СТАРЫЙ ВОЛ, РАЗБИТАЯ ПОВОЗКА Эссе (Главы из книги)

От переводчика

В самом начале книги Лао Шэ вспоминает популярнейшую китайскую легенду. Жил когда-то молодой Пастух; однажды его выгнали из дома, разрешив взять с собой лишь старого вола и разбитую повозку. Но оказалось, что вол умеет говорить человеческим голосом, и он помог Пастуху взять в жены небесную фею Ткачиху. Когда вола не стало, Ткачиха сбежала в свои чертоги, но Пастух так горевал, что боги разрешили ему раз в году — в седьмой день седьмого месяца по лунному календарю видеться с женой. Для этого сороки устраивают мост через Небесную реку Млечный Путь.

Писатель уверяет, что название книги лишь случайно связано с этой легендой. Но разве так уж неправдоподобно предположение, что, сравнивая себя со «старым волом», 36-летний Лао Шэ хочет сказать, что и он может дать хороший совет, что и в его, тогда еще не очень длительном, опыте есть нечто достойное внимания? Сам он рассматривает свой опыт критически, иногда излишне строго, иногда с долей иронии, но в целом ведет серьезный откровенный разговор об отношении писателя к своей работе, к самому себе и к окружающему миру. Не со всем написанным обязательно соглашаться — позже сам Лао Шэ о многом говорил иначе, — но читать эти очерки, имеющие немалое историко-литературное значение, интересно и поучительно.

Книга состоит в оригинале из 14 небольших глав. Для перевода отобраны те из них, которые либо связаны с помещенными в настоящем издании произведениями, либо более полно раскрывают идейные и творческие позиции писателя в начале 30-х годов.


В. Сорокин

1. Как я писал «Философию Чжана»

Только что миновал седьмой день седьмого лунного месяца, когда по обычаю вновь в несчетный раз прозвучала легенда, в которой фигурируют старый вол и разбитая повозка. Мальчишки и девчонки слушали ее со слипающимися глазами и частенько, не дослушав до конца, улетали во сне на берег Небесной реки. А на следующий вечер они снова, с не меньшим удовольствием внимали словам предания. Разумеется, я — этот старый вол с разбитой повозкой — не имею никакого отношения к «Встрече на Небесной реке», название же для книги взято мной лишь из-за случайного совпадения во времени. Я даже не обижусь, если меня упрекнут в желании «примазаться к чужой славе». Наверное, самым подходящим заглавием было бы что-нибудь вроде «Творческого опыта» или «Десяти бесед о творчестве»: ведь я действительно хочу говорить об опыте, накопленном мной за годы литературной деятельности, и опубликовал я ровно десять книг. Что ж, заглавия неплохие, но в сравнении со «Старым волом, разбитой повозкой» им: чуть-чуть недостает поэтичности. К тому же, произнося такие слова, как «творчество» или «опыт», человек часто напоминает «раздутого вола»[118], так что пусть уж лучше будет «старый вол»: излишняя скромность не нужна, но и хвастовство к достоинствам не отнесешь. Итак, мы остаемся со старым волом и разбитой повозкой.

До того как я написал «Философию Чжана», у меня не было ни предназначенных для печати произведений — школьные сочинения и стихотворные упражнения, конечно, не в счет, — ни писательских амбиций. Правда, в Нанькайском школьном журнале я опубликовал один рассказец, но сделал это лишь для того, чтобы заполнить оставшееся место. При этом я не испытал даже гордости от сознания, что могу сочинять не хуже любого другого преподавателя родной речи. Литературу я любил всегда — иначе не стал бы преподавать ее, но, если говорить по совести, преподаванием я занимался только ради заработка. Это занятие было для меня вынужденным (как участие в навязанном противником бою) и временным, случайно подвернувшимся под руку, а амбиции мои были направлены в сферу дел государственных. В ту пору я был уверен, что у меня есть к этому способности и что при удачном стечении обстоятельств я вполне могу стать премьер-министром или кем-нибудь в этом роде. Литературу же я любил так, как любят котят или щенков, — не придавая этому чувству большого значения и не собираясь стать специалистом-ветеринаром. Продолжай я работать преподавателем родной речи, возможно, меня через пару лет выставили бы из школы. Само по себе это вряд ли особенно огорчило бы меня, но, если в тот момент место премьер-министра оказалось бы как на грех занятым, мне наверняка пришлось бы испытать кое-какие жизненные неудобства. Одним словом, до того как мне пошел двадцать седьмой год, я и во сне не мечтал о том, чтобы писать ради публикации. Заодно признаюсь, что до сих пор не смирился до конца со званием «писатель» и по-прежнему подумываю о карьере, хотя теперь уже согласен побыть некоторое время просто министром.

На двадцать седьмом году жизни я выехал за границу. Чтобы лучше усвоить английский, я читал романы, но все еще не помышлял писать сам. Новизна впечатлений от пребывания в чужих краях постепенно притуплялась: спустя полгода я начал ощущать одиночество и все чаще думал о доме. В родном доме я не жил с тринадцати лет, так что в понятие «дом» я включал все, что знал о родной стране. Воспоминания о пережитом — конечно, те из них, что были окрашены в самые яркие цвета, — словно картины, возникали в моей душе, и часто, держа в руках книгу, я забывал о ней и предавался думам о прошлых днях. Картины, запечатленные в романах, перемежались с картинами, всплывавшими в моих воспоминаниях, — так почему бы не попробовать и их запечатлеть в книге? Мне захотелось взяться за перо.

Но ведь художник, прежде чем взяться за кисть, делает предварительные эскизы. С чего начать? В ту пору я еще не знал, что на свете существуют самоучители для пишущих романы и прочие пособия этого рода. Я был знаком с китайской классической прозой — новеллами танской эпохи[119], «Неофициальной историей конфуцианцев»[120] и т. д., но иностранных романов прочел немного. К тому же чтение было бессистемным: то попадался шедевр признанного мастера, то россказни о любви принца к официантке, Но поскольку иностранные книги были прочитаны позднее, они взяли верх над отечественными, и я не захотел возвращаться к форме китайского традиционного романа. Знания же мои в мировой литературе были ограниченными, так что я не мог решить, кого же взять за образец. Ладно, подумал я, буду писать как бог на душу положит, и неважно, если получится ни то ни се — ведь все равно для печати это не предназначалось. К тому же как раз незадолго до того я прочел такие свободные по композиции книги, как «Николас Никльби» и «Записки Пиквикского клуба»; это придало мне храбрости: значит, можно писать, не заботясь ни о каких правилах. Так возникла форма романа «Философия Чжана», при мысли о котором я до сих пор краснею.

Итак, форма была определена, что же до содержания, то я писал обо всех людях и событиях, которые приходили на ум, не пытаясь как-то сгруппировать их. Я походил на человека, впервые приобретшего фотокамеру и снимающего все, что попадется под руку, не думая ни об экспозиции, ни о выборе кадра. Стоило более или менее яркой фигуре или событию всплыть в моей памяти, как я хватался за них; не успев расставить все по местам, охотился за следующими… Персонажи теснили друг друга, эпизоды налезали один на другой — я не успевал перевести дух. Если бы я писал сейчас, втиснутого в первый роман материала мне хватило бы на добрый десяток книг.

В те времена я считал себя крупным мыслителем, поэтому без церемоний вставил в заглавие романа слово «философия». Философия!!! Теперь-то я познал себя: если у меня и есть хоть какие-нибудь достоинства, то отнюдь не в идейном плане. Чувства у меня всегда обгоняют рассудок. Я могу быть искренним другом, но умного совета от меня не дождешься. Когда эмоции заставляют мое сердце биться чаще обычного, я теряю способность к размышлению и начинаю исходить в своих оценках всего происходящего из самых распространенных поверхностных суждений. С одной стороны, это придает моим писаниям эмоциональность, но с другой — делает мои высказывания тривиальными. Конечно, многие полагают, что чувства в произведениях искусства более важны, нежели рассудок; но эмоции не могут помочь людям увидеть перспективу, они лишь застилают глаза слезами, которые порой, увы, ничего не стоят. Часто заставлять людей плакать значит скоро надоесть им. Пускаться в длинные рассуждения, основываясь лишь на неглубоких чувствах, — многим ли это отличается от пьяных излияний завсегдатая кабаков? Сейчас я научен горьким опытом, но десять лет назад я еще так не думал.

