Дурная жена Повесть

1

До своего переезда в Будапешт и поступления на завод Йожеф Майорош работал в родном селе подмастерьем в кузнице господина Синчака, что стояла в самом конце улицы Сент-Миклош.

Господин Синчак знаменитый мастер, а кузница его и того знаменитее: она существует с незапамятных времен и только название свое меняет по фамилии владельца. Обычно пожилые сельчане еще долго называют ее по имени прежнего хозяина, даже если там уже несколько лет как водворился новый мастер. Кузницу Синчака тоже долгое время величали «кузницей Дару», и только молодежь, которая никогда этого Михая Дару не видела, перекрестила ее по фамилии нового владельца, да и то лет через пятнадцать после того, как Синчак стал ее хозяином.

А случилось это вот как: Синчак, много лет проработав у Михая Дару подручным, породнился наконец с хозяевами — женился на их дочери, а когда старик умер, то получил в наследство и его кузницу.

Итак, кузница Синчака — заведение знаменитое (насколько вообще может быть знаменитой кузница), по крайней мере, на своем конце села, потому что на противоположном конце находится другая, тоже не менее знаменитая — кузница Секе Тота. А в центре села имеются и такие мастерские, где выполняют работы посложнее кузнечной. Господин Бабинский, например, имеет дело и с тракторами и с молотилками, он еще известней и, уж понятно, не считается простым ремесленником. Что до кузницы Синчака, то тут покамест зарабатывают хлеб своими руками; труд здесь простой и тяжелый, на хозяина не работает ни молотилка, ни сверлильный или токарный станок, здесь главный инструмент — молот и клещи, основной материал — железный лом, а вся техника — кузнечные мехи.

Тот, кто здесь трудится, должен выучиться делать все быстро и ловко, — и не только выучиться, но и привыкнуть. Добрая слава синчаковской кузни среди крестьян на том и держится, что работают у него быстро, а если есть в том нужда, то и ночью. И крестьяне охотно идут к господину Синчаку, зная, что в срочной поделке здесь никогда не откажут. Они и сами-то привыкли мало спать, но сколько раз, бывало, переворачиваясь на другой бок, иной пробормочет сквозь сон:

— А у Синчака-то все стучат…

Понятно, такой «метод» работы выдумал не господин Синчак; так было и при Михае Дару, так было, конечно, и до него. Синчак только сохранял старые традиции, тем более что они ему были на руку — ведь все тяготы ложились на плечи подручного и мальчишки-ученика. Уж если вы принесли заказ в кузницу господина Синчака, то не унесете вещь непочиненной; у Синчака вам сделают все, что хотите, пусть наковальня звенит хоть за полночь — такой уж у него принцип. Так только и можно сохранить клиентуру. Ему самому довелось крепко поработать в подмастерьях, а потому он находит справедливым, чтобы и его подручные работали, не жалея сил.

Вот почему Йожи Майорош еще учеником привык к быстрой работе и до того в нее втянулся, что каждый его мускул и нерв, казалось, сам знал, что делать. Да иначе Йожи и не смог бы удержаться в мастерской Синчака. Ведь если и у подручного работа кипит, то ученику приходится еще проворней поворачиваться: ему и встать-то надо пораньше — горн развести, кузницу прибрать, и лечь-то попозднее — ведь даже когда кузница закрыта, дело ему всегда найдется — хотя бы сбегать к артезианскому колодцу за водой для ужина и для утреннего умывания. И ужин он получает последним — на пустой желудок ноги быстрей носят.

Итак, Йожи приобрел сноровку и выучился ремеслу, — правда, не столько у господина Синчака, сколько у его подмастерья Габора Сарки. Синчак, в бытность свою подручным, тоже работал ловко и быстро, но с тех пор как он мастер, да к тому же в годах и, как говорится, в теле, он все чаще под разными предлогами отлучается из кузницы. Понятно, не признаваясь, что причиной тому всего-навсего желание опрокинуть стаканчик в соседней корчме.

Когда Йожи поступил учеником в кузницу, Габор Сарка был уже старым холостяком. Ему давно перевалило за тридцать, но так и не удалось ни открыть собственную мастерскую, ни жениться — ведь он никогда не зарабатывал столько, чтобы отложить про запас. Да и какой смысл открывать еще одну кузницу в селе, когда хозяева старых-то кузниц привлекают заказчиков теми же «методами», что и Синчак.

А раз у господина Синчака нет дочери, то Габор Сарка не может рассчитывать и на женитьбу, чтобы стать хозяином. Да и будь у Синчака наследница, проку в том мало: надеяться на смерть хозяина не приходится — он еще так крепок и здоров, что его, право же, ничем не прошибешь; и хоть без конца он жалуется: «Ой, в пояснице ломит, ох, в спину вступило!» — это затем лишь, чтобы оправдать перед Габором и Йожи свое увиливание от тяжелого труда и частые отлучки из кузницы. Мастер, у которого всего-навсего один подмастерье да мальчик-ученик, еще стыдится отлынивать от работы, но тому, на кого трудятся шесть человек, это уже не зазорно: во-первых, он не «слоняется невесть где», а «хлопочет по делам заведения», и, во-вторых, он уже барин — как-никак «шесть ртов кормит»!

Габор Сарка работал у господина Синчака до тех пор, пока Йожи не выучился на подручного. Хозяину очень был по душе этот сильный, честный и усердный парень, да и платить он мог ему меньше, чем старому подмастерью. К счастью, выгонять на улицу Габора не пришлось — надвигалась вторая мировая война, началась мобилизация, и Габора призвали в армию. Он попал в моторизованную артиллерию и стал шофером. Так он и не вернулся в село, где никто не ждал его: ни собственная кузница, ни жена.

Вот этот-то Габор Сарка и обучал Йожи Майороша. Под его началом некогда было не то что прохлаждаться, а даже думать о чем бы то ни было, кроме как о мехах да о железе. Ковали они вдвоем с Габором, к примеру, тележную ось или другую крупную вещь — и, если под молотом Йожи она начинала бледнеть, не приняв еще нужной формы, Габор кричал: «Эй, малый, что замешкался? Железо стынет! А ну-ка, бей! Крепче!.. Живей!.. Крепче! Живей!» — и задавал Йожи такой темп, что с того пот лил в три ручья, но обе руки были заняты молотом, и соленые капли с кончика носа приходилось слизывать языком. Мышцы до того входили в ритм работы, что руки Йожи все еще продолжали подыматься и опускаться даже тогда, когда дядя Габор выхватывал у Йожи из-под молота поковку, чтобы сунуть ее обратно в горн или бросить в воду, если она была уже готова.

Добрый кузнец может выйти лишь из того, кто телом и душой отдается железу и молоту. Таким-то кузнецом и стал Йожи.

Своей выучкой и сноровкой Йожи был обязан не только понуканиям Синчака и стараниям Габора, но и местным крестьянам, которые то и дело наведывались в кузню. Осенью и весной, в разгар пахоты, везли они в кузницу плуги и бороны и всякий раз являлись сюда поздно вечером, возвращаясь домой с дальних полей.

В такую пору в мастерской обычно оставались только Йожи да Банди, новый ученик. Сам хозяин либо ужинал, либо попивал винцо в корчме, либо играл в карты в местном объединении ремесленников.

— Йожи, ну когда, братец, сделаешь? — вкрадчиво спросит его, бывало, богатый крестьянин, от которого в другое время не слишком-то много чести кузнечному подмастерью, это господину Синчаку он по-свойски говорит «кум».

А другой и того ласковее.

— Йожи, сынок, на заре хочу в Сент-Миклош съездить. Уж ты сделай, работы тут сущие пустяки, — говорит он, протягивая сломанный валек, люшню, искореженную колесную шину или порванную растяжную цепь.

И так бывает не только во время сева или пахоты, а круглый год. В летний зной, в разгар уборки и молотьбы, соскакивают с колес шины, трескаются дышла, в осенней грязи ломаются оси, лопаются ступицы. Поздно вечером крестьяне бегут к Синчаку.

— Где господин Синчак? — спрашивают они впопыхах.

— Нету, — отвечает Йожи или ученик Банди. И тогда крестьянин, у которого дело не ждет, обращается к ним:

— Слышь, братец, стог у меня наполовину сметан, еще не покрыт; если вдруг дождь — а уж он будет, недаром у меня левое ухо чешется, — все насквозь вымокнет. Натяни-ка шину, я уж сам мехи раздую…

Ну как тут откажешь?

А иной раз, опять-таки в позднее время, бежит кто-нибудь из крестьян, промышляющих извозом.

— Эй, Йожи, мне завтра чуть свет шляпника Мартончика на базар в Сент-Миклош везти, подкуй-ка мне лошадь, не то, ей-ей, копыта собьет, сам знаешь, какая скверная дорога на Сент-Миклош.

Другому возчику надо за товаром для лавочника ехать, третьему — корчмарю вино доставить; и каждому спешно, каждый выезжает на рассвете, иначе не успеешь обернуться засветло. Нехорошо, если ночь с груженой телегой на дороге застанет, это и Йожи понимает. Ну как тут устоишь! Хороший Йожи парень, понимает он своего брата бедняка и всякий раз волнуется вместе с ним, как берется за молот. Не то что иной дурной врач, который безучастно смотрит на перепуганных плачущих родственников больного. Нет, Йожи знает, чувствует, что значит для возчика упустить ездку, а для хлебороба потерять в страду день, он понимает, что такое лишь наполовину убранное или обмолоченное зерно, а потому работа горит у него в руках. А то и сам господин Синчак подгоняет его, когда нужно что-нибудь сделать для одного из его приятелей, хозяина позажиточнее, который на другой день собирается ехать к себе на хутор, и опять-таки спозаранку.

И Йожи должен всему учиться — даже тому, чего никогда не приходилось делать. Он то подковывает норовистую лошадь — надо ухитриться привязать ее к потолочной балке, то натягивает шину на колесо, которое вот-вот рассыплется, то кует длинные железные скобы, какие в ходу у плотников на стройке, то острит зубья бороны, то мастерит железные угольники для крестьянских ворот, то засов, который вывернула свинья, да так, что теперь хлев и закрыть нельзя, — одним словом, все, что придется, и все, что срочно. А так как здесь всегда все срочно — ведь в кузницу прибегают, когда беда уже велика и трещину или надлом ни проволокой, ни другим «холодным» крестьянским способом не исправишь, — то в кузнице вечная спешка.

К тому же и заказчики не уходят: они сидят, глазеют либо путаются под ногами, до тех пор пока не получат своего: во-первых, без инструмента все равно работать не будешь, а во-вторых, кузнеца оставлять одного не рекомендуется — ведь за это время могут и другие клиенты подвернуться с еще более срочной работой, и, если человек не стоит над душой, его заказ всегда проще отложить в сторону. В этой вечной спешке дурной кузнец поступает, как «холодный» сапожник, который всегда латает башмаки тому, кто пришел последним, чтобы отвязаться от дотошного заказчика, а вообще-то признает лишь один закон: делать прежде всего то, что скорей и верней принесет ему деньги.

Но Йожи Майорошу далеко до старого, прожженного мастерового, он не усвоил еще всей премудрости заплаточных дел мастеров и уж лучше себя вгонит в пот, чем солжет или станет водить человека за нос.

Не вмешивается он и в не умолкающие в кузнице разговоры, будь то умная речь или пустая болтовня (ведь в кузницу частенько заглядывают и те, кому там вовсе делать нечего), а знай себе калит да дует, чтобы сдать работу нетерпеливому заказчику и поскорей освободиться.

Освободиться от них, конечно, никогда не удается — не успеешь закончить одно, как подвертывается другое. Но это не беда — только так и можно стать настоящим мастером. За то и полюбился Йожи господину Синчаку, а потому он «не советует» своему подмастерью искать счастья в другом селе или в городе на заводе.

Кроме того, у Йожи есть уже и малая толика профессионального честолюбия, он гордится своим мастерством. Ему нравится, что люди видят, как он ловок, дивятся тому, с какой прямо-таки колдовской быстротой управляется он с трудной на вид работой. Йожи приятно изумление людей, на чьих глазах за какие-нибудь полчаса из двух кусков гнутого-перегнутого железного лома, точно по волшебству, получается новенький шкворень. Разве это не удовольствие — выхватить из груды лома в углу корявую, изъеденную ржавчиной железяку, бросить в горн, подкачнуть мехи и после нескольких ловких ударов молота снять с наковальни ладно выкованную скрепку для тележной оси?

Работает Йожи не только ловко и быстро, но и на совесть: пережогов у него не бывает. Про него не скажешь, как говорят порой о работе иных горе-кузнецов: «Скоро, да не споро». Раздувая горн, он не ввязывается в споры и пересуды, которые никогда не умолкают в кузне, не то что иной кузнец, который, качая ногой мехи, зубоскалит, кричит во все горло — иначе ничего не расслышишь от шума воздуходувки — и лишь изредка поглядывает на раскаляющееся железо; потом, вдруг опомнившись, выхватывает из огня поковку, но уже поздно — старое, повидавшее не один горн железо перекалилось и сгорело.

Крестьянин не сразу приметит, в чем дело, для него раскаленное железо все одинаково, к тому же он отворачивается от шипящих искр, жмется к сторонке — глаза-то дороже. Только потом, принося домой лопату, перекаленную до красновато-лилового цвета, и насаживая ее на крепкий черенок из акации, он не раз помянет недобрым словом балагура-кузнеца: железо трескается вдоль и поперек, словно кукурузная лепешка.

Что до Йожи, то вещь, вышедшую из его рук, никогда не приносили обратно с жалобой — вот, мол, не успели до дома донести, как она сломалась или рассыпалась. К нему никак уж не подойдет злая шутка, которой любят подколоть дурного ремесленника: «Лишь бы не развалилась, пока деньги отсчитывают».

Таков был Йожеф Майорош — он делал все добротно и быстро, как и пристало железных дел мастерам, сыновьям Вулкана.


Судьба Йожи сложилась иначе, чем у Габора Сарки: ему не пришлось, как тому, состариться на работе у господина Синчака, без мастерской и без жены — вторая мировая война не обошла стороной и его. Сперва он отслужил действительную, а потом его, как и других, то снова призывали, то отпускали домой. Всякий раз он возвращался к господину Синчаку, которому не удавалось заполучить другого подмастерья. Недостаток в людях чувствовался все сильнее, и господин Синчак вынужден был работать сам, вдвоем с учеником Банди. Понятно, Банди приходилось тяжелее, Синчаку полегче — хозяин-то все же он, хоть и командует одним-единственным подростком.

Так продолжалось с 1938 года до конца 1944 года, когда Йожи вместе с другими попал в плен; парень он был здоровый, сильный, к тому же ему повезло — он благополучно перенес все невзгоды войны и попал на завод в глубине Украины, где сразу же после изгнания гитлеровцев приступили к восстановительным работам.

Там он оказался у одной наковальни с будапештским рабочим Иштваном Бенчиком, который до армии работал на заводе сельскохозяйственных машин фирмы «Хаккер и К°» в Кёбане[24].

Они познакомились, потом подружились и с тех пор уже не расставались. Делились каждым куском, вместе, и всякий раз добровольно, шли на любую работу; если одного из них переводили в другое место, туда же просился и второй; если один прихварывал, другой за ним ухаживал, лишь бы его друг не попал в госпиталь и им не пришлось разлучиться. Между солдатами или пленными нередко завязывается такого рода дружба, которая продолжается потом до конца жизни. Вдобавок Йожи относился к Бенчику с уважением как младший, менее искушенный деревенский мастеровой к старшему, да еще городскому рабочему, который не только опытнее его в работе — и со станками умеет обращаться, — но и солиднее, развитее: он даже немного знает по-русски, начав еще на родине изучать русский язык по книгам, — Бенчик считал, что ему, социалисту, русский язык пригодится в будущем.

Из плена оба друга приехали домой одними из первых, сразу после больных и раненых. Советское правительство прежде всего возвращало на родину тех, кто лучше других проявил себя на работе.

Вот тут-то и начинается наша история.

Когда Йожи вернулся в родное село, он застал господина Синчака в добром здравии, — паршивая овца нигде не пропадет! — кузница тоже стояла на прежнем месте, только вот для Йожи места в ней не оказалось — господин Синчак взял себе другого подручного. В 1945 году, когда начали делить помещичьи земли, понадобилось великое множество новых телег, плугов, борон. Сперва крестьяне пособирали всю железную рухлядь, а потом принялись за помещичьи хутора, растащив по дворам тяжелые, громоздкие машины и инвентарь. Словом, дела у кузнецов было хоть отбавляй, и господин Синчак не мог дожидаться, пока вернется Йожи. Теперь на него работал бежавший из Трансильвании кузнец; один бог знает, как он очутился в здешних местах и почему не торопился вернуться к себе на родину, — возможно, оттого, что был чуть-чуть нилашистом. Так или иначе, но как «рабочая сила» трансильванец вполне устраивал господина Синчака — даже больше, чем Йожи: ведь беглец рад был уже и тому, что нашел кусок хлеба и крышу над головой.

Земли Йожи Майорошу — он был холостяк, да еще цеховой ремесленник — тоже не дали. Получали ее только мастеровые, работавшие у помещика, и то лишь половину надела. Кроме этих двух причин, была еще и третья, самая важная: во время раздела земли Йожи не было в селе, о себе вестей он не подавал, так что его считали погибшим на войне. А земли было в обрез даже для тех, кто оказался дома…

Итак, родное село встретило Йожи Майороша холодно и неприветливо: ни надела, ни работы. А без земли да без мастерской жениться и то нельзя, хоть тридцать лет уж не за горами.

Но выход все же нашелся. Йожи написал в Будапешт Иштвану Бенчику, который еще по пути на родину приглашал его к себе на завод. Работа найдется, говорил Бенчик, и не только на восстановлении. Ведь завод уже приступил к выпуску машин и разного инвентаря; более пятисот тысяч новых хозяев с нетерпением ждут нашей продукции.

И вот после нескольких месяцев вынужденного безделья в родном селе, когда Йожи то радовался демократическим порядкам и новой жизни, послушав хорошую речь, то падал духом, размышляя о том, какой ему толк от этой новой жизни, если на его долю ничего не досталось, он уехал в Будапешт и поступил на завод, где работал товарищ Бенчик.

Понятно, и тут манна с неба не сыплется, особенно на первых порах. Йожи Майорош — сельский кузнец, и, хоть немало знает он о железе и инструменте, здесь этого недостаточно. Здесь не требуется быть мастером на все руки, как дома, — надо делать всего лишь две-три детали, но зато очень хорошо и очень быстро.

Появились и другие заботы: товарищ Бенчик коммунист, а цеховой мастер у Йожи — социал-демократ, к тому же из тех заядлых «политиков», которых так и гложет зависть, когда еще один рабочий вступает в коммунистическую партию. А потому мастер не очень-то помогает Йожи осваиваться с заводским производством, предчувствуя, что и этого парня Бенчик «завербует» в коммунисты, недаром он вызвал его на завод. Да Йожи и сам тянулся к коммунистам, правда, не потому, что хорошо разобрался в их идеях, но и не только из уважения к Иштвану Бенчику, хотя ему и неудобно было бы перед своим старшим другом примкнуть к какой-нибудь другой партии. Дело в том, что Йожи чувствовал, с каким пренебрежением и холодным превосходством над «деревенщиной» относятся к нему некоторые квалифицированные рабочие — социал-демократы, которые еще в старое время привыкли смотреть на каждого новичка как на «дешевого Яноша», сбивающего им заработную плату.

Впрочем, и это невелика беда. Как большинство рабочих завода, как и весь народ, Йожи был полон надежд, жаждал прекрасного будущего и вместе со всеми трудился на заводе, который, правда, официально еще не был национализирован, но, поскольку хозяин сбежал на Запад, уже восстановлен самими рабочими и управлялся ими так, словно был их собственностью.

Все твердо верили, что так оно и будет, а потому, что значат мелочные придирки, обидная снисходительность, булавочные уколы, которыми кое-кто из товарищей по работе награждает Йожи, еще не вполне освоившегося с заводским трудом? Пустяки! Тому, кто девять лет отработал на господина Синчака, не в диковинку, что и на новом месте приходится приноравливаться к людям, которые лучше тебя знают дело да еще обладают известной властью, хотя бы такой, как цеховой мастер или профсоюзный секретарь. Для Йожи покамест все старые рабочие завода либо «мастера», либо «старшие», а потому он относится к ним с подобающим уважением, придерживаясь старинного деревенского правила: на новом месте будь тише воды, ниже травы.

Разумеется, товарищ Бенчик и партийная организация сделали все, чтобы ему помочь. На первых порах он и приют нашел в семье Бенчика. У них оказался на кухне свободный диван — спавший на нем прежде их старший сын ушел в армию, и теперь там устроился Йожи. Конечно, ему не хотелось быть обузой, тем более для своего лучшего друга, но, пока он не подыщет себе комнату, другого выхода не было. Что делать! Через это проходит каждый, кто приезжает из деревни в городя-начинать приходится «коечным» или «кухонным» жильцом. Но главное, Йожи мало-помалу втягивался в работу, дело у него шло на лад, и его перестали бросать с места на место. Теперь он работал на сборке, ибо не так уж много находилось рук, которые могли бы собрать машину быстрее его. После его ключа гайки не ослабевали и не выскакивали болты на первом же выходе в поле или во время перевозки машины. Быстрота, добротность и надежность в работе — эти качества были у Йожи в крови, он привез их из родного села.

Так Йожи Майорош нашел новую родину.


Национализация завода и введение сдельной оплаты произвели переворот в жизни рабочих, в том числе и в жизни Йожи. Правда, он и раньше работал усердно и много, но ему не раз приходилось ловить косые взгляды кое-кого из товарищей по работе, когда он, новичок, вчерашний сельский кузнец, собирал за день на одну-две бороны или плуга больше, чем старые заводские рабочие. Для него же такая работа была детской забавой. Ведь еще в селе он до тонкости изучил эти хитрые орудия, и операции по сборке давались ему так легко, что, не желая казаться «дешевым Яношем», который норовит выслужиться перед начальством, он должен был сдерживать себя.

Но Йожи просто приятно было видеть, как из-под его рук выходит стройный ряд новеньких плугов, борон, сеялок! И поскольку на заводе он тоже не тратил времени даром — не задерживаясь ни в углу цеха, где собирались его коллеги поспорить о политике, ни в укромных местечках, где шептались бывшие нилашисты и те, кто всегда и всем недоволен, — Йожи нередко ловил себя на том, что вот опять собрал сеялок больше, чем другие. Не то чтобы его не интересовала политика, напротив. Йожи сам чувствовал, что в голове у него туман, что он даже не понимает смысла слов, какие приходится постоянно слышать вокруг, и он упорно учился и читал, едва выдавалась свободная минута. Однако вмешиваться в разговор своих более образованных товарищей по работе он никогда не решался, боясь, что не сумеет как следует выразить свою мысль и его поднимут на смех. Кроме того, — Йожи впитал это с детства, — начав какое-нибудь дело, он не мог уже от него оторваться, недоделанная работа влекла к себе, глаза и руки сами тянулись к ней.

Но как только заводы и фабрики перешли к государству, усердие в труде, которое прежде считалось чуть ли не грехом по отношению к товарищам, сделалось добродетелью, и Йожи дал себе волю в работе. Так он стал ударником, а потом и стахановцем, и вовсе не потому, что его захватила лихорадка одной из кампаний, а как-то естественно, без колебаний, без всякого усилия над собой, словно он всю жизнь к этому готовился.

Он еще не успел отведать вкуса славы и был искренне удивлен, поражен и испытал даже нечто вроде стыда, увидав свое имя на заводской доске Почета; а когда ему вручили премию и почетную грамоту ударника, Йожи и вовсе растерялся, хотя к этому времени работа день ото дня шла лучше, все спорилось у него в руках и невольно являлось желание: «А ну-ка, еще одну машину…» В старое время товарищи по заводу назвали бы ею за это предателем, что было бы ему так же непереносимо, как и многим другим рабочим — мастерам своего дела. Но теперь, оказывается, за такой труд полагалось не только больше денег, но и больше уважения. И не от одних лишь цеховых мастеров да заводского начальства, что, кстати, и не всегда приятно, но и от своих же товарищей, рядовых рабочих. Есть, правда, среди них и завистники, а кое-кто все еще считает его неотесанной деревенщиной, но большинство признает, что у него золотые руки и работает он чисто.

И Йожи, характер которого сложился еще в кузнице Синчака, уже не сдерживал себя и вкладывал в работу всю душу и умение. Ведь машины и инструменты влекли его к себе с малолетства. Еще подростком, батрача на нерадивого хозяина, чей ветхий инвентарь приходилось то и дело таскать в кузницу для починки, Йожи, если кузнец позволял, с наслаждением брался за молот и колотил по железу в свое удовольствие или сам затягивал болты на плуге или бороне. Даже в детские годы он всегда что-нибудь мастерил. Кто, как не он, снабдил самодельными коньками всех ребятишек с улицы Киш, заставив толстую, упрямую телеграфную проволоку служить лезвием конька и послушно лечь на деревянную колодку, выструганную из полена; кто, как не он, приделывал к концу гибких камышовых палок квадратные или шестигранные гайки, благодаря чему эти тонкие камышины превращались в грозное оружие.

Теперь же, на заводе, он мог испытать свои силы по-настоящему. Уже при самом обычном желании выполнить норму Йожи всякий раз ее перевыполнял. Он держался того мнения, что в работе лучше иметь небольшой задел — ведь всегда может стрястись что-нибудь непредвиденное: сломается инструмент или сорвется резьба на болте, а не то ключ заест, да и цех может подвести — вдруг лопнет трансмиссия, застопорится станок или при сборке обнаружится бракованная деталь, ее нужно заменять, спорить, а время не ждет; или созовут летучку, надо бежать — работа опять-таки стоит. Потому лучше иметь некоторый запасец, тогда можно быть спокойным, что к концу смены не придется краснеть за то, что сегодня мало сделал, или сетовать на маленький заработок.

Ведь тому, кто привык к концу каждой смены перевыполнять норму, а в дни получки уносить в своем конверте немного больше, чем другие, было бы очень неприятно получить — пусть даже на несколько форинтов — меньше обычного, а тем более поймать недоуменные взгляды товарищей: что это с тобой, Йожи?

Не безразлично и то, стоит ли на доске Почета его имя. До тех пор пока его там нет, человеку в голову не придет, что его держат на особом счету. Но попади он хоть раз на эту доску, удержаться на ней — дело чести.

Вот так Йожи Майорош и стал одним из лучших рабочих завода, сперва ударником, потом и стахановцем.

2

Отец Ибойки Келлер был привратником, или, вернее, «консьержем» (неизвестно почему, но слово «привратник» вдруг сделалось постыдным), в большом доходном доме на улице Сентиштван-Керут. Он попал туда после окончания первой мировой войны по протекции некоего армейского офицера, у которого несколько лет прослужил денщиком. В то время домовладельцам «неопределенного вероисповедания» не рекомендовалось особенно противиться желаниям хортистских офицеров.

Место консьержа в доме, населенном сплошь господами чиновниками или коммерсантами, в те худосочные времена давало возможность существовать вполне безбедно. В годы инфляции и дороговизны жильцы-коммерсанты наживали очень большие деньги, частенько являлись домой под утро и не скупились на лишний грош, не дожидались, покуда открывший им дверь привратник принесет сдачу. Когда же в тридцатых годах разразился мировой экономический кризис и реальная стоимость твердых окладов господ чиновников подскочила в два, а то и в три раза, пришла их очередь возвращаться за полночь. Даже на сократившуюся к этому времени «ночную пошлину» консьержу жилось сносно — на рынке все было дешево, не только то, что похуже, но и хороший товар.

Зима 1944/45 года была для господина Келлера (ведь он тоже почитался «господином»), как и для всех привратников, периодом тяжких испытаний. Правда, в это суровое время немецкой оккупации, антиеврейских законов, а затем террора нилашистов и осады города, господин консьерж оказался настоящим дипломатом — ничуть не менее изворотливым, чем древние вожди и князьки малоазиатских племен, зажатых в тиски между Египтом и Ассирийской империей. (Да и как же иначе, если в конце их улицы, под номером два, находился снискавший кровавую известность дом нилашистской охранки!) И все-таки Келлеру не везло. А ведь он старался страховать себя со всех сторон и всякий раз тщательно обдумывал, кого выдать, чтобы завоевать доверие нилашистов, а кого укрыть, чтобы иметь кое-какие заслуги и перед другой стороной. Одним он шептал на ухо: «Ничего, все еще переменится», а другим льстил и подхалимничал в открытую, причем слова утешения нашептывал любому, кто оказывался в беде, и лебезил перед любой властью без разбора. Такова извечная политика холопов и трусов, но и она не помогла: хозяин дома, вернувшись в Будапешт весной 1945 года (его тоже прятал какой-то офицер-фашист по тому же принципу «взаимных услуг»), выставил господина Келлера вой. Он заявил, что не желает слушать его россказни — он, мол, глядит ему прямо в душу и видит там скрещенные стрелы[25], да и вообще пустил его к себе в дом в 1921 году, только боясь террора белого офицерства.

Пришлось Келлерам убираться подобру-поздорову. Они нашли себе пристанище лишь в разрушенном дотла Ладьманьошском предместье Буды, в одной из покинутых, сильно пострадавших вилл. Заняв дом, они устроились там кое-как, заткнув на скорую руку пробоины листами жести и картона, чтобы спастись от дождя.

Для семейства Келлера наступили трудные дни, но, когда началась лихорадка восстановления, господь бог и их «не оставил своею милостию». Господин Келлер, ободренный примером других, занялся коммерческими делишками: рыская по развалинам, он вытаскивал из пустых вилл одежду, ковры, мебель, затем пошел в ход годный для строительства материал — двери, жалюзи, оконные рамы, ванны, умывальники, канализационные трубы, а потом доски, рейки, бревна, изразцы; все это он реализовывал на толкучке — попросту говоря, торговал ворованным, что позволяло им жить вполне терпимо. Он не задумывался над проблемами морали: хотя слово «мораль» было Келлеру знакомо, смысл его оставался ему неясным. Он поступал, как поступает большинство людей с холопской душой, когда колеблются или рушатся устои закона. В такое время никто из них не считает преступлением запустить руку в чужое добро — ведь «все так делают».

Разумеется, этому пришел конец, и довольно скоро. Во-первых, такой источник существования не остался тайной и для других, а во-вторых, слишком много стало «эскимосов» (уж очень подходило это слово к людям, ютившимся в хижинах и землянках), да и кладезь сокровищ в виде покинутых вилл тоже стал иссякать: в эти виллы из провинции и с Запада начали возвращаться их настоящие хозяева, которых с каждым днем появлялось все больше. Кроме того, в разрушенные районы города усилился приток горожан, которые во время хозяйничанья нилашистов позанимали богатые квартиры репрессированных, а теперь оттуда изгонялись и потому были готовы на все. Они доказывали, что тот или иной разрушенный дом принадлежит им или таким-то их родственникам, которые там-то и там-то погибли, еще до отъезда поручив им наблюдение за своим домом, или что они сами когда-то проживали здесь — словом, под тем или иным предлогом большая часть руин в скором времени оказалась заселенной. Иной раз и в самом доле на то имелись законные основания, чаще всего никаких, кроме отчаянной смелости бездомных людей. Но кому было тогда до этого дело? В этом взбудораженном мире принцип первенства стал весьма серьезным источником права и порой одерживал верх над более солидным правом, даже таким, как выписка из поземельной книги. Ведь всем нужно было где-то жить, это признавалось и новыми властями, даже в том случае, когда речь шла о нилашистах.

Короче говоря, открытый Келлером источник существования иссяк, настала пора думать о том, как жить дальше. Да и Ибойка стала уже взрослой девицей, ей нужно прилично одеваться, а она как-то сразу выросла из платьев, которые носила подростком. К тому же короткие юбки как раз вышли из моды, и со старыми нарядами ничего нельзя было поделать. Длинную юбку еще можно сделать короткой, а широкую — узкой, но короткую и узкую, как ни ворожи, не превратишь в длинную и широкую ни вставками, ни надставками — ведь нужной ткани нигде уже не сыщешь. Текстильные фабрики и раньше-то к каждому сезону выпускали новые образцы, а теперь не работали вовсе — пока из Советского Союза не прибыли первые кипы хлопка.

Стать киноактрисой Ибойка пока что не может (а у нее были такие мечты), хотя ее густые золотистые волосы и похожи на локоны кинозвезд. Ни к чему и ее стройная фигура и хорошенькое кукольное личико, ведь киностудии еще не работают. К тому же там еще и талант требуется. А между тем надо ведь думать о еде. И сегодня, и завтра, и послезавтра, — есть, по крайней мере, три раза в день, хотя ей хотелось бы почаще — четыре, а то и пять раз. Что поделаешь, если у нее такой великолепный аппетит? Хотя с виду Ибойка и кажется феей, по крайней мере, когда причешется и приоденется, но похожа она совсем не на тех фей, которые питаются каплями росы. Впрочем, здесь, в этом царстве развалин, теперь и росы-то нет: все деревья или срезаны снарядами, или срублены на дрова замерзавшими зимой солдатами или сменившими их новыми жителями, вроде Келлеров. К тому же Ибойка, как все избалованные девушки, не любит подыматься в такую рань, когда выпадает роса — в эти часы так сладко нежиться в постели, — если, конечно, в комнату сквозь дыры в потолке не захлестывает дождь. Его шум докучает даже во сне, а проснувшись поутру, человек мигом вспоминает о своей горькой доле, о том, что у него над головой нет даже порядочной крыши.

Но шутки в сторону — так говорит и усталый как собака отец, притащившись с пустыми карманами с толкучки на площади Телеки. Ибойке нужно искать службу или работу. Конечно, лучше службу, чем работу. «Я служу» — звучит все-таки благороднее. А поскольку в то время на службу можно было поступить только через одну из политических партий, Келлеры всем семейством, так сказать, оптом, вступили в социал-демократическую. Эта партия в погоне за новыми членами (чем больше, тем лучше!) принимала без разбору всех, кто не нужен был другим партиям или сам не смел просить о приеме. По правде сказать, господин Келлер питал отвращение ко всякой политике, и единственной партией, способной как-то его вдохновить, была бы партия, выдвинувшая лозунг: «За увеличение «ночной пошлины» привратникам», если бы только она существовала. Но теперь и он смекнул, что мир уже не тот, каким был прежде. А впрочем, и правильно — черт бы побрал этих капиталистов! Проклятые кровопийцы, ведь они и его, Келлера, выкинули из такой уютной и гостеприимной привратницкой доходного дома в центре города!

Разумеется, вся его нынешняя политическая активность ограничивалась желанием попасть на правах «специалиста со стажем» привратником, а то и управляющим в какой-нибудь солидный, большой доходный дом, который уже восстановлен и отремонтирован, а потому не доставит особых хлопот — ведь нынче и дворником не очень-то покомандуешь! — и, разумеется, чтобы в доме было побольше жильцов. Но, увы, такого места найти пока не удавалось, потому что жилых домов было мало и должность привратника стала крайне дефицитной. А тут еще эти коммунисты — они захватывают все лучшие места, на это жалуется и сама социал-демократическая партия. Итак, зарабатывать на жизнь приходилось Ибойке, другого выхода не было. Правда, мать нанялась было в две семьи помогать по хозяйству, но они жили в Пеште, так далеко, что у нее не выдерживали ноги.

Ради устройства на работу Ибойке Келлер пришлось даже записаться в «гвардию восстановления», носившую форменные плоские фуражки с козырьком (фуражка была ей очень к лицу). Вот каким образом, через социал-демократическую партию, Ибойка стала продавщицей небольшого магазина потребительской кооперации в предместье Кёбаня. Ходить ей нужно было далеко, но в их районе на нашлось свободных мест, да и магазинов здесь было еще очень мало.

Ибойка тоже совсем не думала о политике; не занимала ее и политика социал-демократической партии. Она была из тех людей, которые даже не знают фамилии своего премьер-министра, да и не очень-то стремятся узнать. Ибойку интересовала лишь ее собственная жизнь, ее собственное будущее, ее собственное счастье.

А в понятие этого счастья входило, конечно, немало разных вещей. Например, только что вошедшие в моду нейлоновые чулки, нейлоновый плащ, туфли из змеиной кожи, слоеные пирожки с кремом, сливочный торт, а сверх того — красивый, «элегантный», хорошо обеспеченный жених, чтобы, выйдя за него, она могла не работать, а только ходила бы за покупками — ведь она станет хозяйкой квартиры из трех комнат и будет щеголять в очаровательном халатике. О том, что такому мирку может прийти конец, Ибойка и не думала: она видела, что в городе «полно» состоятельных молодых людей, разъезжающих на автомобилях и мотоциклах и имевших либо собственное новое «дело», либо «пост» в новом учреждении.

Но, чтобы не оставалось никаких тайн, мы должны еще рассказать, как досталось Ибойке такое удивительно красивое имя[26].

Родители ее, перебравшиеся в столицу из маленького провинциального городка Тата, были люди очень бедные, ни крестьяне, ни ремесленники, из тех, для которых не только трамвайный кондуктор и министерский рассыльный, но даже привратник — барин. В привратницкой большого доходного дома они очень скоро впитали всю ту «цивилизацию», которая просачивалась сюда с будапештских улиц — разумеется, не без влияния занесенной из Нью-Йорка и Парижа буржуазной моды.

К тому времени, когда родилась Ибойка, — после первой мировой войны, — не только господа аристократы, но и подражавшие им буржуа, а за ними и городская мелкота отказались от прежних, слишком «обыкновенных» (как раз тогда приобрело это старинное слово новый, пренебрежительный оттенок), простонародных женских имен, вроде Эржебет, Борбала, Юлианна, Жужанна, — ведь так звали их горничных и кухарок, наводнивших Будапешт после войны. Всякие романтические Эльвиры и Мальвины уже вышли из моды, и дочерей стали наделять такими именами, как Ибойя, Виола или Баба, Цица, Боци и тому подобное[27].

Таким-то образом первая и единственная дочь привратника Келлера была названа Ибойей, что превратилось сперва в уменьшительное Иби, а затем в ласкательное Ибойка.

