбежать в дом. И потом, за ужином вспоминали этот день и свой страх перед бурей.
А вскоре разразилась более грозная, беспощадная буря, от которой уже негде было укрыться, — от ее грома, от ее молний.
Пришел сорок первый.
Неожиданно вечером к Игорю Николаевичу зашел Крестов.
— Смотрю, машина ваша уже несколько дней стоит на стоянке без движения, говорят, болеете. Что это вы, Игорь Николаич?
— Так, наверное, пора пришла, — отвечал Хрусталев.
— Ну что вы, Игорь Николаевич, мы — железное поколение, войну прошли, а придется, и еще повоюем.
— С кем это?
— Да хоть с кем.
— Нет, я уже не хотел бы… Вон у меня на работе — не очень, так я хочу махнуть на все рукой и устроиться на другое место.
— Вот это я бы вам не советовал: в наши годы не стоит менять ничего серьезного, я имею в виду — жену, службу, климат.
Появился Костя Варнаков, всегда искренне, с сочувствием интересовавшийся делами Игоря. Хрусталеву не хотелось рассказывать Косте о Белой машине и вообще о конфликте с Федей: все это лишь укрепляло Костину позицию, которая, как это ни странно, близко сходилась с Фединой в одном пункте — в убеждении, что не это решает, то есть не качество твоей работы определяет успех. Но сходясь в этом пункте, Костя и Федя делали совершенно различные выводы для своей практической жизни.
Но слово за словом, Хрусталев рассказал Варнакову всю историю своей ссоры с Атариновым. Костя слушал, как будто ему это все уже известно, потом сказал:
— Ну, а если б пришел посторонний, незнакомый тебе человек и поступал так же, как Федя, как ты к этому отнесся бы?
Хрусталев замолчал и задумался.
— Не знаю, — наконец сказал он. — Был посторонний для меня человек — Глебов; он хоть не мешал, а кое в чем даже помогал. А Федя все понимает.
— Помирись, помирись, — улыбаясь сказал Костя.
Быть может, примирение и произошло бы, но теперь Федя и его окружение молчали. При сложившихся отношениях трудно было ожидать особой сердечности, но хотя б вежливость можно было соблюсти… И ставят тебя в такое положение, что сам должен звонить. И — что? Да, вот болен. Выразите сочувствие, так?
…Из вниизовской поликлиники приехал консультант и после внимательного осмотра и расспросов сделал вывод, что падение было следствием мгновенной потери сознания.
— А с чем это связано? — спросил Хрусталев.
— С нарушением мозгового кровообращения.
— Вследствие чего? Неужели та старая контузия?
— Отчего же?.. Вполне вероятно. Тем более, если был еще новый побудительный мотив, скажем какое-то потрясение, сильное переживание… Нужен полный покой, ни о чем не думайте, не переживайте…
Доктор дал еще несколько советов, выписал лекарство и уехал. А Хрусталев вновь остался со своими мыслями; он начинал читать, но не мог сосредоточиться на тексте и вновь возвращался к своим мыслям.
…Блокада. Как ни странно, но чем дальше он уходил от того страшного времени — а вот уже почти сорок лет минуло, — тем притягательней, ярче представлялись ему в памяти блокадные дни и ночи. Голод, стужа, обстрелы — все это было, но освещалось столь сильно сверкавшим лучом надежды, что теперь в памяти он затмевал все.
…Начало войны. Возбужденная детвора запасается оружием. Кто чем может. Игорь вспомнил, как он приобрел гранату РГД-35 вместе с желтым, похожим на карандаш запалом со взрывным капсюлем. Позже, когда наступили тяжелые голодные дни, граната лежала забытой в ящике его стола, но этот желтый карандашик-запал он носил в бумажнике вместе с хлебными карточками. И темными зимними утрами, стоя в очереди у булочной, прислушиваясь к стуку метронома, он ощупывал карман, где хранился этот самый запал. Он — здесь, значит, карточки целы и все в порядке.
Так он и проносил его до самой армии: ушел осенью сорок второго. И начался другой, особенный период в жизни — армия, где все было ясно. Если делал что-то неточно — тебя ругали, наказывали. А если отличался — хвалили. И это вошло в сознание его на всю жизнь, так же как в раннем детстве запали в душу слова матери: «В жизни надо научиться что-то одно делать очень хорошо». Мысль эту мама повторяла не раз, хотя и другими словами. Мама была врач. И считалась очень хорошим врачом, ее знала вся округа. Работала в обычной поликлинике. Но ей звонили и на дом, и консультировались по телефону, случалось, и по ночам. Если б она занялась частной практикой, очевидно, стала бы богатым человеком. Но частную практику она отвергала, довольствуясь скромной ставкой врача-специалиста и огромной популярностью. Жили очень скромно до тех пор, пока Игорь не кончил института, да и когда кончил, тоже было нелегко, только что сводили концы с концами. Достаток пришел в дом, когда пошли в ход его изобретения, за которые следовали гонорары, иногда очень большие.
Хрусталев вспомнил, как еще при жизни матери он поехал в командировку в Киев. Там жили близкие родственники — брат покойного отца с женой Ириной Николаевной. Ирина Николаевна — пышущая здоровьем женщина, выглядевшая значительно моложе своих шестидесяти пяти, не прослужившая в своей жизни ни одного дня: она занималась частным изготовлением шляп и игрой в преферанс, с чего имела немалый доход. Но дело не в этом. Он вспомнил, с каким самодовольством и снисхождением она спросила приехавшего племянника: «Ну как там мать? Все трудится?..» Теперь он жалел, что не ответил ей: «Трудится. А что ж, как вы, жить паразитом всю жизнь?»
Ну, хорошо, каждый устраивается, как может. Бог с ней, в конце концов, играть в преферанс и быть в выигрыше тоже надо уметь. Но откуда это презрение к труженику? (Надо было слышать это снисходительное: «Все трудится?») Ведь сама Ирина Николаевна — дочь прачки… В тридцатые годы она вещала об этом на всех углах; сейчас об этом молчит или рассуждает о древности своего рода — мол, чуть ли не от Рюриковичей… Что за чепуха?
Или вот его бывший технолог, но теперь пристроившийся где-то на фиктивной должности упитанный модный бездельник Плешаков, тоже снисходительно смотрел на своего бывшего шефа — Хрусталева. И все так откровенно… Что же им нужно? Удобно устроенная, приятная для них жизнь. Очевидно. Но еще им нужно, чтоб существовали такие Хрусталевы, перед которыми они могли бы хвастать своим образом жизни: вот, мол, мы — такие, а ты — ишачишь… Дети часто так хвастают друг перед другом, но у детей это все безвредно, а у этих?
В субботу позвонил ему Фридрих.
— Старина, что это? Говорят, ты заболел? А я собирался тебя вытащить в Сосновку.
— Очень хорошо, — отвечал Хрусталев. — Я уже здоров, а тем более для Сосновки.
— Серьезно?! — вскричал Фридрих. — Так где мы встретимся?
— У бывшей второй беседки. Через час.
Хрусталев, решив, что он здоров, быстро оделся и, заверив жену, что прогулка по парку принесет ему только пользу, отправился на встречу, вспоминая Фридриха в пятом, шестом классе. Это был невысокий крепыш с большой головой, учился на твердое «хорошо», происходил из той типичной трудовой семьи, что жили в предвоенные десятилетия.
В семье было пятеро детей, и все были названы символическими именами: Кима, Майя, Нинель и т. д. Имя же Фридрих было дано в честь Энгельса. Отец его, Евгений Васильевич, был известен всей школе тем, что свое свободное от службы время проводил в занятиях с трудными учениками, ходил по домам двоечников, шпаны, беседовал с их родителями, хотя не всегда был приветливо встречаем ими. Он был председателем родительского совсода (совет содействия), выступал перед классом как участник гражданской войны; сам облик его — черные горящие глаза, черные усики, синий полувоенный френч — внушал почтение. Жена его была активисткой женотдела. Жила эта большая семья в полуподвале, занимая две небольшие комнаты. У Фридриха было щекотливое положение в классе, но он вел себя просто и с достоинством, так что на него никак не переносилось то обстоятельство, что его отец ходит к родителям его товарищей по классу. Только, бывало, подойдет кто-нибудь из «камчатских» и скажет Фридриху: «Вчера твой батя приходил к нам, а мой уже выпивши был…»
После войны Хрусталев встретил Фридриха в школе. Памятной была эта первая послевоенная встреча, когда многие пришли еще в форме, с орденами и медалями, — в то время их еще носили. И ходили по классам, отыскивая свои парты, и считали ушедших и не вернувшихся, обнимали немногих постаревших учителей. А потом наступил какой-то провал во времени.
…Хрусталев шел мимо тихих прудов, покрытых осенними листьями. И думал, что прежде они не встречались с Фридрихом годами и не было такой потребности, а теперь необходимость во встречах возрастала с каждым годом. Когда-то в детстве, когда они начинали свой бег, их много было на старте, теперь, приближаясь к финишу, они отчетливо видели свои одинокие фигуры. Сосновка же — большой сосновый парк в северной части города — была постоянным местом их детских игр — и теперь притягивала их, пятидесятилетних, как старые довоенные песни.
Вдали тополиной аллеи он увидел знакомую высокую, чуть сгорбленную фигуру Фридриха. Он шел навстречу Хрусталеву степенным шагом, чуть подгибая колени и как бы задерживаясь на каждом уступе, пробуя, твердо ли ступил. И походка напоминала отцовскую. «Шухер, Фридрихов батя идет!» — кричали, бывало, ребята, игравшие у школы в пристенок на пятаки.
Они встретились в условленном месте, где когда-то стояла деревянная беседка, на которую они взбирались; теперь на ее месте высился металлический стенд для плакатов.
— Постой, когда ж мы с тобой последний раз виделись? — спросил Хрусталев, пожимая руку товарищу.
— Давно! Года два — это точно, — говорил Фридрих, чуть заметно улыбаясь. — Память что-то сдавать стала, а?