Впрочем, если бы я исходил только из своих эмоций, я, быть может, и написал бы выдающуюся трагедию. Но беда в том, что я не был последователен до конца: я хотел через эмоции ощутить вкус окружающего мира и в то же самое время пытался сдержать свои чувства, не позволяя себе произносить приговоры на основании одних лишь собственных симпатий и антипатий. Истоки этого противоречия лежат в моем характере и в окружающей среде. Я с детских лет рос в бедности и находился под сильным влиянием личности матери. Она принадлежала к тем людям, которые скорее будут голодать, чем попросят о помощи, но к другим относятся с большим благородством. Бедность воспитала во мне недовольство окружающим; материнская твердость обернулась во мне склонностью судить о других, исходя из собственных эмоций и взглядов; ее благородство — умением в той или иной мере сочувствовать людям. После сказанного не трудно понять, почему я люблю высмеять и побранить, но не хочу разить. Пусть я что-то теряю в сфере сатиры, зато кое-что приобретаю в царстве юмора. Говорят, что юмор включает в себя сочувствие. Я ненавижу плохих людей, но и у плохого человека могут быть свои достоинства; я люблю хороших людей, но и у хорошего человека могут быть свои недостатки. Недавно я открыл для себя, что «для бедняка хитрость есть средство добиться справедливости», а десять лет назад в моем отношении к миру в равных дозах смешивались ненависть и смех. Иногда говорят, что в «Философии Чжана» нет юмора, а есть лишь скука. Я не хочу ни соглашаться с этим, ни спорить. Есть люди, от рождения лишенные чувства юмора, — что ж, каждый на свой лад, и нечего об этом рассуждать. Другие горят желанием спасти мир, спасти страну или по крайней мере литературу и потому терпеть не могут юмора. Такие люди выступают с открытым забралом, и в этом, если не считать излишней самоуверенности, нет большой беды. Но пусть те и другие находят меня скучным — я полагаю неудобным оправдываться, но и не собираюсь бить себя по щекам. Иные понимают юмор, но считают, что я пересаливаю и в конце концов опять-таки заставляю скучать. С этим я готов согласиться. Как я уже говорил, приступая к сочинительству, я понятия не имел ни о мастерстве, ни о чувстве меры. Я писал, что придет в голову, хватался за какую-нибудь тему и громоздил гиперболу на гиперболу, не зная, где остановиться. Да еще в душе радовался легкости своего пера. Может это раздражать? Еще бы!

Но больше всего, наверное, вызывал раздражение стиль, в котором перемешивались разговорный и старый письменный языки. Стилистические ухищрения легче всего приводят к пустозвонству, но удержаться от этого соблазна очень нелегко. Когда имеешь дело со смешными ситуациями или фактами, естественно, хочется писать как можно смешнее, чтобы представить их более выпукло. Очень трудно в таких случаях остановиться вовремя. Лишь издав два или три романа, я понял, что сильные вещи — даже юмористические — не должны быть многословными. Тем не менее на практике я еще не сумел окончательно освободиться от этого порока. До чего же трудное дело — писать книги! Я могу лишь сказать, что до сих пор учусь. Не надо стесняться исправлять неудачно написанное, только тогда можно надеяться создать что-то лучшее. Я и в мыслях не представляю себя в гордой позе — мол, я сотворил шедевр. Все старания в лучшем случае позволят автору пореже краснеть за свое детище.

Мне осталось сказать еще несколько слов о том, как шла работа над «Философией Чжана».

Она заняла почти год: выпадало свободное время — писал понемногу, бывал занят — откладывал рукопись. Если бы не эти перерывы, столько времени не потребовалось бы. Писал я стальным пером поперек страницы на школьных тетрадях по три пенса за штуку, не очень заботясь о разборчивости почерка. Я упоминаю об этих мелочах, чтобы показать, что я вовсе не собирался удивить своим «творчеством» весь Китай — как уже говорилось, писал я для собственного удовольствия. Когда роман был окончен, в Лондон приехал Сюй Дишань[121]; однажды, исчерпав тему разговора, я прочел ему два отрывка из написанного. Он не высказался по поводу прочитанного, а лишь улыбнулся. Потом, он посоветовал мне, отослать рукопись в Китай. Я не решался — если и посылать, думал я, сначала нужно доработать. Но Сюй не сказал мне, какие места нуждаются в исправлении, сам же я, естественно, не ощущал собственного аромата. Тогда я махнул рукой и послал рукопись Чжэн Сиди[122] — просто бросил ее в почтовый ящик, даже не заказным письмом. Месяца через три «Сяошо юебао» неожиданно для меня решил публиковать роман. На радостях я устроил пир — съел в китайском ресторанчике чоп суй[123]. А о том, что было дальше, читатель узнает из следующих глав.

6. Как я писал «Записки о Кошачьем городе»

Все свои книги, начиная с «Философии Чжана», я отдавал в журнал «Сяошо юебао», а затем они выходили отдельными изданиями в типографии «Коммершэл пресс». Но вот рукопись романа «Озеро Даминху» сгорела вместе с типографией[124], а наборный экземпляр повести «День рождения Сяопо» пришлось впоследствии передать издательству «Шэнхо Шудянь». Журнал «Сяошо юебао» прекратил существование. Тогда-то ко мне обратился с предложением написать «большую вещь» Ши Чжэцунь — редактор «Сяньдай», единственного пользовавшегося успехом журнала в подвергшемся интервенции Шанхае. Так я впервые стал писать не для «Сяошо юебао». Этой «большой вещью» стали «Записки о Кошачьем городе». После публикации в журнале они вышли отдельной книгой в «Сяньдай Шуцзюй», и это явилось началом моего сотрудничества с другими издательствами, помимо «Коммершэл пресс».

Мне самому кажется, что «Записки о Кошачьем городе» не удались. Книга безжалостно открыла всем, какие ординарные у меня мозги. Дойдя до середины, я уже хотел было отложить перо, но обстоятельства не позволили мне пойти на это, и пришлось довести дело до конца. Некоторые считают, что «Записки» заслуживают похвал за то, что в них нет юмора, — точно так же, как Мэй Ланьфан вызывает восторг, имитируя исполнителей мужских ролей[125]. Но это говорит не о достоинствах книги, а лишь о том, что авторам высказываний надоел мой юмор. Когда приелись пшеничные лепешки на пару, и чумиза покажется ароматной — но такова ли она в действительности?

На самом деле в «Записках о Кошачьем городе» юмор должен был присутствовать: ведь это сатирическое произведение, а юмор и сатира строго различаются лишь в теории. На практике же между ними почти невозможно провести четкую грань. Чем злее сатира, тем живее и занимательнее она должна быть написана. Вымышленные персонажи и события должны быть представлены так подробно, объемно, естественно и полнокровно, чтобы у читателя не возникало сомнения в их подлинности. Только тогда скрытый до поры сатирический замысел сможет обрести достойное словесное выражение и будет достигнут желаемый эффект. О чем бы ни шла речь — об империи трехвершковых лилипутов или о Стране благородных педантов и зануд[126], — нужно прежде всего оживить персонажи, заставить события подчиняться воле автора и лишь потом высмеять достойное осмеяния, ударяя по больному месту. Вот тогда можно вызвать у читателя и смех, и слезы. Но чтобы достичь живости, легкости и изящества, необходим юмор. Можно обойтись и без него, но тогда нужны очень острое перо и очень умная голова, чтобы каждая пощечина оставляла красную полосу, чтобы за каждой молнией следовал гром. У меня нет ни такого пера, ни такой головы; когда же я отошел от более или менее освоенного мною юмора, «Записки» стали трепыхаться в пыли, подобно птице с перебитым крылом.

