Я так голоден, что от жажды не знаю, где мне сегодня ночевать, так мне холодно.
Три человека вышли из города — секретарь, портной и рабочий; из трех миллионов безработных — трое.
Они шли без определенной цели — работы не было нигде, а безработные были во всех городах, везде и повсюду. Они просто шли куда глаза глядят.
У секретаря не хватало двух передних зубов, портной слегка хромал, а у рабочего один глаз был стеклянный.
Они с детства знали друг друга, вместе ходили в школу, а когда подросли, начали зарабатывать на хлеб и немногим более того; на войну отправились как солдаты одного пехотного полка и затем под гнетом затянувшейся безработицы скатывались все ниже, пока в один прекрасный день у них не осталось ничего, кроме закаленной в горькой и горчайшей нужде дружбы.
— Пока еще терпимо. Все идет хорошо, и солнце сияет. А воздух-то какой! Чувствуете? Но через несколько часов, этак к полудню, когда подойдет время обеда, — что тогда? И где мы будем спать нынче ночью?
— Если ты уже сейчас начинаешь ныть, так лучше возвращайся сразу домой, — сказал секретарь. — Впрочем, у нас ведь еще осталось семьдесят пфеннигов. На сегодня хватит. Прежде всего надо истратить их. Все, до последнего гроша! Вот когда мы узнаем, почем фунт лиха. Вот когда мы, наконец, узнаем, так ли недосягаем кусок хлеба для нашего брата и все ли пути к нему заказаны… Я, во всяком случае, назад не поверну, лучше сдохну.
Стеклянный Глаз вспомнил совершенно особенное молчание его квартирной хозяйки в последнее время, когда она подавала ему обед или ужин, за который он не мог заплатить.
— Кто сказал, что я поверну! Этого не будет.
— Ну вот! Значит, договорились. Все в порядке. Перед нами открыты все дороги мира, нам надо только выбрать… А истратим семьдесят пфеннигов, продадим первому же оптику твой стеклянный глаз. Выручки хватит еще на день. Все равно ты этим глазом ничего не видишь. Неужто ради красоты дорожить им? Такой роскоши мы себе позволить не можем.
При этих словах Стеклянный Глаз, пытаясь скрыть смущение, с наигранной беззаботностью посмотрел вдаль и бодро зашагал вперед.
— Только, ясное дело, торопиться вы не будете, — сказал ковылявший сзади портной. — Об этом мы договорились. Да и времени у нас много.
— И больше ничего! Ничего, кроме времени!
Они медленно побрели дальше, спокойно, как на воскресной загородной прогулке.
— Мы сохранили нашу личную свободу, мы можем делать что хотим, или не делать ничего. Это тоже кое-чего стоит. Такой независимостью пользуются только богачи, которые могут делать что хотят и владеть чем пожелают, да вот люди, подобные нам, у которых нет даже крыши над головой.
Теперь Стеклянный Глаз припомнил секретарю намеки на его недостаток:
— Ты удивительно умен. Но изволь говорить внятно, иначе никто не поймет твою премудрость. Ты только постарайся хорошенько, может дело пойдет и без зубов.
Портной заковылял быстрее.
— Так что же мы, правда, будем делать, если не найдем работы, а ведь найти ее, ясное дело, и думать нечего.
После долгих размышлений — теперь он старался произносить слова яснее — секретарь сказал:
— Дело обстоит так: кто не кончает с собой, должен есть, кто хочет есть — тот должен работать, а кто не может найти работу, тот…
— Тот должен покончить с собой, — просто подсказал Стеклянный Глаз и улыбнулся, радуясь своей догадливости.
— Нет, он-то как раз и должен, словно дикий зверь, хватать добычу там, где он ее найдет.
— Значит, ты считаешь, если мы вон там, у верстового столба, найдем толстый бумажник, мы, ясное дело, не должны давать объявление в газету и искать потерявшего.
— Я всегда говорил — ты самый умный среди нас… Но серьезно, хотелось бы знать, неужели в наше время жизнь столь безупречно и рационально организована…
— Не так высокопарно, пожалуйста!
— …что трое таких людей, как мы, вынуждены просто-напросто сдохнуть с голоду… Неужели нет в жизни никаких возможностей и путей к спасению?
— Может, я встречу крестьянина, который закажет у меня костюм?
Секретарь взглянул на него, а потом в отчаянии от такого тупоумия и глупости возвел глаза к небу.
— Крестьянин только и ждет тебя… Дорогой мой, и у тебя сохранились еще подобные иллюзии!.. Нет, нам надо настроиться на совсем иной лад, нам не надо даже пытаться искать того, чего в настоящее время в Германии просто нет, особенно для мужчин старше сорока. Если справа мы увидим заводскую трубу, нам следует свернуть налево. Ибо у каждой такой трубы в ожидании стоят тысячи более молодых безработных. Я предлагаю не искать работы. Я верю в счастливый случай. Хотя в случай, который даст нам работу, я не верю.
— Но что же тогда?
— Если бы я знал, я давно бы сделал. А может, ты знаешь, ты ведь самый умный среди нас.
Портной смачно выругался. Но секретарь промолчал.
— А вдруг в меня влюбится какая-нибудь бабенка и мы поженимся, — сказал Стеклянный Глаз после долгих размышлений.
— Да уж, во всяком случае, хоть ты и очень красив, тебе все же легче найти жену, чем работу.
— Если ты не будешь говорить внятно, я не пойму ни слова. — И Стеклянный Глаз, задрав подбородок, пошел быстрее.
— А что же мы от твоей женитьбы выиграем? Мы будем шагать вчетвером. Или ты надеешься, что у той, которая в тебя влюбится, будут денежки?
— Ну, может, хоть маленькая лавчонка! И я буду вести счета.
— Веди, веди. Только добросовестно! — раздраженно проворчал секретарь и умолк.
Остальные тоже молчали. Неожиданно ими овладела безысходная тоска. Углы губ опустились, и лбы перерезали, глубокие морщины. Но ни один не мог бы поделиться с другими смутными обрывками своих воспоминаний и ощущений.
Они подошли к маленькой мельнице, которую приводил в движение вол, безостановочно ходивший по кругу. Шест, с привязанной к нему охапкой сена, кружился вместе с мельничным жерновом. Вол тянулся к приманке — охапке сена — и при этом приводил в движение жернов.
Друзья долго стояли, молча наблюдая за ним.
Секретарь угадал, о чем думают остальные.
— Выкиньте эту мысль из головы! Этого вы никогда не добьетесь. Наш лозунг: и не работающий тоже должен есть! Спрашивается только, кто даст нам еду… Вот сейчас зайду в дом и скажу: «Мы хотим есть».
— Почему же только скажешь? Ясное дело, я хочу есть.
Тут они услышали злобное ворчанье, и вдруг бешено залаяла дворовая собака. Все трое невольно вздрогнули и, прижавшись друг к другу, поспешно ушли.
Дорога поднималась в гору. Когда они добрались до опушки елового леса на холме, солнце стояло уже высоко в небе. Между расстилавшимися внизу золотыми нивами и зелеными лугами в мерцающей глубине долины блестела ниточка реки. В этот полуденный час в лесу совсем тихо, не шелохнется даже иголочка, птицы и звери спят, и слышен лишь звон мириадов комаров. Глубокий покой разлит по дышащему изобилием краю.
Но в глубине души они не доверяли этому покою, на страже которого стояли злые собаки и законы, подкрепленные пулеметами и каменными коробками с решетчатыми окнами.
И все-таки тихое очарованье природы охватило этих трех людей, которые в течение многих лет долгими часами безуспешно толкались в душных комнатах городской биржи труда и в конце концов не выдержали серой, сковывающей безотрадности подобного существования. В них еще не совсем была убита жизнь, иначе они продолжали бы являться на отметку, подобно трем миллионам своих товарищей по несчастью; для тех само хождение на биржу стало безотрадной и безнадежной профессией, неотвратимой судьбой, против которой они не пытались бороться.
Они легли на мягкий мох и лежали странно неподвижно: видимо, что-то происходило в них. Нахлынули мысли. Но все, что им приходило в голову, они тут же отбрасывали как невыполнимое. В мгновенье ока гибли десятки иллюзорных планов. Теперь они могли взглянуть на свое положение со стороны, и им вдруг стало ясно, что нет места иллюзиям и нет надежды на выход.
По едва уловимому движению секретаря они почувствовали, что и он пришел к тому же и теперь хочет высказать то, о чем они все думали. Об этом говорила его едва заметная скептическая улыбка с примесью юмора и горечи.
— Идти в какой-нибудь город нет смысла: там в лучшем случае все сложится так же, как до сих пор. Тогда уж надо было оставаться дома.
«Верно», — подумали оба, но не сказали ни слова.
— А бродяжничать нынче тоже бессмысленно. Ведь изо дня в день мы будем лишь добывать жалкие крохи, да и то если повезет, и не больше.
Друзья его почувствовали нечто вроде удовлетворения, потому что думали так же.
— Мы можем вдоволь любоваться воистину прекрасным мирным пейзажем. Этого нам никто не запрещает. Но попробуй мы достать вон из той коптильни мельника хоть один-единственный окорок — и нас, если поймают, засадят в каталажку.
— А рано или поздно нас обязательно поймают, — подтвердил убежденно Стеклянный Глаз.
— Тебя-то поймают при первой же попытке.
Портной жестом попросил внимания:
— Итак, нам нечего делать ни в городе, ни в деревне. Значит, ясное дело, нам вообще надеяться не на что.
Стеклянный Глаз, боязливо посмотрев своим единственным глазом на друзей, выложил:
— В крайнем случае можно изобрести новую профессию! Профессию, в которой еще нет безработных, потому что и профессии еще нет.
Это, что ни говори, была идея, и она ошеломляюще подействовала на секретаря. Но в чем-то была ошибка, чувствовал он, хотя не мог сразу сообразить, в чем именно.
Портной даже привстал, так захватила его выдумка Стеклянного Глаза.
— Вот здорово было бы обучиться этакой новой профессии. Мы были бы, ясное дело, первыми овладевшими ею, потому что мы ее изобрели.
Пока Стеклянный Глаз и портной, все больше и больше увлекаясь, представляли себе, какие преимущества у них были бы перед всеми другими безработными, секретарь что-то обдумывал. Наконец, он покачал головой, и те замолчали, не успев закрыть рты.
— Вам незачем ее изобретать. Новые профессии — я не могу очень уж понятно объяснить — новые профессии возникают только благодаря прогрессу, благодаря развитию техники, изобретениям… Вот, к примеру, изобрели радио, и тут же возникли тысячи радиомастерских. Но нельзя же открыть радиомастерскую, прежде чем появилось радио. Все идет своим чередом, — заключил он меланхолически. — Но обратным вашему: сперва новое изобретение, потом новая профессия!
— Изобрести что-нибудь я, конечно, не могу. — Стеклянный Глаз обиделся.
— А ты попробуй, потрудись, — сказал спокойно секретарь, — может, что-нибудь и выйдет… Изобрети-ка машину, регулирующую климат! Вот мы и спасены.
И так как те двое с недоумением, вопросительно посмотрели на него, он объяснил:
— Тогда ты первый сможешь основать завод таких машин, а продукцию сбывать помещикам и крестьянам… Представь, каждый делает сам себе погоду: для картофельных полей одну, для хлебов — другую, для клевера и лугов тоже что-нибудь подходящее. Дождь, ветер и солнце в строго определенном количестве для различных культур, в зависимости от того, в чем они нуждаются!
Он выпрямился и с жестом спасителя мира, иронизирующего над самим собой, продолжал:
— Но ты можешь сконструировать одну-единственную огромную машину и, изменив климат во всем мире, осчастливить человечество. (Об этом я думал при семнадцатиградусном морозе, когда мое зимнее пальто лежало в ломбарде.) Нет больше морозов! На Северном и на Южном полюсах растут апельсины. Нет больше голода. Десять урожаев в год! Нет больше конкуренции, войны и вообще никакой борьбы за хлеб насущный. Кругом изобилие. Все спасители человечества по сравнению с изобретателем машины для климата просто дерьмо… Ну, так как же?
— Это было бы замечательно, — как зачарованный, прошептал Стеклянный Глаз.
Но секретарь отмахнулся.
— По правде говоря, я ужасно хочу есть. Мы уже шесть часов в пути. — Он встал. — Я предлагаю тебе сходить в деревню, — секретарь показал на шпиль церковной колокольни, — и купить на семьдесят пфеннигов хлеба и колбасы. Увидев тебя, крестьяне, может, умилятся и дадут побольше.
Стеклянный Глаз, все еще мечтавший о машине, регулирующей климат, только кивнул.
— Как прекрасно было все сейчас. Я так ясно представил себе то, что ты рассказывал. Апельсиновые рощи на Северном полюсе! Теперь я совсем не хочу есть.
— Ты это расскажи мяснику в деревне, тогда он наверняка даст тебе огромный кусок колбасы.
По склону холма они начали спускаться к деревне, с каждым их шагом как бы выраставшей из долины, и подошли к огороду, на котором молодой крестьянин выкапывал из земли редьку и складывал ее в корзину.
Секретарь заглянул через низкий забор.
— А что, разве редька уже поспела?
— Да, поспела. А оставишь ее в земле, она сгниет.
— Просто не верится, что редька уже поспела. Неужели она на самом деле поспела?
Крестьянин надавил одну редьку ногтем большого пальца.
— Совсем крепкая!.. Нынче они огромные! Мы продаем штуку по четыре пфеннига.
— Покажи-ка! И правда любопытно. — Секретарь сжал редьку, надавил ногтем большого пальца. — Верно, поспела… А белая тоже? — И, надавив белую, которую ему подал крестьянин, добавил: — Ну, стало быть, эту я покажу у нас в деревне. В наших местах крестьяне, видишь ли, говорят, что редьке нужно еще несколько недель, чтобы поспеть.
Крестьянин посмотрел им вслед. Но мысль его работала слишком медленно… Они уже огибали рощу.
— Теперь ты купишь не колбасы, а хлеба, масла и немного соли.
— Сам не знаю почему, но у меня к нему какое-то необъяснимое чувство. Иногда, как посмотрю на него, так кажется и отдал бы ему все, — сказал портной, глядевший вслед Стеклянному Глазу.
— Ну, много-то ему не получить. Вот если бы то же чувство испытывал к нему булочник! Но нет, он не испытывает его, да ему и нельзя себе это позволить, ведь он должен платить за муку. Нынче у нас всем туго приходится.
— А как подумаешь — выходит, что твоя машина для климата не бог весть какая диковина. Разве радио не такое же чудо? Если бы прежде кто-нибудь посмел утверждать, что с помощью какого-то аппарата можно вон в той деревне слышать пение из Берлина, так его бы, ясное дело, отправили в сумасшедший дом.
Секретарь чиркнул спичкой.
— Вот возьми, к примеру, огонь. Тоже чудо! А ведь и к нему привыкли! Многие сотни тысяч лет это было неимоверно трудным делом для человека.
А теперь каждый носит с собой огонь в коробочке… Да, вот это и есть прогресс, цивилизация… Но что-то в этом прогрессе все же неблагополучно. Ведь, несмотря на необозримые богатства, созданные машинами, огромному большинству людей приходится так скверно, что у них даже нет самого необходимого и, во всяком случае, им живется не лучше, чем сто тысяч лет назад.
— Так, пожалуй, и твоя машина для климата не поможет?
— Да, и я опасаюсь, что все останется по-прежнему. Те, кто захватит машину в свои руки, изо всех сил будут стараться, чтобы даже при самом невероятном изобилии нам ничего не досталось… Ну, это еще не причина вешать голову. Сейчас мы прежде всего досыта наедимся, а потом поглядим. Он должен вот-вот вернуться.
Но Стеклянный Глаз, который на обратном пути дошел было уже до опушки, вдруг остановился и повернул назад: он забыл соль, а денег у него больше не было.
— Соль я не продаю, — сказал булочник, у которого Стеклянный Глаз купил хлеб.
— А я и не хотел купить.
Но булочник уже вышел в противоположную дверь.
— Полкило? — спросила пожилая хозяйка бакалейной лавочки и поднялась с табурета за прилавком.
— Ах нет, только чуть-чуть! Только щепоточку!
— Меньше чем сто граммов соли мы не продаем, сударь.
— Да, да, конечно! Но, видите ли, у нас есть две редьки, и к ним нам нужно немножко соли. А у меня, к сожалению, нет больше денег.
Она медленно опустилась на табурет.
— То есть как — нет?
— Я думал, может, вы подарите мне чуточку соли, совсем немного, чтобы мы могли только съесть редьку.
Механизм экономических законов, всю жизнь направлявших ее действия, заработал, вызвав в ней смутное сопротивление:
— Но мы сами бедны; мы очень, очень бедны.
Стоило ей, однако, взглянуть на горемыку, который стоял перед ней опечаленный и смущенный, как ее чувствительное сердце взяло верх. Чтобы сэкономить хотя бы кулек, она насыпала соль в клочок газеты.
Щеки Стеклянного Глаза пылали, когда он вышел на улицу, — впервые в жизни он попросил милостыню.
Через десять минут редька и полуторакилограммовая коврига исчезли. Портной, хромавший и поэтому постоянно озабоченный, как бы не оказаться обузой в пути, сказал тоном обвиняемого, который должен защищаться:
— Что касается меня, то я могу, ясное дело, еще идти и идти.
— А зачем нам это надо? Для чего? Куда? С тем же успехом мы можем и здесь посидеть. Терять нам нечего, а спешить и подавно некуда.
Всем в эту минуту стало очевидно, как тяжела и бессмысленна жизнь без надежды и без цели.
— Поищем-ка себе ночлег; вот и все.
— А завтра, когда проснемся?.. Денег у нас больше нет…
— Кусок хлеба мы, может, и раздобудем. А впрочем, может и нет! Попрошайничать тоже надо уметь.
— Ну, я уже научился. У меня это совсем просто получилось.
— Ведь все равно завтра, и послезавтра, и через год будет то же самое, что и сегодня. Мы где-нибудь присядем, да там и останемся, потому что нам все равно нигде не будет лучше.
Секретарь выдержал хорошо рассчитанную паузу, а затем продолжал:
— Решительно все изменить можно лишь двумя путями: либо мы покончим с собой, либо мы примем какое-нибудь решение. Великое решение!
Сперва он посмотрел в жадно вопрошавшие глаза, а потом вверх, на развалины замка, который виднелся вдали на вершине лесистого холма, и сказал изменившимся голосом, подчеркнуто просто и как бы вскользь:
— Мы должны эмигрировать. Я бы предложил в Южную Америку.
В ответ Стеклянный Глаз только головой покачал.
— Ну, если ты ничего лучшего не мог придумать…
А портной грустно усмехнулся: ведь речь шла о чем-то совершенно невыполнимом. Он не сказал ни слова, предложение того не стоило.
Им всем было за сорок, и беспечность двадцатилетних давно покинула их. Эмигрировать! В Южную Америку! Орешек был крепок, чересчур крепок, им его не раскусить. На душе у них стало тяжело, они притихли и задумались.
Секретарь не торопил, было бы ошибкой их уговаривать. Столь важное решение они должны принять самостоятельно, только по внутреннему убеждению, иначе у них не окажется сил, необходимых чтобы его выполнить. Сама безвыходность положения должна была подтолкнуть их. Секретарь больше не возвращался к своему предложению.
— Может, вон там, в развалинах, мы найдем подходящий ночлег на сегодня.
Стеклянный Глаз — они прошли уже шагов десять — вдруг остановился, посмотрел на обоих, секунду выждал и сказал так, словно изрекал великую истину:
— Препакостная наша жизнь, доложу я вам!
— И только для этого ты остановился?
Они молча прошли лес, спустились вниз в долину, пересекли приток Майна и цепь холмов и все шли по направлению к развалинам из красного песчаника, видневшимся вдали на фоне голубого неба, среди буковых и хвойных лесов, на самой возвышенной точке местности. Иногда развалины исчезали, скрытые каким-нибудь холмом, но потом казались еще величественнее, будто у них прибавлялось башен и балкончиков. Ни один человек не встретился им по дороге.
Стены развалин сплошь были увиты древним плющом. Дворы заросли высоким терновником и ежевикой. Старый красный бук ветвями заслонял вход в башню, еще не тронутую временем. Они поднялись наверх и уселись на цементированную плиту.
Воздух звенел от жары. Далеко-далеко в голубой дымке мерцали виноградники и леса, там и сям виднелись подернутые осенней желтизной буковые рощи. Узкие ленты речушек сверкали среди лугов, а по широкой долине, мимо прильнувших деревень, извивалась огромная, ослепительно синяя змея — Майн.
На склоне лужайки, рядом с развалинами, неподвижно стояли три косули и смотрели в открывавшуюся перед ними даль.
— Мы трое — и их трое! Кому живется лучше?.. — спросил портной.
Стеклянный Глаз с сомнением покачал головой:
— Ай, ай! В один прекрасный день их подстрелят.
— Совсем не плохо! Если к тому же за секунду до этого не знать, что тебя ждет смерть!
Секретарь, сохраняя полное душевное спокойствие, сказал:
— Пожалуйста. Только произнеси «да», и я обещаю, не пройдет и секунды… Высота башни тридцать метров, внизу скалы, я совсем легонько толкну, и тебя — как не бывало.
— А ты бы меня толкнул?
— Да, немедля же!
Тогда портной опять смачно выругался и первым захромал вниз.
Внизу они нашли какое-то подобие комнаты без потолка. По углам росли кусты и папоротник в метр высотой, а на ложе из сена, оставленном, видно, бродягами, скорчившись, неподвижно лежала злая на вид, одичавшая собака. Только по горящим из-под свисающих косм глазам можно было догадаться, что она живая.
Как малый ребенок, который не сознает опасности и способен погладить даже дикого зверя, Стеклянный Глаз, сияя от радости, не раздумывая, подошел к собаке. Но, привыкшая к палочным ударам и камням, она месяцами только и делала, что от кого-нибудь убегала, и теперь, отпрянув, не могла поверить, что чья-то рука хочет ее погладить.
Собака знала эту уловку: уже не один человек сперва ласково манил ее, а потом давал пинка. От всякого другого она немедленно пустилась бы наутек и, одинокая, бежала бы все дальше и дальше. Но на этот раз она почувствовала нечто, чему не могла противиться; только еще не верила в такое непривычное счастье.
Она кружила вокруг Стеклянного Глаза, не доверяя и одновременно стремясь к нему, бросала быстрые взгляды на тех двоих и, повернув голову к Стеклянному Глазу, все-таки держалась ближе к выходу.
— Барашек! Барашек! Иди же сюда! иди ко мне! — Стеклянный Глаз опустился на колени и похлопывал обеими руками себя по ляжкам: — Да иди же, иди!
У этого человека палки не было. Барашек издал короткий лающий звук, перешедший в ворчанье, еще раз наспех и уже как бы между делом взглянул, что поделывают те двое, и, скуля, объявил, что он подошел бы с удовольствием. При этом он обеими передними лапами царапал землю, но ни на сантиметр не подходил ближе.
Тогда Стеклянный Глаз сам подполз к собаке, которая с перепугу вся скорчилась, и потрепал ее по голове и по спине.
— Барашек, хороший мой Барашек!
Собака отозвалась на ласковое прикосновение руки Стеклянного Глаза; непрерывно лая, она начала жаловаться, как много дурного пришлось ей пережить за последнее время, и, наконец, дрожа всем телом от счастья, положила обе лапы ему на плечи. Это было настоящее объятье.
— Да, да, Барашек, мы это знаем, нам живется не лучше!
Теперь их было четверо: трое людей на грани отчаяния, которые не ощущали больше себя столь отверженными, и счастливая собака, готовая без колебаний отдать жизнь за своего покровителя.
Они улеглись на ложе из сена. Собака присела перед ними и, насторожившись, ждала приказаний. Высунутый язык ее дрожал при дыхании, а глаза, глубокие, как бездна, в которых, казалось, сосредоточился смысл бытия, следили за каждым движением лежавших людей.
Секретарь попытался скрыть свою радость:
— Вот еще один едок прибавился. — Однако сказал он это чуть растроганно.
Усталость дала себя знать, и через несколько минут все трое заснули. Собака еще немного подождала из осторожности. Эти три чудесных существа не двигались. Тогда она несколько раз покрутилась, пока не нашла удобного местечка, и, сунув морду между передними лапами, в последний раз посмотрела на спящих, при этом лоб ее пересекли резкие морщины. Вполне удовлетворенная, она облегченно вздохнула.
Скоро умолкли и птицы, мягкий вечер, растаяв, перешел в ночь, и над четырьмя спящими раскинулся звездный небосвод.
С башни портной разглядел большое поместье, лежавшее в отдалении на лесной прогалине. Туда и отправились утром все четверо. Они были голодны. За последние двадцать четыре часа они съели только кусок хлеба и немного редьки.
— Хотим мы или нет, но мы должны идти к людям. Ведь питаться травой, ясное дело, нельзя.
— А что сделают тебе люди? — холодно спросил секретарь, как бы в тон прохладному ясному утру.
Портной ответил кратко:
— Нагадят!
Стеклянный Глаз, у которого в рюкзаке еще оставался кусочек масла и щепотка соли, успокоительно заметил, что приправа у него есть, не хватает лишь утки или хорошей рыбы, тогда бы он приготовил изумительно вкусный обед.
Только через полчаса — поместье все еще лежало в голубой дали — портной, чей желудок уже болезненно сжимался, спросил:
— А как бы ты стал… ну, скажем, утку… как бы ты стал жарить утку?
— Я бы жарил ее на вертеле над открытым огнем, на рашпере, так сказать, и при этом все время поливал бы маслом и ее собственным жиром. Этакие молоденькие уточки бывают жирненькими… Но надо терпеливо ждать, пока она совсем прожарится. Такую уточку грех испортить.
Голодный секретарь, слушая разглагольствования Стеклянного Глаза о том, какой божественно золотистой, хрустящей и лоснящейся от жира стала бы обязательно утка, если бы они не съели ее раньше времени, рассвирепел и, не в силах сдержаться, крикнул:
— Заткнись, наконец, со своей идиотской уткой! Вот мы сейчас зарежем собаку! Она-то у нас действительно есть! Зарежем! Как дважды два!
Стеклянный Глаз даже остановился. Губы его посерели.
— Никогда! Говорю тебе, никогда я не допущу этого.
Собака, о которой шла речь, посмотрела вопросительно своими карими глазами на одного и на другого, потопталась и, усевшись на всякий случай поближе к Стеклянному Глазу, высунула язык. Ярость секретаря улеглась, но он решил немного пересолить, чтобы Стеклянный Глаз понял рожденную голодом шутку:
— До двенадцати пусть живет. Но в двенадцать она должна умереть. Мы всегда обедаем в час пополудни — порядок есть порядок, — потребуется как раз час, чтобы ее изжарить.
— А утку ты начинил бы хлебом и чем там еще полагается… Тогда получилось бы больше, — произнес портной, которому даже мечты о жарком из утки были приятнее, чем ничего.
Но Стеклянный Глаз побоялся еще раз вызвать слюнки секретаря описанием жаркого. Ведь нередко бывает, что шутки добром не кончаются. На ходу он погладил Барашка, задравшего морду и благодарно уткнувшего нос в ладонь Стеклянного Глаза.
Каждый, кто повстречал бы на большой дороге трех странников и их лохматого пса, с беспокойством спросил бы себя, что это за люди, и поспешил бы незаметно свернуть в сторонку. Правда, на второй день костюмы их выглядели еще совсем прилично, а одинаковые рюкзаки, к которым ремнями были притянуты аккуратно скатанные пальто, не давали повода думать, что эти люди укокошат первого встречного. Однако, присмотревшись внимательнее, можно было прочесть их горькую судьбу в отмеченных страданием лицах и в беспомощном взгляде, тревожно ищущем несуществующего выхода. Во всяком случае, на большой дороге лучше держаться подальше от людей, взгляд которых выражает полную безнадежность, хотя стариками их не назовешь.