— Да… Особенно на события недавние. А помнишь, как мы с тобой после войны, году в сорок восьмом, встретились в новой удельнинской бане? Я уже был демобилизован, а ты как будто нет. Ну, правильно, нет, ты же офицер.
— Как же! — Теперь Фридрих улыбался широко. — Мы сначала встретились до бани, зашли в буфет… Помнишь, там на втором этаже был шикарный буфет!
Разговаривая, они вошли в Сосновку. До войны это был простой пригородный лес с полянками, ельником, а теперь — обычный городской парк с желтыми аллеями и скамейками по бокам.
Они шли, отыскивая приметные места, но все было новое. Сорок лет и для деревьев — срок.
— Проводил сына в армию?
— Проводил.
Они углубились в парк.
Стали вспоминать одноклассников. Многие погибли в блокаду; о других слышали или встречали кого-нибудь из них раз в пять — десять лет.
— Ты давно видел Женьку Васильева? — спросил Хрусталев.
— Давно. Он теперь на художественном комбинате, — отвечал Фридрих.
Перешли к учителям. Сколько имен позабылось, а эти — Клавдия Степановна, Софья Михайловна, Нина Валериановна, Анна Григорьевна, Елена Сергеевна и, конечно, Аркадий Николаевич, директор, единственный, которого все боялись, — эти имена в памяти навечно.
Фридрих и Игорь видели и вспоминали себя, Женьку Васильева, Ляльку Луценко, учителей из сорок первого, за порогом которого осталось их детство, лучшие, ясные годы.
Фридрих вдруг остановился и сказал:
— Неужто такой лес вырос? Значит, мы идем по территории бывшего Осоавиахима. Да, ужас, ужас!.. И мы сейчас старше своих отцов. Сколько им было до войны?!
— Конечно, старше! Отцы-то наши — святые были.
То, что говорил Фридрих, было близко Хрусталеву. Если раньше в их беседах встречались паузы, недомолвки и они окольными вопросами, как радарами, нащупывали друг друга, то теперь пришла пора зрелости, понимания. Игорь мог откровенно говорить с Фридрихом о чем-то своем, будучи уверен, что школьный друг может сыронизировать, но никогда не позавидует успеху и т. п. И, мысленно сравнивая Фридриха, Костю Варнакова, ершистого Гринберга, того же Прохорова, мотающегося по городу по совместительствам, имея перед глазами постоянный пример подвижничества Тишкина, — сравнивая этих людей с Пашей Коридовым и компанией, Хрусталев укреплялся в вере — с кем стоит быть, и симпатии его были однозначны.
…Так, бредя и вспоминая прошлое, они дошли до Шуваловского кладбища, где у каждого были родные могилы.
— …Да! И ничего не понятно, — сказал Хрусталев, когда они спускались с кладбищенского склона.
— И все понятно, — отозвался Фридрих.
Разрыв с Аллой, в сущности, был решен еще год назад, когда Федя начал осмыслять мир по-иному. Но Феде было жаль Аллу, он долго колебался, тянул. Толчком к разрыву послужила встреча Феди с одной женщиной. Новое знакомство не было случайным. Последние месяцы Атаринов все чаще и чаще произносил при Паше сакраментальную фразу: «Надо жениться, черт побери, а? Вот взять так и не думая?!» Паша, зная о Федином романе, не принимал этой фразы всерьез, улыбался, поддакивал, а Федя ходил по своему большому кабинету, потирал руки, хлопал в ладоши, шутливо толкал Пашу в плечо.
— Чего ж ты не женишься? — спросил раз Коридов.
— Не на ком! Невесты нет, — в той же шутливой манере отвечал Федя.
— Да ну, Федя, сколько угодно!
— Правильно, но! Но! — темпераментно говорил Федя, продолжая расхаживать. — Но в то же время уже не подойдешь просто так: «Здрасте, здрасте…» — возраст не тот. На улице — огромный поток, попадаются и красивые, но ведь не остановишь! Хотя многие, наверное, были б рады… — Федя перестал улыбаться, и на лице его появилось выражение озабоченности.
И Пашу вдруг осенило:
— Федя, а вообще, я бы мог тебя познакомить с одной…
— Чепуха! Это все само собой происходит, — запетушился Федя, однако спросил, кого именно Паша имеет в виду, но Паша заинтриговал, сказав лишь, что жаль, мол, хорошая женщина и — пропадает. А в ближайшее воскресенье Паша заехал к Феде на своих «Жигулях», забрал его и повез за город. Они доехали до Отрадного и остановились у дачи, где жила Пашина родственница, она же владелица дачи и очень милый человек — Лерочка. Навстречу гостям от крыльца с лаем бросилась японская болонка, которую Паша тотчас укротил: «Фебочка, Фебочка, это мы, свои». Вслед за болонкой на крыльцо вышла статная и, по-видимому, еще не старая женщина, Калерия Тихоновна, встретившая гостей с приветливым покровительством.
Дача была современная, со всеми удобствами и даже с паровым отоплением. Вначале Федя ждал, что появится какая-нибудь молоденькая родственница, но на даче, кажется, больше никого не было, а приятно-ироничная манера Калерии Тихоновны скоро Феде все прояснила.
Калерия Тихоновна подала чай (отличный, цейлонский) с домашним печеньем, и общий разговор завязался. А затем Паша отправился регулировать клапаны, которые что-то стали постукивать, Федя остался наедине с хозяйкой. Двумя-тремя умными ненавязчивыми вопросами она настроила его на откровенную беседу, и Федя, вечно все от всех скрывающий, вдруг откровенно рассказал Калерии Тихоновне о всей своей жизни, но благородно, не бросая ни в кого комьев, вот так, мол, «не сложилось». Хозяйка поощряла рассказ вопросами, свидетельствовавшими о понимании и сочувствии. Ни одного обличающего вопроса, к которым так склонны женщины, задано не было. Установилось взаимное понимание. Ответной исповеди не последовало, но кое-что хозяйка поведала. Долгое время муж болел, фактически он уже перестал быть личностью, которую можно было уважать, но она исполнила свой долг до конца и довольна этим.
Хозяйка зажгла электрический камин («Вот надо бы настоящий установить, да все никак руки не дойдут»), и при его свете Федя как-то совсем неожиданно открыл, что Калерия Тихоновна не только хороший собеседник, но и интересная женщина. Кроме того, она обладала тем, что он давно интуитивно искал, а тут уж сомнений и быть не могло: представительность была налицо. Явная. Так что вернувшийся через пару часов Паша Коридов увидел на столе открытую банку икры — привезенный гость был одобрен хозяйкой. Под это дело он попытался было намекнуть насчет баньки попариться — баня была во дворе, — но встретил довольно сдержанную улыбку хозяйки. И Федя запротестовал: мол, и так столько беспокойства доставили.
— Да, это ж надо заранее, — тотчас поддержала Федю Калерия Тихоновна.
На обратном пути Паша, не дожидаясь вопросов, сам заговорил о Лерочке. Он как-то сразу взял быка за рога и начал со слов:
— Видишь, я тебе прямо и откровенно… Это нормальная, хорошая баба. (И ведь не убоялся этого слова!) Была замужем… Вышла о ч е н ь рано за полковника, героя, который боготворил ее…
Паша заговорил с этаким шармом, как бы совсем не идеализируя, но в то же время отдавая должное.
— Она работает или как? — спросил осторожный Федя.
— По-моему, она что-то получает за мужа… Но вообще она довольно нужное лицо в городе, — отвечал Паша и, заинтриговав приятеля, сообщил, что Калерия Тихоновна — старший администратор-распорядитель Управления театральных касс. — Ты ж сам понимаешь, при том ажиотаже, который подымается вокруг спектаклей, весь город в ее руках, — добавил Паша.
— Это бесспорно, — согласился всегда реально мысливший Федя и задумался.
— У нее такая квартира…
Но у Феди уже имелся городской телефон Калерии Тихоновны. Глупо о чем-то думать, но отчего же не встретиться, не поддержать контакты, полезные в любом случае? И, солидно выждав пару деньков, Федя позвонил ей вечером. «А я сумерничаю», — услышал он мягкий голос. Он поехал. Она была одна, стол был накрыт, и Федю поразила сервировка. Он чувствовал серьезность обстановки — не опережал событий и ушел ровно в одиннадцать, почти уже увлеченный ею.
Калерия Тихоновна, женщина опытная, с первого же знакомства поняла, что нужно этому полагающему, что он очень молодой, человеку: ему нужно диктовать. Не благородничать, не играть в ненужную женскую растерянность, а четко, уверенно и убедительным голосом диктовать. Это надо уметь. Не быть навязчивой, не раздражаться, а главное, знать, что именно диктовать.
И вскоре уже Федя изрекал Паше истины, что «мы уже старые», что в его годы думать, чтобы заводить молодую жену, смешно, а главное — не нужно. Всему свое время. И вообще во всем нужна солидность, основательность… Когда развивающийся роман получил свое логическое завершение, Федя уже ходил по струнке. Конечно, бродя по коридорам большой, богатой ее квартиры, беседуя с будущим пасынком — молодым, недавно вышедшим из училища офицером, Федя иногда сомневался. Но постепенно в самой психологии его происходили сдвиги, имевшие необратимый характер. Он первый заговорил о необходимости оформить их отношения законным образом. Пасынку с семьей Федя отдал свою однокомнатную, а сам переехал к ней. Паша стал домашним человеком у Атариновых. Единственно, чего Федя не смог освоить, это полковничьей «Волги», он терялся за рулем, и машину обычно вела Калерия.
К этому периоду наивысшего процветания Феди и относится его последняя встреча с Хрусталевым.
— Собирается небольшой мальчишник. Калерия в Карловых, лечится. Приходи! Приходи с Мариной, если хочешь, но женщин не будет, — сказал Федя однажды.
— Я не знаю, смогу ли…
— А что за дело? Заходи ненадолго хоть. Давай! Ну что, ей-богу!