Что касается идейной стороны, то у меня нет позитивных концепций и предложений. Наверно, это недостаток, свойственный большинству сатириков. Но в лучших сатирических творениях автор одним ударом обнажает пороки человеческого общества и указывает на их корни; даже не выдвигая позитивных идей, он помогает найти лекарство тем, кто полон желания лечить болезнь. Я же не гожусь в идейные руководители и не умею безошибочно указывать истоки недуга. Следовательно, недостаток, обычный для сатиры, налицо, а должного эффекта она не достигает. Мои мысли обращены к тому же, о чем, думает каждый человек, поэтому я мог бы и не писать — всем и так все известно. Мне не дают покоя мерзости, творящиеся на наших глазах, но, в чем причина их возникновения, я сказать не в состоянии. Как и большинство окружающих, я пробавляюсь сетованиями на то, что «люди стали не те, что раньше» (лично я подобную формулу не употребляю, но дела это не меняет). В таких рассуждениях звучит сожаление по поводу несовершенства мира и обращенное к людям увещевание, но сожаления и увещевания более приличествуют сочинениям морализаторского толка, практический результат от которых равен нулю. Возможно, написанное мною вообще не дотягивает до уровня сатиры. Ведь если сатирик высказывает оригинальные или парадоксальные суждения, он демонстрирует блеск своего ума, даже если созданное им никому и ничему не поможет. Я же всерьез толкую об общеизвестном — так имею ли я право величать это сатирой? Можно переделать сатиру в проповедь, но тогда читать ее будет еще скучнее. Проповедями могут заниматься либо мудрецы, либо дураки. Я знаю, что я не мудрец, но и круглым дураком себя не считаю. Правда, я все-таки написал «Записки о Кошачьем городе»…

Следует сказать, что созданию этой не слишком, удачной книги способствовал ряд внешних импульсов. Первый из них — разочарование положением дел в стране. Наши военные, дипломатические и прочие неудачи легко вызывают у эмоциональных, но не слишком разбирающихся в сути проблем людей, вроде меня, сначала гнев, а потом разочарование. Испытав его, такие люди начинают увещевать, а ведь это скорее женское дело. Человек, которого не заботят высокие материи, вполне может находить себе пропитание на навозной куче. Люди высоких помыслов стараются не приближаться к ней. И только межеумки хотят сохранить эту кучу и одновременно предостерегают мух: «Здесь антисанитарные условия!» Моя беда в том, что я позволил внешним импульсам овладеть моей душой, забыл о том, что у меня есть еще «мозги», и начал предостерегать мух! Могут возразить, что и лишенный высоких помыслов человек в состоянии написать очень неплохую книгу. Верно, в истории литературы тому есть немало примеров. Но они должны либо владеть искусством реалистических описаний, либо уметь заражать читателей своими эмоциями. Если автор подробно и правдиво воспроизведет свои внешние впечатления от предмета, он сыграет роль пусть не микроскопа, но хорошо отполированного стекла, отражающего мир. Если писатель сильно выразит даже самое обыкновенное чувство, он вызовет ответную реакцию. А вот я взялся за сатиру. Она предполагает, что автор стоит выше изображаемого, но я не сумел оказаться на высоте. Сатира должна быть хладнокровной, потому я не стал метать громов и молний, выражался сдержанно. Я не смог ни поставить перед людьми зеркало, ни бросить им в душу гранату. А жаль! Было бы неплохо, если бы мне удалось за счет юмора компенсировать недостатки моей сатиры. Юмор и сатира отражают разные душевные состояния, но равно требуют от автора ума, пусть не самой высшей пробы. Автор может также выразить — хотя бы через стиль — свой характер. Я же сознательно отказался от юмора, и таким образом у «Записок» вообще не осталось достоинств. За неудачей «Озера Даминху» последовала неудача «Записок о Кошачьем городе». Друзья часто уговаривали меня не злоупотреблять юмором; я им благодарен, ибо и сам знаю, что юмор может наскучить. Но после этих двух неудач я понял, что собака имеет мало шансов превратиться в кошку. Когда я очень стараюсь преодолеть себя, мне иногда удается написать серьезную, благопристойную вещь. Но таким произведениям всегда недостает естественности, как накрашенной и нарумяненной женщине с забинтованными ножками. Позвольте же мне говорить, что придет в голову! Да, это может надоесть, но ведь в этом есть и что-то милое, наивное. Я не мечтаю достичь вершин, аристофановское веселое буйство выше моих возможностей, но и чрезмерная скромность тоже не нужна.

Конечно, было бы неправильным сказать, что эти две вещи — «Озеро Даминху» и «Записки о Кошачьем городе» — не принесли мне никакой пользы: они дали мне возможность набить руку в правдоподобных описаниях, научили убедительно говорить заведомую ложь. Выходит, и неудача может обогатить определенным опытом.

Безусловно, та форма, в которой написаны «Записки», обычна для сатирической литературы и многократно использовалась до меня. Кошка или человек отправляется в путешествие, на поиски приключений и записывает все, что с ним произошло. Куда отправляется — неважно: на Луну, в ад или куда-нибудь еще. Такой корреспондент бывает настроен либо критически, либо сентиментально. Герой «Записок» явно принадлежит ко второй категории: критика у него не получается, преобладают поверхностные эмоции, его суждения напоминают ворчание матроны, вернувшейся с банкета голодной.

Форма эта мне давно знакома. Кстати, город кошек — а не, скажем, город собак — возник у меня случайно: просто в тот день я принес домой рыжую с белыми полосами кошку. Уэллс в «Путешествии на Луну» сравнивает организацию общества на Луне с разделением труда у муравьев; ясно, что он хочет показать один из возможных путей развития человеческой цивилизации. У меня другое дело: если бы в тот день я принес кролика, в книге появился бы город кроликов, который ничем не лучше города кошек.

Бесспорно, изображенные в книге кошки мало приятны. Но бесспорно и то, что я критиковал их из любви к ним. Жаль, что мне не удалось придумать, как им помочь. Значит, и я не лучше! Но следует сказать, что, дай я им самый лучший совет, они умудрились бы так извратить его, что получился бы забавнейший анекдот. Мне совестно, что при всей любви к кошкам я смог лишь написать на них сатиру. Впрочем, побыв с кошками некоторое время, я понял, что, если бы я откровенно высказал свои претензии к ним, а затем предложил им самый лучший совет, они нашли бы способ тайно расправиться со мной. Значит, я смалодушничал, и это еще более оттеняет храбрость кошек. Но хватит об этом.

8. Как я писал рассказы

Я уже упоминал, что свой первый рассказ я написал, еще будучи преподавателем Нанькайской средней школы, причем единственно ради того, чтобы уважить редактора школьного журнала. Это случилось почти тринадцать лет тому назад. Рассказ ничего из себя не представляет и не сыграл никакой роли в моей литературной судьбе — мой творческий путь начался с «Философии Чжана».

В том-то и беда — я начал сочинять романы, еще не имея опыта работы над рассказами. А ведь хороший рассказ требует полной отдачи сил, тогда как роман допускает послабления. Достаточно нескольких хорошо написанных эпизодов с парой ярких фраз в каждом из них — и роман уже может постоять за себя. Конечно, это не лучший вариант, но на деле так бывает сплошь да рядом, и даже читатели склонны, по-видимому, многое прощать роману за его размеры. Немало весьма несовершенных романов продолжают свое существование, а вот к рассказам отношение куда более строгое. Естественно поэтому, что, создав пять или шесть романов, я очень недалеко продвинулся в технике письма. Рассказ как жанр возник позже романа, причем это единственный жанр, в котором почти все зависит от мастерства автора. Начав прямо с романов, я уподобился атлету, который начинает тренировки не с упражнений, развивающих силу ног, а прямо берется вырывать тяжелый вес: хорошо, если этот вес не раздавит его. Эту премудрость я понял лишь после того, как написал несколько рассказов.