Нечто подобное подумала и экономка большого уединенного поместья. Кроме нее, в доме никого не было, все работали в поле. Она лишь приоткрыла дверь.
Сначала друзья решили, что эта худющая странная женщина просто мужчина в юбке. У нее были настоящие усы и борода, а впалые щеки сплошь покрыты волосатыми бородавками. И голос ее прозвучал басом, когда она грубо крикнула:
— Здесь ничего не продают!
При этом она быстро захлопнула дверь и два раза повернула ключ в замке…
— Продают!.. Продают!.. Кто говорит о покупке? — Секретарь пожал плечами.
Поместье было действительно прекрасным. Не перечесть его богатейших запасов съестного. Стаи кур, уток и гусей кудахтали, крякали и гоготали под древними раскидистыми деревьями. Друзья могли на все это вдоволь насмотреться, никто им не мешал. Им хватило бы одной-единственной уточки. Но из окна за ними наблюдал этот волосатый гермафродит. Без сомнения, рядом с ним есть телефон. И тогда все они сядут за решетку.
Теперь портной понял, что точно расчерченные голубые квадраты, которые он заметил вчера с башни, были большие бетонированные бассейны для форелей.
Они ходили по низкому, в полметра шириной, парапету вокруг главного бассейна, в котором плавали стаи готовых к отправке рыб, покрытых красными точечками.
На ограде лежал сачок с длинной ручкой. Взмах руки — и у них был бы десяток рыб. Но лицо гермафродита маячило теперь за другим окном, откуда хорошо были видны бассейны.
— Пошли! — сказал секретарь с деланным равнодушием.
Они оставили гермафродиту все богатства и голодные побрели вдоль прозрачного ручья — колыбели форелей.
Тропинка вела вверх. Стремительный бег ручья, рождавшегося где-то высоко среди скал и сосен на крутом обрыве, часто сдерживался террасообразными уступами, по которым ручей разливался маленькими озерцами, а потом, пенясь, пробивался дальше между камнями.
— В таких глубоких местах можно найти форель. — Стеклянный Глаз задумчиво посмотрел в воду. Каждую гальку, каждую песчинку можно было различить на дне прозрачного ручья, но форелей видно не было.
— С тем же успехом здесь могла бы стоять хлебная лавка. Почему нет! Места хватит, — сказал секретарь.
И вдруг они увидели, что выше, метрах в двадцати от них, в воздухе серебристо мелькнула рыба. Форель шла вверх по ручью и, преодолевая камни и мели, прыгала высоко в воздухе.
Но когда они подбежали, прозрачная вода опять текла спокойно. Портной, мучимый голодом, грозно взглянул на ручей:
— Там их наверняка тысячи, ясное дело.
— Значит, свежей форели нам сегодня не поесть, — перебил его секретарь и пошел дальше.
Было два часа пополудни. В семь утра они на голодный желудок покинули развалины замка. Земляники уже не было, яблоки и груши еще не созрели, сливы были зеленые. Трое друзей не чувствовали больше своего тела, только какую-то ноющую смутную боль в том месте, где должен быть желудок. Положение становилось угрожающим.
Раз в жизни, во время войны, когда портной был в лазарете, он принимал ванну с сосновым экстрактом, которую ему приготовила влюбленная в него сестра. Такой же крепкий аромат был разлит и в этой сосновой роще, одновременно и прохладной и дышащей летним зноем. Чистый воздух был насыщен сосновым запахом. Но казалось, что дышит только желудок, легких у них не было.
Красота и суровое величие изрезанного расселинами леса не трогали их, сосны как бы насмехались над ними, огромные, заросшие мхом обломки скал, десятками валявшиеся вокруг, с подавляющим однообразием, казалось, повторяли, что все в мире неизменно. Весело плещущий ручей с форелями словно сполоснул желудки друзей.
Секретарь бросил взгляд на собаку, потом искоса на Стеклянный Глаз, — и ни намека на шутку не было в выражении его лица. Стеклянный Глаз хотел было что-то сказать, но только покачал головой.
Молча, один за другим, они быстро поднялись вверх по ручью, надеясь этим путем попасть в деревню, выбрались на плоскогорье и большой дорогой подошли к рабочей окраине маленького городка на Майне. Необходимо было что-то предпринять.
Собака, казалось, все понимала. Им приходится трудно, ох, трудно. Все ее поведение — как она, разделяя их судьбу, бежала следом за ними и время от времени, взглянув на Стеклянный- Глаз, раскрывала, вздыхая, пасть, — отражало душевное состояние ее хозяев. В этот тяжелый час она тактично не показывала им своего счастья, которым была полна.
От голода у секретаря испарились мысли о великой цели; потребность в еде ограничила окружающий его мир и поглотила надежду на Южную Америку. Он думал только о куске хлеба — его желудок думал.
Не сказав никому ни слова, он вошел в первый же дом.
— Мы голодны.
Он даже не поздоровался.
Молодая женщина, жена рабочего, аж рот раскрыла, и удивленное выражение не сошло с ее лица, даже когда она, наконец, произнесла:
— У нас у самих хоть шаром покати. Ни крошечки нет. Муж безработный. Да здесь все кругом безработные. Пособие получать завтра, а в кредит безработным лавочник перестал отпускать… Из наших только немногие работают еще три дня в неделю.
— Кто же в состоянии дать нам хоть кусок хлеба?
— Господи Боже мой! Вот уж не туда попали. Да и в других городах то же… Скорее у крестьян что- нибудь найдется.
— Да, тут нам ничего не найти, — сказал секретарь остальным и тотчас двинулся дальше.
Эти скупые слова и решительность в походке отрезвляюще подействовали на Стеклянный Глаз и портного, надеявшихся, что секретарю опять удастся кого-нибудь объегорить, как накануне крестьянина с редькой.
Они быстро пересекли рабочий квартал: восемьдесят совершенно одинаковых неоштукатуренных кирпичных домов образовали улицу — по одну сторону сорок, по другую — сорок. Казалось, будто огромное рабочее общежитие в километр длиной разрезали вдоль и одну половину поставили против другой.
В последнем доме была лавка старьевщика, которому секретарь, как сказала молодая женщина, мог продать свое пальто. За пальто его друзей даже этот старьевщик ничего бы не дал; у секретаря оно выглядело несколько лучше, потому что весь последний год пролежало в ломбарде.
Он получил три марки. Не прошло и полминуты, как они сидели в трактире. По радио передавали фокстрот.
Портной предложил истратить сегодня только половину денег; но секретарь настаивал, чтобы они хорошенько поели.
— Полторы марки нас не спасут. А свое положение мы должны обдумать на сытый желудок.
Остальные сопротивлялись довольно слабо. Не осталось ни пфеннига. Когда жгучий голод был утолен, секретарь сказал:
— Теперь мы сможем еще продать три наших рюкзака, если за них что-нибудь дадут, и тогда — все. Тогда уж наверняка настанет новая жизнь.
Для Барашка Стеклянный Глаз выпросил у хозяина полную миску отбросов и костей. При этом его молнией озарила прекрасная мысль. Но пока он промолчал.
Все четверо жевали и глотали. Постепенно ощущение, будто у них ничего нет, кроме сжимающегося от боли и судорог желудка, исчезало, и одновременно они снова почувствовали, что у них есть также головы, руки и ноги.
«Внимание, говорит Берлин! В заключение концерта грамзаписи передаем танго «Берлин танцует».
Секретарь выложил три марки на стол и откинулся на спинку стула. Стаканы и тарелки опустели. Невольно вспомнил он муки голода в сосновой роще.
— Мне кажется, физическую боль легче вынести, чем голод.
— Жажда, говорят, мучительнее, — сказал Стеклянный Глаз. — В пустыне, например! Там совсем нет воды! Ничего, кроме песка и жары!
— Ну, а холод?
— Да, сегодняшние наши мучения, ясное дело, только начало голода, так сказать первая степень, — задумчиво проговорил портной. — Однажды на войне я с тремя солдатами пять дней пролежал в воронке, отрезанный от мира. На третий мы уже не чувствовали боли в желудке. Но в голове было черным-черно, и я непрерывно слышал пение, целыми часами. Звуки, горячие и щекочущие, лились по моим жилам, проникая до кончиков пальцев. Я все время хватался за уши, мне казалось, будто их залили горячим гипсом… У одного из нас на следующую ночь начались галлюцинации. Он потом совсем свихнулся, и его отправили в тыл в сумасшедший дом. На четвертый день я целыми часами не ощущал боли, и вообще всякие ощущения на это время исчезали. Мне казалось, что я потерял вес и в полусне летаю. Но в промежутках, да, в промежутках, возвращались муки голода.
— И сильные? — спросил заинтересованный Стеклянный Глаз.
— Это немыслимо описать. Это я просто не в состоянии описать. — Он с сожалением пожал плечами. — Я не могу описать этого… Живот словно вспорот… Можешь представить себе боль, как если бы у тебя, у живого, все вырывали — желудок, кишки, все?.. Один из нас часами жевал свой сапог и в конце концов съел кусок голенища.
И когда Стеклянный Глаз истерично рассмеялся, портной сказал:
— Совсем не смешно, дорогой мой, этого мне в жизни не забыть.
Секретарь сказал сдержанно:
— Ничего себе! Нам все это ещё предстоит.
«Внимание, говорит Берлин! Передаем сообщение биржи труда. Требуются молодая стенографистка и каменщик, не старше тридцати лет… К сведению господ предпринимателей: имеются неквалифицированные, квалифицированные и высококвалифицированные рабочие всех специальностей в любом числе.»
— Ну, разве это не здорово? В Берлине требуется каменщик. В городе с населением в четыре миллиона — один каменщик! Хороши дела, нечего сказать! Пошли в Берлин!
Каким серым и мрачным вдруг стало все кругом.
— Работы нам, значит, не найти. По всей Германии не найти, — огорченно сказал Стеклянный Глаз.
— А ты в самом деле надеялся…
— Ну, я думал… если нам немножко повезет…
— Это все равно что выиграть сто тысяч, не купив лотерейного билета.
— Так вот, утром после пятой ночи, когда за нами пришли, мы лежали в обмороке. Все, кроме сумасшедшего, — тот хохотал.
— Ты что, оглох? В Берлине требуется каменщик, не старше тридцати лет.
— Ах да, но что же нам делать? — спросил портной, все еще не понимая действительности. Но потом он встряхнулся и огляделся вокруг. — Вкусно было, Барашек? — Собака положила морду ему на колени.
Секретарь, откинувшись, уселся поудобнее, свесил правую руку через спинку стула и сказал:
— Так, стало быть, обстоят дела. — Потом замолчал и он.
Только после длительной паузы — все это время расплывшийся хозяин трактира, который не мог из-за безработицы своих клиентов уплатить процентов по закладной, неподвижно стоял у окна — Стеклянный Глаз поднял голову:
— Вероятно, для людей нашего возраста это более чем рискованно… Но если за морем можно получить работу, нам все-таки стоит попытаться.
Портной поглаживал собаку по голове и смотрел, как глаза ее каждый раз закрывались и опять открывались. При этом он, ни на кого не взглянув, сказал тихо и просто:
— Я согласен.
«Наконец-то», — подумал секретарь, который только этого и ждал, но твердо следовал своему первоначальному решению — не уговаривать товарищей.
Когда же Стеклянный Глаз, размечтавшись, сказал, что за морем они, пожалуй, разбогатеют, секретарь даже несколько охладил их пыл:
— Об этом и не мечтайте! И за морем наверняка хватает бедняков, ничего не получивших от жизни. И за морем наверняка многие погибают. Но все же там должно быть больше возможностей. Здесь вся жизнь будто разграфлена. Мы стоим в графе: должны погибнуть. И тут уж ничем не поможешь… А за морем, наверное, не все так точно, по полочкам разложено.
— Ну, а если даже нам не повезет? Что мы теряем? — спросил Стеклянный Глаз, подкрепляя свою речь жестами и выражением своего единственного глаза. — Здесь нам так или иначе крышка, а там — может, и нет. В этом вся разница.
Секретарь уселся поудобнее и начал:
— Три года назад я как-то два дня выполнял подручную работу в городской больнице. Собирал мочу от больных и носил ее в лабораторию врачу-ассистенту, который делал анализы. Он рассказал мне историю своего отца, препаратора естественно-научного музея в Вене. Однажды ему принесли редчайшую птицу, единственный в Европе экземпляр, чтобы он набил чучело. Таких птиц даже на их родине, в Южной Америке, очень мало. Кроме того, ее ужасно трудно поймать; хотя она и не летает, зато очень быстро бегает и обладает исключительной способностью к мимикрии. Итак, препаратор взял отпуск, оставил жену и детей в Вене и поехал в Южную Америку ловить эту птицу. Не из-за денег или там чего такого! По словам врача, его отец был фанатиком от науки. Через год он написал, что не может вернуться. Хотя птицу он видел много раз, но ему еще не удалось поймать ни одной. Короче говоря, человек этот пробыл за морем двадцать лет. Он поймал несколько таких птиц, но при этом все дальше и дальше углублялся в девственные леса, в дикие места. В конце концов он наткнулся на индейское племя, никогда до того нё видевшее белого. Они сделали его своим вождем. И он целых двадцать лет прожил с ними. У него было все: красивейшие женщины и вообще все… Когда он вернулся в Вену, жена его была уже старухой, а дети взрослыми.
— Ну и что же? — спросил жадно слушавший Стеклянный Глаз. Хозяин трактира тоже прислушался. Портной сидел неподвижно, собака не сводила глаз с секретаря.
— Ну и ничего! Он продолжал набивать чучела. Началась война. Он умер в крайней бедности. Это часто бывало в Вене после войны.
Стеклянный Глаз, как бы заклиная, поднял руки, а портной жестом показал, что желает высказаться.
— Да, да, я наперед знаю, что вы хотите сказать, я сам об этом думал, — быстро заговорил секретарь. — Но произошло все именно так.
Хозяин трактира зашел за стойку, погруженный в размышления о неуплаченных процентах. Барашек еще раз облизал уже совершенно чистую миску.
Стеклянный Глаз не удержался:
— За морем у него было все, а в Вене ничего.
— Только не воображай, пожалуйста, что станешь там вождем индейцев, хотя эта история и показывает, что такие невероятные случаи в виде исключения за морем происходят… Мы будем кельнерами или грузчиками в гавани, чистильщиками ботинок или рабочими на ферме. Или еще кем-нибудь! Быть может, нам повезет и мы найдем хорошую работу, с перспективой.
Главный вопрос решился, наконец, задать портной:
— Но где же мы возьмем денег на дорогу?
Секретарь ответил тотчас, несколько растягивая слова:
— Д-а-а-а, дорогой мой, в этом все дело. Если бы я знал!.. В этом-то вся загвоздка, загадка, так сказать, которую нам надо разгадать… Во всяком случае, у нас теперь есть занятие, мы больше не безработные.
— Мы должны добыть деньги. Все равно как, но мы должны! — с жаром воскликнул Стеклянный Глаз.
Секретарь, как разумный диагностик, который прежде всего исключает все не относящееся к причине болезни, рассуждал последовательно:
— Денег этих мы, конечно, не найдем, и украсть их мы тоже не можем. Ибо, во-первых, красть надо уметь, а во-вторых, это вообще не дело. И уж совсем невероятно, что мы их заработаем. Ведь если мы в Германии могли бы заработать столько денег, то нам незачем было бы куда-то уезжать.
— Что же остается?
— Вот я и не знаю. Я знаю только, что нам этих денег не добыть.
Хозяин за стойкой разразился мрачным смехом. Собака укоризненно залаяла на него.
— Черкните мне открытку, когда прибудете на место, может, и я приеду к вам! — крикнул он им вдогонку из окна.
— Ладно, мы вам напишем, мы вам обязательно напишем. — Лицо Стеклянного Глаза от волнения покрылось лихорадочными красными пятнами.
Ночь они провели в лесу под уступом скалы. А утром отправились дальше, держа курс на Гамбург.
Стеклянный Глаз рассказал им свой сон в эту ночь, но предупредил:
— Не думайте только, что я тешу себя подобной надеждой и наяву… Итак, в совершенном одиночестве я пробирался по девственному лесу и неожиданно на какой-то поляне наткнулся на тысячи диких. У каждого в руках — натянутый лук, и все стрелы направлены на меня. Но стоило мне только вынуть глаз и высоко его поднять, держа большим и указательным пальцем, и опять вставить на место, как они выбрали меня своим богом… И тут я, как ни жаль, проснулся, потому что пошел дождь.
День и ночь их мысли, разговоры и мечты вились вокруг одного и того же. Но и месяц-другой спустя они были не ближе к решению задачи — как добыть денег, чем в тот час, когда покинули трактир. Они испытывали то же, что собака, дрожащая от волнения, когда она не может ухватить чересчур большую поноску и должна от нее отказаться. У них не осталось и надежды. Все-таки они брели по направлению к Гамбургу, где хотели сесть на пароход.
Изредка крестьяне давали им немного поесть, иногда им удавалось украдкой прихватить что-нибудь съестное. Идея Стеклянного Глаза, подобно молнии озарившая его в пивной, — выпрашивать еду для собаки и вылавливать все подходящее для себя, — часто помогала утолять жесточайший голод.
Рюкзаки, два пальто и жилеты давно были проданы, подметки протерты, бороды отросли и свалялись, лица осунулись, а костюмы, мокшие под дождями и высыхавшие на теле, висели грязными затвердевшими тряпками на исхудавших людях, согнувшихся под бременем нужды и безнадежности. Уже не раз испытывали они муки голода, ослабели и валились с ног, ступни их покрылись волдырями.
Чаще всего они брели молча, говорить им было не о чем. Но так как они не переставали бороться, то по глазам можно было прочесть все величие их одиссеи. Встречные, отшатываясь, смотрели им вслед; они не обращали ни на кого внимания и, полные безысходного отчаяния, продолжали идти к Гамбургу.
Только в начале осени, когда созрели плоды — хлеб был уже убран и обмолочен, — им стало немного легче.
Ночи заметно похолодали, и никогда нельзя было знать наперед, найдут ли они удобный ночлег. Поэтому очень часто они ложились ранним вечером, как только подвертывалось подходящее местечко. Как-то раз из-за этого все трое чуть не погибли.
Несколько мальчишек из близлежащего городка, ловившие на жнивье мышей, подожгли одновременно в нескольких местах огромный стог соломы и спрятались в придорожной канаве, чтобы насладиться зрелищем.
Пламя мгновенно охватило стог и разлилось морем огня. И тут-то издалека, где он рыскал в поисках пищи, примчался Барашек. Его лай звучал, как протяжный стон раненого человека. Отпугиваемая жаром, отчаянно лая, собака все прыгала и прыгала на огонь. Наконец, бросившись в пламя, она пробралась к хозяевам. Они уже проснулись от похрустывавшего вокруг них жара и, ругаясь, выскочили из стога.
И тут портной не удержался, чтобы не сказать:
— Теперь все было бы кончено, теперь нам было бы хорошо.
И даже секретарь подумал то же самое. Стеклянный Глаз сказал только:
— Барашек.
Они подошли к пустому саду у какого-то трактира и сели за столик, самый отдаленный от дома. Уже несколько месяцев они не сидели на стульях. Кельнер не показывался. Но это было как раз то, что нужно.
Секретарь унылой походкой побрел дальше вдоль изгороди, за которой были расположены конюшни и хозяйственные постройки. Перед двухсотлетней, старинной, в три метра высоты, садовой решеткой ручной ковки он остановился. В глубине огромного парка возвышался, сверкая ярко-желтыми красками, замок благородного стиля барокко.
Отец двух юных девушек, игравших неподалеку в теннис, сидел на судейской вышке, а у решетки, в полуметре от секретаря, расположился голубоглазый бритый господин лет шестидесяти, читавший английскую газету.
Через решетку перелетел мяч, секретарь швырнул его обратно, отец с судейской вышки в знак благодарности помахал рукой.
Англичанин, владелец нескольких лондонских газет, поднял глаза и, вначале недоумевая, а затем испытующе и с интересом, рассматривал секретаря, как если бы перед ним был дикий зверь в клетке зоопарка.
Секретарь выглядел одичавшим, — много раз вымокшая одежда облегала тело грязной коркой, борода и усы, сквозь которые сейчас светилась смущенная улыбка, свалялись. Но его глаза, в которых трагически переплелись нужда и благородство, несколько секунд спокойно смотрели в глаза англичанину. Два мира смотрели друг на друга.
— Кто вы такой?
Еще до того как секретарь успел ответить, из-за кустов на песчаной дорожке появился ливрейный лакей и, кланяясь, подошел к англичанину.
— Кельнер из «Золотого гуся» просит, сударь, разрешения поговорить с вами.
Англичанин обернулся и закричал с необъяснимой яростью:
— Да оставит он меня, наконец, в покое или нет!
Лакей поспешно исчез, а хозяин замка, рассерженный, что его гостя потревожили, быстро спустился с судейской вышки. Англичанин, сорок лет назад учившийся в Германии, рассказал ему, что вчера, когда он прогуливался по городку, ему вдруг захотелось франкфуртских сосисок с хреном и он зашел в трактир «Золотой гусь».
Секретарь, стоявший совсем близко у решетки, жадно слушал.
Англичанину понравился какой-то жест кельнера. В порыве мимолетного человеколюбия, вызванного смесью сентиментальных воспоминаний юности и удовлетворения от неожиданного удовольствия, он заплатил за сосиски стофунтовой банкнотой и ушел. Десять секунд спустя, на улице, он и думать забыл о сосисках, юношеских воспоминаниях, кельнере и стофунтовой банкноте.
Не успел англичанин окончить свой рассказ, как опять появился лакей и, заикаясь от страха, доложил, что кельнер не хочет уходить.
В эту минуту и сам кельнер предстал перед англичанином. Сияя от сознания собственной честности и восхищенный самим собой, он представлял себе, какое прекрасное впечатление произведет его поступок; торжествующе улыбаясь, он произнес:
— Произошла, очевидно, ошибка. Вы, вероятно…
— Сколько стоят сосиски?
— Восемьдесят пять пфеннигов.
— Давайте сюда! — Англичанин выхватил из рук кельнера стофунтовую банкноту. — Уплатите за сосиски, — бросил он лакею, удалившемуся вместе с ошалелым кельнером.
И тут секретарь с чувством произнес всего три слова:
— Ну и осел!
Не глядя, продолжая разговаривать с хозяином замка, англичанин протянул ему сквозь решетку стофунтовую банкноту. Секретарь не слышал конца истории. Он исчез.
Походка его изменилась: он мчался, не глядя по сторонам, держась очень прямо, полуоткрыв рот. Рука его все время нащупывала в кармане кредитку.
Он то и дело вынимал руку и украдкой смотрел на ладонь, на которой лежала скомканная бумажка.
С поспешностью человека, который хотел бы бежать, но старается не показать, что должен быстро скрыться, он пересек городок.
Случилось нечто невероятное. Он постепенно осознавал происшедшее. Наконец он пошел медленнее, огляделся и внимательно рассмотрел кредитку. Без сомнения — это была стофунтовая банкнота, и принадлежала она — ему. Он резко тряхнул головой и повел плечами, как бы освобождаясь от остатков сомнений. Снова и снова заливала его горячая волна радости, а потом он почувствовал чудесное, ободряющее спокойствие. И хотя на глазах его были слезы, в них отражалась улыбка, игравшая на губах. Мир вокруг него посветлел.
Еще раз волна радости чуть не свела его с ума и сердце сильно забилось, когда он представил себе, как покажет друзьям эту сказочную стофунтовую банкноту. От удовольствия он начал насвистывать. И, насвистывая, подошел к ним с противоположной стороны небрежной медленной походкой.
Оба друга все еще сидели за столом у трактира «Золотого гуся» и спорили о специфических особенностях аромата жаркого, доносившегося из кухни.
— Но это же жаркое из свинины, это-то я еще помню.
Портной устало возражал:
— Это телятина, ясное дело!
— Главное, что этот аромат пришелся вам по нутру… Все дело в масле.
— А ты все остришь?
В эту минуту на террасе появился кельнер, не успевший еще снять шляпу.
— Эй, что вам здесь надо? У нас не ночлежка!
«Да, да, дорогой мой, и я на твоем месте не был бы любезнее», — подумал секретарь.
Стеклянный Глаз неохотно встал:
— Вот уже крик поднял. А все время и не показывался,
— Еще бы, у него были дела поважнее. — Больше секретарь пока ничего не сказал. — Сиди, сиди.
— Нет, нельзя. Он, пожалуй, полицию вызовет.
Портной многозначительно постучал указательным пальцем по столу:
— Именно поэтому нам следует остаться. Именно поэтому! Если нас арестуют, мы получим еду.
— Да, но на вольном воздухе гораздо приятнее, — сказал секретарь с деланным спокойствием.
Ему было жаль их, потому что они ничего не знали о своем счастье. Но соблазн оттянуть триумф был очень велик. Он наслаждался сознанием, что в любую минуту может осчастливить своих друзей, подавленных заботами и безнадежностью.
Кельнер, погруженный в горькие размышления, стоял на террасе перед ящиками с цветами. Вдруг он неожиданно закричал:
— Убирайтесь вон! — и яростно захлопнул за собой стеклянную дверь.
— Теперь он вызовет полицию… Ну и пусть! — Портному было уже все равно.
— Пошли-ка лучше отсюда!
Оба посматривали на террасу. Секретарь решал, не положить ли ему быстро и незаметно кредитку на стол. Его рука уже было дрогнула. Но он не хотел разрушать чары великого чуда какой-то шуткой. Он подождал, пока они опять повернулись к столу.
Медленно вытащил он стофунтовую банкноту из кармана и, расправив, положил в центр стола.
— Она наша, — сказал он серьезно и откинулся на спинку.
— A-а, реклама?.. Знаю я эти штучки. — И Стеклянный Глаз равнодушно перевернул кредитку, ища на обороте восхваления какому-нибудь крему для ботинок.
— Если бы она была настоящей! — вздохнул портной, даже не взявший кредитку в руки. — Где ты ее подобрал?
Секретарь заговорил прерывающимся от волнения голосом:
— Кредитка настоящая, и она наша. Кредитка — это Южная Америка.
Между тем и Стеклянный Глаз разобрался, что банкнота настоящая. Но каким образом она может принадлежать им?
Где-то вдалеке уже маячила вера в чудо. Но тут Стеклянный Глаз резко дернул плечами, как бы сбрасывая что-то, и, не дожидаясь, когда вера закрадется в сердце, закричал с необычайной яростью:
— Нам и без того тошно! Так нечего зря комедию ломать… ты… ты… — он с трудом проглотил ругательство.
— Я верю вам, что вы не можете поверить. И мне вначале так казалось, тем не менее это факт. — В его голосе была теплота, действовавшая убедительнее, чем сама настоящая, узенькая, стофунтовая банкнота, лежащая на столе.
— Если это действительно правда… — В глазах портного отразился страх, не чересчур ли рано он поверил. Он отодвинулся.
— Откуда только у тебя стофунтовая кредитка? Это же невероятно! — сказал Стеклянный Глаз, уже начинавший верить. — Просто невероятно!
И секретарь начал:
— Такой счастливый случай может выпасть только раз в жизни. — Изо всех сил сдерживая вновь охватившее его волнение, он рассказал, что произошло.