Внимательный анализ последующих событий показывает, что Федя не имел никаких хитрых замыслов, приглашая к себе Игоря. Все было значительно проще, чем можно предположить. Прикидывая состав приглашенных, он заметил, что придут все новые люди и никого из старых. Он даже хотел вместе с Игорем пригласить Лену Арцруни, но потом решил, что могут неверно понять; между тем к Феде обещал заехать один из заместителей директора, человек во ВНИИЗе новый и перспективный, некто Борис Борисович… Да что там искать-то: Феде просто хотелось видеть Игоря в своей новой квартире — отчего же отказывать себе в таком желании? Зачем усложнять жизнь? Может же человек скромно отметить хоть и не круглую дату, но все-таки сорок пять и пригласить к себе товарища юности? Федя вообще не искал сейчас обострений и был бы не против, если б Паша и Игорь искренне подружились.
Правда, теперь Паша несколько отошел на второй план; Федя был увлечен новой дружбой — с Борисом Борисовичем. «Борис Борисыч сказал…», «Зайдите к Борис Борисычу, он решит…» — постоянно повторял Федя, создавая популярность новому заместителю директора; он как бы вводил его в коллектив ВНИИЗа. Со своей стороны и Борис Борисович… Ну, словом, отношения их вылились в хорошие, перспективные контакты, полезные для обеих сторон. На правах приятеля Федя запросто заходил к Борису Борисовичу и говорил: «Как ты думаешь, Боря?» — и излагал проблему. Но странно, что, когда однажды Хрусталев по какому-то делу зашел к Феде и у него сидел Борис Борисович, Атаринов быстро решил вопрос, но не познакомил Игоря с новым товарищем. Хотя очень логично было представить Хрусталева, этого даже требовала вежливость! Нет. Он не хотел делиться своим влиянием или представлять Хрусталева, потому что за представлением должно было последовать разъяснение — что к чему… Зачем? Это нужно для него? Нет. Другое дело — Павел. Его Федя представил Борису Борисовичу, шутливо добавив, что это самый информированный человек.
Так Федя постепенно усваивал школу делового человека, оставаясь при этом милым и общительным. Он и в самом деле не хотел никому зла, в том числе и Хрусталеву. Одно тревожило его — скрытая сдержанность к нему большинства членов ученого совета, которую он не мог не чувствовать. Это и раздражало и настораживало его… Вот если б он стал заместителем директора, то его были б вынуждены признать… Это уже тот уровень, который… да, на одном уровне с Шашечкиным. Сейчас пока еще рано, но следующая вакансия зама твердо его.
А Хрусталев все еще сомневался; временами ему казалось, что что-то разъяснится, как досадное недоразумение, что-то уладится и все пойдет по-прежнему.
Марина решительно не советовала мужу идти к Атаринову. И вначале Хрусталев решил не ходить. Потом заколебался и нарушил свою же заповедь — верь первому чувству.
Едва Игорь переступил порог квартиры Атаринова и разглядел состав приглашенных, расположившихся в гостиной с голландскими обоями, финской горкой с хрусталем и фарфором и богатым, заставленным бутылками и закусками столом; едва он почувствовал первую реакцию гостей на свой приход, как понял, что совершил ошибку: ему не нужно было приходить. Он заметил удивление Рузина и Коридова, — они знали, что он приглашен, но не думали, что он примет приглашение; прочие же — Краморенко, Шастин, Пигусов — встретили Хрусталева как обычно, но тоже с оттенком некоторого удивления. Все знали о ссоре Игоря с Атариновым. За столом уже хозяйничала Зоя Марковна, следившая за юбилейными датами сотрудников и по случаю отсутствия хозяйки дома добровольно вызвавшаяся помочь. «Все вам налажу, мальчики, пригублю за здоровье Феденьки нашего и уйду, а вы уж тут веселитесь», — говорила она. Она же закупила продукты во вниизовской столовой — бифштексы, цыплят, твердокопченую колбаску и т. п.
Федя провел Игоря по квартире. Все было как у людей, стремящихся идти в ногу с модой: хрусталь, подсвечники, иконы, ковры.
К сему было добавлено старинное реставрированное дворцовое кресло, дагестанская бурка, стеклянные японские часы с годовым заводом и черные африканские маски. Игорь был поражен, с каким удовольствием, даже мальчишеской радостью Федя приоткрыл скромную дверь, чтоб показать импортный синий унитаз и белую плитку с многочисленными иностранными наклейками. Затем повел в спальню. Над кроватью чудовищных размеров, занимавшей полспальни, висело бронзовое распятие Христа.
— Она верующая? — спросил Игорь.
— Нет, что ты?! Она вполне современный человек, как ты, как я…
— Это хорошая работа, — заметил Хрусталев, разглядывая распятие.
— Тысячу рэ, по случаю… Что ты — бронза!
Позвонил Борис Борисович и о чем-то долго говорил с Федей, очевидно, выяснял, кто да кто пришел, после чего Федя объявил, что Борис Борисыч задержится, приедет непременно, но попозже. Теперь ждали лишь одного человека — какого-то доктора. Наконец явился и он, и все по команде хозяина стали рассаживаться. Как видно, в подборе приглашенных Федя руководствовался разумным принципом: он пригласил, во-первых, тех, с кем работает, как Рузин; затем людей популярных, как Краморенко, и признанных работников, как Пигусов, и, наконец, восходящую величину Шастина. Поскольку коронный тамада Федя не мог председательствовать на собственном торжестве, тамадой единогласно избрали популярного Краморенко.
— Я поручаю произнести первый тост другу юности дорогого юбиляра Игорю Николаевичу Хрусталеву. Давай, Игорь! — сказал тамада.
Сидевший на самом конце стола Игорь растерялся. Он не готовился к тосту. Он, кажется, слишком затянул паузу, ставшую оттого двусмысленной… Он искал добрые слова о Феде и не находил. Пауза затягивалась. Кругом были чуждые ему люди — аудитория, из которой ничего нельзя почерпнуть. Чувствуя неприличие создавшейся ситуации, он заговорил о верности. Это было бестактно.
С этого момента началось падение Хрусталева в глазах общества. А он с досады выпил водки, но не опьянел, а помрачнел и насупился. Веселье пошло своим чередом. Встать и уйти было б глупой демонстрацией. Однако когда все веселятся, а один — не веселится, то его начинают зацеплять, вольно или невольно.
Чтобы исправить двусмысленность хрусталевского тоста, слово предоставили Зое Марковне. И она встала, напомаженная, насурмленная, вся в таджикских шелках и березкинских шалях, эффектная для своих шестидесяти, и звенящим задорным голосом даже с какой-то задушевностью заговорила о человеческих достоинствах юбиляра, приближаясь к сути этак кругами, перебежками…
— Я очень люблю Федю, Федюшу нашего! И я могу сказать прямо, что вот он… — Тут она запнулась, словно что-то мешало ей высказать глубоко потаенную, дружескую любовь к Феде, ей только внятную, а потом стала пытаться извлечь из себя искренний звук и сорвалась, как срывается безголосый певец, послышались фальшиво-дребезжащие нотки, хотя лицо играло вполне, этим она владела. — Что вот он… он!.. — идет тонкий поиск нужного слова, — ну, вот — хар-роший человек! — наконец сгрузила она с себя полтонны.
И еще зашла кружок, а уж затем, войдя в берега, рассказала историю. Уже в русле.
— Закончить свой тост я хочу примером, для меня лично памятным. О деталях не буду. Это было уже давно. В нашем институте шло распределение квартир, решали — кому… Вышло так: либо я должна была получить, либо Федор Аниканович. В тонкости вдаваться не буду, мне лишь известно одно: когда Феденьке сказали… Ну, словом, он узнал, то сказал: «Нет, пусть эту квартиру отдадут Зое Марковне. Я подожду». Товарищи! На такое способен не каждый!
«Что за чушь, — размышлял Игорь, не оценив такт Зои Марковны, желавшей загладить его же промах, — самую первую квартиру Феде хлопотал я. А про Зою и речи не было». В это мгновение взгляды их встретились, ораторша прочла обличение в глазах Хрусталева.
— Да, друзья мои, не каждый способен на такой самоотверженный поступок. Вот, например… — И она, уже наперед зная, кого приведет в пример, и зная, что ничем не рискует, обвела, однако, всех присутствующих глазами, как бы выбирая, и, естественно, остановилась на Хрусталеве. — А вот наш Игорек, которого я тоже очень люблю, хотя он не верит в это, он бы, пожалуй, так не поступил. И еще, наверное, кто-нибудь… тоже так бы не поступил. Только, ради бога, я не хочу никаких обид. Игорь, я назвала ваше имя потому, что вы ближе сидите.
Да брось она эту реплику Краморенко или Коридову — посмеялись бы, и все. Что ж на правду-то обижаться, и верно — не поступили б так. В крайнем случае отделайся шуткой. Хрусталев хотел что-то сказать, сдержался и помрачнел еще более. Злись себе — на сердитых воду возят. Зоя, опять-таки потому что была спец, заметила сочувственный взгляд хозяина, брошенный в сторону Игоря. Это озадачило ее, она замолчала и ушла в тень — пусть Федя думает, что ей неловко, сболтнула лишнее. Но зато другие были, казалось, благодарны ей за выпад против Хрусталева. Паша, запьянев, целовал руки и рассыпался; даже Пигусов (а это уже посерьезнее) сыпал комплименты: «Милая, обаятельная…» — и хотя она привыкла к подобострастию, но ей это было приятно.
По-другому реагировал на этот демарш Хрусталев: «Ну ладно, Паша — мразь, подхалим. Но Пигусов, Пигусов — ему-то что в ней? Или, быть может, все они для меня как в кривом зеркале?»
— Нет, нет, мальчики, я пошла, пора мне. Вон и Игорек обиделся на меня. Игоречек! По-честному, я дружески.