Я сказал «несколько». Всего в сборники «Написанное в спешке» и «Вишни и море» вошло двадцать пять рассказов, недавно написано еще несколько «Разящее копье», «Старая трагедия в новое время»… Их можно объединить в три группы. Первую группу составляют четыре рассказа, открывающие «Написанное в спешке», вместе с более поздними вещами — «Господин в бриджах» и «Внук». Во вторую группу я включаю все созданное в промежуток между рассказами «У храма Великой Скорби» и «Серп луны». В третью группу входят «Серп луны», «Разящее копье» и «Старая трагедия в новое время». Рассказы из первой группы я сочинял походя: самый ранний, «Девятое мая», — по просьбе «Ежемесячника Цзинаньского университета», «Горячие пирожки» — для литературного приложения к газете «Иши бао» (он получился таким коротким потому, что более длинных там не принимали). В то время я вовсе не предполагал всерьез заниматься рассказами; «наскрести нужное количество знаков» было моей единственной заботой. Лишь после 28 января[127] я понял, что без рассказов мне не обойтись. Появилось много новых журналов, все они обращались с заказами, и удобнее всего было рассчитываться с ними рассказами. Именно «удобнее» — тогда я еще относился к рассказам немного свысока, порой ставя знак равенства между ними и юморесками вроде «Внука». Так я тогда и планировал: изредка писать рассказы-юморески, всерьез же заниматься сочинением романов. Но свободного времени было мало, предложений от издателей становилось все больше, так что мне пришлось пересмотреть свое несерьезное отношение к этому жанру. «У храма Великой Скорби» открыл собой вторую группу рассказов.

Вошедшие в эту группу «Видение» и «Черный и белый Ли» переделывались мной по три раза: раз уж начал относиться серьезно к рассказам, надо делать их как следует. И все-таки некоторые были написаны одним духом, без должной отделки — на это просто не было времени. Гонорары малы значит, лучше написать побольше; не хочешь подвести приятеля — значит, надо спешить. Эти два соображения определили мой, а возможно, и не только мой, принцип «оптовой торговли»: больше и хуже предпочтительнее, чем меньше и лучше. Это не было сознательной установкой — так уж получалось. Я чувствовал себя виноватым перед искусством, но не хотел обижать ни деньги, ни друзей. Однажды Ван Пинлин[128] предложил мне написать что-нибудь; я писал и отбрасывал написанное, накопилось около трех печатных листов, а вещь не получалась. Тогда я собрал все листки и отправил их Вану, чтобы убедить его в своей добросовестности. Я не хочу бравировать серьезным отношением к творчеству — просто рассказываю про этот случай, кстати говоря, единственный, не то я умер бы от переутомления или от голода. Смерть от переутомления мгновенна и почетна, а вот от голода умирают медленно и некрасиво. Если вместо полулистового рассказа ты пишешь три листа заготовок, а в результате получаешь те же двадцать юаней или того меньше, чего можно ожидать, кроме голодной смерти? Впрочем, я заговорился.

Материал, легший в основу пятнадцати рассказов второй группы, можно поделить на четыре подраздела: 1) мой личный опыт и впечатления от известных мне людей и событий; 2) истории, услышанные от других; 3) подражания другим писателям; 4) вымышленные люди и события, вставленные в заранее придуманный сюжет.

Начну с подражаний, ибо к их числу относится лишь рассказ «Косичка», написанный по образцу «Отшельника» Ф. Д. Бересфорда. Читая студентам курс художественной прозы, я перевел эту полную выдумки вещь. Потом она все не выходила у меня из головы, и мне захотелось написать нечто в этом духе. Но сколько я ни старался, оригинальных ходов найти не удалось, так что материал рассказа принадлежит мне, а замысел — другому автору. В первый подраздел входят семь рассказов; один или два из них повествуют о лично мною пережитом, остальные о том, что я наблюдал. Об этом не стоило бы много говорить, если бы не та разносная критика, которой подвергся рассказ «Самопожертвование». В нем изображены действительные люди и события, но каждый из писавших о моих рассказах непременно проходился по нему, причем иные даже называли его нереалистическим. Поначалу я, как и любой на моем месте, защищался от критики ссылками на то, что «ведь так было на самом деле!». Но потом я внимательно перечитал рассказ и понял, что он действительно не удался. Конструкция его шатка, последняя часть не очень работает на ту идею, которая обозначена в начале. Ткань его рыхлая, словно одеяло из старой ваты. Нельзя полагаться лишь на достоверность взятых из жизни фактов: сами по себе они не образуют рассказа, главное в том, как ты их изобразишь. Слишком большое доверие к материалу может означать недооценку искусства.

Напротив, рассказы, включенные во второй подраздел, получились довольно крепкими, хотя о положенных в их основу событиях я знал лишь понаслышке. Может быть, именно поэтому я был особенно осторожен. Равным образом удались и рассказы из четвертого подраздела, в которых действуют исключительно вымышленные персонажи. Совершенно ясно, что в «Черном и белом Ли», а также в «Железном быке и больной утке» главные герои являются олицетворением двух разных идей. При этом сначала возникали идеи, и только потом их олицетворения. Так что персонажи с самого начала были поставлены в определенные рамки — «их же не прейдеши» — и развивались в заданном направлении; мне думается, что это лучше, чем валить все в одну кучу. Опыт обогащает воображение, а воображение подкрепляет опыт.

В стилистическом отношении эти вещи безыскуснее, нежели романы. Иногда это объясняется неоднократными переделками, иногда необходимостью скорее сдавать рукопись в печать. В первом случае рассказ лишается первоначального огня, во втором — не имеет его с самого начала. А вообще я стараюсь сохранять «общедоступность» и «разговорность». От стиля я прежде всего требую ясности, все остальное может подождать. Если ясность стиля порождена четкостью мысли, она превращается в силу. Но знаю, удалось ли мне достичь ясности и силы стиля, но я к этому стремился.

Теперь настала очередь третьей группы рассказов («Серп луны», «Солнечный свет», «Разящее копье», «Старая трагедия в новое время»). Ко времени их создания мое отношение к рассказам изменилось. Обстоятельства заставляли меня втискивать в рассказ материал, достаточный для романа. Заказов поступало все больше, добывать новые материалы становилось все труднее, и вот приходилось черпать из хранившихся в глубине души заготовок для романов. Оптовая торговля таким образом превращалась в розничную. Жалко было из рассчитанного на десяток печатных листов материала делать коротенький рассказ вроде «Разящего копья», но вдруг ко мне пришло понимание того факта, что я вовсе не проигрываю (какая великая вещь — опыт!). Ведь если я из груды материала выбираю один эпизод, ясно, что я выберу самый интересный. Как говорится, лучше съесть кусочек райского персика, чем корзину гнилых абрикосов. Далее, хотя в романе есть центральная идея, из-за обилия событий и множества персонажей она неизбежно обрастает другими, менее существенными. Если же оставить лишь одну главную мысль, изложение станет более концентрированным и ярким. Да и на основе других идей, содержащихся в романе, можно написать хорошие рассказы, меж тем как в сюжетных переплетениях романа каждая из них невольно скрадывается. В романе важна соразмерность, в рассказе — концентрированность.