Так и выросла Ибойка в привратницкой и в парадном большого доходного дома под крылышком заботливой мамаши, души не чаявшей в своем единственном детище. Через это парадное взирала она на окружающий мир. Перед ее глазами мелькали рассыльные из магазинов: кроме обычных каждодневных «комиссий», они несли в квартиры господ чиновников и коммерсантов накануне праздников, именин и дней рождения — а в доме на шестьдесят квартир их случалось немало — великолепные букеты, дорогие вина, ликеры, шампанское в сверкающих, украшенных пестрыми этикетками бутылках, разные деликатесы в яркой, заманчивой упаковке, отборные фрукты и кондитерские чудеса, от одного вида которых уже текли слюнки; за ними следовали картонки, коробки, шкатулки, скрывающие таинственные сокровища: новые платья, модные шляпки, костюмы для больших и малых приемов, драгоценности, меха, боа, страусовые перья, манто… Как все это было любопытно и соблазнительно для рано развившейся девочки-подростка!

А когда господа с женами и их дочери в сопровождении кавалеров, все в вечерних туалетах, величественно, словно владетельные принцы и принцессы, шествовали вниз по лестнице, Ибойка никогда не упускала случая украдкой рассмотреть их с головы до ног. Поэтому в вечерние часы она охотно выполняла за отца его служебные обязанности.

Позже Ибойке случалось и на рассвете — если мать прихварывала, а отец, «нализавшись» днем, спал как убитый — отпирать двери возвращавшимся с ночных кутежей компаниям, и тогда она внимательно наблюдала, как, пошатываясь и спотыкаясь, поднимаются они по лестнице, громко и бесцеремонно переговариваются и хохочут бессмысленным, пьяным смехом…

Но и домашние увеселения господ (в годы войны из-за комендантского часа и затемнения они особенно вошли в моду) были не менее привлекательны. Приглушенные, еле слышные сквозь увешанные коврами стены квартир или внезапно вырвавшиеся из распахнутой двери и гулко отдающиеся в лестничной клетке звуки музыки, сладко-тягучие мелодии, душещипательные напевы, расслабляющий ритм танца — все это действовало на воображение любопытной, жаждущей развлечений и тянувшейся к «большому свету» молоденькой девушки, которая к тому же считала себя — и не без оснований — красивой, очень красивой, изящной и обворожительной.

Словом, Ибойка отнюдь не была ангелом, совсем нет. Это была белотелая, стройная молодая самка, которая изредка, в лучшие свои минуты, казалась феей, да и то лишь в глазах голодных, жаждущих любви самцов. Что до остальных мужчин, то при встрече с ней они внимательно оглядывали ее, иные даже оборачивались, а рассмотрев, роняли: «Да, дамочка первый сорт!» — и шли дальше.

Такова была Ибойка Келлер, продавщица продовольственного отдела в одном из кооперативных магазинов Кёбани.

3

Как все рабочие-холостяки, Йожи Майорош каждый день обедал в заводской столовой, к завтраку же и ужину, на воскресенья и праздничные дни он покупал себе продукты в соседнем кооперативе. Он заходил туда каждый вечер после работы или собраний, случавшихся теперь довольно часто, и брал все необходимое для холостяцкого ужина: свежий хлеб, сухую, или казавшуюся сухой, колбасу, копченый, проперченный, или казавшийся таким, шпиг (он носил следы копчения, но смело можно было утверждать, что еще вчера похрюкивал в хлеву), постную корейку (она-то уж наверняка была постной, ибо мясо плохо откормленной свиньи жирным быть не может) или другую снедь, какую ему хотелось. Первое время он всегда покупал что-нибудь в этом роде, подчиняясь вывезенному из деревни правилу или предрассудку: для рабочего человека настоящая еда — а на этот счет и кузнецы и крестьяне были одного мнения — только хлеб, мясо да сало, да еще, пожалуй, галушки и голубцы, но не с кашей, а с мясной начинкой. Йожи усвоил это еще от своих родителей-поденщиков и от Синчаков — не только хозяина, но и его жены. Она, в свою очередь, унаследовала это от своей матери, жены Михая Дару (а та опять-таки от своей матери, но это завело бы нас слишком далеко). Жена Синчака твердо знала, что для кузнеца и для его парней нужно готовить обеды и ужины посытней и поплотней. Того, кто с утра до вечера орудует кузнечным молотом и воюет с сильными, норовистыми и злыми лошадьми, досыта не накормишь жидким супчиком, зеленой фасолью, кабачками да сливовым взваром, от которого только на двор тянет.

Этот принцип заключал в себе немалую долю истины, да и желудок легко привыкает к одной и той же еде. Вдобавок кузнецы в промежутках между едой нагуливают волчий аппетит (и не удивительно — попробуйте-ка помахать пудовым молотом ежедневно по десять — пятнадцать часов кряду), ведь второй завтрак и полдник у них не в обычае — работа всегда срочная, да и руки грязные, довольно уж и того, что приходится три раза в день тратить время на мытье. Так что кузнецы привыкают к неприхотливости в еде еще будучи учениками подручных. Им редко удается поесть вовремя — не бросишь же недоделанную поковку, да и крестьяне над душой стоят, — поэтому до еды они дорываются до того уже голодные, что только и мечтают поскорей насытиться. И еда, по их мнению, лишь то, что можно кусать и жевать.

Вот это-то убеждение — а годы солдатчины и плена лишь подтвердили его справедливость — и привез с собой Йожи на завод.

И в Будапеште на первых порах он жил именно так. В обед ел то, что можно было получить в заводской столовой, зато завтракал и ужинал по собственному, давно сложившемуся вкусу.

Выбирать Йожи особенно и не выбирал. Правда, и у Синчаков, и даже в бедном родительском доме ему доводилось есть сало получше, колбасу повкуснее и пожирнее, чем здесь, в городе, но, придерживаясь мнения: «Добрый желудок все переварит», он поначалу был доволен и тем, как его кормили в заводской столовой. Ведь если человек ставит перед собой большую цель — сделаться квалифицированным заводским рабочим, он не станет обращать внимания на всякие мелочи, даже если речь идет о собственном желудке.

Так продолжалось еще несколько месяцев, в течение которых Йожи каждый день завтракал или ужинал будапештской колбасой, — она могла называться и дебреценской и чабайской, как угодно, но вкус у нее всегда оставался будапештским. Наконец она до того ему надоела, что не только вида, но даже запаха ее он уже не мог выносить. И не потому, что так уж скверно она пахла, просто опротивела, и все!

Такая же участь постигла и корейку — сперва объеденье, а потом надоела до тошноты, — и толстую колбасу багрового цвета под названием «паризьер», и сардельки, и сосиски — одним словом, все изделия подобного сорта. Их можно есть только с горчицей или с хреном, а он никогда их не пробовал, потому что был воспитан на предрассудке, будто нет ничего на свете лучше вкуса чистого мяса и что лишь те специи хороши, которые его не отбивают, — соль, паприка, черный перец. Наконец в разговоре с товарищем Бенчиком Йожи как-то упомянул, что ему осточертела вся эта еда. Бенчик сказал, что так бывает со всяким, было и с ним в свое время. Все на свете приедается, кроме хлеба и кушаний, изготовленных руками родной матери. А потому Йожи неплохо было бы переменить стол, посоветовал товарищ Бенчик, — надо приобрести примус и готовить себе чай, кофе, покупать сыр, масло, вареные яйца, ягодный джем, рыбу, консервы, свежие фрукты, как другие городские рабочие. Разнообразие в еде тоже ведь дело немаловажное.

Мало-помалу Йожи усвоил привычку покупать себе каждый день свежий хлеб, а к чаю или кофе — свежие булочки и рожки. С детства он считал, что свежий хлеб хорош тем, что он свежий, а черствый тем, что он черствый: у него свой вкус, но вкус отменный. Свежевыпеченный деревенский хлеб по-особенному душист, в нем чувствуется тонкий аромат пшеницы и дрожжей; хороша его хрусткая корочка — она лучше всякого пирожного. В черством же хлебе предпочитают мякоть — теперь уж это не рыхлая масса, дрожжи делают ее рассыпчатой и придают на диво приятный вкус.

Но в Пеште черствый хлеб совсем не тот. Если свежий хлеб, вернее, примешанный к нему картофель, и здесь бывает душистым, а иногда неплох и на вкус, то черствый совсем безвкусен, и жуешь его, словно опилки. Разумеется, это знают только те, для кого хлеб есть хлеб насущный. Вскоре Йожи на собственном опыте убедился, что совсем не так уж глупы городские старожилы, которые каждое утро заглядывают в булочную.

Вдобавок, к этому времени он уже познал ту умственную усталость, которая овладевает человеком после длительных совещаний и собраний и не поддается врачеванию ни салом, ни колбасой. Тут уж не помогут ни пиво, ни вино: усталые нервы и ноющий желудок требуют другого, подкрепляющего напитка — кофе или чая.

Так Йожи оставил привычку запасаться провизией на несколько дней или на целую неделю вперед и стал изо дня в день наведываться к прилавку кооператива — к тому самому прилавку, за которым работала Ибойка Келлер.

Он видел ее каждый день и не мог не отметить, как опрятно, как аккуратно и чистенько одевается эта красивая, стройная девушка-продавщица. И Йожи сам не заметил, как начал заходить в магазин ежедневно уже только затем, чтобы взглянуть на Ибойку. Он был не прочь заглядывать туда и дважды, но утром, когда торопишься на работу, магазин всегда битком набит, а Йожи ничего не любит делать наспех. Теперь он стал покупать провизию небольшими порциями еще и потому, чтобы иметь случай и повод лишний раз и подольше поглядеть на Ибойку.

Время шло, и неожиданно для себя самого Йожи попал во власть того странного лихорадочного состояния, которое зовется любовью. Всякий раз при виде Ибойки он испытывал какое-то смущение, его охватывало желанное, но вместе с тем и мучительное волнение.

Тут не было ничего удивительного: Ибойка и в самом деле была хороша, а за прилавком даже красивее, чем на улице. Здесь с ее лица не сходило выражение такого «величия», какого Йожи еще, пожалуй, не видывал на женских лицах, — впрочем, в бытность кузнечным подмастерьем ему очень мало доводилось их «изучать». Быть может, это была только самоуверенность красоты, ибо женщина, знающая, что она красива, невольно начинает смотреть сверху вниз на некрасивых, то есть на всех остальных, — ведь красавиц на свете так немного, особенно если смотреть на мир их же глазами. К выражению величия примешивался легкий оттенок скуки, той скуки, что нередко написана на лицах продавцов и продавщиц, для которых их занятие — не более чем вынужденный труд, к тому же зачастую нудный. Ведь тем, кого не манит выручка или кто не гонится за прибылью, как частные торговцы, покупатель порой бывает скучен, очень скучен, и эту скуку они прячут под маской необъяснимого высокомерия либо тонкой изысканности. Видные, красивые, здоровые и хорошо сложенные девицы, все помыслы которых сосредоточены на собственном теле и на том, как бы его получше показать: «Вот, мол, я, смотрите, такого лица, фигуры, таких рук и глаз, как у меня, вы нигде не увидите!» — охотнее избирают скучающее величие (ведь красавицам и это к лицу), а более скромные, женственные и мягкие по натуре — томную изысканность.

Поэтому не удивительно, а скорее естественно, что Ибойка избрала для себя первое. Но даже высокомерие к ней шло — красоткам с красивыми глазами, плечами и всем прочим, пожалуй, все идет. Нужно обладать большим умом и культурой, чтобы, годами работая продавцом, уберечь себя от этой манеры держаться; ведь ни перед попом, ни перед судом люди не обнаруживают так ярко свою подлинную натуру, как перед магазинным прилавком. Тут в них пробуждается и жадный, любопытный ребенок, пожирающий глазами хорошее и вкусное, и расчетливый, скупой мещанин, который сдерживает перед продавцом свои вожделения, и сноб, который любит порисоваться тем, что он-де привык покупать лишь «изысканное», а потому нечего предлагать ему «всякую дрянь».

Понятно, что красивой и пышущей здоровьем Ибойке, которая почти не знала, что такое ходить по магазинам, так как ассортимент их кооператива был довольно обширен (здесь было все, даже готовое платье), скоро наскучили покупатели (смешные ничтожества!), наскучила необходимость быть с ними вежливой. Иному покупателю она готова была швырнуть в лицо товар, который он просил показать, а потом воротил нос. Наскучила ей и мелкая ложь, к которой порой и сейчас еще прибегают продавцы, чтобы пустить пыль в глаза покупателю (дело тут не в моральных соображениях, таковых у нее не имелось, а просто в лени, душевной апатии). Потому-то и появилось на ее лице то особенное выражение, так восхищавшее Йожи Майороша, что он не мог им налюбоваться, тем более что ему, рабочему человеку, всегда была противна притворно-любезная улыбка деревенских торгашей, разносчиков и ярмарочных купчиков, с которыми ему порой приходилось иметь дело. Правда, Йожи и не подозревал, что продавец улыбается вовсе не постылому покупателю, а своей удаче и прибыли. Да он и не раздумывал над этим, а просто инстинктивно держался общего в народе убеждения, что каждый торговец — плут и обманщик, а если так, то и улыбка у него фальшивая.

У Ибойки улыбка — редкая птица, не всякому удается ее поймать, а торгашеского подобострастия и в помине нет, но когда она вдруг улыбнется Йожи, на ее полных щеках появляются такие ямочки, просто прелесть! А если бы Йожи слышал, как она смеется! Ведь она умеет смеяться громко и заразительно, но только не за работой, а на улице, или в компании, или когда в магазине нет покупателей и она весело перешептывается с другими девушками-продавщицами, разбирая по косточкам смешных посетителей, — их магазин имел довольно много постоянных клиентов, — или своих не менее смешных коллег мужского пола. Ничего не поделаешь, такова жестокая ирония жизни: если девушки-продавщицы обычно одна другой лучше и словно созданы для того, чтобы завлекать и околдовывать покупателей, то большинство их коллег-мужчин в сравнении с ними — жалкие фигуры.

Но, пожалуй, еще более пленительным, чем величавое достоинство, написанное на лице Ибойки, было для Йожи то, как двигалась она за своим прилавком, особенно, когда чувствовала на себе его влюбленный взгляд и переживала всю волшебную сладость процесса покорения. Надо сказать, что Йожи и в рабочем платье был если не писаный красавец, то парень хоть куда — с открытым, мужественным лицом, пусть немного долговязый, но мускулистый и крепкий, как все кузнецы. Поэтому, исполняя свои привычные обязанности в его присутствии, Ибойка двигалась таким грациозным, танцующим шагом, так изящно тянулась и нагибалась к полкам — это не было рассчитанным кокетством, но как-то само собой получалось, — что глаза Йожи не могли оторваться от ее мягко вырисовывающейся под белоснежным передником груди, от белых рук и прелестных пальчиков, когда они изящно, легко, но энергично резали копченое сало, колбасу или сыр. А этот жест, которым она, завернув в бумагу нарезанную снедь, протягивала Йожи покупку! Так бы и расцеловал ее! Ведь лицо человека в тот момент, когда он дает что-нибудь другому, если только не омрачено завистью или злобой, всегда удивительно хорошеет, особенно в глазах влюбленного.

Поворачиваясь к Йожи спиной, чтобы достать что-нибудь с полки, Ибойка вытягивалась в струнку, больше, чем это было необходимо, разумеется, тоже инстинктивно, но это было ей так приятно! И какими же неотразимо прекрасными казались очарованному Йожи ее округлые бедра, все устремленное вверх тело! Если же нужно было встать на лесенку-стремянку, Ибойке представлялась редкая возможность (прилавок был высокий), прижавшись к лесенке, показать свои круглые, полные, но стройные икры, а также обутую в изящную туфельку ножку с высоким подъемом, а то и выглядывающий из сандалеты большой палец, вернее, его ноготок — поистине чудо! (Как стыдно бывало Йожи в детстве, когда из рваного сапога у него вылезал большой палец! Но здесь совсем другое дело.) Этот ноготок еще не был покрыт ни лиловым, ни красным лаком, ибо что может быть лучше его естественного жемчужного цвета, чуть розоватого от пульсирующей под ним крови? Беда только, что ногти у всех одинаковы, даже у веснушчатой дурнушки, поэтому они не представляют ценности для той, кто не хочет походить на других.

Йожи тем легче было покорить, что в селе, где он вырос, женщины, да и большинство девушек, одевались по старинке, в бесчисленные пышные юбки, которые закрывали фигуру ниже колен, так что лишь по форме икр можно было догадываться об остальном. Пляжа в деревне тоже не было, да и в солдатах Йожи лишь издали доводилось видеть женщин без платья, поэтому глаза его только теперь начали разбираться в женских формах.

Одним словом, вовсе не нужно ни лунных ночей, ни блужданий по парку, ни катаний на лодке при луне, ни того особого настроения, какое создают совместные посещения кино, театров и танцевальных вечеров, чтобы в сердце здорового, в расцвете сил, молодого кузнеца зародилась любовь. Ведь хотя ему скоро тридцать, он еще не имел ни возможности, ни времени подыскать себе подругу и обрести то заманчивое, таинственное счастье, каким представляется семейная жизнь молодому холостяку, которому отвратительна любовь, купленная за деньги, и который по своей деревенской «непросвещенности» и опыту солдатской жизни с ужасом сторонится скверных болезней.

Слепая, склонная к самообману любовь может родиться в лавке точно так же, как и на балу или на теннисном корте, ведь царица магазина может порхать мотыльком ничуть не хуже, чем царица бала. Разумеется, лучше было бы узнать друг друга на совместной работе — ведь только в испытаниях и труде можно разобраться, что же за человек твоя будущая подруга, но в те времена на заводе, где работал Йожи, девушек еще не было.

Глядя на Ибойку, искушенный мужчина видел бы прежде всего ее тело и был бы не прочь обнять ее, что легко угадывается по взгляду. Но воображение Йожи не осмеливалось заходить так далеко, и Ибойка это чувствовала. Йожи пока еще жил в экстазе бестелесного обожания. Он был влюблен не в тело ее, а в нее всю, во все ее женское существо. В ту пору он еще и сам не знал, что именно обожает в ней — женщину или только самку, да это и неотделимо в начале любви. Тот, кто подростком не увивался за девушками и не познал любовных утех в юности, в глазах опытных женщин, даже став зрелым мужчиной, остается немного «растяпой».

Ибойка знала или догадывалась обо всем этом. Она чувствовала, что из таких-то вот влюбленных и выходят мужья, и к тому же хорошие мужья. Разумеется, под словом «хороший муж» все женщины понимают разное, но когда хотят выйти замуж, об этом не говорят и, вероятно, даже не думают.

Не думала об этом и Ибойка.

4

Дальше наша история так обыкновенна и до того похожа на другие, уже столько раз перерассказанные, что даже как-то неловко повторять ее снова. Встречаясь у прилавка, молодые люди вынуждены были заговорить, хотя бы о покупках, и вскоре служащие магазина — в первую очередь, конечно, девицы и изголодавшиеся по мужскому обществу женщины (по статистическим данным, после войны в Будапеште женщин было на сто тридцать тысяч больше, чем мужчин, причем излишек составляли в основном девушки на выданье) — начали подтрунивать над Ибойкой: «Иби, а ведь этот высокий молодой брюнет влюблен! Так и ест тебя глазами… Смотри не упускай своего счастья, Ибика, человек он стоящий, зарабатывает неплохо, на заводе он ударник, вина не пьет…» (О нем уже знали все.)

Сперва Ибойка с кислой миной выслушивала такие шуточки — ведь она, даже не признаваясь самой себе, всерьез принимала эту любовь, которую Йожи и не скрывал, — но в то же время они были ей приятны: по крайней мере, ей было от чего отпираться, а это давало пищу для разговоров, на которые так падки жаждущие замужества, но обреченные на увядание девицы.

Отнекивания Ибойки лишь подливали масла в огонь. Сослуживцы не унимались, и даже заведующий магазином Шнейдер как-то заметил: «Не зевайте, Ибойка, жених завидный. Сегодня он ударник, завтра мастер, а послезавтра, глядишь, уже директор завода, нынче это быстро делается». (Господин Шнейдер, старый социал-демократ, даже здесь не мог удержаться от ехидного замечания в адрес новых порядков.) А Ибойка продолжала кокетничать.

— И чего они все так на меня смотрят? Иной, кажется, проглотить готов…

— Почему смотрят? — отвечала Эммочка, стареющая девица из хозяйственного отдела. — Красивая ты, вот и смотрят. Взгляни в зеркало: лицо у тебя полное, белое, глаза голубые, волосы белокурые, зубы как снег — улыбнись-ка чуть-чуть!.. Плечи круглые, фигура стройная, изящные ноги. Что еще нужно? И уж особенно мужчинам?!

Последние слова были продиктованы уже горечью: сама Эммочка — худенькая брюнетка, да и ноги у нее кривоваты.

В такие минуты Ибойка была счастлива. Она, собственно, и отпиралась лишь затем, чтобы еще раз услыхать, как она красива, — разве можно этим насытиться?

Теперь уже их знакомство состоялось легко, почти само собой. Правда, Йожи не знал ни одной из существующих систем ухаживания, а поступал по собственному разумению: по вечерам, если ему не поручали какой-нибудь общественной или партийной работы, он приводил себя в порядок и отправлялся на улицу, якобы намереваясь немного погулять. Но он не торчал у дверей кооператива и даже не прохаживался где-нибудь поблизости, а, руководимый лукавством застенчивой любви, проследил, на каком трамвае ездит Ибойка домой, и всякий раз заблаговременно шел к этой остановке, чтобы, встретив Ибойку, поклониться ей и сказать «добрый вечер» (как жаль, что он не мог еще заговорить с ней!), а также, чтобы показаться ей в более приглядном виде, чем обычно. Ведь в магазине, куда он приходил с завода, она могла видеть его только в будничной, несколько потрепанной рабочей одежде.

И Йожи верно рассчитал. Сперва были «случайные» встречи, потом поклоны и приветствия. К приветствиям вскоре присоединилась улыбка, затем — конечно, со временем — и вопрос о том, где живете, на каком трамвае ездите, без пересадки или с пересадкой (Йожи еще плохо ориентировался в трамвайных маршрутах столицы), а позднее и другие вопросы — теперь уж их задавала и Ибойка, которая не противилась сближению. Во-первых, потому, что в это время у нее не было поклонника, даже просто «мальчика для флирта», а во-вторых, ей и в самом деле нравился этот мальчик, да и не «мальчик» даже, а молодой человек. Вообще всегда приятно, когда появляется новый ухажер, а тут еще Ибойка втайне мечтала, что, может быть, она и в самом деле выйдет за него замуж. Господин Шнейдер прав — нынче будущее принадлежит рабочим-ударникам, вот таким, как Йожи.

Далее все шло уже гладко. Вместе в кино, вместе на прогулку на остров Маргит, на горы Хармашхатархедь и Яношхедь — повсюду, куда ходят и ездят будапештские влюбленные. Затем визит к дорогим родителям (ох, уж эта бедность! Нелегко пустить пыль в глаза, чтобы жених увидел жизненных благ и достоинств больше, чем их было на самом деле). Но Йожи на все смотрел сквозь пальцы: его интересовала только Ибойка.

Впрочем, Ибойка не какая-нибудь хитрая бестия, но разве не естественно, что прожорливый шелковичный червь устраивается в сочной листве тутового дерева? Ведь она была накануне того возраста, когда девушка становится «старой девой», а в это время сильнее всего желание выйти замуж. До сих пор она берегла себя, как бесценное сокровище для сказочного рыцаря, и вот он пришел, этот рыцарь нашего времени, в образе рабочего-стахановца. И Ибойка была влюблена — влюблена в самое любовь, а заодно и в Йожефа Майороша, недурного собой, ладно скроенного рабочего парня.


Долгие месяцы, протекшие между днем их первого знакомства и свадьбой, совпали с кампанией агитпоходов на село, которую проводила коммунистическая партия. Выезды рабочих-агитаторов в деревню начались еще в первый период пробуждения активности народных масс, вскоре после освобождения страны, когда нужно было использовать все средства и методы для укрепления дружбы между рабочими и крестьянами. Став коммунистом, Йожи не только считал своим долгом участвовать во всякой работе, проводимой партией, но и отдавался ей всей душой. При всем том он не был убежден в целесообразности таких выездов на село и сомневался, будет ли от них толк. И хотя он старался побороть подобные сомнения, не позволяя себе не только высказывать их вслух, но даже и думать об этом, где-то в глубине души все мероприятие казалось ему немного странным. И не удивительно: ведь он сам только вчера пришел из села, жизнь города и мощный поток социалистического движения еще не успели смыть с него толстый слой деревенских предрассудков и старозаветных домашних обычаев.

Кроме того, были у Йожи, особенно в первые месяцы знакомства с Ибойкой, и другие соображения на этот счет. Как честный член партии, он не мог отказаться от воскресных выездов в деревню, но вместе с тем ему очень хотелось провести свободный день с Ибойкой — их редких и коротких встреч по вечерам, после работы, ему было уже недостаточно.

На его счастье, когда он в первый раз робко, подбирая слова, сказал Ибойке, что в ближайшее воскресенье утром должен уехать с заводской группой агитаторов куда-то в комитат Ноград, девушка вдруг загорелась интересом и спросила, не может ли и она принять участие в этой поездке. Ведь их магазин агитаторов на село не посылал, а если бы и посылал, она все равно бы не поехала. Ей и так до смерти надоела Эммочка с подружками и господин Шнейдер, вся эта компания. Ведь она каждый день с утра до вечера с ними, не хватает еще, чтобы они мозолили ей глаза в воскресенье. А поехав с Йожи, она, по крайней мере, посмотрит на белый свет — ведь эти сельские женщины так занятно и причудливо одеваются! Ей уже приходилось видеть нарядные головные уборы девушек из Холлеке.

Йожи так обрадовался, что готов был на все ради своей любимой. Вот это настоящая, хорошая невеста — всегда и везде следует за своим суженым! Вот это преданность, единение душ, о, это и есть счастье!

Раньше, выезжая с товарищами, он чувствовал себя не в своей тарелке. Йожи было досадно, что его не могут толком использовать, говорить он не умел, стеснялся и, переступив порог крестьянского дома, не знал, с чего начать. В нем еще была жива память о том, что в родном селе солидные люди не очень-то прислушивались к ному, человеку неженатому, кузнецу без кузницы, — ведь там, как известно, тот и не человек, кто не обзавелся женой да собственной мастерской. Кроме того, он понимал, сколько всякой всячины нужно знать о селе, куда он приехал, и о семье, в которую пришел, чтобы начать полезный и приятный разговор. Правда, и товарищ Черта, руководитель агитационной бригады, всегда просит их не произносить речей и не пересказывать брошюр, а беседовать с крестьянами попросту о жизни. Но беда в том, что они не знают, чем живет семья, в которую пришли. А из-за этого может всякое получиться. Агитатор, чтобы хоть как-нибудь завязать разговор, — с погоды начать нельзя, сельский житель в ней разбирается лучше него, — вдруг начнет расхваливать соседей. Какие, мол, они хорошие хозяева, какой у них ладный дом, здоровые детишки, добрая скотина! А хозяева-то, оказывается, с ними в смертельной вражде. Вот вам и поговорили по душам!

Из-за этой инстинктивной осторожности Йожи и не может начать разговор, а потому товарищ Черта всякий раз прикрепляет его к более разговорчивому и опытному в агитационных делах товарищу, чтобы Йожи у нею поучился.

Но чему тут научишься? Дожидаться, пока крестьяне придут домой из церкви, или, что еще хуже, являться к ним во время утренней спешки и сборов в церковь? Товарищ его старается наладить подходящее настроение для разговора по душам, а Йожи видит, что сейчас не до них, всех членов семьи так и подмывает бежать по своим делам, а кое-кто так и делает. В одном доме хозяин засыпает корм скотине или сгребает навоз, потому что Кешей или Чиллаг — этакая паскуда! — уже вывалял все бока, и тут уж не обойдется без брани и крика. Хозяйка стряпает обед, засыпает в суп лапшу, старшая дочь или сноха накрывает на стол в чистой половине или под навесом, если время летное. В другом доме, где хозяева уже вернулись из церкви, хозяйка, бросив молитвенник и скинув верхнюю кофту с юбкой, бежит налить воды для домашней птицы — в водопойной колоде ни капельки — или сгоняет с гнезда наседку почиститься и напиться. (Вот негодница, опять два яйца продолбила и выпила, а в них уже почти живые цыплята были, да вдобавок посреди комнаты, на столе либо на подоконнике напакостила, — выйти не могла, сердечная, — покуда хозяйка в церкви молилась.) В комнате вонища — не продохнуть, надо окна раскрывать, проветривать, а тут, как на грех, являются агитаторы. «Чтоб вы провалились, гости милые! — готово сорваться с языка у хозяйки. — Тут рук не хватает, не знаешь, за что браться, так нет — сиди да слушай ваши сказки про демократию. Только мне и дела!» Но за дверь их не выставишь, ведь они коммунисты, а нынче коммунисты в силе, чего доброго, позовут полицию, скажут — нилашистка, реакционный элемент или еще невесть что. Волей-неволей приходится улыбаться.

Эти настроения поддерживают не только отцы духовные, которые, так сказать «по праву», боятся за души и за достояние своей паствы, но и местные вожаки партии мелких сельских хозяев и национально-крестьянской партии, которые тоже опасаются влияния на крестьян все чаще появляющихся на селе коммунистов. Тот, кто живет за счет неравенства между людьми, всегда стремится его сохранить.

Создается довольно неловкое положение, и Йожи это прекрасно чувствует. Лапша начинает развариваться, вся семья в сборе, даже подростков, которые чесали язык около церкви, пригнал домой зов здорового желудка — по воскресеньям они всегда завтракают наспех, к тому же ничего существенного — кружка кофе или молока, — а потому здорово проголодались. Хозяйка сидит как на иголках, пора бы и на стол подавать, но пригласить агитаторов к столу она не может — на них не рассчитывали. Не позвать — неудобно, как же это — мы будем есть, а они нам в рот глядеть? Но сказать им, как принято в таких случаях: «Просим покорно у нас отобедать» — тоже нельзя. Вдруг они примут приглашение всерьез, тогда стыда не оберешься: на всех еды не хватит. Если б они были свои, деревенские, тогда бы можно и пригласить — кто ж из крестьян не знает, что такое приглашение, как бы ни настаивали хозяева, всерьез принимать нельзя. Но бог весть кто они, эти агитаторы, может статься, они и приличий-то не знают.

А оно, кажется, так и есть. Вот извольте, столько времени прошло, а они все говорят, говорят, не хватает, видно, смекалки сообразить: «Пойдем-ка, друг, дальше, тут люди обедать хотят». Ведь семейство только раз в неделю и собирается вместе — за воскресным обедом. В будни каждый ест там, где работает, — в поле, на пашне.

Правда, большинство товарищей догадывались, в чем дело, и спешили убраться, но некоторых, слишком ретивых, Йожи приходилось незаметно толкать локтем, а порой и показывать глазами на дверь: пошли, мол, люди обедать собрались.

Выходило, что напрасно выезжали они из Пешта чуть свет. Все утро приходилось убивать на беседу с немногочисленными сельскими коммунистами или слоняться без дела, переговариваясь между собой. Только во второй половине дня удавалось провести кое-какую просветительную работу.

Но даже и тогда они успевали сделать значительно меньше, чем рассчитывали сами, и гораздо меньше, чем надеялись в партийном комитете завода, — в тех селах, где было вино, из-за того, что оно было, а там, где его не было, из-за того, что не было. Ну какой крестьянин не пошлет в корчму за вином? Нельзя же уронить себя в глазах гостя! Вот и получалось, что там, где агитаторов угощали, много времени пропадало даром — не станешь же рассуждать о политике, когда полагается хозяйское вино хвалить; там же, где не угощали, у хозяев портилось настроение и разговор не клеился — они упорно молчали, думая о том, что гости их презирают, как последних скряг. Еще бы! Вон у них, хозяев, полный двор всякой живности: куры клохчут, петух голосит, утки крякают, гогочут гуси, в хлеву поросенок заливается, кабан похрюкивает, овцы блеют, теленок выводит свое «му-у-му». Ну на что все это, как не на то, чтобы зажарить и съесть? Им-то, городским, невдомек, что нам на это приходится жить, одеваться и налоги платить…

Йожи эти мысли понятны и близки. Знает он также, что у деревенских жителей, которые всю неделю трудятся вразброс, кто где, на воскресенье тоже имеется своя собственная «программа». А потому всякий раз, как он отправляется на село, на сердце у него кошки скребут. Но он не осмеливается сказать об этом товарищам, потому что все, что делает партия, правильно, имеет свою цель и смысл. Только, видно, он еще не понимает всего до конца.

Особенно мучительно бывало для Йожи, когда прикрепленный к нему товарищ, а позже Ибойка, спросят или скажут какую-нибудь, по крестьянским понятиям, несусветную глупость. Он краснел за них, зная, что крестьяне хоть и строят великопостную мину, но, отойдя в сторонку, хохочут или чертыхаются про себя.

Однажды, например, они вышли из какого-то дома в тот момент, когда пастухи пригнали стадо. Ибойка, увидав свернувшего в их сторону рослого пестрого теленка и желая доставить хозяевам удовольствие, воскликнула:

— Ах, какая милая телочка! Из нее выйдет отличная корова, да?

Провожавший их хозяин усмехнулся в усы:

— Нет, коровы из нее не выйдет!.. Выйдет вол.

— Но почему же?

Ну как объяснить этой красивой и чистенькой городской барышне разницу между коровой и быком? Хозяин ограничился тем, что с ехидцей промолвил:

— Потому что она бык.

На щеках Ибойки на мгновение вспыхнул румянец, и Йожи, сгорая со стыда, подхватил ее под руку:

— Пойдем, милая, нас ждут товарищи.

Но как ни мучительны были для Йожи эти походы на село, он считал невозможным от них уклоняться. Ведь другие его товарищи, старые коммунисты, так загружены. Они не жалеют ни сил, ни времени, если речь идет об интересах партии. Идут, куда их направляют, отстаивают свою линию на межпартийных собраниях, энергично и настойчиво борются с предпринимателями, с соцдемами в составе заводских комитетов, выступая в качестве цеховых профоргов, доверенных на выборах, народных судей, членов различных проверочных комиссий. А он еще не годится на такую работу, он может выполнять только мелкие поручения вроде расклейки плакатов или малевания лозунгов на стенах. И если его посылают агитатором в деревню — и то лишь потому, что он сам недавно оттуда, — надо ехать, помогать укреплению союза рабочих и крестьян.

То, что они с Ибойкой бывали в эти дни с утра до вечера вместе, могло бы принести немалую пользу, и, если бы Йожи не был глух и слеп в своей любви, они могли бы таким путем лучше узнать друг друга. Быть может, и не так глубоко, как юноши и девушки, которые еще детьми играют вместе на пыльных улицах, вместе учатся в школе, а став повзрослей, вместе ходят на танцульки и свадьбы, потом и на работу, но во всяком случае настолько, насколько молодым людям необходимо знать друг друга, прежде чем пожениться. Ведь, как известно, влюбленные в период ухаживания очень часто кажутся совсем не такими, как на самом деле.

Нужно заметить, что в поведении, манерах и словах Ибойки уже тогда проскальзывало нечто вызывавшее у Йожи немного тягостное чувство. Например, такая мелочь: после первых двух-трех поездок, когда выяснилось, что на открытой машине и ветрено и холодновато, Ибойка, по примеру других и под влиянием тогдашней моды, позволявшей женщинам носить брюки на улице и в общественных местах, тоже стала одеваться на такой манер. В этом наряде для влюбленного Йожи она стала, пожалуй, еще соблазнительней, но беда в том, что не для него одного, а это уже было ему неприятно: ведь в его возрасте нелегко справиться с мужским эгоизмом. Но больше всего он боялся, что скажут про Ибойку, когда она появится в таком наряде на селе. Ведь еще совсем недавно он сам и его приятели, завидев на деревенской улице женщину в брюках, плотно облегавших полные бедра и широкий таз, гоготали ей вслед во все горло, а кто-нибудь непременно бросал, подмигивая товарищам: «Глянь-ка, кум, на двух таких муракезеких кобылах (а полные женщины в штанах и в самом деле похожи на эту крутозадую породу лошадей) я бы и двухлемешным плугом пахать взялся!»

Правда, комплекция Ибойки была в ту пору как раз на грани между изяществом и полнотой, но Йожи все-таки не хотелось, чтобы она расхаживала в таком виде по селу.

Не многим приятнее была мысль о том, что скажут об Ибойке и ее «брючных» подружках сельские женщины и девушки. Ему казалось, что он уже слышит ядовитые перешептывания женщин, спешащих на рынок или степенно шествующих в церковь: «Смотри, каковы! Чтоб их разорвало, бесстыжих!» А девушки, собравшись тесной кучкой — точно цветы в букете, — так и уставятся на Ибойку круглыми от изумления глазами, перешептываясь и прыская от сдавленного смеха.

Будь Йожи коренным городским жителем, возможно, он даже и не заметил бы всего этого, но ведь он сам только что из деревни, а потому чувствовал и понимал, что у крестьян на душе. Он-то уже знал по собственному опыту, как удобны брюки на работе, возле машин и станков, даже для женщин. Ему известно также — он читал и видел на снимках, — что женщины во многих странах земного шара ходят в шароварах (правда, не в таких облегающих, мужского покроя, штанах). Но ведь крестьяне этого не знают, к тому же Ибойка сейчас не на работе!

Все это было неприятно Йожи, но отношения у него с Ибойкой пока таковы, что он не позволял себе не только высказать, но даже как следует разобраться в своих чувствах. Тот, кто поставил перед собой большую цель — счастливый брак с такой красивой девушкой, — обходит мелкие препятствия. Уж лучше, если можно, отказаться от поездок в деревню. Он предпочитал таскать ведра с мелом и малевать огромные буквы лозунгов на заборах и стенах домов, лишь бы не подвергать Ибойку недоброжелательным взглядам деревенских жителей.

К счастью, и Ибойке вскоре надоели эти поездки. Деревня уже не была для нее заманчивой новинкой, а ветер и пыль или дождь и грязь по дороге да взгляды встречных на сельских улицах, грубый хохот мужчин, у которых при этом не дрогнет в лице ни один мускул, сверкающие ненавистью глаза на благочестивых, словно окаменевших лицах женщин, разинутые рты ребятишек, круглые от изумления телячьи глаза деревенских девушек тоже не доставляли ей особой радости. Не задумываясь о причинах, Ибойка все же чувствовала — ее не любят. Она привыкла всюду блистать, и ее сердило не только враждебное, но даже просто равнодушное отношение к ее красоте. Откуда ей знать, что крестьян просто не интересовала эта чуждая им красота.

