Выступление перед студентами Гейдельбергского университета на траурном заседании 17 июля 1920 года
Cказать что–либо о Максе Вебере вскоре после его смерти[608], собственно говоря, вряд ли возможно. Почтить память великого человека мы можем, изучая его творения и пытаясь, пусть в малой, доступной нам степени, продолжить в духе его идей то, осуществление чего он сделал возможным. Это требует длительного времени, теперь же нам следует выразить в абстрактных понятиях и осознать, что мы потеряли и чем мы обладали.
Многие из нас считали Макса Вебера философом. Величие этого человека не позволяет притязать, на него отдельной профессии или отдельной науке. Но если он и был философом, то, вероятно, единственным и в ином смысле, чем в наше время кто–либо другой. Его философская экзистенция – нечто бóльшее, чем мы способны постигнуть в данный момент. Мы должны сначала научиться видеть, сначала обрести смысл этой экзистенции. И здесь я делаю слабую попытку сказать о ней. О человеке же со всеми его особенностями, о человеке, которого мы любили, я говорить не буду.
Обращаясь к его наследию, которое находится в нашем распоряжении, мы видим множество отдельных работ. Но все это, в сущности, фрагменты. Случалось, что некоторые из его работ заканчивались замечанием: дальнейшая статья следует. Но они так и оставались последними по данной проблеме. Труды, казавшиеся доведенными до конца, указывали на то, что выходило за их пределы, требовали дальнейшей работы, и ни один из них не был полностью завершен. У него почти нет книг, кроме ранней работы по аграрной истории Рима, брошюры о бирже и нескольких выступлений последних лет в виде отдельных оттисков – больше ничего. Все остальное находится в журналах, архивах, газетах. Меньше года тому назад Макс Вебер начал как бы собирать урожай своей научной жизни. Он готовил два многотомных сочинения. Его трудоспособность была, невзирая на напряженную деятельность в течение ряда десятилетий, исключительной. «Я работаю, как тридцать лет тому назад», сказал он в апреле 1920 года. Как–то он написал за день целый печатный лист. Материал задуманных им трудов как бы сам устремлялся к нему. И за этой работой его настигла смерть. Эта потеря для науки неизмерима. Но его работы остались бы фрагментами и при других обстоятельствах. Ибо они были задуманы в таких необъятных размерах, что напоминают по самой своей природе средневековые соборы и, подобно им, не могли быть завершены.
Фрагментарна была и его жизнь. Он был готов действовать всегда, когда требовалось его участие. Всю свою энергию он вкладывал в задачи дня – то в судебный процесс, то в исполнение завещания, то в управление лазаретом в первые годы войны. В политическую жизнь он вмешивался, если считал, что может оказать помощь нации. Однако, что бы он ни делал, все это оставалось рядом отдельных поступков, которые в сравнении с его величием как человека и с тем, что способны совершать преобразователи мира, могут показаться чем–то незначительным или вообще ничем.
Можно ли при этом фрагментарном характере деятельности Макса Вебера воспринимать его как духовную вершину эпохи? Лишь в том случае, если в самой фрагментарности видеть положительный смысл, если верить, что наивысшее, в той мере, в какой оно может быть осуществлено, необходимо должно носить фрагментарный характер.
Обратимся сначала к тем его научным трудам, которые были опубликованы. Содержание их затрагивает самые различные области: это – аграрная история Рима, биржа, сельскохозяйственные рабочие региона Восточной Эльбы, средневековые торговые компании, упадок античного мира, логикометодологические исследования, русская революция, психофизика промышленного труда, протестантская этика и дух капитализма, работы по социологии религии, относящиеся к Китаю, Индии, иудаизму, политические труды, посвященные проблеме выбора вождя и формированию политической воли, доклады, посвященные политике и науке как профессии.