Зоя ушла, как и предполагала, после нескольких тостов, провожаемая молодыми, красивыми, лебезящими перед ней мужчинами. Затем все вновь расселись за столом. Настроение Хрусталева постепенно менялось. Да что, в самом деле, бурю в стакане воды устраивать! — размышлял он. Смешно! На кого обижаться! И что вообще произошло? Он пришел к старому другу Феде, с кем вместе начинали жизнь, и этого не зачеркнешь. И выручали друг друга не раз, и правильно, так и надо. Половина жизни, причем лучшая, прожита, что еще? Все это — и Паша, и Зоя, и Федино пижонство, — это преходящее… А суть? Да вот, в чем суть? Зачем? Кто послал нас? Почему в сорок первом он, Игорь, выбежал из вестибюля за минуту до того, как здание разнесло бомбой? Что толкнуло? А в армии? Там и не сосчитаешь!.. И ничего не известно. Восьмерочку положили горизонтально — и все. Бесконечность! И никто ничего не понимает, только одни честно, а другие с умным видом…
Федя взглянул на тамаду, но тот спорил с Пигусовым. Сейчас умолкнут, решил Федя, и он возьмет слово и произнесет потрясающий тост. Об Игоре и их дружбе (заметив мрачность Игоря, Федя вспомнил их прежние встречи и зажегся). В конечном счете дирижер здесь он, Федя Атаринов. Так рассуждал Федя и уже обдумывал первую фразу тоста, что должен был всех примирить. И смолкли, и Федя уже оглядел, у всех ли налито, чтобы встать с бокалом, но другой дирижер уже взмахнул палочкой и подпивший, а потому осмелевший Паша Коридов резанул Хрусталеву:
— Ну и пусть, а я скажу, да! Вот, Игорь… Ты используешь дружбу с Федей в своих целях! И… и подводишь его! Все это знают! — Голос его звучал запальчиво, зло.
До Хрусталева не вдруг дошел смысл сказанного, он не поверил, что можно так явно и нагло ссорить его с Федей у всех на глазах. Может, ослышался?
— Ты что, серьезно считаешь, что я использую дружбу с Федей в корыстных целях?
— А что — нет?
Федя еще мог поправить положение, но теперь он сидел, опустив глаза. Его смутила фраза «все это знают». И он вновь заколебался. Мгновение, которое могло что-то предотвратить, прошло. Игорь схватил бокал с вином и плеснул им в лицо Коридова. Но движения его были не так четки, как обычно, Паша увернулся, и по тому, как быстро он это сделал, можно предположить, что он ждал подобной реакции. Красное вино залило голландские обои. Паша сидел через человека от Игоря, и Хрусталеву было не с руки действовать правой. Он повернулся и хотел ударить его левой, но Паша опять увернулся, хотя и частично, и сильный удар пришелся не в лицо, а по голове, так что Игорь зашиб руку, хотя и не заметил этого. Паша упал, потом вскочил. И все вскочили. Сделалось смятение. Кто-то кричал. Федя страшно побледнел: он понял, что Игорь вошел в редкое состояние неуправляемости и это уже и н ц и д е н т, о котором завтра узнают во ВНИИЗе. И вот-вот придет Борис Борисыч… Встал Краморенко:
— Все! Тишина! Командую я! Хрусталев, ни с места, я самбист! Я не Паша.
Затем, сделав знак, он направился к двери, ведущей в коридор, а за ним все остальные гости, в том числе Паша. Игорь остался один.
«Эх, смазал, дурак… Да что ж теперь?! Что они там совещаются? Уйти? Скажут, сбежал. Нет, пусть вернутся и вынесут свой суд», — размышлял Хрусталев. Но ведь провокация ссоры была столь очевидной! Он взглянул на светлые, золотистые, видно очень дорогие обои, по которым расползлось темное пятно. Когда гости покидали комнату, он услышал брошенное кем-то, но не Федей, словечко «проучить». В отворенную дверь он заметил, что у выхода кто-то встал. Гнев овладел им, но он тотчас подумал: нет, эти бьют по-другому — в спину.
Он вдруг почувствовал совершенную трезвость и ясность мысли. Он не раскаивался и жалел лишь, что удар был неточен.
Краморенко вошел первый, быстро идя согнувшись и слегка раскачиваясь. Он улыбался.
— Ничего не было. Понял? Надеюсь, тебя такой вариант устраивает?
— Мне безразлично, что вы там придумали, — сказал Игорь.
— А зачем так? — миролюбиво продолжал Краморенко. — Между прочим, ты мог выиграть. Мог! А ты проиграл.
— Ты ж сидел рядом, ты свидетель, кто начал!
— Милый мой, это уже никого не интересует. Ты полез в драку и попортил обои, испортил настроение виновнику торжества — Феде. Тут некоторые хотели проучить тебя: Федя вступился.
— Потому что он знал, чем это кончится.
— Э, милый мой, связали б и извалтузили как цуцика. Не пикнул бы.
— Уж не ты ли б связывал? Больше-то некому.
— Нашлось бы кому. Да и я б приварил по-самбистски: метишь в морду — не мажь!
— Ты ж мне и помешал! Ты справа сидел.
— Неправда. Я как раз откинулся назад со стулом. И бил бы правой наотмашь. А ты хотел хуком сделать его. Не вышло. Ну все, идут. Ни слова об инциденте. Ничего не было.
— Эх, Юра, существуют понятия более важные, чем самбо, — с горечью сказал Хрусталев.
Гурьбой, шумя, разговаривая, вошли остальные гости и стали рассаживаться по своим местам как ни в чем не бывало, с веселым выражением лиц. Молчал лишь Паша, да Рузин временами поглядывал в сторону Хрусталева, внимательно поглядывал. Федя улыбался, мило беседовал, но от тостов воздерживался.
Наконец явился ожидаемый всеми Борис Борисович, и Игорь воспользовался первой возможностью, чтоб уйти незаметно.
После этого инцидента отношения Атаринова с Хрусталевым стали сухо официальными. В один прекрасный день Атаринов распорядился загрузить Хрусталева сверкой технической документации — работой, которой обычно занимаются конторские работники или инженерная молодежь. Игорь пошел к Феде. Тот, очевидно, ждал его.
— Все этим занимаются, — наставительно сказал Федя, который, разумеется, все понимал, но ему хотелось унизить бывшего друга и сделать это так, чтоб его не могли упрекнуть.
— Во всяком деле есть черновая сторона. Но в данном случае для меня это просто неквалифицированная работа. Я не буду.
— Как хочешь. Существует производственная дисциплина. Генеральный скажет — неуправляемая личность! Сократят ставку.
— Пожалуй… По твоему представлению.
— Я отказываюсь продолжать разговор на эту тему! Можешь вообще не работать!
— Я не на тебя работаю. Мы можем выйти первыми с беззубчатой передачей — эта идея носится в воздухе. Но ты не хочешь. Тебе это не нужно! Ты ж поставлен, чтоб думать об отрасли…
Так же как Хрусталеву было неловко жаловаться на Атаринова, так и Федя не мог возбуждать дело против бывшего друга. Все официальные инстанции рассудили б это как недоразумение. Причем виноватым оказался бы Федя как старший по должности: не создавай конфликтную ситуацию.
С другой стороны, Игорь не мог апеллировать к общественному мнению, что, мол, его загружают мелочами (и в этом был тонкий Федин расчет). Тут бы Хрусталев поддержки не получил, ибо огромное количество работников, в том числе и инженерная молодежь, занимающаяся сверкой, рассудили б: конечно, Хрусталев — величина, изобретатель, но почему б и ему иногда не заняться тем, чем постоянно занимаемся мы? Ничего, ничего, пусть, как мы, поишачит…
Это уж так, тут уж ничего не поделаешь, — люди есть люди. Но когда крупного специалиста заставляют заниматься мелочами, от этого в первую очередь страдает дело. Суть же не в самолюбии…
— Порфирий Юстинианович? С вами говорит Игорь Николаевич… Это тот человек, с которым вы за обедом спорили о тарифной сетке и который…
— …Выручил нас с валами? Товарищ Хрусталев… Как же, как же… А мы тут вспоминали о вас. Слушаю-с!
— Вы мне дали свой телефон и сказали: если что — звоните. Вот мне и приспела надобность в вашем совете, а может, и помощи.
Последовала небольшая пауза.
— Дело срочное? Я к тому, что наш генеральный сейчас на сессии, на той недельке буду посвободнее, и мы смогли бы не торопясь…
— Хорошо. Неделю дело вполне терпит.
На следующей неделе вновь созвонившись со своим знакомым из «Голубого объединения», Хрусталев отправился к нему. И откровенно рассказал ему о своей ситуации: работать под началом бывшего друга далее невозможно, а ему, производственнику, другой работы во ВНИИЗе — не подобрать. Идти в ученые уже поздно. Заместитель директора выслушал со вниманием и даже сочувствием, но как-то озабоченно.
— Видите ли, специалисты вашего класса нам очень нужны и возможности есть, не скрою, у нас всегда в резерве ставка… Но я заранее скажу, если ваш директор будет против вашего перевода, наш не станет настаивать, потому что нас уже критиковали, что кадры переманиваем… Если по-доброму, тогда дело другое. И довод убедительный — идете на повышение, но, повторяю, если не даст согласия…
— Но вы предупредите, что я не имею ученой степени и не собираюсь…
— «Не это решает», — улыбнулся Порфирий Юстинианович, — это ваше выражение, а я запомнил. Но у нас не степень решает. Нет!
Теперь Хрусталев боялся получить отказ у себя. Федя, конечно, с радостью отпустит его, но пришел новый директор, сразу объявил, что лично займется кадрами. Может забастовать… Какие основания? Работа запланирована, и все. Идти на конфликт? Не хотелось бы… Он зашел посоветоваться к Лушину, тот обещал содействовать и удалился в кабинет шефа.
В директорском кабинете теперь сидел Сидор Семенович, пожилой ученый в очках. Он пробежал заявление, взглянул на Хрусталева и сказал: «Хорошо, оставьте…»
— Я бы просил решить этот вопрос сейчас, — сказал Игорь Николаевич.
— А что такая спешка?
— Видите ли, там, в «Голубом», мне предложили лабораторию, и как раз мой профиль. А у них лаборатория третий месяц без начальника…
— А, выдвижение! Но — позвольте! «Голубое» — это ж чистое производство, вы потеряете дополнительный отпуск, — вы в курсе этого?
— Степени у меня нет, Сидор Семенович, и дополнительного отпуска тоже.