* * *

Из села на свадьбу приехала только мать Йожи — отца уже не было в живых, всем же ехать далеко, да и билет стоит дорого. Старушке-домоседке трудно было пускаться в путь одной, да и дочери боялись за нее. Поэтому сопровождала ее Жужи, одна из замужних сестер Йожефа, которая к тому же сама сгорала от любопытства: какая такая у Йожи невеста и как это она умудрилась надеть ему на шею супружеское ярмо?

Престарелой тетушке Майорош, которая смотрела на сына немного снизу вверх уже с тех пор, как он стал кузнечным подмастерьем (хоть и не в господа, а в ремесленники все-таки вышел!), с первого же взгляда не по душе пришлась будущая сноха, но сказать об этом сыну она ни за что бы не осмелилась. Да теперь уже и поздно — через несколько часов свадьба. Надумай Йожи жениться в родном селе, мать, разумеется, заблаговременно высказала бы ему все, что думает о той или иной девице и ее родителях, но здесь она молчала, стараясь при невесте и ее родичах казаться приветливой. Однако стоило им с дочерью хоть на минуту остаться с глазу на глаз, как они принимались вздыхать и сетовать шепотком:

— Бедный Йожи, бедный мой сыночек! И что он станет делать с этой барышней-белоручкой? Как бог свят, быть ему у нее под каблуком! Он ведь всегда был такой добрый малый…

— Кабы только это, матушка, — отвечала Жужи, — а я так другого боюсь. Мало ей будет одного Йожи… Эти барыни все такие… Вы же знаете, аптекарская-то дочка вышла за помощника аптекаря, господина Кеслера, а господин доктор Фекете все равно к ней ходит. Так уж водится у господ…

Но особенно не правились им крепкие, дурманящие и уж никак не напоминавшие запах фиалки духи, которыми душилась Ибойка. Он был так же чужд привыкшим к кизячному дыму беднякам крестьянам, как запах ладана кальвинисту, и Жужи шептала матери:

— Я вам вот что скажу, матушка: только тому нужно духами прыскаться, у кого на то причина есть. Кто знает, чем больна эта барышня? Никто ведь ее вблизи не разглядывал… — Но это уже был голос зависти и неприязни. Ибойка так и дышала красотой и здоровьем, как сама цветущая жизнь. А бедная Жужи была сутулая, плоскогрудая женщина, высохшая после третьего ребенка.

Злополучной Ибойке, которая для того только и душилась дешевенькими духами, чтобы произвести впечатление на деревенскую родню жениха, — пусть, мол, видят, она не какая-нибудь дочь мусорщика, — и здесь не повезло. Никогда не имея дела с крестьянками, она не подозревала, что, как ни старайся казаться красивой, изящной, образованной и «благородной», они все равно не примут ее с открытой душой. «Еще бы не быть красивой, небось за всю жизнь ни разу не поработала до поту», — думают они про себя. Тетушка Майорош, не осмеливаясь назвать Ибойку «дочкой», избегала прямого обращения, хотя мамаша Ибойки, будущая теща, развязно ворковала: «Мой Йожи, мои Йожи». И это тоже причиняло боль старушке. Ей казалось, что чужие люди отняли, украли у нее сына. Если уже сейчас, до свадьбы, он стал «их Йожи», что же будет дальше? Как пить дать, сядут ему на шею, ведь сами-то ни гроша не зарабатывают. «Господин привратник» только и умеет, что сидеть у себя в парадном. Этот простофиля Йожи каждую субботу будет выкладывать свои денежки. А между тем молодые, даже на деревенский вкус, как нельзя лучше подходили друг другу. Пройдись они рядышком по сельской улице, люди непременно сказали бы: «Эх, хороша пара!» Йожи парень рослый, но и Ибойка ему под стать — лоб ее как раз на уровне его губ, так что для поцелуя ни ему не нужно нагибаться, ни ей тянуться на цыпочках. Да, по деревенским понятиям, сам господь бог словно сотворил их друг для друга. Но и это не успокаивало тетушку Майорош.

Все кончилось, однако, благополучно, так как родственники Йожи сразу после свадьбы уехали к себе в деревню. Вот останься они в городе — быть бы беде. А так — что ж, пишут они редко, да если и пришлют письмо, то ни за что не заденут сноху, уверенные, что письмо будет читать не только Йожи, но и его жена, как это водится в деревне. И все-таки после отъезда родственников у молодоженов осталось какое-то смутное чувство неловкости, словно на их любовь набежало легкое облачко. В первые месяцы, когда любовь была для них важней всего на свете, они старались обходить эту тему и даже не упоминали о том, что у Йожи имеется родня, с которой они не поладили и которая явно невзлюбила его молодую жену. Трудно сказать, что сыграло здесь большую роль — женский ли инстинкт или классовая рознь, различие в образе жизни бедных крестьян с окраины села и столичных мещан, во всем подражающих важным господам, — только родня Йожи не приняла эту женщину в свою среду. Эти чувствовали и Йожи и Ибойка, но молчали, чтобы не ставить друг друга в неловкое положение. Ведь чужой волос в тарелке супа ох как неприятен даже на двадцатом году супружества, а тем более в медовый месяц!

Откровенно говоря, Йожи, привыкший у себя в деревне к характерным запахам кузницы, к пару, подымающемуся от горячего металла, брошенного в воду, к едкой гари копыт, тлеющих под раскаленной подковой, к испарениям масла и дегтя, Йожи, который уже тогда терпеть не мог забредавших в кузницу цыганок-гадалок из-за их приторного парфюмерного запаха, тоже с трудом выносил женины духи. Но не только ей — самому себе он не посмел бы сейчас признаться, что нет ничего лучше естественного запаха здорового чистого тела и аромата вымытых в горячей воде женских волос. Все это также бросало на их отношения легкую, едва заметную тень. Но они были так влюблены друг в друга, что не обращали на это внимания. Бесконечно благодарный Ибойке, Йожи готов был молиться на ее прекрасное, словно выточенное резцом мастера, благоухающее здоровьем тело.

Из-за недомолвок, точно туманом вставших между Йожи и родными, до него так никогда и не дошло, что в деревне в ответ на вопросы знакомых: «Ну как, тетя Жужанна, какова женушка у вашего сына?» — мать только всхлипывала, а сестра Жужи при встрече с многочисленными родными и двоюродными братьями и сестрами вздыхала: «Ах, бедный наш Йожи! Бедный наш Йожи!.. Не мне с ней жить, ему, но только скажу я вам, уж и выбрал он себе кралю…»

К счастью, самая тяжелая и больная проблема всех будапештских молодоженов — квартирный вопрос — для них разрешилась довольно сносно. От комнатушки, которую снимал Йожи, они отказались, для двоих она оказалась слишком тесной, и на первых порах поселились у родителей Ибойки. Супруги Келлер из кожи лезли вон, доказывая, что они отлично поместятся и вчетвером, ведь милая Ибойка — их единственная дочка! Но Йожи чувствовал себя у них неважно — ученик кузнеца и подмастерье, он еще ни разу в жизни не спал в приличной комнате, а потому стеснялся, попав в квартиру тестя, обставленную хотя и с грехом пополам, но все же на господский лад (то было слепое мещанское подражание господам, но Йожи ведь не разбирался в этих тонкостях). С домашним бюджетом тоже обстояло не просто. Йожи и Ибойка зарабатывали оба — Ибойка продолжала служить в своем магазинчике, но Йожи очень хотелось освободить ее от этого, чтобы она была его женой, и больше ничем. Правда, он слыхал, какой должна стать женщина при социализме — об этом говорилось чуть не каждый день, а своей партии он верил, как верят в бога по-настоящему религиозные люди. Но чтобы его собственная жена всю жизнь служила в магазине — об этом он еще не думал, так как не мог, да и не хотел себе этого представить. Он и сам сумеет прокормить жену и пару ребятишек, покуда здоровье есть!

Да, были у него и такие мечты — двое детей, по крайней мере двое, мальчик и девочка. Уж они и вырастить их сумеют и хорошо, очень хорошо воспитать. Сына выучат на инженера, а дочь будет врачом или учительницей. Именно такие столь обычные для всех бедных людей мечты бродили в голове у Йожи. Еще холостяком он воспринял как прописную истину общее убеждение, что многочисленное потомство — это нужда, но без одного-двух детей жизнь становится пустой и никчемной.

В ту пору и он не задумывался о том, кто же будет работать на заводе, если все воспитают своих детей «учеными» людьми.

По принципу, усвоенному Йожи еще в деревне, женщина должна быть в доме хозяйкой, а муж — зарабатывать на жизнь для всей семьи. В этом он полностью сходился с Ибойкой, с детских лет мечтавшей о собственной квартире и собственном хозяйстве.

Сошлись они и в другом (к удовольствию застенчивого Йожи, которому даже не пришлось об этом заикаться), а именно, что они не могут кормить на свой заработок дорогих родителей. Ибойка сама заявила об этом матери, предоставив ей разговор с отцом. Ведь и в самом деле, у них ничего еще нет и нужно экономить, чтобы обзавестись самым необходимым. Нет ни мебели, ни постельного белья, ни посуды, ни плиты, а пока они все это приобретут, пройдут годы, даже если оба будут работать. А здесь, у родителей, попробуй-ка что-нибудь сэкономить, когда милый папенька пропивает каждый заработанный филлер и на молодых падают все расходы по дому — питание, электричество, газ и топливо.

Так что никакой особенной храбрости от Йожи и не потребовалось. Ибойка высказала все это матери сама с бесцеремонностью, характерной для всех избалованных единственных детей, и глазом не сморгнула, когда отец надулся и стал ворчать. Теперь он уже не был ей страшен — у нее муж. Йожи парень сильный; если нужно, он сумеет ее защитить, заберет отсюда, и они начнут независимую жизнь.

Разумеется, родителям пришлось втолковать также, что их квартира находится слишком далеко от места работы Йожи и Ибойки и молодым хотелось бы поселиться где-нибудь поближе, а то почти все свободное время приходится тратить на толкотню в трамвае.

К счастью, Йожи как раз стал стахановцем и получил не только денежную премию. Дело было в начальную, героическую эпоху стахановского движения в Венгрии, когда такие, как Майорош, были еще наперечет, и товарищ Бенчик (сам Йожи, конечно, постеснялся бы просить о чем-нибудь для себя) обратил внимание секретаря партийной организации завода на то, что у одного из лучших рабочих, к тому же молодожена, нет жилья — таким образом, они вскоре получили квартиру. Правда, пока новые дома в рабочем поселке еще не были отстроены, им выделили комнату в заводском общежитии, но и это было огромной радостью. Тысячи и тысячи молодых пар были бы наверху блаженства, получив такую же комнату…

5

Итак, у них собственная квартира! Они стоят на пороге счастья. Правда, кухня, как и многое другое, общая, но разве думают о таких мелочах влюбленные молодые пары? Ведь в свой медовый месяц супруги бывают так хороши, как, может быть, никогда в жизни, потому что смотрят только друга на друга и нет им дела до окружающего.

Мебели у них почти нет, но это не беда. Нет — так будет! Родители Ибойки выделили им кровать, на денежную премию Йожи они купили стол, два стула из тех, что зовутся стандартными, кое-какую посуду, старенькую плиту и вдобавок еще электрическую плитку — утром оба спешат на работу, надо на скорую руку что-нибудь вскипятить, да и вечером тоже. Затем они купили маленький, очень маленький шкафчик, поставили в него несколько жестянок консервов, три-четыре банки варенья, подаренных маменькой, прикупили два-три кило жира, сахара, муки и немного дров — дело шло к лету, запасать больше не стоило. Они были счастливы. С улыбкой оглядывая свое убогое, полупустое и, по выражению Ибойки, «нестильное» жилище, они утешали себя тем, что в будущем непременно красиво обставят спальню, купят кухонную мебель — весь гарнитур, — и будет отлично. Йожи, который большую часть жизни проспал на грубо сколоченном топчане или на солдатских нарах, обедал на непокрытом дощатом столе, а сидел на камне, на пне или на лавке, все это очень мало заботило, но он был счастлив доставить радость Ибойке.

Пока что все шло как нельзя лучше. По утрам они будили друг друга поцелуем и поцелуем прощались, уходя на работу, даже если не хватало времени приготовить завтрак и завернуть два-три бутерброда для Йожи (Ибойке они не нужны — в магазине все под рукой.) Вечером тот, кто приходил раньше, встречал другого опять-таки поцелуем, а если удавалось приготовить, то и ужином.

Правда, Йожи раньше никогда не занимался стряпней — не потому, конечно, что считал это для себя зазорным, нет, бедный человек должен все уметь, а просто потому, что, пока он был ребенком и жил дома, стряпала мать, а позже, когда он стал учеником и кузнечным подмастерьем, солдатом и пленным, его тоже всегда ожидала пусть незавидная, но готовая еда.

Но он серьезно относился к принципу женского равноправия, как и ко всему остальному — к идеям и к своему труду, а потому, если приходил домой раньше жены, сейчас же брался за стряпню. Он говорил себе: «Не боги горшки обжигают; если все женщины на свете и добрая половина мужчин могли этому научиться, выучусь и я».

Разумеется, познания Йожи в кулинарном искусстве были невелики, как, впрочем, и запасы молодоженов. Тушеный картофель с паприкой, картофель в мундире, — ничего, после приправим чем-нибудь! — яичница с салом или с колбасой, вареные яйца, гренки с яйцом, поджаренные на жире, — чудесная вещь! — а потом шницель или просто жаркое — вот пределы поварского мастерства Йожи, так и не расширившиеся. Обладая здоровым желудком, он любил поесть, но утроба никогда не была для Йожи идолом. Тем более что теперь у него было два божества: Ибойка и партия. Третье оказалось бы уже лишним — ведь у него оставалась еще его работа, которая была ему не менее дорога.

В этой каждодневной спешке, когда им приходилось и утром и вечером готовить, вернее, «соображать» что-нибудь на скорую руку, не сразу выяснилось, что Ибойка в стряпне и хозяйстве смыслит едва ли больше, чем Йожи. Единственная дочь, избалованная матерью, она долго училась: за шестью классами начальной школы последовали четыре класса гимназии, затем два курса коммерческого училища; к этому времени рано развившаяся физически Ибойка стала уже совсем невестой. Потом пришла война, осада города, бедность, и ей нужно было искать работу — где уж тут учиться стряпать! Впрочем, и в хорошие времена ей нелегко было даже испытать себя в этой области: милый папенька, обладавший утонченным вкусом и грубыми манерами, сразу бы учуял, если б то или иное блюдо оказалось приготовленным дочерью, а не искусницей женой. Так обучение хозяйству откладывалось со дня на день, и все познания Ибойки ограничивались приготовлением яичницы, чая и жаркого. Она не научилась делать ни галушек — этого популярного в Будапеште кушанья, хотя Йожи очень любил их даже без приправ, а не только с паприкой или жареной телятиной, ни «ленивых» вареников с картофелем, творогом или повидлом.

Но там, где царит любовь, разве важно, что умеет и чего не умеет женщина? Когда Йожи, обняв Ибойку за талию и прижав ее к себе, расхаживал с ней по их маленькой комнате, разве думал он о том, что уже несколько месяцев не пробовал добрых галушек? Ведь галушки, которыми его кормят в заводской столовой, приготовленные без яйца, клейкие и холодные, можно есть, только сильно проголодавшись. Но что делать, если жене некогда с ними возиться (о том, что она попросту не умеет их готовить, Йожи еще не знал). Иной раз в воскресенье, когда они не ехали за город или в агитпоход на село, теща, чувствуя себя виноватой в том, что ничему не обучила дочку, приходила «помочь» Ибойке. Но Йожи не вникал в истинную причину их «совместных» хлопот по хозяйству.

В первое время им случалось заставать ее у себя даже в будни. Она поджидала их с готовым ужином на столе или возилась на кухне, и тогда по соблазнительным запахам, заполнявшим всю их маленькую квартирку, можно было догадаться, что готовится нечто вкусное.

Это был, можно сказать, маленький заговор между матерью и дочкой. Беда только, что его редко удавалось осуществлять, — господин Келлер не слишком охотно отпускал свою супругу: уж кем-кем, а собственной-то женой он считал себя вправе командовать!

Так шло время, — дни счастья пролетают быстро, — и Йожи многому научился. Теперь это касалось не только того огромного, быстро меняющегося мира, каким были для него завод, партия и вся страна, но и маленьких и больших тайн семейного мирка, супружеской жизни и домашних дел.

Чему научилась за это время Ибойка, трудно сказать, это пока еще ни в чем не проявлялось. Но одно она, несомненно, постигла с успехом — ведь этому, пожалуй, нечего было и учиться, — она поняла, что за человек Йожи, как с ним обходиться и как им повелевать.

Йожи, захваченный потоком событий, которых было так много, на заводе, в партийной организации и дома, в совместной жизни с Ибойкой начал понемногу забывать родное село; родия, знакомые и даже господин Синчак с супругой мало-помалу стали уходить в мир воспоминаний, откуда они являлись лишь по его зову. Он думал о своей прежней жизни все реже, и то лишь когда ему хотелось о ней вспомнить. Освоившись на новом месте, Йожи не тянулся уже назад, к своим.

Его не слишком тревожило, что скажут об этом земляки и родные. Он чувствовал себя как молодое деревце, пересаженное в тучную землю, которое расцветает и одевается густой, пышной листвой. Став членом партии — в то время для этого не требовалось большой теоретической подготовки, — он считал делом чести овладеть основами коммунистической идеологии, что стоило ему немало трудов.

Кроме того, нужно было изучать и свою специальность. Правда, Йожи стал стахановцем, но лишь благодаря тому, что работал хорошо и много. Теперь же он считал своим долгом как можно больше узнать, проникнуть в еще не доступные ему тайны новой профессии. Ведь в родном селе, день и ночь стуча молотом по железу, он не знал даже, что такое железо, как не знал ничего и об угле, хотя весь был в саже и копоти. Цех стал для него теперь тем же, чем была когда-то сельская кузница, пожалуй, даже больше: он был центром его жизни, а не только местом работы. Его никуда не тянуло из своего цеха, он не стремился подняться выше или овладеть другой специальностью; мир для него словно замкнулся, и то, что он заключал в себе партию, завод и Ибойку вместе с их маленькой квартиркой, вполне удовлетворяло Йожи.

Но это не значило, что прежний деревенский парень исчез окончательно и бесследно со всеми своими склонностями и привычками. Наиболее живучие из них вкусовые, ведь язык и желудок — это самые любопытные и в то же время самые консервативные части нашего тела. Есть навыки, которые с раннего детства укореняются в человеке гораздо глубже, чем он сам подозревает. Правда, в первые месяцы супружеской жизни они порой приглушаются, и мы отказываемся от некоторых привычек из любви к человеку, ставшему нам родным. Но взамен приобретаются новые привычки от любимого или от других. Так что, есть любовь или ее нет, подлинный характер человека, каков бы он ни был — открытый, сильный, решительный или мягкий, неустойчивый, — в конечном счете всегда складывается во взаимном общении людей. В семейной жизни человек становится либо рабом, либо тираном, либо демократом-коллективистом, но последнее встречается пока что редко.

Что до Йожи, то первое время казалось, а его мать и сестры были убеждены, что он станет рабом, попадет под башмак и превратится в типичного «мужа своей жены» потому уже, что он так благоразумно уступчив, не любит препираться, скорее промолчит, чем станет спорить с дурном, — в общем, потому, что Йожи «добрый малый», а таких нередко считают простофилями.

Правда, раньше у Йожи, как и у большинства деревенских парней, которые ни разу по-настоящему не влюблялись, были свои «принципы» в отношении семейной жизни. Он наблюдал неурядицы в семьях своих родных, знакомых, братьев и сестер, повидал немало строптивых, крикливых молодок и не раз слышал, как старшее поколение — не только старики, но и старухи ворчали: «Будь я твоим мужем, уж я бы тебя научил уму-разуму! В наше время молодухи не смели кочевряжиться, не то такую взбучку от мужа получишь, что любо-дорого. А домой побежишь, мать с отцом тоже по головке не погладят, не скажут, как нынче: «Мою дочку никто пальцем не тронь!» Йожи решил, — а это было ему нетрудно, ведь тот, кто не влюблен в свою капризную молодую жену, не пожалеет для нее лишнего тумака, — что когда он женится, то приберет жену к рукам и будет держать ее в строгости.

Но теперь, когда, казалось бы, в этих принципах была прямая нужда, он позабыл их все до одного и если даже далеко не всегда одобрял поведение Ибойки, то боялся и заикнуться об этом, чтобы, упаси бог, не нарушить семейный мир и счастье.

Вдобавок, перед умственным взором Йожи, который первое время смотрел на более образованную Ибойку немного снизу вверх, начинал теперь раскрываться удивительный, неведомый мир идей и вещей: раньше все окружающие предметы, будь то уголь, металл, дерево или земля, он воспринимал как мертвое, немое вещество, а тут увидал своими глазами — через микроскоп и в кино, что этот мир и в нем каждая вещь, каждое создание живет, дышит, движется, кипит, стремится вперед, ввысь. И этот вот Йожи никак не мог понять равнодушия Ибойки ко всему, за что он, кажется, готов был отдать жизнь, — к идеям, к партии, к заводу, к науке.

Конечно, Ибойка была в этом неповинна, как не виновата дикая кошка, что лазит по деревьям и разоряет птичьи гнезда. Она совершенно не разделяла привязанностей и мечтаний мужа, не понимала, как можно любить какие-то машины, тяжелые, ржавые железяки, не понимала, чем еще можно интересоваться на работе или на заводе, кроме заработка.

Особенно было ей непонятно, как это можно любить партию. Рабочий класс, социализм были для нее понятиями туманными и «неинтересными», ведь и при капитализме она была бы такой же красивой и стройной женщиной, как сейчас. В лучшем случае ее интересовало только то, что может дать социализм ей, Ибойке Келлер, сколько денег, какие новшества — вроде бесплатных билетов, бесплатных развлечений, бесплатного отдыха на Матре или на озере Балатон. А кроме того, Ибойке, конечно, льстил восхищенный шепоток — пусть пока в узком кругу, зато в будущем, может быть, и во всем Будапеште, во всей стране: «Смотрите, это жена стахановца Майороша! Что за красавица!»

Но как ни велико было ее безразличие ко всему, что происходило в стране и на свете, Ибойка всегда умела показать себя образованной, быть не хуже других в своей среде. Имена заграничных киноартистов на афишах она всегда читала правильно и даже правильно произносила (подхватывала у других женщин). Названия новых тканей, модных фасонов, предметов дамского туалета она узнавала чуть ли не в день их появления. Ей было как нельзя лучше известно, что представляет собой и на что идет крепдешин, жоржет, клоке, нейлон, эмприме и прочее, — в этом ей могла бы позавидовать любая портниха или модная барынька.

Дело в том, что Ибойка хотя и запоминает все, чему ее учат, но понимает далеко не все и, наоборот, отлично понимает то, что связано с ее интересами, хотя бы ее этому и не учили.

Но, увы, ничто не интересует ее за стенами квартиры, за пределами мирка «цивилизованной» мещанки. Народ, нация, родина — все эти понятия для нее так же чужды и безразличны, как класс или классовая борьба. Но Йожи этого пока что не знает, слова «нация», «отечество» ему самому еще говорили мало, а то, что Ибойке неизвестны такие слова, как «класс» и «классовая борьба», он относил за счет ее мелкобуржуазного воспитания. Сам человек еще не искушенный, он не замечал и того, что Ибойка, собственно, даже не ощущает себя венгеркой, хотя и не говорит ни на каком другом языке, что у нее нет даже бога, которого она хотя бы боялась, как женщины старого мира, а вся ее религия не более как «цивилизованные» предрассудки, касающиеся украшений, причесок, платьев, халатиков, мебели да шторок на окнах. Разумеется, он вовсе бы не хотел, чтобы жена его была ревностной богомолкой, да такой опасности и не было: проходя мимо церкви, Ибойка давно уже не крестилась. Итак, покамест Йожи тревожило одно (да и то еще не очень): почему Ибойка не интересуется тем, что заполняет всю его жизнь, — ни партией, ни заводом, ни социализмом?

Но любовь усыпляла эти легкие сомнения, и при виде Ибойки Йожи способен был думать и чувствовать лишь одно: она красива, она хороша, она принадлежит ему!

6

Когда же, пройдя через наивное ребяческое удивление и сомнение, — для молодых людей, которые сами еще вчера были детьми, всегда как-то странно, что у них вдруг будет ребенок, — они от врача достоверно узнали, что Ибойка беременна, для Йожи наступила пора величайшего блаженства. Большего от жизни он не мог и желать: у него будет ребенок! Это внушает молодому человеку уверенность, что он уже настоящий мужчина, и удовлетворяет таинственному инстинкту, одинаково сильному у человека, у животных, а может быть, и у простейших существ: продолжать жить в своем потомстве.

Правда, у Ибойки этот инстинкт был притуплен. И от подруг-девушек, и от знакомых молодых женщин она усвоила, что нельзя в первый же год замужества рожать ребенка, ведь тогда счастью конец! Иногда она пыталась намекнуть и Йожи, что хорошо было бы еще немного «пожить в свое удовольствие», прежде чем появится ребенок. Но Йожи оставался глух к этим намекам, он не мог себе представить, что сердце Ибойки не билось такой же ликующей радостью, как у него, при одной лишь мысли: «У нас будет ребенок!» Йожи, с его мужским эгоизмом, пока еще не приходило в голову, что рождение ребенка связано со страданиями и опасностью для жизни, ибо не только умом, но и всем своим существом он впитал истину, что таков удел всех женщин: ведь и его родила женщина, и Ибойку — тоже.

Ибойка же, видя, какой нежной заботой и преклонением окружает ее Йожи с тех пор, как они узнали эту тайну, уже не осмеливалась и заговаривать о таком, как принято считать, разумном и обыденном принципе, что им еще рано иметь ребенка, сперва надо обставить квартиру, ведь у них ничего еще нет.

Не могла Ибойка пожаловаться мужу и на то, что боится родовых болей, а еще больше — грязных пеленок и прочих хлопот, связанных с уходом за новорожденным, — ведь ей никогда не приходилось обстирывать младшего брата или сестренку! Да она и сама серьезно не задумывалась еще над этим, и страхи ее носили пока характер лишь томительных, тревожных предчувствий.

Сказать об этом Йожи напрямик она не могла. Он просто не понял бы ее. Йожи человек неискушенный, не из тех мужчин, которые с легкомысленным цинизмом отказываются от радостей отцовства, полностью удовлетворяясь радостями мужа. Нет, для Йожи без детей и жизнь не жизнь, а потому Ибойка чувствовала, что уж лучше молчать. Все равно ведь невозможно было противиться той неукротимой силе любви, которая исходила от Йожи.

Так, в тревогах и тягостных размышлениях, незаметно миновал тот срок, после которого помочь уже ничем нельзя. Начались обычные женские недомогания, тошнота, привередливость, жажда все новых блюд и другие признаки, и Йожи, не помня себя от радости, немедленно снял Ибойку с работы в магазине. Он решительно заявил, что после родов не позволит ей вернуться к прилавку. Так ценой рождения первого ребенка Ибойка освобождалась от службы и могла стать настоящей хозяйкой дома. Это примирило ее с участью стать матерью, правда, теперь неотвратимой, и она успокоилась. Теперь все свои тревоги и страхи она изливала в форме обычных для женщин в таком положении капризов, иногда милых, иногда нестерпимых, но Йожи переносил их с величайшей выдержкой, на какую только способен человек.

Ибойка располнела и отяжелела. Подражая «дамам из общества», она со слезами жаловалась Йожи, оставаясь с ним наедине: «Правда, я уродлива? Правда, я подурнела?» И она стала ревновать мужа, подозревая, подобно другим беременным женщинам, что, пока она в положении, муж не может обойтись без женских ласк. Кроме того, с обычной для беременных истеричностью Ибойка требовала, чтобы Йожи без конца твердил ей, как пылко он ее любит, любит и такой, как сейчас, и даже больше, чем всегда.

Правда, иной раз у Йожи, терпеливо выслушивавшего этот поток суеверий и предрассудков, шевелились и серьезные мысли, но он не смог заставить себя высказать их вслух. Он только чутьем воспринимал ту извечную истину, что Ибойка но первая женщина, которая рожает ребенка. Все люди на свете произошли от матерей, даже Иисус Христос и тот рожден женщиной, хотя, казалось бы, богу-отцу ничего не стоило произвести его на свет другим способом, сотворив из земли, из воды или просто из ничего. У всех в это время меняется фигура, что ж, он считал это совершенно естественным: везде в природе — у растений, у животных и у людей — он с детства наблюдал то же самое. Что же тут дурного? «Кому, кроме меня, до этого дело? А для меня ты и так красива! Даже красивее, чем раньше». Но объяснить, почему жило в нем такое чувство, он бы не мог. Так мила, так дорога была ему она — вот такая располневшая, тяжелая, что и передать трудно, и даже самые вздорные ее капризы он переносил с радостью. Ни за что на свете не посмел бы Йожи обидеть ее, даже просто привести кого-нибудь в пример (ведь влюбленные не выносят, когда им колют глаза такими примерами), хотя в деревне он не раз видел, как женщины пекут хлеб, стирают, вяжут снопы, копаются в огороде, подвязывают виноград, ездят на мельницу, на базар, даже будучи на сносях. Кто же станет за них работать, если у них нет ни прислуги, ни взрослых детей, а если и есть дети, то они тоже заняты делом? «Конечно, эта рабская доля крестьянки — горькая неизбежность прошлого, и мы их непременно освободим. А тех, кого можно, как, например, Ибойку, нужно освободить уже теперь», — размышлял Йожи.

Взволнованный ожиданием первого ребенка, Йожи и не сообразил, что вовсе незачем ехать в деревню, чтобы убедиться, как тяжела женская доля. И здесь, на будапештских улицах, можно встретить женщин, которые вот-вот должны родить, но по-прежнему ходят по магазинам, на рынок, стоят в очередях за углем — им некого послать вместо себя — и до последнего момента продолжают работать на заводе или в конторе.

В последние недели ожидания у Йожи восторг то и дело сменялся тревогой, а тревога — восторгом. Страх жены перед родами передался и ему. Сердце его то и дело сжималось: только бы все обошлось благополучно! Но уже в следующий миг он ловил себя на том, что мечтает о сыне, которого они назовут Йожи.

Да, но это, пожалуй, огорчило бы Ибойку. Пусть уж лучше родится дочь, а сын будет вторым. Но он будет непременно — таковы мужские мечты Йожи. Он даже не может себе представить, чтобы у него не было сына, хотя бы одного. Сын этот станет инженером-механиком, конструктором множества станков или будет руководить огромным цехом, где они работают. Да, он станет тем, чем Йожи никогда не может стать, потому что ему не пришлось учиться.

* * *

Наконец наступило событие, которое в жизни каждого мужчины может быть приравнено, пожалуй, только к свадьбе: Йожи стал отцом. И все обошлось благополучно: Ибойка после родов была так хороша и выглядела такой цветущей, что в старое время с нее можно было бы писать пречистую деву Марию, а в наши дни — лепить статую, изображающую радость здорового материнства.

Родилась девочка, ее назвали Эвой, — цветочные имена уже вышли из моды, а бабушку с материнской стороны тоже звали Эва.

Йожи ничего не имел против, чтобы ребенка назвали по имени тещи. Что ж, это их право — дать имя его первой дочке. Но если бы и второй ребенок оказался девочкой, тогда другое дело, — он сказал бы свое слово, потому что его мать зовут Жужанна. Впрочем, все это сейчас не так важно; главное, Ибойка благополучно разрешилась. Не беда, что в последние дни беременности и в первые недели после родов теща хлопотала вокруг Ибойки: ничего особенного, так бывает и дома в деревне. Всякая мать ухаживает за своей дочерью, а свекровь считает даже неприличным хлопотать у постели снохи, если жива ее родная мать (мужьям это необходимо принять к сведению). Впрочем, Йожи не усвоил тех широко распространенных предрассудков и шуточек, которыми так любят козырнуть некоторые любители острого словца, когда речь заходит о тещах. Еще задолго до того, как у него появилась собственная теща, Йожи очень серьезно относился к тому, что говорила партия о равноправии и уважении к женщинам. А сейчас, когда пришло время взять жену из родильного дома, без тещи он просто не знал бы, что делать с Ибойкой. Завод принял на себя очень важное обязательство, и в разгар соревнования Йожи не мог выбраться домой не только на день или на два, но даже на час.

К тому же теща прекрасно готовит, в сто раз лучше, чем Ибойка, — в молодости она служила кухаркой в богатых домах, — и для Йожи это просто находка. Ибойка будет хорошо питаться, а это сейчас важнее всего. Надо, чтобы у нее было побольше молока для ребенка и чтобы она не похудела и не получила малокровия за время кормления. Это ведь нередко бывает с женщинами, живущими в нужде: они, пока отнимут от груди младенца, сами так высохнут, что остаются лишь кожа да кости, а в весе теряют, пожалуй, столько же, сколько весит выкормленный ими ребенок, а то и больше.

Что до тестя, то его не выносит даже Йожи, считая господина Келлера закоренелым холопом самого низкого сорта. Но, к счастью, тот и сам не может, да и не очень-то любит вылезать из привратницкой большого дома. Ему остается только ворчать на жену, что, с тех пор как она с утра до ночи торчит в квартире у зятя, в доме нет порядочной еды.

Хотя ворчать-то, по правде сказать, нет особых оснований. Ибойка всякий раз посылает ему с матерью что-нибудь вкусное из того, что готовится для нее, — всевозможные мясные, жирные мучные блюда, вино. Кто-кто, а уж Ибойка изучила характер своего папеньки; она знает, что для него всего важнее собственное брюхо, и потому не хочет, чтобы он обижал мать, если вовремя не подана еда. Правда, все это ложится на бюджет мужа, которому после рождения дочки опять пришлось содержать обе семьи, но это не беда: ведь Йожи недавно дали премию, да и государственное пособие на новорожденного тоже пошло на еду.

Как раз в это время они получили квартиру в новом доме заводского поселка. Две комнаты, кухня, ванная и все удобства. Даже для маленькой Эвики крохотная отдельная комнатушка! Да, если существует счастье на земле, то здесь одна из его обителей. Жена здорова, ребенок тоже растет и хорошеет не по дням, а по часам. Как только Ибойка немного окрепнет и встанет на ноги, они переедут на новую квартиру, а если еще раз получат солидную премию или выиграют по облигации, то непременно обновят всю обстановку. Ведь мечты молодоженов именно таковы, с тех пор как собственный коттедж с садом считается «пережитком капитализма».

7

Но вот ребенок немного подрос. Для Майорошей начались семейные будни. Ибойка чувствовала себя превосходно, на ней не отразилось даже кормление грудью — как это часто бывает у сильных, полных женщин, у нее оказалось мало молока, и дочка выросла главным образом на бутылочках. На свою внешность Ибойка тоже не могла пожаловаться — девичья прелесть, правда, исчезла, но ее сменила мягкая красота цветущей молодой женщины. От хорошей жизни и отдыха она стала полнеть — женщины обычно полнеют после родов, — но в ту пору это очень шло к ней: Ибойка была высокой и длинноногой, из тех женщин, про которых в деревне говорят — король-девка. Сама Ибойка не могла оценить этой новой красоты, хотя Йожи она нравилась ничуть не меньше (ведь для влюбленного мужа жена всегда хороша). Но Ибойке этого было уже недостаточно; ей хотелось бы нравиться всем. Так мало-помалу стало выясняться, — хотя ни один из супругов этого еще не замечал, — что в Ибойке в свое время желание выйти замуж было сильнее любви. Но над «теорией» любовных отношений ни он, ни она никогда не задумывались, да этого им и не требовалось. Йожи был до краев полон любовью, он словно окутывал ею жену. А Ибойка покамест довольствовалась сознанием, что все земные блага, какие только может доставить своей подруге рабочий-стахановец, Йожи добудет для нее.

Ведь Йожи, с его слепотой мужчины, брак вначале казался прочным, постоянным счастьем и вместе с тем решением важной жизненной проблемы, покончив с которой он сможет идти к целям, достойным мужчины и труженика. Завод, теперь уже национализированный, требовал всех его сил, и занять в цеху должное место было для него делом чести, да и вообще он не хотел с головой погружаться в семейную жизнь, как это нередко случается даже в рабочих семьях.

Когда и как начались эти семейные будни, никто из них не заметил. Йожи был поглощен работой на заводе, приходилось напрягать все силы, чтобы справиться с разными неполадками, которые вызывали то поднимавшая порой голову дороговизна, то неудачное введение новых норм или другие затруднения на производстве. Не мог же он, передовой рабочий-стахановец, рассуждать, как обыватель: я, мол, свое сделал, деньги получил, а что там творится на заводе и в стране — меня не касается.

Нередко Йожи оставался в цеху после смены на час-другой, а иногда и на вторую смену, если кто-нибудь из товарищей вдруг не выходил на работу. Он работал сейчас больше обычного еще и потому, что не хотел давать Ибойке повода для жалоб — пусть у них будет побольше денег, чтобы хватило и на домашние расходы, и на воспитание дочки, а кроме того, ему хотелось сдержать свое слово мужчины: освободить жену от службы. Он один сумеет заработать столько, чтобы хватило на жизнь всем троим!

О том, чем занимается и о чем думает жена, сидя дома, Йожи не размышлял. Он полагал, что дела у нее хватает: тут и ребенок, и хозяйство, и уборка квартиры, и топка печей, и магазин — словом, с утра до вечера хлопот не оберешься. А если Ибойка и улучит часок для отдыха, что ж, пусть отдохнет — дольше сохранится ее красота. Ведь тот, кто «молится» на свою жену, становится идолопоклонником.