Вот, к примеру, «Серп луны». Первоначально это был один из эпизодов романа «Озеро Даминху». Когда рукопись романа сгорела, я без сожаления расстался со всеми остальными эпизодами, но не с этим. Вне сомнения, это был лучший эпизод романа, но там он не производил впечатления такой стройности, как в рассказе, потому что был зажат среди множества других сцеп. Сейчас я готов предпочесть «Серп луны» «Озеру Даминху» — не потому, что это особо выдающееся произведение, а потому, что высвобожденный из оболочки романа эпизод звучит сильнее.

То же можно сказать и о «Разящем копье». Первоначально это была небольшая сцена из задуманного мной романа «Учитель кулачного боя». Роман этот — если мне удастся его написать — будет относиться к батально-авантюрному жанру. Думаю о нем я давно, но все боюсь — что-то из него получится? Но сейчас говорить о нем рано, в творчестве нельзя выдавать авансы. В «Разящем копье» у меня изображены три персонажа и одно событие. Я отобрал их из большой кучи материала, не раз тщательно обдумал все, что с ними связано, оттого-то они могут стоять на собственных ногах. Пусть я пожертвовал материалом, зато выиграло искусство. Ведь искусство — не свинина, его цена не обязательно зависит от размера куска. И все-таки я получил девятнадцать юаней вместо возможных трехсот пятидесяти, а потому не всегда решаюсь оставаться с искусством на короткой ноге. «Он жертвует собой ради искусства!» Звучит это хорошо, но зачем же доводить писателя до голодной смерти? Мне это непонятно.

Если бы не было «Серпа луны», «Солнечный свет» мог бы показаться очень неплохим произведением. Некоторые считают, что «Солнечный свет» проигрывает из-за выбора темы. Мне же кажется, что «Серп луны» затмевает «Солнечный свет» вот по какой причине: «Серп луны» представляет собой несколько переработанную часть готового романа «Озеро Даминху», изложение идет плавно, в рассказе нет ничего лишнего, чужеродного. «Солнечный свет» тоже написан на материале предполагаемого романа, но этот материал не был основательно продуман, выношен, мне пришлось вставлять в рассказ то, что быстрее приходило на ум, а это порождает ощущение чего-то непереваренного, неестественного. Здесь уместно напомнить, что творчество требует времени. Это означает, что писатель должен иметь возможность потратить на работу столько времени, сколько необходимо для создания хорошей вещи. А тут все решает одно великое слово: «еда». Часто приходится слышать вопли: увы, нет великих произведений!!! Внимая этим воплям, я думаю: неужели эти крикуны представляют себе писателя в виде крошечного насекомого, питающегося росой? Я понимаю, что мой талант не так уж значителен я вряд ли в этой жизни можно ждать от меня великих творений. Но я уверен, что, если бы мне дали достаточно времени и еды, я мог бы написать неплохие вещи. Не верите? Что ж, давайте попробуем!

В «Старой трагедии в новое время» есть много недостатков. Главный из них состоит в том, что многие персонажи, только появившись, вскоре исчезают — недостает развития. Произошло это потому, что я сначала предполагал писать роман, а затем переключился на повесть. Поэтому мне пришлось сосредоточить внимание на одном персонаже, а всех других отодвинуть в сторону — ведь я должен был уложиться в три печатных листа с небольшим. Может быть, сделай я из этого материала рассказ, получилось бы лучше. Когда я обдумывал роман, я хотел сделать ведущими персонажами старого Чэня, его двух сыновей и Сун Лунъюня. Старый господин Чэнь олицетворял прошлое, его старший сын на одну треть уже принадлежал новому, второй сын делил себя пополам между старым и новым, тогда как Сун выступал символом новой эпохи. Преобразуя роман в повесть, я вынужден был расстаться с тремя четвертями материала и как следует заняться одним старым Чэнем. Остальные персонажи превратились в силуэты и выполняли одну функцию — помогали движению сюжета. Такой метод опасен, и он в действительности не привел к хорошему итогу. И все же старый господин Чэнь получился крепким орешком; не знаю, удался ли бы он в такой степени, если бы я писал роман. Потому-то я все же не раскаиваюсь в том, что распродал в розницу материалы, заготовленные для романов. Наоборот, мне кажется, что я достиг больших результатов; так актер, играющий в батальной пьесе в мягкой, утонченной манере, производит большее впечатление, чем тот, кто умеет лишь орать и принимать воинственные позы.

Вот то немногое, до чего я додумался, сочинив три десятка рассказов. Но одно дело — понять умом, другое — действительно начать писать лучше. Когда я думаю о своих будущих книгах, меня порой пробирает дрожь. Впрочем, кто знает? Вдруг «старый вол» начнет тащить свою «разбитую повозку» с новой силой!

12. Изображение персонажей

В старое время считалось, что центральная задача творчества изображение людей. Населить мир еще несколькими придуманными, но бессмертными персонажами вроде У Суна и Линь Дайюй[129] — вот это и есть творчество. Потому успех или неудача произведения зависели от изображения людей, а не фактов. Фактов много, они моментально сменяют друг друга, сегодня кажутся важными, а завтра начисто забываются; поэтому один У Сун стоит больше, чем «Деяния судьи Ши»[130] с десятью продолжениями.

Но в наши дни литература испытала на себе неодолимое влияние двух факторов: науки и общественного самосознания. Воздействие науки проявилось в том, что стали требовать не только достоверного и подробного описания фактов, но и соответствия изображения персонажей законам биологии и психологии. Немыслимые красавицы, невероятно талантливые юноши и богатыри сверхъестественной силы должны были постепенно сойти со сцены, а простое воспроизведение душевного мира героев заменил его анализ. Персонажи стали достовернее и сложнее, но творчество понесло урон — ведь анализ еще не есть творчество. А в результате роста общественного самосознания литература стала уделять столько времени выполнению своего социального долга, что ей уже не до создания образов героев; она старается привести как можно больше фактов, чтобы вскрыть темные стороны общества и направить читателей на путь социального прогресса. Общество представляет собой цельный и сложный организм; выделить из него одно явление, показать его значение, предложить методы устранения недостатков — все это, конечно, нелегко, и можно понять писателя, не успевающего заняться своими героями. К тому же ему кажется, что стремления и судьбы отдельных личностей слишком ничтожны в сравнении с социальной революцией. И вот обличительные репортажи стали считать литературой, а стремление создать яркие образы заклеймили как пережиток индивидуализма.

Что же будет дальше? Очевидно, человечество движется по пути ко всеобщему равенству. Героизм подходит к своему концу — в мире будущего героям вряд ли уготовано место. Если так будет продолжаться, неизбежно настанет день, когда никто не будет ни выше, ни ниже других, когда каждый станет отдавать все свои способности ради блага коллектива. Тогда личные стремления утратят свое значение, а конфликты между людьми уступят место противоборству человечества с природой. Если же не останется ни борьбы, ни драматических ситуаций, наверное, исчезнет и искусство: интерес к людям утратится, а информацию о фактах с большим успехом смогут давать телефон, телеграф, кино и прочие человеческие изобретения, развитие которых нельзя предугадать.

Но если каноны прошлого перестали быть незыблемыми, а будущее не сулит ничего хорошего, что же делать с изображением литературных персонажей? Молча ждать, пока оно окончательно выйдет из моды? Не думаю. Во-первых, до полного исчезновения литературы пройдет еще немало времени, и вряд ли есть резон сейчас же откладывать перо в сторону. Во-вторых, хотя современная литература уделяет фактам больше внимания, нежели людям, тот, кто поступает наоборот, не обязательно окажется в проигрыше. Коль скоро нас продолжают интересовать персонажи Гомера и Шекспира, значит, образы людей воздействуют сильнее, чем описание фактов. Говоря по правде, если бы не образы героев у Гомера и Шекспира, кто стал бы читать повествования о тогдашних диких нравах и о невероятных событиях? В-третьих, сила литературы в конкретности изображения. А можно ли изобразить что-то конкретно, минуя людей? Если литература хочет заниматься фактами, это должны быть очеловеченные факты. Как ни насыщен событиями роман «Возведение в сан божеств», ему не сравниться с повествованием о добрых молодцах, вынужденных уйти в горы Ляншань[131]. Кроме того, литература через изображение фактов старается воздействовать на нас, направлять нас, но мы — люди, поэтому нас больше всего волнует изображение нам подобных. Взять сцену погребения цветов[132] взволновала бы она нас, если бы не было Линь Дайюй или если бы вместо нее фигурировала мировая чемпионка по легкой атлетике? Воспевание подвигов и заслуг единичных героев сегодня отдает анахронизмом, но и груды фактов в безлюдной пустыне выглядят не слишком привлекательно.