Директор взглянул на Хрусталева и кивнул:
— А… Ну, что же, тогда все правильно. Скажу более: мы намерены провести сокращение тех, кто не имеет ученой степени.
Он написал резолюцию, и Хрусталев вышел радостный, что дело кончилось так быстро. В отделе кадров он тотчас получил обходной лист. Но на следующий день его пригласил Пронин и сухо спросил о причинах ухода.
— Игорь Николаевич! Вы запланировали работы — кто же будет осуществлять эти планы? — спросил он.
— Очевидно, мой преемник.
— Нет уж, давайте без формальных отговорок. Именно вы специализировались на точной механике, и мы вас поддерживали. Что произошло, объясните? Может быть, мы пригласим и товарища Атаринова? — прищурился Пронин и метнул свой быстрый взгляд, который тотчас напомнил Хрусталеву тогдашнюю их беседу. — Да что, черт возьми, наконец! Какая кошка пробежала между вами? — воскликнул Пронин, который, конечно, все знал. — Ну соберитесь вы в домашней обстановке, что ли, по-русски, как говорится…
— Этап пройденный.
— Ну что ж, силой удерживать не будем, но нехорошо! И для вас нехорошо, вы совершаете серьезную ошибку — в пятьдесят лет кадровые работники не меняют место службы… Поздно! Тем более учитывая особенности вашего характера.
— Какие именно? — спросил Хрусталев.
— Ну, знаете, есть люди, которые легко и просто меняют среду. У вас это сложнее…
Хрусталев перешел в «Голубое объединение». Ему дали небольшую лабораторию с четкой, близкой его профилю тематикой работ. Как специалиста его тотчас признали. Но несмотря на все это, несмотря на то, что здесь не было дерганья, не было той коридорной публики, наконец, Фединой гвардии, Хрусталев скучал по своей прежней работе. Самый счастливый период жизни остался там, во ВНИИЗе, или где-то дальше, куда он все чаще и чаще уходил в часы тревожных раздумий, раскатывая назад ленту времени, и еще дальше, в военную юность, совсем-совсем дальше — в довоенные годы, где все было так счастливо и беззаботно и были мама и папа… Видел ли тот далекий мальчик себя в будущем? Вот когда все было впереди.
Уход Хрусталева в «Голубое объединение» на должность завлаба не прошел незамеченным. По ВНИИЗу тотчас пошли круги — что? как? почему? Потребовалась приемлемая для общественности, психологически достоверная версия о причинах ухода. И такая версия была выработана заинтересованными людьми; она, во-первых, состояла в том, что сам факт ухода — это своего рода протест Хрусталева против того, что ему не дали премию за создание БМ (пункт этот был удачно придуман, так как вызывал у всякого обратную реакцию; а почему, собственно, тебе непременно должны были дать премию? Пожалуй, можно подосадовать, но уходить нелогично, что это еще за протесты!); во-вторых, версия, то есть еще одна причина ухода, состояла в том, что новый директор решил взять твердый курс на научные кадры, а при такой ситуации Хрусталев, не будучи кандидатом, мог лишиться персональной ставки; в-третьих, потому, что Атаринов, став начальником опытного производства, смог объективно оценить деловые качества своего бывшего друга и убедился, что да, Хрусталев — неплохой специалист, работать может, так говорили в кулуарах, но как организатор и руководитель мастерской он уже не отвечает новым, возросшим требованиям. Таким образом, для различных групп и веяний были придуманы разные причины на выбор. Да и не слишком-то много было разговоров! Тот же Санька Серов, собираясь на очередной симпозиум в Амстердам, услышав об этой новости, недоуменно возвел складки на лбу, как бы ища высшую мудрость, и тотчас распустил их: «А че? Закономерно. Раз пошел на Атаринова — тупиковая ситуация» — и заговорил о преимуществах железнодорожного транспорта перед авиацией, особенно для поездки на небольшие расстояния («В спальном вагоне хоть отоспишься, черт побери… Нет, я больше люблю в поезде»); Илья Подранков в своей доброй обаятельной манере говорил: «А чего Игорь с Федей не поделили? Федюха — умный мужик». Он даже зашел к Атаринову поворчать, но был так приветливо встречен и обласкан, что ограничился недоуменным вопросом и тут же добавил: «А чего вообще-то? Уж три с половиной сотни ему там положат — и лаборатория!»
Федя долго искал кандидатуру для замены Хрусталева. Взвешивал. Не без колебаний назначил начальником мастерской спокойного пожилого инженера Никифорова, который скоро наладил отношения со Жлобиковым, заявив, что «коллектив один и будем делать общее дело». И хотя в последующие годы мастерская не дала ни одной собственной разработки, а ВНИИЗ, имея свое производство, стал прибегать к заказам на стороне (когда шла речь об изготовлении прибора высокой точности), — несмотря на все это, мастерская числилась на хорошем счету и никаких конфликтов с отделом труда у Никифорова не возникало.
Я заканчиваю свою повесть. Восемнадцать лет я проработал специальным корреспондентом газеты «Известия» и писал о корифеях, мастерах высшей квалификации, главным образом о рабочих. И теперь мне хочется вспомнить о тех, о ком я писал.
Надежные рабочие лошадки — герои мои! Возвращаясь на круги своя, я вспоминаю вас, Георгий Иванович Фишкин, механик с Сестрорецкого инструментального, это вы всю жизнь искали соосность в машинах — как называют станки профессионалы — и находили ее после того, как десятки специалистов со степенями и без разводили руками; вспоминаю вас — создатель «голубой оптики» с Ленинградского оптико-механического — ЛОМО, механик Леонид Алексеевич Селиванов… Это о вас сказал создатель уникального телескопа Баград Константинович Иоасиниани: «Прибор отдайте юстировать только Селиванову… Он один, больше никто…» Потому что только вы можете установить по сетке микроскопа зеркальный нож модулятора с допуском лишь в полмикрона! А сам Баград Константинович, продолживший дело своего погибшего здесь, в блокадном Питере, брата Андрея? Я помню нашу с вами беседу в каком-то кабинетике, заваленном чертежами. Но именно здесь вы на склоне жизни создали свой шестиметровый телескоп. И президиум Академии наук присвоил вам, человеку с девятиклассным образованием, степень доктора наук без защиты.
А знаете ли вы, как появился проект первых отечественных сверхточных прецизионных станков? Жил в Питере до войны у Сенной площади, рядом с Троицким храмом увлеченный юноша Алеша Кирьянов. Работал на станкостроительном имени Свердлова вначале чертежником, потом старшим техником. И все было впереди. И все оборвалось 22 июня сорок первого. От брони мечтательный юноша отказался. В бою под Нарвой был ранен и попал в плен. А весной сорок пятого к командиру дивизии, освободившей узников лагеря военнопленных, привели исхудалого человека. Он твердил: «Ради бога, бумаги и помещение!.. Я могу все забыть, я три года держу в голове проект». А в шестидесятые годы Алексей Иванович уже скрестил меч с коронной швейцарской фирмой СИП, и Франция впервые предпочла кирьяновские станки сиповским. А когда я написал об этом, мне позвонил какой-то Паша Коридов или Рузин из их конструкторского бюро и сказал: «Конечно, Кирьянов — личность, но у нас есть специалисты и посильнее». Через некоторое время в «Ленинградской правде» появился некролог с портретом А. И. Кирьянова. Тоже, наверное, нашлись завистники: «Ох, как крупно дали!»
Бывший Обуховский завод, ныне «Большевик», за Невской заставой. Какие там есть цехи, какие площадки! Разверзаются своды, открываются небеса — и остановишься, пораженный гением трудолюбия и мастерства…
«Будете писать — напишите: мастерство у нас мало ценят. Квалификация падает, утрачивается стимул обретать мастерство. И подмастерья теснят мастеров, а этого нельзя допускать…»
Это сказал обуховский лекальщик-наставник, Герой Социалистического Труда, депутат Верховного Совета РСФСР Петр Николаевич Иванов; не себя он имел в виду, ибо он-то получил все и на знаменитом «Большевике», где много людей со званием, его называли Герой из Героев. И словно заколебалась под ним земля, он, знаменосец города, открывавший праздничные народные шествия, на склоне лет устало повторял: «Не ценится…» Безотказный был человек. Рабочий. И сгорел на работе, и гроб с его телом плыл над толпой среди цехов обуховского гиганта. И сын Иванова Николай Петрович, тоже мастер, достигший отцовского мастерства, в отца, но покруче характером и говорит порезче: «Жестче надо с лодырями, с бездельниками, с карьеристами».
— Садитесь, Федор Аниканович, — любезно предложил Пронин.
Федя сел, не развалясь, но вполне непринужденно.
— В парткоме есть мнение: послушать ваш отчет, — объявил Пронин.
Помедлив мгновение и собравшись с мыслями, Федя спросил, чем это вызвано.
— Речь — о качестве, вопрос актуальный, я бы сказал: всегда актуальный. А что вас, собственно, удивляет? Хотим послушать, как идут дела на опытном производстве.
— Что, были сигналы? — насторожился Федя.
— Да ведь смотря что считать за сигнал? Если иметь в виду жалобы или анонимные письма, то таковых нет. А коммунисты заходят к нам, делятся своими соображениями, высказывают мнения… Для нас это тоже сигналы, они идут постоянно.
— Ясно… И что, создается комиссия?
— Ну, разумеется, вопрос будут готовить как положено. Члены комиссии ознакомятся с положением дел на этом участке. — Пронин развел руками, ему приходилось говорить то, что само собой подразумевалось.
— Можно узнать, кто включен в комиссию?
— Конечно. Для этого я вас и пригласил. Надеюсь, что и товарищ Рузин поможет членам комиссии глубже и объективнее разобраться.
Пронин показал ему список, он был составлен продуманно, и в него входило ученых и производственников — поровну, правда, в комиссию входил и Остров, прежде всегда относившийся к Феде слегка скептично.
— Что ж, мы только рады будем, — сказал Федя.