Но эта универсальность – не случайное нагромождение различных исследований, все они группируются вокруг одного центра: социологии, которая должна была получить систематическое изложение в его последнем труде. Но что такое социология? Это столь же неясно, как и то, что есть философия. Начиная от греков и до Гегеля, философию всегда понимали как самопознание человеческого духа γνΏϋι σαυτόν[609]. К этому самопознанию направлена в значительной степени и социология. Это – научная форма, которую самопознание стремится принять в современном мире. Центральный вопрос Макса Вебера, к которому можно свести его исследования по социологии религии, таков: почему у нас на Западе возник капитализм? Это – вопрос, смысл которого в значительной степени связан с пониманием нашей современной жизни. Данное Марксом материалистическое понимание истории, которое было первым шагом к познанию капитализма, Макс Вебер оценил как научное открытие и, несомненно, многому у Htero научился, но одновременно он низвел познанное этой теорией до одного из факторов, стоящих в ряду с другими. В ноябре 1918 года он прочел в Венском университете лекцию, в которой была дана позитивная критика материалистического понимания истории; в ней он и показал действие этих других факторов. Предметом своего анализа он сделал религиозность как формирующий и движущий фактор, в том числе и в экономике, а затем он выявил все доступные познанию связи, не абсолютизируя ни одну из них. Задачей его социологии было показать всю сложную систему каузальных связей. Таким образом, перед его взором оказалось все человеческое существование в его универсальности. И это его видение представляет собой до сих пор не существовавшее соединение истории и систематики. Он подходит к необозримому материалу совершенно эмпирически, и все–таки его подход всегда остается конструктивным, ибо он рассматривает этот материал с систематических точек зрения, с которых все историческое становится просто «случайностью». Но эта систематика нигде не застывает в систему. Напротив, Макс Вебер все время подчеркивает, что установленные им различия и понятия созданы именно для данной особой познавательной цели и за ее пределами неприменимы. Даже различение ценностных сфер превратилось у него в целенаправленное образование понятий для определенных видов познания, имеющих, правда, многообразное применение; но и это различение не было для него абсолютным.
Так, быть может, эта социология и есть философия под другим названием? Макс Вебер хотел быть ученым в области специальной науки и считал свою социологию специальной наукой. Но это – странная специальная наука, которая не имеет своего материала, ибо весь ее материал уже ранее разрабатывался другими науками, действительно только специальными; наука, которая фактически становится универсальной, заставляя, как прежняя великая философия, работать на себя все науки и все их оплодотворяя, – в той мере, в какой их объектом является человек. Внешнее сходство социологии с философией состоит в том, что в той и другой нет общепризнанного уровня, нет объективного критерия научной значимости, как в специальных науках. Близость социологии к философии внешне проявляется как будто бы и в том, что к ней обращались официально признанные философы, что она в такой же мере может считаться философской дисциплиной, как та, которой занимаются специалисты в области политэкономии. Среди современных философов в качестве примеров можно назвать Зиммеля и Трёльча, причем Трельч признает, что он многому научился у Макса Вебера. Философия там, где она жизненна, всегда имеет конкретные корни. Она вырастает из отдельных областей жизни и познания, из мира этики и политики, из математического естествознания, из логики, из истории и т. д. В философском процессе каждый раз возникает нечто целое, из чего потом может выйти новая специальная наука. Социология еще не стала специальной наукбй. Она еще пребывает в том начальном состоянии, в котором все науки стекаются в философию. Поэтому она и является такой живой и волнующей, еще сохраняет философский характер. Но так как она находится лишь у корней философии, так как она – только познание и только часть внутри познания, то ей не дано быть философией. Исходя из философских убеждений, Макс Вебер подчеркивал специальный научный характер своей работы; исходя из научных убеждений – стремился превратить социологию в специальную науку. Ибо как социология ни велика и ни универсальна, она оставалась для него отдельной областью знания. Философ мыслит шире. В социологическом познании он находит лишь одно проявление.