Затаив дыхание и не глядя друг на друга, приятели ловили каждое его слово. По их лицам можно было проследить все перипетии сцены у парковой решетки. Счастливая уверенность прочно овладела их сердцами, но они все еще были не в состоянии осознать происшедшее. Лишь с трудом постигали они свое счастье, не в силах выразить его словами, и даже дышали с трудом. Наконец Стеклянный Глаз, глубоко вздохнув, поднял обе руки и уронил их на стол. Портной судорожно глотал слезы.
— Эх ты, глупыш, — сказал, волнуясь, секретарь, сам готовый заплакать.
На ясном небе сияло утреннее солнце, освещая на берегу реки три мумиеобразные фигуры, облепленные грязью.
Секретарь, который до войны два года работал в банке кассиром, боялся, что у служащего могут возникнуть подозрения, если он пойдет разменивать стофунтовую банкноту в таком виде.
— А булочник или мясник — те наверняка кликнут ближайшего полицейского.
— Но разменять ее мы должны, ясное дело. Мы же не можем голодать, имея две тысячи марок в кармане.
Стеклянный Глаз предложил выход. Не прошло и минуты, как трое голых мужчин уже стояли на коленях на берегу реки: чистая вода замутилась. Они тщательно все выстирали — кусок мыла у них еще сохранился — и разостлали костюмы и рубашки на солнце.
Через час портной, натянув на себя костюм, еще немного влажный, взял остальные вещи под мышку и пошел в маленькую портняжную мастерскую. Он попросил хозяина разрешить ему отутюжить вещи. Друзья ждали его у реки под ивами.
У брюк появились складки, рубашки стали мягкими, как шелк.
А затем они отправились в парикмахерскую.
— Нет, сначала займитесь, пожалуйста, вон с тем господином, мы охотно подождем, — великодушно сказал Стеклянный Глаз.
План их заключался в следующем. Побритый и отутюженный, секретарь сбегает в банк и выручит их, разменяв деньги. Но вскоре выяснилось, что предосторожности были излишни.
— Вам чертовски повезло, — тотчас же сказал банковский служащий. Он, как и каждый житель городка, уже давно знал об истории со стофунтовой банкнотой.
Все трое разразились неудержимым смехом, когда взглянули друг на друга, а Барашек начал проделывать безумные прыжки: после бритья их черные от загара лица вокруг ртов будто попудрили. Они стали похожи на клоунов.
Ближайшим же поездом друзья уехали в Гамбург.
Однажды утром, спустя две недели, преодолев все препятствия в консульствах, пароходных агентствах и бюро по эмиграции, они стояли на набережной в белых костюмах и сандалиях и рассматривали стоящий на рейде пароход, который должен был доставить их в Южную Америку. Переезд, включая питание, они уже оплатили.
Стеклянный Глаз высказался за сандалии. Они дешевы и производят какое-то экзотическое впечатление. Белые костюмы — каждый по шесть марок — просто необходимы в тропиках, об этом он читал.
По приезде в Гамбург секретарь с согласия товарищей взял из двух тысяч марок десять и вставил себе искусственные зубы, взамен тех двух, которые он потерял в драке с представителем биржи труда. Он хорошо выглядел в белом костюме и сандалиях с лихо закрученными вверх усиками. Ему всегда хотелось слыть человеком небрежно-элегантным, который следит за собой просто так, между делом.
Они вернулись в маленькую портовую гостиницу, где все трое за марку восемьдесят пфеннигов в сутки занимали чердачную каморку с тремя тюфяками, набитыми сеном. Здесь они сняли свои белые костюмы, которые надели сегодня для пробы, чтобы посмотреть, как будут выглядеть потом, в тропиках.
Барашек, с интересом наблюдавший все эти необычайные изменения, не отходил ни на шаг от Стеклянного Глаза, будто знал, что предстоит, и боялся, как бы его не оставили.
С особой тщательностью и самозабвением упаковывали они свое имущество в маленький сундучок, так и оставшийся наполовину пустым. Стеклянный Глаз хотел бы еще кое-что приобрести, и прежде всего три револьвера. Но секретарь сказал, что наличные деньги всегда лучше.
Из оставшихся пятисот марок они решили не тратить ни пфеннига, пока не прибудут в Буэнос-Айрес.
Портной и секретарь несли сундучок. Стеклянный Глаз и Барашек шли следом.
Слова Стеклянного Глаза: «Здесь нам так или иначе крышка, а там — может, и нет» — стали их девизом. Они играли вслепую. Но хуже быть не могло, им и без того было уже совсем плохо.
Особенно ясно они осознали эту мысль, когда огромный пароход вышел в открытое море и они, стоя на палубе, смотрели на удаляющуюся землю.
Пассажиры нижней палубы уже собрались в спальное помещение. Многие не могли уснуть. Стеклянный Глаз и портной тоже без сна лежали на спине, отдавшись на волю божью, и не смели пошевелиться. Они уже не понимали, как человек может испытывать голод. Даже мысль о жареной утке вызывала в них отвращение. На их зеленых лицах можно было прочесть только одно желание — умереть..
Время от времени какая-нибудь темная фигура ковыляла к борту и перегибалась вниз, будто шепча океану какую-то тайну, которую никому на свете нельзя больше доверить.
Ночь была очень теплая. Секретарю, сидевшему на палубе, казалось, будто он один в пустынном городском парке. Над ним сверкали звезды, а у его ног в своей обычной позе, выражающей полное удовольствие, лежал, сунув морду между передними лапами, Барашек.
До них доносилось тихое журчание воды за бортом, смутный, еле слышный шум работающей машины отдавался в их крови. Секретарь, не видя моря, все-таки чувствовал его необъятный простор.
На палубе первого класса, в недосягаемой вышине, запел саксофон, запел еле слышно, будто это танго исполняли звезды. Где-то невдалеке от секретаря тихо подыгрывал на губной гармонике матрос.
— Ну, пошли спать!
Барашек посмотрел на него, потянулся и встал. Ночь стала светлее. Далеко за пределами луча пароходного прожектора легко колыхалось и мерцало море.
Они прошли мимо высокого, ярко освещенного капитанского мостика, мимо длинного кубрика. Идти им пришлось долго, на пути то и дело попадались темные уголки и черные тени.
Матрос, игравший на губной гармонике, неподвижно сидел на бухте каната. Где-то впереди виднелся голубой огонек. «Наверное, радиорубка», — подумал секретарь.
Несколько минут они шли вдоль какой-то темной стены, казавшейся стеной высокого дома. Вот сейчас они выйдут на Рыночную площадь, к ратуше и фонтану. Секретарю даже почудилось, что он слышит плеск струй. Совсем сонные, они добрели до лестницы. Только она вела не наверх, в дом, а вниз, в брюхо парохода.
Утром море было похоже на протертое сверкающее зеркало, достаточно большое, чтобы все люди на земле могли смотреться в него, если бы его поставили вертикально. А при взгляде на бесконечный след, тянувшийся за пароходом, казалось, будто какой-то великан чиркнул огромным куском мыла по чистому стеклу.
Судно шло вперед, подобно сияющему утру, скользящему навстречу неведомым землям.
Первым из душного помещения вышел на залитую солнцем палубу Стеклянный Глаз и, взглянув в открывшийся перед ним безграничный простор, вдруг затосковал. Внезапно он понял всю смелость их затеи.
«В Германии нам так или иначе крышка, а там — может, и нет». Это, конечно, правильно. И все-таки ехать в неизвестные края было чертовски легкомысленно. На родине он погибал бы медленно — так сказать, в привычных условиях. Его окружали бы по крайней мере знакомые дома, улицы и люди, привычная нищета, вместе с другими он перебивался бы, пока не наступил конец. Теперь же он оказался перед огромной немой неизвестностью. Черт его знает, что за ужасы ждут впереди. Но сейчас уж ничего не поделаешь, ради него пароход не повернет назад.
Стеклянный Глаз медленно поплелся дальше по пустынной еще палубе, намеренно глядя под ноги, чтобы не видеть назойливого, удручающе огромного моря. Дома он все же не чувствовал себя таким крошечным и потерянным.
Так бывало всегда: стоило Стеклянному Глазу, гуляя в родном городе по солнечной набережной реки, увидеть бухту каната, овеянного бурями и непогодой, и опуститься на нее, глубоко дыша, на секунду остаться один на один с водой, — и все заботы отлетали, а полное отсутствие желаний как бы приоткрывало ему тайну существования.
Подобное же чудесное ощущение духовной свободы охватило его и сейчас, когда он, глубоко вдыхая воздух, уселся на большую, высушенную солнцем бухту каната и непроизвольно потянул носом, чтобы лучше уловить запах смолы, столь же присущий канату, как мука — хлебу.
«Сигареты», — успел он еще подумать и больше ни о чем не думал и ничего не чувствовал: бездумный эмбрион в материнском лоне вселенной.
Сигареты принес портной. Он выгладил костюм одного из товарищей по несчастью, чеха, и на полученные пятьдесят пфеннигов купил в буфете пачку.
— Первые заработанные за три года деньги, — сказал он — довольный и одновременно удивленный. — Очень это, ясное дело, приятно.
Они закурили — рядом на солнце, вытянув все четыре лапы, лежал Барашек, — и тут они поняли, что больше им ничего в жизни не надо.
Четыреста пятьдесят человек разных возрастов, среди них грудные младенцы, лишь за неделю до отъезда появившиеся на свет, и восьмидесятилетние старики и старухи, последовавшие за своими близкими, чтобы не умереть одинокими, плыли на палубе этого парохода в страну надежды, из гаваней которой ежедневно отплывали пароходы, переполненные возвращающимися эмигрантами. После долгих лет безуспешной борьбы они, потеряв всякую надежду, разбитые и опустошенные, возвращались на родину, тоже не сулившую им никаких надежд.
Палуба превратилась в пеструю географическую карту Европы, образованную людьми разных национальностей, отличавшихся и наружностью и языком. Они сидели и лежали группками. В середине, у бухты каната, была Германия.
Все были заняты теми же повседневными делами, что и на родине: обмывали и перепеленывали младенцев, обстоятельно набивали прокуренные дочерна трубки, глава семейства доставал из огромных узлов колбасу, яблоки и ковриги хлеба и заботливо их раздавал.
Здесь, как и на родине, отца ослушаться никто не смел. Молоденькие деревенские девушки, взявшись под руки, совершали, как и по сельской улице, обычную воскресную прогулку, спокойно переступая через обернутые чистыми портянками ноги какого-то крестьянина. Хихикая, они поглядывали на деревенского паренька-немца, безуспешно пытавшегося, глядя в алюминиевое ручное зеркальце, расчесать на пробор свои непокорные соломенно-желтые волосы. Родина плыла вместе с ними. И только длинный богемец уже дважды вставал и смотрел на море, которого не было в Чехословакии.
Несколько русских, не похожих на рабочих или крестьян, о чем-то спорили, оживленно жестикулируя, как если бы они сидели где-нибудь в кафе. Окруженный соотечественниками, прислонившись к широкой отвесной трубе вентилятора, через которую в спальное помещение поступал свежий воздух, стоял швед и тихо наигрывал на гармошке. Перед ним полукругом расположились дети.
— Вы уже здесь! — сказал секретарь, переступив границу Германии и подходя к канату.
Друзья нехотя глянули на него, полуоткрыв глаза, и продолжали бездумно дремать.
Секретарь спокойно прохаживался между канатами и оживленно спорящими русскими, которые часто говорили все разом. Только один молчал и упорно смотрел в одно и то же место, которое то и дело пересекали ноги секретаря.
В конце концов русский поднял голову, и вдруг ему показалось, что он видит, как сам он ходит по палубе, одновременно спокойно сидя на месте. Между ним и секретарем было поразительное сходство. Близнецы, во всем повторяющие друг друга, не могли быть более похожими.
Еще не оторвавши взгляд от своего двойника, русский снова погрузился в тяжелые мысли, но его снова отвлекли мелькающие ноги секретаря.
Длинный богемец, стоя у поручней палубы, смотрел в старомодную подзорную трубу, в которую глядел еще его отец, когда был мальчиком. Вдали он увидел точечку, крошечную, как комар.
— Это «Кап-Полония» возвращается из Буэнос-Айреса в Европу, — сказал, дружелюбно улыбаясь, какой-то матрос. — Водоизмещение двадцать одна тысяча тонн!
Где-то далеко-далеко чуть поднималось над водой едва заметное облачко тумана; вблизи море было еще светлым, хотя мерцало теперь не зеленым светом, а серо-голубым.
Богемец начал укорачивать, удлинять, крутить и вертеть во все стороны свою метровую подзорную трубу, но комара так и не смог больше найти.
В этот миг какая-то женщина в группе богемцев дико закричала:
— Отец! Отец! — и, рыдая, упала на колени.
Еще секунду назад восьмидесятилетний старец спокойно сидел, покуривая, на ящике; теперь он неподвижно лежал на палубе. Он был мертв. Неожиданно свалился, так и не выпустив трубку из руки. Рыдания снохи и плач детей, смешавшись с звуком гармошки, проникали сквозь стену людей, тотчас образовавшуюся вокруг покойника. Его подняли и понесли мимо наигрывавшего шведа. Только теперь замолчала гармошка.
Матрос вернулся к богемцу.
— Сегодня ночью его спустят в море.
— Кого? — спросил богемец, не опуская подзорной трубы.
— Да труп! Старика в цветной жилетке!
— Моего отца? — Богемец уронил трубку и, спотыкаясь, побежал за теми, кто нес покойника в мертвецкую.
Облако над водой сгустилось, расползлось и закрыло горизонт. Пароход шел сквозь пар, в ста метрах уже ничего не было видно, а дальше, за густыми клубами пара, вздымалась высокая плотная стена тумана.
Секретарь присоединился к друзьям. И так как бухта каната круглая, все они смотрели в разных направлениях.
Капитанский мостик был еле виден. Команда, отданная поблизости, звучала как будто издалека. Два матроса пробежали мимо, и тотчас вслед за ними еще трое. Весь пароход, казалось, окутало ватой. Море, и небо, и даже палуба первого класса затерялись в тумане. Все кругом побелело. Пароход пошел медленнее.
Вдруг друзья вскочили с каната: прямо над ними, на капитанском мостике, где обычно вахтенные офицеры спокойными, четкими движениями молча и сосредоточенно управляли механизмами, неожиданно душераздирающе заревела сирена, прорезая туманную завесу.
Мгновенно палуба преобразилась: все повскакали со своих мест. Молнией ударил страх. Даже тот, кто никогда не плавал и не знал, как опасен в открытом море туман, почувствовал надвигающуюся опасность. Русские замолчали. Какая-то женщина кричала. Зазвонил к обеду колокол. Никто не спустился вниз. Все наперебой задавали друг другу вопросы и отвечали невпопад. С короткими промежутками ревела сирена.
В наступившей тишине, когда все застыли подобно призракам, откуда-то издалека ответила «Кап-Полония».
Огромный пароход содрогнулся от внезапного толчка, секретарь потерял равновесие и, с размаху сев на канат, так и остался там. Пароход остановился. Все чаще и чаще оба парохода подавали друг другу предупредительные сигналы.
Огромное темное чудовище выплыло из тумана: в каких-нибудь двадцати метрах беззвучно прошла «Кап-Полония» и через секунду снова скрылась.
Безжизненные призраки вновь пришли в движение, машины начали работать, едва заметная дрожь прошла по судну. Сирена еще раз взвыла вслед «Кап-Полонии», и вздохнувшие с облегчением люди восприняли ее вой как триумфальный клич радости. Пароход отчалил.
Трое друзей подумали и почувствовали одно и то же: сейчас уже не было такого безысходного отчаяния, как после спасения из горящего стога. Тогда они твердили: теперь все было бы кончено, теперь нам было бы хорошо. Сейчас им вдруг открылось, что за последнее время в их души вновь закралась и уже успела расцвесть пышным цветом надежда.
Когда они обедали, матрос, явно кого-то разыскивая, прошел вдоль стола и остановился возле секретаря. С той же дружелюбной улыбкой, с какой он сказал длинному богемцу: «Это «Кап-Полония», — обратился он теперь к секретарю, ухватив его при этом большим и указательным пальцем за рукав:
— Немедленно пройдите к капитану.
Секретарь тотчас решил, — со стофунтовой банкнотой что-то не в порядке.
— Пожалуйста! — сказал он и встал. — Пожалуйста!
Он покраснел как рак.
У Стеклянного Глаза и портного пропал аппетит. И они подумали о сказочной банкноте. Сказке, стало быть, конец.
— Где ваши настоящие документы? — Капитан положил паспорт секретаря перед собой на стол и еще раз с значительным видом побарабанил по нему пальцем. — Эти-то вы раздобыли в Гамбурге. Специалисты по фальшивкам нам знакомы.
— Я не знаю никаких таких специалистов. Это мои документы… Вы можете проверить, у вас есть радио на судне.
— Вам следует отвечать, а не давать мне советы.
— Я это и делаю. Мне нечего скрывать. — Как только секретарь понял, что речь идет не о стофунтовой банкноте, он успокоился. — Спрашивайте, пожалуйста. Я на все отвечу.
— Итак, куда вы дели сто восемьдесят тысяч марок?
— Много денег, господин капитан! К сожалению, их у меня нет, и я ничего о них не знаю.
Капитан показал ему фотографию, переданную по бильдаппарату, которую бортрадист принял десять минут назад.
— Это вы?
— Я. Несомненно! — с готовностью подтвердил секретарь, который сразу понял, что речь идет о том русском. — Я и никто другой!.. Даже очень похожее фото. — Он вернул его и улыбнулся. — Просто невероятное сходство.
— Ну, и?..
— Никаких «и», господин капитан!
Теперь и капитан улыбнулся. Он был очень элегантен и совсем еще молод.
— Вы, кажется, не понимаете, что вам грозит, иначе вы бы так не веселились.
Матрос, стоявший рядом, дружелюбно ухмыльнулся. Отличное настроение было и у секретаря.
— Вы утверждаете, что у меня есть сто восемьдесят тысяч марок. Но уж от одного того, что их у меня нет, мне становится грустно.
— Ну, значит, придется заняться вашим делом обстоятельнее. Правда, это не входит в мои обязанности. Но дело меня заинтересовало… Итак: зачем вы едете в Южную Америку? Есть ли у вас там родственники? Вы едете на службу? И что вы вообще предполагаете там делать? Отвечайте!
— В таком случае придется и мне рассказать обстоятельнее, — ответил секретарь и рассказал, как он и его друзья после нескольких лет безработицы, однажды, с семьюдесятью пфеннигами в кармане, пошли куда глаза глядят, без надежды и без цели; ярко описал он все муки голода и как ему пришлось вести себя, чтобы друзья совершенно самостоятельно пришли к мысли, что им ничего не остается, кроме эмиграции. — Ну вот, в конечном итоге они сами пришли к этому выводу. Что нам оставалось делать?
— А где вы получили… или раздобыли денег на дорогу?
Секретарю стало жарко.
— Да, это уже совсем другая история. Если хотите — настоящее чудо! — И он описал сцену у садовой решетки.
Матрос, который объездил весь свет и никогда ничего подобного не слышал, выпучил глаза.
Капитан, явно заинтересованный, кивал головой в такт каждой фразе. А красочный рассказ, как англичанин заплатил кельнеру за франкфуртские сосиски стофунтовой банкнотой, вызвал у него довольную и в то же время удивленную улыбку.
Но когда секретарь, заканчивая свою историю, сказал:
— Ну вот, и тогда он взял у кельнера из рук кредитку и передал ее мне, небрежно так, через плечо, — капитан пришел в себя.
— Это действительно очень занимательная история, и вы ее очень хорошо рассказали. Но не думаете же вы, что я вам поверил?
— Да, да, небрежно так, через плечо! Посмотрите, вот так! И при этом продолжал разговаривать с другим господином. Он даже не взглянул на меня… Ну, я, конечно, немедленно дал ходу. Это ясно.
— Действительно, очень интересная история!
— Не правда ли, подобное в жизни больше не повторится?!
— Даже чересчур интересная! Итак, в Рио-де-Жанейро я передам вас полиции, и на первом же судне, идущем в Европу, вас вернут в Гамбург. Вот и расскажите-ка гамбургскому судье вашу историю. Только, не думаю, что он вам поверит.
— Но вы совсем напрасно меня накажете, совсем напрасно. Ведь все равно выяснить ничего не удастся. Ровным счетом ничего! Судья, тот сразу поймет, что к ста восьмидесяти тысячам я никакого отношения не имею.
— Ну что ж, значит вам ничего худого не будет.
— Но где же я еще раз возьму денег на дорогу?
— Ну, опять найдется такой вот англичанин, который ни с того ни с сего дарит стофунтовые кредитки, этак небрежно, через плечо.
Секретарю понадобилось некоторое время, чтобы сдержать свой гнев:
— Знаете ли, господин капитан, смеяться над бедняком очень легко. Но быть бедняком и не падать духом — это, я полагаю, даже несколько потруднее, чем быть капитаном такого большого парохода.
— Молчать!
— Ладно! А теперь велите меня запереть, что ли!
— Я тебе покажу!
— Да, да, издеваться над людьми — это вы умеете. Больше вы ничего не умеете.
Несколько слов о русском — и он был бы свободен. Но секретарь терпеть не мог, когда к нему были несправедливы. Тогда он упирался и не желал ничего объяснять.
Слух о том, что секретарь похитил сто восемьдесят тысяч марок и поэтому арестован, мгновенно распространился среди пассажиров корабля и дошел до русского раньше, чем секретарь попал в капитанскую рубку.
Русский, не видевший никакой возможности сбежать с парохода до того, как выяснится путаница, и в то же время надеясь добровольным признанием облегчить свою участь, попросил отвести себя к капитану.
Вместе с тремя компаньонами он основал в Берлине механическую мастерскую по починке обуви, с двадцатью тремя филиалами в разных концах города. Однако высокая арендная плата, дорогостоящие машины и прежде всего неучтенное обстоятельство, что в эти времена многие берлинцы не чинили обувь, даже когда подметки пронашивались до дыр, а также попытки преодолеть кризис необеспеченными векселями и чеками — все это привело к злостному банкротству с долгом в сто восемьдесят тысяч марок.
С фальшивыми документами, раздобытыми в Гамбурге, бежал он от двух лет тюрьмы. И теперь деловито рассказал все капитану, с фатализмом человека, который хоть и считал истинной причиной своего банкротства экономическую конъюнктуру, но особенно этого не подчеркивал, ибо понимал, что ему уже ничто не поможет.
Для секретаря капитан был поверженным врагом, трупом, а ударить труп он не мог. С подчеркнутой вежливостью в тоне и взгляде он спросил:
— Не разрешите ли вы мне теперь удалиться?
Капитан кивнул. Вначале симпатия сквозила только в его глазах. Но потом он все-таки спросил:
— Вы, значит, простили меня?
— Да что там, — ответил секретарь. — Мне только жаль этого человека.
— Гм, ничего не поделаешь… Сохранили ли вы хоть часть денег? — обратился он к русскому.
Ответа секретарь не слышал, он уже был за дверью. На палубе он с удивлением заметил, что туман пропал, как будто его и не было. Мир купался в лучах солнца. Воздух вокруг был настолько прозрачным, что в ясной дали, почти у линии горизонта, видны были сверкающие металлические части «Кап-Полонии».
Довольный, опустился секретарь на канат и слово в слово повторил жадно расспрашивавшим друзьям свой разговор с капитаном.
— В Германии нас никто не принял бы за злостных банкротов с долгом в сто восемьдесят тысяч марок. Никогда! Значит, мы уже кое-чего достигли, — заключил он.
Вереница сверкающих дней и светлых ночей погружалась в море за кормой. Недели на море казались годами и в то же время неожиданно таяли, как один день.
В сознании трех друзей Европа больше не существовала, их путь к новой жизни был одновременно и прощаньем с прошлым. Европа потонула в непостижимой дали.
Берега другой части света тоже еще скрывались где-то в неведомой дали. Но густые от жары ночи были напоены своеобразным ароматом. И друзья, расхаживая в белых костюмах, вдыхали этот чужой воздух, который словно не подпускал прошедшее в настоящее, обволакивающее их теплом.
Они жили уже новой жизнью, и все в ней само собой разумелось. Однажды, расположившись ночью у каната, они увидели, как через поручни упала летающая рыба, и в этом не было ничего необыкновенного, они дышали и жили этим настоящим, будто так всегда и было.
А пароход неудержимо шел и шел по своему великому пути и в одно прекрасное яркое утро достиг залива Рио-де-Жанейро.
Бесчисленные наполненные бананами и апельсинами лодочки, в которых сидели темные маленькие бразильцы и негры, кричавшие что-то наперебой, метались по воде, а желтые и розовые дома города сверкали на фоне залитого солнцем пейзажа, голубые холмы которого терялись где-то вдали.
Когда пароход встал на якорь, к друзьям подошел молоденький офицер и передал секретарю от капитана конверт с двадцатью пезо и с запиской, в которой тот разрешал ему сойти на берег и посмотреть Рио-де-Жанейро. Это было признанием, что секретарь держался с достоинством.
Они поехали на берег. Стеклянный Глаз вел Барашка на поводке.
И вот настало мгновение, когда они ступили на землю Южной Америки. Невольно взглянули они друг на друга. Стеклянный Глаз, опустившись среди портовой сутолоки на одно колено, поднял без видимой причины двумя пальцами камешек, повертел его так и сяк и осторожно положил на место.
Как-то раз портной, став внутри бухты каната, несколько раз быстро обернулся вокруг своей оси, следя при этом как бы из центра мироздания за колоссальным кругом горизонта. Там, возле каната, у этого малого круга, в центре другого колоссального, провели они много долгих безмятежных дней, а теперь они гуляли по тропическому городу, и вокруг них ключом била и торжествовала пестрая и шумная жизнь.
Улицы были полны народа; люди стояли группами, медленно двигались и опять останавливались.
Слова свои они сопровождали энергичными, порывистыми жестами. Все, что здесь происходило, казалось, не служит какой-либо определенной цели, а совершается только ради собственного удовольствия. Даже грузовики, мчащиеся по улицам с бешеной скоростью, производили впечатление праздничных балаганов на колесах.
Перед огромным розовым дворцом, отлакированным и сверкающим, словно эмалевый, стояла десятилетняя негритяночка, которая предложила трем друзьям лакомства из сахара. Сама она при этом сосала смеющимся ротиком кусок сахарного тростника.
Солнце припекало. Они свернули в прохладную от густой тени узкую боковую улицу. Здесь было пустынно. Входные двери располагались, верно, по другую сторону, по эту сторону были лишь слепые окна да низкие двери подвалов.
Друзья уселись на верхнюю ступеньку какой-то лестницы, ведущей в подвал. Снизу веяло прохладой.
— Прежде всего мы, ясное дело, должны привыкнуть к этому климату.
— В этих краях растет громадный папоротник, а стволы деревьев обвивают ярчайшие орхидеи, как у нас их обвивает плющ, — мечтательно произнес Стеклянный Глаз. — Я читал об этом.
Тут они увидели, что прямо на них стремительно бежит знакомый им русский, с наручниками на вывернутых за спину руках. Секретарь быстро вскочил, и русский исчез в подвале.
Сейчас же следом за ним появились двое полицейских. Секретарь с готовностью взволнованно указал налево, в переулок.
— Вон туда, вон туда!
Те побежали в указанном направлении и скрылись. Глядя на тонкую стальную цепочку, которой были схвачены руки русского, они сначала почувствовали себя беспомощными. Однако у того в кармане жилета оказалась пилка для ногтей. Секретарь принялся за работу. Остальные опять уселись на верхней ступеньке, зорко наблюдая за улицей. Пилка по краям была без нарезки, обливающийся потом секретарь трудился целый час. Наконец, близнецы вышли из подвала.
— Ну, что же дальше? — спросил секретарь.
— Документы в этой стране не так уж важны. Но деньги! У меня нет ни гроша. Они все отобрали.