Супружество всегда, даже в юношеских мечтах, казалось Йожи неким островом постоянства, и сейчас ему даже в голову не приходило, что жена его дома не находит себе места, скучает (а он ведь ей радиоприемник купил!), что ее тянет пройтись по улице, посидеть в кондитерской, побывать в кино или в театре. В самом деле, ведь муж у нее стахановец, его имя везде: и на страницах газет, и в радиопередачах; пусть он пока еще не первый из первых, не беда, — и ей тоже хочется вкусить от его славы. Ведь для того, кто всю жизнь копался, словно жук в куче, не надеясь, что станет когда-нибудь известен вне узкого круга своих знакомых, кто, следуя закону толпы, старался выпятить свою «индивидуальность» дешевыми, мелкотравчатыми приемами, для такого человека событие поистине огромное — слышать и видеть свое имя повсюду. Но Йожи, этот простофиля Йожи, ничего не замечает, он так мало заботится о своей славе вне завода, да и на заводе думает скорее о чести, чем о славе. Придя домой, он только и делает, что любуется своей дочкой Эвикой, возится с ней, играет; вместо того чтобы выходить «в общество», он хохочет, как глупый мальчишка, сунув свой палец в крохотную ручонку Эвики, и радуется, если дочка, которая пока еще лежит на спинке, но уже пытается двигаться, сесть и поглядеть, что делается в загадочном мире за сеткой кроватки, вдруг вцепится в отцовский палец, да так крепко, что Йожи поднимает ее с подушки, подставляя ей под спинку руку, чтобы не упала.

А потом — особенно, если Эвика куксится или капризничает, — он подхватит ее на руки, включит радиоприемник и ну с ней чардаш танцевать по комнате (правда, народную музыку тогда передавали по радио еще довольно редко). Вообще-то его не очень легко расшевелить на танцы, и это огорчает Ибойку — «наслаждаться жизнью», по ее понятиям, значит каждый день ходить на разные увеселения или вечером ужинать и танцевать в ресторане.

Но Йожи, счастливого отца, дождавшегося наконец первенца, не так легко выманить из дома, где у него теперь два сокровища — Ибойка и Эвика: он никак не может насытиться своим домашним счастьем.

Яслей поблизости пока не было, и Ибойка с трудом выбиралась из четырех стен — разве что приходила бабушка или дочка спала. За это время она едва поспевала сбегать в магазин или заглянуть на рынок, но ненадолго — нужно спешить домой. Конечно, когда Йожи был свободен, он охотно делал все, что нужно: и в магазин сбегает, и за новой соской для Эвики, и за детской клеенкой, и по другим хозяйственным надобностям, но он ведь редко бывает дома. Более того, в дни, когда Йожи работал в вечернюю смену, он старался дать Ибойке возможность подремать утром подольше: ей, бедняжке, так мало приходится спать из-за Эвики! Тихонько, чтобы не разбудить жену, он вставал с постели и — хотя таких порядков он не видел ни в отцовском доме, ни у Синчаков — сам готовил завтрак и приносил Ибойке в постель кофе с молоком или чай с необычайно вкусными гренками, поджаренными на утином сале (это сало прислала мать Йожи в знак того, что родня не держит зла против снохи, особенно с тех пор, как у нее родился ребенок, хотя они и считают эту барыньку чужой).

Когда же у него находилось время, Йожи делал дома не только это: он и плиту растопит, и воды для купанья приготовит, и дров натаскает, да и веником не побрезгует.

Правда, многое было Йожи не по душе, некоторые привычки жены ему не нравились, но сказать ей об этом он еще не мог. Как все чуткие, добрые люди, он своим примером хотел показать Ибойке, что хорошо и что плохо, ведь говорить об этом ох как неприятно! Он убежден был, что Ибойка приняла бы его замечания так же близко к сердцу, как и он, если бы его в чем-нибудь упрекнули на заводе или в партийном комитете.

А случалось ведь и такое — и чем дальше, тем больше, — с чем он никак не мог примириться; многое тяжело было не только терпеть, но и наблюдать.

Например, он привык видеть — и у тетушки Бенчик, в чьем доме он жил, приехав в Будапешт, да и у себя в деревне, где в одной комнате спала вся семья (иногда до десяти душ), и не только на кроватях, но и на лавках, лежанках и прямо на полу, — что мать утром первым делом убирала постели, сначала за взрослыми, потом за детьми. Ведь такой стыд, если в неприбранную комнату зайдет вдруг посторонний или соседка забежит за противнем или еще за чем-нибудь, а ведь тут и посадить-то человека негде! Да и зачем выставлять напоказ свои отрепья? Даже маленьких детей будили на заре, чтобы успеть прибраться, так как все торопились по своим делам, не только отец, но и мать. А у них, хотя есть отдельная спальня, где постельные принадлежности можно в две-три минуты побросать в ящик купленного Ибойкой по своему вкусу «рекамье», вот и вся уборка, нередко до самого вечера, до возвращения Йожи с работы, постели оставались неубранными, и это бывало так часто, что случайностью не назовешь.

В таких случаях Йожи с тревогой в голосе спрашивал:

— Ибойка, ты не больна?

— Нет, а что?

— Постель-то не убрана. Я уж думал, тебе нездоровится.

— Ах, у меня было столько дел. Эвика капризничала все утро, потом я побежала в магазин, там ничего нет, оттуда на рынок, а там полно народу, пришлось в очереди стоять, хотела купить мяса. За рисом опять очередь, домой прибежала — Эвика плачет, ей молоко разогревала, потом обед приготовила. А тут еще кошка в ванную забралась, нагадила, такая вонища — сил нет! Пришлось проветривать, убирать, потом какого-то агента нужно было выпроваживать — вот и не успела убраться. Теперь уж не стоит, скоро спать…

Такие объяснения, на первый взгляд вполне основательные, не слишком-то нравились Йожи. Но он не любил препираться по пустякам и, приходя домой, хотел бы не ссориться, а немного отдохнуть, радуясь, что у него такая здоровая, красивая жена, на которую даже смотреть удовольствие, и маленькая дочурка Эвика, которая растет, как грибок, уже что-то лепечет, встает на ножки в решетчатом манежике, обходит его кругом, выбрасывает из него игрушки, а потом кричит: «Дай-дай-дай-дай!» Такая прелесть, сразу видно, что женщина, — у нее уже свои капризы, свои повадки. И такая умница, ну просто поразительно!

Не мог примириться Йожи — как бы это соблазнительно ни было — и с тем, что Ибойка, если на нее нападала лень, иной раз до полудня, а то и дольше разгуливала по комнатам в розовом или пестром, цветастом утреннем капоте и даже выбегала в таком виде на улицу, в лавочку напротив, за молоком, нимало не смущаясь, что ветер показывал прохожим ее голые белые колени. Раньше, бывало, Йожи в восторге обнимал и крепко целовал свою белотелую красавицу жену, но позже с неудовольствием убедился, что эта беготня в полуголом виде предназначена не только для него, но и для всех.

Впрочем, о молоке для Эвики Ибойка забывала довольно часто. Рано утром девочка получала на завтрак вчерашнее молоко, которое сплошь и рядом свертывалось, потому что Ибойка покупала его поздно. Тогда она начинала бранить этих мошенниц-молочниц или молочную. А Йожи знал, что все эти крики и упреки несправедливы и виновата сама Ибойка: покупать молоко надо в свое время — утром, пока прохладно.

Между тем таких мелких неприятностей набиралось все больше, и обходить их становилось все труднее. В особенности это касалось денежных неполадок, повторявшихся изо дня в день. Сколько бы денег ни давал Йожи жене, у Ибойки их никогда не было. Когда в Затисском крае вымерзла пшеница и уродилось всего по два-три центнера с хольда, хлеб снова стали давать по карточкам. Ибойка жаловалась, что не может его есть, такой он плохой, и Йожи сказал: «Если так, покупай себе булочки». Но когда перебои кончились, хлеб опять стал лучше и можно было покупать и белый, оказалось, что Ибойка, обладавшая превосходным, как у прожорливого поросенка, желудком, так привыкла к свежим булочкам, что за день уписывает их до десятка просто так, на ходу. А если бы Йожи видел, как Ибойка с жадностью лакомки перемалывает своими белыми ровными зубами одних пирожных и печенья на добрых пятнадцать — двадцать форинтов в день! Ведь на эти деньги можно прокормить всю семью!

Йожи, верный своим вкусам кузнеца, предпочитал простой хлеб, но он не решался сказать жене: «Милая Ибойка, жаль выбрасывать столько денег на эти булочки, ведь в них только и есть что воздух, а вся премудрость их выпечки в том, чтобы в кусочек теста загнать его побольше!» Также не мог он сказать ей и о том, что пирожное и печенье она сама могла бы испечь, — ведь нельзя же ее стыдить, что она даже этого не умеет.

Да, он не мог так сказать, а то, не дай бог, Ибойка или теща попрекнут, что он и еду-то жалеет для жены. А как хотелось ему ответить на жалобы Ибойки о том, что все так дорого и опять нет денег: «Ибойка, милая, на деньги, истраченные на твои десять булочек, ты могла бы купить два кило муки или каравай хлеба, которого нам хватило бы на три дня!»

Он не попрекал ее и тем, что без мяса она ничего не умеет приготовить. Если в лавке ей не доставалось мяса, то ее кулинарное искусство терпело крах, она не знала, что делать, а если что-нибудь и готовила, то получалось невкусно или просто несъедобно. В родительском доме, в прежние времена, Ибойка привыкла, что ее мать чуть не каждый день готовит что-нибудь мясное. Отец, бывало, сунет руку в карман, полный мелочи, выудит оттуда пару никелевых монеток или алюминиевых пенгё и бросит матери: «На вот! Купи кило телячьих обрезков или бараньей требухи, а то полтора кило свиной головы или чего-нибудь на холодец», — одним словом, чего ему хотелось. И хотя сами они были небогаты, но под крылышком у богатых жильцов им жилось неплохо. У липотварошских мясников, когда лучшая часть мясных туш была продана или отложена на ледник для господских кухонь, всегда можно было получить обрезки или остатки за полцены. Матери Ибойки не приходилось ломать голову, чтобы соорудить обед из картофеля и зелени для их маленькой семьи, как тем матерям, которым надо накормить полдюжины голодных ребячьих ртов. Даже на ужин оставалось что-нибудь мясное или прикупалось немного колбасы, так как господину Келлеру после картофельного супа или лечо не по вкусу был его стаканчик вина. Иной раз на все хватало одной монетки в двадцать филлеров (крестьяне-скотоводы — те по месяцам не ели мяса, но в Будапеште оно было очень дешево).

Йожи всю жизнь привык есть то, что подадут, когда приходит «черед еды» (он усвоил это от матери и от жены Синчака), но ему становилось уже невмоготу, когда Ибойка всю неделю потчевала его фаршированной паприкой, лечо, грибами или савойской капустой. Ведь делалось это не из экономии или расчетливости, не потому, что Ибойка старалась достать что-нибудь подешевле, — она просто покупала то, что попадалось под руку.

В ту пору положение было еще таково, что один год приходилось туго с хлебом, на другой не хватало жиров, мяса, сала, на третий — картофеля и овощей, на четвертый — и того и другого, в общем, что уродится, ведь сами мы не умели управлять урожаями и жили по старой крестьянской пословице: «Соберем, что бог даст». А когда на рынке и в магазинах (а это бывало тогда нередко) вдруг подымалась паника вокруг то одних, то других товаров и покупатели нервничали и хватали все подряд («а вдруг завтра не будет!»), Ибойка тоже заражалась этой болезнью. И хотя по натуре она скорее была склонна к мотовству, чем к барсучьему скопидомству, ее всякий раз охватывала лихорадка приобретения, и она покупала столько грибов, паприки или савойской капусты, что этого хватило бы на целую неделю. А чтобы продукты не испортились, да и денег уже не оставалось, она варила все сразу. Они этим питались несколько дней подряд, хотя иногда, прежде чем взяться за ложку, Йожи тайком от жены наклонялся к тарелке и нюхал, не протухло или не скисло ли варево. Нет, он не был привередлив, но — что делать! — он вывез из дома одну-единственную прихоть: как бы скудна ни была еда, она должна быть свежей. В деревне редко приходилось доедать остатки обеда (за исключением, может быть, голубцов, тушеной баранины, блинчиков с мясом и других лакомств), каждый раз готовили заново, а если что и оставалось, так это обычно выливали поросенку. Не виноват же Йожи, что его мутит от запаха вчерашнего картофеля или прокисшего лечо и еда застревает в горле.

Но все это приходилось скрывать, иначе Ибойка до смерти обидится или рассердится не на шутку. Если он бывал очень уж голоден, то предпочитал там, на заводе, перекусить хлеба с салом. Если такое случалось за ужином, Йожи ложился спать голодный, сказав жене: «Знаешь, не понимаю, почему сегодня что-то есть не хочется».

Ибойке наконец самой надоедало заготовленное впрок варево, и она выбрасывала его на помойку. Обычно это случалось в такое время, когда на рынке было все дорого, даже картофель и капуста, — когда овощи были дешевы, Ибойка готовила только мясное.

Иной раз она возвращалась из лавки рассерженная: вот, мол, битых полдня простояла в очереди за двумя кило картошки! К этому добавлялось несколько таких нелестных слов по адресу демократии и социализма, что Йожи, правда, молчал, но ему очень не хотелось бы, чтобы их услыхал кто-нибудь, кроме него. Как он ответил бы на вопрос: почему ты не объяснишь своей жене, что картофель не уродился из-за засухи? Что может сказать другим женщинам он, агитатор, если его собственная жена так рассуждает? Сам Йожи, разумеется, знал, что такое засуха, он помнил годы, когда семья не собирала с арендованного огорода даже того, что посадила. Он мог бы ей объяснить, что до тех пор, пока во всей стране не будет создана оросительная система, всегда будет существовать угроза, что сегодня не хватит картофеля, завтра жиров, а послезавтра и того и другого. Но что толку объяснять — ведь Ибойка все равно ничего не поймет и только пуще раскричится. Поэтому он молча наблюдал, как она чистит, вернее, кромсает, небольшие картофелины сорта «роза» или продолговатые «элла» и «гюльбаба», так что в кастрюлю попадает лишь крохотный кусочек: не мудрено, что за один раз уходят те два кило, которые принесла Ибойка с рынка. А если картошка была круглой и мелкой, то после чистки и вовсе ничего на еду не оставалось. Йожи стеснялся сказать ей об этом, еще подумает, чего доброго: «Вот жадный мужик!» Поэтому, когда у него было время, он просил: «Дай, милая, нож, я сам почищу», — ему хотелось показать ей, как из того же количества картофеля можно сварить вдвое больше. Но Ибойка даже не замечала его тонкой работы, и от доброго примера не было ни малейшего проку. Ведь полезным навыкам учатся друг у друга только те молодые супруги, которые горячо любят друг друга и хотят сделать приятное любимому человеку, перенимая его склонности и привычки. Но Йожи нечему учиться у Ибойки (хотя за ним бы дело не стало), а Ибойка считает, что ей самой нужно заняться воспитанием Йожи, ведь он еще «такая деревенщина».

Пожалуй, следовало бы объяснить жене, что в бедной стране, да еще в трудные времена надо вести хозяйство так, как ведет его бедняк у себя дома, — с расчетом и оглядкой на завтрашний день. Но стоит ли говорить Ибойке о государственных делах? Ведь это все равно что рассказывать кошке, как прелестно щебетание ласточек под крышей.

Из-за такого ведения хозяйства, хотя Йожи и зарабатывал больше других, у Ибойки сплошь и рядом не хватало денег на хороший стол и на уплату по неотложным счетам за квартиру, электричество, центральное отопление и прочее. Тогда она донимала мужа, уговаривая его попросить на заводе аванс, а то выключат свет или горячую воду.

Всякий раз, когда Ибойка оправдывалась, подавая плохой обед, или жаловалась (вполне основательно с ее базарной точки зрения), что, мол, нельзя достать никакого, даже копченого, мяса, ни рыбы, ни картошки, Йожи очень хотелось ей растолковать, в чем, собственно, дело. Но ничего не выходило — Ибойка быстро выбивала его из седла. — Но, Ибойка, милая, — начинал он, — ведь прошлым летом была сильная засуха, и картошка не уродилась. Вспомни сама: неделями можно было жариться на пляже, ни одного дождливого дня.

— Ах, оставь, пожалуйста! Раньше ведь тоже случались засухи, но на рынке всего было вдоволь. Я никогда не слыхала, чтобы моя мать когда-нибудь жаловалась на то, что на рынке нет картофеля…

— А на то, что он дорог?

— Дорог? Это случалось. Но, по крайней мере, он все-таки был, а теперь его вовсе нет. Пусть уж лучше дорого, лишь бы он был.

— Для тебя, конечно, пусть, а для тех, кто на шестьсот форинтов шесть ртов кормит? Им, наверное, не очень…

Тут Ибойка, по свойственной ей манере, ловко перескакивала на другую тему:

— Но если у нас, в Венгрии, урожай не удался, почему нам не помогут другие страны? Почему не пришлет картошки Советский Союз, если он так хорошо к нам относится?

— Там такое же солнце светит на небе, как и у нас, — возражал Йожи, но уже не так охотно. Он чувствовал, что с такой логикой ему не справиться, — устами Ибойки говорила улица. А Ибойка не унималась и выкладывала все, чего наслушалась в очередях: «Конечно! Ведь там все умеют: леса сажают, степи поливают, дождь сами делают!» И в ее ядовитом тоне Йожи с горечью и обидой слышал пресловутый «голос врага».

Приходилось прекращать разговор, чтобы дело не дошло до ссоры.


Первая серьезная размолвка произошла именно на этой почве. Как-то раз Ибойка поставила перед мужем блюдо савойской капусты с картофелем, оставшейся со вчерашнего дня. Картофель совсем окаменел, даже разогревание не помогло, а все блюдо, хотя Ибойка и держала его в холодильнике (в котором, правда, не было льда — ведь, чтобы его достать, надо вставать пораньше), попахивало весьма подозрительно. У Йожи не хватило духу взяться за ложку — на этот счет нос у него был более чуток, чем у Ибойки. В семьях, где привыкли ко вчерашней еде и к овощным блюдам, выставленным на лед, не так скоро замечают, что пища припахивает… А савойская капуста чем дольше стоит, тем сильнее пахнет. В тот вечер Йожи вернулся домой особенно усталый и расстроенный. На заводе порою дела шли из рук вон плохо. Просто зло берет: когда только кончится эта неразбериха, когда мы наконец начнем работать спокойно, без перебоев?.. Вот он и не утерпел, чтобы не намекнуть Ибойке о ее промахе. Правда, и тут Йожи сдержал себя: даже в тоне голоса не дал он жене почувствовать ни досады, ни своего дурного настроения:

— Ибойка, матушка (деревенские словечки все еще как то сами просились на язык), не скисла ли эта капуста? Что-то запах у нее немножко того… странный.

Ничто так не раздражает женщину, не умеющую готовить, как упоминание о ее неудачном блюде, — ведь она чувствует свою вину. И Ибойка отпарировала с вызовом, как дурная стряпуха, застигнутая врасплох:

— А каким же ему быть, этому запаху? Капуста всегда пахнет капустой! Что я могу сделать, если в магазинах ни кусочка мяса, чтоб она лопнула, эта твоя демократия! Раньше небось мяса всегда было вдоволь, а теперь надо радоваться, если гнилой капусты втридорога достанешь, да и то полдня в очереди торчишь!

Йожи и тут сохранил видимость терпения, хотя весь кипел от гнева и руки, казалось, подымались сами собой.

— Ладно уж, из-за этого не стоит меня пилить! Я ведь только спросил, не прокисла ли капуста.

— А ты не зли меня. Скисла, не скисла! Подумаешь! Скажи лучше, что мне готовить, если на рынке ничего нет.

— Пойми, Ибойка, я не хочу мешаться в твои дела. Делай, как знаешь, одно только скажу тебе: видел я бедность и похуже нашей. У нас дома, в деревне, часто не было ничего, кроме горсти муки, картошки, фасоли да проса, и то не всегда. И все-таки моя мать умудрялась каждый день что-нибудь приготовить. Хотя бы тархоню или там заварные галушки.

— Ну, этого ты от меня не дождешься! Чтобы я для тебя мужицкие кушанья готовила? Да подавись ты этими мамашиными галушками! — истерично крикнула Ибойка и ринулась в ванную — плакать.

Однако Йожи не побежал за ней, чтобы заставить ее замолчать. Он уже познал ту истину, что, если жена бранит мать мужа, а мать — жену, мужчина должен помалкивать, хотя жена никогда не потерпит ни слова против ее матери. Здесь пока равноправие еще не вошло в силу. Поэтому Йожи предпочитал кое-как доесть испорченное блюдо, а если уж было невмоготу, выбегал на улицу и мчался сломя голову куда глаза глядят — обычно в соседнюю акациевую рощицу на окраине поселка.

Ему бы давно пора было понять, что, если мужу больше по вкусу стряпня матери, чем жены, он никогда не должен говорить об этом, — это первый неписаный закон для всякого мужа даже там, где безоблачен горизонт супружеской любви. Но как быть, когда Йожи чувствовал, что правда на его стороне: Ибойка не умела ни готовить, ни вести хозяйство.

А если бы он высказал ей еще кое-что? Например: «Подумай, Ибойка, у тебя ведь только и дела, что позаботиться о нашем питании да держать в порядке маленькую квартиру — а ведь другие женщины, сверх того, работают на фабрике или в конторе! Моя мать, к примеру, трудилась дома на десять ртов, да прибавь еще птицу, скотину — это уже целая армия! А ведь она и в поле работать успевала, и за топливом сходить, и обед отнести, и двор убрать, и за садом ухаживать, и грядки копать да еще обшить всю семью». Что бы ответила ему Ибойка? Об этом лучше не думать.

Итак, все шло по-прежнему, и отношения их стыли и кисли, как обеды, приготовленные Ибойкой.

8

Потянулись будни. Ведь с годами во всяком браке наступают будни, и праздников становится все меньше. А самое будничное в этих буднях — деньги, каждодневная копейка. Йожи не мог держать деньги у себя и выдавать Ибойке каждый день на текущие расходы. Это было бы странно и унизительно для жены. Даже дома он видел, что все деньги, какие были, отдавались матери. У Синчаков же каждый из супругов имел свою, отдельную кассу.

Но Ибойка, к сожалению, совершенно не понимала, что такое деньги и как с ними обращаться. В семье ее родителей все деньги находились у отца, который целый день перебирал и позвякивал в кармане мелочью, полученной от жильцов. Как у базарных перекупщиков и торгашей, его руки привыкли к этому занятию, и он выдавал никелевые монетки матери только после краткой дискуссии о том, что именно нужно купить и почем.

Правда, Ибойка, живя с родителями, не испытывала недостатка в средствах, так как отец довольно охотно выдавал ей из своего гремучего «сейфа» карманные деньги на действительные, а иногда и мнимые школьные расходы. Деньги эти, как правило, тратились ею на конфеты и пирожное (ведь не из воздуха же взялось ее красивое пышное тело!). У нее не было поэтому ни малейшего навыка распоряжаться деньгами. Впрочем, даже умей она считать их, что толку — ведь ей и в голову не приходило соразмерять свои желания с ценами и заработком мужа.

Если же иногда Ибойке попадала в руки крупная сумма, ею овладевала покупательная лихорадка. Ей хотелось купить сразу все, что она видела в витринах магазинов; невдомек ей было, что витринные чудеса только для того и существуют, чтобы соблазнять покупателя, что эти вещи, принесенные домой, и платья, одетые два-три раза, никогда уж не будут такими красивыми, как на витрине. Не подозревала она и о том, как мало на свете вещей, которые ничуть не надоедают человеку, даже если он видит их каждый день. Она не знала, — да и откуда ей было знать? — что только любовь и искусство никогда не надоедают, только они влекут к себе всю жизнь. А потому стоило Ибойке увидать какую-нибудь вещь (а теперь это уже не капризы беременной), будь то на улице, в витрине, на незнакомой женщине, в чужой квартире, как у нее вспыхивало желание ее иметь. И она, если была при деньгах, тут же покупала все, что ей приглянулось: безделушку, вазу для цветов, пепельницу, пресс-папье, хотя у них и письменного стола-то не было; ей хотелось иметь фарфоровые подставочки, нелепые и никчемные фигурки, всякую забавную или почитающуюся забавной дребедень, которую выпускает «художественная» промышленность; она просто охотилась за «миленькими» кружевными пустячками, крохотными скатерками — одним словом, за той дрянью, которую делают во всех уголках земного шара в расчете на безвкусицу полуобразованных женщин. Ибо утомленная, гаснущая, надоевшая любовь нередко разменивается на такие вот вздорные, мнимые символы счастья.

Тогда начали входить в моду нейлоновые плащи — и Ибойка, конечно, первая в их рабочем поселке приобрела себе такой плащ. Как-то дождливым вечером, когда Йожи был дома, Ибойка вернулась из города. Выйдя в переднюю навстречу жене, Йожи был приятно поражен — она стояла на пороге, словно спустившийся с небес белокурый ангел в прозрачном одеянии, сквозь которое просвечивало пестрое, в крупных цветах, платье. Ну как было не расцеловать это чудное видение, — нейлоновые плащи особенно идут блондинкам. Увы, видения имеют обыкновение рассеиваться, на то они и видения…

Шторы на окнах, конечно, оказалось совершенно необходимо заменить новыми. Хотелось бы Ибойке переменить и мебель, хотя в свое время ее выбирала она сама (Йожи этим мало интересовался), но на это пока не было денег — времена трудные, они проедали почти весь заработок, да и ребенок обходился недешево. Нужна и коляска, и кроватка, и детский «манежик» и все чуть ли не разом, одно за другим. Словом, требовалась уйма денег — ведь в расчете на нежных родителей торговцы детскими вещами наживаются вдвойне, сбывая втридорога дрянную продукцию.

Но без всего этого не обойдешься, не могут же они держать свою Эвику в корзине или корыте, как крестьяне с окраины села! Ведь одним из самых приятных и соблазнительных воспоминаний Ибойки, вынесенных ею из господского квартала, где она выросла, было: в прелестных колясочках сидят еще более прелестные «бэби», а катают их прелестнейшие в мире молодые мамаши, которые, толкая колясочку, так изящно наклоняются, показывая при этом все достоинства своей стройной фигуры. Ну как тут не взглянуть на них, даже если придется обернуться, хоть это и не совсем прилично!

На драгоценности у них пока тоже не было денег; впрочем, в теперешние времена их не очень-то легко достать, разве только из-под полы. А так человека недолго обмануть, тем более что, если подсунут фальшивые камешки, все равно ведь не пойдешь жаловаться в полицию. Но если прошла мода на драгоценности, то пришла другая. Так однажды, когда Йожи вернулся с работы, Ибойка встретила его загадочной улыбкой: заметит или не заметит великую перемену? Дело в том, что вместо «слишком скромных» девичьих сережек она надела огромные, чуть не в пол-ладони, клипсы. Йожи, разумеется, заметил и даже отшатнулся, когда его губы, целуя ее, коснулись этих «мерзких блюдец». Ведь он так любил целовать Ибойку в круглое белое плечо и в шею за ухом.

«Неужели они ей и в самом деле нравятся? — недоумевал Йожи. — Что хорошего она в них нашла? То, что на улице у многих такие же? Но почему тогда она не смотрит на тех, у кого их нет? Например, на тетушку Бенчик. Ну хорошо, тетушка Бенчик женщина пожилая, но и дочь ее, Роза, тоже без них обходится. А ведь Роза — студентка университета! Или взять ее подругу Эржи Сабадош, молодую вдову, которая работает на фабрике. Да и у нас на заводе большинство девушек не носят клипсы, и на улице тоже не на каждой женщине увидишь. Почему же Ибойка не замечает тех, кто их не носит?»

Но и на этот раз дело кончилось только недоумением, да в душе остался неприятный осадок. Перевоспитание Ибойки все откладывалось. И на сердце Йожи креп холодок, а в глазах его проглядывала горечь разочарования. Йожи начинал понимать, что Ибойка никогда не будет приноравливаться к нему: напротив, она ждала, чтобы он перенял ее вкусы и взгляды. Да, Ибойка считала себя культурнее, выше его. Но ведь и он был уверен, что ничем не хуже ее. Не говоря о том, что он стахановец на заводе, а это ведь тоже что-нибудь да значит, он и как мужчина, как человек тоже не из последних. Почему же этого не замечает Ибойка?

И все-таки в этот период их жизни Йожи не заходил дальше мысленных препирательств с Ибойкой в таком роде: «Посуди сама, Ибойка… — говорю я ей и выкладываю вот это. Она мне отвечает — не так, а этак… Тогда я ей говорю… она опять мне возражает, а я ей!» Так, слово за слово, он мысленно разыгрывал всю эту маленькую словесную баталию и в конце концов даже успокаивался — победителем всегда выходил он. А на деле Йожи не осмеливался начать разговор по душам, так как предчувствовал, что Ибойка его не поймет, ответит какой-нибудь женской глупостью, это, чего доброго, взбесит его, и — кто знает, чем все это кончится?

Так, словно нерешительный король, он со дня на день откладывал объявление войны, а между тем причин для нее накапливалось все больше и раздражение друг против друга все росло.

А как, казалось бы, ловко он умел построить всю цепь своих доводов! «Пойми, милая Ибойка, если мы на тысячу восемьсот, а то и две тысячи форинтов в месяц прожить не можем, что же делать тем, кто получает шестьсот или восемьсот? Или поденщикам, которые зарабатывают еще меньше?» — мысленно начнет он.

Это огорчит Ибойку, она скажет, что в таком случае поступит на работу, как другие женщины, а дочку отдаст в детский сад.

Тогда он объяснит ей, что от этого не будет никакого толку: они будут питаться врозь, появятся новые статьи расхода — ведь детский сад тоже что-то стоит, а для уборки квартиры, стирки и прочего придется нанять приходящую работницу. Вот у наших знакомых, и у тех и у этих (он назовет их имена), которые так живут, тоже ничего путного не получается, каждый месяц едва концы с концами сводят. И вдобавок почти не видят друг друга. Муж в одном месте работает, жена в другом, он в ночной смене, она в утренней, даже не каждое воскресенье встречаются — у него общественная нагрузка, она агитатор или на село выезжает. Нет, нет, это ничего им не даст, кроме цыганской жизни. Нужно другое, — дома по-иному вести хозяйство. На тысячу восемьсот форинтов в месяц можно неплохо прожить. Ведь жили же они, Майороши, раньше всей семьей на десять — пятнадцать пенгё в неделю!

Надо только иначе обращаться с деньгами — не так хозяйничать, как тот ленивый крестьянин, для которого «что ни делается, все к лучшему», а на поверку выходит — все к худшему. Вот получит Йожи, к примеру, как было недавно, премию тысяч в пять; так не занавески надо менять, а купить муки, жира, сухих овощей, консервов, чтобы не стоять всякий раз в очередях у магазинов. Когда человек уверен, что прав, он умеет привести доводы и доказательства.

Но что проку, если все они остаются у Йожи в голове или, что еще хуже, сидят в печенках? Самые неотразимые доводы летят к черту, а жена по-прежнему идет своей дорогой.

* * *

Тем временем отчужденность между ними все росла, с каждым днем для этого становилось больше причин. По примеру и обычаю многих жен, которые, охладев к мужу, начинают скучать, Ибойка стала искать знакомства с соседками по дому и другими женщинами, с какими она встречалась на заводских вечерах, разных вечеринках, где пили чай с кексом и болтали о всякой всячине. Почти все они, как и сама Ибойка, обладали не слишком глубоким умом, зато были достаточно тщеславны и хвастались успехами мужей, прославившихся как стахановцы или же на общественном поприще. Но эти знакомства оказались недолговечными, Ибойка довольно скоро со всеми перессорилась. Что было тому причиной — ее спесь, дурной характер, зависть и сплетни или ее просьбы дать взаймы, — сказать трудно. Для Йожи, у которого на заводе, хотя имелись завистники, не было явных врагов, это было очень неприятно, потому что он никогда не знал, с кем его жена в дружбе, а с кем в ссоре. Вчерашняя лучшая приятельница сегодня могла оказаться заклятым врагом.

Так получилось у Ибойки и с организацией МНДС[28], куда после осторожной подготовки Йожи пристроил ее, чтоб она не скучала и чтобы ни на заводе, ни в партийной организации его не попрекали: вот, мол, держишь свою жену дома, как какую-нибудь даму! А то решат еще, что Ибойка чуждый элемент, реакционерка, раз она не бывает в их среде, не принимает участия в женском движении.

Сначала дело как будто пошло на лад. Ибойка стала непременным членом всех собраний организации, а на вечерах за чашкой чая разыгрывала роль очаровательной хозяйки. Это было для Йожи, пожалуй, слишком, потому что с этих пор Ибойка окончательно запустила квартиру и хозяйство, не говоря уже о еде, которая иной раз оказывалась даже хуже, чем в заводской столовой. Но в скором времени — активности Ибойки хватило всего на два-три месяца — Йожи стал замечать, что по вечерам она все чаще сидит дома.

— Что с тобой? Ты уже не ходишь больше в организацию? — спросил он.

— Ах, оставь, пожалуйста! Надоела мне вся эта компания. Эта противная Нюласи, наш секретарь, стала уже просто невыносимой! «Товарищи женщины, товарищи женщины!» То у нее строительство социализма, то пятилетний план, то еще какая-нибудь дребедень… Мне эта дурацкая болтовня в ушах навязла, просто ужас! А председательша, эта старая карга Герлоци! Все о социалистической морали разглагольствует, учит молодых жен: блюдите мораль, храните чистоту социалистического брака, песет что-то про равноправие женщин, то да се… А сама небось двадцать лет с мужем врозь прожила, и уж, конечно, не монашенкой…

Это было все, что почерпнула Ибойка в организации МНДС.

Йожи не нашелся, что возразить. Ему ничего не оставалось, как с горьким чувством принять к сведению, что Ибойка не нашла себе места и в женском движении. Но за это же время Ибойка — что огорчало Йожи еще сильнее — и в их доме успела восстановить против себя целую армию соседок, у которых она, быстро разбазарив свои сотенные бумажки, перехватывала по десять — двадцать форинтов взаймы.

Долги Ибойка делала впопыхах: вдруг оказывалось, что нужно что-то приготовить, — а ведь в государственных магазинах ничего в кредит не дают! — или оплатить неожиданный (впрочем, только для нее) срочный счет за воду, за газ, радио или электричество. Когда она была при деньгах, то про счета забывала. Кредиторы то и дело приходили и требовали свои деньги, но Ибойка, как всегда, была на мели и либо не могла вернуть долг, либо бежала к другой соседке, чтобы занять для отдачи, разумеется, «до завтра». А потом это «завтра» растягивалось на целую неделю, так что Ибойка вечно была опутана сетью мелких займов. Когда же муж вручал ей очередную получку, она погашала наиболее срочные долги, из тридцати десять, а потом вся история начиналась сначала, до следующей получки.

Вот почему лукавые соседки предпочитали теперь являться за долгами, когда Йожи был дома: во-первых, им хотелось проучить эту зазнайку Ибойку — слишком уж она гордится, что у нее такой хороший муж, а во-вторых, надеялись, что для товарища Майороша будет вопросом чести расплатиться за жену, если бы даже ему и пришлось залезть в долги.

Эта женская хитрость имела успех. Йожи изумленно глядел на жену и угрюмо спрашивал:

— Зачем ты занимала?

— Ах, просто у меня не было мелочи… А потом — чего она задается, подумаешь, какие-то несчастные двадцать форинтов!

— Ну, ладно, ты заняла, но почему же не вернула вовремя?

— Забыла.

— Не забывай! Долг прежде всего. Эта женщина ведь не из банка тебе дала, а из денег, которые ей нужны на жизнь.

— И ты за нее заступаешься? Хорош муж, нечего сказать. А когда она сама мне два месяца долг не отдавала или когда сломала мой утюг…

Тут начиналась обычная женская история, жалобы сыпались градом, и Йожи предпочитал окончить разговор. Но теперь он уже стал задумываться: оказывается, у Ибойки есть секреты, долги, а может, и другие делишки, о которых он и не подозревает.

Однажды, не успел он переступить порог квартиры, как явилась другая соседка, Салоки, — муж ее был товарищем Йожи по работе и напарником в соревновании, — и потребовала вернуть мясорубку, которую Ибойка уже несколько дней, как взяла у нее, чтобы провернуть мясо на котлеты или голубцы. Ибойка залилась краской — у мясорубки испортился зажимной винт, и она сунула ее, немытую, в кухонный шкаф, чтобы показать Йожи, но потом забыла, и остатки мяса в ней теперь, наверно, протухли.

— Ах, Жофика, подожди минутку! Я не успела ее вымыть, кипятка под рукой не оказалось, а дел куча, сама знаешь, — начала она оправдываться на обычный женский лад.

— Уж ладно, сама вымою, — отвечала Салоки, сдерживая гнев, — мне ждать некогда, у меня ужин еще не готов. Хочу голубцы сделать.

Но Ибойка все же сполоснула наспех мясорубку чуть теплой водой и с замиранием сердца передала ее соседке. Салоки, не глядя, схватила и убежала. А Йожи взглянул на Ибойку из-под густых бровей так укоризненно, что она повернулась к нему спиной. Он уже раздумывал о том, как бы поосторожнее сказать Ибойке, что ему не по душе такие сцены, чтобы она не слишком обиделась и рассердилась, как вдруг дверь резко распахнулась и на пороге опять появилась Салоки.

— Ну и ну, хорошенькое дело! Удружили вы мне, Ибойка, нечего сказать, — зашипела она, едва сдерживаясь в присутствии Йожи. — Мясорубка-то сломана! Вот полюбуйтесь, винт не держит, рукоятка не прижимается…

Ибойка прикинулась, будто и знать ничего не знает о случившемся, и, сделав большие глаза, точно видит ее впервые, взяла испорченную мясорубку в руки.

Йожи вся эта история была до крайности неприятна; он примирительно сказал соседке:

— А ну-ка, товарищ, дайте я взгляну, что там за беда приключилась. Может, я сумею сейчас же починить.

И, конечно, починил. У Йожи, как у всякого дельного мастерового, имелись дома небольшие тиски, набор напильников, и он за несколько минут наладил мясорубку. Просто глупые пальцы Ибойки косо вставили винт, а грубый нажим гайки сорвал два-три витка резьбы.

Рассерженная Салоки не стала дожидаться и, громко топая по лестнице, направилась домой, ворча себе под нос, что вот, мол, давай после этого свои вещи людям…

Исправив мясорубку, Йожи сам отнес ее хозяйке и, извинившись, сказал:

— Знал бы я раньше, товарищ Салоки, давно бы исправил.