Философ – нечто большее, чем просто познающий. Его характеризует и материал, который он познает, и происхождение этого материала. В личности философа присутствует время, его движение, его проблематика, в ней силы времени необычайно жизненны и ясны. Философ представляет собой то, чт0 есть время, и представляет субстанциально, тогда как другие отражают лишь части, уклонения, опустошения, искажения сил времени. Философ – сердце в жизни времени, но не только это, – он способен выразить время, поставить перед ним зеркало и, выражая время, духовно определить его. Поэтому философ – человек, который всегда готов отвечать всей своей личностью, вводить всю ее в действие, если он вообще где–либо действует. Если бы он этого не делал, у него не было бы материала для наиболее оригинального познания, он совершал бы только интеллектуальные ходы. Тогда возникали бы знания, оторванные от существования, которые производят как бы в безвоздушном пространстве пустое действие с помощью безразличного материала, не предполагающего экзистенции, – в руке каждого словно стертая монета. В Максе Вебере же мы видели воплощение экзистенциального философа. Люди обычно заняты, в сущности, лишь своей личной судьбой, в его же великой душе действовала судьба времени. Если он всей силой своего человеческого сердца и любви ощущал и знал личностное, то все это обволакивалось чем–то ббльшим. В нем как бы выступал «макроантропос» нашего мира. Нас завораживали его меткие характеристики глубоко пережитых им событий и решений нашего времени, благодаря ему мы достигали ясного осознания настоящего и данного момента. Нас завораживал его прозорливый взгляд в будущее, его введение настоящего в целостность исторической перспективы и, одновременно, его твердая уверенность в жизненности только современных экзистенциальных задач, под углом зрения которых творения прошлого, даже великие, подчас казались ему «старым хламом». Он обладал сознанием мира исамого себя в настоящем.
Но он не представлял нам это как тотальность. Казалось, что он с непререкаемой последовательностью все только разъединяет, а не соединяет в завершенной картине. Хорошо известно, с каким пафосом он разделял, например, знание и оценку. В свободном от оценки познании он видел цель науки. Его интеллектуальная совесть бесконечно расширяла его видение, и он постоянно стремился довести собственные оценки до отчетливого сознания, сделав оценки вообще предметом познания. Свободное от иллюзий видение того, чтó действительно есть и что значимо в рациональной последовательности, чтб является каузальным фактором и что при данных обстоятельствах неизбежно произойдет, было для него требованием познания. Однако это требование отделения оценки от объективного понимания было не равнодушием к жизни и желанием замкнуться во вневременном субъекте, не «смертью с открытыми глазами», не спокойным созерцательным наблюдением. Истинное, свободное от иллюзий видение требовало одновременно самой интенсивной оценки. Единство и совершенство не стоят перед его взором как объективный образ и не создают для нас личностный, эмпирический завершенный образ Макса Вебера; они выражают живое движение его экзистенции, в котором достигались мгновенные, завершенные синтезы и в котором он, производя оценки, не забывал об объективности, а в объективном изложении – о возможных оценках; он беспрерывно соотносил друг с другом то, что было разъединено и что в своем соотнесении одновременно оставалось разъединенным. Так в нем объединялось противоположное в бесконечном движении!
Его безграничная объективность была причиной того, что он, как едва ли кто–либо другой из людей нашего времени, был способен оценить все основания, готов принять во внимание каждый факт, каждый существенный аргумент. Если греки отличались от варваров своей способностью выслушивать доводы других, то Макс Вебер был греком высокого ранга, чье желание выслушивать, вопрошать не знало границ Но одновременно ему была свойственна такая сила оценки, такая решительная позиция по отношению к конкретным событиям бытия, которые многим казались устрашающими, насильственными, подавляющими. И в основе этого всегда было понимание, от которого он никогда не отрекался, доказывая всем своим существом, что объективен не только в ограниченной сфере научной работы, но и за ее пределами. Его неукротимый темперамент, гнев, который вызывали у него бесчестность, претенциозность, самообман, прорывались иногда сквозь его сдержанность и духовное самообладание, и многие считали, что с ним невозможно общаться, ибо он подавляет всех своим криком, полностью овладевает дискуссией, преисполнен надменного радикализма. Верно, что глубина его проницательности и его громадные фактические знания иногда потрясали, контраргументы оказывались исчерпанными, во всяком случае, никто не мог их привести. Верно, что его моральные требования не были удобны; для каждого, кто полностью не замыкался в себе, он был живой совестью. Верно и то, что его темперамент вел к чрезмерно бурным аффектам и к минутным несправедливостям, – однако поразительно, как он в этом признавался, как сомневался в своей способности решать большие задачи, часто требующие мгновенных решений, говоря: «Я делаю ошибки». Все, что случалось, было лишь поправимым сиюминутным проявлением аффекта. Его безграничная готовность воспринимать замечания становилась в конце концов ясной каждому, кто мог предложить действительно объективные аргументы. Поэтому каждый, пока совесть его была чиста, мог питать к нему безусловное доверие.