С тяжелым, ох каким тяжелым, сердцем отдал секретарь ему свои двадцать пезо, сказав:
— Если бы не вы, я бы все равно не получил этих денег.
Не размахивая руками, типичной походкой секретаря, скользнул русский мимо ряда слепых окон и исчез в сутолоке главной улицы.
— Иностранцам освобождать заключенного в чужой стране, ясное дело, не безопасно. Я полагаю, нам лучше…
— «Ясное дело!» — улыбаясь, прервал его утомленный до изнеможения секретарь. — Я тоже полагаю, что нам лучше удалиться.
Они тотчас направились в порт и вернулись на пароход, который в полдень оставил Рио, а пять дней спустя вошел в гавань Буэнос-Айреса.
Ящик со щетками и кремом для обуви и табличка с надписью «Берлинский чистильщик» — принадлежавшие теперь секретарю — находились на оживленном перекрестке. Он чистил неграм, питавшим особое пристрастие к яркому блеску, длинные узконосые ботинки на пуговках. При случае он мог и подметку поставить и починить стоптанный каблук, — отец его был сапожником.
Портной нашел работу в небольшой мастерской, Стеклянный Глаз — на консервной фабрике.
Все трое без рассуждения принялись за работу, но готовы были бросить ее, если бы представилось что-нибудь получше. Только расставаться они не хотели никогда. Это было решено.
Уже через неделю Стеклянный Глаз опять стал безработным, потому что экспорт в европейские страны застопорился. А портного уволили, потому что клиентура его хозяина состояла почти целиком из уволенных портовых рабочих, которые не могли теперь заказывать себе костюмов.
Когда портному и Стеклянному Глазу посредническая контора предложила работу в крупном поместье в Парагвае, секретарь за двадцать семь пезо продал свою стоянку вкупе с инструментом и клиентами какому-то китайцу, получив даже при этом чистую прибыль в семнадцать пезо. Надпись на табличке теперь гласила: «Китайский чистильщик».
На речном пароходе, который вез трех друзей в Асунсион, тоже была бухта каната. А противоположный берег реки даже в это прозрачное утро нельзя было разглядеть. Стоило взглянуть туда, как им начинало казаться, что они снова на море, такой необозримой ширины была Парана.
В илистой воде плавали какие-то черно-коричневые стволы, и на пологом берегу, мимо которого проплывал пароход, лежало множество таких стволов. Один из матросов, улыбаясь, сказал друзьям, что это не деревья, а аллигаторы.
Река, разлившаяся во время половодья, затопила всю прилегающую местность. Многие дома совсем скрылись под водой, на других виднелись лишь плоские крыши, где валялись трупы захлебнувшихся быков, уже почерневшие, с огромными, раздутыми от жары животами. Время от времени над водой раздавался звук выстрела: это лопалось брюхо какого-нибудь быка.
В реке хозяйничали акулы, высоко в небе парили сафьяново-желтые цапли.
— На прошлой неделе пароход наш простоял здесь с полчаса, и мы видели любопытное происшествие на берегу. — Матрос подсел к друзьям. — Там вон, напротив, остановились две повозки, в каждой по восемь мулов. Погонщики, верно, зашли в пивную. Но и животным захотелось пить. Они потянулись к воде и угодили копытами в реку. Не прошло и секунды, как акулы прокусили им сухожилья, беспомощные животные упали на колени и скатились в воду. Через полчаса, когда погонщики вышли из пивной, на повозках висели лишь остатки упряжи и несколько костей. — Матрос закурил сырую, еще совсем мягкую светло-зеленую гаванну — они были здесь очень дешевы.
— Не желаешь ли искупаться? — спросил секретарь. — Ты же любишь поплавать.
Стеклянный Глаз только приподнял веко и сейчас же опустил его.
Пароход проходил мимо плавучих островов, усыпанных синими водяными гиацинтами. На этих плавучих островах, иногда как бы для собственного удовольствия окружавших пароход, стояли старые деревья. Уже мертвые, эти деревья до самой верхушки были разукрашены ползучими растениями, отливающими розовым цветом, а на ветвях сидели благородные цапли, чистившие свои перышки.
В эти дни на реке подавляющая красота и величие природы и одновременно таящаяся в ней опасность произвели на троих друзей неизгладимое впечатление. Их лица изменились. Глаза запали, и взгляд стал сосредоточеннее.
На этой реке у них было такое чувство, словно они присутствуют при сотворении мира. Ибо казалось, что планета здесь находилась еще в стадии возникновения, в стадии становления, а маленькому человеку было только дозволено наблюдать происходящее.
Пять дней длилась поездка на пароходе. Расходы оплачивал их будущий хозяин. Но, прибыв на место, друзья узнали от управляющего, что могут возвращаться, ибо положение изменилось. Он говорил что-то об экономическом кризисе и сокращении экспорта. При этом он выложил на стол деньги на обратный проезд.
А не могли бы они за те же деньги остаться на несколько недель в поместье? Против этого управляющий ничего не имел и сгреб деньги назад.
Невдалеке от здания конторы стоял недостроенный трехэтажный дом с зияющими дырами вместо окон и дверей, без потолков и полов, но уже покрытый крышей.
Из-за нового повышения европейских пошлин на ввоз мороженого мяса и неожиданной заминки со сбытом строительство нового здания конторы стало излишним. И старое-то наполовину опустело. Управляющий работал в конторе с утра до глубокой ночи, пытаясь спасти то, что ни жесточайшей экономией, ни тщательными расчетами уже было невозможно спасти. Имению грозила продажа с молотка.
Трое друзей поселились в первом этаже, откуда дом просматривался насквозь вплоть до плоской крыши; внутренние стены были уже возведены.
— Таких высоких комнат у нас в Германии нет, у нас только церкви строят такой высоты, — сказал удовлетворенно Стеклянный Глаз, весьма искусно и тщательно жаривший утку, которую он в одно прекрасное утро, когда они брели по пути в Ничто, жарил в своих голодных мечтах.
Портной потянул носом.
— Пахнет она аппетитно. Но нам придется слишком долго ждать, если ты будешь подливать к ней каждый раз по ложечке воды. Надо было с самого начала влить в кастрюлю литр воды, положить кусок жира и, сунув туда утку, накрыть крышкой! И баста! Тогда, ясное дело, она гораздо скорее поспела бы.
Вместо ответа Стеклянный Глаз, чуть повернув голову, коротко и презрительно усмехнулся. Только много позже, когда злость его, вызванная подобной потрясающей глупостью, улеглась, он подошел к двери и крикнул портному, который, расположившись на полу, утюжил влажные после стирки белые костюмы:
— Тогда нам пришлось бы жрать вареную мертвечину!
Он специально ходил к управляющему и рассказал ему длинную историю одной утки в Германии, которую так и не зажарили, «потому что эта ведьма, похожая на мужчину, никак не убиралась от окна. У нее были бородавки и настоящая борода. Так вот она, стало быть…»
— Вам хочется зажарить утку?
Через несколько минут Стеклянный Глаз уже ощипывал и потрошил утку и два часа стоял, обливаясь потом, у огня, полный решимости на деле осуществить то, чем он развлекал себя и голодных друзей на дороге в Нижней Франконии.
Время от времени он заходил в комнату и поглядывал на свой висячий цветочный горшочек — наполненный землей череп с кактусом, на котором распустились розовые цветы. Глазницы черепа были выложены мхом. Таким он нашел этот хрупкий, пролежавший столетия череп в лесных зарослях и подвесил его на проволоке к оконной раме как украшение.
В соседней комнате две девушки-метиски, лет по четырнадцати, накрывали к ужину. Разложив на полу тростниковую циновку, они поставили на нее глиняные тарелки, того же цвета, что и их кожа. Только тарелки были покрыты глазурью, а желтовато-красная, светлая кожа этих гибких южных красавиц отливала матовым блеском. Иссиня-черные волосы свободно падали на плечи, а тонкие в ниточку брови оттеняли их удлиненные темно-серые глаза.
Родители сестер-близнецов погибли два года назад во время наводнения, когда разлилась Парана. С тех пор близнецы жили в поместье, никто не обращал на них внимания, никто не трогал их, они жили здесь почти как в девственном лесу.
Стоя на коленях друг против друга, они совещались, как лучше расставить тарелки. Расположить на полу по кругу пять тарелок, чтобы расстояния между ними были совершенно равные, не так-то просто. То круг вытягивался, то расстояния не были равны.
Когда тарелки встали, наконец, точно по кругу, в центре которого сестры водрузили вазу с гиацинтами, Ивира еще раз смерила расстояния — от края одной тарелки до края другой, семь раз растопыривая тонкие пальцы маленькой ручки.
С интересом следила Кордия, присевшая на пятки, за сестрой. И когда Ивира вытащила из вазы гиацинт и положила его к тарелке портного, который был ее возлюбленным, Кордия положила два цветка рядом с тарелкой Стеклянного Глаза и молниеносно воткнула третий в волосы, как раз над выпуклым детским лбом.
Глаз европейца с трудом различал сестер-близнецов. Ивиру как-то сфотографировали, и она подарила один снимок сестре. Та, показывая всем удачное фото, говорила: «Это я». И все верили ей.
Вначале довольно часто случалось, что Стеклянный Глаз обнимал и целовал Ивиру. Тогда Кордия стала носить всегда одно и то же выцветшее на солнце красное платьице, а Ивира — светло-зеленое. Оба платья были без рукавов и не закрывали голых коленей.
Сестры, пышные девушки небольшого роста, принадлежали к тому типу женщин, которые быстро созревают и так же быстро увядают, в двенадцать лет они уже вполне зрелые, в восемнадцать — старые и ожиревшие. Близнецам было по четырнадцать.
— Таких тонких лодыжек и запястий в Европе не найдешь, — утверждал Стеклянный Глаз.
Правда, воду и мыло они считали чем-то совершенно излишним. Но могли мыться часами, ибо белые возлюбленные почему-то придавали этому большое значение. Они намылили и Барашка, но он не пожелал выносить подобного измывательства. Кордии пришлось его крепко держать.
Однажды с портным приключилось нечто вроде столбняка, и он не мог даже пальцем шевельнуть. Ивира вылечила его с помощью старого индейского народного средства.
Все пятеро жили в доме без полов, меблировка которого состояла из одеял, черепа с кактусом и помятого граммофонного ящика с единственной пластинкой, служившей также подносом для суповой миски. Одна сторона пластинки издавала только шипение и хрип.
Несколько дней назад Стеклянный Глаз съездил в Гогенау посмотреть ка этот город-сад с почти однотипными домиками среди гнущихся от плодов банановых и ананасовых деревьев, высаженных прямыми, как стрелы, рядами. Это была немецкая колония, образцовая райская обитель, хоть сейчас на всемирную выставку.
Каждым квадратным метром земли этой старой колонии владели крепкие хозяйские руки, и у каждого колониста был текущий счет в банке. Оптовые торговцы из Буэнос-Айреса посылали сюда свои пароходы и покупали фрукты по хорошей цене.
Стеклянный Глаз и его друзья могли бы получить участки, но только расположенные далеко у самого леса. Эти участки стоили дешевле, потому что перевозка урожая поглощала выручку. Но они ведь и не хотели торговать, они не хотели и текущих счетов, они хотели только работать, чтобы как-нибудь прожить. И чтобы Кордия и Ивира вели хозяйство. Это близнецы делали охотно.
Вот с таким предложением вернулся Стеклянный Глаз к секретарю.
Но секретарь, их признанный руководитель, считавший себя ответственным за здоровье и благо своих друзей, по его совету эмигрировавших в Южную Америку, отверг предложение, ибо в той отдаленной местности поселенцам грозила лихорадка от ядовитых испарений тропического леса.
За последние месяцы все больше и больше людей останавливались перед конторой, на дверях которой висела табличка: «Рабочие не требуются».
Даже колонисты, у которых до сих пор дочиста раскупали урожай ананасов и бананов, начали получать из Буэнос-Айреса короткие сообщения о том, что склады переполнены. Не зная, что делать с невиданным урожаем, они увольняли рабочих.
Экспорт мороженого мяса сократился на шестьдесят процентов. Безработные скапливались в городах, стекаясь туда со всех концов страны.
В парагвайской газете, издающейся на немецком языке, секретарь прочел, что в Северной Америке зарегистрировано пять миллионов безработных. «Значит, их все десять», — подумал он.
Чума мирового экономического кризиса перенеслась через океан в Южную Америку. Трое друзей эмигрировали из страны безработицы в страну, где безработица началась. Секретарь, умевший видеть и соображать, с каждым днем все с большей горечью осознавал роковую связь событий. Он стоял перед длинным загоном, в который через сужающийся проход бесконечной вереницей гнали молодых животных. Они дико ревели от неожиданной боли, вызванной раскаленным докрасна железным клеймом. В воздухе стоял запах горелого мяса, облака дыма стелились по земле, так как было очень жарко.
Трехлетний сынишка управляющего проскакал мимо на своем пони, навострившем от удивления уши, но все же подчиняющемся маленьким ручкам.
Когда секретарь вернулся в дом без потолков — там играл граммофон. Кордия и Ивира танцевали. Их прозрачные, выцветшие коротенькие платьица, казавшиеся при свете электрической лампочки от временной проводки несколько ярче, не прикрывали стройных босых ног.
Круглые лица сестер, несколько широкие у висков, с коротким острым подбородком, сохраняли при танце серьезное выражение. За кавалера они танцевали поочередно, еле касаясь при этом друг друга кончиками пальцев.
Стеклянный Глаз и портной сидели каждый в своем углу на полу, вытянув ноги, удобно откинувшись и скрестив на груди руки, как паши, милостиво взирающие на танцы.
Барашек охранял граммофон. Когда Кордия его заводила, пес поднимался, вилял хвостом, как бы желая помочь ей, и когда она протягивала руки сестре, снова садился. Они танцевали под одну и ту же мелодию, но каждый раз меняя шаг и придумывая новые движения.
С точки зрения Стеклянного Глаза и портного, жизнь должна была быть именно такой. Дни их текли безмятежно, а теплыми ночами они были не одиноки.
На этот раз сестры, не касаясь друг друга, танцевали какой-то староиспанский танец, кружились одна вокруг другой, повернув лица в профиль и изогнувшись так, что резко обозначалась линия груди. Губы их полуоткрылись в улыбке, глаза блестели, — так положено в этом танце. Они танцевали для себя, каждая только для себя, ощущая собственную грацию.
Сестры-близнецы знали всего несколько немецких слов, а их возлюбленные — едва ли три испанских. Но и простого вздоха достаточно, чтобы выразить восхищение. Секретарь ушел из дома, хотя и трехэтажного, но без дверей и полов.
Только к утру, когда все спали, он вернулся, забрался в свой угол и долго беспокойно вертелся и ворочался. Управляющий рассказал ему, что во всех республиках Южной Америки безработица стремительно растет. Потом он продиктовал, а секретарь, всегда готовый помочь, отпечатал на машинке несколько писем, из которых следовало, что поместье послезавтра будет продано с молотка.
— Прежде чем явятся эти палачи, вы и ваши друзья должны уехать отсюда.
Да, секретарю уже за сорок, и жизнь его до сих пор была нелегкой. В зияющих проемах окон третьего этажа высоко-высоко над скорчившимся телом сверкали звезды. Он искоса поглядывал на них, как бы вопрошая: где же на всем белом свете преклонить ему голову?
Утром, когда уже совсем рассвело, мимо проснувшегося секретаря внезапно пробежала с маленькой склянкой в руках Ивира, спеша к своему возлюбленному, тело которого опять свело судорогой. Это состояние длилось у него уже несколько часов. Но Ивира крепко спала рядом. Теперь глаза его закатились, и между широко раскрытыми веками видны были только белки. Руки и ноги уже закоченели.
Бессильные что-либо сделать, стояли рядом Стеклянный Глаз и секретарь, пока Ивира пыталась накапать в рот возлюбленного жидкость из склянки. Зубы его были крепко сжаты, а губы, которые она ему раздвинула, так и остались раздвинутыми.
— Отравление. Виновата во всем старая рана, это она вызвала отравление, — сказал Стеклянный Глаз. — Еще в Гамбурге он жаловался, что рана на колене открылась из-за переутомления.
И тут Кордия, жадно ловившая биение сердца портного, подняла руку, широко растопырив пальцы. Сестра ее тотчас поняла и отвернулась. Портной был мертв.
Они похоронили его. Сестры стояли рядом.
Часом позже они покинули дом без потолков. Они вернулись в Буэнос-Айрес. Пешком. К этому они привыкли.
Бесконечная равнина, два человека, только два теперь, и собака… бесконечная равнина, в которой они затерялись.
Они опять поселились в той же каморке под самой крышей портового трактира. Ноги их еще гудели от ходьбы, и в первую ночь им казалось, что они все идут и идут сквозь бесконечность. И Барашек, который, то забегая вперед, то отставая и опять забегая, проделал весь путь дважды, похудел, а лапы его судорожно подергивались.
По безмолвному уговору о портном не говорили. Только однажды совсем случайно пришлось им заговорить об умершем друге. Их окликнули из открытого окна первого этажа какого-то дома, возле которого они остановились, заинтересовавшись сборищем на другой стороне. Тот самый скромный мастер, у которого работал портной, сидел с шитьем на столе у окна.
Беспомощной улыбкой попытался Стеклянный Глаз сдержать подступившую к сердцу боль. Но губы его не слушались.
— Ну, как дела?
Старик, клиентура которого состояла из безработных портовых рабочих, прямого ответа на этот вопрос не дал. Он показал не дошитые еще брюки, лежащие у него на коленях:
— Знаете, кто заказал мне этот костюм? Нет, этого вы не знаете… Его заказал мне я сам… А как поживает ваш друг?
— Он умер.
Жизнь на улицах и в кафе не изменилась. Только тот, кто искал работу, ощущал, каким шатким стал фундамент этой жизни.
Рабочие целых отраслей промышленности бастовали в знак протеста против попыток снизить заработную плату. У тысяч портовых рабочих, внезапно уволенных из-за сокращения экспорта, было много времени, и ничего больше, кроме времени. Оказались на улице и рабочие большого консервного завода, где миллионы говяжьих языков варили и укладывали в банки, чтобы разослать по всему свету. В мире стало значительно меньше людей, на языки которых мог теперь попасть кусок говяжьего языка.
В городе имелось две партии. Одна была за президента республики, другая, большая и непрерывно растущая, — против него, так как он продавал интересы страны американским и английским капиталистам и, подобно министрам и крупным чиновникам, клал миллионы в собственный карман.
То тут, то там стихийно возникали митинги. Хорошо одетые пламенные ораторы держали речи, сопровождаемые одобрительными криками и смехом толпы. Слушатели отлично развлекались, острили и радовались, что назревают какие-то события. Секретарь не понимал ни слова и тем не менее понимал истинные причины волнений в стране лучше, чем все эти пламенные ораторы.
Работы они не нашли. А на случайную работу, получить которую можно было только благодаря счастью и удаче, претендовало теперь слишком много свободных рук. Небольшая сумма, оставшаяся от стофунтовой банкноты, таяла. Продукты подорожали, и за каморку в портовом трактире они платили теперь больше, чем прежде, хотя жили только вдвоем. Тысячи уволенных сельскохозяйственных рабочих стекались в город, и всем нужна была крыша над головой.
Двум немецким безработным были прекрасно знакомы все эти признаки, и явные и малоприметные. В их представлении мир стал совсем маленьким и вполне обозримым, как школьный атлас, ибо везде происходило одно и то же — здесь, и в Европе, и в Соединенных Штатах.
Здесь ораторы еще хорошо одевались, произносили пламенные речи, и в толпе еще шутили, хотя чума уже стояла на пороге. Они думали: достаточно убрать президента, награбившего миллионы, и страна вновь расцветет.
Несколько дней друзья провели за городом у реки, питались фруктами и спали под открытым небом до полудня. Им опять было безразлично, что они делали и сколько спали, все было почти как в то время, когда они покинули родной город и побрели по дороге без цели, куда глаза глядят.
Они возвращались в трамвае вместе с сорока другими безработными, также проведшими день за городом. Путь проходил по огромному мосту через реку, такую глубокую, что небольшие океанские пароходы свободно в нее входили. Вода, берег и бесчисленные лодки, напоминавшие с высоты моста крошечных букашек, сверкали в лучах ослепительного солнца.
Кондуктор, энергично жестикулируя, объяснил секретарю и Стеклянному Глазу, что Барашку не положено находиться внутри вагона. С готовностью протиснулись они сквозь набитый битком вагон с запотевшими окнами на заднюю площадку.
Вожатый машинально протирал рукой помутневшее стекло, хотя прекрасно понимал, что запотело оно снаружи.
Диспетчер, который должен был пропустить приближающийся океанский пароход, автоматически сделал то, что делал в жизни уже тысячи раз — дал вагоновожатому сигнал: «Проезд закрыт!» — и развел мост, отведя в сторону его среднюю часть. Для океанского корабля образовался проход в тридцать метров шириной.
Но сигнализация не сработала.
Вожатый, не видя сквозь запотевшее стекло, что в середине моста зияет пропасть, продолжал вести вагон.
Внезапно стало очень тихо — вагон пролетел в воздухе некоторое расстояние почти горизонтально. Окаменевший вожатый продолжал крепко держать рукоятку. В этой грозной тишине раздался отчаянный крик диспетчера. Сорок безработных, отлетев в переднюю часть вагона, как свинец потянули вниз, и вагон начал переворачиваться в воздухе. Затем его еще как-то крутануло, и он, опрокинувшись, с ужасающим всплеском упал крышей вниз и исчез под водой.
Из сорока не спасся ни один.
Минутой позже океанский пароход пересек это место, уже снова совсем спокойное.
Когда вагон начал переворачиваться в воздухе, Стеклянный Глаз, секретарь и Барашек вылетели с открытой площадки.
— Отпусти, а то утонем оба!
Стеклянный Глаз изо всех сил оттолкнул секретаря, не умевшего плавать и в смертельном страхе цеплявшегося за него, потом, поддерживая друга, поплыл, отдаваясь сильному течению.
Через полчаса они уже сидели на берегу, промокшие до нитки, но живые и невредимые. Барашек, вскочив, отряхнулся так, что брызги разлетелись дождем во все стороны, сел снова и вопросительно посмотрел на хозяина. Вокруг них уже образовалось маленькое озеро.
— Без тебя мне был бы конец, я бы сразу пошел ко дну.
— Ты за это сердишься на меня?
Секретарь не ответил. Он думал о тех сорока безработных, которые лежали на дне реки в закрытом вагоне, и попытался представить себе, что творилось в наполненном водой вагоне в первую бесконечно долгую минуту после погружения. Он уставился вниз, в воду, где лежал этот клубок переплетенных тел.
— Им работа уже не нужна.
— Если бы не Барашек, и нам она была бы не нужна. Мы остались бы в этой мышеловке.
Барашек тотчас положил мокрую лапу ка колено Стеклянного Глаза.
По дороге в город они услышали далекие одиночные выстрелы. На одной из красивых торговых улиц восставшие поставили поперек рельсов трамвайный вагон, притащив его с запасного пути, и укрылись за ним. Но улица была, как всегда, оживленной. Врага не было видно. Оживленные прохожие останавливались и, энергично жестикулируя, весело беседовали с четырьмя хорошо одетыми мятежниками.
Секретарь узнал одного из пламенных ораторов. Тот как раз небрежно сунул сигарету в зубы и опять взялся за свою винтовку. Красивая молодая женщина с восхищением смотрела на него с балкона.
Гораздо серьезнее выглядело все на широкой улице, выходившей к мосту. Три человека стояли у пулемета, контролировавшего мост, а впереди, на мосту, стояло еще двое, с винтовками наперевес. Здесь все было тихо.
Шаги друзей гулко раздавались, когда они проходили это место. Секретарь, глядя на трех хорошо одетых людей у пулемета, улыбнулся. За много месяцев впервые.
— Как это они нас безо всякого пропустили? — удивился Стеклянный Глаз, вспомнивший тяжелые уличные бои в Германии и плакат: «Проход закрыт- стреляют без предупреждения!»
— Они еще не научились. Научатся позже, когда будут уже против революции.
В центре города картина была совсем иной. Колоссальные толпы народа двигались по улицам. Всюду раздавались восторженные крики, которые подхватывали тысячи голосов.
Толпа умолкла, когда мимо прошагали солдаты, но разразилась смехом, как только те скрылись за углом.
Солдаты тоже улыбались; только юный офицер, шедший впереди, сжал губы и побледнел, будто шел сквозь строй.
Войска оцепили квартал, где были расположены дворец президента и правительственные здания. С удивлением посмотрев на множество конных, секретарь сказал:
— В уличных боях лошади только мешают.
Площадь перед дворцом президента была безлюдной. На ступенях подъезда стояли пулеметы. Президент не желал уходить в отставку, и поэтому в знак протеста на всех окнах были опущены жалюзи.
В портовом квартале друзья наткнулись на митинг. Человек в очках с золотой оправой, похожий на ученого, держал речь. Портовые рабочие молча слушали его.
Кто-то, понимавший немецкий и испанский, объяснил Стеклянному Глазу и секретарю: этот человек призывает рабочих отказаться от участия в восстании, цель которого не имеет ничего общего с их требованиями. Они принесут себя только в жертву своим классовым врагам.
— И он в самом деле прав. Он желает добра этим людям. Он прав.
— Ну, не знаю, это еще неизвестно, — сказал секретарь. — Мы на опыте убедились, что рабочие должны участвовать во всяком восстании, каких бы жертв это им ни стоило. Уже не раз бывало, что движение выходило за намеченные рамки.
Того же мнения придерживались, видимо, и портовые рабочие. От задних рядов отделилась большая группа, и образовался другой митинг, число участников которого все увеличивалось. Там говорил долговязый рабочий, слова его сопровождал гул одобрения.
И вот они уже выступили, чтобы принять участие в боях. Многие пошли за ними. Толпа вокруг ученого растаяла.
Стеклянный Глаз быстро отвел домой Барашка и сломя голову прибежал обратно к секретарю. Внезапно обоих словно охватила какая-то лихорадка. Они поспешили в центр города, и даже походка их изменилась.
Мимо них, необычно медленно, с напряженными лицами, промаршировали солдаты вперемежку с вооруженными штатскими. Эти солдаты были из полка, который первый перешел на сторону восставших.
Гул тысяч голосов донесся издалека, затих и раздался снова, теперь еле-еле слышный.
Улица, по которой шли Стеклянный Глаз и секретарь, была тихой и пустынной. Десятилетняя девочка с темными кудрями перегнулась через балкон. Но вышла какая-то дама и с отчаянным криком втащила ребенка внутрь. Жалюзи с грохотом опустились.
Стук опускающихся жалюзи, смешиваясь с звуками их собственных шагов, еще звучал в их ушах, когда из ворот огромного здания выскочили солдаты и вооруженные штатские. За ними показалась повозка, с которой солдат на ходу раздавал винтовки. Все делалось молча. Здесь, казалось, каждый уже понимал, чего хотел.
Неожиданно у Стеклянного Глаза и у секретаря тоже оказалось в руках оружие, и они, поспешно включившись в ряды солдат революции, зашагали по тихим и оживленным улицам, все время следуя за офицером, который, очевидно, знал, куда им идти.
Кое-где завязывалась перестрелка. В центре на одной из шумных площадей тысячи людей стояли, задрав кверху головы, как будто победа должна сойти к ним с неба: биплан, делая круги над площадью, сбрасывал листовки, плавно падавшие на плоские крыши. Только очень немногие, попадая в протянутые руки, достигали своей цели.
Портовые рабочие со своим долговязым предводителем захватили пулемет, охранявший мост, и задержали полк сторонников правительства, который пытался прорваться через мост к президентскому дворцу.