Но продолжим разговор об изображении персонажей, не боясь повторить уже сказанное другими.

Самое трудное при описании человека — сделать его живым. Конечно, указание профессии, сословия, национальности может помочь воссоздать характер человека, но обилие подробностей часто приводит к противоположному результату — в них могут потеряться подлинно индивидуальные черточки, портрет может получиться статичным. Чтобы изобразить человека, нужно знать о нем все, но не обязательно сразу обо всем рассказывать, как это делают гадатели-физиономисты. Пусть о человеке больше говорят его поступки. Чем больше черточек характера будет передано через действия персонажа, тем более живым, натуральным он будет казаться. Профессия и место жительства героя представляют интерес для читателя, но еще более важны его человеческие качества. Если персонаж выступает лишь представителем чего-то, сила его воздействия будет ограничена. Возьмем, к примеру, книгу русского классика. Разумеется, знакомый с положением в России читатель извлечет из нее больше, чем тот, который не представляет, где эта страна расположена. Но величие такой книги состоит не в том, что она помогает небольшому числу знатоков узнать еще больше о России, а в том, что она дает возможность самому неосведомленному человеку понять, что русские — тоже люди. Или обратимся к библейским преданиям и пьесам Шекспира: в них обычно сообщается мало сведений о героях, но эти персонажи сотни и тысячи лет волнуют все человечество. Для контраста возьмем «Маленькую француженку» Энн Дуглас Сэджуик, в которой описываются различия между женщинами Франции и Англии, вышедшую под псевдонимом Элизабет книгу «Путешественники», в которой сопоставляются немцы и англичане, или «Верную нимфу» Маргарет Кеннеди, где говорится об отличиях художника от других людей. Все это неплохие, довольно интересные книги, но великими их не назовешь. Коль скоро речь идет о специфике определенной группы людей, общее, групповое начинает диктовать свои законы. Индивидуальные особенности, играющие главную роль в жизни людей, как бы перемещаются на периферию. В результате изображается то, что отделяет одних людей от других, но забываются общие для человечества устремления и идеалы; сообщаются новые сведения, но оставляются без внимания коренные жизненные проблемы, В таких описаниях на первый план выступают детали, главное же — то, что помогает людям в их совместной борьбе, — предается забвению. Если авторы подобных книг не очень глубоко понимают своих персонажей, они часто пробавляются картинками общественных нравов, а живая жизнь остается где-то в стороне. В последние годы на Западе появилось много романов, в которых изображены китайцы; девять десятых из них описывают различия между нациями Востока и Запада, но знания авторов поверхностны, и в итоге китайцы выглядят какими-то чудными животными, не очень напоминающими людей. Если бы эти писатели искренне старались понять и воссоздать жизнь своих персонажей, они могли бы ошибиться в частностях, но преуспели бы в главном. Противоположность этому являют те книги, действие которых происходит вне времени и пространства, чьи авторы пренебрегают изображением пейзажей, нравов и вообще реальной жизни, стремясь лишь к художественной гармонии. Если такая книга создана талантливым мастерам, живущим в царстве своих грез, в ней есть своя прелесть. Но от таких произведений нельзя ожидать большой впечатляющей силы. А о безделушках, сочиненных малоталантливыми, но набившими руку авторами, и говорить нечего. В произведениях писателей романтической и эстетской школ отчетливо видно, как проза вторгается в сферу поэзии. Но мы должны ясно понимать: романы в новейшую эпоху одержали верх над поэзией не только потому, что в них можно изобразить все, о чем говорится в стихах. Главное другое: в прозе можно сказать и о том, о чем в стихах нельзя или не принято говорить. Уолтер Рэли говаривал, что крупный прозаик должен быть прежде всего юмористом, а автор романсов поэтом. Слово «юморист» здесь, по всей видимости, употреблено не в его современном значении, а в смысле «знаток людских нравов и окружающей жизни, умеющий воспроизвести ее на бумаге». Поэтом же Рэли именует одаренного фантазией человека, способного посреди обыденной действительности создать свой романтический, идеальный мирок. Но для нас самое главное в том, что «крупный прозаик» должен уметь воспроизвести окружающую жизнь.

Понятно, что предметом изображения является не только профессия или социальное положение героя, но и его внешность, а для этого требуется наблюдательность и меткость характеристик. Если написать, что у такого-то персонажа подбородок блестел, как пятка, или шея напоминала куриную ногу, эти детали наверняка запомнятся читателю и придадут живость облику героя. Напротив, чрезмерно подробные или приложимые к множеству людей описания — напрасная трата времени. Нельзя описывать все — от шляпы до подметок сапог; следует выделять лишь то, что действительно характеризует данного человека. Обилие подробностей легко превращается в обузу. Читатель ждет, что каждая сообщаемая ему деталь сыграет впоследствии какую-то роль, и разочаровывается, убедившись, что автор стремится лишь к полноте описаний. Совсем не обязательно сразу же давать полный портрет человека; можно сначала нарисовать лишь силуэт, а потом постепенно добавлять новые черточки, делая облик персонажа все более отчетливым для читающего. Так, люди, прежде чем стать друзьями, постепенно узнают друг друга, находя во взаимном общении все больше удовольствия. И не обязательно каждый раз, вводя новый персонаж, стараться немедленно достичь драматического эффекта. «Раздался грозный крик, и вот стремительно появился полководец, обликом подобный тигру»[133] подобные фразы, конечно, привлекают внимание аудитории, но в эстетическом плане более оправданно употребление не слишком ярких красок, которые как бы указывают на возможности дальнейшего развития характера человека и изменений в его судьбе.

Характеризуя персонаж через его речь, внешний облик или привычные телодвижения, не надо злоупотреблять этим приемом. У Диккенса второстепенные герои, как правило, имеют какую-нибудь раз навсегда заведенную привычку и набор любимых выражений. Один из множества примеров — Бегнет из «Холодного дома», который то и дело пускает в ход военный лексикон и щеголяет военной выправкой. Но Диккенсу это простительно как юмористу — многократным повторением похожих слов или ситуаций он, добивается комического эффекта. Для серьезных целей этот прием не годится. Если персонаж все время повторяет одни и те же обороты речи или движения, читатель вправе усомниться, в своем ли тот уме. Иное дело — стремиться к тому, чтобы в изображаемом человеке все соответствовало его профессии, семейному положению и т. д., но это требует очень глубокого понимания и очень тонкой наблюдательности. Так что не следует рисковать, берясь за изображение не очень знакомых людей.

Есть еще один прием, внешне противоположный только что обсуждавшемуся, но тоже продиктованный стремлением облегчить себе труд: изображая мужчину и женщину, ограничиваться самыми общими фразами, предоставляя читателю угадывать остальные подробности. Чем писать о героине, что она молода, весела и подвижна, со здоровым цветом лица и золотистыми волосами, лучше не писать ничего. Все равно конкретного впечатления читатель не получает.