Макс Вебер отрицал, что он философ, когда его называли таковым. Целое и абсолютное не было в его глазах предметом, он решительно противился созданию философской системы, но тем более систематично и конструктивно мыслил. Вся систематика служила ему для ограниченных целей познания и была, поэтому, по своему значению ограниченной и относительной. Он сознавал глубокую разницу, пропасть, отделявшую его от философии, конечной целью которой служила система и которая из этой перспективы видела в историческом восприятии (от Гегеля до Виндельбанда) всю историю философии в своеобразном искажении. В этом историческом понимании великим, и Макс Вебер это признавал, было видение фактической связи между логическими вопросами, которые позволяли постичь прогрессирующее значение, объективное развитие проблем истории. Логическое в философии, что, по мнению Макса Вебера, и должно быть единственной задачей философии, составляло, с его точки зрения, специальную науку, которой он занимался. Для него философия исчерпывалась логикой, в качестве же системы она была ему чужда. С сократической иронией он обычно говорил: «В этом я ничего не понимаю». Или совершенно спокойно заявлял, что это – совершенно «другие» проблемы, которыми он не занимается, что он пользуется логическими понятиями только в данном, совершенно определенном значении для анализа данной конкретной реальности. Последний смысл бытия ему, как он обычно утверждал, неизвестен. Следовательно, в его философской экзистенции не было ни пророческой веры, которую надлежало бы возвещать, ни философской системы, способной дать понятие о мире как опоре, утешении, обозрении и убежище. Поэтому фрагментарность, хотя она и не была нарочитой, не могла не обрести у него глубокий символический смысл.
Что же означала эта фрагментарность? Отчасти она стала его внешней судьбой. Как смерть прервала его работу, так и ранее болезнь оставила многое не доведенным до конца, а политическая структура Германии во всех ее формах до последней минуты не давала ему возможности заниматься политической деятельностью. Отчасти же эта фрагментарность проявлялась в том, что он прерывал работу над казавшимися ему хоть и важными, но все–таки не столь близкими его центральной задаче проблемами – например, над такими, как чисто логико–методологические исследования, исследования психо–физического аспекта промышленного труда, анализ первой русской революции. В этих более периферических по своему характеру работах он часто ощущал свою зависимость от Других и подчеркивал ее едва ли не с преувеличенной решимостью, и эта зависимость действительно была, – от Риккерта, Крепелина и т. д. В таких случаях Макс Вебер устремлялся в нужную ему область, но в своем быстро продвигающемся исследовании бросал эту тему, завершив ее обзор и сделав то, что ему представлялось самым необходимым. Центральной оставалась для него социология, но и здесь все носило у него фрагментарный характер, и фрагментарным оно оставалось при бесконечной пространности и широте его исследования. Это имеет свое глубокое основание в его философской экзистенции. Макс Вебер – сторонник фрагментарности, но в ней он исходит из сознания тотальности и из абсолютного, которое не может быть выражено иным способом. Человек, конечное существо, способен сделать предметом своего воления лишь единичное – целое и абсолютное ему не дано непосредственно, он может узнать о нем лишь косвенно с помощью ясного различения, чистого постижения особенного. Если он действует при этом с совершенно иррациональной совестью, с энтузиазмом, который видит в отдельном всю сущность, то философская экзистенция, которая сама никогда не может быть целью его воли, становится в нем зримой для других, всегда незавершенной, всегда во взволнованном движении, свидетельствами которого служат оставленные им великие фрагменты. Абсолютное, безусловное экзистенциально присутствовало в нем с необычайной силой, но не как предмет, формула, содержание, а как проявляющее себя лишь в конкретном действии, во временнбй ситуации и в ограниченном, подчеркнуто специальном познании. Можно сказать, целое было для него в конечном, и конечное, казалось, обретало, таким образом, бесконечное содержание. В своем демоническом, беспокойном движении этот человек не искал системы или дела в завершенности, которая ввела бы его в тесные