— Вы-то, может, и исправили бы, зато женушка ваша, сударыня эта, целую неделю ее немытую в шкафу мариновала! Вот, полюбуйтесь, провоняла вся. Что мне теперь делать? Ведь ее целый день надо парить и кипятить, если я не хочу отравить собственного мужа! Вы бы, товарищ Майорош, лучше научили свою барыньку отдавать чужие вещи!

Йожи весь горел от стыда, но, вернувшись домой, только и сказал Ибойке:

— Чтоб этого больше не было! Купи себе мясорубку, дьявол бы ее взял…


Йожи не слишком баловал жену развлечениями и редко водил ее куда-нибудь — и не только потому, что был загружен работой, множеством забот и от природы был домоседом. На первых порах, когда Ибойка донимала мужа, что ей, мол, скучно с утра до ночи заниматься хозяйством, она не кухарка и не нянька, чтобы все время возиться с ребенком, Йожи соглашался с ней, шел навстречу ее женским прихотям. Они бывали на заводских вечерах, ходили и в город, посещали кино и театр, а по воскресеньям отправлялись на пляж, если вода была теплая, либо за город, заглядывали в ресторанчики или в пивные павильоны.

Однако эти попытки совместных развлечений то и дело сопровождались неприятностями. Ибойка и раньше так вела себя в общественных местах — в кино, на прогулках, в кафе-закусочных и даже в трамвае и автобусе, что Йожи, хоть и был влюблен по уши, испытывал неловкость. Когда в темном зале кино Ибойка льнула к нему и целовала в губы, вначале это было очень приятно, но вместе с тем у него появлялось опасение: ох, а вдруг увидят соседи! Мало того, что это неприлично, — мы им мешаем; если у них есть хоть капля скромности, они, бедняги, с удовольствием бы отвернулись, но деваться-то некуда. Йожи совсем не против нежности, но с него довольно и того, что ее пальцы лежат в его ладони, а колено касается его колена. Ведь теплым пожатием руки можно передать все, что человек чувствует, притом незаметно, не привлекая к себе внимания.

Но особенно неловко было Йожи, если охота целоваться нападала на Ибойку, когда они ехали на экскурсию или ожидали автобуса, и она делала это открыто, на глазах у всех. Он не мог преодолеть выработавшегося у него еще в раннем детстве инстинкта, который требовал что-то скрывать от посторонних глаз, в том числе и поцелуи. Ему становилось не по себе, когда, взглянув на окружающих, он видел, что они и без того нервничают, раздосадованные долгим ожиданием автобуса. Он думал: «Ну вот, а тут еще мы раздражаем и злим их. До чего же это глупо, бестактно и бесстыдно!»

В деревне парни и девушки тоже, бывало, целовались — вечером у калитки, за околицей в лесочке, на танцах и свадьбах, — и целовались ничуть не меньше, но всегда в темноте. Правда, на долю Йожи этих поцелуев досталось немного. Настоящий вкус к любовным забавам приобретается в годы юности, а Йожи в этом возрасте был учеником кузнеца, всегда в саже и копоти, потом — молодым подручным, — в вечерние часы, в самое золотое для любви время, стучал молотом по наковальне господина Синчака. И ему уж никогда не наверстать упущенного в ту пору — теперь он для этого чересчур степенный человек. А Ибойке ничего не стоило прямо на улице или на прогулке за городом на глазах у всех обнять его за шею и поцеловать — и не просто чмокнуть разок мимоходом, как при встрече или при вспышке нежности, а долгим, жадным поцелуем любовницы.

В первые месяцы их любви Йожи — хотя ему всякий раз бывало немного стыдно — отвечал ей тем же, правда, менее пылко; но позже, когда уже «омедведился», он начал легонько отстраняться от этих нежностей, оставляя их без ответа. Став же известным стахановцем, он тем более должен был думать, как бы не попасть в глупое или смешное положение. Как знать, кто на тебя смотрит в эту минуту? Ведь для трудового человека, и крестьянина и рабочего, всегда смешон мужчина, который, проживя несколько лет с женой, все еще не может от нее «отлипнуть» и лижется, как мальчишка.

Но до сих пор выходило, что не он отучал Ибойку от этих, по его мнению, неприличных привычек, а Ибойка старалась привить ему свои замашки.

Йожи никогда не страдал пошлой базарной развязностью, но если, возвращаясь с прогулки из лесу, им с Ибойкой приходилось долго дожидаться автобуса или трамвая в общей очереди, если пиво в ресторанчике оказывалось теплым или со стороны гор Яношхедь и Сеченихедь наползали грозовые тучи, — ему казалось вполне естественным сказать случайному соседу, пусть даже незнакомому: «Эх, если трамвай не подоспеет, промокнем до нитки», или: «Ну, от этого пива горло не заболит», или еще что-нибудь в этом роде. Нередко сосед откликался и охотно отвечал, но попадались и такие субъекты — обычно из холодных, надутых, бывших «благородных господ» или, что еще хуже, из тех, что корчат из себя господ, — которые молча меряли Йожи взглядом, словно говоря: «Это что еще за фамильярность? Где это мы вместе свиней пасли?»

В таких случаях Ибойка шепотом поучала мужа:

— Не заговаривай с посторонними.

— Почему же?

— Неприлично.

— Неприлично, неприлично… И что это за барская дурь? Ведь не откушу же я ему нос.

Йожи очень хотелось добавить: «А обниматься, кусаться и слюнявить друг друга при посторонних — это прилично?» Но он удерживался — ведь еще в кузнице да и на заводе, где бывало много мелких неприятностей, он свыкся с мыслью, что не стоит спорить из-за каждого пустяка, все обернется к лучшему, и, глядишь, из кривой железяки выйдет добрая прямая ось.

Да, из кривой железяки легко выковать хорошую ось, но из Ибойки сделать хорошую жену, как этого хотелось Йожи, куда труднее! В их семейной жизни случалось все больше досадных и мучительных неожиданностей, которые историки называют fait accompli — свершившийся факт.

Однажды вечером Йожи дольше обычного задержался на заводе и, придя домой, застал Ибойку уже в постели, наспех, кое-как разобранной. Эвика сидела на полу и хныкала: «Мама, мамуся, я кушать хочу!..»

Предчувствуя недоброе, Йожи подошел к кровати, чтобы, как обычно, поцеловать жену в лоб.

— Ибойка, ты спишь? Что с тобой? Ты нездорова? — с тревогой спросил он и зажег свет над кроватью.

Ибойка сперва не ответила, но, когда Йожи осторожно повернул ее голову к себе, у нее вырвалось сдавленное рыдание. Йожи был ошеломлен, ему уже чудилось что-то очень скверное, но, не понимая, в чем дело, он лишь повторял взволнованным шепотом: «Ибойка, милая, что с тобой? Скажи, что случилось?»

Ибойка горько рыдала. Лицо у нее было мертвенно бледное, и, как Йожи ни допытывался, он не мог добиться от нее объяснений.

Наконец Йожи откинул одеяло и весь похолодел от ужаса. Неужели это?.. Да, Ибойка вся в крови, она не в силах пошевельнуться, вот почему девочка напрасно зовет мать!

— Боже мой, что с тобой?! Что ты сделала?.. «Скорую помощь», скорей!.. — Йожи бросился в переднюю — им уже поставили телефон.

Тут Ибойка впервые отозвалась:

— Нет, нет, Йожи, нельзя. О боже мой!.. Вызови того доктора.

Йожи повиновался, ему было все ясно — и опасность, и совершенное преступление, — но он дрожал при мысли, что Ибойка может умереть, истечь кровью у него на глазах.

— Кто этот врач, как фамилия, где живет? Говори скорей! Если с тобой что-нибудь случится, своими руками его задушу!

Страх смерти, боязнь ответственности и скандала привели Ибойку в себя. Она сказала фамилию, адрес врача и номер его телефона, — он написал все это сам. Доктор говорил, что если ей будет плохо, пусть она позвонит, и он сейчас же приедет… Только Йожи задержался, а сама она не могла встать с кровати: хлынувшая кровь так со ужаснула, что она боялась пошевельнуться…

Страх, гнев, отчаяние бушевали в душе Йожи, но он не потерял головы. Ответа за этот грех, за это преступление он потребует потом, а сейчас прежде всего надо было спасать Ибойку.

Через четверть часа явился врач, доктор Феньвеш, Открывая ему дверь, Йожи весь дрожал от кипевшей в нем ненависти, но, пока доктор занимался Ибойкой, он не проронил ни слова. Взяв на руки дочку, ушел с ней на кухню и стал подогревать для нее молоко. Ему нужно было отвлечься, чем-то себя занять. В отчаянии и ярости ему хотелось кричать, вопить, бить и крушить все вокруг.

К счастью, беда была не так велика, как это казалось Йожи и Ибойке. Доктор Феньвеш был стреляный воробей, мастер своего «дела» и прекрасно знал, что предпринять. Через несколько недель Ибойка поднялась на ноги, правда, сильно побледневшая и похудевшая, — потеряла много крови.

А Йожи так и горел от стыда, когда кто-нибудь из знакомых спрашивал: «А где ваша красавица жена? Что-то давно ее не видно!» Трудно было лгать, говорить, что она больна. Ведь Ибойка не из тех женщин, которые часто хворают. Сказать, что у нее воспаление легких или язва желудка, — все равно не поверят. Только посмеются за спиной: «Э-э, видно, молодой женщине надоело пеленки стирать или, может, бережет фигуру?» Разве может кому-либо прийти в голову, что им не на что содержать второго ребенка!

Однако своего гнева и досады на Ибойку Йожи еще долгое время не мог излить. Врач, опытный истребитель жизней, отлично понимал душевное состояние таких вот «первобытных» мужей, как Йожи, и сдерживал их ярость, говоря, что они должны щадить своих жен, так как всякая ссора, волнение или даже упрек могут стоить им жизни.

Что именно налгала Ибойка врачу, то ли, что у нее нет мужа, или что ее Йожи такой безобидный добряк, которого нечего опасаться, — Йожи так никогда и не узнал. И врач и Ибойка — разумеется, по его наущению заявили Йожи, что все было сделано только ради спасения жизни Ибойки: она, мол, упала на лестнице, и несчастье произошло раньше, чем появился врач. Это, конечно, ложь, всякому ясно, даже Йожи. Он, правда, смолчал, не сказал ни одного обидного слова, но если молчание может что-то выражать, то она сама должна была почувствовать, какая безмерная горечь, гнев и обида легли на сердце ее мужа.

Ведь Ибойка еще не знала, не знал и сам Йожи, но чувствовал уже, что вместе с неродившимся ребенком погибло и еще что-то.

Однако врачу Йожи кое-что высказал на прощанье.

— Запомните, господни доктор, — мрачно проговорил он в передней. — Если моя жена останется калекой и будет болеть всю жизнь, как это случается с другими женщинами, сам господь бог не спасет вас, сударь, вот от этих рук. И зарубите себе на носу — если вы еще когда-нибудь до нее дотронетесь, я передам вас в руки правосудия. И не куда-нибудь, а в рабочий трибунал. А то ведь господа судьи своего брата, уж конечно, не выдадут.

Разговор с Ибойкой он откладывал с недели на неделю и только терзал себя. Почему она это сделала? Почему? Неужели ей не хотелось, чтобы у них был сынишка? Или им нечего есть? Неправда, его заработка хватило бы на полдюжины детей! Боялась родов? Неправда, ведь у нее даже первые роды прошли благополучно. Здорова, как лошадь, даже не заметно, что родила.

Значит, жалеет фигуру, жалеет свою красоту? Неужели она думает, что если у нее больше не будет детей, то время остановится? Глупо! Время накладывает морщины на лица и тех женщин, которые никогда не кормили грудью, никогда не тревожились за своего ребенка. Вот мать моя — она хоть и старуха и лицо у нее все в морщинах, а ведь как дорога мне и всем своим детям и внукам! Или, может, Ибойка хочет быть красивой еще для кого-нибудь, кроме меня? Но для кого? Для всех? Кого она хочет еще пленить? В городе полно юных, красивых девушек, станут ли молодые мужчины обращать внимание на женщину, уже имевшую ребенка?

Но ведь все ее старания сохранить фигуру тоже напрасны! Если талия не округляется в ожидании ребенка, то заплывает жиром, как это бывает у нерожавших женщин. Ведь бесплодные женщины либо высыхают, как кукурузный стебель, от недостатка здоровья, либо расплываются, словно квашня, от его избытка. Неужели Ибойка так глупа, что даже этого не знает? Глупа, глупа! Но я сам в этом виноват. Ведь я ни разу с ней не поговорил, не объяснил, все чего-то стеснялся…

Йожи своим простым мужским умом не мог найти выхода. Когда он уставал от этих мыслей, его начинали мучить другие: ведь это, по существу говоря, убийство, — что же скажет об этом партия? И хотя он не знал ни взглядов церкви, ни точки зрения науки на этот счет, Йожи не мог подавить в себе смутного ощущения, что это все-таки что-то вроде убийства. Ведь то маленькое существо могло и должно было стать человеком, настоящим, большим человеком, но не станет им никогда. Пусть ему твердит врач, Ибойка, кто угодно, что вместо него родится другой. Но ведь это уже другой, не тот безыменный крошка! Никто не может родиться за другого, а только сам за себя. Боже мой! Ведь это была маленькая живая душа, и вот ее убили. Кто бы это мог быть — мальчик или девочка?

И перед мысленным взором Йожи вставала маленькая детская головка, похожая на головки славных малышей, которых он столько раз встречал на сельской улице и здесь, в городе.

А Ибойка не знала, даже женское чутье не подсказало ей, что душе Йожи и его любви нанесена рана гораздо более глубокая и болезненная, чем все, что перенесла она.

9

А будни между тем тянулись своим чередом. Ибойка уже не казалась Йожи, как прежде, красивой белокурой молодкой; он все чаще ловил себя на том, что для него эта суетящаяся по комнатам женщина — совершенно посторонний человек, и к тому же не очень-то хороший. Если бы только Йожи мог полюбить ее как мать семейства и хозяйку дома! Тогда он не цеплялся бы за мелкие разногласия — ведь Йожи не из тех мужей, что изводят ближнего и способны презирать свою жену, мать своего ребенка, из-за самых обычных человеческих недостатков. Он и сам не считал себя безупречным — в партии много говорилось о критике и самокритике. Да разве он не простил бы Ибойке, если бы речь шла о мелочах?!

Но ведь Ибойка не друг, не товарищ, даже не коллега по работе. Это просто женщина, в которую он был раньше влюблен; после отрезвления разве что святой сохранил бы к ней добрые чувства. Все те мелкие привычки и свойства, которые бывают милы и очаровательны, пока двое любят друг друга, становятся неприятны и прямо невыносимы, если любовь ушла, не превратившись в супружескую привязанность. Трудно жить тому, кто болезненно нетерпим к таким повседневным недостаткам, как неряшливость или жадность в еде, чавканье, отрыжка, храп, ко всяким ужимкам и гримасам — словом, ко всем этим мелким странностям, свойственным человеку-животному. Но что поделаешь с этим? Здесь может помочь только житейская мудрость и любовь к ближнему, но как быть человеку, которого не наделила этими качествами ни природа, ни воспитание? А тем более тому, кто не приобрел ни набожного смирения, ни заменяющую его малую толику лицемерия, необходимого, чтобы скрывать свою неприязнь. Во всяком случае такая супружеская мудрость постигается человеком не на тридцатом году жизни.

Той тайны, которую открывает знание близкого человека, когда по взгляду или жесту угадываются мысли и чувства, когда улыбка, взгляд может сказать больше, чем десяток слов, — этой тайны им никогда не познать: в ту пору, когда это им было нужнее всего, они уже остыли друг к другу.

Впрочем, взаимная чуткость и умение понимать без слов существует и между ними, но то уже не провода тока любви, а оружие ненависти, которое служит дьяволу. Каким милым казалось когда-то Йожи посапывание Ибойки во сне! Со временем, когда она располнела, оно стало громче, чем у небесных ангелов или земных младенцев, а теперь сделалось ему так противно, что он рад бы вовсе его не слышать. То, что казалось когда-то милым посапыванием, теперь звучало ненавистным храпом.

У Ибойки была еще привычка стонать и разговаривать во сне, отрывочно и бессвязно: «Ой, поставь, поставь скорее… уронишь», — бормотала она. «Что, дорогая?» — спрашивал, бывало, Йожи, целуя ее безотчетно шевелившиеся губы, если он еще не ложился или просыпался от ее стона. И ему так нравилось слушать ответ проснувшейся Ибойки, которая часто даже не знала, о чем говорила во сне, — о дочери или о горячем блюде, так как и то и другое нередко бывало в руках у Йожи.

Теперь и это раздражало Йожи. Проснувшись, он часами не мог заснуть, размышляя, сколько огорчений и невзгод принесла ему эта женщина, которая лежит с ним рядом, стонет и бормочет невесть что.

Йожи не приходило в голову, что Ибойка испытывает подобную же неприязнь к его тяжелому, как кузнечные мехи, пыхтению во сне. К счастью, он не храпит, а просто тяжело дышит — ведь у людей, занимающихся тяжелым физическим трудом, легкие требуют много воздуха, потому они и работают с полуоткрытым ртом, да и во сне дышат сильно и трудно.

На первых порах Ибойка не обращала на это внимания, да и дышалось Йожи тогда не так тяжело, а главное, они были в расцвете любви и спали, как наигравшиеся дети. Но теперь это пыхтение бесило Ибойку — она больше не любила мужа. Если бы бедный стыдливый Йожи об этом узнал, он наверняка никогда бы не позволил себе лечь рядом с Ибойкой!

Так было и с другими мелочами, которых немало в повседневной жизни. Прежде Йожи не замечал их или извинял Ибойке с нежной снисходительностью влюбленного. Теперь он не только с неприязнью, но прямо-таки с ненавистью смотрит на жену, когда она, ссылаясь на летнюю жару, полуголая бродит по квартире, выбегает в таком виде в общий коридор и даже на улицу, показывая прохожим свои сдобные телеса. Йожи не считает, что зной так уж невыносим, ведь он кузнец и знает, что такое жара. Насколько жарче, например, в литейном цеху, где трудятся заводские работницы, или в поле, где крестьянские девушки вяжут снопы или таскают мякину на току! Поэтому Йожи не убедишь, что жару нельзя переносить, сидя в комнате, и в поведении Ибойки он видит лишь распущенность, низкопробное кокетство. Ведь если дело только в том, что жарко, так зачем показывать прохожим свои подрагивающие бедра? Сидела бы себе в ванне или в прохладном уголке, а лучше всего шла бы на пляж — на то он и существует.

Так мало-помалу всплывало и многое другое, что прежде лишь слегка задевало, а нынче вызывает раздражение и холодную неприязнь.

Например, теперь для Йожи было сущим мученьем появляться на заводских вечерах и празднествах. Для Ибойки важнее всего, чтобы на женщину, которая шествует об руку со знатным стахановцем Майорошем, «обращали внимание». Ибойке невдомек, что из нескольких сот женщин, присутствующих на вечере, каждая стремится к тому же, а потому теряется в общей массе желающих казаться «интересными». И хорошо еще, если не каждая выставляет себя на смех. К счастью, есть женщины, которые не слишком увлекаются нарядами или у которых не хватает на это времени и средств, есть и действительно серьезные люди, так что благодаря этому вечера имеют в целом приличный вид. Обычно лишь несколько женщин оказываются «сногсшибательными». К досаде Йожи, Ибойка постоянно бывает одной из них, и во взглядах и в шепоте за спиной Йожи чувствует зависть и осуждение.

Правда, все это знакомо Йожи еще по селу, но ему не хотелось бы, чтобы Ибойка шла по этому пути. Бывало, в деревне родители — молодые, конечно — наряжают своего первенца как куклу, с гордостью показывают его друзьям и родственникам, носят взад и вперед по длинной сельской улице только для того, чтобы каждый повстречавшийся знакомый остановил их и, отвернув одеяльце, полюбовался малюткой. «Ах, не сглазьте! Дурачок всем так рад, смеется как полоумный!» — с деланной тревогой восклицает молодка. Это Йожи еще мог бы перенести, но здешние «выходы в свет» ему решительно не по душе.

Когда они бывали на заводском, на районном вечере или на каком-либо другом празднестве, Ибойка, не интересующаяся обычно ни заводом, ни строительством социализма, принимала надменный вид, давая понять, что муж ее не кто-нибудь, а стахановец Йожеф Майорош! Войдя в зал, она всегда ищет себе место в первых рядах, так как горит желанием «попасть в кадр» у всех фотокорреспондентов. А Йожи и сейчас еще предпочел бы раствориться в толпе. Если ему приходится идти к столу президиума или в первый ряд, он делает это скрепя сердце. Как мучительно это сидение под пристальными взглядами сотен людей! Йожи просто не знал, что делать со своим лицом, — ведь тут надо быть не человеком, а чуть ли не выставочным манекеном, — и потому высиживал все заседание с несколько деревянным выражением. Ощущение не из приятных!

Ибойка же в таких случаях была на седьмом небе, и Йожи наблюдал это с неудовольствием. Сам он так смотрел на свое стахановское звание: сегодня оно есть, а завтра нет. Мало ли что может стрястись с человеком, а там с мастером нелады, глядишь — вот уж и остался позади. Да и товарищи могут опередить; то, чему сегодня научился я, завтра могут освоить и другие, и сил и ума у них не меньше, чем у меня, а может, и побольше, так что тут зазнаваться не приходится. В труде, как и всюду, вперед выходит молодежь — таков закон жизни.

Впрочем, над этими вопросами Йожи мало задумывался, да собственно и незачем, — настоящий рабочий и недоверчивый ко всему, даже к славе, крестьянин впитывают все это с воздухом.

Ибойке же, напротив, очень хотелось, чтобы Йожи побольше был на виду, произносил речи, да, кстати, чтобы и она могла покрасоваться рядом. Но, к сожалению, Йожи не горазд на речи и часто даже не знал, что ему сказать о своей работе. Хвастаться успехами как-то не поворачивался язык, Йожи начинал заикаться и вообще больше стеснялся своей славы, чем радовался ей. По его понятиям, он не делал ничего особенного, только что отдавал работе всю свою силу, все умение, а если уж разойдется, то и душу, работа захватывала его целиком и потому спорилась. Вот и все! Но рассказывать об этом было как-то совестно, да и не о чем — экая важность! А потому, если можно, он избегал выступать. Йожи гораздо приятнее, если к нему приходят для обмена опытом — тут можно хоть показать, как он пользуется тем или иным приемом. А Ибойке хотелось погреться в лучах мужниной славы, и она частенько его подзуживала: «Иди, иди! Ну чего ты скромничаешь?» — думая про себя: «Вот простофиля!» Хотя Ибойку, разумеется, ничуть не интересовали ни партия, ни социализм, а тем более производство, она без конца допекала Йожи: вот, мол, другие стахановцы твоей же специальности тебя нечестным путем обходят (подумать только, Чермак даже премию Кошута отхватил!), потому что им на руку играет и директор, и секретарь парткома, а ты ничего не замечаешь, только работаешь, как вол.

Для Йожи тягостны такие разговоры, уж лучше бы Ибойка вообще не затрагивала завода и его работы. Никогда не радовало его и желание Ибойки «играть роль в обществе». Прежде он стеснялся говорить с ней об этом, но теперь уже смелее отстаивал свои вкусы и убеждения, когда Ибойка шипела ему в ухо: «Опять ты сел позади всех?» — он не уступал ее женскому тщеславию: «Оставь, мне и здесь хорошо!»

Таким же проклятием стала для Йожи и страсть Ибойки к развлечениям. Работа на заводе и партийные поручения изрядно утомляли Йожи за день, и лучший отдых для него — чтение. К тому же партия хочет, чтобы передовики производства повышали свой интеллектуальный уровень, а ко всем пожеланиям партии Йожи относится с большой серьезностью. Вначале он брал в библиотеке только рекомендованную литературу — «Далеко от Москвы», «Сталь и шлак» и подобные им производственные романы; затем для изучения в кружке истории партии большевиков ему потребовалось прочесть некоторые произведения Горького и Шолохова. Сейчас он уже добрался до Толстого и Гоголя, а также прочел два самых популярных романа Жигмонда Морица — «Счастливый человек» и «Будь добр до самой смерти» — и в героях этих романов — Миши Нилаше и Дерде Йо он узнавал самого себя.

Что до Ибойки, то она была равнодушна к чтению; если даже начнет книгу, то скоро бросит, не дочитав и до середины; ее не захватывал мир вымысла, как бы убедителен и прекрасен он ни был, — ей больше по душе другие развлечения. Лучше всего кино — тут не нужно ни читать, ни думать, все дается в готовом виде, в картинках, даже любовь. Когда на полотне крупным планом демонстрируется продолжительный поцелуй, она так и впивается глазами в экран, а Йожи ерзает в кресле и с томлением ждет, когда же это кончится. Когда «герои» фильма дерутся, стреляют, режут, колют, душат, кусают друг друга, — многим бы хотелось так расправиться со своими врагами, да не хватает ни силы, ни смелости, — для Ибойки это неописуемое наслаждение, а для Йожи — чушь. Насмотревшись нелепых подвигов, смертельных эпизодов со счастливым исходом, лихих трюков, от которых волосы встают дыбом, Йожи заявлял: «Вранье, так не бывает».

А Ибойка думала: «Ах, этот Йожи! И можно же быть… таким чурбаном! Ведь это же выдумка! Нет, где ему понимать искусство!..»

В кино они ходили все-таки довольно часто. У Ибойки от этого улучшалось настроение, да и Йожи не прочь был немного поразвлечься и приобщиться к культуре. Правда, он убедился, что любой, даже самый захватывающий, фильм под влиянием повседневных забот на другой же день выветривается из памяти, хорошо, если остается хоть смутное воспоминание. А вот с хорошей книгой можно дружить целые недели. Однако Йожи не был уверен в своей правоте — ведь очень многие любят кино.

Но, конечно, и здесь их вкусы резко расходились. Если в фильме есть «политика», Ибойка брезгливо морщилась: «Агитка!» И сколько бы Йожи ни растолковывал ей, что в этой картине затронута и их судьба, что в фильме показана борьба за мир, что он направлен против войны, против фашизма (вспомни-ка, милая, эти ужасные бомбежки, прятание по подвалам, а потом жизнь в развалинах Ладьманьошского предместья!), — все напрасно. Напрасны и такие слова: «Смотрите, как интересно! На месте этого моста еще в прошлом году торчали из воды одни ржавые обломки, а теперь вон он стоит, красавец! Какой замечательный изгиб! И посмотри, по нему уже люди ходят».

В ответ Ибойка лишь надувала свои красивые губы, и у Йожи пропадала всякая охота к дальнейшим объяснениям — ничто так не расхолаживает мужчину, как скучающе надутые губы красивой женщины. К тому же Йожи по своей натуре не агитатор и тем более не торгаш, умеющий кому угодно втолковать, что лучше его товара на свете нет. Поэтому он обычно умолкал, о новых фильмах говорил все меньше и все реже высказывал свои взгляды и вкусы.

Но если во имя семейного мира они шли развлечься в какой-нибудь театр или кабаре по вкусу и выбору Ибойки, из этого тоже ничего путного не выходило: то, что для Ибойки развлечение, для Йожи мука.

Эстрадные шуточки редко доходили до Йожи, а к каламбурам он был и вовсе глух, не улавливал смысла — разум его не был подготовлен к словесным фокусам. Поэтому ему становилось скучно, длинная программа его утомляла, и он начинал зевать во весь рот, да так широко, что вот-вот проглотит даже не очень миниатюрную Ибойку. Она приходила в ужас от его невоспитанности и шептала: «Ах, милый Йожи, не зевай так широко, не то подумают, что ты плохо воспитан». И хотя он не был согласен, что зевать, когда человеку скучно, невоспитанность, но слушался, а так как справиться с зевотой он не мог, то приличия ради прикрывал рот ладонью. Одного он не понимал: почему Ибойка и многие другие приходят в такой экстаз от этих эстрадных прибауток, да так, что у них чуть не каплет слюна? Уж если ему что-нибудь и нравилось в варьете, то, пожалуй, когда артист или клоун — для него это покамест одно и то же — начинает беседовать с публикой гримасами и ужимками; почему не похохотать над петрушкой, пока он не надоел.

От так называемых «игривых» номеров — пошлой скабрезности, выдаваемой за пикантную двусмысленность, — Йожи становится не по себе. Ему стыдно той циничной развязности, с какой эти «жрецы искусства» говорят о любви, не стесняясь публики. Он не поверил бы и самому господу богу, что это паскудство относится к высшей культуре, да и как развлечение омерзительно — куда хуже, чем те шуточки, которыми на свой манер обмениваются в цеху рабочие насчет любви и женщин. Может быть, так получается оттого, что «артисты» проделывают это не от души, а ради денег, — ведь это их хлеб. Эх, и мерзкий же хлеб!

Так же глух Йожи к модным, прилипчивым, как эпидемия, «инфантильным» ужимкам и жаргонным словечкам, которые Ибойка подхватывала всегда одна из первых. Если бы «аханье» снова вошло в моду, как до войны, Ибойка немедленно им заразилась бы — ведь она еще девочкой к месту и не к месту повторяла: «ах, прелесть!», «ах, не говори», а теперь уснащала свою речь всякими «детскими» бессмыслицами, вроде «папусенька, тпру-а!»

У Йожи не было на них, как говорится, слуха, а потому он лишь моргал глазами, наблюдая, какую новую моду завела его жена.

Это все больше роняло его в глазах Ибойки; пока она любила его, ей думалось: «Ничего, я его просвещу!» Но остыла любовь, изменились и мысли: «Ну что поделаешь с этим неотесанным мужиком?»

Между тем в буднях семейной жизни литературный кругозор Йожи хоть и медленно, но расширялся. Теперь он начал уже понимать, что вся «образованность» Ибойки не простирается дальше знакомства с десятком оперетт и любовных фильмов, где она усвоила одно: женщина — центр вселенной, «королева жизни», идол мужчин. «Женщина — прежде всего», «прекрасная дама» — все это феодально-буржуазное фальшивое преклонение перед прекрасным полом, выдуманное и раздутое не мужьями и даже не «рыцарями», а мошенниками, писаками и торгашами, спекулирующими на любви, стало для Ибойки «культурой». Йожи, разумеется, не мог бы выразить словом своего отношения к «идеалам» Ибойки, но свойственная крестьянину естественная простота и жестковатый пролетарский пуританизм, усвоенный в партии и особенно на заводе, восставали против них. Йожи не мог поверить, что все это имеет отношение к социалистической культуре. Он с горечью убеждался, что идеал женщины для Ибойки — опереточная дива. Когда на сцену выплывала великая герцогиня с длиннейшим шлейфом, который несли два пажа, у Ибойки вырывался вздох восхищения: «Боже, как она хороша, как великолепна!», а Йожи сердился: «Вот чертова кукла, даже хвост за собой слуг носить заставляет».

Что могла возразить Ибойка? Разве только сказать: «Он безнадежен, этот Йожи! Где ему понять, что такое искусство!»

Впрочем, не только Йожи были скучны развлечения Ибойки, но и Ибойка скучала там, где любил бывать Йожи. Правда, он не так часто выбирался из дому для этого, но заводские вечера и другие празднества всегда посещал. И не только по обязанности, но и с интересом. В ту пору заводские коллективы самодеятельности наряду с революционными песнями и сценами из рабочей жизни уже начали разучивать венгерские народные песни и танцы, и Йожи, который в бытность кузнечным подмастерьем, как большинство сельских ремесленников и крестьянских парней, тянущихся «в люди», пренебрегал этими мужицкими забавами, теперь вдруг с какой-то глубокой светлой радостью обнаружил, до чего же хороши песни и танцы его народа, и он просто не мог ими насытиться, хотя исполнение редко бывало безукоризненным, и готов был часами слушать и любоваться ими. И ему было вдвойне приятно, что и партия поддерживала прекрасное искусство венгерской деревни: нечего было стесняться своего деревенского происхождения и крестьянских привычек — ведь, оказывается, и в деревне немало хорошего.

Вначале Ибойка тоже восхищалась народными танцами — песни ей нравились меньше, к ним она оставалась глуха, и не столько к их мелодиям, сколько к содержанию, — но довольно скоро остыла, как ко всякой другой моде. «Ах, все одно и то же, почему бы не придумать что-нибудь новенькое?» — говорила она, оправдывая свое нежелание идти с Йожи на вечер. Ведь она не считала своим долгом ходить с ним куда-нибудь ради его удовольствия, как это делал для нее Йожи.

Ибойка не знала (да и откуда ей было знать, ведь в ее время в школе этому не учили!), что эти песни и танцы родились, чтобы жить не два-три месяца, как модный эстрадный номер — «гвоздь сезона», а века и тысячелетия. Тот же, для кого это только зрелище, только развлечение, был и останется слеп и глух к их красоте, не сможет ни понять, ни оценить их по-настоящему: для глаз его, жаждущих лишь «наслаждения», для нервов, затронуть которые может лишь «новинка», народное искусство интересно лишь своей «необычностью» да пестрыми красками. И Ибойка не раз обижала и огорчала Йожи, под разными предлогами уклоняясь от заводских вечеров самодеятельности, а потом даже симулируя болезнь, как ленивый ученик перед экзаменом. Ей бы только поразвлечься и показать себя — ни поучиться, ни провести время в коллективе у нее не было желания.

Когда они, сидя в зале, смотрели на свадебные хороводы и игры с песнями и танцами, у Йожи душа радовалась, а Ибойка только любовалась яркими, необычными для горожан национальными костюмами или смеялась над любопытными обычаями. Да и то лишь в первый или второй раз. Потом она заявляла: «Ах, это я уже видела, хотелось бы чего-нибудь свеженького… Только и знают что народные танцы, да партия, да борьба за мир. Одна пропаганда!..»

Йожи эти слова причиняли боль. Он, как коммунист, чувствовал себя оскорбленным, но предпочитал молчать, лишь бы не спорить с Ибойкой. Ведь это говорила даже не она сама — ее устами высказывались городской обыватель, улица, базар.

В первые дни их совместной жизни, ослепленный своей любовью, Йожи не разглядел под налетом «цивилизации», что Ибойка, собственно говоря, просто неграмотна. Именно так, более точного и правильного слова не подыщешь: неграмотна так, как может быть неграмотной только темная женщина. Правда, читает и пишет она хорошо, у нее немного детский, но красивый почерк — гораздо красивее, чем у Йожи, — с правописанием и грамматикой тоже обстоит благополучно, как у большинства женщин, окончивших гимназию, — ведь хороший аттестат в конце года был вопросом тщеславия и соперничества, которое всегда велико между гимназистками. Но все это было у нее лишь женским стремлением приспособиться, а отнюдь не признаком интеллигентности; она никогда не прочла ни одной книги; газеты, журналы она даже не брала в руки, за исключением журнала мод да иллюстрированного еженедельника.

И Ибойка со своей поистине первобытной глупостью (может быть, даже не в голове, а во всем теле, в крови гнездится это примечательное свойство?), которая процветает в университетских стенах не хуже, чем за деревенским забором, даже не могла себе представить иного строя жизни, привычек и вкусов, чем те, какие она усвоила. Все, что находилось вне их, для нее было либо «интересно» либо «неинтересно». Но интересное сегодня завтра уже теряет для Ибойки всякий интерес, а потому ее ненасытную жажду «новенького» и «интересного» не мог бы утолить и сам господь бог. К тому же у него есть, вероятно, и другие заботы, так же, как и у Йожи.


Не лучше обстояло дело и с воспитанием дочки. У Ибойки вообще не было системы воспитания или хоть каких-нибудь принципов (оно, может, и к лучшему, — ведь эти принципы наверняка оказались бы нелепостью), а потому она руководствовалась только своими прихотями и капризами. В хорошем настроении она была не прочь похвастаться своей Эвикой перед посторонними — девочка была прехорошенькая, — но только как забавной игрушкой, которую приятно показать. Однако она часами оставляла Эвику дома одну — поблизости пока еще не было яслей — или же, если дочка связывала ее по рукам и ногам, отводила к своей мамаше, чтобы со спокойной душой слоняться по городу или посидеть в кондитерской.

Иногда Ибойка уступала настояниям Йожи, и они брали Эвику с собой на загородную прогулку или просто погулять. Но если девочка начинала капризничать или что-нибудь просить у матери, мешая ей наслаждаться разглядыванием витрин или костюмов гуляющих, Ибойка с яростью набрасывалась на нее. Она с такой злобой дергала девочку за руку, что та подскакивала, как мячик, беспомощно болтая ножками.

— Осторожней! — с тревогой останавливал ее Йожи. — Вывернешь руку ребенку.

— И выверну! Дрянь такая, почему не слушается? — огрызалась Ибойка.

Что делать человеку в таком случае, если он не хочет скандальной ссоры посреди улицы, на глазах у прохожих? И Йожи молчал, следуя старинной мудрой пословице: «Да уступит умнейший».

Со временем между ними началась та нелепая борьба, которая нередко происходит в семьях, где один ребенок, а родители охладели друг к другу: кто больше любит ребенка и кого из них больше любит малыш? Собственно, настоящего материнского чувства к Эвике у Ибойки было мало, но она не потерпела бы, если бы девочка любила отца больше, чем ее, а потому боролась за дочку своими средствами — преувеличенной лаской и многочисленными подарками. А Йожи хоть и не знал (теория воспитания была ему так же неизвестна, как и теория любви), но чувствовал, что, если родители заискивают перед ребенком и соперничают между собой из-за его привязанности, добра от этого для него не будет. Выставляя напоказ безмерную любовь к своему чаду, а на деле используя его как орудие в открытой или тайной борьбе друг против друга, сами родители становятся фальшивыми, неискренними. Мало того, они портят и ребенка. Из него выйдет расчетливый, преждевременно созревший, циничный и лживый маленький негодяй, который в душе одинаково равнодушен и к отцу и к матери, — да как же ему и уважать-то таких неразумных родителей? Именно этим путем и добиваются некоторые от своих детей почетных титулов, вроде «сорванца-мамашки» и «старой курицы», что Йожи не раз слышал, живя в Будапеште.

Итак, Йожи дошел уже до того, что стал ревновать Эвику к ее матери. Он не хотел, чтобы Ибойка воспитала из дочери свое подобие.