В рассказах желательно несколькими тщательно выверенными фразами сразу закрепить в читательском восприятии внешний облик персонажа. В романе же можно сначала передать лишь общее впечатление, а затем постепенно уточнять его через воспроизведение телодвижений персонажа. Допустим, представляя два персонажа, вы сказали, что у одного большой рот и толстые губы, а у другого рот небольшой и губы тонкие. Потом вы можете свести их за обеденным столом и описать их рты и губы в процессе поглощения пищи. Этим вы сможете не только оживить в читательской памяти облик персонажей, но показать через действия различие в их характерах. Ведь даже незначительные поступки всегда приоткрывают те или иные черточки характера человека. Что бы ни изображалось — окружающая обстановка, события, поступки, — в центре внимания всегда должен быть человек. Мало передать содержание беседы двух героев; опишите, как во время разговора они пьют чай, как потеют, если дело происходит летом… Тогда не понадобится отдельного описания погоды, а различия в манере пить чай скажут что-то новое о характерах героев. Это прием сильный, но не производящий впечатления искусственности.

Пожалуй, диалог больше всего помогает раскрыть характеры персонажей. У каждого своя манера говорить, каждый воспроизводит в разговоре свой образ мыслей. Нельзя только вставлять в уста героев длинные речи, какими бы блестящими они ни были сами по себе. Роман — не граммофонная пластинка. Надо сделать так, чтобы слышалась живая речь самих героев. В реальном разговоре ход мыслей человека не может быть таким последовательным и логичным, как в заранее написанной лекции, воспроизводя речи персонажей, мы должны учитывать скрывающиеся за ними внутренние побуждения. Слова персонажа должны соответствовать не только его социальному статусу, но и его настроению в описываемый момент.

Все, о чем мы говорили, направлено на одно — выявление индивидуальности персонажа, индивидуальность же ярче всего сказывается в поступках. Чем говорить, что такой-то персонаж — человек плохой, а такой-то — хороший, лучше дать им возможность действовать. Иначе герою, как говорится, негде будет показать свое умение владеть оружием. Через реакцию персонажа на совершающиеся вокруг события можно показать и его индивидуальность, и то, что роднит его со всем человечеством. В каждом человеке найдется что-нибудь особенное, но есть вещи, которые почти всеми переживаются одинаково. Трагедия равно волнует всех, но одни при этом плачут, другие нет; причем может оказаться, что наиболее глубоко переживает как раз тот, кто не плачет. Плакать или нет — дело индивидуальное, тогда как испытывать волнение — свойство всех людей, за возможным исключением чудаков и глупцов. Но ведь мы не собираемся делать наших персонажей непременно чудаками или глупцами! Впрочем, не нужно также стремиться, чтобы герой во всем соответствовал идеалу — идеальным героям часто недостает нормальных человеческих чувств, а это не украшает произведение. Кто из мало-мальски образованных молодых людей, в чьих жилах бурлит кровь, не думает о революции, кто хочет плестись в хвосте? Но если молодой человек в романе занят одной только революцией, ни о чем другом не помышляет, никаким слабостям не подвержен, он становится похож на мраморное изваяние. Слов нет, это красиво, да только в нашем мире таких совершенных людей не бывает. Искусство допускает преувеличение, но превращать живого человека в ангела, не оставив ни малейшего намека на то, что и он произошел от обезьяны, — это уже обман.

Итак, прежде всего необходимо воспроизвести индивидуальный характер персонажа, дать ему, так сказать, утвердиться на собственных ногах, а потом показать его сквозь призму общих для всех людей чувств и отношений. Индивидуальное пробуждает интерес к данной личности, общее же рождает сопереживание. В зависимости от своего характера и от ситуации персонажи могут по-разному плакать и неодинаково смеяться, но важно, чтобы они плакали и смеялись, как люди. Это в баснях Чжан или Ван выступают олицетворениями абстрактных понятий, в романе же они должны быть живыми людьми. В конце концов, человек — не марионетка, которой манипулируют другие, у него есть и свои мысли, и свои чувства.

14. Язык и стиль

В повествовательной прозе — рассказах и романах — следует добиваться прежде всего естественности. Использование поэтических украшений в прозе редко приводит к хорошим результатам. Дело в том, что поэтическая идея и поэтический язык в равной степени создаются автором, тогда как главная задача прозы — точно передать мысль, пользуясь готовыми языковыми ресурсами. В поэзии неожиданное словоупотребление, которое подчас трудно обосновать с точки зрения логики, может придать стиху таинственную прелесть. В прозе этого делать нельзя, да и нет нужды. Конечно, если нам очень захочется, мы можем каждый эпизод романа переделать в стихотворение в прозе. Но красота стиля — не единственная забота прозаика, в погоне за ней он может упустить главное. Исходя из этих предпосылок, перейдем к некоторым конкретным вопросам.

1. Словоупотребление. Флобер утверждал, что каждое слово имеет лишь одно полностью соответствующее ему определение. Этим подчеркивается, во-первых, необходимость большой осторожности при выборе слов, во-вторых, невозможность заниматься в прозе словотворчеством, как в поэзии; следует подбирать самые естественные, самые подходящие слова из существующего лексикона. Мы можем сказать, что в прозе точность словоупотребления важнее остроумия, а живость языка важнее, чем точность. Язык не может не быть живым, если мы хотим, чтобы проза передавала звуки и краски. Украшать прозу поэтическими побрякушками значит демонстрировать узость и негибкость своего мышления. Как говорил Монтень, «стремление выделиться особенным, необычным покроем одежды свидетельствует о мелочности характера; то же самое относится и к языку, если кто-то из педантизма или ребячества займется поисками новых и причудливых слов». Действительно, молодой человек в древнем одеянии выглядел бы нелепо. Нам стоило бы прислушаться к совету Флобера и не жалеть усилий для поиска подходящих слов, причем искать их нужно, как учил Монтень, в уже существующем живом языке. Он достаточно многообразен и изменчив, чтобы можно было писать живо и легко.

2. Сравнения. Д-р Джонсон с восхищением говорил о Свифте, что «этот парень никогда не употребит лишнего сравнения». В прозе важна отчетливость и энергичность изложения, а обилие «подобно тому, как» мешает этому. Сравнения очень важны в поэзии, в прозе же их излишек лишь вредит силе и естественности изложения. Вспомним, как описана Линь Дайюй в «Сне в Красном тереме»: «Два изгиба вроде бы нахмуренных, как бы окутанных дымкой бровей, пара вроде бы радостных, таящих в себе чувство глаз. Печаль застыла в ямочках на щеках, в нежном облике чувствуется болезненность. Блестят на свету капли слез, еле заметно нежное дыхание. Когда покоится — словно грациозный цветок смотрится в воду, когда движется — словно молодую иву колеблет ветер». В этом описании есть два недостатка. Во-первых, использование поэтического языка ослабляет силу изображения — при чтении ощущается поэтичность, но конкретного впечатления читатель так и не получает. «Капли слез, блестящие на свету» и «смотрящийся в воду грациозный цветок» хороши в стихах, где мгновенная зарисовка может заменить длинное описание: достаточно сказать о блестящих каплях слез, чтобы передать самое главное в образе девушки. От прозы же мы ждем достоверного изображения, а его нельзя достичь иначе, чем через описание различных сторон характера в различных ситуациях. Разве у Линь Дайюй всегда слезы на глазах? Разве она никогда не бывает сердитой или капризной? Во-вторых, здесь использованы сплошь готовые обороты, писатель не стал искать в живом языке слов, способных изобразить именно Линь Дайюй. Слова Флобера о «единственном определении» можно дополнить: если не нашел этого определения, лучше не употреблять никакого. Это в еще большей мере относится к сравнениям. Точное сравнение производит неотразимое впечатление, неточное же выглядит ненужным довеском. Так зачем же понапрасну тратить силы и время?