рамки, обманула бы, ослепила бы его. Но все единичное, за что он брался, так пламенело, что могло показаться прямым излучением скрытого за ним абсолютного. Не сила темперамента, а сила идеи заставляла его бросаться от одного фрагментарного замысла к другому. В нем был тот дух, который только и может быть при полной жизненной силе во временном существовании, – никогда не знающее удовлетворения, деятельное, неудержимое движение. Но этот синтез – нечто невероятное, преисполненное противоречий: казалось, нигде содержание его работы не составляло абсолютного, и, тем не менее, он брался за каждый предмет, если вообще за него брался, с таким пафосом, будто это – абсолютное. Он мог показаться законченным релятивистом – и все–таки был человеком, обладавшим в наше время самой глубокой верой. Ибо эта вера выдерживала релятивизацию всего, что становилось для нас предметом и, тем самым, есть только единичное.
Когда людей характеризуют по их принадлежности к определенным профессиям, то применительно к Максу Веберу обычно возникает вопрос: был он ученым или политиком!
Он был патриотом, он верил в Германию при всех обстоятельствах. Впрочем, действительность он воспринимал без всяких иллюзий и не строил воздушных замков. В основе его беспощадно правдивой критики родины была любовь. Невозможно было сильнее ощущать, что такое подлинный патриотизм, чем в те минуты, когда Макс Вебер, переходя после критических замечаний к положительной стороне рассматриваемого вопроса, восклицал: «Благодарю Бога, что я родился немцем». Этот патриотизм служил ему высшим масштабом его политической воли. Благо Германии не было в его понимании благом какого–либо класса или утверждением какого–либо мировоззрения какой–либо отдельной политической фигуры. Католик или протестант, консерватор или социалист, монархист или демократ – это должно было отойти на второй план, когда речь шла о Германии. Поэтому он был готов, если это казалось необходимым с точки зрения внешней политики, объединиться с любой партией, принять любое мировоззрение, сулившее наибольший успех Германии. Все политические соображения были в его глазах лишь техническими, фактически пригодными, а не мировоззренческими принципиальными средствами.
Политика была для него не делом веры – борцы за веру могут быть побеждены лишь силой, а вопросом фактического знания проблемы, объективности, ответственности, компромисса. В годы войны он ужасно страдал – гнев и отчаяние были стихийными вспышками его великой натуры, – когда он вновь и вновь видел политичесую глупость, ведущую к нашим поражениям. Как только оказывалось возможным, он призывал к реформированию парламента, к демократизации – также и в период революции. Мужество, с которым он открыто говорил о том, что видел и во что верил, не зависело от того, противополагал ли он свое мнение высшим властям старого государства или рабочим. Когда он в Народном собрании говорил рабочим неприятные вещи и поднималась буря гнева, можно было убедиться в том, какое воздействие оказывает величие человека: несмотря на противостояние, весь его внушающий уважение облик, вера в то, что им движет не только искренность, но и глубокая серьезность, и любовь к человеку, вызывали доверие. Слушатели чувствовали, что к ним обращаются на такой глубине, которой больше никто не достигал. Он был настолько полон политическими идеями, настолько сознавал свое глубокое проникновение в предмет и был всегда готов, если его позовут, применить в политике свои способности и знания, что можно было легко прийти к мысли: это – политик, который из–за неблагоприятных обстоятельств не нашел себе применения. Но от подлинных, прирожденных политиков его отличала одна очень существенная черта. Макс Вебер не был готов использовать средства, которые сегодня, как и во все времена, применяют, какими бы различными они ни были, чтобы добиться власти. Он был готов, если бы его позвали и в нем нуждались, выполнять какую–либо обязанность, но не был склонен по собственной инициативе и сознанию своей призванности к данной профессии стремиться к руководству страной и к ее преобразованию. Это не есть ощущение подлинного политика и государственного деятеля, стремящегося к власти, для которого она – вопрос жизни. Макс Вебер мог жить и без власти (как философ Платона, готовый только из чувства долга управлять государством).