До стрельбы дело не дошло. Солдаты вместе с рабочими — три хорошо одетых господина были среди них — зашагали по улице в центр города сквозь восторженно орущую толпу, а рассудительные трамвайщики тем временем уже ставили на рельсы вагоны, чтобы отвезти их в парк.
Левая рука на перевязи — его укусила собака — через кафе прошествовал пламенный оратор. Он шел сквозь шеренги встревоженно следивших за ним посетителей прямо к стене, где на низкой подставке стоял бюст президента, и, повернувшись лицом к присутствующим, указал на бюст:
— Стоит ли проливать за него нашу кровь? — Здоровой рукой он сбросил президента с подставки. Воспламененные посетители все, как один, поддержали его.
От глухого грохота орудийного залпа дрогнул весь город. Президенту по телефону сообщили, что военный корабль присоединился к восставшим.
Отряд, в котором были Стеклянный Глаз и секретарь, всего восемьдесят человек, опоясанные новенькими патронташами, вооруженные винтовками и тремя пулеметами, заняли телеграф. Оттуда по стране и по всему миру были разосланы сообщения, что в городе все спокойно и что войска непоколебимо верны правительству.
Не успели какие-то пригнувшиеся фигуры перебежать через площадь, как из противоположного здания, которое секретарь принял за вокзал, внезапно затрещали пулеметы. Три такси, еще стоявшие между зданиями, поспешно скрылись.
В окнах первого этажа телеграфа появились знакомые маленькие отверстия с звездочкой трещин. Пулеметы стучали не переставая. Телеграф молчал. Здесь еще не успели установить пулеметы, офицер оставался наверху у телеграфного аппарата. Под нижним этажом находился подвал, крытый стеклом, закопченным и совершенно непрозрачным. Секретарь, принявший это потемневшее стекло за деревянный настил, хотел добежать до окна, откуда было удобно обстреливать противника, но провалился по колено и поранил себе подъем правой ноги; осторожно перенеся центр тяжести своего тела и тем самым избежав падения в подвал, он с трудом вытащил застрявшую ногу.
— Первый раненый революционер! — в ярости крикнул он и, хромая, вернулся назад.
— Да у тебя кровь! В тебя стреляли?
— Еще бы, стекло выстрелило… — Его душила злоба.
И так как окружающие спокойно жевали апельсины, секретарь со Стеклянным Глазом установили пулемет и начали поливать врагов огнем. Те не замедлили с ответом. Окно разлетелось.
— Не плохо! — одобрительно заметил секретарь.
Откуда-то слева солдаты и люди, похожие на рабочих, выкатили на площадь легкое орудие и направили его на телеграф.
— Будет жарко, — сказал секретарь и дал очередь из пулемета.
Первый снаряд противника снес толстенный чугунный фонарный столб перед телеграфом. Среди воцарившейся вслед за тем тишины над головами Стеклянного Глаза и секретаря внезапно раздался топот многих ног. Выстрелы слышались уже внутри здания, верхние этажи которого были заняты противником, ворвавшимся через боковой вход.
В то время как двое друзей продолжали стрелять из пулемета, их сотоварищи уже подняли руки, сдаваясь противнику: солдатам и рабочим.
Долговязый рабочий, который сорвал митинг ученого, накинулся сзади на стоявшего на коленях и стрелявшего секретаря и, оторвав его от пулемета, повалил на пол.
Три хорошо одетых господина приказали связать руки Стеклянному Глазу и секретарю, которые только теперь поняли, что сражались на стороне правительства.
Секретарь, не знавший, смеяться ему или плакать, коротко сказал:
— Обидно.
Стеклянный Глаз пытался разъяснить недоразумение. Никто не понял его. Связанных повели через площадь мимо победоносных портовых рабочих и их орудия прямо в тюрьму.
Часом позже три хорошо одетых господина сообщили всему миру о победе революции.
Президент ушел в отставку и находился под арестом на военном корабле. Во главе государства стали новые люди, вершившие теперь всеми делами. Господство американского и английского капитала, правда, поколеблено не было, да и все остальное не изменилось: сокращение экспорта, безработица, дороговизна. Но энтузиазм в городе бил ключом. Экстренные выпуски газет. Объятия совершенно незнакомых людей в переполненных кафе. Повсюду на улицах революционные песни.
— Так что же с нами будет? И долго ли мы еще проторчим в этой дыре?
Друзья, подперев руками головы, лежали друг против друга на койках в городской тюрьме.
— Они могут завтра же дать нам пинка, а могут продержать здесь и два года. Как в голову взбредет!..
Кто знает, может они всерьез принимают свою революцию и считают, что при создавшемся чрезвычайном положении нельзя выпускать контрреволюционеров.
— Контрреволюционеров!.. И надо же, чтобы тебя за это арестовали! Тебя!.. Ну, ладно бы меня! Но тебя?
— С каких это пор ты стал таким рассудительным?
— С недавних!
— Ну, а если даже они нас завтра выпустят? Что тогда? Денег наших хватит ненадолго, а работы не найдешь.
«Больше всего мне хочется вернуться к Кордии. Ах, как хочется!» Слова эти вертелись у него на языке, но он не произнес их.
— Когда они нас выпустят, — а выпустить они нас должны, недоразумение разъяснится при допросе, — так вот, когда они нас выпустят… тогда… да, тогда я и сам не знаю… Эх, пожалуй, лучше всего, если они нас пока вовсе не выпустят. Кормят тут неплохо.
— Дожили, нечего сказать!
Уже дважды отказывались они от посещения тюремного священника, который хотел их исповедать. Стеклянный Глаз вдруг подскочил, словно его коснулся призрак смерти, и спросил, ни капельки не веря в подобную возможность:
— А вдруг они возьмут да по законам военного времени расстреляют нас!
Секретарь, рана которого вздулась и ныла, поджал под себя больную ногу:
— Все может быть! Кто знает! Может, для большей убедительности под занавес им нужно один-два трупа. А кто подойдет лучше нас?.. Два контрреволюционера-иностранца, схваченные с оружием в руках!.. Звучит неплохо!
Стеклянный Глаз медленно опустился на койку и уставился перед собой застывшим взглядом.
— И зачем мы только впутались в это дело! Зачем! Скажи мне, зачем!
— Дорогой друг, об этом ты спроси Карла Маркса.
Стеклянный Глаз слегка царапнул стенку ногтем и опять посмотрел на секретаря.
— Помнишь, как эти парни с винтовками разъезжали по улицам на грузовиках и все их восторженно приветствовали?.. Ну совсем как у нас в Германии.
— Просто они видели снимки в немецкой иллюстрированной газете и скопировали. Видимо, считали, что у нас было, как полагается. — Секретарь был неважного мнения о революции в Аргентине.
Над койкой Стеклянного Глаза на стене уже было двадцать шесть царапин, сделанных ногтем большого пальца: двадцать шесть дней. Казалось, о них совсем забыли.
Каждое утро Стеклянный Глаз спрашивал:
— Что-то поделывает наш Барашек? Что с ним теперь?
В круглой и сужающейся кверху камере, расположенной слишком высоко, чтобы из нее бежать, было обычное, без решетки, слуховое окно, рама которого день и ночь была поднята. Камера словно приветствовала небеса, приподнимая козырек своей шапки. В дождь козырек опускался. Только по этому признаку да еще по тому, что надзиратель аккуратно приносил пищу, они знали, что об их существовании по крайней мере известно тюремному начальству.
— А задумывался ли ты, собственно говоря, над тем, как нам жилось последние шестнадцать лет, я имею в виду со дня, как мы отправились на войну, и по сегодня. Думал ли ты когда-нибудь над этим?
Секретарь ничего не ответил. Подобный вопрос показался ему просто глупым. Ведь в 1914 году само их существование было будто бритвой перерезано надвое и выброшено на помойку. А он еще спрашивает!
— Почему бы, собственно, нам не покончить с собой? — Стеклянный Глаз, лежавший теперь на спине, повернул голову, чтобы услышать ответ, но увидел лишь спину секретаря, отвернувшегося к стене, и тоже повернулся на бок.
Двадцать шесть царапин, оказавшиеся слишком близко от его лица, затанцевали перед ним. Он закрыл глаза. И так как настоящее их было слишком безрадостным, а будущее безнадежным и серым, он вернулся к прошедшему — в дом без потолков, целовал Кордию, вне себя от радости обнимал портного, который вовсе и не умер… «Ясное дело, я только прикинулся мертвецом».
Но даже такое счастье показалось ему недостаточным. Мечтать так мечтать! И вот они стали совершенно независимыми: все пятеро жили в просторном деревенском доме, далеко у самого леса, среди изобилия собственных ананасных и банановых плантаций. Совсем незаметно из полузабытья Стеклянный Глаз скользнул в сон, и все желания внезапно приобрели успокоительную убедительность истины.
В этот миг загремел ключ в замочной скважине, и три хорошо одетых господина вошли в камеру.
Стеклянный Глаз сразу проснулся и, приподнявшись, закричал:
— Двадцать шесть дней торчим мы здесь без толку, а как раз сегодня вы являетесь! — Недовольный, что нарушили его счастливый сон, он протер глаза.
Самый маленький из трех, который тогда приказал связать им руки, покраснел и выступил вперед:
— Мы прибыли сюда лично, чтобы как можно скорее загладить свою вину.
На всех троих были отлично сшитые визитки, и они вежливо держали в руках цилиндры.
Стеклянный Глаз, почувствовав почву под ногами, к тому же вкусив в своем чудесном сне свободу и оттого теперь не очень сговорчивый, довольно сухо спросил:
— Загладить вину? Как это вы себе представляете? Двадцать шесть дней вы держите нас здесь взаперти, хотя мы только по ошибке сражались за это продажное правительство! С самого начала вам все должно было быть ясно.
— Конечно, вы правы, ошибка произошла исключительно по нашей вине. Но мы надеемся, что сможем дать вам полное удовлетворение. Новое правительство, к которому мы принадлежим, делает вам в качестве компенсации следующее весьма почетное предложение…
— Любопытно, — прервал его Стеклянный Глаз и со злостью заорал на надзирателя, вошедшего в эту минуту: — Убирайся-ка отсюда вон!
— Удалитесь! Господа свободны, — сказал самый маленький. И, извиняясь, обратился к Стеклянному Глазу: — Надзиратель не знает еще о вашем освобождении.
Но надзиратель продолжал трясти его, так как Стеклянный Глаз никак не мог проснуться. Секретарь уже стоял у двери.
— Поторапливайся, нам предстоит допрос.
— Но мы же свободны! — Стеклянный Глаз протер глаза. Только теперь он проснулся окончательно. — Если бы ты знал, что мне снилось!
— Не болтай чепухи и пошли!
Наручников на них не надели. Когда они мимо надзирателя проходили в дверь, Стеклянный Глаз ущипнул себя за руку, надеясь убедиться, что его восхитительный сон был действительностью, а этот мрачный коридор — только страшный сон.
Их повели на следующий этаж.
— Только не болтай глупостей; теперь все зависит от нас.
Стало быть — не сон! Он решил говорить как можно меньше и предоставить все секретарю. «Чудесно было жить в нашем деревенском домике… Да, да, портной умер. И Кордию я никогда не увижу… Может, нас и выпустят. Ну, а что потом?»
Еще одна лестница и длинный коридор. В конце его они подошли к какой-то двери, охраняемой двумя солдатами с винтовками.
Стеклянный Глаз был настолько под впечатлением своего сна, что, входя в комнату, ожидал увидеть тех самых хорошо одетых господ.
За письменным столом сидел пожилой офицер, а сбоку у выдвижной доски — солдат с блокнотом для стенограммы. Над столом на потемневшей стене, где прежде висел большой портрет свергнутого президента, теперь выделялось такое же большое светлое пятно.
«Смотри пожалуйста, здесь действуют быстрее, чем мы в Германии», — подумал секретарь, у которого было достаточно времени удивляться. Близорукий офицер, лица которого им еще не удалось разглядеть, начал читать, как только они вошли, и вот уже несколько минут читал какие-то бумаги в толстой папке, близко поднеся ее к глазам. А солдат в это время беспрестанно гладил свои черные усы и одновременно рисовал виньетки в блокноте.
В этой тишине секретарь, несколько ободренный светлым пятном на стене, решил разговаривать с хладнокровием революционера, готового ради правого дела переносить любую несправедливость.
— Вы разведены?
— Кто? Я? Да! — ответил секретарь,
— А вы?
— Я был дважды женат.
— Ваша вторая жена имела небольшую оружейную лавку, в которой продавались также ножницы, ножи и ложки?
«И откуда он все знает?»
— Совершенно верно! Но и вторая моя жена уже давно умерла, да и предприятие лопнуло. Я думаю, она и умерла-то именно поэтому… Да, давненько это было…
Только теперь увидели они седые усы и острую бородку: офицер отложил толстую папку, раскрыл паспорта и, сравнив их данные с данными в деле, откинулся на спинку стула.
— Кто дал вам деньги на переезд?
«Ну нет, второй раз нашу историю я не повторю. Уж этому-то типу — во всяком случае!»
— Вы нам просто не поверите, — начал было Стеклянный Глаз, доверчиво улыбаясь, но секретарь быстро перебил:
— Как раз на дорогу у нас еще хватило.
— Вы годами жили на пособие по безработице. Как же вы смогли…
Стеклянный Глаз, который хотел показать другу, какой он понятливый, пожал плечами и прикрыл один глаз:
— А мы копили, копили, копили.
— Бросьте ваши увертки! — офицер со злостью швырнул паспорта на стол. — И не рассказывайте мне сказки. Копили! Из пособия!
«Ну и осел!» — с таким отчаянием подумал секретарь, что Стеклянный Глаз это почувствовал и теперь уж молчал, если его не спрашивали.
— Кроме того, нам известно, что здесь, в стране, вы получали деньги за контрреволюционную деятельность.
Хладнокровно, как он и решил, секретарь ответил:
— Стало быть, вам известно больше, чем нам.
— Итак, сколько вам заплатили? И прежде всего, через кого получали вы эти деньги?.. Имена и подробное описание посредников!
Секретарь, оскорбленный утверждением, что он подкупленный контрреволюционер, секунду забавлялся мыслью из мести заварить кашу с вымышленными посредниками, деньги которых они будто бы с возмущением отвергли. Но гнев его улегся, и незаметно хладнокровие, которое он пытался изобразить, перестало быть показным.
— Ну нет, господин полковник, нас не подкупишь. Нас — нет! Этому вы можете поверить. Если вы докажете мне обратное, тогда, ну что ж, тогда расстреляйте меня… Самое лучшее, если бы вы разрешили рассказать вам, как было дело. А уж тогда хотите верьте, хотите нет. Мне все равно.
Ничто не могло подействовать на офицера убедительнее этого тона. Все его предубеждение исчезло. Он даже отказался от намерения допросить каждого в отдельности и потом уличить их, используя противоречия в показаниях.
И когда секретарь красочно рассказал, как их словно лихорадка охватила и они, зараженные общим подъемом, приняли участие в восстании, установили пулемет и начали стрелять, уверенные вплоть до ареста, что дерутся на стороне революционеров, под седыми усами появилась непроизвольная улыбка.
— Если бы мы понимали по-испански! А то… Ну мы и влипли в эту дурацкую историю… Вы же не верите, что мы могли сражаться за это продажное правительство?!
Он не верил. Тем не менее улыбка исчезла.
— Очень хорошо. Но вы должны доказать все, что вы утверждаете. Здесь, — и он постучал по папке, в которой ничего подобного не было, — здесь имеются показания свидетелей, которые говорят против вас.
— Значит, теперь все дело в том, кому вы больше верите, — сказал секретарь, сохраняя свое хладнокровие.
И когда уже убежденный офицер с показной нерешительностью пожал плечами, Стеклянный Глаз, решивший, что теперь нужен лишь последний толчок, чтобы ворота тюрьмы окончательно открылись перед ними, не в силах был более сдержаться. Ошеломленный секретарь не успел остановить его — Стеклянный Глаз уже произнес:
— Мы же социалисты, надо вам сказать. Не будем же мы бороться за такое постыдное правительство.
— Социалисты?
Жестикулируя для большей убедительности обеими руками, Стеклянный Глаз подтвердил:
— И даже более того! Мы коммунисты. В этом есть разница. Не знаю, известно ли это вам. Коммунисты! Существенная разница!
Еще прежде чем офицер открыл рот, обо всем достаточно ясно сказали его полезшие вверх брови, его взгляд, выражавший такую растерянность, как если бы доложили о приходе ягнят, а ввели в комнату тигров.
— Та-а-ак, коммунисты, значит!.. Это совсем другое дело.
— Не правда ли, теперь вы нам верите, что мы за революцию!
Но ошеломленный офицер, делая ударение на словечке «совсем», повторил:
— Совсем другое!..
Секретарь, который понял, что спасти положение уже невозможно, сказал громко и обреченно:
— Ты был и останешься ослом!
Офицер уже нажал кнопку звонка, адъютант испуганно выслушал отданный по-испански приказ, в котором встречалось слово «коммунисты», выскочил пулей, вернулся с двумя вооруженными солдатами и двумя надзирателями, которые надели на Стеклянный Глаз и на секретаря наручники.
— Итак, господа коммунисты, хотя я вам охотно верю, что вы хотели сражаться за революцию… но… Одним словом, довольно! — И, сделав резкий жест, приказал: — Увести!
— Ну вот, — сказал секретарь, когда они между двумя солдатами шли по коридору, — теперь ты можешь не удивляться, если длительное время тебя будут кормить бесплатно.
Тем временем — они не дошли еще до камеры — пожилой офицер уже связался по телефону с руководителем политического управления, немедленно назвавшим ему время отправления парохода, на котором их надлежало выслать этапным порядком в Германию.
Об этом новом ударе судьбы, самом тяжелом в их положении, они узнали позднее. А сейчас их быстро перевели из круглого высокого помещения в башне в обычную, исключающую возможность побега камеру и только тут сняли наручники.
И здесь они тоже лежали друг против друга. Но секретарь, казалось, был совсем один в этой камере и на всем белом свете. Не обращая внимания на Стеклянный Глаз и не посвящая его в свои мрачные мысли, он думал о том, что же ему еще предстоит и не дошел ли он уже до «предела» отчаяния. С полнейшим равнодушием встречал он испуганно вопросительные взгляды Стеклянного Глаза.
Все на свете стерпел бы Стеклянный Глаз, но мысль, что он потерял дружбу секретаря, была ему невыносима. Только через час осмелился он, превозмогая боль в сердце, коротко спросить:
— Сердишься на меня?
Он говорил растерянно, как женщина, которая боится, что сама оттолкнула возлюбленного.
Под его умоляющим взглядом растаяла ожесточенность секретаря, внезапно осознавшего, что крушение их дружбы было бы самым ужасным, и он ответил так же коротко, но мягко:
— Да ладно уж.
— Ганс, ах, Ганс! — При этом Стеклянный Глаз посмотрел куда-то в сторону и вправо, хотя секретарь лежал слева от него.
«Вот оно, снова начинается. Опять у него эта старая история».
Так странно косить он начал после смерти первой жены, и только за годы совместной жизни со второй женой это косоглазие постепенно исчезло и с тех пор не возвращалось.
— Ну что, собственно, с нами случилось! По сути — ничего! Через неделю-другую они нас выпустят.
— Ты так думаешь? — спросил Стеклянный Глаз и опять посмотрел вправо. Он не выдержал потрясения и страха потерять самое дорогое, что у него еще осталось на этом свете.
На другое утро — спали они со спокойствием людей, которым уже не может быть хуже, спали спокойно, как дети, — надзиратель принес обычную кашу. Они проглотили ее.
А потом как-то сама по себе опять возникла мысль: что же им делать, когда они окажутся на свободе. «Несмотря на растущую безработицу, здесь все-таки было больше шансов продержаться, чем в Германии. Один климат чего стоит!» — думал секретарь.
Они не разговаривали, они лишь изредка обменивались одним-двумя словами. Но и в молчании они чувствовали, что остались друг другу верны.
В десять часов сторож открыл дверь. Два человека в штатском вошли в камеру. Один, похожий на почтового чиновника в воскресном костюме, говорил по-немецки.
— Вас отправляют назад в Германию. Расходы правительство берет на себя. Пароход отходит в половине одиннадцатого. Документы получите на борту.
Другой надел на них наручники — сначала секретарю. Руки ему вывернули за спину. Какое-то тяжелое чувство, подобно свинцовой туче, помутило сознание секретаря, заволокло глаза и проникло в сердце. И тут ему захотелось сказать: «Это конец». Однако в то же мгновение он снова ухватился за ускользнувший было канат жизни и стал совсем другим человеком: мрачным и решительным. Он не произнес ни слова.
— Не выворачивайте мне рук! Вам же все равно. А я не выношу этого, — попросил Стеклянный Глаз и в отчаянии взглянул с мольбой на того, который говорил по-немецки. Тот сказал:
— Ладно! Есть у вас вещи?
Секретарь ничего не ответил. Пусть сам убедится, что у них ничего нет.
Измученный и растерянный, Стеклянный Глаз смотрел только вправо, хотя все стояли слева.
И тогда секретарь выдавил из себя улыбку и слова:
— Хорошо, что мы наконец хоть из этой дыры выберемся!
Стеклянный Глаз посмотрел на него, словно испуганно спрашивая, как накануне вечером, не шутит ли он. Но голос секретаря звучал совсем мягко, когда он, утешая его, сказал:
— Все лучше, чем торчать здесь! Морское путешествие! Даром! Разве это плохо?
Машина шла по широким улицам, которых они никогда не видели. Только подъехав к портовому кварталу, они начали узнавать город.
Если он еще хоть минутку промедлит, будет поздно. Они проедут мимо. Ему было стыдно просить секретаря о помощи. Он сказал сам:
— А как же моя собака! Разрешите мне взять ее с собой! — он назвал гостиницу.
— У нас уже нет времени!
— Нет времени?.. Но тогда она останется здесь. Останется…
Секретарь еще никогда не слышал, чтобы Стеклянный Глаз говорил таким тоном, — этот тон проник ему в самое сердце.
— Мы заплатим шоферу, если вы разрешите ему проехать мимо гостиницы.
Чиновник, у которого тоже были две собаки, вынул часы и сказал шоферу несколько слов по-испански. Тот свернул и разыскал их тесную уличку.
Чиновник сам вбежал в дом и тотчас появился в сопровождении хозяина.
— Вот ведь беда, ее ж никогда нет дома, она день и ночь ищет своего господина… А что, собственно, натворили эти люди? — но машина уже тронулась.
В маленьком катере стоял солдат. Болтавшиеся без дела портовые рабочие обернулись и глядели им вслед.
«Факт, мы отплываем», — подумал секретарь и неожиданно удивился тому, что они действительно отплывают.
Катер пробирался между стоящими у берега гигантскими кораблями. Вдруг Стеклянный Глаз подскочил. Хотя он никого и не видел, но услышал протяжный вой.
— Это он!
Чиновник, любитель собак, невольно взглянул на часы.
— Слишком поздно!
На набережной стоял Барашек, напавший на след своего хозяина, и душераздирающе выл. Стеклянный Глаз оцепенел.
«Да, — подумал секретарь, — от добрых чувств нас постепенно отучат». На борту их встретил молодой офицер. Чиновник передал ему документы и вернулся на берег. Двадцать один пезо — все что осталось от стофунтовой банкноты — им разрешили взять с собой. Матрос снял с них наручники.
В ту самую минуту, когда чиновник, схватив охрипшего, но все еще громко воющего Барашка за поводок, втащил его в машину, огромный пароход тронулся.
Они стояли у борта, не касаясь его, заложив руки за спину, как если бы на них были наручники.
Все осталось там: мертвый портной, Барашек и последняя надежда.
«Швырни его вниз, в вонючую воду!»
«Что швырнуть?» — спросил сам себя секретарь.
«Свое сердце!»
В Марселе, куда пароход зашел, чтобы сдать груз кишок для колбас, секретарь и Стеклянный Глаз сбежали. Они не хотели возвращаться в Германию.
В пестром портовом городе, — вот когда осуществились, наконец, их мальчишеские мечты, — где матросы всех стран и всех цветов кожи просаживали свое жалованье в кабаках и борделях, даже видавшие виды гуляки и посетители открытых кафе с удивлением оглядывали две до предела истощенные фигуры. В своих некогда белых костюмах, со свалявшимися волосами и впалыми, месяцами небритыми щеками, они напоминали диких зверей, всем на удивление поднявшихся на задние лапы, обутые в невообразимые сандалии.
— Нас еще чего доброго заберут в зоопарк, вот увидишь, — сказал секретарь.
После полудня, выбравшись за город, они валялись голые на солнце, сушили волосы и сторожили свои выстиранные костюмы. Но только здесь вместо ивовых кустов цвели эвкалипты, и портного с ними не было, и стофунтовой банкноты тоже. Уставившись прямо перед собой, оба думали об одном и том же.
В Марселе им, наконец, повезло — секретарь нашел работу.
Когда бритва франтоватого парикмахера отскоблила лицо секретаря и на затылке звякнули ножницы, хозяин парикмахерской нерешительно подошел к нему и на ломаном немецком языке спросил с удивлением — естественный ли цвет его волос.
— Да нет, что вы! Я каждый день крашусь, чтобы быть красивей.
Хозяин осторожно поднял с пола прядь и поднес ее к окну, любуясь рыжевато-золотистым отливом, который невозможно получить никакой краской.
Через два дня — специально заказанный костюм был уже готов — безукоризненно одетый секретарь сидел в удобном кресле в витрине парикмахерской и, краснея и бледнея, курил сигареты с такой быстротой, словно получал плату именно за куренье.
Одна половина его волос, разделенных посередине пробором, была выкрашена в черный цвет; на них указывала стрелка с надписью: «Вот естественный цвет волос этого господина». Надпись на огромной стреле, направленной на неокрашенную часть головы, гласила: «В такой чудесный рыжевато-золотистый цвет красит моя краска для волос. Только «Бравур» дает столь красивый и естественный цвет».
Полицейские вынуждены были принять меры, чтобы предотвратить затор уличного движения возле парикмахерской.
Однажды в парикмахерской появился полицейский и потребовал документы известного всему городу господина, до сих пор не отметившегося в полиции.
Перепуганный хозяин, прекрасно знавший, что у секретаря не было французской визы, многословно обещал на другой же день все уладить. Но секретарь предпочел нарушить контракт, он не вышел на работу.
В какую страну они желают выехать? Какие имена надо вписать в паспорт?
Они решили ехать в Италию, а в паспорта попросили вписать их собственные имена, чтобы не было противоречия с прочими документами.
На следующий день, получив фальшивые паспорта, они уехали в Геную. У них было семнадцать пезо и восемьсот форинтов, к тому же у каждого пара обуви и приличный костюм, которые они выменяли у старьевщика на элегантное платье секретаря. Правая часть прически секретаря сохраняла мертвенно зеленый оттенок. Каморка, которую они сняли, да и матросский кабачок, запах, посетители и даже вид на порт, набитый кораблями, и на открытое море — все вокруг, — словно все портовые кабаки мира были на один покрой, — так напоминало им их убежище в Буэнос-Айресе, что им даже показалось, будто они опять в Аргентине.
Они стремились избавиться от этого чувства. Южная Америка осталась в прошлом, как опасная болезнь, от которой они все еще лечились, когда алкоголем, а когда и блаженными снами, приносившими облегчение: оба не могли забыть того, что они там оставили.
Секретарь бродил в поисках работы по улицам города; белые дома лепились по горе до самой ее вершины, увенчанной крепостью, господствовавшей над морем. Ему бросилось в глаза, что на многих зданиях и садовых оградах нанесен по трафарету черной краской огромный портрет диктатора с выпяченными незакрашенными губами.