Уже по дороге к себе Федя подумал: то, что его будут с л у ш а т ь, уже есть признание. Глебова ни разу не слушали на парткоме. Слушают, чтоб распространить положительный опыт. А если и найдут недостатки, покритикуют — пусть! Это всегда полезно, а что сделано, то сделано. И Федя стал прикидывать, что сделано положительного. И насчитал немало. И по росту производительности труда, и по внедрению новой техники. Освоены новые виды продукции. Никаких особых конфликтов не возникало. Конечно, если задаться целью копать, всегда можно найти… Но сейчас это не принято.
Вернувшись к себе, Федя велел свистать всех наверх. Явились оба зама и начальники цехов. Четко, в сдержанных выражениях Федя информировал своих подчиненных о намерении парткома и дал указание способствовать работе комиссии с тем, чтобы товарищи объективно, без предвзятости, разобрались.
— А какой вопрос именно? — спросил Рузин.
— По опыту распространения. Тут и рост производительности, и внедрение новых передовых методов. И вообще надо готовиться.
— И по кадрам?
— И по кадрам.
— Словом, отчет!
— Ну да, отчет, как обычно…
— Но чаще все-таки они выносят какой-то определенный конкретный вопрос. Это бы лучше.
— Вопросы достаточно определенные, Владимир Иванович.
Рузин посапывал трубкой, анализировал. Он смотрел на это более пессимистически. Допустим, слушали б, как распространяется на производстве почин Смирнова или Веретёхина. Постановили б: не распространяется, усилить пропаганду. Дали б рекомендацию, делов-то! Но если поставлен отчет, значит, практически проверка всей работы, по всем позициям. Уже при новом директоре. И Рузин стал прикидывать, как это может отразиться на его положении как первого зама. Под кого подводят лопату?
— Надо кликнуть Пашу Коридова, он всегда в курсе, — снял трубку Федя, когда они с Рузиным остались одни.
— Вряд ли, это не его каналы, — заметил Рузин, и Атаринов послушно положил трубку на рычаг.
Настроение его ухудшилось. Он почувствовал, что нуждается в умном советчике, и сейчас с надеждой смотрел на Рузина.
— Кто их знает, а возможно, все проще, — как бы побеждая собственные сомнения, сказал Рузин. — Запланировали, решили п о с л у ш а т ь… И нам же поручат составить проект решения совместно с комиссией. Возможно и так?
— Но нам надо все-таки быть готовыми. — Федя значительно поднял палец.
— Это понятно, — кивнул Рузин и снова задумался.
Наибольшее беспокойство вызывала мастерская Хрусталева, так ее по-прежнему неофициально продолжали называть.
— Как специалист Никифоров, конечно, послабее предшественника. Но с документацией вроде благополучно, — промолвил Рузин.
— Это тоже немаловажно, чтоб ни приписок, ни фиктивных нарядов. Владимир Иванович, я вас прошу лично проследить за этим.
— Все понятно, — вздохнул Рузин, — хотя в известной степени все это условно, — вдруг обескуражил он шефа.
— Если так, вообще все условно!
«„Послабей предшественника…“ Смешно! — думал Федя, когда Рузин ушел. — Никифорову до Хрусталева как до звезды небесной! Но вот пожалуйста, Хрусталева нет, а дело идет и, между прочим, план выполняется и даже перевыполняется. И никакой катастрофы не происходит. Все потому же: н е э т о р е ш а е т! Ну? Факт же! По идее, если б это решало, Никифорову следовало б сказать: дорогой товарищ, ну, не тянешь ты, не тянешь, и к тебе никто не обращается за помощью, ты и чертежи-то с трудом читаешь, а до седых волос дожил… Чем же ты занимался, дорогой друг?! И в характеристике одни комплименты: «Уравновешен. Умеет находить контакт с коллективом. Пользуется авторитетом». А соосность ты мне найдешь?! Не слыхал? Вот поэтому у нас все так и идет…» — вздохнул Федя и вызвал Никифорова.
Потом он задумался о себе. Недавно во ВНИИЗе снова открылась вакантная должность заместителя генерального директора. Федя ожидал, предложат ему — не предложили. Почему? В любом случае уж он-то, Федя, больше подходил для этой должности — кадровый работник, знает производство, прошел многие ступени… Так, если по-человечески, законно должен быть он. И кандидат, и член ученого совета — все сходится! Нет. Не захотели. Бог с ними, дело не в этом. А если б по справедливости? Могли предложить! Вполне.
— Привет, прошу садиться, — встретил Федя вошедшего к нему начальника мастерской. Никифоров был приятный человек, лет шестидесяти, спортивный блондин с выражением на лице самого искреннего простодушия, которое, быть может, и было наигранным, но самую малость. Он явился с папкой и аккуратно сел, не опуская выжидающего взгляда. «Держится, однако, службу знает», — подумал Федя.
— Слушаю вас, — сказал Атаринов весьма суховато.
Никифоров кивнул и, открыв папку, доложил об итогах последнего месяца.
— С этим я знаком уже, — остановил его Федя и нервно застучал по столу пальцами, что всегда служило признаком нарастающего раздражения.
— Думаем досрочно завершить программу квартала… К двадцать пятому.
— На чем, на тисочках? — прищурился Атаринов. Он знал со стороны про этот заказ, абсолютно не отвечающий профилю мастерской, но выгодный с позиции объема работ в нормо-часах.
Никифоров в недоумении пожал плечами.
— Все правильно, — кивнул Федя, — жизнь есть жизнь, тисочки тоже нужны, и нам нужны проценты… А кроме?
Никифоров вновь пожал плечами, потом переменил позу и продолжал:
— Все нормально, Федор Аниканович, коллектив мастерской взял повышенные обязательства… — он снова закопался в папочке. — Я вот захватил несколько… — подал их Феде.
«Ну, погоди, я прихвачу сейчас тебя…» — подумал Атаринов и стал смотреть обязательства. То был типичный образчик формалистики, ибо в обязательствах не указывалось даже, что конкретно обязуется выполнить тот, кто брал их на себя. Общие слова, фразы.
— Так… Все у вас?
— А кроме того, в коллективе создана здоровая атмосфера… — Выражение лица Никифорова стало теперь трогательным, будто он пытался разжалобить шефа.
— Атмосфера есть, а вот разработок что-то не видно, — вдруг жестко, с холодной административной вальяжностью, как только умел он один, приложил Федя; затем прошелся по обязательствам, отметив их формальный характер, и, распалившись, устроил подчиненному классический втык, положил на ковер, как принято говорить.
И тогда, вспомнив, что Атаринов любит, когда к нему обратятся этак по-человечески, Никифоров, придав лицу совсем жалобное выражение и пользуясь тем, что он постарше возрастом, воскликнул:
— Ну, Федя… Ты ж — человек! Че ты на меня навалился? Я еще пяток лет поработаю и — на пенсию. А дадите заслуженного, так я и раньше уйду… Дай спокойно дожить… А будет отчет, на парткоме, я все что надо скажу… Есть сдвиги. И вообще, ты ж понимаешь — се ля ви…
И Федя вдруг как-то сник. Напоминание о парткоме насторожило его. И в самом деле не стоит портить отношения с подчиненными накануне отчета. Он произнес свою любимую фразу: «Нет, все правильно», хотя и подумал: однако скромностью товарищ Никифоров не страдает. И уже в другом тоне, исподволь повел речь о том, что вот был Хрусталев, которого критиковали («И справедливо критиковали»), но все-таки мастерская хоть и редко, но давала свои конструкции, приспособления, автоматику, которые отрасль брала на вооружение; что здоровая обстановка и отсутствие конфликтов — это хорошо, но нужно дело. (В этом месте Федя опять вспылил: «Вы себе эти тисочки в заслугу не ставьте… Не тот профиль!») Но тогда выражение лица собеседника его стало прямо-таки глуповатым, будто он ничего не понимает. Разумеется, он все прекрасно понимал и даже усек, что Федя вдруг почувствовал некую шаткость своих позиций и смутился. Шаткость же заключалась в том, что Федя сам выжил талантливого разработчика. Чего ж ты хочешь? И Никифоров уже смело вновь открыл свою папочку и стал докладывать сводку выполнения за вчерашний день.
«Дак!» — чуть было не вырвалось у Феди, но он сдержал себя, понимая, что нельзя нарушать правила игры и что это может обернуться лишь против него, Феди.
— А как используется СО-4? — спросил Федя. Станок СО-4 с программным управлением добывал еще Хрусталев, предполагая использовать его для высокоточных фрезерных работ.
— Отлично приспособили, Федор Аниканович! Запустили партию ключей… По программке работает.
— Ясно.
Уже после ухода Никифорова, овладев собой, Федя подумал: напрасно он дал волю своим порывам. Сидит человек и пусть сидит, он не нервирует, не требует, не претендует, — сейчас именно такие нужны. Хорошо это или плохо, но так есть. Все это жизнь, и скоро уже полсотни стукнет! Ужас, как все летит. Да, пятидесятилетие — это значительная дата. Банкетный зал в «Метрополе» — это само собой разумеется, а кроме? Традиционные полставки премии и благодарность в приказе? И все? Немного за четверть века работы. Уж заслуженного деятеля могли бы дать. Остров получил, Мацулевича уже представили…
Федя горько вздохнул: трудная это работа — иди и организовывай свой успех (в данном случае представление на звание). «Но это и есть реальность нашего мира», — успокоил он себя. Он взглянул на календарь, там крупным четким почерком стояло: «Тишкин!!!» Федя снял трубку, соединился с Никифоровым и попросил передать, чтоб Терентий Кузьмич зашел к нему, Федору Аникановичу, если тот не слишком занят.
— Передайте просто: Атаринов просил зайти, — разъяснил Федя.
— Я передам, Федор Аниканович, сейчас-то его нет, в партком вызван, — последовал ответ.
Этот незначительный эпизод вдруг вновь насторожил Федю. В глубине души он сознавал, что последние месяцы делал не то, что требовали глубинные интересы отрасли; в то же время в отделе труда, в плановом отделе о нем говорили как об умелом руководителе, и даже Шашечкин, встречая Федю, улыбался ему.