Если Макс Вебер не был подлинным политиком, то был, как приходится часто слышать, по своей природе ученым. Он занимался исследованием из чистого, лишенного личного интереса влечения к познанию, обладал глубоким знанием методов, способов того, как обосновывается значимость познания и в каких границах оно имеет силу. Он полностью владел техническим аппаратом научного ремесла, был неподкупен в критической оценке чьих бы то ни было научных заслуг. Как ни часто он, быть может, ошибался в людях, но, знакомясь с их научными работами, он никогда не переносил свои иллюзии на суждение о научной ценности этих работ. Однако, если Макс Вебер был ученым высшего ранга, он в такой же степени был и сведущим политиком. Он был тем и другим, но и то, и другое не было его глубинной сущностью. Для того, чтобы быть ученым, ему не хватало способности ограничиться областью какой–либо специальной науки, благодаря чему ученый с безграничным терпением и абсолютным владением данной специальностью в великолепном самоограничении продвигается вперед шаг за шагом в течение всей своей жизни, По своему складу он не был ни филологом, ни экспериментирующим естественником, хотя питал живой интерес к тому и другому и иногда не только использовал результаты этих наук, но и сам какое–то время занимался исследованием такого рода. Его воля к познанию имела более универсальную направленность и при всей тщательности и владении материалом в ней было нечто порывистое. Он в значительно большей степени использовал в своих новых постановках социологических вопросов результаты отдельных наук, чем строил новую науку. Конечно, он всегда работал с источниками, например, с поразительной быстротой изучил русский язык, чтобы следить по газетам и литературе за событиями первой русской революции. Но это были лишь моменты, служившие импульсом к дальнейшим быстрым шагам, которые должны были в конечном счете привести к познанию современности. Это не всегда было ему по душе, так как единственно серьезным познанием он считал познание в области специальных наук, поэтому его труды полны указаниями на зависимость от других исследователей, на относительность значимости, на пробный характер его работ. Он инстинктивно противился тому, чтобы его способу исследования подражали с недостаточными средствами, ибо сознавал, что, даже обладая должной научной основой, он сам все–таки создает лишь нечто проблематичное. Многое из того, что называют социологией, преставлялось ему надувательством.
Ни политика, ни деятельность ученого не имела для Макса Вебера главного, единственно абсолютного значения. Поразительно, с какой легкостью он отказывался от одного, чтобы обратиться к другому, и наоборот. В период революции он в своих выступлениях страстно защищал национальные интересы. Когда же на выборах в Национальное собрание его кандидатура от демократической партии была отвергнута, он отнесся к этому без всякого раздражения, без горечи; а когда позже в Народном собрании вопреки воле вождей партии настаивали на его кандидатуре, он призвал к партийной дисциплине и сказал, что его могут заменить другие, кто не хуже его сделает то же самое. Когда на второй год войны его отстранили от управления лазаретом, он, правда, на мгновение опечалился тем, что не может больше ничем служить отечеству, но на следующий день вновь с рвением занялся своими исследованиями в области социологии религий. Их он также бросил, когда решил, что выступлением в печати против неограниченного использования в войне подводных лодок он сможет содействовать отказу от их применения. Быстрота, с которой он переходил от одного занятия к другому, поражала. И всему он отдавался с одинаковой страстью. Можно было подумать, что вообще всякое дело, за которое он брался, было его подлинной профессией; и все–таки он был способен отказаться от любого из своих занятий. Но его не поймут те, кто сочтут, что в сущности ему все было безразлично. Поразительно, что, хотя этот человек со всей серьезностью, с безусловным пафосом принимался за то, за что он вообще брался, это не затрагивало его глубочайшей сущности. Можно сказать: его деятельности повсюду сопутствовало сознание – перед Богом все это ничто, но наша сущность состоит в том, чтобы вносить во все смысл, выполнять свои задачи, иначе мы просто ничтожны. Героизм, с которым он не заботился о том, к чему все это в конце концов приведет, зная о вновь грозящем разрушении всех ценностей, которые мы создавали в этом мире, все больше усиливал его активность.