В первой парикмахерской его не пожелали даже выслушать, во второй его не поняли, в седьмой хозяину было некогда, парикмахерская на главной улице была слишком роскошной, чтобы пользоваться подобной рекламой, из двенадцатой его вытолкали. Но секретарь неутомимо продолжал поиски: он хотел зарабатывать, хотел обращать в деньги свои волосы, пока они еще росли у него.
Владелец маленькой чистенькой парикмахерской выслушал подробный рассказ об огромных доходах его марсельского коллеги и прочел газеты, которые показал ему секретарь. Они договорились о жалованье — на десять марок в неделю меньше чем в Марселе, заказали хороший костюм. Сидя в витрине, секретарь как бы вернулся к недавнему прошлому. Но теперь у него был опыт, он спокойно ел, пил и курил, иногда бросая негодующие взгляды на зрителей, чересчур громко выражающих свое удивление. Красивым девушкам он улыбался реже, чем в Марселе, — его смущали разномастные брови. Хозяин настоял на том, чтобы и брови доказывали высокое качество его краски.
Вечером после своего первого рабочего дня они сидели в ярко освещенном кафе, у которого были только две стены. С открытых сторон кафе обтекал поток прогуливающейся публики. Играла музыка.
— Нельзя ли, чтобы хозяин нанял меня разливать краску в бутылки? — спросил Стеклянный Глаз, которому хотелось вносить свою лепту в их общую кассу.
Секретарь, сидевший в шляпе, склонив словно в тяжелом раздумье голову на руки, чтобы скрыть свою черную бровь, сказал самоуверенно:
— Возьмет, если я захочу.
Вдруг все встали, — оркестр заиграл фашистский гимн.
Но друзья не встали. Нет! Они не могли. Они находились по другую сторону баррикады, как никогда четко разделившей в 1930 году все человечество на два лагеря. И, хотя они понимали, какие это могло иметь последствия, они не встали. Наоборот, как представители другого лагеря, они удобно откинулись на спинки стульев. Это был их долг.
Буря негодования обрушилась на них. Полицейский с трудом вытащил залитых кровью друзей из-под опрокинутых столов и стульев и вытолкал из кафе. Оркестр повторил гимн.
Только через шесть дней нашелся наконец в Генуе чиновник, который смог спросить по-немецки:
— На какую границу вас доставить?
Двое полицейских сопровождали их до Кьяссо. Швейцарская пограничная охрана немедленно освободила их, как только они сообщили причину высылки.
Они отправились пешком в Лугано — бумажник с семнадцатью пезо и восемьюстами франками секретарь потерял во время драки. Они добрались до Цюриха, питаясь незрелыми фруктами, а в основном жиром, который они нагуляли в Марселе.
Единственный парикмахер в Цюрихе, не выбросивший сразу секретаря за дверь, постучал указательным пальцем по его груди и сказал:
— Мы не в Италии!
— Но дело удалось и в Марселе!
— Мы и не во Франции; мы — в Швейцарии.
Против этого трудно было возразить — они действительно в Швейцарии.
Долгим и тяжким был путь через всю Германию для людей, все еще не умевших попрошайничать.
Отнюдь не тщеславие юноши, который предпочитает вовсе не вернуться на родину, чем возвратиться без нового костюма и красивого галстука, заставило этих двух сломленных судьбою людей обойти город, из которого они вышли пятнадцать месяцев назад. Они избрали холодный Берлин, чтобы на этот раз сразу без задержек попасть в самый центр неизбежной борьбы за существование.
Безработица назревала, как гигантский нарыв. Безработных было уже более четырех миллионов.
Оба друга, дрожащие от холода, ходили по Берлину, думая только о том, как заполучить два зимних пальто, которые они видели, но не могли купить, у старьевщика вблизи Александерплац. У всех людей, шедших мимо полицей-президиума и универсального магазина, сновавших между машинами и трамваями, пересекая площадь, и исчезавших в соседних улицах и переулках, и у тех, кто устремлялся оттуда на площадь, — у всех было что-то общее в манере держаться, что-то такое, что секретарь видел и ощущал, но все-таки не мог назвать.
Казалось, мировая война все еще не кончилась. Ее влияние чувствовалось до сих пор, она тяжким бременем лежала на плечах людей, и люди молча несли его. Головы у них клонились как-то ниже, чем у людей в других странах мира. Сквозь хмурые тучи пробилось солнце. Но никто его не заметил.
Старьевщик стоял в дверях.
— Каждое — восемь марок! — при этом он даже не взглянул на них, он нюхом чуял, что денег у них нет.
Значит, шестнадцать. Берлин велик. Но жесток. Чтобы вырвать у этого четырехмиллионого города шестнадцать марок, нужна железная настойчивость. Они еще раз осмотрели оба пальто, которые висели на вешалке у входа в лавчонку и казались довольно теплыми.
— Он бы их здорово отутюжил.
— Да, ему уж больше не утюжить, он уже давно истлел.
— Ему-то хорошо.
— Хотелось бы тебе того же?
Тут Стеклянный Глаз опять покосился вправо и сказал:
— Не знаю; пока еще не знаю.
Повсюду на необозримой равнине возвышались серые дома. По бесконечным выщербленным асфальтированным улицам, вдоль и поперек пересекавшим город, без цели брели замерзшие Стеклянный Глаз и секретарь. Цель их висела позади, в лавке — на вешалке.
Еще три недели, и они смогут получать пособие. В одной из пивных у Силезского вокзала они встретили седого человечка, который вызвался помочь им в этом деле. За соответствующее вознаграждение он сводил достойных доверия лиц, по каким-либо причинам не получавшим пособия, с человеком, который за соответствующее вознаграждение доставлял им работу на срок, дающий право получения пособия. Это была его профессия. У него были всегда под рукой люди, профессией которых было за соответствующее вознаграждение нанимать рабочих и сообщать об этом на биржу труда, не давая им фактически ни работы, ни жалованья.
— А если кто-нибудь потом — вперед заплатить никто не в состоянии — откажется отдать причитающееся вознаграждение?
— Тогда он рискует потерять свое пособие. Ого, у того человека, который фиктивно предоставляет работу, дело поставлено на широкую ногу. Впрочем, ничего подобного еще ни разу не случалось.
— Вот ты хотел изобрести новую профессию, — сказал секретарь Стеклянному Глазу. — Теперь ты видишь, что всему свой черед: сперва миллионы безработных, а потом только новая профессия — нанимать их и за это получать соответствующее вознаграждение… Да, да, без прогресса ничего не бывает.
Во всех городских конторах по найму они уже побывали и решили больше туда не ходить. Работа была только у сидевших там служащих, которые никому не могли предоставить работу.
Каждый день надо было заботиться об одном и том же — как добыть в огромном Берлине одну марку на хлеб, что было очень нелегко, и как найти пристанище на ночь, — наступили холода. Но они научились просить милостыню. Они научились этому в Берлине, потому что умирать они еще не умели.
В течение всей первой недели секретарь безуспешно пытался нажить деньги на цвете своих волос.
Он вдоль и поперек исходил гигантский город, добираясь до рабочих кварталов, где об окраске волос никогда и не слыхали. Но не встретил интереса к делу, без всякого напряжения удавшемуся в романских странах, где оно служило забавой для беззаботной толпы. В утешенье какой-то парикмахер побрил их даром. Но с той поры щетина их неудержимо разрослась, оставив открытой лишь небольшую часть бледных лиц.
Золотоискатели Аляски пробивались сквозь снега и льды ценой невообразимых лишений, с кулачными боями и поножовщиной, требовавшей напряжения всех сил. Но у них всегда сохранялась великая надежда. А два солдата совсем неромантичной серой пятимиллионной армии безработных шагали сквозь зиму 1930/31 года, лишенные какой-либо надежды. И вопрос, на который не было ответа: так что же нам делать? так что же нам все-таки делать? — не исчезал из их глаз, когда-то голубых, а ныне — бесцветных.
Им были знакомы мрачные залы, в которых городское благотворительное общество раздавало еду — литр супа за тридцать пфеннигов. Для них это было дорого. Тридцать пфеннигов надо было иметь. Голодные бродили они по гигантскому городу, не обращая внимания на названия улиц и на направление, пока наконец Стеклянный Глаз не останавливался и не спрашивал:
— Где это мы находимся?
— Как раз в двенадцати днях пути от пособия.
Ежедневно, чтобы провести время, они играли вот так в вопросы и ответы, а затем садились в трамвай и, рискуя, что их высадят, ехали несколько остановок, надеясь согреться.
Они околачивались у вокзалов, рынков, у стоянок такси — везде, где можно было поднести чьи-то вещи и что-то заработать.
Где стояли три машины, там обычно был и так называемый «открывальщик дверей». Стеклянный Глаз попытался тоже стать «открывальщиком». Но он напрасно ждал несколько часов; владельцы машин уехали, даже не заметив его существования, зато к нему подошел какой-то тип, заявивший, что здесь «открывальщик» он, и только он.
— Во всяком случае, ты еще раз убедился, что прежде надо изобрести автомобиль, а потом уже ты можешь стать «открывальщиком».
Тут выругался Стеклянный Глаз, ибо портной уже не мог этого сделать.
Они опять отправились к центральному рынку и часами наблюдали, как хозяева маленьких овощных и фруктовых лавчонок сами тащили свои нагруженные доверху ручные тележки, а домашние хозяйки — свои тяжелые сумки с картофелем. Друзья уже восемнадцать часов ничего не ели, а несколько последних ночей спали в мусорном фургоне и сильно мерзли, хотя совсем не было холодно, только сыро.
В брошюрке, которую сунул в руки секретаря какой-то человек у Силезского вокзала, он прочел, что в один прекрасный день Россия обгонит гибнущий капиталистический мир на тридцать лет. Все может быть. Но он тем временем будет висеть в воздухе с проволокой на шее, перекинутой через провода трамвайной линии. Эта картина преследовала его, он видел, он чувствовал, как висит, а по нему течет электрический ток безысходной нужды.
Промерзший, обмякший от голода и слабости, бродил он возле центрального рынка в поисках случайного заработка. Россия. Гибнущий мир. Тридцать лет.
— Подайте мне что-нибудь, я со вчерашнего дня ничего не ел…
На улицах Берлина можно было часто услышать эту фразу. Прохожий сделал каменное лицо и пошел дальше.
Чтобы утешить посрамленного секретаря, Стеклянный Глаз, видевший эту безуспешную попытку, сказал с нежностью, какая вовсе не подходила к смыслу его слов:
— Может, нам покончить с собой?
Секретарь не поддержал его.
— С чего это ты? — спросил он, продолжая читать свою суровую брошюру, в которой никто не интересовался судьбой отдельного человека.
— Да я так просто, ведь многие кончают с собой.
Об этом Стеклянный Глаз ежедневно читал в газетах. Многие безработные просто умирали, многие кончали жизнь самоубийством. Но на место каждого павшего солдата этой гигантской серой армии вставали сотни новых.
Время от времени они заходили на рынок и медленно шли мимо мясных и фруктовых прилавков.
— Все было бы много проще, если б у человека не было желудка, — пробормотал Стеклянный Глаз, не осмеливаясь высказать эту мудрую мысль секретарю. Он решил прихватить мимоходом что-нибудь с прилавка. Но их вид не вызывал доверия, торговцы зорко следили за ними.
Когда часы на башне пробили двенадцать и те, у кого еще была работа, поспешили к своим местам, друзья оставили свой пост около рынка и пошли искать счастья, сами не зная куда.
— А ведь многим приходится так же скверно, как и нам. Что же, собственно, они делают? Как же они перебиваются?
Это был опять один из тех вопросов, от которых у секретаря начинались судороги в животе. В отчаянии поднял он глаза к небу.
— Почему ты сердишься? Ведь они как-то перебиваются. Вот интересно, как же им это удается?.. Может, они грабят?
— Ну, так попробуй и ты грабить!
— А ты бы мог, если б знал как и где?
— Не-ет, я бы постеснялся!
Отощавшие от голода и холода, съежившись, пересекли они Шлоссплац и поплелись по Унтер-ден-Линден, прошли через Бранденбургские ворота и, так как в пустом Тиргартене наверняка ничего съестного не найдешь, повернули направо, к рейхстагу, где заседали представители народа.
— Тебя бы это, кажется, устроило, — сказал секретарь, успевший в последний момент оттащить друга от трамвая, неожиданно вынырнувшего и прогрохотавшего мимо них.
— И ты еще шутишь. — От страха Стеклянный Глаз весь похолодел, а голова запылала, как раскаленный шар.
— Если я сейчас же чего-нибудь не поем, то уж наверняка больше шутить не буду. Это я тебе обещаю… Теперь тебя привезли бы в больницу, положили в теплую постель и дали… Ну, как ты думаешь, что бы тебе дали? Манную кашу? Или хлеб с маслом?
— Да, но…
— Верно и то, что одной ноги ты бы недосчитался.
Тут они увидели, как какой-то человек, стоявший на парапете набережной, повернулся лицом к ним, широко раскрыл глаза и упал спиной в Шпрее.
Когда они подбежали, ничего уже не было видно, кроме лениво текущей черной воды.
— Вот что они делают. Вот что! Теперь ты знаешь.
— Но самое ужасное — как он при падении протянул руки, будто молил о помощи.
Покинув место, где только что прошла смерть, Стеклянный Глаз ощутил живительное тепло в собственном теле.
Секретарь подумал: «Тот уже умер, а я еще живу. Даже крысам в водостоках под асфальтом Берлина лучше живется, чем нам здесь, наверху. У них есть кров и жратва».
— Да, но… да, но я же хотел сказать что-то другое, я хотел сказать, что нам надо придумать, как попасть в больницу, не побывав под трамваем… Ты не веришь, что это возможно? Я просто упаду в обморок, к примеру на Унтер-ден-Линден. Тогда меня должны будут отправить в больницу. Куда-нибудь должны же будут меня отправить.
— В участок! Там проверят твои документы, и так как они в порядке, тебя выкинут на улицу.
— А если я не смогу идти?
— Тебя заставят… Нет, милый мой, актер ты не блестящий. Придется тебе подождать, пока ты действительно ослабнешь настолько, что свалишься по-настоящему.
— Ну нет так нет! — Задрав подбородок, Стеклянный Глаз преувеличенно бодро зашагал вперед.
«Право, теперь ему совестно, дуралею этакому», — подумал секретарь.
— Тогда давай продадим наши шляпы.
Секретарь, подняв глаза к небу, прищелкнул языком, будто пробовал какое-то блюдо.
— Нечего закатывать глаза. Все можно продать. И галстук и старый воротничок!
Секретарь снял шляпу, которая во время их долгого путешествия от швейцарской границы через всю Германию не раз мокла под дождем, высыхала и покрывалась пылью.
— Думаешь, за нее что-нибудь дадут?
— Ювелир на Унтер-ден-Линден не даст ни гроша, — сказал Стеклянный Глаз и болезненно засмеялся, покосившись вправо, но явно довольный, что на этот раз он нашел удачный ответ. — Но вот попробуй купить поношенную шляпу. Заплатишь за нее по крайней мере двадцать, а то и тридцать пфеннигов. Стало быть, и ты можешь за нее что-то получить.
Секретарь сказал только:
— Я и так верю, что ты голоден.
Они все-таки побрели по Тиргартену, холодному и оголенному, как их жизнь, пересекли площадь Большой звезды и попали, когда уже стемнело, на мост Геркулеса, где собралась толпа, смотревшая вниз, на черную воду канала.
Два полицейских с помощью длинных багров вытащили утопленника. Один из них уже держал в руках намокший паспорт.
Стеклянный Глаз утверждал, что покойник — не их самоубийца, потому что этот канал течет как раз в ту сторону, где тот бросился в воду.
И тут секретарь сказал таким тоном, что Стеклянный Глаз содрогнулся:
— Да он ведь не бросился, совсем не бросился. Он просто упал спиной… Ему хотелось жить… Хотелось жить!
Когда они присели на скамью у фонтана Геркулеса, в глазах секретаря все еще было выражение ужаса, а губы судорожно подергивались.
Было шесть часов вечера. Последний раз они ели накануне в одиннадцать часов утра.
«Если уж он в таком отчаянии! Даже он! В таком безнадежном отчаянии!» — подумал Стеклянный Глаз и, ни слова не говоря, вскочил, быстрым шагом, будто выполняя чье-то поручение, пересек площадь, вошел в первый попавшийся дом и поднялся наверх.
Лица у него не было. Прислуга увидела только красный нос и стеклянный глаз. Ему не пришлось говорить, он получил кусок хлеба и десять пфеннигов, на которые секретарь в свою очередь получил хлеб. Швейцар, которого обманула решительная походка Стеклянного Глаза, злобно выругался ему вдогонку.
Но поесть они не успели. На Неттельбекштрассе, где расположены антикварные магазины, их окликнул — вот уж правда, что деньги к деньгам! — какой- то человек, раздраженно смотревший вслед занятому такси. Не могут ли они быстро снести его ковер?
Взвалив на плечи скатанный семиметровый ковер, в сопровождении маленького толстого человечка, деловито семенившего рядом, зашагали они по Клейстштрассе, названной так не в честь поэта, а в честь генерала, получили на Ноллендорфплац марку и секунду спустя уже сидели в какой-то пивной, пристроившись поближе к батарее парового отопления.
— Только погорячей! — крикнул Стеклянный Глаз вслед кельнеру. — Знаешь, горячий-то быстро не съешь, значит и порция больше покажется.
Секретарь почувствовал, как в его пустой желудок вливается первая ложка горохового супа. Вкус он ощутил лишь после третьей ложки.
«Только не спешить!» — подумал Стеклянный Глаз, у которого слегка закружилась голова. Несколько раз вылавливал он ложкой кусок сала и с наслаждением погружал обратно в желтую гущу. Его очередь еще впереди!
Ноллендорфплац постепенно стал Ноллендорфплац, и вокзал городской электрички несомненно превращался в вокзал, а кельнер в белом переднике принял человеческий облик: жизнь возвращалась к ним по мере того, как пустели их тарелки.
Они многое могли бы сказать об этом гороховом супе, но не промолвили ни слова. Кельнер убрал со стола. Они откинулись на спинки стульев — очень медленно. Только ни одного лишнего движения!
Уже пять дней как они не курили. Они взглянули друг на друга.
— Конечно, — сказал секретарь, — каждому по одной!
После первой затяжки вокзал электрички бесшумно пронесся по пивной, кельнер взлетел на его крышу и затем плавно опустился обратно на салфетке, которой он вытирал столик.
— Что еще угодно господам?
Нет, им ничего больше не угодно.
— Черт возьми, какое наслаждение!
— Гм, — произнес секретарь. — Здорово разбирает.
Им угодно только одно — сидеть у горячей батареи и как можно дольше курить свою сигарету. А для этого нельзя вынимать ее изо рта и нельзя глубоко дышать. Ее нужно не курить, а медленно вдыхать.
— А как ты думаешь…
— Молчи! — Секретарь блаженно прищурился.
Только когда от сигареты осталась вспыхивающая точечка, которую ему пришлось сдуть с губ, ибо пальцами ее ухватить было невозможно, он спросил:
— Так о чем ты?
— Как ты думаешь, утопился бы тот человек, если бы случайно он заработал эту марку?
Секретарь не желал, чтобы ему напоминали об этом.
— На войне миллионы подыхали, — обрезал он и сжал губы. — С тех пор никто не сочувствует таким беднякам, как тот малый… Я уж во всяком случае!
«Как бы не так, вспомни-ка себя на мосту Геркулеса», — подумал Стеклянный Глаз, и в его настоящем глазу блеснуло торжество.
— Кому как повезет! И с нами может то же случиться, — добавил секретарь.
— Что еще угодно господам?
— Да успокойся ты, сейчас уйдем.
С перспективой провести и эту ночь под открытым небом они оставили теплую батарею. В сыром и холодном воздухе мерцали фонари. Поезд электрички легко и весело взлетел к вокзалу Ноллендорфплац, другой плавно отошел: две светящиеся стрелки прорезали ночь.
На Тауенцтиенштрассе они остановились перед газетной витриной. В газете жирным шрифтом было напечатано: Северная Америка не впускает больше эмигрантов, а безработным неамериканцам предоставляет бесплатный билет на родину.
Южноамериканские республики практически тоже перестали принимать переселенцев, требуя непомерно высокой платы за визу; они это уже знали. А днем раньше они прочли, что число безработных в Германии приближается к пятому миллиону.
— А думал ли ты когда-нибудь, почему…
— Ты опять начинаешь? — Секретарь терпеть не мог «мировых проблем» Стеклянного Глаза.
— А ведь существуют же люди, у которых есть работа, правда?
— Я уже сказал тебе: кому как повезет.
— Но я хочу спросить, думал ли ты когда-нибудь, почему работа есть именно у одних, а не у других. Могло же быть и наоборот.
— Лучше подумай-ка сам, да как следует, почему ты так непроходимо глуп.
Только через несколько минут — самостоятельно доискавшись причины, почему крест безработицы лег на плечи именно тех, а не других, и вспомнив, что и в прусской лотерее часть билетов выигрывает, а другая — нет, — Стеклянный Глаз угрюмо пробормотал, что он вовсе не так уж глуп.
«Нет, ты не глуп, но ты впал в отчаяние, иначе ты не задавал бы таких глупых вопросов», — подумал секретарь.
Внезапно Стеклянный Глаз сказал:
— Вся беда в том, что мы лишь шахматные фигуры, а весь мир — огромная доска, на которой капиталисты разыгрывают свою последнюю партию.
— Лучше подумай, где нам сегодня ночевать. Становится холодно.
— Не считаешь ли ты, что капитализм…
— Я ничего не считаю.
— …на этот раз играет свою последнюю партию? И как можно найти работу для тридцати миллионов безработных, если и без них производится больше, чем сбывается? Вот если бы капитализм мог дать этим тридцати миллионам работу…
— Распределение, — сказал секретарь, — вот в чем собака зарыта. Мы и миллионы нам подобных подыхаем не от недостатка, а от избытка: Это и есть тот гвоздь, на котором повесится твой капитализм.
— Но если капиталисты…
— Отстань наконец… До чего доводит гороховый суп!
— …если они начнут новую войну?
— Может быть, война и будет тем гвоздем, на котором повесится капитализм.
Они миновали церковь Поминовения на Курфюрстендамм, и, когда свернули на Кантштрассе, Стеклянный Глаз сказал:
— В России нет безработных.
— Если ты к тому же понял значение этого факта в свете всего вышесказанного, а именно: что у нас, да и везде, где есть безработные, причина безработицы — в существующей системе, — тогда мы спокойно можем заняться поисками ночлега.
Дрожащие от холода проститутки стояли на углу, но взглянули на друзей лишь мельком — с этих двух ничего не возьмешь.
— А почему мы не едем в Россию?
Секретарь не сразу ответил. Занятый своими мыслями, он спросил:
— Ты тоже устал?
— Смертельно.
Только перейдя улицу, секретарь сказал:
— Мы слишком стары!
— Да. А последние полтора года нам тяжело пришлось… Но если бы на те две тысячи марок мы как следует откормились и потом поехали в Россию… Может, в России мы бы и жили как порядочные рабочие.
Оба засунули руки глубоко в карманы брюк и пробивались сквозь косой дождь; ветер гнал их вдоль длинной Кантштрассе.
— Как ты думаешь, что зимой хуже: быть голодным или бездомным?
— Завтра утром ты сам сможешь совершенно точно ответить на этот вопрос.
Они уже трижды на этой неделе безуспешно пытались попасть в бесплатную ночлежку. Она всегда была переполнена постоянными обитателями. В Берлине в ту пору были тысячи и десятки тысяч людей, по тем или иным причинам не получавших пособия по безработице, и свое единственное богатство — койку в ночлежке — они всеми средствами защищали от новичков. В домах Армии спасения постель стоила двадцать пфеннигов. Кто не имел их — того не впускали. У них не было сорока пфеннигов, а просить милостыню по квартирам было уже поздно: часы на башне пробили десять.
Чья-то автомашина затормозила у ресторана. Две дамы и мужчина вышли из нее. Стеклянный Глаз и секретарь остановились и смотрели, как швейцар с огромным зонтом провожал их к подъезду.
Все произошло слишком быстро. Кроме того, неподалеку стоял полицейский. Проходя мимо него, они, не поворачивая головы, почувствовали, что полицейский, по плащу которого барабанил дождь в такт их шагам, обернулся и посмотрел им вслед.
Свет фонарей отражался в мокром асфальте Савиньиплац. В одном из подъездов стояла и курила проститутка.
— Пойдем, мальчик?
— Слепая она, что ли?
Но обращение относилось совсем не к ним, а к какому-то долговязому человеку в галошах, который в этот момент бесшумно их обогнал.
Стеклянный Глаз почувствовал какой-то толчок изнутри.
— Нам негде переночевать. — Окончательно растерявшись, он добавил: — Мы приехали из Южной Америки.
Но и это не подействовало, долговязый ничего не ответил и даже не замедлил шагов. Стеклянный Глаз начал отставать, и секретарь опять догнал его.
Молча пошли они дальше, мимо магазина похоронных принадлежностей, мимо ярко освещенного мебельного магазина, в витрине которого крутился патентованный диван, превращавшийся на глазах в кровать. Долговязый стоял перед витриной. А потом опять обогнал обоих друзей.
Три человека сошли с трамвая и, пробиваясь сквозь дождь и ветер, перешли улицу.
Секретарь подошел к старухе, ждавшей на остановке трамвая. Он никогда не знал, что надо говорить в таких случаях. Меньше всего убеждала правда, уже хотя бы потому, что ее надо было пространно объяснять. Он сказал:
— У меня пятеро голодных детей.
Старуха испуганно отшатнулась, но, увидев по лицу секретаря, что бояться ей нечего, равнодушно подошла к рельсам и посмотрела, не идет ли трамвай.
Секретарь последовал за ней. Тогда старуха все-таки испугалась. Перейдя улицу, она по другой стороне пошла к следующей остановке.
Между тем Стеклянный Глаз остановил какую-то служанку, гулявшую с маленькой черной собачкой, и получил от нее пять пфеннигов. Десять оставалось еще от той марки. На ночлег не хватало двадцати пяти.
Процентное соотношение они уже выяснили: по холодным и дождливым дням из сорока — пятидесяти попыток выпросить что-нибудь удавалась лишь одна, хотя они и научились расставлять такую мелкую сеть, что ни один мало-мальский щедрый на вид человек не мог ее миновать.
Конкуренция была жестокая. Берлин кишел тысячами профессиональных нищих, к тому же существовала еще целая армия безработных, хотя и получавших пособие, тем не менее вынужденных попрошайничать. А сердца прохожих очерствели, да и полицейские усердно охраняли республику. Просить по квартирам удавалось редко, за входящими зорко следили швейцары, им за это платили деньги.
Непохоже было, чтобы длинная Кантштрассе великодушно выдала еще двадцать пять пфеннигов двум нищим, способным передвигаться без костылей.
Попытка попросить что-нибудь в кабачке кончилась неудачно: все посетители как по команде обернулись к вошедшему, и тотчас хозяин, указывая рукой на дверь, вышел из-за стойки. Не прошло и двух секунд, как секретарь очутился за дверью. Все было разыграно как по нотам.
Часы на башне пробили одиннадцать. Сырой и холодный ветер пронизывал насквозь. На Кантштрассе не видно было ни души. Они теряли надежду. Только проститутки подстерегали на углах свою добычу.
Какой-то пьяный прошел, шатаясь, им навстречу. Пьяные не подавали. Это друзья уже знали. Пьяные поднимали скандал.
Две проститутки попытались пристать к пьяному, оравшему песню, но отстали. Он не хотел. Они выругались ему вслед.