Федя понимал, что такое настоящее дело. Тем не менее на последнем совещании по итогам полугодия о машине Хрусталева лишь упомянули, а все внимание было сосредоточено вокруг автомата Лучанова, — убеждал он сам себя.
В смятенном состоянии он поехал домой с намерением посоветоваться с Калерией. Вошел в высокий вестибюль дома на набережной, поднялся в лифте на восьмой этаж, открыл дверь в квартиру. Но здесь им вновь овладели сомнения уже другого рода.
«Вот я живу в отличных условиях, и у меня есть все. Бросил курить, совсем исключил спиртное, и это — хорошо. Чего же еще желать?» Но вставал контрвопрос — ты не считаешь, что, кроме того, что приобрел все это, ты утратил что-то весьма ценное? Нечего думать об этом, все равно ничего изменить нельзя, это другое дело. Изменить можно, но ты не станешь этого делать. Так спокойнее…»
Он рассказал Калерии о всех своих сомнениях.
— Федя, сейчас не время этим заниматься, настраивайся на деловой лад, — четко продиктовала Калерия Тихоновна. Она сидела в кресле прямая, высокая, непререкаемая.
— Нет, я понимаю, но…
— Нет, сейчас никаких «но». Не те обстоятельства. И у тебя еще есть важное дело, которым пора заняться, и именно сейчас: предстоящий твой юбилей. Это надо загодя…
— Мне лично ничего не надо, но вот как поймут в коллективе, если ограничиться обычными формальностями, — краснея, сказал Федя.
— Об этом и речь, — кивнула супруга. — Но вначале мы должны определить, чего мы хотим добиться, а потом уже действовать. Предстоят некоторые затраты, это всегда неизбежно.
После обсуждения решили делать ставку не на звание, а на награду. Звание «заслуженный изобретатель» могли и не дать, из-за отсутствия у Феди патентов на изобретения. Собственно, у него всего был один-единственный патент — работа, проделанная вместе с Игорем. Но Игорь отказался от своего авторства в пользу Феди, иначе Атаринова не приняли бы в члены престижной творческой организации.
— Но причитающуюся часть гонорара ты ему отдал? — настороженно спросила Калерия.
— Об этом вопрос не вставал… Посидели в ресторане… — растерянно отвечал Федя. — А что?
— Ничего. Ничего, если он не станет возникать…
— Нет, это не в его натуре. Кроме того, у меня есть его записка, что он отказывается от авторства…
— Существенно, но все-таки надо иметь в виду…
Затем они обсудили, что следует предпринять. Было намечено устроить прием, придумав подходящий повод. Между всеми друзьями Феди были распределены обязанности, кто чем займется, чтобы «способствовать», — создан, так сказать, негласный юбилейный комитет. На Бориса Борисовича была возложена задача подготовить руководство — дирекцию; Паше поручалась пресса — организовать очерк о Феде или хотя бы интервью с ним. На Краморенко, как на человека популярного, возлагалась задача подготовить общественное мнение…
— Прием и стол я беру на себя, — заявила Калерия и тут же села за телефон, чтобы позвонить Зое Марковне, с которой у Калерии Тихоновны установились устойчивые дружеские отношения; Федя подумал: «Нет, все правильно и ничего не нужно менять…»
В приемной парткома царила Зинаида Николаевна, в прошлом партийный работник, теперь пенсионерка и технический секретарь. Строго из-под роговых очков с разными дужками она оглядывала входящих своим колким взглядом. В приемной всегда сидели два-три человека — пропагандисты из актива. И нельзя было доставить ей большего удовольствия, чем спросить, где найти нужную цитату. Вы еще не успевали договорить свою мысль, как Зинаида Николаевна, значительно улыбаясь, кивала и говорила: «Да, да, помню. Это нужно смотреть в девятом томе третьего издания. Я все привыкла по третьему… Вы посидите, я сейчас…» — шла в парткабинет и возвращалась торжествующая с томиком в руках.
Здесь существовали свои традиции, например шутить, вести светские беседы, громко разговаривать было не принято, и, если кто-либо нарушал их, Зинаида Николаевна смотрела с недоумением. Рассказывают, что Зинаида Николаевна много лет провела на Крайнем Севере, а потом вернулась на свой завод, пришла в партком, а как раз шло заседание и кто-то, кажется тот же Тишкин, объявил: «Товарищи, вернулась Зина! Наша Зина…» Заседание прервали. Многие слышали это имя, окруженное ореолом легендарных лет. Так совершилось второе явление Зинаиды Николаевны в этих стенах. Все привыкли к ее строгому облику, который, казалось, теперь уже не менялся.
В дни заседаний партийного комитета привычный ритм невольно нарушался. Многие приходили сюда задолго до начала заседания, чтоб ознакомиться с проектами документов, справками, протоколами прошлых заседаний, однако общий стиль оставался прежним.
Федя пришел подтянутый, в темном галстуке. Он отлично знал здешний стиль и прежде всего подошел к Зинаиде Николаевне. Она улыбнулась с обычной любезностью и подала ему интересующие его документы. Справку комиссии он, разумеется, читал и принимал участие в ее редактировании. По его просьбе комиссия в констатирующей части вписала фразу о последовательном росте производительности труда; тут важно было само слово «последовательный», что отвечало общей тенденции НТР. Теперь Федя хотел убедиться, осталась ли эта фраза в окончательной редакции. Если выкинули, это плохой признак. Федя сдержанно, стараясь не волноваться, искал эту фразу, нашел наконец и облегченно вздохнул.
Вошел Рузин. И Рузин здесь был другой, сдержанный, и не только не бравировал своей греховностью, но, напротив, проявлял в обхождении обаяние, на которое, оказывается, был прекрасно способен.
Он поклонился хозяйке приемной, сказал что-то о погоде и скромно присел в сторонке. Между тем появлялись члены парткома и, перебросившись несколькими фразами с Зинаидой Николаевной, скрывались в кабинете секретаря. Федя с горечью подумал, что и он когда-то состоял членом парткома, даже два срока, — в то время он был рядовым сотрудником и работал над диссертацией… Он думал, что его не изберут на второй срок, казалось, что он ничем не проявил себя, но его избрали. В конце второго срока он чувствовал себя уверенно, — он уже работал заместителем начальника отдела и был убежден, что войдет в партком в третий раз, но его кандидатуру просто не выдвинули. И это был удар. Желая как-то дезавуировать этот факт, Федя устало повторял среди близких друзей: «Нет, ну хватит, сколько можно тянуть?», вкладывая в эту фразу тот смысл, что он сам попросил освободить его в связи с необходимостью глубже вникать в новую должность.
…Постепенно мысли Феди приняли иное, более оптимистическое направление. Он был доволен работой комиссии: ни приписок, никаких вообще финансовых нарушений комиссия не обнаружила, — их и не было! С дисциплиной тоже обстояло неплохо. Отдельные факты пьянства имелись, этого и он не мог отрицать. Текучесть — да, но тоже в пределах и даже с тенденцией к уменьшению. Но своей главной заслугой Федя считал заметный рост производительности труда и внедрение новой техники, — и это тоже было отмечено в справке… Что еще? Федя мучительно искал наиболее слабые, уязвимые места в работе.
— Владимир Иванович! — негромко позвал Федя своего заместителя.
Рузин не спеша, с достоинством встал и подошел к шефу.
— Смотрели? — спросил Федя Рузина, указывая на справку, чтобы как-то начать разговор. — Имею в виду — после обкатки?
— А чего? Все нормально, по-моему, — отвечал Рузин, и на мгновение в выражении его лица мелькнула ирония и тотчас погасла.
— Зинаида Николаевна, наш вопрос — первый? — спросил Федя.
— Первый и единственный, — отвечала она в то время, как ее белые, прозрачные руки четкими отработанными движениями производили необходимую работу с бумагами.
— Что, серьезно? — насторожился он.
— Конечно! А вам — радоваться… По крайней мере смогут без спешки, детально все рассмотреть, а это всегда приятно.
Федя улыбнулся ей в знак согласия и отошел. Зинаида Николаевна встала и, держа локти слегка на отлете, вошла в кабинет секретаря, затем вернулась и, торжественно оглядев собравшихся, сказала:
— Товарищи, прошу всех приглашенных пройти в кабинет.
Было ровно три часа.
Зинаида Николаевна заняла свое обычное место рядом с Прониным и так же естественно, как в приемной, продолжала работу с бумагами, так что каждый документ попадал в руки того лица, кому он требовался в данный момент. Члены парткома сидели, как обычно, за столом, состыкованным с секретарским. Пронин объявил повестку дня заседания, ее тут же утвердили и перешли к рассмотрению вопроса.
Федя в своем выступлении рассказал о работе опытного производства, подчеркнул также, что кроме основной продукции налажен выпуск товаров широкого потребления, таким образом коллектив не обошел стороной и этой актуальной задачи. Затем он особо остановился на имеющихся еще недостатках, закончил, сел и, выждав мгновение, повернулся к сидевшему рядом Рузину: «Ну как? В норме?» Рузин кивнул внушительно. А затем слово предоставили председателю комиссии, основному докладчику. Он кратко повторил то, о чем говорил Федя, и подтвердил приведенные Федей цифровые данные. Перелом начался со слов: «Однако надо различать задачи, стоящие перед производством вообще и перед опытным производством. Наше опытное производство по идее должно быть мастерской отрасли по выпуску образцов. В какой же мере наши опытники решают эту задачу?»
— Какие будут вопросы к докладчику? — спросил Пронин.
Сидевший прямо против секретаря Остров попросил уточнить, за счет чего растет производительность труда. Федя оскорбился: что, здесь дети сидят? Не знают за счет чего? Демагогия!
Остров продолжал:
— Вопрос мой продиктован чисто практическими соображениями: если раньше наши заказы на специнструмент и приспособления выполнялись в течение максимум месяца и мы считали, что это слишком долго, то теперь, при в о з р о с ш е й производительности труда, на заказы уходит полтора-два месяца как минимум. Где логика?
Люди оживились. Парадокс: производительность растет, а работают медленней.
— В таких случаях надо говорить конкретно, — бросил реплику Федя, — сроки определяются трудоемкостью выполняемых работ!