С точки зрения производимого эффекта сравнения можно разделить на раскрывающие и украшающие. Прозе больше подобают первые. Поясним эту мысль конкретным примером. У большого мастера раскрывающих сравнений Чжуанцзы[134] мы находим рассказ о том, как повар разделывает тушу быка. Рассказ вроде бы очень конкретный, но он призван пояснить отвлеченную философскую мысль. Уподобляя разделку туши проникновению в тонкости философии, Чжуанцзы достигает желаемого результата. В длинных речах нет нужды, когда мысль можно пояснить конкретным фактом или действием. Что же касается украшающих сравнений, то их по возможности лучше избегать. Поэтические украшения не могут придать прозе поэтичности. Ведь к сравнениям прибегают по нужде — в тех случаях, когда прямые описания оказываются недостаточными (…).

3. Фраза. Короткие фразы хорошо передают быстрое чередование поступков, длинные более подходят для изображения устойчивых душевных состояний. Самые короткие, из одного-двух слов, фразы помогают создать значительный драматический эффект. Правда, одна фраза не всегда способна передать законченную мысль, но в любом случае ее конструкция должна быть рассчитана на то, чтобы произвести определенное впечатление, иначе фраза не может считаться удачной. Важен также ритмический рисунок отдельных фраз, влияющий на ритм целых пассажей. Каждая фраза должна иметь самостоятельную ценность, но, когда пассаж завершен, в зависимости от требований ритмики отдельные фразы могут быть укорочены или удлинены. Насыщенный действиями эпизод лучше изображать через последовательность коротких фраз, каждая из которых воспроизводит одно действие. Вот, к примеру, отрывок из «Речных заводей» под названием «Кровь обагрила Павильон любящих супругов»:

«У Сун сказал: „Раз уж начал, так надо довести дело до конца. Убью хоть сотню, все равно казнят один раз!“ С кинжалом в руках он сбежал вниз по лестнице. „Что там за шум наверху?“ — спросила супруга командующего. Но У Сун уже ворвался в ее комнату. Увидев здоровенного детину, госпожа воскликнула: „Кто это?“ Кинжал У Суна уже был занесен над ней, последовал удар прямо в лицо, женщина повалилась, испуская крики. У Сун придавил ее и хотел отрезать голову, но кинжал не слушался его. У Сун удивился и при свете луны осмотрел кинжал. Оказалось, что он сломан. „Так вот почему я не мог отрезать ей голову!“ — сказал У Сун. Он отправился на кухню и взял тесак, отбросив сломанный кинжал. Затем он снова вернулся вниз…»

В этом эпизоде так много действий, отделенных друг от друга короткими промежутками времени, что длинные фразы никак не смогли бы передать быстроту развития событий. По контрасту нетрудно представить себе, какой эффект производят длинные фразы. Их конструкция, как и выбор слов, не имеет самодовлеющей ценности, а определяется исключительно характером изложения в каждом отдельном эпизоде. В большинстве случаев есть смысл чередовать длинные и короткие фразы — это разнообразит ритм и дает отдых читателю. Не вызванное необходимостью пристрастие к коротким фразам производит впечатление торопливости. Длинные фразы всегда требуют от читателя дополнительных усилий и создают монотонность.

Поскольку в китайском языке отсутствуют относительные местоимения, очень трудно конструировать уравновешенные, приятно звучащие сложные предложения. Если же заменять придаточные предложения развернутыми определениями, фразы могут получиться такими громоздкими, что читателю будет трудно добраться до конца. В переводах порой приходится идти по такому пути, но в оригинальных произведениях следует максимально использовать возможности родного языка, не прибегая к неестественно звучащим оборотам, взятым из иностранных грамматик. Естественность должна быть на первом месте, а тут фразу до конца не дочитаешь. Для достижения естественности важно, во-первых, раскрывать красоту языка, избегая ненужных новаций, а во-вторых, избегать ненужной болтовни и украшений.

Написав несколько фраз, очень полезно прочесть их вслух.

4. Абзац. Абзац — это как бы увеличенная фраза. В прозе часто случается, что какую-то мысль можно полностью выразить лишь в семи-восьми фразах. Значит, деление текста на абзацы должно помочь выявить ход мысли автора и последовательность изложения. Если бы мысль могла обрести зримую форму, ею был бы абзац. Четкое, рациональное выделение абзацев весьма помогает прояснению мысли.

В романе или рассказе выделять абзацы нетрудно — ведь изображаются события и поступки, а у них всегда есть начало и конец. Трудность состоит в том, чтобы ритм каждого абзаца помогал воспроизведению событий и поступков, чтобы подбор и расстановка слов соответствовали смыслу изображаемого, как музыкальное сопровождение в звуковом кино. Если о важном событии повествуется в легкомысленном тоне — это провал. Подобно музыке, ритм прозы должен в каждом отдельном случае рождать соответствующее настроение.

5. Диалог. Диалоги в художественной прозе должны выглядеть особенно естественно. В описаниях пейзажей или персонажей еще можно иной раз употребить редкое слово или нарочито усложнить фразу, диалогу же это противопоказано. В нем должны употребляться самые обычные, взятые из бытовой речи слова, но их следует подобрать так, чтобы создавалось впечатление живости и силы. Если автор хорошо знает своих персонажей, они всегда будут говорить то, что уместно при данных обстоятельствах, и так, как это им присуще… Диалог — не запись речей, а связующее звено между сценами романа. Он должен выполнять не только служебные, но и эстетические задачи, должен помогать правдиво воспроизвести тот или иной тип, ту или иную индивидуальность.

В принципе диалоги должны быть короткими. Бесконечные словоизлияния только снижают драматичность изложений. Но если никак не обойтись без длинной речи, ее восприятие можно облегчить сменой интонаций, изображением реакции слушающих. Без этого читателю покажется, что он внимает граммофону, а не присутствует при беседе живых людей. Живости диалога помогает также, когда говорящий не отвечает прямо на заданный ему вопрос: в реальной жизни люди часто заняты своими мыслями, спешат поделиться собственными заботами или теряют нить разговора из-за внезапно нахлынувших чувств. Одним словом, диалог должен быть естественным и эмоциональным, а не состоять лишь из вопросов и ответов, как в «цивилизованном театре»[135].

Писатель, владеющий искусством диалога, может в ходе разговоров сообщить читателям нужные сведения, не тратя время на их подробное изложение. Этим достигается разнообразие приемов. Если А дал Б какое-то поручение, не обязательно показывать, как Б выполнял его — достаточно устного доклада об исполнении. Рассказ о событии может придать ему добавочные краски и сократит количество описаний. Да и диалог станет более насыщенным и содержательным.

6. Стиль. Не будем стараться дать определение стиля или изложить общие требования, предъявляемые к стилю художественной прозы. Остановимся лишь на некоторых моментах.

1) О чем бы ни шла речь, в ней должна чувствоваться искренность, а не желание блеснуть образованностью. Цитаты и ученость обычно лишь утяжеляют текст.

2) Косноязычие — смертельный грех, сила изложения заключена в ясности и простоте. Пристрастие к малопонятным фразам имел Мередит; хотя его талант позволял ему как-то компенсировать этот недостаток, подражать ему не стоит.

3) Стиль не есть простое нагромождение слов и фраз, в его основе лежит музыка души. Шопенгауэр называл определения «врагами существительных». И действительно, обилие приблизительных определений или редкоупотребляемых слов не есть признак хорошего стиля; каждое отобранное слово должно пройти через сердце автора.

4) У писателя есть свой собственный стиль или нет никакого. Пытаться подражать чужому стилю бесполезно. В стиле проявляется не столько специфическая манера письма, сколько сила мысли. Лишь четкость мышления может породить отчетливость письма. Можно научиться подбирать слова и строить фразы, но, если в основе произведения не лежит мысль, оно не может удаться. Если все тщательно обдумано и ясно изложено, произведение остается жить, пусть не достало таланта выработать свой особый стиль. Когда же нет ясности — нет ничего.


Перевод В. Сорокина

Загрузка...