Своей личной судьбе он при этом не придавал значения, даже говорить об этом казалось ему недопустимым. Если ему угрожала гибель от вражеских бомб, большевизма или болезни, то это «его не интересовало», так как находилось вне сферы его созидающей смысл воли. Смерть его не пугала, как, в сущности, и вообще любой поворот судьбы. Происходившие события глубоко волновали его, крах Германии потряс его до такой степени, что он и сам готов был погибнуть. И все–таки при всех этих страшных переживаниях и сопереживаниях что–то в нем оставалось непоколебимым. Ничто не могло уже ввергнуть его в действительно полное отчаяние, но это не было следствием жизненной силы или покорной слабости. Сохраняя все естественные, живые движения души и ясное, проникающее вглубь видение реальностей, он одновременно находился как бы в другом вневременном мире.
Кем же он был? На это он и сам не дал ответа, и не знал его. Он не был стоиком, ибо бесстрастность и бесчувственность, формальное душевное спокойствие были ему совершенно несвойственны, в нем скорее жило нечто противоположное; он и не стремился к такому покою. Однако в его самодостаточности и одинокой непоколебимости что–то напоминало стоицизм.
Он не был и христианином. Быть христианином означало для него принять заповедь Нагорной проповеди непротивления злу. Эту заповедь он не хотел исполнять, так как она была несовместима с мирской деятельностью. Он питал уважение к подлинному осуществлению такой настроенности, но, когда он говорил о связанной с этой заповедью потере достоинства, в нем чувствовалось неприятие ее. Его высказывания о самообмане при попытках создания теодицеи часто превращались в язвительную иронию. Иногда его слова могли звучать как богохульство. В них было возникшее из глубокой правдивости его натуры неприятие иллюзорного содержания выходящей за пределы действительности успокаивающей веры. Это неприятие было следствием не цинизма, не равнодушного скептицизма, но глубокого серьезного сознания невыразимости, непостижимости абсолютного. Его работа о протестантской этике и духе капитализма, как ни свободна она от «оценочных суждений», как ни опирается она только на факты и как она ни объективна, косвенно все же говорит об отношении Макса Вебера к христианству. В этой работе доминирует неслыханное напряжение противоположных возможностей оценки. Ни одна религиозность на Земле не была столь близка его сердцу, как религиозность пуританских сект. Непостижимый промысел Божий, предопределение соответствовали его строгому мышлению и его правдивости, оставляющей непостижимое непостижимым. Однако он был далек от того, чтобы внутренне войти в этот религиозный мир. Он видел, что это величественное явление оказывает такое воздействие, опустошая действенную вначале религиозную силу, которое должно было представляться ему грозной антиномией. Неужели же самые великие, серьезные, героические человеческие свершения должны вести к беде, к пустоте, к духовной смерти?
Так кем же был Макс Вебер, если по профессии он не был ни политиком, ни ученым, а по своему мировоззрению ни стоиком, ни христианином? Если на это ответить, что он был философом, то не философом в известном уже до него смысле. Он наполнил идею философии новым содержанием. Ибо чт0 есть философ, не может быть определено абстрактно и в общем смысле. Он придал философской экзистенции современный характер. Если мы сомневались, существуют ли теперь еще вообще философы, то на примере Макса Вебера могли видеть, каким должен быть философ сегодня. Сущность философской экзистенции – это сознание абсолютного, деятельность и поведение, основанные в своей безусловности на жизненной серьезности абсолютного. Неповторимым в Максе Вебере было то, что он эту сущность излучал, хотя не познавал и не выражал абсолютность в ее данности.