Стеклянный Глаз и секретарь пересекли еще одну площадь. Слева возвышалось огромное здание: суд района Шарлоттенбург, где в нынешнем году было зарегистрировано сто семьдесят шесть тысяч случаев неплатежеспособности. За последние пять минут друзья не встретили ни одного человека. В дрожащих коленках секретарь начал ощущать всю безнадежность их положения.
На этот раз они обогнали того долговязого. Он сторговался с какой-то проституткой и исчез с ней в подворотне.
Прожектор радиомачты ощупывал своим подвижным лучом холодную ночь. Перед выходом на шоссе Авус они, не сговариваясь, повернули налево, туда, где не было домов, и пошли вдоль дощатого забора, поворачивающего вместе с улицей. Они думали теперь только о том, как бы отыскать сухое местечко на ночь.
Поезд дальнего следования, состоящий почти целиком из спальных вагонов, словно выскользнул из города. Они следили, как он промчался по виадуку, перед которым кончался дощатый забор. Улица проходила под виадуком. Здесь пахло свежей масляной краской.
По лесам они взобрались наверх и легли на высоте десяти метров на сухих досках под самыми свежевыкрашенными железными балками виадука.
— Неужели, падая, он думал о том, что его уволят? Пока летел вниз? Как ты считаешь?
— Возможно, он потерял сознание, еще не долетев до пола, — сказал секретарь. — Говорят, так оно бывает.
Они еще немного поговорили о трагически погибшем студенте высшего технического училища. Его историю они прочли вечером в газете, вывешенной в витрине. Студент, у которого не было денег, не мог больше платить за обучение и за квартиру, он месяцами бродил, бесприютный, по Берлину и в конце концов благодаря случаю получил работу на киностудии. Он должен был масляной краской окрасить полотняную декорацию высотой с дом. Студент принял декорацию за настоящую стену и свалился с высоты четвертого этажа. Первые и единственные его слова, когда он пришел в сознание, были: «Не увольняйте! Не увольняйте!»
— Он по крайней мере попал в больницу.
— А ну, грохнись-ка сейчас на мостовую, тоже попадешь туда, — сказал секретарь.
— А если со мной ничего не случится?
— Тогда ты снова забирайся сюда и попробуй еще разок. И так, пока не ляжешь костьми.
— Ты просто груб. — Стеклянный Глаз снова приподнялся. — А думал ли ты когда-нибудь, почему…
— Да успокоишься ты наконец?!
Тогда и Стеклянный Глаз положил щеку на мокрый рукав и подтянул колени к подбородку.
Каждые десять минут по виадуку грохотала электричка.
— Вот и успокоились, — проворчал Стеклянный Глаз. — Хорош покой!
И хотя секретарь — насквозь промокший тюк тряпья, а не человек — уже спал, чей-то голос произнес:
— В два часа пройдет последняя.
Стеклянный Глаз подскочил. Это не был голос секретаря.
— Кто здесь?
Ответа не последовало. Но кто-то зашевелился, доски помоста затрещали. Стеклянный Глаз прислушался и уловил чей-то глубокий вздох: человек, верно, лег поудобнее.
Он сообразил, что их товарищ по несчастью лежит на том же помосте, в углу у стены виадука. Разглядеть что-либо было невозможно: темень — хоть глаз выколи.
Он мог бы зажечь спичку. Но так как тот не желал знакомиться, то Стеклянный Глаз снова улегся, скорчившись в три погибели.
Улица, идущая вдоль дощатого забора к виадуку, была настолько крутой, что фары мчавшегося вниз автомобиля на несколько секунд осветили помост.
Ошарашенный Стеклянный Глаз уставился на женщину. Она сидела, прислонившись к стене и уткнувшись лицом в угол. Ее черное трикотажное платье задралось выше колен. Юное, круглое лицо белело так же ослепительно, как и оголившаяся кожа ноги между чулком и подолом платья. Безгранично равнодушная, она даже не пошевельнулась под взглядом Стеклянного Глаза и прикрыла веки.
Внезапно все опять погрузилось в темноту, машина проехала.
Дождь пошел сильнее. Помост был сухим, но одежда насквозь промокла, и тело остыло и было влажным.
«И у нее, кажется, нет пальто, иначе она ноги укрыла бы… Интересно, она тоже промокла? Женщине все это труднее переносить. Зато ей двадцать. Самое большее двадцать. Одно искупается другим».
Несмотря на усталость и слабость от голода, его возбудила близость женщины, до которой можно было рукой дотянуться. Даже закрыв глаза, он видел ее круглое белое лицо.
«Так было бы теплее, — подумал он. — Но она даже не отвечает… Намного теплее, если лечь рядом».
Белое лицо проплыло сквозь мрак к краю помоста, и девушка спустилась с лесов.
Стеклянный Глаз тоже спустился вниз.
«Ведь между нами ничего не было, — сказал он умоляющим тоном. — Не надо сердиться».
Но Кордия чуть не плакала, потому что Стеклянный Глаз опять спутал ее с сестрой. Она вырвала из волос большой синий гиацинт и со злостью разорвала его зубами.
А когда он, обняв Кордию, лег с ней на циновку в доме без дверей, неожиданно появился портной и яростно крикнул Кордии: «Ивира!»
Кордия еще теснее прижалась к нему. Но тут вошла Ивира и рассердилась на сестру за то, что она лежит с Стеклянным Глазом. «Ну и ералаш! Теперь я совсем запутался», — сказал Стеклянный Глаз и спросил, которая же все-таки из них его возлюбленная.
Ответа он не получил. Сестры ушли с портным и обе легли к нему в могилу. Он услышал, как комья земли барабанят по деревянной крышке гроба, с замиранием сердца прислушался к приглушенному стуку и проснулся: приглушенный стук подходившей электрички становился явственней. И наконец поезд с оглушительным грохотом промчался по виадуку.
«Она сказала, что в два часа пройдет последняя… Почему она, собственно, это сказала? Ведь она не из разговорчивых… Словно товарищ по работе, который предупреждает новичка, что можно и чего нельзя делать!»
Он вытянул ноги и потер заледеневшие колени, уже несколько часов облепленные мокрыми брюками. Как и девушка, он прислонился спиной к стене и уставился в темноту ночи. «Долго я эту жизнь не выдержку… Что нам делать? Что мне делать?»
(Вот человек на набережной поворачивается, поднимает руки и падает спиной в воду.)
Он весь дрожал от холода. «А что, если мне немного походить по улице?.. Но тогда я всех разбужу». Он снова закрыл глаза. «Еще четыре дня — и мы получим пособие… Пособие? Разве тут поможет пособие!»
Когда секретарь проснулся, было уже совсем светло. В первую минуту он не мог пошевелить ногами, он их совсем не чувствовал. Секретарь посмотрел на спящих, сидевших очень прямо, вплотную к стене, как две готические каменные статуи над входом в собор в его родном городе.
Девушка, проведшая здесь не одну ночь и вполне уверенная, что будильник не подведет, проснулась от стука первого утреннего поезда, в обычное время проехавшего по виадуку.
Она встала, выпрямилась, насколько позволяли железные балки над ее головой, и перешагнула через ноги Стеклянного Глаза, который только что проснулся.
— Через десять минут придут маляры, — сказала она опять с тем же выражением товарищеской солидарности и начала спускаться по лесам.
Сверху они видели, как она несколькими привычными движениями поправила свое черное трикотажное платье, плотно облегавшее ее фигуру, и, уже двинувшись в путь, провела гребешком по коротким каштановым волосам.
Они тоже спустились и пошли за ней. Теперь, пожалуй, надо было что-то сказать.
Она начала сама.
— У вас есть деньги?
«Честное слово, он краснеет», — подумал секретарь, когда Стеклянный Глаз, смущенно покосившись вправо, ответил:
— Пятнадцать пфеннигов!
Они не могли уловить, какое впечатление произвели их слова. Выражение ее лица не изменилось. Казалось, уже ничто не могло произвести впечатления на это существо, шагавшее, как будто это само собой разумелось, рядом с ними, с бесстыдством животного выставив свою высокую грудь.
— На вокзале можно умыться. Сторож при туалете приходит только в семь.
Она говорила ни к кому не обращаясь, просто в пространство. По произношению было заметно, что она из Гамбурга. В Берлин она пришла пешком.
Они подождали, пока она вышла из туалета. Потом она ждала их, греясь на солнце, длинноногая, узкобедрая. Ее крепкое тело напоминало молодое ореховое деревце.
В первой же булочной секретарь купил шесть булочек, каждому по две. Она молча взяла свои и медленно начала жевать всеми тридцатью двумя зубами. У нее был большой, просто очерченный рот и несколько бледные губы.
Владельцы вилл в Груневальде еще спали. Шофер в темно-зеленой ливрее и крагах, мывший машину перед гаражом, сурово сдвинул брови, когда они проходили мимо. По их походке было видно, что, кроме времени, у них ничего нет.
Кухарки, разодетые по сравнению с безработными как принцессы, спешили с сумками на рынок; они обгоняли этих попрошаек, не замечая их, как не замечают воздуха. На общественной лестнице они стояли многими ступеньками выше.
Беленькая и мягкая, точно мыльная пена, собачонка, которую окликнул звонкий женский голос, залаяла, сохраняя, правда, безопасное расстояние, на этот вторгшийся сюда чуждый элемент.
Девушка из Гамбурга шла с каменным безразличием ко всему окружающему. Это был человек, которого даже собственная судьба не трогала. В ней нужда наткнулась на существо, лишенное каких-либо чувств и ставшее сильнее самой нужды.
Она поставила ногу на выступ стены и, не обращая внимания на мужчин, подняла подол платья и натянула чулок. Левый чулок ни на чем не держался, а правый был подвязан ниткой.
Выпрямившись, она пошла, не ускоряя шага, отстав метров на двадцать от секретаря и Стеклянного Глаза.
— На какие деньги она живет? Как она перебивается? Просит милостыню, что ли?
— Я еще не видел, чтобы такая молоденькая девушка попрошайничала. Если уж их нужда прижмет, они идут на панель.
— Ты думаешь, она тоже из таких?
— А ей, наверное, все равно… Да это и действительно все равно.
— Не могу себе представить, как она… при этом, — сказал Стеклянный Глаз. — Ну, понимаешь, о чем я?
— Верно, яблоко грызет, если у нее есть.
— А может, и совсем наоборот. Совсем наоборот! Полная противоположность, если можно так выразиться!
— Как знать… Попробуй-ка!
— У нее такой вид в этом платье, и вообще, что больше марки ей не получить.
— С тобой она, может, и даром пойдет, если охота будет.
— Ты думаешь?.. Но если бы у нее были красивые платья и все прочее, она могла бы запросить хоть тысячу. Такая фигура, и вообще!
— Может, она и доберется до тысячи… по марке.
На углу улицы они подождали ее и пошли дальше втроем, держась на значительном расстоянии друг от друга, словно общая судьба лишь слабо связывала их.
Когда Стеклянный Глаз и секретарь, семь ночей подряд спавшие под открытым небом, среди бела дня появились на Курфюрстендамм в своих сырых отрепьях, можно было подумать, что напоказ богатой публике привратница вывела двух обессиленных диких обезьян. Сама она с тупым безразличием шла рядом. Не хватало только тарелочки для подаяний.
Даже в эти трудные времена, когда казалось, что все в мире полетело кувырком, нигде в Европе нельзя было встретить так много элегантных, выхоленных, красивых женщин с безукоризненными фигурами, как на Курфюрстендамм в солнечный день между одиннадцатью и часом дня. Многие молодые дамы сами сидели за рулем открытых машин — уж очень хорош был зимний солнечный день.
Три человека, словно разъедающими брызгами серной кислоты, портили эту нарядную картину, как бы последним мазком, завершавшуюся хорошо одетыми мужчинами, знавшими, какую внешность следует иметь, чтобы импонировать женщинам, за которыми они охотились.
Безработные, дерзкие как волки, в кепках набекрень, рассевшись на скамейках, отпускали, обнажая испорченные зубы, наглые шуточки вслед проезжавшим и проходившим мимо женщинам.
Когда на улицах не видно было полицейских, Стеклянный Глаз и секретарь усердно трудились, каждый на своей стороне.
Девушка из Гамбурга не просила милостыню. Если у нее не было еды, она не ела. Она могла питаться воздухом.
Через четыре часа, раз двести обратившись за подаянием и дойдя до конца улицы, они набрали как раз марку. Стеклянный Глаз внес семьдесят пять пфеннигов, хотя и шел по худшей стороне.
— Я всегда говорил, ты умеешь растрогать людей.
С этим Стеклянный Глаз не мог согласиться, и, покосившись вправо, хотя секретарь шел слева от него, он смущенно сказал:
— Просто кто-то ошибся и дал мне пятьдесят пфеннигов вместо десяти. Опять повезло… На худой конец и так продержаться можно, — добавил он в утешение. — Тысячи перебиваются…
Через десять минут марки как не бывало. Вскоре они опять подошли к Ноллендорфплац. Площадь выглядела сегодня намного приветливее, чем накануне вечером; здесь девушка из Гамбурга, проходя мимо цветочного киоска, украла у хорошо одетой дамы сумочку из крокодиловой кожи. Но в ней оказалось всего сорок пять пфеннигов и старый автобусный билет. В Берлине бывало и так: сверху шелк, а в брюхе щелк.
«Если она еще стащит шляпку, пальто и туфли, она тоже будет хорошо одета, — подумал Стеклянный Глаз. — И сможет заработать».
Сумочку она немедленно продала старьевщику на Бюловштрассе за тридцать пфеннигов. Всего теперь было семьдесят пять. И два месяца тюрьмы, если бы ее поймали. Она молча отдала им пятьдесят пфеннигов. Они пошли дальше по Потсдамерштрассе к Александерплац, где чувствовали себя на своем месте. Если выгорит задуманная махинация, то с понедельника каждый из них начнет получать еженедельно девять марок пособия. В самых отвратительных трущобах Берлина надо было за конуру с двумя койками платить в неделю по четыре марки с человека. Итого каждому оставалось двадцать марок на тридцать дней жизни. Значит, и они, подобно многим безработным, получающим пособие, должны будут просить милостыню, чтобы не голодать.
Несколько лет назад Стеклянный Глаз и секретарь вместе с двумя своими безработными приятелями организовали мужской вокальный квартет. Они ходили по деревням и за определенную плату пели народные песни. После первого успеха, достигнутого благодаря взятым напрокат фракам и белым жилетам, их приятели откололись, им подвернулась более выгодная работа.
Всю дорогу по Потсдамерштрассе и Лейпцигерштрассе Стеклянный Глаз обдумывал, не могут ли они составить трио и петь по дворам. «И пусть на сердце тяжело, — решил он. — И пусть на сердце тяжело». Эта песенка была тогда гвоздем их программы.
«Но станет ли она петь». Он украдкой взглянул на статую Равнодушия. Ее большой рот был сжат, и непохоже, чтобы он раскрылся для пения. «А может, она будет собирать?»
В конце концов он остановился, чтобы внести свое предложение. По его лицу секретарь сразу понял, что сейчас что-то опять произойдет, и удивился, когда Стеклянный Глаз не произнес своего обычного: «А думал ли ты когда-нибудь, почему…»
— Я ведь неплохо пою тенором, ты же знаешь, а ты — басом…
Секретарь уже двинулся дальше (девушка и вовсе не останавливалась), а когда они опять поравнялись, секретарь сказал таким тоном, как будто давно уже обдумал и отверг план Стеклянного Глаза.
— Во-первых, швейцары! Во-вторых, разрешение на право публичных выступлений!..
— Мы и без разрешения отлично споем.
— Но самое скверное не это. Нынче во всех дворах с утра и до ночи звучат песни и шарманки. Если ты в дополнение к своей арии не пройдешься на руках, жонглируя при помощи ног тарелками, никто и окна не откроет.
— Можешь сам ходить на руках! А я буду жонглировать. — Стеклянный Глаз рассердился.
— Придумай-ка что получше… Может, тебе и придет в голову, — сказал примиряюще секретарь.
Хуже всего обстояло у них дело с обувью: на ногах еле держались развалины из потрескавшейся кожи без каблуков и подошв. Полицейский на углу Фридрихштрассе как загипнотизированный уставился на их башмаки и только потом грозно посмотрел в лица их владельцев, словно они похитили свои ботинки из сейфов германского Государственного банка.
Спешащие прохожие почти не обращали внимания на эту тройку. К нищете пригляделись. Но на Денхофплац какая-то дама послала свою маленькую дочку, укутанную в белую пушистую шубку, дать десять пфеннигов девушке из Гамбурга.
Девочка протянула монету, серьезно взглянув на девушку, сделала книксен и побежала к умиленно улыбающейся матери.
Девушка сунула деньги в кармашек юбки.
— Дерьмо, — сказала она тихо, как бы про себя, просто установила факт, и пошла дальше своей скользящей походкой, выставив грудь. Ей было все равно. За целый день совместного скитания, день, который для нее не отличался ничем от других, она и трех слов не сказала.
Смеркалось, и опять начался дождь. Куда они шли, — почему вот сейчас налево, а не направо, — они сами не знали. Цели у них не было. Они должны были только решить, проесть ли свои деньги или переночевать на этот раз под крышей. Хватало на одно из двух.
— Если по дворам поют тысячи, как ты говоришь, так почему бы и нам не попытаться… Может, в Берлине не знают ту песенку: «И пусть на сердце тяжело», и она будет иметь успех. — Он очень долго ломал себе голову, но ничего другого не придумал.
— Ладно, попытаемся!
— Завтра и начнем! — воскликнул Стеклянный Глаз с готовностью. — Здесь, в центре, ничего не выйдет, здесь слишком много учреждений, а в домах живут только бедняки. А в западную часть далеко идти, мы уже сегодня не успеем. — Он собрал все свое мужество и, глядя мимо секретаря на девушку, спросил: — Вы умеете петь?
Она спокойно спросила:
— Ты мне говоришь?
Стеклянный Глаз боязливо кивнул.
— Может получиться что-нибудь стоящее… Трио! Звучать-то, наверное, будет хорошо.
— Ах, к чему это! — и она опять уставилась прямо перед собой.
У пивной вблизи Александерплац они приняли решение: уж очень привлекательно выглядели пестрые булочки за окном, — господствовал желатиновокрасный цвет, — с этикетками: «Раскрашенные хлебцы — 25 пф.».
Девушка ничего не ела. Она выпила только большую кружку пива. Потом, положив деньги на стол, она пошла в уборную и не вернулась.
Через полчаса Стеклянный Глаз попросил хозяйку сходить за ней. Хозяйка тотчас вернулась, встала за стойку и оттуда крикнула:
— Верно, черным ходом ушла!
Девушка перешла Александерплац и встала на углу Ландсбергерштрассе. Она ярко накрасила свой большой рот губной помадой, которая оказалась в украденной сумочке.
В ее позе и лице ничего не изменилось, когда к ней подошел пожилой человек с чемоданчиком в руке, похожий ка коммивояжера.
— Где ты живешь?
Еще и разговаривай с ним!
— Можно только у тебя.
Она пошла рядом с ним так же равнодушно, как шла со Стеклянным Глазом и секретарем.
Когда Стеклянный Глаз и секретарь вышли на Ландсбергерштрассе, — оба шли быстрее, чем обычно, чтобы согреться, так как стало холодно, — она уже выходила с коммивояжером из подъезда.
Коммивояжер переложил чемоданчик в другую руку и, втянув голову в плечи, поспешил прочь.
— Дерьмо несчастное! — крикнула она ему вслед и опять достала губную помаду. Коммивояжер не заплатил.
Секретарь схватил приятеля за руку и потянул его дальше.
— Оставь ее! Ты ей теперь ни к чему.
— А ты бы… ты бы взял у нее? Я имею в виду деньги, заработанные таким способом.
— Не задавай идиотских вопросов.
— Я бы тоже взял, без разговоров, — сказал Стеклянный Глаз как бы про себя.
— Мы можем подождать. Она не такая, она и нас не забудет.
— Если бы нам кто-нибудь сказал это раньше!
— Вот еще, раньше!
Прошло всего несколько минут, — второй мужчина остановился перед узкобедрой крепкой фигурой, обтянутой трикотажным платьем, на фоне которого резко белело лицо со свеженакрашенными губами.
— Отчасти ей даже легче, — сказал Стеклянный Глаз, вспомнивший, как, лежа под виадуком, он думал, что женщины все гораздо труднее переносят.
— Надолго?
Мужчина пожал плечами:
— Посмотрим потом.
— Можно мне остаться у тебя на ночь?
— Если дороже не возьмешь!
Она отрицательно покачала головой.
— Деньги давай вперед! — и пошла с ним.
Стеклянный Глаз и секретарь последовали за ними на некотором расстоянии.
Они два часа ждали перед домом. Девушка, заработавшая себе право на ночлег, спала рядом с мужчиной в кровати и выглядела при этом точно как днем. Даже во сне она крепко сжала рот.
Озябшие, они снова пустились в путь и потерялись в ночи.
Утром они проснулись в мусорном фургоне, в котором не раз ночевали, и отправились в западную часть Берлина, по уже оживленной Унтер-ден-Линден, и затем через Тиргартен. По словам Стеклянного Глаза, Тиргартен очень хорош весной, но теперь он стоял, словно опаленный и одновременно заледенелый. Они прошли мимо высшего технического училища, погибшей мечты того студента, которого возвратило к действительности падение с декорации высотой с четырехэтажный дом, затем пересекли какую-то площадь и попали в казавшуюся бесконечной Бисмаркштрассе, где решили начать свою карьеру уличных певцов. «И пусть на сердце тяжело…»
Но секретарь возражал против этой песни. Он не желает стать посмешищем, распевая эту сладенькую чепуху.
— Тогда давай петь «О чем щебечет птичка на кипарисе?»
— Да это ведь похоронная песня.
— Зато производит впечатление! Если хоть кто-нибудь заплачет, значит мы выиграли… Что-нибудь веселенькое мы споем после, в придачу.
Но до этого не дошло. Не успели они и рта раскрыть, как выскочил швейцар, бледный старичок, и чуть слышно зашептал:
— Воспрещается! Воспрещается!
При этом он испуганно тряс руками над головой, будто в доме лежал умирающий.
— Очень обходительный человек, — сказал Стеклянный Глаз, который испугался, что секретарь потеряет мужество.
Многие дома были вовсе без дворов. Они прошли до номера двенадцатого, даже не взглянув на магазин автомобилей, а потом мимо фруктовой лавки с горой яблок в витрине, которая заинтересовала их больше, чем сверкающие американские восьмицилиндровые автомашины.
В доме номер двенадцать был превосходный подъезд, а рядом с ним тяжелые простые ворота.
Они подумали было, что там гараж. Но оказалось, что это вход во двор к заднему флигелю. Они вошли.
На песчаной площадке стояла статуя девушки, много раз крашенная серой масляной краской, — недействующий фонтан. Тишина была такая, что они машинально пошли на цыпочках. Их впалые лица в местах, не заросших щетиной, были зеленоватого оттенка. «Все имеет границы», — сказал утром секретарь, просыпаясь после этой седьмой по счету ночи, проведенной в мусорном фургоне.
Стеклянный Глаз снял, как в церкви, шляпу. Сердце его учащенно билось. Секретарь тоже снял шляпу.
— Может, лучше — «И пусть на сердце тяжело»?
— Нет, — прошептал секретарь, — похоронную!
Стеклянный Глаз начал. Он очень волновался и даже пел, глядя куда-то вправо. Секретарь вступил басом.
…на кипарисе, на кипарисе…
И высокий тенор Стеклянного Глаза отвечал ему:
…птичка щебечет о небесном блаженстве.
— Это еще что за галдеж! Вон отсюда! — У привратника было синее оплывшее лицо и только один передний зуб. Он явно был сердечным больным и здорово выпил. Пальцем он указывал на ворота: — Вон!
Секретарь надел шляпу, чтобы тот чего дурного не подумал о них, и прошел вперед. Сердечный больной так орал им вслед, что его лицо стало темно-фиолетовым.
В следующем дворе они спокойно допели свою похоронную песенку. Единственное открытое окно захлопнулось. Вот и все.
— Никто не заплакал, — сказал секретарь.
Тогда они спели веселую. Ничто не шелохнулось.
Они ушли.
В следующем дворе они натолкнулись на конкурентов — мужчину и женщину со спящим ребенком на руках. Друзья стали слушать. Кончив петь, мужчина обратился к слушателям с речью, при этом неоднократно указывая на женщину с ребенком. В награду он получил два завернутых в газету свертка.
«Надо произнести речь», — решил секретарь, после того как они безуспешно побывали еще в трех дворах; после очередной песни он, махнув на все рукой, обратился к закрытым окнам.
— И мы знавали лучшие дни. У нас был собственный пароход. Но он потонул при столкновении. И вместе с ним — все наше состояние. Страховую премию нам не заплатили, потому что общество обанкротилось. Это было для нас тяжелым ударом, от которого мы уже никогда не смогли оправиться. Нас окончательно прихлопнуло. Работы найти невозможно! И вот до чего мы докатились. Нам приходится просить милостыню… — Тут его перебил привратник. Все утро-де без конца ходят и ходят…
В полдень, после четырех часов работы, секретарь сказал:
— Ничего не получается.
Стеклянный Глаз признал, что секретарь сделал все для дела, которое наперед считал безнадежным.
Они предприняли двадцать одну попытку. Четыре раза им не позволили даже войти, шесть раз прерывали и выгоняли в самом начале, одиннадцать раз им удалось спеть до конца многокуплетную похоронную песнь «О чем щебечет птичка на кипарисе?» и столько же раз они спели в придачу веселую песенку, в которой у секретаря была басовая партия смеха — «ха-ха-ха!.. ха-ха-ха!», — звучавшая, впрочем, несколько мрачновато.
Заработали они кусок хлеба и двадцать пфеннигов. Петь не имело смысла, и они побрели по Бисмаркштрассе.
— Надо быть одноногим калекой, чтобы выпросить в Берлине хоть грош.
— Ты забыл младенцев! Они еще могут растрогать… может, нам соорудить парочку? Как думаешь? — Стеклянный Глаз редко шутил.
Еще издалека они заметили, что перед фруктовой лавкой стоит лоток, на котором разложены бананы. Проходя первый раз, Стеклянный Глаз не осмелился. Он вернулся и еще раз прошел мимо. Они съели банан с куском хлеба.
— А в Аргентине все было куда проще. Бананы! — ха! Бананов сколько угодно! Нет, там все было проще.
— Ну, это было давно! А вот теперь, дорогой мой, теперь и там все изменилось. Страшнейшая безработица! Началась еще при нас. Теперь они завалены пшеницей и маисом, кожей и мясом. Все пришло в упадок… Везде нынче дела идут вкривь и вкось. Во всем мире. Для нашего брата нигде места нет.
— Так что же нам делать?.. Что же делать?
— Повеситься! — сказал секретарь, не в силах слышать этот постоянный вопрос, над которым он сам день и ночь ломал голову.
— Как это ты додумался до истории с пароходом?
— Вычитал в газете. Еще в Аргентине, полгода назад.
На всем пути — по Шарлоттенбургерштрассе, через Тиргартен, по Унтер-ден-Линден, вплоть до Шлоссплац — они заработали всего пятнадцать пфеннигов, так как шел сильный дождь. Берлинец неохотно расстегивает пальто — времени не хватает.
Они опаздывали, поэтому ускорили шаги, направляясь к пивной у Силезского вокзала, где в три часа должны были встретиться с седым человечком. Не успели они войти, как их огорошили: вся шайка засыпалась, главарь и его подручные, фиктивно, за соответствующее вознаграждение нанимавшие на работу, уже сидят в тюрьме.