Когда на душе у него накипала горечь и досада, Йожи — разумеется, после долгих колебаний и откладываний — твердо решал высказать Ибойке всю правду, тихо, спокойно, по-любовному. Не может быть, чтобы она не поняла, ведь все это ясно как день.

Но разговора по душам не получалось, напрасно Йожи его заводил. Йожи хотелось выяснить все откровенно, объясниться до конца и наладить жизнь, но для Ибойки такие «беседы» были лишь поводом испытать свои актерские способности. «Провести мужа» — вот цель всех «признаний» Ибойки. Поэтому говорила она не то, что думала, а лишь то, что, по ее мнению, могло выбить Йожи из седла. Если же разговор начинался, когда у нее было плохое настроение, то в каждом, даже добром, слове Ибойке мерещилось нападение, и она немедленно переходила в контратаку; она кричала, что Йожи совсем ее забросил, не интересуется ее жизнью, что она раба в этой мерзкой квартире, что он замуровал ее здесь на месяцы, годы, на всю жизнь, что это невыносимо и она сделает над собой что-нибудь невероятное.

Тут уж напрасны разумные доводы, заранее продуманные и подготовленные Йожи: Ибойка тотчас уводила разговор в ложное русло. Тогда оба они срывались, начинали нервничать, настороженно всматривались друг в друга («Опять не угодил, опять дуется, как мышь на крупу») — и размолвки затягивались на недели, отчего оба словно заболевали; Йожи целыми днями молчал — слова из него не выдавишь, а Ибойка злобно шипела или в разговоре с дочкой подпускала отцу ядовитые шпильки.

Но хуже всего, если Йожи умышленно или нечаянно, в минуту раздражения упомянет о своих домашних, особенно о матери, поставив в пример ее умение беречь деньги, побольше работать и поменьше спать, быть с детьми строгой, но справедливой.

— Ты мне своей матерью в глаза не тычь! Чтоб вы провалились, мужичье! — истерически вопит Ибойка — для нее нет ничего оскорбительнее слова «мужик». И тут возможно лишь одно из двух — либо ударить, либо бежать из дому, чтобы этого не произошло.

Некоторые мужчины в таких случаях ищут спасения в трактире. А Йожи, поколесив по улицам, отсиживался в соседней рощице, а то шел в парткабинет или в заводскую читальню.

10

Так проходил год за годом, Эвика подросла, и Ибойка, чтобы развязать себе руки, отдала ее в детский сад. Теперь она вполне могла бы снова поступить на службу — сил у нее было хоть отбавляй, да и место находилось, — но ей не слишком-то хотелось работать. А Йожи, видя отношение Ибойки, не мог, стеснялся затрагивать эту тему. Его старый принцип «разве я не могу прокормить свою жену?» все еще гнездился где-то в глубине души; правда, теперь он думал уже иначе, соглашаясь с мнением партии (пусть не выраженным в прямом решении), но все еще не решался сказать об этом Ибойке. Ведь до сих пор он говорил ей другое, с какой же стати менять устои семейной жизни теперь, когда он зарабатывает больше, гораздо больше, чем в первый год их совместной жизни? Что ответил бы он жене, задай она такой вопрос? Таково, мол, мнение партии? Но что услыхал бы в ответ? Она подняла бы его на смех да еще стала бы издеваться над партией: «А, вот как? Почему же тогда не работает жена товарища Козара, вашего парторга, и товарища Маутнера, начальника цеха, и товарища Кеменеши, директора завода? Почему они-то не идут работать?» Что он мог бы ей возразить?

С обычной своей нерешительностью и бессознательным желанием обойти щекотливые вопросы Йожи не стал объясняться и по этому поводу. Ведь хотя перед получкой они всякий раз прогорали дотла, а Ибойка порой оказывалась по уши в долгах, но его заработок стахановца и довольно частые неожиданные премии (на которые, впрочем, Ибойка настолько рассчитывала, что постоянно выходила из бюджета) позволяли им жить довольно сносно. Правда, житейских неурядиц было больше, чем можно было ожидать, а женских жалоб больше, чем на то имелось оснований, но все же Майороши не были так стеснены, чтобы приходилось настаивать на поступлении Ибойки в какое-нибудь учреждение.

Однако, как всегда бывает с бездумными и безвкусными людьми, чрезмерная свобода и деньги, которых теперь было больше, чем требовалось для удовлетворения духовных запросов Ибойки, шли ей только во вред. Одна во всей квартире, она часто скучала, скучала до одури, так как нигде, ни в их доме, ни в партийной организации, ни в женском союзе не нашла себе подруги — со всеми молодыми женщинами она была в натянутых отношениях, а то и прямо на ножах. Что же касалось более пожилых соседок, то это были люди другого мира: жены рабочих, они прожили тяжелую жизнь и, по понятиям Ибойки, вообще были «не женщины» — она не находила с ними ничего общего, они были ей чужды. Поэтому Ибойка искала развлечений, как умела. Нередко она гуляла по городу одна или со случайными приятельницами, разглядывала витрины, забегала в кондитерскую или в кафе. Случалось даже, ходила одна в кино, если Йожи работал в вечерней смене и не мог ее сопровождать.

Вот почему Йожи лишь через несколько месяцев заметил, что у Ибойки «кто-то есть», из подруг, разумеется. Она стала еще больше пренебрегать хозяйством, забывала менять постельное белье, девочка сплошь и рядом ходила неумытой, обеды и ужины становились все хуже и безвкусней, а их уютная квартирка неприметно превращалась в запущенную, грязную, скверно пахнущую берлогу. Появились какие-то чужие запахи, и — по каким причинам, Йожи не понимал — она становилась все меньше похожа на семейный очаг.

Иной раз, придя домой после утренней смены, Йожи заставал жену лежащей на диване в утреннем халате, непричесанную, со всклокоченными волосами. Она жаловалась на «мигрень» и на то, что ужасно плохо себя чувствует.

Даже теперь, когда дочка уже выросла и с ней хлопот было куда меньше, кровать нередко так и оставалась неубранной, хотя Ибойка прекрасно знала, что Йожи этого не любит. Бывало и так, что она не удосуживалась даже сварить обед, заменяла его чем-нибудь холодным и на скорую руку кипятила чай. При этом она оправдывалась плохим самочувствием — не было, дескать, сил готовить, да и «в этом гадком» государственном магазине пусто, ни мяса, ни овощей (о том, что она вышла из дома слишком поздно, Ибойка, конечно, умалчивала). «А на рынке тоже одна дрянь, — продолжала она оправдываться, — салат вялый, капуста гнилая, кабачки прелые, огурцы горькие… Чтоб черт побрал эти новые порядки, если так пойдет дальше, все с голоду передохнем…» — и так далее, в том же духе. Верная своей всегдашней тактике, Ибойка начинала с атаки, так что Йожи даже не удавалось ничего возразить, и он молча съедал то, что ему было подано. Что делать, если ему и слушать-то стыдно, как кто-нибудь без зазрения совести лжет другому в глаза! Не хватает у него мужества окатить Ибойку ледяным душем: «И все-то ты врешь, голубушка. Провалялась в постели или по городу слонялась, вот ничего и не успела».

Конечно, беда не так уж велика, мир от этого не рухнет, Йожи приходилось и похуже. И все-таки обидно. Ведь сколько раз он спокойно, ласково, с искренностью любящего мужа говорил ей, что потому и не питается в заводской столовой, чтобы отдать должное стряпне своей жены, что ему очень важна горячая еда, что он привык к этому еще в родительском доме, когда отца, проработавшего весь день без горячей пищи, мать всегда встречала обедом, и даже у Синчаков после тяжелой работы его всегда ждала на столе горячая ода.

Как-то раз Йожи вернулся после вечерней смены в одиннадцатом часу, Ибойка еще не спала. Ужина на столе не было и в помине, зато у нее сидели две приятельницы. Кто они — замужние ли женщины или девицы, Йожи не мог определить. Комнату наполнял сладковатый, терпкий запах черного кофе, чая, ликера и дамских сигарет, на столе перед диваном были рассыпаны карты. Гостьи давно уже собирались уходить, но Ибойка их не отпускала — пусть Йожи познакомится с ее приятельницами! Ее слегка мучила совесть: ведь она давно уже склоняла мужу на все лады их имена — Илика, Чепика, то да се, а Йожи еще их не видел. Кроме того, ей хотелось показать своим знакомым, что она ничуть не боится мужа. Когда раздался звонок, обе гостьи из бессознательного чувства приличия, — увы, его оставалось не так уж много! — хотели было убрать карты, чтобы вернувшийся Йожи ничего не заметил.

— Что вы, зачем? Продолжайте, милочки, продолжайте! — воскликнула Ибойка и не позволила им прекратить игру. Пусть они видят, какой у нее душка-муж: не только красивый, представительный мужчина, но и милый, добрый человек.

Несмотря на растущую холодность, в их интимной жизни пока еще не было разлада, ибо Йожи следовал извечному мужскому правилу: «Терпенье, друг, терпенье». Ибойке, правда, не хватало требуемой этим правилом покорности и безропотности, но, хотя душевная опустошенность и скука гнали ее на поиски кого-нибудь, чтобы заполнить эту пустоту, она искала этого «кого-то» среди женщин, а не среди мужчин. Да и переверни она вверх дном весь Будапешт, лучшего мужчины, чем Йожи, ей все равно не найти. Но именно поэтому ей непременно хотелось, чтобы Йожи познакомился с ее ближайшей приятельницей Иликой, а потом с ближайшей приятельницей этой приятельницы — Чепикой, а потом с… Цепь эта была поистине бесконечна, хотя временами в ней случались и разрывы, сыпались искры коротких замыканий — ссор, когда та или иная из этих милых дам вдруг оказывалась противной, завистливой мегерой. Причина зависти — красота Ибойки, но в остальное время, ах, все они прелесть какие забавные, и с ними так весело!

Застав у жены таких подозрительных гостей, Йожи был далеко не в восторге, но волей-неволей пришлось сделать приятное лицо. Не может же он в самом деле выгнать их на улицу, да и Ибойка так одинока, ей нужна какая-то компания.

А Ибойка, движимая инстинктом, который безотказно работает даже у самых глупых женщин, старалась создать непринужденное настроение.

— Устал, дорогуля? (С тех пор, как в ней угасла любовь, она разговаривает с мужем именно таким приторным языком, по крайней море при посторонних.) — И, склонившись над Йожи, который уселся на стул, она поцеловала его в лоб. — Ах, до смерти замучили моего бедняжку! Ведь он такой глупенький, что ни взвалят, все везет. Новый рекорд нужен, иначе отстанем от фабрики «Вереш чиллаг»? Ничего, поставит Майорош! Новая норма? Ничего, покажет Майорош… Обмен опытом?.. Давайте сюда Майороша… Всю кровь из него высосут эти пиявки…

Еще в ту пору, когда они были помолвлены и в первые месяцы после свадьбы, Йожи, как хороший муж, истинный друг своей жены и хороший коммунист, заботился о ее воспитании и нередко рассказывал Ибойке о заводских делах, о препятствиях на пути стахановского движения, о своих опытах и начинаниях. Тогда ему было очень неприятно и обидно, что все это ничуть не интересовало Ибойку. А теперь она использует то, что случайно застряло в памяти, на такие вот штучки!

Но высказать свое неудовольствие в присутствии этих посторонних женщин он не мог. Ведь Йожи к чему-то обязывают его имя и честь! А то еще будут потом говорить: «Смотрите, каков ваш Майорош, что за неотесанный мужик, как он кичится своим званием стахановца! А на самом деле, может, из него «сделали» стахановца — ведь бывает же так иногда: подвернулся подходящий человечек, вот его и накачали, пусть, мол, других рабочих за собой тянет». Немало таких шепотков ходило по городу да и по заводу. Только те, кто трудился бок о бок с Йожи в одном цеху, видели и знали, что он и в самом деле многое умеет, многое может и хорошо работает.

Но напрасно старался он казаться любезным: ведь Йожи — новичок в «обществе» и не умеет так искусно лицемерить, чтобы создать атмосферу непринужденности. Однако отпустить сейчас этих дамочек тоже нельзя, хотя они и собираются уходить. Это выглядело бы так, будто он выставил их за дверь. Нет, если уж пришли, то пусть еще посидят, побеседуют, а потом идут себе с миром, унося приятные воспоминания. Они, собственно, только для того и остались, чтобы посмотреть на мужа Ибики — «этого душечку» — и познакомиться наконец со знаменитым Майорошем (какая, однако, мужицкая фамилия). Ах, это так любопытно и такая интересная тема для болтовни в других компаниях, куда они вхожи!

Ибойка тоже упрашивала гостей: «Ну, побудьте еще, милочки, я только подогрею ужин для моего Йожи и сейчас же приду. Посидим все вместе. Ведь он, бедняжка, так редко бывает в обществе, только и возится с директорами, инженерами да партийными секретарями».

Йожи мобилизовал всю свою галантность — ее было у него не слишком много:

— Что ж, побудьте, пожалуйста, посидите у нас хоть немного, еще успеете домой, ночь длинная…

— Нам-то что, мы можем и попозже встать, но вот как вам, товарищ Майорош?.. — защебетала Илика, чтобы как-нибудь завязать разговор.

— Ничего, я ведь теперь в вечерней смене, — отвечал Йожи. Тут два попугая затараторили наперебой, засыпая его вопросами, так что Йожи едва успевал отвечать; наконец пришла из кухни Ибойка, позвала его ужинать, и он ушел в соседнюю комнату.

И хорошо еще, что ему приходилось только отвечать. Ведь Йожи даже не знал, как ему к ним обращаться. Как их назовешь? Илика, Чепика? Это в его устах звучало бы смешно. Товарищ? Тоже нельзя. Тогда «милостивая государыня» или «мадам»? Пожалуй, именно так следует называть этих незнакомых дам, но он не знает толком, дамы ли они или девицы. Да и совестно ему было бы перед партией и товарищем Бенчиком, что он все еще не избавился от деревенского раболепия перед господами и продолжает величать их «милостивыми», хотя титулы давным-давно отменены.

В деревне это вопрос не трудный — там ведь все одинаковы: тетушка Эржи или тетка Шари, иногда просто соседка, а если помоложе, то и вовсе: «Эй ты, Юльча, Жужи!..» В крайнем случае можно и по фамилии назвать. Но тут вся эта деревенская наука ничего не стоит, а потому Йожи предпочитал молчать, даже если эти «дамы» сочтут его тупицей.

Между тем, посматривая то на одну, то на другую собеседницу, Йожи волей-неволей разглядел их более подробно. Обе с виду были довольно моложавы, хотя, должно быть, старше Ибойки. Илика — худая, высокая, длинноногая блондинка, из тех, про которых в деревне говорят «ноги из подмышек растут». Девушка она или замужняя, трудно сказать. Пожалуй, замужняя, хотя, если у нее есть муж, что ей нужно в такой поздний час в чужой квартире?

Вторая, Чепика — шатенка или, вернее, неопределенной масти, — ростом была пониже и, что называется, женщина в теле, ее высоко подтянутые груди под плотно облегающей шерстяной кофточкой воинственно торчали вперед — «точь-в-точь две мортиры из женского арсенала» — сразу же мелькнуло в голове у Йожи, бывшего артиллериста. Чепика была смешлива до крайности, на все отвечала хохотом, да таким, что в окнах стекла дрожали. Девица она или женщина, тоже установить невозможно. Если девицей называть невинную девушку, то едва ли. Этому противоречил и раздавшийся таз, и широкие бедра, выпирающие из тесного стульчика, на которых расположились картежницы вокруг стола. Кресла для азартных игроков — вещь неподходящая. Ведь в них уходишь чуть не с головой, а низкими столиками, пуфами и мебелью на разные случаи жизни Майороши еще не обзавелись, покамест на это нет денег.

Конечно, обе гостьи были, как говорится, «в полной форме» — намазаны, накрашены и прочее. Надо же показать свою «индивидуальность»! Волосы — настоящие или нет, кто их знает — у Илики, у худощавой, отливают золотом и падают на шею длинными локонами. У Чепики они, пожалуй, естественного каштанового цвета, но образуют на голове что-то вроде круглой деревенской корзинки, сплошь в мелких завитушках, как у негра. Должно быть, она считала — да и слышала от других, — что такая прическа ей к лицу. Губы у обеих накрашены, но как-то небрежно, словно наспех. То ли помада плохая, то ли умения не хватает — на недостаток времени они вряд ли могут пожаловаться, — то ли в пылу болтовни и, увлекшись кексами, они «съели» свои губы. Больше о них ничего и не скажешь. И Йожи кажется, будто он стоит перед витриной модного магазина и перед ним не люди, а манекены с раскрашенными, но уже немного облупленными лицами. Или будто он купил своей дочке в игрушечной лавке две огромные, с вытаращенными глазами куклы. Да, это не живые люди и даже не модели живых людей, а какие-то искусственные создания. Только бегающие по сторонам блестящие глаза да языки, что без устали мелют вздор в наигранном тоне дурных актрис, доказывают, что они все-таки люди, вернее сказать, дрянные людишки.

Не только их внешний вид, но и голоса и язык, каким они говорят, все глубоко чуждо Йожи. «Душечка, милочка, золотце, кошечка. Илика, Ибика, Чепика», — так и сыплется без конца. Ибойка тоже переняла эту манеру, липкую, как сладкий ликер, который они потягивают. Йожи всегда был противен жаргон гадалок и базарных торговок, который или слащаво-угодлив, или через минуту груб до сквернословия, но то, что он слышит сейчас, пожалуй, еще хуже. Ведь рыночный жаргон имеет хоть какой-то смысл, на нем говорят люди, которым надо как-то прожить, что-то заработать, прокормить семью, и это всякому понятно, но зачем сюсюкают и пускают слюни эти «дамы»?

Когда гостьи наконец ушли, для Йожи так и осталось неясным — кто они такие и на что живут?

Ибойка ответить ему не могла. Она никогда не спрашивала своих приятельниц, да и не задумывалась над этим. У них всегда оказывались деньги на личные нужды; пусть должности нет, зато средства есть — этого для нее достаточно.


Прошло несколько дней, и Йожи убедился, что Илика и Чепика день-деньской проводят с Ибойкой (он много раз заставал их у себя дома, но еще не знал об их встречах в кондитерских). Они фактически отнимали у него жену и без конца слюнявили, тискали его Эвику, баловали ее конфетами, шоколадками и прочим. Йожи чувствовал, что ребенок для них лишь игрушка, средство для развлечения, этакая забавная румяная матрешка, которая хотя тоже женщина, но еще не соперница. Поэтому он не мог верить всем этим слюнявым ласкам и льстивым словам. Ведь на таком жаргоне можно только лгать. Что выйдет из Эвики, если она пойдет по стопам этих особ?

Йожи смутно сознавал уже, что из этой дамской «дружбы» ничего путного не получится, но пока не предпринимал никаких шагов. Это значило бы опять поссориться с Ибойкой, а ему опротивели ссоры.

Особенно огорчало его, что в последнее время Ибойка — несомненно, под влиянием своих новых подруг — на улице выглядела крашеной-перекрашенной красоткой, а дома — неряшливой бабой. Особенно обидно было видеть, как красивое, чистое лицо Ибойки скрывалось под толстым слоем румян, кремов и пудры. Йожи неприятно было касаться губами даже просто напудренной, сухой, словно пыльной щеки жены — всякие же кремы и грим были для него и вовсе нестерпимы, казались чем-то нечистоплотным. Ведь еще в деревне, молодым парнем, когда, бывало, на весеннем ветру у Йожи пересыхали и трескались губы и не помогали ни свежая сметана, ни свиное сало, он тоже пробовал мазаться вазелином. Но ощущение чего-то постороннего на губах было ему так омерзительно, что он тотчас же слизывал вазелин языком, как здоровое животное, которое не терпит на себе никакой грязи. И если он хотел залечить губы, ему приходилось смазывать их на ночь, перед сном, так как днем это было невыносимо.

Теперь, придя домой, Йожи целовал жену не в губы и даже не в щеку, а в лоб, у самых корней волос, в мочку уха или в шею за ухом, надеясь, что там еще чисто. А Ибойка, по-видимому, этого или вовсе не замечала, или принимала как новую любовную причуду.

В пору девичества Ибойка почти не нуждалась в косметике, кожа на лице у нее была чистая и нежная, а губы розовые, как у здорового ребенка. Ведь дома ее долго холила и баловала мать. Ибойка много и хорошо ела, хорошо и много спала: что еще нужно юному существу? У нее и теперь лицо гладкое, без морщин, на щеках лучшие в мире румяна — румянец жизни, а в глазах — самоуверенность красавицы и девичья ясность. Кто бы мог подумать, что эта ясность не свет души? Женская красота великая обманщица, она всегда оборачивается лишь одной стороной, той, что необходима для завоевания мужчины.

Беда только, что у Ибойки — он понял теперь и это — слишком мало ума, да и вкуса, чтобы разумно беречь свою красоту. По примеру городских красоток, полудам-полудевиц, вроде Илики и ее подруг, которые для ловли мужей, а позднее для привлечения мужчин изо всех сил стараются законсервировать невинный облик или хотя бы вернуть себе видимость этакой малоопытной наивной куколки, Ибойка из кожи лезет, чтобы выглядеть такой же, какой была она — фея из привратницкой — в прежние времена.

Только из этого ничего уже не получалось. С какой радостью, выспавшись всласть, она вскакивала, бывало, с постели, и взгляд ее, обежав маленькую комнатку, задерживался на собственном отражении в зеркале (отец с матерью уже сидели в кухне). Она не могла налюбоваться своим круглым румяным личиком и в самом деле была до того свежа и хороша, что так бы и расцеловала себя в обе щеки. Но это ведь невозможно, и она, похлопав по щекам ладошками, делала два-три танцевальных па: «Ах, какая же я красавица!»

А теперь, встав утром, Ибойка всякий раз убеждалась, что, сколько бы она ни спала, из зеркала смотрело на нее не прелестное своей свежестью девичье личико, а опухшая от сна физиономия со взлохмаченными волосами. И что любопытно: в девичьи годы эта утренняя растрепанность даже шла к ней, ничуть не портя ее красоты, теперь же Ибойка чувствовала, что в таком виде не может показаться людям; поэтому, перед тем как выйти на улицу или в фойе кинотеатра, в трамвае, в автобусе, в метро она вдруг, словно спохватившись, открывала сумочку и, достав оттуда губную помаду и пудреницу, «приводила себя в порядок». Привычка эта как заразная болезнь; она стала для Ибойки такой же потребностью, как одежда. Впрочем, она могла выскочить на улицу в утреннем капоте, но накрасить губы никогда не забывала!

А Йожи? Йожи совсем не по душе была эта мазня и всякие ухищрения сделать себя покрасивее. За годы, проведенные на окраине села, его вкусы и взгляды устоялись и окостенели до степени предрассудков, и избавиться от них было не так-то легко. Ему хотелось бы видеть в своей жене не размалеванную куклу, а заботливую, работящую, проворную красивую молодку. Ведь если замужняя женщина разыгрывает из себя молоденькую девушку, о такой особе мужчины думают: «Ничего, подходящая бабенка», — а может, и того хуже. Йожи чувствовал это, и ему было очень обидно; он не хотел, чтобы о его жене думали так, а главное — чтобы она давала повод к этому!

Кроме того, простодушный Йожи считал вполне естественным тот закон жизни, что человек с годами стареет и никогда уже не будет так красив, как в юности, но, несмотря на это, он может отлично жить и даже быть счастлив. И, хотя Йожи ни в одной книге не встречал, что тот, кто во что бы то ни стало хочет сохранить красоту до гробовой доски, обычно несчастлив всю жизнь, — трезвый рассудок рабочего человека подсказал ему, что именно так оно и есть. Не приходилось ему читать и о том, что красивыми в старости бывают лишь те женщины, которые посвящают себя другим. Забота, внимание и любовь к своим близким, мужу, детям и внукам накладывают особый отпечаток на лица, проводят характерные черточки старческих морщин, которых день ото дня все больше. Красивую старость тоже надо заслужить, и цена ей — жизнь, отданная другим. Женщины, которые думают только о себе, в преклонном возрасте становятся ведьмами, как бы ангельски красивы ни были в юные годы, и, напротив, благородную красоту старости порой обретают те, которые в молодости вовсе не отличались красотой. Не читал еще Йожи и о том, что Елены сводят мужчин с ума, но только Пенелопы поддерживают существование рода человеческого. Именно эту древнюю истину заключают в себе народные выражения: «добрая жена», «порядочная женщина». Такой считал Йожи и свою мать. А раз нет ничего зазорного в том, что мы не можем быть вечно молодыми, так зачем же Ибойке тревожиться и бояться, что улетает ее молодость? Для него она все еще была «красавицей» и оставалась бы такой всегда, если бы он мог ее любить. Но любить Ибойку с каждым днем становилось все труднее и труднее: сердце, пока оно горячо, еще командует разумом, но, когда оно остывает, рассудок начинает одерживать верх, а глаз видит зорче.

В Йожи не было ни тени того цинизма улицы, который позволяет некоторым насмехаться и издеваться над стареющими женщинами, награждая их презрительной кличкой «старая каракатица» только потому, что они уже не красивы на уличный вкус. И он не мог понять Ибойку, которая совсем не желала стать «доброй женой», видеть именно в этом свою честь и призвание; она до сих пор — и, вероятно, так будет до самой смерти — хочет для всех оставаться прежде всего «женщиной», хотя у нее есть и муж и ребенок. В основе взглядов и привычек Йожи прочно лежал древний закон: «всему свое время». Девушка должна быть девушкой, молодка — молодкой, а женщине среднего или преклонного возраста не пристало молодиться. Ведь даже в одежде надо соблюдать правила. Наряд девушки — светлый и скромный, молодки — кокетливый и яркий, как у бабочки, но, по мере того как гаснет румянец щек и гуще серебрится седина, цвет платья женщины становится спокойнее, темнее: преобладают коричневый, синий, черный тона — как в самой природе. И закон этот нельзя не соблюдать, хоть сколько-нибудь уважая себя и других, ибо чувство приличия и благопристойности должно впитываться в кровь, в каждую клеточку тела. Самый же главный закон — девушка и молодая женщина обязана быть собранной, подтянутой, не только внешне, но и душевно, скромной и достойной, крепкой, как стальная пружина. Она должна чтить в себе женщину, требовать к себе уважения от всех окружающих, если даже не может достигнуть этого своей красотой.

Вот почему Йожи ничуть не сочувствовал желанию Ибойки подольше сохранить девичью прелесть и обаяние и смотрел на все ее ухищрения подозрительно и даже с некоторым отвращением. Дело в том, что теперь Ибойка совершала свой туалет на глазах у мужа, будто его и нет. А для Йожи это все равно что видеть, как собака на прогулке задирает ногу на телеграфный столб. Всякий раз, когда он заставал Ибойку за туалетным столиком, в нем на секунду вспыхивал гнев. Йожи еще понятно было и казалось естественным, когда Ибойка, одеваясь, становилась перед зеркалом и, повернувшись спиной, через плечо оглядывала себя с головы до пят — это движение было знакомо ему с детства, по деревне. Бывало, нарядившись в свои многочисленные юбки, крестьянские девушки и женщины точно так же осматривали себя со спины: не видна ли «из-под пятницы суббота», не завернулся ли подол одной из юбок, — ведь этак выйти не успеешь, как сразу на смех подымут. Ничего зазорного нет и в том, что перед уходом из дому Ибойка с восхищением разглядывает себя в зеркале: ей в самом деле есть на что поглядеть и чем полюбоваться. Естественно, что Ибойка, прежде чем переступить порог, повертится перед зеркалом, подойдет вплотную, отступит назад, повернется в профиль, в одну сторону, в другую и, наконец, обернется спиной, чтобы еще раз скользнуть взглядом по гладко обтянутым юбкой бедрам и круглым икрам в шелковых чулках. Но когда Йожи видел, как его жена, вытянув шею и бессмысленно уставившись в одну точку, водит по своим красиво очерченным губам карандашом или прижимает к изящному носику пуховку с пудрой, в нем закипала такая злость, что он с трудом сдерживался.

Разумеется, нередко он мысленно полемизировал с Ибойкой, пытаясь ее понять. В самом деле, она еще молода и не может отставать от других молодых женщин, иначе те будут ее презирать. Но в то же время вывезенные из деревни понятия, а также строгий образ мышления рабочего-пролетария, приобретенный Йожи в социалистическом движении, подсказывал ему все новые возражения. Ведь Йожи до сих пор его деревенские предрассудки и предубеждения против всего, что касается господ, казались «социализмом», подобно тому как Ибойка была уверена, что ее подражание господским замашкам и мещанская «цивилизованность» и есть высшая культура.

Порой он пытался оправдать Ибойку: ведь и сельские девчата и молодицы украшают себя и любят принарядиться — да еще как, если есть деньги! — стоит хотя бы взглянуть на девушек из Матьо, Палоца, Шаркеза или Калочи — такие павы, что Ибойке и ее приятельницам до них далеко.

«Да, но их наряды, по крайней мере, красивы, и, вдобавок, они не проделывают все эти штучки на глазах у людей», — снова восставал в нем мужской гнев.

Потом Йожи приходило в голову, опять-таки в защиту Ибойки, что даже у дикарей женщины стараются себя приукрасить (он об этом уже читал и видел на картинках).

«Правильно! Но почему же мы должны подражать дикарям?» — «Ну, так посмотри на природу, на птиц, на цветы». — «Хорошо, но тогда надо, чтобы вы цвели, как тюльпаны, или красовались, как удод, своими перьями. Но вам ведь хочется наряжаться в новые платья три-четыре раза в неделю, а кому это по карману? Бывало, женщины в старину если и рядились в дорогие, роскошные платья, то носили одно такое платье чуть не сто лет, завещали его своим дочерям и внучкам. А тут не успеешь еще как следует привыкнуть к одному наряду, — издали на улице еще и не узнаешь тебя в нем! — как ты уже заказываешь новый».

Вот какие мысленные споры вел Йожи со своей женой, но вслух не произносил ни звука. Застав ее за обычным занятием у туалетного столика, он выражал свое неудовольствие лишь тем, что поворачивался к ней спиной, шел в переднюю, искал себе какую-нибудь работу или возился с Эвикой, которой шел всего-навсего третий год, а потому она еще не могла показать свои женские коготки…

11

Вскоре выяснилось, что дамская компания Ибойки не такая уж дамская — у Илики и Чепики оказались «знакомые» и среди мужчин. Впрочем, Йожи и не допускал, что могло быть иначе — трудно было себе представить, чтобы эти пышущие здоровьем женщины довольствовались только дамским обществом.

Да, но какие мужчины! Верно говорят: «Рыбак рыбака видит издалека». Это обнаружилось при первой же встрече, когда Ибойка легкомысленно приняла предложение своих приятельниц поужинать вместе в ресторане. У Йожи не хватило мужества отказаться, раз уж она обещала, — не станет же он позорить жену в глазах ее подруг и их «знакомых». И он согласился.

Когда Майороши вошли в зал ресторана, известного раньше под названием «Голубая кошка», вся компания была уже в сборе: трое женщин и трое мужчин — им удалось соблазнить еще одного стахановца-каменщика Пала Морица. Мориц у строителей человек известный, и Чепика прилипла к его семье так же, как Илика к Майорошам. Ведь такие «буржуазные элементы» всегда липнут к «благонадежным» людям.

Разумеется, Майороши были встречены шумными приветствиями: состоялось знакомство, обменялись рукопожатиями, и Йожи было приятно, что, кроме этих неизвестных «знакомых», в компании оказался еще один рабочий парень, стахановец и коммунист, и тоже с женой: эта веселая, здоровая женщина сама имеет профессию, работает каменщиком — и не подручным, а уже мастером. Она недавно молоденькой девушкой приехала из деревни, поступила на стройку носить цемент, быстро освоилась с работой каменщика, и, видимо, не только с работой: она так лихо дымит сигаретой и пьет под видом ликера палинку, будто выучилась этому у родной матушки. Только в искусстве одеваться и мазаться она еще не постигла всех тонкостей, уж очень бросается в глаза, что вся она «сделана»: губы накрашены слишком густо и ярко, в костюме тоже нет «гармонии» — но для нее пока и это значит «подняться на ступеньку выше».

Конечно, если верить на слово, двое других мужчин тоже работают, они не господа и не какие-нибудь жулики. Первый, представляясь, сказал, что он счетовод-нормировщик на каком-то никому не известном заводе строительной промышленности, второй, как о нем говорили, работал агентом по сопровождению грузов на автомобильной базе.

Для Йожи вся эта ресторанная обстановка была, разумеется, чуждой. Он очень мало, да и то понаслышке, был знаком с миром будапештских кабаков и не знал, что у иных хорошо зарабатывающих рабочих и быстро выдвигающихся ответственных работников вошло в моду, так сказать, для полноты счастья, как в былое время у аристократов и скороспелых богачей, королей зубной пасты или суррогатного кофе, ужинать в «известных» ресторанах среди других «знаменитостей». Ужин им только тогда был по вкусу, если каждый кусок и глоток совершает свой маршрут под невообразимый шум и гвалт, пьяный хохот женщин и грубый смех мужчин, под рев радио, хрип граммофона, под завывание и громыханье джаза или под надрывные мелодии цыганской скрипки. Люди, которые не знают, что делать со своими деньгами, и которым неведомы духовные наслаждения, готовы заплатить сто форинтов за блюдо, которое в переводе на калории стоит не более десяти, лишь бы, теша свое тщеславие, хоть немного покрасоваться в «обществе». Ведь если бы они хотели просто повеселиться, послушать музыку и потанцевать, все это могло бы обойтись им гораздо дешевле у себя дома, среди товарищей по работе и приятелей.

Но что делать, если Ибойка мечтала о ресторане, жаловалась, что они похоронили себя в четырех стенах, что она изо дня в день только и слышит: «Завод, партия, цех, производство». Она уверяла, что по временам необходимо «выключаться». Ну что ж, бог с ней, выключимся разок!

Правда, Йожи не испытывал в этом особой необходимости. Его больше тянуло отдохнуть, почитать, подумать над прочитанным, как он привык. А когда ему хотелось музыки, он напевал или насвистывал какую-нибудь мелодию Эвике. С удовольствием навещал он товарища Бенчика, чтобы вспомнить с ним о пережитом, потолковать о ладах и неполадках. Но если другим нужно то, что он видит здесь, в ресторане — и не только Ибойке, но и товарищу Морицу, и всем этим женщинам и мужчинам, которыми битком набит этот ресторан и ему подобные заведения (они ведь наверняка не буржуи, сразу видно — либо рабочие, либо служащие из бывших), — что ж, он не против.

Вдобавок ужин оказался довольно хорош, хотя о ресторанах нынче идет дурная слава, будто там кормят плохо, дорого и невкусно. О ценах Йожи не спрашивал — не дрожать же над каждым грошом. В выборе блюд он тоже целиком положился на Ибойку. Ему не хотелось признаваться, что он не разбирается в диковинных, непривычных названиях блюд в ресторанной карточке. Впрочем, это его не очень-то заботило. Ведь Ибойка знает, что он, по своей деревенской привычке («мой Йожи такая простая душа!») и здесь будет есть все, что перед ним поставят. А поэтому пусть она и заказывает что себе, то и ему.

И Ибойка заказывала, не скупясь ни для себя, ни для Йожи. Взяв в руки меню, она изучала его так же долго, как и остальные члены компании: наверное, видели где-то, как это делают аристократы или толстосумы-буржуа, для которых составление хорошего ужина такое же важное дело, как для государственных мужей — объявление войны соседнему государству.

Тем временем под рюмочку продолжалось знакомство. Оба неизвестных рассказывали о себе, но все это вместе с их именами Йожи тут же позабыл: в это время официанты подали уху, а вслед за нею и все остальное, так что всеобщее внимание сосредоточилось на еде.

После ужина, да и во время его, пошли в ход бокалы и рюмки. Они взяли для начала легкое вино и сами не заметили, в том числе и Йожи, как оказались под хмельком, в том состоянии, когда человека тянет тихонько напевать знакомые песенки, исполняемые оркестром, или просто отстукивать такт ногой. Если компания еще и не танцует, то дело уже идет к этому.

Словом, пока что текла обычная застольная беседа, когда волей-неволей надо было что-то рассказать о себе, а цель разговора одна — пусть сосед думает обо мне то, что мне хочется. Из-за шума и гама каждый мог говорить только со своим соседом, выдыхая ему в ухо винный перегар и запах съеденных блюд.

Первый из «знакомых», высокий, крепко сложенный брюнет, с густой, зачесанной назад «художественной» гривой, с жаром рассказывал что-то в телеграфном стиле спортивных радиокомментаторов второму «знакомому», миниатюрному элегантному мужчине с рыжей лоснящейся шевелюрой, тщательно уложенной мелкими волнами. На вид он несколькими годами моложе и брюнета, и своей спутницы Илики.

— И ты понимаешь, этот самый чижик вдруг на дыбы и бац! — кулаком под ложечку, второй — бац! — по челюсти… Толстяк брык, и в нокдаун. Так его отделал, только пыль столбом…

Чепика что-то оживленно рассказывает жене каменщика, и обе то и дело покатываются со смеху — та и другая из породы хохотуний. «Представь себе, Манцика, этот Види (так зовут ее «знакомого») дает, значит, мне десятку. «Слышишь, Чепика, достань-ка что-нибудь перекусить, с голоду подыхаю». — «Да катись ты к чертям, — отвечаю я. — Что купишь на такие гроши!» Ну не подлец? Он хотел, — смотри, еще подслушивает! — чтобы я свои денежки добавила. Ну уж нет, дружок, меня на мякине не проведешь…»

Такой разговор шел за столом, и Йожи при всем желании никак не мог в него включиться. Ведь с этой публикой не станешь делиться своими воспоминаниями о деревенской кузнице или рассказывать о заводских делах. Засмеют. О политике тоже не заговоришь, ведь все они, наверное, такие же реакционеры, как Ибойка. К тому же не принято рассуждать о политике в ресторане. Но что же делать, о чем говорить? О футбольном матче со сборной Австрии? В этом он сам-то еще плохо разбирается. Устроившись в городе, он первое время ездил агитатором на село и потому не мог ходить на матчи, а став отцом семейства, вторую половину воскресного дня проводил не на футболе, а с Эвикой. Правда, он вырос и воспитывался в ту эпоху, когда даже в деревнях футбольный мяч уже заменил господа бога, или, точнее, воскресную проповедь, но Йожи в своем прогрессе дошел только до того, что расстался с церковью, — футбол еще не сделался для него необходимой духовной пищей.