— Федор Аниканович, я говорю о системе: сроки удлинились.
— И намного! — поддержал Горовой. — Вообще любая мелочь стала проблемой! Никогда такого не было…
Федя понял, что обсуждение принимает неожиданный оборот. В нем вспыхнуло возмущение, но он сдержал себя и начал набрасывать новые тезисы. Почему сбрасывается со счета организация производства товаров широкого потребления? Крупнейшие заводы — Кировский, «Большевик» — организовали у себя цехи ширпотреба, мы тоже не остались в стороне. Это во-первых… Во-вторых…
Отворилась дверь, и боком, делая извинительный жест обеими руками, вошел Тихон Иванович Шашечкин, уселся в уголке. Федя совсем растерялся: он надеялся, что от дирекции придет генеральный или Борис Борисович, в крайнем случае, а от Тихона всего можно ожидать. Уж и очки надел и талмуд свой достал.
— Какие еще вопросы к основному докладчику? — повторил Пронин.
— Меня интересует: чем вызвана необходимость брать заказы со стороны? — спросил Мацулевич.
— Какие именно? — уточнил председатель.
— Скажем, те же гаечные ключи. Я могу понять, что в этих изделиях имеется потребность, но у нас опытное производство! Я еще раз повторяю: о п ы т н о е! Со своим профилем, со своими особенностями. Мы отвечаем за отрасль, — со сдержанным негодованием говорил Мацулевич.
Федя тотчас определил, кто нагнетает обстановку — завлабы, которые административно не подчинялись ему. Он-то надеялся, что они у него в руках: от него зависит, чей заказ пустить в первую очередь, кого и попридержать… И вот восстали. И теперь катят бочку. Сроки удлинились?! А чертежи дают в каком виде? Формально он мог бы не принимать заказ… Хрусталев приучил их выполнять по наброскам, это кустарщина. С этим надо бороться. И, взяв слово для справки, Федя с достоинством высказал свои мысли.
— Мы за инженерный подход, — закончил он.
— Инженерный подход состоит в правильном понимании задач опытного производства, — парировал Остров и сослался на пример с Белой машиной: изменение формы направляющих с учетом силы земного притяжения производилось вообще без предварительной коррекции чертежей, по-кустарному, на глазок, но дело от этого только выиграло, такова одна из особенностей опытного производства и… ручного творческого труда. — Чтоб не быть голословным, спросим одного из создателей Белой машины. Терентий Кузьмич, вам Хрусталев давал какой-нибудь чертеж? — повернулся Остров к Тишкину.
— Это по «бугорку»? Как же! Игорь Николаевич сам рисовал чертеж.
— Долго рисовал?
— Ну, сколько?.. Набросал минут в пять.
— В одной проекции?
— А сколько их надо? Главное — мысль понять.
— Терентий Кузьмич, вы очень хорошо сказали: главное — мысль понять, — добавил Остров.
Атаринов взглянул на Пронина. Но по выражению его лица нельзя было понять, на чьей он стороне. Он внимательно следил за разворачивающейся дискуссией, и лишь когда один из выступавших поставил под сомнение целесообразность выпуска товаров народного потребления, Пронин заметил, что выпуск товаров массового спроса нельзя ставить в вину, в печати было обращение к руководителям машиностроительных заводов создать цехи для производства товаров народного потребления, но, разумеется, не в ущерб основным задачам, это он подчеркнул.
— Я согласен, — заявил Остров, — но Федор Аниканович ратовал за инженерный подход. В какой степени это относится к организации производства товаров, пользующихся спросом?
— В такой же степени, — ответил Федя, пожав плечами.
Остров тонко улыбнулся и сел.
— А что такое инженерная позиция? — поднялся вновь Мацулевич. — Прежде всего, я полагаю, это технически грамотная позиция…
Федя вспомнил: Мацулевич дважды останавливал его в коридоре и просил ускорить изготовление, в общем, несложного прибора в мастерской Никифорова. И Федя, кажется, звонил… Или не звонил? Неужели они так и не выполнили заказ? Тогда понятно.
— Инженерный подход, между прочим, состоит и в том, чтобы уметь считать, — продолжал Мацулевич. — Если себестоимость тех же ножниц у нас на производстве в три раза выше, чем на профильном предприятии, то встает вопрос: какой смысл? Нужна специализация!
— Минуточку, но если себестоимость высока, откуда может быть рост производительности?
— Вам объяснили: на гаечных ключах повышают.
— Ну, здесь как раз существуют определенные инструкции.
— Интересно, если б Хрусталев руководствовался ими, в какой пятилетке он сдал бы свою машину?
Снова всплыло имя Игоря Хрусталева. И тут еще заговорили о текучести кадров. Посыпались имена кадровых рабочих высокой квалификации — вот кто уходит, не случайные люди… Федя решил не давать спуску. Он подтвердил, что да, ряд рабочих уволился в связи с заменой высококвалифицированного ручного труда механизацией.
— Заблуждение и уверенность в том, что НТР ведет к деквалификации кадров, — не ново, — кинулся вновь Мацулевич, — неожиданно слышать это здесь! А когда я или другой завлаб просят вас ускорить заказ, вы, Федор Аниканович, ссылаетесь на нехватку квалифицированных рабочих. И снова нет логики…
— К вопросу о квалификации: какой станок легче наладить — нашего старичка ДИП-200 или современный прецизионный типа СО-4? — послышалась реплика.
Расстроенный Федя, уже не подумав, брякнул:
— У Форда на конвейере трудятся рабочие самой низкой квалификации. И, между прочим, в чем, в чем, а в плохой механизации его нельзя упрекнуть…
И тогда попросил слова Тихон Иванович Шашечкин.
— Атаринов ссылается на Америку, — сказал он, — но всем известно, что с фордовского конвейера сходят машины среднего класса. И сам Форд так считает. Но в той же Америке и, кстати, во всех промышленно развитых странах наиболее точные работы производятся с помощью ручного труда! И тот же конвейер собирают вручную. И автомашины высшего класса только ручной сборки…
Этот консервативный бюрократ Шашечкин брал на себя роль прогрессиста! И колол его, Федю…
— А зачем нам ссылаться на Запад? — патетически восклицал Шашечкин, чувствуя, что общественные симпатии на его стороне. — Что нам Форд?.. Тишкина нашего возьмите. Кто из присутствующих видал, как работает Тишкин? Вот, скажем, Терентий Кузьмич, тебе поручили изготовить калибр или что там еще… Ну пусть калибр. С чего ты начнешь работу?
— Мерительный инструмент делать надо, хотя б скобу. Чем промерять-то? Если по-серьезному…
— Терентий Кузьмич, ты правильно сказал: если по-серьезному! Вообще говоря, существуют мерительные инструменты, тот же штангель, микрометр… Но это нет! Это не для уникальной детали. А для идеальной точности — скоба. Для промера одной лишь детали. Прежде чем браться за деталь, рабочий думает о мерительном инструменте, чтобы использовать его всего лишь однажды. Товарищи, это и есть партийный, государственный подход к делу.
— Но это же крайне непроизводительно, — бросили робко.
— Что? Непроизводительно? Да кто ж на калибрах и эталонах строит производительность?! — воскликнул Шашечкин, весь сияя. — Грамоту надо знать! Производительность закладывается в инструмент, в образец!
Что-то знакомое. Кто-то уже говорил это Феде, и не раз. Игорь, вот кто!.. Тот Игорь, с которым они вместе возмущались консерватизмом и вероломством Шашечкина… Как все странно повернулось!
— И здесь мы должны отдать должное этому… Хрусталеву! Он, конечно, ренегат, что сбежал… и замашки анархистские, но свою задачу он понимал, твердо держал линию: все детали их теперь уже, можно сказать, знаменитой машины изготовлялись вручную, без применения копировальных устройств, так, Терентий Кузьмич? Вот!.. А теперь возьмите общеизвестный пример — наши телевизоры. Миллионами сходят с конвейера. Полная унификация, автоматизация, специализация — и никаких проблем, никто не жалуется. А потому что вначале отработали технологию и потрудились руками такие вот корифеи, как Терентий Кузьмич! Потом — пожалуйста, на конвейер. И мы — отработчики. А наше опытное — библия отрасли. Ты Библию-то читал? — под общий смех бросил Шашечкин Атаринову.
Теперь Федя видел: практически все завлабы, все члены ученого совета выступили против него. Из авторитетных специалистов промолчал лишь Илья Подранков. Он сидел, понурив голову и стараясь не смотреть в Федину сторону. «Уж мог бы сказать несколько слов, — думал Федя, — ему всегда шли навстречу… Каждый о себе. Только!» Но в глубине души он не мог утешать себя, что Шашечкин коварен и давний враг его или предвзяты отдельные члены комиссии…
— Товарищи, вот здесь поступила записка: интересуются, как используется камера для производства высокоточных работ в подвальном отсеке мастерской Хрусталева… прошу прощения — Никифорова, — сказал Пронин.
И прежде чем Федя успел сообразить, поднялся Никифоров и не без самодовольства проинформировал собравшихся, что помещение отнюдь не пустует, а используется для хранения поступающих заготовок — болванок.
— Это в голове у кого-то пустует, — отчетливо проронил Горовой.
— А во сколько обошлось институту оборудование в подвальной части здания уникальной камеры, не зависимой от земных колебаний? Кто в курсе?
— Это делалось поэтапно, в течение нескольких лет, — озабоченно отвечал Рузин. Он курировал финансы.
— Все-таки общая сумма?
— Что-то около полутора миллионов. Этим Хрусталев занимался, он имел прямой контакт с Глебовым. Точно я затрудняюсь ответить…
Наступило недоброе молчание.
— Чему ж удивляться, — произнес Остров.
Это был нокаут. Больше никто ничего не говорил.
Подводя итоги обсуждения, Пронин заметил, что проект решения парткома в его нынешнем варианте нуждается в значительной доработке. Поступило предложение об укреплении руководства опытным производством.
Федя был бледен, но держался с достоинством. «Ничего, пусть…» — повторял он, чувствуя, что ему не хватает воздуха.