— Потерпите месяц-другой, господа, и вы еще получите ваше пособие. Ближе к весне, когда деревья начнут распускаться, мы возобновим дело, если, конечно, безработица будет достаточно велика. А на это следует рассчитывать!.. Подождите месяц-другой!
У человечка было крошечное, покрытое старческой желтизной, безбородое, с тонкими чертами личико. В старомодном долгополом сюртуке он походил на антиквара из бальзаковского романа.
Стояла середина мая. Солнце припекало. Они сняли пальто, пиджаки (рубашек на них не было, они истлели), скинули ошметки ботинок с растертых ног и пошли в родной город, босиком по пыльной белой дороге, терявшейся в бесконечной дали среди нежной зелени яблонь по ее обочинам. Две трети пути остались уже позади!
Весны в 1931 году не было; зима запоздала, начавшись лишь после Рождества и кончившись только в мае, а потом сразу наступила летняя жара.
Пеший переход через всю Германию в родной город они откладывали со дня на день из-за холода. Они знали, что в открытом поле часто невозможно найти даже какую-нибудь дыру для ночлега. Голодая, ночуя под мостами, они пробились сквозь берлинскую зиму и не замерзли только потому, что после многодневного выслеживания им удалось наконец стащить с вешалки у старьевщика на Александерплац два вожделенных пальто.
Ребра и лопатки торчали у них, как у изголодавшихся кляч. Будто боясь чересчур быстро достичь цели, они плелись еле-еле, согнувшись под тяжестью своей одиссеи, которой суждено было закончиться там, откуда она началась, ибо только там, только в родном городе, могли они добиться пособия — семи марок в неделю на каждого. Они возвращались к тому существованию, от которого в свое время сбежали, не будучи в состоянии выдержать его дольше.
Торопиться им было некуда. Они были паломниками в Ничто: два дочерна загоревших скелета, непонятным образом обросшие щетиной и почему-то передвигающиеся как люди, хотя и очень медленно.
— Давай зайдем в ближайшую деревню, вот так, без пиджаков и рубашек, — сказал Стеклянный Глаз, — тогда нам, может, и дадут что-нибудь, хотя у нас есть руки и ноги и мы ходим без костылей.
— Ладно, ладно, — глухо ответил секретарь, давно уже не понимавший, откуда только у его хилого от природы друга, чувствительного как девушка, берутся силы над чем-то размышлять и даже болтать какую-то несусветную чепуху. — Мы продадим пальто.
— Но тогда мы явимся домой в жутких лохмотьях. Наши костюмы!..
— А ты бы хотел вернуться победителем? — секретарь удивленно покачал головой. «И он еще беспокоится о подобных пустяках!» — подумал он. — Это мне даже нравится. Да, мне это нравится!
— Что?
— Ничего!
— А думал ли ты когда-нибудь…
— Нет!
— Хорошо, я больше ни слова не скажу.
— Да говорить-то больше не о чем. Совершенно не о чем!
— Ну, не знаю, право. — Стеклянный Глаз задрал голову как-то вверх и вкось, как канарейка. — Но если ты считаешь! — Он делал так всегда, когда был обижен и старался не показать этого.
Через несколько часов, когда солнце уже село, они добрались до какого-то холма. Перед ними далеко-далеко, до самого горизонта, простирались пестрые поля и луга, то тут, то там пересеченные речками. Каждый квадратный метр земли был обработан. Если бы марсианин, заброшенный какой-нибудь космической катастрофой на Землю, очутился на таком вот обильном плодами участке земного шара, он не понял бы, почему человек, который к тому же изобрел и поставил себе на службу машину — чудесное творение, в неограниченном количестве производящее все, чего только можно пожелать, — испытывает столь горькую нужду.
«Распределение, — сказал как-то секретарь. — Миллионы подыхают не от недостатка, а от избытка». Эту дикую несообразность Стеклянный Глаз не мог постигнуть. А секретарь ответил, что ее не так-то просто понять.
Теперь секретарь не касался больше подобных тем; он понял, что делу не помочь, если видишь причину зла, но устранить ее все равно не можешь. Секретарь, от природы физически более выносливый, куда больше устал, чем слабосильный Стеклянный Глаз.
Два скелета повернули направо и спустились в поблескивающую внизу долину, в желанный райский уголок, уже окутанный вечерним покоем. И оба, увидев в этом раю деревню, подумали об одном и том же. По внешнему виду домов, по тому, как расположена деревня, они научились судить, можно ли там что-нибудь раздобыть.
— Как думаешь?
— Может быть.
Секретарь стал скупым на слова. Их отступление вело к конечной станции существования. Дальше ничего больше не было. Секретарь готов был расстаться с жизнью. По своему настроению он походил на стареющего мужчину, который должен навсегда отказаться от женщин, но не может найти верных слов и тона, чтобы объяснить свое состояние.
Он все время оттягивал развязку — возвращение к пособию в родном городе, — надеясь, что в Берлине все-таки произойдет чудо. Холод был не единственной причиной того, что они начали свое отступление только в мае. Он бы нашел средство преодолеть холод в пути, если бы целью их путешествия была бы, ну хоть, к примеру, работа.
Взгляд секретаря упал на развалюхи, когда-то бывшие башмаками, и он бросил их в пыль. Тогда и Стеклянный Глаз, посмотрев внимательно на свои, повертел их туда и сюда и с силой швырнул сначала один, потом другой; описав в воздухе высокую дугу, они упали далеко в поле. Задрав голову как-то вкось и вверх, смущенный собственной храбростью, Стеклянный Глаз бодро зашагал дальше рядом с секретарем, сохранявшим горестное молчание.
Из труб разбросанных в долине домиков поднимались тонкие голубые струйки дыма. Вечерние ласточки в поисках корма стремительно носились над двумя скелетами. Солнце зашло. Но за лесом еще пылало зарево.
Две жалкие маленькие капельки набежали в уголки глаз секретаря; они были такие маленькие, что не могли скатиться на его щетину.
— Опозорены, — сказал он. — В дерьме, с ног до головы в дерьме.
Они натянули на себя пиджаки, чтобы не пугать крестьян. Брюки оставили подвернутыми. Тросточку, которую Стеклянный Глаз срезал с куста орешника и украсил резьбой, он держал указательным и большим пальцами в центре и щегольски помахивал ею в такт шагов.
Внешне эти двое шагающих босиком по дороге ничем не отличались от любых опустившихся старых бродяг. Только те всегда носили с собой хоть какие-нибудь пожитки, завернутые в газету и завязанные бечевкой; у Стеклянного Глаза и секретаря ничего не было. Вор или пожар, землетрясение или революция им не страшны.
В конце концов желудок привыкает к голоду. Секретарь, не заботясь ни о чем, прошел деревню, взобрался на холм и расположился в ожидании на опушке леса. Стеклянный Глаз принес большой кусок хлеба. Они улеглись спать там же, где они сидели и ели.
Стеклянный Глаз воткнул свою ореховую тросточку в мшистую лесную землю и в качестве опознавательного знака повесил на нее свою дырявую помятую шляпу.
Дневные шумы постепенно затихали. Голоса животных раздавались громче. Из долины доносился каждый звук. Слова пашущей крестьянки, ласково уговаривающей свою корову, ясно звучали издалека.
Ночь опустила на землю свою вуаль. Жизнь замерла. Напоенные солнечным теплом луга наполняли воздух густым ароматом. Всюду стрекотали кузнечики. Друзья спали.
— Это исключено, мы никогда не расстанемся. Моего заработка хватит на двоих.
— Ну, если ты так считаешь! — сказал Стеклянный Глаз, до слез растроганный, и, широко распахнув окна, помахал рукой вслед секретарю, который спешил на работу.
У них была славная комната на первом этаже. Стеклянный Глаз, повязавшись фартуком, убрал так, что все заблестело. Потом он пошел по магазинам и накупил почти даром много вкусных вещей. Когда секретарь вечером вернулся с работы, Стеклянный Глаз, как любящая супруга, ждал его у дверей. Дымящийся обед уже стоял на столе.
— Ты даже цветы купил?
— Так ведь с ними красивее!
— Ну не смущайся же. И обед ты сготовил превкусный.
А потом они рука об руку пошли гулять по сверкающему огнями Берлину.
— Вот это жизнь! — сказал секретарь.
— Только бы ты был доволен!
Незаметно, как темная птица, падающая с дерева на поле, промелькнула ночь. Стеклянный Глаз приподнялся в постели, охраняя сон секретаря, который ведь много трудился и которого поэтому нельзя будить ни на секунду раньше времени. Но теперь уже пора, он должен его разбудить.
Секретарь испуганно подскочил:
— Что случилось?.. В чем дело?
Стеклянный Глаз, все еще ничего не соображая, совершенно заспанный, таращил глаза то на ели, то на секретаря и опустился опять на мох.
— Мне снилось, что ты работаешь и тебе пора вставать.
— Но ты даже во сне мог бы догадаться, что это только сон.
— Я приготовил тебе картофельный суп, говядину. А к ней морковь и помидоры!
Стеклянный Глаз дрожал от озноба. Солнце еще не всходило. Он опять задремал. Но это был лишь короткий, вызванный слабостью сон, когда кажется, что спишь несколько часов, а на самом деле сон длится несколько минут.
За эти несколько минут секретарь внимательно осмотрел своего друга. На кого они все-таки похожи!
— Хороши же мы, нечего сказать, — произнес он равнодушно, — совсем как та девушка из Гамбурга.
В эту ночь он, казалось, окончательно надломился. Глубокое, глубочайшее равнодушие ко всему, что было, есть и будет, охватило его. Он ощущал его в плечах и в руках. И ощущение это вовсе не было неприятным. Он поднял голову: что еще могло с ним приключиться? Ничего. Ему все опостылело.
Он даже не заметил, каким чудесным обещало быть утро. Невидящим взглядом посмотрел он на спящую долину и медленно побрел дальше. Он не испытывал ни боли, ни голода и вообще никаких чувств.
Стеклянный Глаз еще немного понаблюдал за жучком, который беспомощно барахтался, лежа на спине в ямке с водой, безуспешно пытаясь перевернуться на лапки и выбраться на сушу. В конце концов он помог ему сухой веткой. И жучок, как если бы он все-таки мог еще выиграть бега, умчался.
«Если бы нам вдруг кто-нибудь протянул руку, мы бы даже не поняли для чего; а жучок — тот совсем не удивился этому чуду», — подумал Стеклянный Глаз, возвращаясь за своей забытой тросточкой.
Крестьян еще не видно на полях. Лес, дорога и кусты не стряхнули с себя ночного оцепенения, ничто не шелохнется кругом, повсюду разлита бесконечная тишина.
Когда утро окончательно вступило в свои права, они добрели до реки. Было свежо. Легкие облачка тумана, рассеиваясь, плыли почти над самой водой. Рыбы выскакивали из воды. Солнце величественным жестом простерло свой первый луч над пробуждающейся землей.
Они узнали те ивовые кусты, лежа под которыми ждали, когда портной принесет отутюженные костюмы.
— Может, взглянем на замок? — Стеклянный Глаз нерешительно посмотрел на секретаря.
В ответе секретаря прозвучала новая интонация, в ней не было никакого интереса к происходящему:
— Как хочешь!
Теннисным кортом, видимо, давно уже никто не пользовался. На посыпанных песком дорожках валялись листья и ветки. В глубине молчаливо возвышался замок. Жалюзи на высоких сводчатых окнах были спущены.
— Может, владелец со своими дочерьми сейчас в гостях у того англичанина, — предположил секретарь, сохраняя свой новый безучастный тон. Он стоял перед высокой кованой садовой решеткой на том же месте, что и тогда.
Стеклянный Глаз отвернулся и медленно пошел дальше, почувствовав ка сердце огромную тяжесть.
Они подошли к садику у трактира, где секретарь выложил на стол стофунтовую банкноту. Стеклянный Глаз посмотрел куда-то в сторону. Секретаря не взволновал ни стол, ни застекленная терраса, где стоял тогда кельнер, не сняв даже шляпы.
«Сейчас тоже нет никого в саду, — подумал он. — Ничего не изменилось. И в тот раз, когда мы пришли сюда, у нас ничего не было, и теперь у нас ничего нет. Только в ту пору мы были на двадцать лет моложе. А ведь не прошло еще и двух лет. Очень интересно».
— Очень интересно, — повторил он с каким-то сладострастием, которое рождалось его равнодушием.
Ощущение в плечах было, ей-богу, не так уж неприятно. В молодости, когда он чувствовал особенный прилив сил и был уверен, что с ним ничего дурного не может случиться, он ощущал то же самое. А ведь целая жизнь прошла. Раньше, ощущая такой душевный подъем, он засовывал, руки в карманы и высоко поднимал голову. Теперь он тоже высоко поднимал голову, только разница в том, что теперь его голове не над чем размышлять. Он был ко всему равнодушен. Он сам себе казался иссякшим колодцем, который еще пока существует и у которого есть все, что полагается иметь настоящему колодцу, кроме воды.
В течение дня Стеклянный Глаз заметил изменение, происшедшее с секретарем. Верный друг, он заботливо раздобывал необходимое пропитание для него и для себя.
В полдень их нагнал грузовик, на котором они проехали значительную часть пути. В последующие дни это им часто удавалось. Дорога назад, назад к исходной точке, где замыкался круг их существования, отнимала гораздо меньше времени, чем было в их распоряжении.
Пальто они давно продали. Шоферы делились с ними хлебом. Один даже пригласил их распить пиво. Сломленный секретарь мог молчать или разговаривать, как того хотелось шоферу. Если шофер с ним не соглашался, настаивая на какой-нибудь глупости, секретарь говорил:
— Вы правы.
Ему не хотелось доказывать свою правоту, ему ничего не хотелось.
Со Стеклянным Глазом он мог часами болтать на любую тему, какую бы тот ни затронул. Казалось, говорила его тень. Стеклянный Глаз, начав: «А думал ли ты когда-нибудь…», мог беспрепятственно докончить свой вопрос. Тень давала логичный и исчерпывающий ответ.
«Конец ему», — решил Стеклянный Глаз, с тоской вспоминая о тех временах, когда секретарь обрывал его витиеватые разглагольствования.
«Завыл бы он, что ли, завыл бы, как цепной пес! Может, ему бы и полегчало».
Но Стеклянный Глаз никак не мог встряхнуть секретаря. Даже воспоминания о чудесном морском путешествии и о доме без потолков не находили отклика.
Тень говорила:
— Это было двадцать лет назад.
Они добрались до долины Майна, до своей родины — суровой и прекрасной одновременно. Солнце уже скрылось за холмами. Но красный отблеск заката еще лежал на виноградниках, сбегавших по холмам к реке из чистого золота.
Стеклянный Глаз сделал последнюю попытку: портной-то, портной ведь остался в Южной Америке.
— Поплачь, поплачь, — сказала тень Стеклянному Глазу, у которого и без того слезы так и лились.
Молча брели они вдоль берега, погруженного в темно-зеленую тишину. Какой-то плот плыл в том же направлении. Над костром поднимался синий флаг дыма. Жена плотовщика, который стоял у руля, варила ужин. Маленький белый шпиц метался по краю плота, лая на двух бродяг.
Они прошли ворота высокой квадратной башни. Перед ними лежала ухабистая, плохо мощеная улица с древними домишками. В конце ее возвышалась круглая башня, здесь городок кончался. От башни до башни посередине улицы дымилась полоска коровьего навоза.
Обойщик еще работал возле своей мастерской. На матраце лежал багровый отблеск заката. У домишек сидели старики, покуривая трубки. Дети играли подле их ног кусками сухого навоза. Священник в длинной сутане прошел мимо, старики приподнимались, приветствуя его. К церковной стене прислонился какой-то парень и наигрывал на скрипке.
И вот в городке. появились два инородных тела.
Молоденькие девушки, гулявшие под руки во всю ширину улицы, посторонились, хихикая, а потом опять заняли всю ее ширину, не расцепляя рук, словно соединенные переполняющим их ожиданием.
«Под руки! Как те девушки на палубе!» — подумал Стеклянный Глаз.
Они прошли ворота круглой башни и увидели восемьдесят одинаковых неоштукатуренных кирпичных домов, рабочий квартал, отделенный только лужайкой и целым столетием от старинного городка. Сталелитейный завод уже много лет бездействовал.
На мутных окнах трактира, в котором они когда-то проели выручку за пальто секретаря, были наклеены объявления: «Продается». Хозяин, который тогда уже стоял на краю банкротства и мрачно рассмеялся над фразой: «Я знаю только, как нам этих денег не добыть», повесился в своем прохладном пустом подвале.
На площади перед трактиром сидели безработные, задумчиво уставившись на облезлый газон, в середине которого стоял памятник героям войны. Другие, уже окаменев в безразличии, походили всем своим обликом и выражением лиц на девушку из Гамбурга. Среди них были двадцатилетние, которые никогда еще в жизни не работали. Молодежь подрастала безразличной ко всему.
— «Пошлите мне открытку оттуда, может и я приеду», — крикнул он нам из окна. Помнишь?.. Мы так и не написали ему.
— Подумаешь!
Они улеглись спать в сосновом бору под уступом мшистой скалы. Спешащий куда-то форелевый ручей пел свою монотонную мелодию.
Стемнело сразу, и они внезапно перестали различать друг друга. Ни одна иголочка в бору не шелохнулась. Тишину нарушил крик какого-то зверя. Вершины и стволы деревьев задрожали под первым порывом теплого ветра. Но шум сразу затих. Зверь продолжал кричать.
Несколько секунд под голубым светом магния стволы не отбрасывали тени. Ярко освещенная скала, у которой они лежали, задрожала от первого удара грома, за ним раздался второй и третий, раскаты так быстро следовали один за другим, что все звуки слились в общий рев небес, и стволы сосен склонились под неожиданно свирепым напором воздуха. Потоки воды хлынули сквозь хвойную крышу.
При свете молнии они заметили, как треснул ствол одной сосны, а при следующей вспышке увидели, как медленно начала клониться вершина. Треск и грохот падения были заглушены громовыми раскатами. Только слабый жалкий хруст раздался невдалеке, как будто сломалась спичка.
Во внезапно наступившей тишине лес словно оцепенел, пока стихии собирали силы для нового натиска. А стволы, казалось, жались друг к другу, готовясь дать им отпор.
Молния и гром разорвали это напряжение, и потоки воды вновь хлынули на исхлестанный бурей лес, обвитый огненными змеями.
И вдруг мшистый ковер стал ядовито-зеленым, как крашеная искусственная шерсть, земля затряслась от страшного грохота. Два зверя под выступом скалы прижались друг к другу. Во мраке, наступившем столь внезапно, что глаза их еще видели ядовито-зеленую молнию, хотя она уже погасла, секретарь понял, что умирать ему не хочется, и сердце его замерло.
На этот раз удар грома последовал только через несколько секунд после вспышки молнии и успокоительным аккордом прокатился по вершинам. Потоки воды иссякли столь неожиданно, словно небо втянуло назад уже ниспосланные вниз струи. Мрак рассеивался. И будто вслед за чьим-то «ах» наступила глубокая тишина, в которой снова зазвучала монотонная мелодия форелевого ручья.
Они спали до восхода солнца.
Стеклянный Глаз хотел обойти развалины замка, где он нашел Барашка.
— Но придется сделать крюк…
— Как хочешь! — Секретарь, наконец-то растроганный, отвернулся, усмехнувшись. «Да, да, тяжело возвращаться той же дорогой, много тяжелее, чем идти вперед».
День, свежий после ночной грозы, был прекрасен. Они разложили свои лохмотья на солнце и легли рядом. Над ними высоко в небе кружила цапля. Взмахнув крыльями, она описала еще один круг и исчезла, неподвижно паря в голубой дали, словно небесный конькобежец. Ручей тихо журчал. На другой стороне человек удил, одновременно читая газету.
Стеклянный Глаз приподнялся. Везде, где на нем раньше было мясо и мускулы, теперь остались только кожа да кости. Он сосал стебелек травы.
«Нечего больше раздумывать», — решил секретарь, который лежал и разглядывал изогнутый позвоночник Стеклянного Глаза, выступавший от шеи до копчика на целый сантиметр.
— Кажется, брюки высохли.
— Надеюсь, они не развалятся, когда ты станешь их натягивать.
— Нет, нет, я осторожно.
— Ну, тогда я спокоен.
Стеклянный Глаз надел брюки. От лодыжки до колена, там, где они были подвернуты, черный цвет сохранился, выше они выцвели и посерели.
Четыре черные трубочки двинулись по серой пыльной дороге. Казалось, что Стеклянный Глаз и секретарь надели черные кожаные гамаши.
— А наши башмаки были, пожалуй, лучше, чем ничего. Не надо было бросать их… Ведь босиком вернуться из Южной Америки — не очень-то тоже.
— Это тебе за твое мотовство.
«Опять подшучивает надо мной, это хорошо! Просто здорово!» — подумал Стеклянный Глаз.
Дорога свернула от ручья и начала подниматься в гору. Они взобрались на холм, покрытый лиственным лесом. Им попались на пути две косули. Извилистая дорога опять спустилась вниз и еще раз поднялась. Тут им была знакома каждая тропинка и каждое дерево, тут они детьми облазили все уголки. Каждый поворот дороги, каждый холм вдали были им до горечи знакомы. Вон там, у опушки, с самого высокого места они увидят родной город.
Какое-то тягостное чувство стеснило грудь Стеклянного Глаза, походка его стала замедленной, словно его ноги опутали резиной. Голова часто и резко задергалась вправо.
«Ничего не поможет», — подумал секретарь, которого оберегала от всяких потрясений омертвляющая власть безразличия.
Вот уже показались острия церковных шпилей. Друзья сделали несколько последних шагов и застыли как вкопанные на вершине холма: перед ними в долине лежал родной город, разделенный Майном на две части.
Секретарь почувствовал озноб в спине и словно булавочные уколы в висках.
— Пошли! — сказал он.
— Кто бы мог подумать!
— Пошли! — повторил секретарь.
Они начали спускаться. Город, вырастая им навстречу, как бы протягивал к ним руки.
Три человека поднимались в гору. У всех троих за плечами были рюкзаки, а к ним притянуты аккуратно скатанные пальто.
Взгляды их вопросительно скользнули по двум босым скелетам. Они прошли.
— Просто наваждение какое-то, — сказал Стеклянный Глаз. — Наваждение!.. Так и мы вышли когда-то.
Вдруг один из тех вернулся.
— Откуда вы?
— Да мы прогуливались немного, вон за тем холмом, — ответил секретарь и пошел за Стеклянным Глазом.
Человек еще раз оглянулся. В его глазах застыл вопрос, который так и остался без ответа.
Секретарь цинично ухмыльнулся.
«А эти-то выглядят пока неплохо».
Майн они перешли по железнодорожному мосту, не заходя в город. Внизу купались мальчишки, они входили в воду выше моста, один за другим, и вода несла их вниз; так они учились плавать. Здесь было глубоко, но сильное течение хорошо поддерживало на поверхности.
На этом самом месте учились плавать и Стеклянный Глаз с секретарем тридцать пять лет назад. Все вюрцбургские мальчишки, за которыми не присматривали, учились здесь плавать. Иногда кто-нибудь из них тонул. Тогда следующее поколение училось плавать в другом месте, а третье — снова здесь.
Они прошли мимо фабрики, на которой когда-то работал Стеклянный Глаз. Огромное мертвое здание. Вахтер сидел перед проходной у контрольных часов, уже много лет бывших без употребления. Он сидел просто потому, что здесь была тень. В одичавшем бродяге темно-шоколадного цвета без башмаков и рубашки, поздоровавшемся с ним, он не узнал Стеклянного Глаза.
Позади остались первые дома, садоводство и приют для престарелых, возле которого сидели старики, одетые в одинаковую серую одежду. Друзья медленно брели по улице, каждый дом и каждая лавка здесь были им с детства знакомы. И тут секретарем овладело такое чувство, будто он вовсе и не покидал города. Он остановился и тряхнул головой, чтобы хоть с первой минуты не попасть под власть родного города, невидимые щупальца которого уже протянулись к нему.
— Пахнет тут, как и раньше, — сказал Стеклянный Глаз.
Секретарь взял себя в руки: победило пропитавшее его до мозга костей безразличие, город отступил, потерпев поражение. На других улицах его невидящие глаза уже не воспринимали знакомого городского пейзажа.
Прохожие останавливались, с недоумением вопросительно разглядывая медленно бредущего своей дорогой равнодушного ко всему оборванца, который шагал мимо них, словно аристократ, уцелевший при крушении мира.
Стеклянный Глаз содрогался под этими взглядами, которые могущественный родной город бросал на него. Он не мог больше выносить, что прохожие обходили их на тротуаре, и дальше они с секретарем пошли посередине мостовой.
Со всех сторон его обступали дома, на него глазели окна. Булыжная мостовая терзала распухшие ступни.
Какая-то сгорбленная старуха некоторое время шаркала с ними рядом, впиваясь то в одного, то в другого тоскливым взглядом, словно надеялась узнать в одном из них своего пропавшего сына. Разочарованная, она отстала, бормоча что-то себе под нос.
Полицейский задержал их. На тротуаре собрались зрители. Никто не смеялся. От этих двоих веяло ветрами дальних путей и перепутий, дыханьем злого рока, уготовившего им гибель, и окружающие внезапно ощутили его прикосновение, как если бы над каждым уже нависла такая же угроза.
Полицейский молча перелистал паспорта, нашел аргентинскую визу и так же молча протянул паспорта назад, с таким выражением лица, словно он склонялся перед чем-то великим, чему должен дать дорогу.
Равнодушно пересек секретарь площадь Ратуши, прошел мимо бюро выдачи пособий и мимо фонтана, чьи четыре слабые струи как всегда еле сочились, и повернул налево, к старому мосту с двенадцатью статуями святых.
На мосту город снова протянул свои щупальца к секретарю, и тот содрогнулся от ужаса. Сюда, прежде всего сюда, на мост, звал город каждого, — и того, кто, покинув его, к нему возвратился, и чужестранца, впервые его посетившего. Здесь город был достаточно сильным, чтобы в каждом сердце, способном еще биться, запечатлеть прекрасный изгиб своей реки и мягкие очертания холмов, покрытых виноградниками, с их благородной красотой и могучей силой плодородия.
Эта картина города и окружающего его ландшафта настолько выразительна, что впечатление не ослабили даже миллионы открыток с видами; она проникла в душу секретаря, совпадая с неизгладимым образом, который он всегда хранил в своей душе.
«Да, да, знаю, знаю», — сказал он и пошел дальше, крепко сжав губы.
Стеклянный Глаз после короткой борьбы дал поглотить себя городу, как могиле, из которой нет возврата.
На город уже спустилась темнота, когда они подошли к перекрестку, где почти два года назад договорились встретиться рано поутру, чтобы отправиться в путь, без цели, куда глаза глядят. Здесь жил когда-то Стеклянный Глаз.
Они пошли по круто поднимающемуся в гору переулку, не больше двух метров шириной, вошли в подъезд и переступили порог комнаты старой квартирной хозяйки Стеклянного Глаза. Она сидела у окна.
— Что же вы так поздно? Я ведь не зажигаю по вечерам огня, очень уж дорого, — она встала. Ей было за семьдесят. Сложив руки на груди, она что-то обдумывала. — Но вам я сейчас принесу свечу.
Они сидели в темноте у стола в комнате Стеклянного Глаза и молчали. Шляп они не сняли.
Хозяйка внесла горящую свечу.
— Долго же вас не было. Господин Эмиль заходил несколько раз и спрашивал вас. Кошка его окотилась — принесла пятерых котят. Если хотите, можете взять одного. Во вторник он обещал зайти еще разок.
— Почему во вторник?
— Он сказал: во вторник.
1931