Единственный человек, с кем Йожи мог бы перекинуться словечком, это каменщик Мориц, но он сидел на дальнем конце стола, и в этом проклятом шуме до него не докричишься, а потому Йожи чувствовал себя в ресторанной компании до крайности неловко и даже глупо; Ибойка тоже была далеко — ее на господский манер отсадили от него к другому кавалеру, а сказать своей «даме» Илике хоть слово у него не поворачивался язык.

К счастью, музыканты перешли на старые, но все еще популярные мотивы, и вся компания начала дружно подпевать. Ведь теперешние «модные» куплеты до того уж бесмысленны и дики — не только их слова, но и мелодии, — что даже Илика с Чепикой не в состоянии их спеть. Да и как можно петь ту чушь, которую мяукает смехотворный тип на эстраде, вытянув шею и оскалив искусственные зубы: «На телеге везут это самое сено, мы на козлах сидим колено к колену»? Ведь это даже не песня, а какое-то блеяние; зато уж на старых кафешантанных штучках они могут отвести душу и испробовать свои голоса. И они пробуют, в том числе и Йожи, когда помнит слова, которым выучился еще в кузнице у Синчака. И если оркестр играет «В кафе с серебряными зеркалами» или «Был летний вечер, звенели жаворонки в роще…», он подтягивает общему хору — хотя это и дичь, но петь ее все-таки можно. Когда же очередь дошла до таких песен, как «Хаймаши Петер, Хаймаши Пал, барометр нынче на дождь стал», а потом до опереточных древностей, вроде «Чири-ири, чири-бири, синий доломан», вся компания уже вошла в раж, притопывала и прихлопывала в такт оркестру, горланя припев. Затем последовали танцы. Оркестр заиграл танго, и они, как и остальная публика, пустились танцевать. Танцевала и Ибойка. Один только Йожи остался за столом. Он не знал этих танцев, и ему было бы стыдно показаться неуклюжим. Кроме того, он усвоил уже привычку ревниво, пожалуй, слишком ревниво, оберегать свой авторитет стахановца и неохотно опускался до таких развлечений, от которых, что ни говори, попахивает «буржуазным душком». Тот, кто лишь недавно носит в кармане партийный билет и еще не привык то и дело слышать свое имя, всегда отличается такой стеснительностью: он уверен, что все кругом только на него и смотрят. Йожи, помимо этого, еще считает по-деревенски, что женатому человеку, отцу семейства, не пристало тотчас пускаться в пляс, а полагается обождать, солидно посидеть у стола, смакуя вино.

Но из этого ничего хорошего не вышло: ему пришлось быть зрителем и видеть, как Ибойка льнет к знакомому Чепики, высокому брюнету, и с каким удовольствием, даже наслаждением она извивается всем телом в расслабленном ритме танца, при переходе на быстрый фокс подрагивает своими широкими, сильными бедрами.

Йожи испытывал горечь, и легкое опьянение только усиливало ее. Словно у него отняли жену, видную, красивую женщину, и она переходит из рук в руки. Он всегда немного гордился своей красавицей Ибойкой — многие мужчины могли ему позавидовать! Но теперь где-то на дне души уже шевелилось смутное подозрение, что эта женщина принадлежит вовсе не ему, а кому-то другому, быть может, каждому. Только сейчас он почувствовал, что Ибойка именно из таких… Его ничуть не радовал «успех» Ибойки — ведь он не знал еще этого барского обычая, унаследованного от давно истлевших французских маркизов, согласно которому муж должен быть счастлив, если за его женой ухаживают другие мужчины. Что до Йожи, то его это скорее неприятно поражало, чем радовало.

Пожалуй, если бы Йожи по примеру других сразу пошел танцевать, он ничего бы не заметил и вечер бы для него не был омрачен. Но теперь ему было уже не до танцев, в нем кипели гнев и ревность.

Это было, однако, только начало. От танцев Ибойке стало жарко и очень захотелось пить. Ее дородное тело теряло много влаги, которую нужно было восполнить, а потому она легкомысленно пила вино бокал за бокалом, даже не разбавляя содовой водой.

Для женщин было заказано сладкое «дамское» вино. Содовая к нему не идет, и жажды оно не утоляет. Ибойка быстро опьянела. Она стала болтать глупости, хохотать, то и дело чмокала в губы своих приятельниц, а потом с этими же выпачканными помадой губами лезла к Йожи, целовала его на глазах у всех в лоб, в щеку. Йожи краснел, чувствовал себя как на углях, но что было с ней делать? Оттолкнуть нельзя — еще расплачется или устроит скандал.

Остальные члены их компании — и мужчины и женщины — разумеется, тоже были изрядно навеселе, а потому не замечали, в каком состоянии Ибойка. Они подшучивали над ней и друг над другом, а Йожи становился все трезвее — чувство неловкости, горечи и обиды выветрили из головы хмель, и даже самое лучшее вино казалось ему безвкусным. Хотелось забрать жену и увести домой, чтобы никто ее не видел. По понятиям Йожи, да и всех его односельчан, если пьян мужчина, это, конечно, скверно, но, коли он не лезет драться и не выкидывает других фортелей, еще куда ни шло, черт с ним, со всяким может случиться; но женщина… Женщина пьяной быть не может! Ведь она мать, хозяйка дома, воспитательница детей, на ней лежит забота о семье и о муже. Как это чудовищно — пьяная женщина! Она болтает невесть что, говорит сальности и вызывает к себе только отвращение, ибо дышит похотью… Похотливое животное… Блудница, как выражаются люди, знакомые с Библией.

Правда, Йожи не знал этой книги, ни разу не заглянул в нее с тех пор, как сошел со школьной скамьи, но ему въелось в плоть и кровь все, что он слышал в детстве от стариков, читавших ее. А мораль их такова: увидав пьяную бабу, нужно обойти ее сторонкой да забыть поскорее — ведь это все равно, что, идя в темноте по тропинке, попасть ногой в навозную кучу. Поэтому и вид пьяной Ибойки приводил Йожи в отчаяние: «Фу-ты, боже мой! Что это со мной и что будет дальше? Ведь эта пьяная баба — моя жена, и я не могу ни обойти ее, ни бросить на произвол судьбы!»

Но что ему с ней делать, чтобы не вышло скандала? Надо увести ее домой, но вся компания, как назло, в самом лучшем настроении, и оторвать от них Ибойку нет никакой возможности. Они, конечно, оскорбятся, да и остальные посетители ресторана обратят внимание. Ведь если Ибойка станет упираться, — а она непременно станет, — то все кругом узнают, что эта пьяная женщина его жена, узнают даже те, которые сейчас не знают, так как не присматривались, кто с кем пришел.

Другие женщины охмелели не так заметно — они к этому привычны. Но Ибойка никогда еще не бывала в подобных компаниях, хотя с детских лет, еще в привратницкой, ее заветной мечтой было ходить на ужины, банкеты или устраивать вечеринки и там блистать, очаровывать всех подряд так, чтобы все глаза горели и были прикованы к ней одной: глаза мужчин — от желания, глаза женщин — от зависти. Но до сих пор не было подходящего случая: война, осада города, бедность, работа, замужество, ребенок — все это следовало одно за другим. И вот наконец ее мечта осуществилась, но она не могла владеть собой — она была пьяна.

А Йожи сидел у стола окончательно отрезвевший и с горечью думал об одном: как бы с Ибойкой не случилось еще какой-нибудь пакости, рвоты или чего-нибудь в этом роде, что часто бывает с неискушенными женщинами, да и с мужчинами. Как на грех, в наполовину опустевшем зале вдруг смолкла разухабистая музыка, а Ибойка, осоловев, все продолжала тянуть свою дурацкую песню: «Ты будешь презирать, а я тебя любить» — какую-то мерзость, достойную дома терпимости. Ей, видимо, захотелось блеснуть — ведь, распевая дома, в одиночестве, она была уверена, что у нее прекрасный голос. Но каким ужасным показалось Йожи ее пение здесь, в большом зале, — словно жужжанье мухи в пустом сарае! К счастью, остальные члены компании подхватили мотив, так что получился, по крайней мере, кошачий концерт, к тому же усердные музыканты тоже не оставили без внимания веселящихся гостей.

А ведь все это было для здешних мест еще довольно «скромным» увеселением, ибо закадычные друзья-собутыльники не сцепились между собой, и дело обошлось не только без пощечин, но и без площадных ругательств, какими зачастую «приятели» награждают тут друг друга и своих дам.

Йожи вздохнул с облегчением, когда пришло время закрывать ресторан и можно было наконец уйти домой. Его даже не огорчило, что пришлось вызвать такси — ночью трамваи ходили очень редко. Домой, домой, во что бы то ни стало! И больше в такие места ни ногой, чего бы это ему ни стоило, все равно.

Что означало это «все равно», Йожи не отдавал себе отчета, но в глубине души уже окончательно и навсегда определилось то чувство, которое шевельнулось в нем во время танцев: эта женщина, может быть, вовсе и не ему принадлежит.

К счастью, больше ничего особенного не случилось. Под обычный в таких случаях галдеж, с непристойными шуточками и смешками, вся компания вывалила из ресторана на улицу, а затем, еще немного погорланив вместе и похохотав, после бесконечных прощаний наконец разошлась. Йожи не дал Ибойке заснуть в такси и кое-как дотащил ее до квартиры, стараясь, чтобы привратник не заметил, что жена стахановца мертвецки пьяна. Йожи не знал, что у привратника на этот счет особенно зоркий глаз, — да к тому же дом и так кишит сплетнями, какая у Майороша жена и какие приятельницы к ней ходят. Запах ликеров распространяется быстро.

Постель Йожи приготовил сам. Ибойку в комнате окончательно развезло, и Йожи пришлось ее раздеть. Потом он вошел в комнатушку, где спала дочка, поправил одеяло и поцеловал ее в лобик. Сердце его мучительно ныло, горло сдавили рыдания. Он смотрел на девочку так, будто она в этот вечер осиротела, потеряла мать.

«Нет, нет, не позволю! Теперь я ей покажу. Слишком уж был я мягок, слишком добр, слишком глуп!»

С этой мыслью Йожи улегся в постель, но до рассвета проворочался с боку на бок, а утром побежал на завод — он работал в первую смену.

12

С этой ночи туман стал все быстрее рассеиваться, и Йожи начал различать, что творилось вокруг него. По-новому увидел он и прошлое. Он припоминал теперь, что и раньше подмечал иногда в поведении жены какую-то порочную расслабленность любовных ласк, извращенную похотливость, бессвязность и неправильность речи. Конечно, виной тому были ликеры, а он-то приписывал все головным болям и женской переменчивости, хотя нередко улавливал в дыхании Ибойки смешанный запах вина и сигарет.

И прежде, в угаре любви, некоторые ее привычки не нравились Йожи, но теперь, когда сердце его начало остывать, когда его то и дело охватывало ощущение мучительной тоски или гнетущей пустоты, они стали для него невыносимыми.

Он ненавидел теперь даже те повадки жены, которые прежде ему нравились. Раньше, например, когда Ибойка, присев на край низкой кровати, надевала чулки и, натянув упругий шелк до колена, с наслаждением проводила ладонью по изящной ступне, крутому подъему и дальше, по круглой икре, — жест этот был так очарователен, что Йожи с трудом удерживался, чтобы не обнять ее. Нынче же это движение оставляло его равнодушным и даже вызывало неприязнь, а белые полные ляжки будили не желание, а отвращение. Теперь он не терпел ни ее жестов, ни манер, ни духов.

Если, проснувшись поутру, молодой мужчина видит в своей жене не свою ненаглядную веселую и жизнерадостную подружку, которую так и хочется расцеловать, а лохматое, толстое чувственное животное — значит, пришла беда, большая беда: любви конец! Пока Йожи любил, Ибойка была для него неземным существом, ангелом, и в этом все несчастье. Она должна была стать человеком, но не стала им. И повинен в этом, быть может, Йожи. Ему следовало держаться с нею потверже — теперь он это сознает, но уже поздно.

Йожи дошел уже до того, что не мог выносить ее полноты. Жадный мужской взгляд, который еще два-три года назад был точно заворожен ее мягкими, соблазнительными своей округлостью формами, теперь отрезвел, стал чист и холоден. В этом теле, мучительно думалось Йожи, нет настоящей человеческой души, нет даже простого человеческого благоразумия.

И Йожи вспоминал, как в годы его юности молодые сельские подмастерья, дети потомственных мастеров-ремесленников, потешались, бывало, над крестьянками, упрятанными в бесчисленные юбки и прочую одежду: вот бесформенные кувалды! Он хохотал вместе с приятелями, вернее, вслед за ними, считая, что неловко отставать от других — ведь и он станет в будущем мастером. Но в душе ему было как-то стыдно за этот смех — ведь его мать тоже так выглядит. Теперь же, когда ему волей-неволей приходилось созерцать чрезмерно толстые бедра, огромные груди и прочие красоты опостылевшей жены, затянутой в узкое платье или напялившей облегающие зад мужские брюки, он понял, сколько мудрости в старинной крестьянской манере одеваться. И это ничуть не ханжество (дескать, чтобы не искушать мужчин), а трезвая житейская мудрость, ибо крестьянки, выносившие и родившие по восемь — десять детей, к тому же с утра до вечера занятые тяжелым трудом, теряют девичью стройность, раздаются вширь или высыхают, как кукурузный стебель. Рядом с красивыми, молодыми и статными женщинами они невольно кажутся мужчинам смешными и уродливыми. Но многочисленные пышные юбки — и в этом-то вся мудрость — скрывают фигуру немолодой женщины, придают крестьянке вполне приличный вид. Мужчине не обязательно ежеминутно чувствовать, что перед ним женщина, он видит в ней прежде всего мать, хозяйку.

Но почему же об этом ничего не говорит партия? Почему она не дает указаний и по таким вопросам? Не директивы, конечно, а правдивое, толковое разъяснение.

Ведь неплохо было бы прикрыться и этой женщине, его жене, и ходить раздетой только там, где раздеваются все, — в бане или на пляже. Но нет, она бродит полуголая по квартире перед мужем, перед Эвикой и даже на улице щеголяет на глазах у всех в узкой юбке до колен на американский лад и в блузке без рукавов, показывая прохожим свои руки призового борца и прочие прелести.

И как только она сама не понимает? Неужто по-прежнему уверена, что мужчины от нее без ума?..

«Глупа! Ох, глупа! — вздыхал Йожи. — И что мне с ней делать, боже мой?»

Но стоило немного улечься гневу, как природная доброта Йожи начинала брать верх:

«Хорошо, пусть так, но ведь и дурам, если уж их создал господь бог, тоже надо жить…» — «Да, но почему именно со мной?» — «А почему с другими? Разве ты не сам ее выбрал?» — «Но корень зла, собственно, не в этом, — продолжал размышлять Йожи. — Беда не в том, что она глупа, а в том, что считает себя культурной и образованной. И вылечить ее от этой болезни я не в силах: она же не поверит, что я, «деревенский чурбан», понимаю лучше ее, что хорошо и красиво. Для нее ведь лишь то и хорошо, что она видит в центре города, в рабочей же или крестьянской среде ей все кажется сплошной серостью».

Когда глупый подражает умному, это еще понятно, ему есть смысл следовать чужому примеру, если он не хочет или не умеет разобраться сам, что хорошо и что плохо. Но кому может подражать Ибойка? Идти по стопам Илики, Чепики, ресторанных девиц или уличных дамочек? Ведь ни одна из них никогда не знала по-настоящему образованных женщин, настоящего рабочего, а тем более хороших жен, хороших матерей, хороших хозяек. А если бы даже и знали, то наверняка сочли бы их полоумными. «Черт бы побрал этих мерзавцев мужчин. Если мы им так нужны, что они не могут без нас жить, так пускай нас и содержат», — вот ведь как они думают! Нет уж, благодарю покорно за эмансипацию, когда мне самому надо нянчить ребенка, мыть его и одевать, если я не хочу, чтобы он зарос грязью и с малых лет сделался лентяем», — терзал себя Йожи.

Дело в том, что с тех пор, как они охладели друг к другу, Ибойка назло мужу стала заботиться только о себе. Чтобы как-то оправдать свой уход из женского союза и нежелание поступить на работу, она стала выискивать у себя всевозможные болезни с помощью врача, рекомендованного ей подружками. Сей доктор еще в старые времена существовал за счет истерик и мнимых недугов бездельниц-аристократок и еще больших бездельниц — жен буржуа. Уж он-то заблаговременно позаботится о том, чтобы Ибойка снова не оказалась в том опасном положении, которое едва не стоило ей жизни! Визиты к врачу превратились для Ибойки в регулярное занятие. Из-за легкомысленного отношения к одежде, да и в силу некоторых свойств человеческой природы, у людей, особенно у женщин, всегда что-нибудь да болит: голова, зубы, сердце, спина, желудок, плечо, поясница, и кто знает, что еще, а потому тот, кто, почувствовав малейшую боль, бежит к врачу, может пролечиться всю жизнь. И притом весьма успешно: ведь, пока человек здоров, всякая боль рано или поздно проходит сама. Но проходит она, приходит другая — опять болит, мозжит, колет что-нибудь где-нибудь, так что всегда можно найти от чего полечиться, если на то есть время и деньги. Но если бы миллионы людей из-за таких недугов переставали работать, то род людской давно бы уже вымер с голоду. А ведь если человек лежит без дела, так у него не только спина и поясница, но и голова может разболеться.

Но это Ибойке неизвестно, потому что доктора, существующие за счет ей подобных, о таких вещах умалчивают, а Йожи она все равно бы не поверила и наверняка заявила бы: «Сразу видно, мужик — ни в грош женщину не ставит; по нему, знай работай да рожай щенков мерзавцу на радость! Только уж меня он не оседлает, точно лошадь у себя в деревне».

Йожи знал это и потому не говорил ей ни слова, опасаясь, что она приведет его в ярость и он, чего доброго, ее поколотит — ведь эта женщина стала решительно невыносима! — а потом сам не будет знать, куда деваться от позора, и не только перед соседями, которым все слышно сквозь эти тонкие стены (будь они неладны!), но особенно перед партией, перед товарищами по работе, перед Бенчиком и тем более перед Розой Бенчик и ее подругой. Он сгорел бы со стыда, если бы они узнали, что он побил свою жену! А между тем ох как трудно удержаться!

Итак, Ибойка продолжала свое: бегала к дантисту, к врачу по женским болезням, потом, услыхав от кого-то, будто от плаванья можно похудеть, стала ходить в бассейн, и это сделалось наряду с программой развлечений, составленной ею вместе с Иликой, ее, так сказать, «индивидуальным хобби». А для работы по дому, главным образом для уборки, Ибойка наняла, без ведома Йожи, приходящую работницу: что же делать, если ей здоровье не позволяет справиться с такой уймой забот и держать в порядке эту подлую квартиру, где всегда полно пыли, — она летит в окна из окаянного поселка, где около домов все еще громоздятся груды песка, кучи земли, битого кирпича и черепицы, остатки извести, щебень и всякий мусор!

Когда Йожи об этом узнал, — однажды, вернувшись с работы во второй половине дня, он застал дома бедно одетую старушку, чем-то очень похожую на его мать, — в нем вспыхнула такая ярость, что он, не желая обидеть усердно хлопочущую женщину, сломя голову выскочил на улицу и несколько часов подряд мерил шагами чахлую акациевую рощицу на окраине.

Именно тогда он понял, что развязка близка и неизбежна.

* * *

А Ибойка? Неужели она не мучилась, ни над чем не задумывалась?

Нет, задумывалась и она. Ведь «ум для себя» есть у каждого, а если в данном случае его недостаточно, то приятельницы охотно одолжат своего, и даже больше, чем нужно.

С тех пор как Йожи отошел от Ибойки и замкнулся в себе, она стала скучать еще больше, и жизнь ее совсем опустела. В квартире она не находила себе места, делать что-нибудь для дома, для уюта ей не хотелось, так что, отправив дочку утром в детский сад, она просто не знала, куда себя девать без приятельниц. Иной раз Ибойка включала радиоприемник, пытаясь поймать хорошую музыку, но, не найдя ничего по своему вкусу, — все о чем-то говорят, читают, а то передают фугу Баха или скрипичный концерт Моцарта! — она с досадой выдергивала вилку. Если у нее с приятельницами не было определенной программы на день, если вдруг освобождалось время, Ибойка начинала нервничать; немного помедлив, она, словно вдруг приняв какое-то решение, быстро одевалась и, накрасившись, уходила в город. Жизнь в этой квартире стала для Ибойки невыносимой. Она была как раз в том возрасте, когда женщина рожает второго или третьего ребенка или во всяком случае должна решить, сможет ли превратиться в мать семейства, жизнь которой в детях и в муже, стать хозяйкой дома или общественницей, занятой делами других. Но для Ибойки все это было бы просто ужасно, она не способна к этому. Она совсем не знает ни самой себя, ни своих инстинктов, ее не научили задумываться над этим, да и думать-то она не очень умеет. В Йожи она больше не влюблена, среди других мужчин не нашла себе пока «нового счастья», не отдалась и семье. Хорошо еще, что малышка здоровенькая, ведь это такой ужас — неделями сидеть у постельки больного ребенка! Если бы еще она служила, зарабатывала на хлеб, у нее были бы и другие интересы, и это помогло бы ей, быть может, легче переносить свою душевную пустоту. Только муж и ребенок страдали бы от ее истеричности, но сейчас, без всякого дела, она не в силах с собой сладить, ее влечет на улицу, как ведьму на шабаш.

Да и куда ей идти, как не на улицу или к приятельницам?

Там уже давно ведутся разговоры, что если Майороши разойдутся, — а разойдутся они наверняка, ведь Ибойка уже не любит Йожи, — то как бы половчее выжить из квартиры этого грубого мужика, как бы свалить на него вину и выцарапать половину заработка на воспитание ребенка, и «содержание невинной жертвы».

Слушая их, Ибойка думает, какие они милые, какие добрые эти подруги… Как они беспокоятся о ее судьбе, о ее делах, вот уж поистине бескорыстные, преданные друзья — других таких на свете нет! А этот глупый мужик, этот деревенский пень почему-то их терпеть не может, всегда обижает… За что?

О, женская логика! Неужели непонятно, что как раз за все это?

Впрочем, Йожи и не подозревал, что приятельницы уже толкуют между собой о таких вещах.

13

Принять решение легко, выполнить трудно. Йожи по целым дням молчал, и было видно, что на сердце у него тяжкая забота и глубокая печаль. Придя домой, он бродил по квартире, как человек, у которого в доме покойник. С дочкой он был еще нежнее, чем всегда; увидав, что она играет в одиночестве, он склонялся к ней, целовал, а в глазах поблескивала слеза: в душе он оплакивал ее мать, или, вернее сказать, их семейное счастье.

Ибойка бессознательным женским чутьем, конечно, догадывалась, что у Йожи на душе неладно, и даже смутно чувствовала за собой какую-то вину, а потому не смела заговорить, спросить, что его мучает. Она даже не вспоминала о своем поведении в «Голубой кошке», да и была ли она тогда пьяна? Впрочем, Ибойка и не считает это великим грехом — ведь еще девушкой ей приходилось наблюдать такое и у дам «высшего круга»! Просто она славно повеселилась, что же тут особенного? Нет, ее скорее тревожит другое — как она вела себя в тот вечер с мужчинами; ведь брюнет с пышной шевелюрой на другой день звонил ей, справляясь, как она себя чувствует после их славной пирушки. Уж не ревнует ли Йожи? «Но, черт возьми, не могу же я сидеть безвылазно в этой гадкой квартире всю жизнь, пока не состарюсь! А потом, ничего такого между нами не было. Как же другие женщины? Например, Илика. Тот брюнет ей совсем и не муж, он живет с другой, а она наслаивается жизнью… Но этот Йожи! Где ему понять! Если уж он до сих пор еще не обтесался, то пусть знает — я ему не раба!» Вот как объяснила себе Ибойка мрачное настроение Йожи. Понять же, о чем он думал, она бы все равно не смогла, даже если бы он поделился с ней своими печалями, открыл ей душу.

Но Йожи и не собирался этого делать. Время любовных примирений со слезами и нежными «прости» после мелких размолвок уже ушло, как ушла и сама любовь. Ведь, чтобы до конца объясниться между собой, нужна взаимная симпатия, если же ее нет, из таких объяснений возникает лишь новая вражда и злоба. В своих горьких размышлениях Йожи заходил уже дальше тех мелких забот, которыми он терзал себя до сих пор.

Теперь он вел в душе разговор с партией. Да, именно с партией хотелось ему обсудить свои горести и сомнения.

Ведь все, что провозглашала партия, он всегда принимал с большой серьезностью, — между прочим и то, что говорилось о равноправии женщин, и то, что хороший коммунист должен воспитывать свою жену, детей и всех окружающих, и то, что повсюду, на работе и в семье, необходимо бороться против пережитков капитализма. Беда только, что он, Йожи Майорош, известный всей стране стахановец, по-настоящему не знал, каковы они, эти пережитки, не знал и того, как начать воспитывать свою жену. Еще никто и никогда — ни на бумаге, ни на живом примере, ни мужчины, ни тем более женщины не показали ему прямо: вот, смотри, это пережиток капитализма, вот они в образе мыслей, вот в поведении, а вот во вкусах и наклонностях. А потому, опираясь на свои предрассудки — остатки вековой крестьянской психологии, на понятия и вкусы труженика, приобретенные им в деревне и здесь, в городе, без всякой системы и руководства, — он готов был отнести к пережиткам капитализма все, чего не знал, не понимал, что противоречило его личным понятиям и вкусам, — не только губную помаду и американские «шлягеры», но при случае и Моцарта, и Бетховена, если бы он с ними познакомился.

Однако самой тяжкой его заботой по-прежнему оставалась вся эта история с женой. Когда она обрушилась на него всей тяжестью, он почувствовал, что Ибойка начинена «буржуазными пережитками» (он не замечал, что в нем самом еще много «крестьянских пережитков», которые не уживаются с «буржуазными»), и сейчас, под влиянием горечи и обиды, считал эту женщину безвозвратно погибшей, ибо как можно бороться против глупости, которая маскируется под «культуру»? В то же время он думал: хорошо, пусть так, но ведь женщина тоже человек и должна быть равноправной с мужчиной, быть свободной в своих поступках — это справедливо. Быть свободной, да, но для чего? Чтобы напиваться пьяной, терять всякий стыд, скандалить и развратничать? Нет, конечно, не для того, но где же границы? Выходит, если Ибойка напивается с мужчинами в кабаке, а потом вопит фальшивым голосом, у нее есть на это право именно потому, что мужчины тоже напиваются и тоже горланят кто в лес, кто по дрова.

Ну, а если я, муж, не знаю, куда девать глаза от стыда, и становлюсь из-за нее посмешищем, какая же тут справедливость? Я не потерплю, чтобы моя жена пьянствовала и вопила в кабаке. А что скажет на это партия? Партия постоянно учит нас быть стойкими, преданными борцами — до самой смерти, но она не показала еще на конкретных примерах, как должен поступать муж, коммунист, если его жена до полудня не убирает постели, если она, растрепанная и полуголая, в распахивающемся длинном халате идет в магазин, или делает себе аборт, или напивается допьяна в ресторане и потом поет, немилосердно фальшивя? Что он должен с ней делать? Обругать, смешать с грязью или убеждать ласковым словом? Хорошо, надо убеждать, но как быть, если она считает себя во всем правой? Или, если разревется, я ее пожалею, обниму, поцелую, успокою — а завтра она опять за свое? Отхлестать ее по щекам или отколотить, тем более что руки так и чешутся? Нет, нет, никогда! Но тогда что же? Уйти от нее, развестись? Допустим, но что будет с ней и с ребенком? Ведь я должен оставить его ей, так гласит закон, потому что ребенок еще мал, к тому же девочка. Но я не могу отдать Эвику, не могу — она ее не любит, а я люблю. Отдать для того, чтобы из нее выросла такая же особа, как ее мать? Нет, нет, только не это! Мне и сейчас-то стыдно перед ребенком за мать и ее мерзких подруг. Но что, что же мне делать? Дай мне совет ты, моя партия, ведь я уже не могу обратиться ни к попу, ни к Библии, ни к неписаным законам села, раз они мне стали чужды.

В душе Йожи кипели и другие чувства. Он испытывал жгучий стыд перед людьми и перед знакомыми, да и перед самим собой, за то слепое обожание, каким он прежде окружал эту женщину. Только теперь он понял, что их любовь была с самого начала неравноценной и неравноправной. Это не был любовный поединок двух влюбленных друг в друга молодых людей, сошедшихся для долгого счастья; если у таких супругов и подернется пеплом юная любовь, они долго еще будут жить оставшимся от нее теплом; но даже если трудно сложится их судьба и жизнь окажется к ним суровой, они будут поглощены семьей и заботами и проживут, питаясь, быть может, до самой смерти сладкими воспоминаниями о пережитом в играх и любовных утехах юности, хоть немного согревая этим годы равнодушия.

А Йожи сжигал стыд и приводило в ярость одно лишь воспоминание о том, как он молился на Ибойку, каким подобострастным обожанием ее окружал, как слеп и глуп он был. Не разглядеть того, что она совсем ему не пара, и даже не найти сил, чтобы ее переломить, воспитать, подчинить своей воле! Но если родители, школа, улица, все ее окружение так дурно ее воспитали, что же может сделать теперь муж? Ведь это только в песне поется: «Гнется-клонится девушка, как камыш на ветру», — гнется-то она гнется, но на самом корню! И если даже так, то лишь до тех пор, пока ее кто-нибудь не возьмет замуж. А там уж гибкости нет и в помине, разве только ее принудит к этому крайняя нужда, закон или голод или если она по-настоящему любит своего мужа. В этом-то и весь секрет — в настоящей любви!

Именно таковы были чувства Йожи, хотя и иначе, быть может, выраженные. У него не хватало слов для выражения этих переживаний! Душа его поднялась уже высоко, разум тоже карабкался вслед за ней, но языка он еще не обрел — сердце народа всегда быстрее приходит к глубоким чувствам и высоким идеям, чем его приросший к земле язык.

Но кому излить свое горе? Секретарю парткома? У него сотни дел, да и человек он на заводе новый. Йожи недостаточно его знает, чтобы говорить с ним о таких делах. Для этого Йожи слишком стыдлив. Партийную прямоту, принципиальность, самокритику он хоть и уважал, но пока лишь умом — до сердца они еще не дошли.

Для него партию все еще представлял товарищ Бенчик, и Йожи очень хотелось поделиться своими невзгодами именно с ним. Своей жене он больше никогда не сможет ничего рассказать: она не поймет его, и дело кончится ссорой, а как они ему отвратительны! К тому же он не мог забыть подергивающихся губ и расширенных от ужаса глазок Эвики, присутствовавшей при этих ссорах. В общем дни шли, а он ни словом не напоминал Ибойке о пьяной сцене в ресторане, хотя боль и обиду в его душе не могли смягчить даже повседневные трудовые заботы. Он стыдился за Ибойку больше, чем она сама.

К тому же за это время Йожи много прочитал, многому научился, элементы подлинной культуры проникали в его сознание сквозь невидимые поры, и он стал понимать, что немалое зло — особенно теперь, когда любовь миновала, — еще и в том, что они с Ибойкой вышли из разных общественных слоев, из разных классов. Правда, родители Ибойки так же бедны, как и его деревенская родня, но пропади они пропадом — бедняки, которые спят и видят, как бы стать господами! Не так это просто, что вот, мол, у одних есть состояние, а у других его нет. Причиной борьбы между супругами может быть разница в образе мыслей, во вкусах, во взглядах на жизнь. Йожи давно уже видел — не чурбан же он деревенский в самом деле, хотя Ибойка и считает его таким, — что и трудящиеся города еще не все за социализм, а многие из них не очень-то к этому и стремятся: одного к попу тянет, другого — к Америке, к «буржуазному образу жизни».

Если же муж и жена принадлежат к одному и тому же классу, то пусть даже остынет любовь — у них всегда меньше поводов для столкновений, ведь и тот и другой следуют одинаковым обычаям и законам. Их личные вкусы и привычки могут быть различны, и на этой почве возможны всякие размолвки, но если они сойдутся во взглядах — а это легко, ибо живут они одним и тем же, — то по отношению к детям и ко всем окружающим они могут сохранять видимость вполне терпимого брака и без пламенной любви. Может статься, они уже не влюблены друг в друга, да никогда и не были влюблены, но про таких супругов соседи, родня, знакомые, товарищи по работе всегда скажут «порядочный человек» или «порядочная женщина». И дети смогут их уважать — насколько они вообще способны уважать родителей. «Но за что можно уважать эту женщину, эту буржуазную дрянь?» — И в душе Йожи снова закипал гнев: как глуп и слеп он был! Как станут над ним насмехаться его былые завистники! «Нет! нет! Жить с ней я не буду! Лучше порвать сейчас, пока мы оба молоды», — решил он наконец после всех колебаний.

Итак, в один из свободных вечеров Йожи отправился к товарищу Бенчику с твердым намерением рассказать ему обо всем, излить свои заботы и печали и попросить совета.

Товарищ Бенчик оказался дома, но не один. Тут была и тетушка Роза Бенчик, и взрослая их дочь, тоже Роза, будущая преподавательница средней школы, и еще приятельница Розы, ее лучшая подруга с детских лет, Эржи Сабадош, молодая вдова. Эржи рано вышла замуж, но вскоре ее муж, работавший шофером, погиб в автомобильной катастрофе, и с тех пор она одна. У нее маленький сынишка, живет она со своими родителями и работает на текстильной фабрике имени Пасионарии.

Выйти замуж во второй раз она еще не успела. Кто теперь в Пеште женится на вдове с маленьким ребенком, разве какой-нибудь многодетный вдовец, но и такого жениха для Эржи пока не нашлось. В свободное время она много читала и часто заходила к Бенчикам. Они беседовали с Розой о книгах, об учебе, о всяких своих житейских делах или о музыке, которую Эржи очень любила — ведь музыка единственный друг одиноких молодых женщин, да и Роза, особенно с тех пор как стала студенткой, научилась неплохо разбираться в музыке.

Сама Роза тоже не в первой девичьей весне, но обходилась без всякой косметики; учеба и связанные с нею из года в год все более сложные задачи не позволяли отчаянию старых дев завладеть ее сердцем — впрочем, ведь ей всего-то было двадцать два года. А кроме того — она об этом, наверное, и не подозревала, — подлинная духовная жизнь, любовь к музыке, литературе наложили какой-то особый отпечаток на ее лицо, придали особенный блеск ее глазам, а это украшает и далеко не писаных красавиц.

Эржи Сабадош была хорошо сложена, тонка в талии, а потому выглядела очень молоденькой; у нее такое милое, женственное, бледное лицо с большими лучистыми карими глазами, что по сравнению с ней не много стоила яркая, броская красота. Эржи не эффектна, таких, как она, тысячи, но тем милее она, когда сидишь с ней рядом.

Уже несколько раз Йожи заставал подруг вот так, вдвоем. Он прислушивался к их разговорам, и после каждой встречи у него оставалось приятное воспоминание, такое чувство, будто он побывал дома среди простых женщин, которые рассказывают друг другу о своих повседневных делах и заботах и, как бы между прочим, с тихой, горделивой улыбкой сообщают о том, какой умница Янчи, маленький сын, или Бешке, дочка, чего только они не говорят, чего не выдумывают; вот, например, вчера утром мальчик встал и лепечет…

Это, может быть, и пустяки, но разве не пустяки то, о чем болтают Ибойка и ее приятельницы? Такие же пустяки, только гнусные, ибо вертятся вокруг одного: кто с кем и как живет.

В этот раз, беседуя с товарищем Бенчиком о партийных делах, о делах завода, о событиях в стране и на международной арене, Йожи так и не мог в присутствии посторонних людей, а тем более женщин, начать разговор о своих личных неурядицах. Но зато в душе его зародилось безотчетное, неопределенное, еще не созревшее до мысли убеждение: женщине, как и мужчине, необходимо трудиться, необходимо иметь какие-то обязанности. Да, именно так! Домашний ли это труд — заботы о детях, о хозяйстве, готовка и стирка, шитье и вязанье, как у крестьян, — работа ли на фабрике, в конторе, в школе, как у Эржи Сабадош и Розы Бенчик, — все равно, иначе ничем не занятая женщина от безделья непременно развратится, испортятся ее взгляды и привычки. Да и потом, если женщина живет только для себя и развлекается, в то время как муж трудится для семьи, — где же тут равноправие? Вот и выходит, что Ибойка, такая, как она есть, не что иное, как «пережиток капитализма».

В самом деле, чем она занимается дома? Отведет дочку в детский сад, а сама сидит в кондитерской или глазеет на витрины да покупает никому не нужную дрянь, годную лишь для мусорного ящика. Или торчит в квартире со своими подружками, сплетничает, играет в карты, слушает радио, а то ходит с ними в кино или в кабаре.

И виновата в этом не только она, но и он сам. Разве не он снял ее с работы, разве не он создал ей «жизнь без забот», словно какой-нибудь вельможа своей любовнице? Более того, не его ли вина, что Ибойка до сих пор не поступила на работу, хотя сейчас ей ничто не мешает — ребенок подрос.

Йожи теперь понимал — немало хороших книг прочел он, живя в Будапеште, — что буржуазия разлагается и гниет так же, как это было прежде с обреченным феодальным строем. Кого господь бог захочет погубить, тому он дает в руки власть и богатство, а ума в голову и благородства в душу не вложит — и это верная гибель, ибо тут уже убивает сама страсть к роскоши, погоня за наслаждениями и собственная глупость.

Все эти горькие, мучительные размышления в известной мере пошли Йожи на пользу: во всяком случае он не считал уже своим долгом развлекать жену, никуда не брал ее с собой, а все чаще захаживал к Бенчикам. Но ему никак не удавалось улучить момент, чтобы рассказать товарищу Бенчику о своих невзгодах, — он редко заставал его дома одного. На заводе это сделать невозможно, на партийном собрании тоже, а по корчмам они не ходили, да и неподходящее это место для такого разговора. Прошло немало дней, пока выдался удобный случай, и гнев Йожи к этому времени немного поостыл. Но оставался один большой вопрос, который теперь все чаще всплывал перед ним и над которым раньше, даже когда у них с женой бывали большие нелады, он почему-то почти не задумывался: «Что будет со мной, если мне придется жить с этой женщиной до конца, до самой смерти? Это уж такое мрачное будущее, что и жить-то, пожалуй, не стоит».