Если все–таки неоправданно искать у него формулы, чтобы понять содержание его философской экзистенции в ее средоточии, то можно обнаружить лишь формулы отрицательного характера. Макс Вебер верил в возможность свободы и требовал от других желания быть свободными. Он отказывался быть пророком и вождем, он был даже сверхчувствителен в этом, так как сознавал опасность своего исключительного личного влияние. Ощущая себя человеком и разумным существом, он хотел, чтобы и другие были со всей ответственностью людьми и разумными существами. Поэтому он – эта властная натура, готовая властвовать там, где люди собираются ради какого–либо дела, ради цели, – не терпел подчинения ему в духовной и мировоззренческой области, поэтому он так любил проявление всякой, даже незначительной самостоятельности, любил противоречия и борьбу, требовал, чтобы с ним общались на равном уровне. Но при этом он никогда не имел в виду особенности эмпирической индивидуальности; собственная индивидуальность была для него чем–то второстепенным, и он с трудом выносил, когда другие пытались проявить особенность своей индивидуальности, стремились сказать нечто совершенно своеобразное, лишь им доступное. Для него свобода была средством для роста чего–то надличностного, идеи, духа, дела, – последнее из этих слов он предпочитал. В том, что он говорил и делал, он всячески избегал, насколько это от него зависело, сенсации, стремился оставаться в рамках ограниченного, в рамках особых задач и не высказываться о последних вопросах бытия, зная, что это сразу же используют как лозунг и формулу и провозгласят его пророком. Пророком он быть не хотел, и пророков нигде не признавал. Если дух и был для него экзистенциальным только в личностях, то сам он никогда, ни в юности, ни позже, не видел в каком–либо человеке, мертвом или живом, своего вождя, своего единственного героя. Вместо этого ему было дано очень живое видение человеческих личностей. К некоторым людям он чувствовал особенную симпатию: например, к Кромвелю и Канту, иные, например Бисмарк и Фихте, были ему неприятны.
Нельзя понять Макса Вебера, прочтя одну из его работ, а, тем более, несколько характеризующих его формул; понять его можно, если познакомиться со всеми принадлежащими ему фрагментами, научными работами, журнальными статьями, записями, письмами и с его наследием, а также с простыми, скупыми сообщениями о его жизни и деятельности, его манере поведения. В этой совокупности фрагментов, без сомнения, окажется единство, не сформулированное и не рациональное, но данное в созерцании: идея философской экзистенции. Эту идею, абслютную, всеобщую и вневременную, какой она является в последней глубине бытия, он показал нам в современном мире в ее особенном, оригинальном проявлении.
В ием дух стал ярким пламенем. Нам же остается теперь лишь хранить тлеющие искры этого пламени, оставшиеся в нас, в каждом человеке. В созерцании сущности Макса Вебера эти искры могут вспыхнуть еще ярче.
Идея его философской экзистенции, как и все великое, в конечном счете тайна. Но для нас она – живой источник, и задача философии, философии не репродуктивной, не романтической, не преисполненной пустым безвременьем, а современной, единственной, видящей вечное во временном образе настоящего. Наше время представляется многим разорванным, релятивистским, лишенным веры, интеллектуалистичным, допускающим только деятельность. И многие видят единственный выход в романтическом бегстве в прошлое или в воссоздании образов прошедшей жизни. Но тот, кто допускает, что все критикуемое в сегодняшнем мире – лишь поверхностное явление, выхолощенное и искаженное субстанциальное, кто верит, что в каждой эпохе присутствует вечное, тот увидит в Максе Вебере субстанциальное явление нашего времени. Мы познаем его в том животворном импульсе, который от него исходит. Его присутствие давало нам сознание того, что и сегодня дух может жить в людях высочайшего ранга. Когда он был с нами, мы представляли себе уровень великих людей прошлого, известных нам только как исторические образы. В их царстве мы видим теперь Макса Вебера как равного им.