Конечно, товарищ Бенчик был не из тех людей, которые щедры на дешевые советы.

— Это я тебе, товарищ Майорош, мог бы предсказать, еще когда ты с ней познакомился. Я знал, знала и тетушка Роза, что эта женщина не для тебя. Мы оба это видели, но, понимаешь, как-то стеснялись тебе сказать. Разве приятно говорить о таких вещах, разве хорошо вмешиваться в чужую жизнь? Это была с нашей стороны ошибка, но, может быть, тогда наши слова все равно бы не помогли и ты только рассердился бы на нас. А потом, знаешь, у нас у самих есть дочь, и мы боялись, как бы ты не подумал, будто мы на тебя имеем виды.

— Хорошо, но дайте мне совет хоть сейчас, товарищ Бенчик. Что мне теперь делать? Развестись? Больше жить я с ней не могу.

— Не знаю, что тебе и сказать. Не можешь, так разводись, но сперва обдумай хорошенько и этот шаг. Не торопись решать, потому что в этом деле часто бывает так: человек думает — ну, все, жить с ней нет никакого терпенья! А потом, глядишь, живут вместе еще пятьдесят лет. Ведь и у меня с тетушкой Розой бывали иногда кое-какие «конфликты». Когда я сидел в концлагере, а она оставалась одна с тремя детьми, у нее наверняка были веские основания на меня обижаться.

— Ну, тут совсем другое. Если бы у нас были только такие основания, это бы еще не беда.

Во время их разговора пришел товарищ Сабадош, старый друг семьи. Он по-стариковски запросто заглядывал к Бенчикам, если у него после работы выдавалась свободная минута. От него здесь ничего не скрывали, да он и так знал о неудачной семейной жизни Йожи, а потому Сабадош тоже включился в разговор.

— Видишь ли, Йожи, я тебе вот что скажу: жена должна либо на работу ходить, как муж, либо трудиться дома, возиться с ребятишками. Иначе все полетит к чертям. Все эти «барыни», которые сидят дома сложа руки, — мразь, бездельницы, им только подавай удовольствия, всякие забавы да удобства. На это у мужа никакого заработка не хватит, чтоб они провалились! А если теперь, когда работать обязаны все, иначе зубы на полку, — если и теперь женщина не желает ничего делать, то она та же барыня, хоть мы и говорим ей «товарищ». Не обижайся, ведь шила в мешке не утаишь! И, слышишь, надо воспитывать девочек построже. Нас у отца с матерью было восемь душ, из них пятеро — девочки. Как ты думаешь, что бы из них вышло, если бы мать не держала их в ежовых рукавицах? Бывало, заартачится, закапризничает которая-нибудь, а мать ей: «Будешь мать слушаться, такая-разэтакая, будешь ты у меня своевольничать?» Что ж, все до одной порядочными женщинами стали. Разлетелись по белу свету кто куда: одна здесь, в Пеште, живет, другая в Шаготаряне, третья даже в Америке, остальные дома, в деревне, но все они славные бабы. У всех дети, уж сколько у кого — не припомню, но ни одна не стала гулящей девкой. А были мы бедны, очень бедны. Ни земли, ничего, даже приданого-то не было ни у одной, только что на себе…

— Да, но теперь другая жизнь, товарищ Сабадош, — прервал его Йожи, — теперь иначе девушек воспитывают…

— Жизнь-то другая, это верно, она и должна быть другой, но все равно порядок нужен! Нельзя, чтобы каждый поступал так, как ему в его дурацкую голову взбредет, иначе что же будет с остальными? Женщина, на которую ты работаешь, должна к тебе приноравливаться, даже если ты и не учишь ее кулаком, как раньше было заведено.

Однако такой разговор не успокоил Йожи. Это была отжившая свой век мудрость. Что с нее толку в его теперешнем тяжелом положении? От частых визитов к Бенчикам для Йожи только и было проку, что он ближе познакомился с Розой Бенчик и Эржи Сабадош.

14

Жизнь Майорошей теперь и вовсе пошла вкривь и вкось. Ибойка с диким упрямством вела свою линию — «этот деревенский чурбан не сделает из меня наседку!» — и назло мужу продолжала дружить с Иликой и прочими. Вместе с ними она убивала время в кондитерских и кафе, ибо кофейный яд — кстати сказать, довольно дорогое удовольствие — не только бодрит людей, утомленных умственным трудом, но и взвинчивает нервы скучающих, опустошенных субъектов. Между прочим, длинноволосый брюнет за последнее время что-то слишком уж увивался вокруг Ибойки, видимо, собираясь заменить ею надоевшую ему Чепику, которая сделалась вдруг «скучной, наглой, стареющей падалью». Это для всей компании пахло скандалом. Но пока запасы злости только накапливались, а что может быть интереснее зрелища, когда две самки дерутся из-за самца:? У остальных членов компании от возбуждения глаза горели: которой он достанется? А Йожи молча, но упорно отказывался ходить с женой в кино и в театры, хотя на заводе ему нередко давали льготные или бесплатные билеты. Нет, нет, пусть Ибойка идет со своими подружками. А те уж, конечно, не упустят случая, ведь вся их жизненная программа состоит из одних развлечений! «У моей жены не должно быть ни ухажеров, ни обожателей, иначе пускай ее забирают и сажают себе на шею», — так рассуждал Йожи. Его «заурядный» ум решительно не мог вместить оставшийся нам в наследство от господ обычай ухаживать за чужими женами.

Теперь они разговаривали редко, лишь когда это было необходимо. Иной несчастливый муж, глядя на Ибойку, мог бы подумать: «Ну, в таком дородном теле, по крайней мере, хоть истерии нет». Но он жестоко бы ошибся: истеричность в сочетании с глупостью бесит, пожалуй, куда сильнее, чем крапивные уколы «интеллигентных» жен. Нет, с такой уж лучше не заговаривать!

Выходило так, что наши супруги свободно могли бы жить врозь, как очень многие в этом огромном каменном городе. Вот только с квартирой вопрос крайне сложный. Если вельможи и богатые буржуа, чтобы сохранить видимость благополучной семейной жизни, могли отводить надоевшим женам половину дома, крыло дворца или даже целый замок, а для любовниц создавать то же самое в другом месте, то что мог сделать будапештский рабочий, у которого лишь маленькое гнездышко из двух комнат, да и то лишь потому, что он стахановец и молодожен? Как жить человеку в таком крохотном закуте, чтобы не видеть своей невыносимой «половины» и устоять против соблазна, столь сильного в рассветные часы? И даже если бы это удалось, как избегнуть встреч над детской кроваткой? Ведь оба они — она по привычке, он как любящий отец — вспомнят перед сном: «Надо бы взглянуть, хорошо ли спит Эвика, не сбросила ли одеяло?» Или на заре ребенок вдруг заплачет и вскрикнет, увидав во сне что-то страшное и проснувшись в испуге. Разве Йожи может не подойти к дочке, да и Ибойка тоже (если, конечно, проснется), ведь она все-таки любит Эвику по-своему, особенно когда она одна и когда ее не подстегивают подружки и соблазны улицы; кроме того, пусть этот «деревенский чурбан» не говорит потом (а ведь он так и скажет), что не мать, а он заботится о ребенке и укрывает его по ночам. Ведь он способен баюкать и одевать дочку, даже когда она вырастет!

Днем избегнуть встреч нетрудно. Йожи и теперь, придя с работы, частенько заставал квартиру пустой — дочка была в детском саду, а Ибойка слонялась где-то по городу. Она уже не считала нужным даже приготовить ему обед: пусть обедает в заводской столовой, другие же питаются там.

— Все равно на него не угодишь, он всегда только и хвалит что галушки своей мамаши, — отмахивалась Ибойка.

Йожи не находил себе места в пустой квартире, в этом хаосе не хотелось даже присесть, а тем более что-нибудь почитать. Думать тоже не думалось — мысли упорно возвращались к одному: «Господи, что же мне делать с этой женщиной?» Тогда он шел в детский сад за девочкой, брал ее за руку и вел, но не домой, а к Бенчикам, к этим единственным в огромном городе людям, у которых он хоть немного чувствовал себя дома.

Одно время после свадьбы, поглощенный своим счастьем, Йожи стал реже навещать Бенчиков. Была и еще причина: острым чутьем бедняка, которое иным кажется почти загадочным, Йожи понял тогда, что Бенчики далеко не в таком восторге от Ибойки, как он сам. Может быть, они втайне подумывали: «А ведь Йожи был бы неплох для нашей Розы», — родители, у которых дочь на выданье, не могут об этом не думать (когда наше счастье ушло, мы начинаем заботиться о счастье своих детей). Но Йожи был мало знаком с Розой, учившейся тогда в школе рабочей молодежи и редко заглядывавшей домой. Да разве осмелился бы он, неотесанный сельский кузнец, только что из деревни, который даже хорошим рабочим-то себя не считал, разве посмел бы он тогда думать об этой умной, образованной девушке?

Беды никакой не приключилось, их отношения остались прежними, Бенчики все так же уважали Йожи, но жалели его, хотя тщательно это скрывали. Конечно, они не могли утаить своих чувств к Ибойке под маской притворной любезности, потому что не научились, да и не собирались учиться искусству лицемерия, но все же относились к ней куда лучше, чем Ибойка к ним, которая своим женским инстинктом сразу же почуяла в Бенчиках врагов и не желала их видеть. А Йожи только инстинктивно старался избегать всяких поводов к столкновению. Но ему часто хотелось, особенно после первых медовых месяцев, поговорить с тетушкой Бенчик, посоветоваться, как лучше приучить к хозяйству свою молодую жену. Ведь тетушка Бенчик так напоминала Йожи его мать! Еще живя у них в кухне на диване, да и позже, когда из холодной, неуютной наемной комнатушки он забегал в свободные минуты к Бенчикам — своим единственным знакомым, Йожи прекрасно видел, что тетушка Бенчик такая же заботливая хозяйка, как и его мать там, в селе, а ведь она, как и мать, каждый день уходила на работу. Тетушка Бенчик — Йожи не раз видел это, пока жил у них, — каждый вечер грела воду, поджидала с завода мужчин, а спать ложилась позже остальных, подготовив все, что понадобится завтра на рассвете, чтобы потом не суетиться, ничего не искать, не злиться из-за того, что на рубахе нет пуговицы или на локте дырка, а нитка не желает продеваться в игольное ушко или нет лучинок для растопки.

Утром она тоже — совсем как его мать — вставала раньше всех, кипятила воду и кофе, поджаривала гренки, нарезала хлеб, готовя мужу, а иной раз и случайно заночевавшим дома детям бутерброды с салом, маслом или повидлом, так как знала, что хлеб, нарезанный с вечера, черствеет и теряет свой вкус. Жена бедного человека такими, казалось бы, мелкими заботами помогает своим близким, смягчает их суровую, трудовую жизнь. И всякий раз, как Йожи вспоминал тетушку Бенчик, у него становилось теплее на сердце: какие у этой женщины золотые руки! Эх, если бы можно было выучить всему этому Ибойку.

Но с этим покончено. Из такой особы никогда не получится настоящей жены. Да и ни к чему, теперь уже поздно, все равно она ему больше не нужна. Он видеть ее не может. Ушедшую любовь не вернешь, как не вернуть ни цвета, ни аромата лепестков прошлогоднего цветка.

* * *

Счастливая случайность — у Бенчиков в гостях опять была Эржи Сабадош, на этот раз с сынишкой. Оба малыша, насторожившись, как два котенка, сперва с недоверием издали разглядывали друг друга, прижимаясь к колену своего папы или мамы. Но затем, перестав дичиться, маленькие «зверьки» освоились, и между ними завязалась дружба.

Внимательно разглядев Йошку, Эвика начала: «А у меня кукла есть, с волосиками, вот!» В ответ Йошка Шмидт — так звали и его отца — показал ей заводной игрушечный автомобиль, он тоже, мол, не беднее.

Несколько минут спустя дети уже мирно играли в отгороженном углу комнаты (в «квартире» Розы) на глазах у тетушки Бенчик — они в том возрасте, когда невозможно устоять против соблазна открыть шкаф. Что там спрятано — лакомства или игрушки? Уточка или стаканчик? Их непременно надо оттуда вытащить. А вдруг там окажется щетка и ящичек, а в нем банка с ваксой, которой так интересно мазать ботинки! Как мама делает.

Но пока все шло хорошо: малыши показывали друг другу свои сокровища, а тетушка Бенчик сидела у окна, что-то шила и поглядывала на них поверх очков. Товарищ Бенчик и старик Сабадош расположились за столом, попыхивая деревянными трубками. Они были еще молодыми, начинающими слесарями, когда на эти трубки пошла мода: неизвестно, кто занес ее в Будапешт — господа ли, бороздившие моря, в подражание английским лордам, киноактеры или немецкие мастеровые, — но привычка — великое дело, и оба останутся верны своим старым чубукам, пожалуй, до гробовой доски. Йожи подсел к ним. Даже в молодые годы ему больше подходило общество стариков — такова уж его натура. А сейчас у него к тому те безмерная печаль на душе, и старики для него добрые товарищи — они все знали и, по-мужски сдержанные, не затрагивали больную струну.

Эржи и Роза не разговаривали, вернее, говорили только музыкой: Роза играла на скрипке, а Эржи слушала. Иногда, если ей очень нравилась мелодия и были знакомы слова, она тихонько, вполголоса подпевала.

Роза Бенчик готовилась преподавать родной язык и литературу, но она очень любила свою скрипку, считая, что нельзя быть хорошим преподавателем этих предметов, не зная народной музыки.

Поэтому музыка для нее была не только наслаждением и приятным занятием, как для многих любителей, но и жизненным призванием. С тех пор как Роза познакомилась с венгерской литературой и музыкой, она полюбила их, как способна любить, пожалуй, только женщина, и цель ее жизни определилась. Простая девушка с ткацкой фабрики только теперь познала красоту родного искусства, и ей хотелось свою любовь к нему передать другим, всем! Это стало для нее смыслом жизни, и Роза твердо решила быть учительницей именно здесь, в Будапеште, где так много еще людей, не разумеющих даже азбуки венгерской народной культуры. Да, она должна и хочет обучать детей городских мещан, которые выросли на мусорной куче цивилизации, созданной буржуа и «бродягами без родины»; обязана объяснить им, какой красотой, какими духовными сокровищами владеет венгерский народ, и научить их понимать, какая честь быть образованным венгром.

Какой-нибудь чересчур умный психолог объяснил бы страстную любовь Розы к своей профессии, пожалуй, тем, что ей не хватало иной любви, недоставало мужа, ребенка; быть может, тут имелась и доля правды, но не в этом суть: ее любовь к своей профессии была так же глубока, искренна и горяча, как материнская любовь.

Для Йожи, одного из лучших и уважаемых рабочих страны, который давно уже не глядит на мир со дна жизни, сквозь дверь кузни Синчака, обшарпанную лошадиными копытами и всегда распахнутую настежь, слово «родина» становилось все ближе и понятнее. Правда, не в прямом его значении — Йожи не виноват, что до сих пор ощущает в нем привкус лицемерия, который оно приобрело по милости краснобаев и борзописцев, прислуживавших прежним «хозяевам», — а в значении «страна», Венгрия. Тут он чего-то еще недопонимал, как не совсем понял, что значит быть стахановцем. В самом деле, что он делает особенного? Работает, как работал, по мере своих сил и уменья, а потому не слишком убежден, что это какая-то особая заслуга или подвиг, за который он достоин премий и славы. Иным стахановцам такая слава ударяет в голову, и они задирают нос выше, чем следует. Другие же, как Йожи и многие его товарищи, никак не хотят верить, что они какие-то особенные люди. И все же он видел и слышал много непривычного, нового, и в нем постепенно росли, крепли высокие гражданские чувства: да, Венгрия — наша родина, наше общее дело, наш большой родной дом!

Живя в селе, он не чувствовал родины, так как был «дома» и не представлял себе, что значит оказаться бездомным и одиноким. Да и вся его жизнь, нелегкая жизнь молодого рабочего парня, была все же полна надежд: мечталось о мастерской, о любви, жене, детях. Никто не учил его и тому, что о родине, матери и любимой девушке непристойно говорить громкие фразы или шутить над ними; впрочем, этому и не надо учить человека, которого мать-природа наделила разумом и достоинством. А Йожи таким и приехал в город.

Правда, выразить это новое словами он еще не сумел бы — оно таилось пока на дне его души. Но сейчас, ему показалось, будто распахнулись перед ним какие-то волшебные ворота. Внимательно слушает он, как играет Роза Бенчик на своей обыкновенной маленькой скрипке одну за другой лучшие венгерские песни — песни народа, творения Балинта Балаши[29], «песни цветов». Их сменяет марш Ракоци, «Ты добрый молодец, друг Тюкоди», «Осенней первой росой», солдатские песни Золтана Кодаи[30], а потом «По ту сторону Тисы». А как хороши абоньские танцы из оперы «Янош Хари», карадские напевы, танцы села Каллаи и чудесные трансильванские песни: «Ушел я с прекрасной родины», «В дальний путь», «Весенний ветер брызжет влагой» и, наконец, коротенькие детские песенки, — слушал их Йожи, и ему казалось, будто снова в родных полях играет он с девочками под мелодию «Купается утенок». И Йожи по-новому начинал чувствовать и понимать, что такое родина, Венгрия. Когда раньше, еще в селе, кто-то заводил разговор о родине, это значило, что сейчас он будет лгать, выманивать у крестьянина его денежки. Но сейчас музыка открывала Йожи истинный смысл этого слова.

Под смычком Розы Бенчик музыка становилась словно прозрачной, Йожи понимал каждую ноту, и каждый звук что-то говорил сердцу. Роза не приукрашивала мелодию, как многие скрипачи-цыгане, не манерничала, играя и струной и смычком, но из-под ее пальцев возникали самые чистые звуки человеческой души.

А у Йожи комок подкатывал к горлу. Оплакивал он в душе свою несчастную семейную жизнь, украдкой вытирал навернувшиеся на глаза слезы. Нет, он не может быть глух и слеп к истинной жизни своего народа, пусть даже слух у него не совсем еще чист!

Дети все еще играли в углу комнаты. При взгляде на Эвику сердце Йожи переполнилось печалью.

Здесь, в обществе Бенчиков, перед ним словно раскрылся мир подлинной культуры, высшей жизни разума и духа.

Йожи и прежде догадывался, что этот мир существует, но он был скрыт от него туманом неведения. Глядя на инженера, он еще понимал, что тот знает больше его; пристрастившись к чтению, он начинал понимать и что такое писатель, но на остальных работников умственного труда и искусства он смотрел хотя и с уважением, но в то же время с каким-то смутным подозрением: что, мол, это за тайна, которой они владеют? Теперь он почувствовал ее, понял даже и то, как прекрасна эта тайна: ведь он стремился не в буржуазный мир подонков и проходимцев, манивший Ибойку и ее приятельниц, а к культуре, к гуманизму, к подлинному социализму, который так ему дорог. Йожи теперь казалось, что все это доступно и ему, ведь Роза Бенчик тоже была простой работницей, ткачихой, как Эржи Сабадош. Но после освобождения страны Эржи вышла замуж, а Роза поступила в школу рабочей молодежи, и, окончив ее, пошла дальше, в университет, где вскоре получила и стипендию, так что не была в тягость отцу с матерью. И вот она уже творила чудеса, научилась голосом скрипки говорить с душой человека — этот голос был для Йожи понятней, чем призывы директора завода товарища Кеменеши, который заканчивал свою речь словами: «Товарищи, выполняя наши трудовые обязательства на вахте мира, вперед за расцвет нашей дорогой родины, за счастье нашего любимого народа!»

Йожи и раньше был венгром — таким же, как все крестьяне, и если иногда, правда, очень редко, у него случалось хорошее настроение, то насвистывал или напевал венгерскую песню, которую знал, которая сама просилась на язык, или модный напев, что пиликал на скрипке цыган-музыкант. Но сейчас он слышал совсем другое; никогда, даже слушая самую лучшую радиопередачу, не ощущал он так глубоко, что такое музыка.

Того, что эту глубину придавала ей сама Роза Бенчик, он еще не понимал, быть может, только чувствовал. Под ее тонкими пальцами звучала, казалось, сама человеческая душа, душа, жаждавшая красоты. Артист, композитор и народ-песнотворец хорошо понимают друг друга и хотели бы, чтобы их понимали все.

Но пальцы Розы Бенчик говорили еще и о том, что вот она, простая девушка-работница из Будапешта, научилась вызывать своей скрипкой все самое чистое в душе каждого, воспроизводить голос венгерского народа в душе человека и что, слушая ее игру, все десять миллионов венгров поймут своих многострадальных предков, а может быть, даже и завет великого венгерского писателя Жигмонда Морица: «Будь добр до самой смерти».

Малыши в уголке были по-прежнему заняты игрой — куклу Эвики сажали в автомобиль Йошки, и та ехала кататься. Время от времени приключалась беда — автомобильчик, зацепившись за край ковра, опрокидывался, и это доставляло детям немало хлопот. Иногда вспыхивала и небольшая ссора, ведь интересы маленьких человечков сталкиваются даже тогда, когда они веселятся. Но тетушка Бенчик не спускала с них глаз и тотчас же водворяла мир, с грустью думая о том, будет ли когда-нибудь и у нее самой внук или внучка. Роза еще девушка, сын — солдат, второй сын погиб на фронте, уж у него-то наверняка были бы теперь вот такие дети…

Старики слушали и молчали — говорить сейчас нельзя, всякое слово прозвучало бы грубо и некстати. Хорошо в таких случаях иметь трубочку — тут уж есть чем заняться: ведь этакую деревянную трубку надо не только сосать, но и присматривать, чтобы в ней не погас огонь.

Молчал и Йожи. Его молчание было глубже, чем у других, он, пожалуй, даже не мог бы произнести ни слова, пока звучала музыка. Он молчал и смотрел на Эржи Сабадош. Разве он виноват, что ему удивительно приятно смотреть, как она, вторя смычку Розы, тихонько напевает песни, слова которых знает и которые можно петь под скрипку. Она не играла голосом, не заставляла его вибрировать, как это делают профессиональные певцы и их дурные подражательницы, а пела, как поют птицы, как напевают женщины и девушки, работая или качая ребенка. Искушенный учитель музыки или артист, вероятно, нашел бы немало изъянов и в ее пении, и в игре Розы, но душа человека их не замечает.

Как и другие деревенские жители, Йожи привык, что музыка, вино и корчма всегда связаны между собой. Он не знал, ведь ему никто не рассказывал, что музыка рождалась в военном лагере, перед смертным боем и после него или в поле, в труде, и в любящих сердцах — в самые чистые и красивые минуты! Раньше Йожи всегда слышал вокруг себя, что на трезвую голову трудно валять дурака, то есть петь, плясать, веселиться, и только теперь познал то чувство, которое из-за скучных проповедей и непонятных обрядов не мог познать в свое время в церкви, — ощущение душевного взлета и внезапно расширившегося горизонта.

В эти короткие часы ненавистная грузная фигура Ибойки словно ушла в небытие, и он забыл даже, какой тяжелый вопрос давит ему сердце и что решить его надо не сегодня-завтра.

Он не понимал раньше, что музыка, попав в трактир и на подмостки кабаре, опоганилась и опошлилась, точно красивая девушка, ставшая уличной девкой и орущая пьяную песню. Теперь же он ощутил все это, и ему было радостно: вот он опять чему-то научился!

А вот Роза Бенчик чувствовала уже, что духовная жизнь венгерского народа — непочатая целина, что народ не познал еще себя самого и своей нации, не знал ни правды, ни справедливого суждения о себе самом, а сокровища, таящиеся в этой целине, и ее скромные цветы заросли чертополохом да ядовитой спорыньей и в селе и в городе. Обо всем этом Роза не умела рассказывать словами. Но своей скрипкой она убеждала Йожи в том, что жизнь и род человеческий совсем не так уж безнадежно плохи, как кажется ему сейчас в его печали. И еще — скрипка Розы говорила и о том, что человеку, свободному от религии, от суеверий, именно музыка и литература могут дать ту духовную пищу, без которой жизнь становилась совсем пустой. Этого еще не знают люди, духовно оглохшие и слепые, уши и глаза им залили свинцом тираны мира — великие убийцы и великие лжецы. Но душа Йожи уже распускалась, как зеленая почка весной, и от этого он был почти счастлив, несмотря на все свое горе.

* * *

Отложив скрипку, Роза и Эржи заговорили о том, как прекрасна венгерская музыка; на венгерском народе лежит какое-то проклятие, сетовали они. Венгерский рабочий не мог познакомиться с родной литературой и музыкой, а венгерский крестьянин ходил по живым цветам, а на свою шляпу прицеплял искусственные!

Йожи, словно завороженный, слушал Розу, да и старики, позабыв обо всем, посапывали уже давно пустыми трубками. А Роза все рассказывала о том, как и почему мы дошли до такой жизни, почему люди приходят из деревни в город с пустой духовной котомкой, почему они получают здесь фальшивые цветы или ядовитую спорынью вместо подлинной культуры.

Тетушка Бенчик собрала детишкам покушать — ведь игра хороша, пока не дает о себе знать маленький желудок. А Йожи наблюдал, как Эржи Сабадош, усадив его Эвику рядом со своим сыном, кормит малышей, и вдруг подумал, сам испугавшись смелости этой мысли: «Да, мне нужна была вот такая жена».

Он познакомился с этими девушками, еще когда приехал в Будапешт, но Эржи Сабадош была уже невестой, а Роза пошла учиться в школу рабочей молодежи, где и открылась ей венгерская музыка. Мог ли он помышлять о женитьбе, когда вся его квартира состояла из кушетки Пишты Бенчика — ушедшего в армию сына его старшего друга. А потом началась эта сумасшедшая любовь к Ибойке. Теперь-то уж было поздно, он мог только оплакивать свою исковерканную жизнь. Как хорошо, что Йожи не стал искать музыку — лучшее лекарство от его печали — в корчмах (там он потерял жену и с тех пор ненавидит даже их вывески). А ведь многие мужчины, постигнутые такой же судьбой — миллионы несчастных мужей, — горланят в трактирах Старого и Нового Света. Но Йожи нашел это лекарство здесь, в скрипке Розы Бенчик и в бесхитростном напеве Эржи Сабадош. И только теперь он впервые по-настоящему понял, что город несет в себе не только шум кабаков и погоню за наслаждениями, но дает человеку и такие вот чистые, отрадные развлечения и пищу для души.

15

После чудесного, незабываемого вечера, проведенного Йожи у Бенчиков в обществе Розы и Эржи Сабадош, атмосфера, созданная Ибойкой, стала для него еще невыносимее. Один вид этой женщины вызывал у него прилив ярости. Когда ему приходилось наблюдать (а в маленькой квартирке это неизбежно), как она каждый день, а то и два раза в день, утром и вечером, переодевается в разные платья, обычно вызывающие и броские, не под стать жене рабочего и матери, в нем поднимался гнев. «До каких пор должен я терпеть около себя эту бестию?» — задавал он себе вопрос и не мог на него ответить, так как множество других вопросов тотчас оттесняли его на задний план. Что будет с Эвикой? Что будет с квартирой? Кто в ней останется, он или Ибойка, которая пальцем не пошевельнула, чтобы получить эту квартиру? Она, которая так ее запустила? И что скажет на это партия? Что скажут в цехе, на заводе? И что скажут (он даже не смел себе признаться, что думает об этом) Роза Бенчик и Эржи Сабадош?

Да, его пугала эта мысль. Он гнал ее от себя, но невольно возвращался к ней снова и снова и даже чувствовал за собой некоторую вину: если он мечтает об Эржи Сабадош, значит, виновата не только Ибойка, но и он сам. А ведь он считал, что если даже оставит Ибойку, то это случится только по ее вине, потому что она дурная жена, не любит ни его, ни ребенка, запустила квартиру, сорит деньгами, шатается по корчмам и кондитерским без мужа, дружит с подозрительными женщинами без согласия и даже без ведома мужа. Да, список преступлений казался ему длинным и тяжелым.

Но он тут же вступал в спор со своими вывезенными из деревни «принципами» и предрассудками, а также со своей натурой семьянина. Моральный закон еще не был им сформулирован, и именно поэтому ему трудно было в нем разобраться. Он уже знал, хотя и не слишком много размышлял над этим, что с годами у многих-многих людей остывает супружеская любовь, но в большинстве случаев они остаются вместе и живут так до самой смерти. Ибо если супруги видят друг в друге человека, то в совместном труде, в общих заботах о семье и воспитании детей они могут идти рука об руку сквозь длинную вереницу переменчивых дней, могут воспитать если не хорошо, то, по крайней мере, сносно, своих детей. Кто знает, стоит ли расставаться, если с другой женщиной — или с другим мужчиной — их, быть может, ожидает такая же судьба? Но с этой?.. «Разве могут быть у меня с этой женщиной общие заботы?» — думал Йожи.

Разве ее хоть сколько-нибудь интересует то, что я делаю? Разве ее беспокоит, что из-за нее я начал даже отставать на заводе, — ведь у меня сейчас решительно ни к чему нет ни охоты, ни терпения? Нет, ее интересует только одно — деньги, сколько я принесу их домой и не больше ли, чем в прошлый раз, потому что ей всегда мало!

А я? Разве может меня интересовать все то, что ее занимает? Всякие Илики, Чепики, долгогривые брюнеты или то, что этот завитой пижон собирается бросить Илику? Нет! С этим надо покончить — это не жизнь, это ад!

А между тем месяцы шли за месяцами, сумрачные и безрадостные. Йожи действительно начал отставать на работе, его угнетала навязчивая мысль, та самая, которая в пору их знакомства наполняла его радостью и счастьем: «Неужели с этой женщиной я проживу всю жизнь?» И все-таки он долгое время не мог примириться с мыслью о разрыве; ведь когда он женился, то верил, что это уж на всю жизнь, что он навсегда снял с себя эту заботу, а теперь, выходит, нужно начинать все сначала: он снова без дома, без семьи, только уже не молодой холостяк, а разведенный муж…

Йожи нередко думал и о том, что для партии все это тоже небезразлично, — ведь партия требует от своих членов порядочности в семейной жизни. А вот у него вся жизнь пошла шиворот-навыворот, не то что у других рабочих-коммунистов, и это было так стыдно! Разве ему поверят, что не он здесь виноват? Ведь в таких случаях всегда говорят: коли стряслась беда — виноваты оба! Ведь коснись неурядиц в семейной жизни, всякий ответит мудрой, старинной поговоркой: «Э, милок, дыма без огня не бывает!» Но кому известно, что здесь речь идет совсем о другом? Само собой разумеется, мужчина не должен эксплуатировать женщину, но разве это значит, что женщина может эксплуатировать мужчину? Ведь эта «дама» присосалась к его шее, как пиявка!

Не удивительно, что у Йожи не ладилось дело и на заводе — он был так захвачен своими мыслями, что нет-нет да и остановится во время работы: «Вот чертова кукла! Вышвырну вон!»

А то рисовалась ему иная картина: он возьмет ее за руку, посмотрит в глаза и скажет: «Ну, милая женушка, вот бог, а вот порог, хватит с меня семейного счастья!» Без крика, без ругани, вежливо откроет дверь: скатертью дорожка. «Ступай к отцу с матерью, и пускай они делают с тобой что хотят, воспитывают или переделывают заново, мне какое дело! Хоть за другого выдают, мне все равно, можешь осчастливить кого угодно, только меня избавь от этого ярма. Пускай попробуют другие!»

Но все это, разумеется, только больные мечты, которыми он дурманил себя. А в действительности все было гораздо труднее: стоило ему подумать о разрыве, как являлись толпой сотни вопросов, и каждый из них был неразрешим.

* * *

Писателю трудно закончить эту историю, ведь ее, наверное, уже закончил сам читатель, и рассказывать дальше — значит лишь попусту тратить слова. Жить вместе было для них уже невозможно, но невозможным казался и разрыв. Куда идти? У Ибойки были родители, хотя они и ютились в комнате привратника, но у Йожи и этого нет, нет ничего!

Впрочем, родительский кров теперь совсем не привлекал Ибойку. Она привыкла к самостоятельной жизни замужней женщины, и возвратиться опять под власть тирана-отца для нее было бы ужасно. Да и куда она денет свою мебель, свои шкафы, битком набитые платьями и уймой всякой дребедени? Кроме того, она знала — благо ее просветили подружки, — что квартира в Будапеште — сущий клад. Это лучшее приданое — дороже, чем участок земли в деревне! «За такую квартиру нынче берут в жены даже старых уродок, милочка, а о такой красивой молодой женщине, как ты, нечего и говорить!» У нее хватило ума, чтобы понять это. Сообразила она также (на это подбивали ее и приятельницы), что ей непременно надо выжить из квартиры Йожи, но так, чтобы и в дальнейшем пользоваться плодами того, что в свое время она вышла замуж за стахановца.

А Йожи просто не знал, что придумать. Идти к Бенчикам, возвращаться к прежнему житью-бытью на диванчике в кухне, пока не найдет себе комнатушку? Теперь и это не очень-то легко. Но если даже так, куда он денет дочь? Он не оставит Эвику ни за что на свете, ведь, как только он уйдет, его квартира превратится в притон для приятельниц и приятелей Ибойки! Нет, это невозможно!

Эти муки и сомнения тянулись долго, месяцами. Развязка, как всегда, наступила неожиданно.

Однажды вечером Йожи, возвращаясь с работы, встретил компанию Ибойки на лестничной площадке у своих дверей. Там были не только Илика с Чепикой, но и долгогривый брюнет, и пижончик со своим перманентом. По-видимому, они так заболтались или заигрались в карты, что позабыли вовремя убраться. Ибойка даже не успела проветрить после них квартиру.

В душе Йожи, как всегда при виде этих людей, вспыхнула ярость, и он ворвался в комнату вне себя.

— Сколько раз тебе говорить, чтобы этих типов в моей квартире и духу не было? — накинулся он на Ибойку.

Ибойка заранее приготовилась к схватке, она только и ждала, что скажет ей этот сиволапый мужик. Выпитая палинка и черный кофе придавали ей храбрости.

— Что такое? Это мои-то друзья для тебя «типы»! Да они лучше тебя во сто раз, заруби себе это на носу!.. И больше любят меня, чем ты…

— А мне наплевать, пускай любят, но сюда им ход закрыт!

— А мне наплевать на тебя, они все равно будут приходить ко мне! Ты мной не командуй, я тебе не прислуга!

— Я сказал: или я, или они. Эти проститутки и проходимцы тебе не компания…

— Ай-ай, вы только посмотрите на эту деревенщину! Как он задается! Ему, видите ли, мои знакомые нехороши… Но сам-то ты кто, что так задираешь нос? Что ты такое?! Мужик сиволапый, деревенский чурбан!

Йожи усилием воли овладел собой.

— Берегись, Ибойя, берегись… Думай, что говоришь, не то, смотри, добра от меня не жди! Больше я не буду таким простаком…

— А чем ты будешь? Чем ты можешь быть, несчастный дуралей, чем ты был до сих пор? Ничтожество, деревенщина, чурбан! Даже стахановца из тебя «товарищи» сделали. Хватит с меня, натерпелась, пропади ты пропадом со своим мужицким отродьем!..

Для Ибойки и ей подобных слово «мужик» — это страшное оскорбление, и потому, желая уколоть противника в самое сердце, смертельно обидеть его, она повторяла это слово бессчетно.

Но Йожи был уже не таков, чтобы стерпеть это. Не было больше любви, деревенской приниженности, его ничто не связывало, а чувства благоразумия и приличия уже не могли обуздать гнев, который бушевал в нем сейчас.

Задыхаясь от ярости, он крикнул:

— Молчи! Замолчи сейчас же, дрянь, скверная баба, задушу! — И он ринулся к ней схватить ее за горло, чтоб закрылся наконец этот наглый, мерзкий рот.

Он уже рванул ее за блузку на груди, уже занес кулак, но в последний момент вопль насмерть перепуганной Ибойки отрезвил его, вернул ему крупицу того благоразумия, каким наделили его природа и воспитание.

— Вон отсюда, чтоб я тебя не видел!.. — прохрипел Йожи, но Ибойка этого уже не слыхала. Вырвавшись из его рук, она опрометью бросилась к дверям и выбежала вон.

Дочка уже спала, но шум разбудил ее, и она заплакала от страха. Овладев собой, Йожи вошел к ней:

— Не плачь, детка, все будет хорошо… Твой папа с тобой, папа тебя любит.

Девочка притихла. А Йожи внезапно, словно его осенило, вытащил самый большой чемодан и торопливо начал укладывать в него свои вещи — рубашки, брюки, пиджаки, бритвенные принадлежности. Потом быстро, как человек, решивший про себя что-то очень важное и не желающий терять ни минуты, одел дочку — он умел это делать, приходилось не раз, — мигом разыскал ее платьица и втиснул их в чемодан. С порога он в последний раз обвел взглядом свою когда-то уютную квартирку, погасил электричество, запер дверь и вышел в сырой осенний вечер.

Через несколько минут, в течение которых он не раз перекладывал с плеча на плечо поднятую с постели испуганную девочку и брал в другую руку тяжелый чемодан, Йожи нажал кнопку у дверей квартиры товарища Бенчика.

Там уже собирались ложиться спать, но не выказали особенного удивления. Йожи с каплями пота на лбу, слегка запыхавшись, застенчиво поздоровался.

— Тетушка Бенчик, приютите нас, пожалуйста, на одну ночь. Завтра я найду себе квартиру… — Это было все, что он мог выговорить — перехватило дыхание, к горлу подкатил горький комок.

— Конечно, сынок, конечно… И не на одну ночь, а сколько нужно будет. Ну, Эвика, иди к тете Бенчик, детка… — И она взяла девочку на руки. Никто ни о чем не расспрашивал — все было ясно и так. А товарищ Бенчик взял у Йожи из рук чемодан и поставил возле шкафа, словно он стоял там всегда.


1954


Перевод Ю. Шишмонина.

Загрузка...