Из сборника "Душа ребенка", 1937

Ужасное происшествие. Перевод Е. Серебро

Бойся и люби господа...

Эти загадочные слова вызывают в моей памяти узкую комнату с низким потолком на улице Профессора Дала, где шестнадцать мальчиков, одетых в свитера под горло, посвящаются в изначальные и конечные тайны бытия. Длинный стол обрамлен вихрастыми головами, склоненными над добела выскобленной столешницей с выцветшими чернильными пятнами. Восемь - спиной к окну, их лица в тени, восемь других - лицом к окну, их лица освещены и полны сосредоточенности - мальчики бьются над сложнейшими вопросами. На дальнем конце стола сидит учительница. Она играет главную роль в наших ночных кошмарах; у нее нежное лицо, седые волосы с ручейками черных прядей. Но в грозно сбитых буклях черноты нет. Иногда букли вдруг развиваются и повисают жалкими космами, отчего учительница кажется какой-то одинокой, хотя и не менее внушительной.

Я не просто вижу это. Я весь полон страха, нервного напряжения и честолюбия, но больше всего - страха. Откуда он, этот неописуемый страх перед теми, кто учит нас божьей доброте и великой справедливости устройства человеческой жизни? О, как он терзает нас! Он проникает с душным воздухом через открытую дверь и сладко пахнет липкими апрельскими почками каштанов. Пряный запах этих почек с тех пор всегда наполняет меня в минуты сомнений. Бойся и люби господа.

- Объясни мне, как ты это понимаешь?

Нет, я не спрашиваю читателя. Это мягкий голос учительницы, он сплетается с запахом каштанов, который уже почти одурманил нас и мешает нам сосредоточиться над вопросом о том, что значит бояться и любить господа.

- Это значит, что господь добрый, - говорит маленький мальчик в сером вязаном свитере с тремя белыми полосками на высоком вороте; шерсть кусается, и мальчик то и дело вертит головой.

- Это значит, что господь добрый, - робко повторяет он, и он на верном пути.

- Правильно, - одобряет учительница. - Ну а еще?

Мальчик смущенно грызет ногти, уже и без того наполовину обкусанные. Глаза его в поисках нужного ответа беспомощно бегают по сторонам, но сосредоточиться он не в силах. Воздух, напоенный запахом каштанов, волнами вливается через дверь, окутывает нас, давит.

Что еще можно сказать? Что еще можно сказать? Мы должны бояться и любить господа.

- Это значит, что господь злой, - говорит кривоносый Гуннар-крошка. Он сын чиновника, отец его умер, они с матерью еле сводят концы с концами. Пожилой вдове приходится нелегко с уродливым мальчиком. Скажи это я или кто-нибудь, от кого вряд ли много добьешься, нас бы просто наказали, не очень строго. Но ведь Гуннар-крошка с большим кривым носом и тонкими ножками считается очень способным. ("Если бы ваш сын уделял урокам больше времени, фру, он мог бы стать большим человеком".) С левого виска учительницы упала букля. Она медленно, как-то по-особому тяжело, словно через силу, поднимает глаза. Мы уже знаем этот ее взгляд - он и мягок, и зловещ. Явственно, очень явственно мы слышим, как в соседнем классе мальчики громко хором повторяют таблицу умножения на три: трижды три - девять, трижды четыре - двенадцать... Приговор еще не вынесен, но сейчас, сейчас. Да, сейчас он будет вынесен. Бойся и люби господа.

- Потому что от этого нам будет только польза, - в отчаянии говорит Гуннар. (Ах, если бы этот мальчик уделял урокам больше времени.)

- Гуннар!

Приговор еще не вынесен. Мы сидели в зале суда, в открытые окна вплывал запах только что распустившихся почек; судья разрешил открыть окна по просьбе одного из свидетелей. Репортеры грызли карандаши, их беспокоило только одно: вовремя ли вынесут приговор. Что значит - вовремя? Разве приговоры не всегда выносятся вовремя? Да нет же, вы меня неправильно поняли... Вовремя, чтобы новости успели попасть в вечернюю газету. Мир должен узнать, получил обвиняемый бродяга три месяца или год и три месяца за то, что был задержан в нетрезвом состоянии и к тому же, очевидно, добывал себе средства к существованию, отчасти или полностью, незаконным путем. Обвиняемый встал. Судья выступал темпераментно, как и полагается судьям, дабы это мгновение навсегда запечатлелось в памяти подсудимого и подобных ему людей. Седая прядь упала судье на лоб, и это еще раз подчеркнуло всю внушительность, которую должна была придать ему черная мантия, казавшаяся при ярком весеннем свете выцветшей и зеленоватой.

Над приговором, который судья держал в руках, мне виделось здание школы на улице Профессора Дала.

- Гуннар! Ступай в угол!

Секунду длится напряженное молчание. Упади сейчас иголка, всем почудились бы раскаты грома.

- Слышишь, Гуннар?

Медленно, нехотя он поднялся и прикрыл руками большие уши, как бы защищаясь от удара. Он стоял скорбно, подняв тонкие белые руки и закрыв ими голову, потом направился в угол. А мы, примерные, остались на местах. Мы радовались, что остались сидеть на своих табуретках, и заискивающе смотрели на учительницу, а она провожала Гуннара взглядом, не предвещавшим ничего хорошего.

Мы знали, как он выглядит сейчас, наказанный, на фоне темно-коричневых обоев, нам не нужно было для этого оборачиваться и смотреть на него.

- Гуннар! В самый угол!

(Обвиняемый получил три месяца. Его чистосердечное раскаяние было принято во внимание и послужило смягчающим обстоятельством, но с другой стороны... Репортеры кинулись к телефонам.)

Кто из вас может сейчас сказать мне, что значит бояться и любить господа?

Мы относились к тем избранным, которые, очевидно, должны были знать, почему нужно бояться и любить господа. Бледный, толстый Пер А. с белесыми ресницами сказал:

- Мы любим его, потому что он наш отец небесный, и в то же время должны бояться его, потому что он... э... потому что он...

Учительница пыталась подбодрить его взглядом. Что бы он ни изрек, все будет принято одобрительно, хотя и он, как и все отвечавшие до него, ни на волосок не приблизился к самому главному.

- Ну, Пер? Мы должны бояться его, потому что...

- Потому что он... э...

Нам становилось все яснее, что Пер знает не больше нас.

Я сижу в зале суда - вот-вот мы, свободные, выйдем на весенний воздух и не могу отделаться от мысли, что Пер, о котором я потом ничего не слышал, похож на этого судью. Правда, судья мне нравится больше - ведь с годами люди обычно становятся как-то мягче. Но он, конечно, был из тех, кто хорошо знает, что значит бояться и любить господа.

- Потому что он... Потому что он...

- Злой, - твердо произнес голос в углу. Мы ничего не могли с собой поделать, и мы не хотели этого, но невольно обернулись. Бледное лицо Гуннара засеребрилось, когда из темноты угла он повернулся к окну, его руки быстро потянулись к большим ушам и начали судорожно их теребить. За окном застучал град. И этот запах каштанов!

До чего же удивительно и страшно мгновение, когда знаешь: сейчас должно что-то произойти, эти секунды между молнией и ударом грома. Мы обернулись и смотрели на преступника, а сознание собственной безопасности грело нас, как тепло камина. Горстка спасенных, наслаждающихся зрелищем геенны огненной, мы были отделены от нее всем, чем только можно отделить и защитить от нее маленького, слабого человечка.

Учительница встала. Я смотрел на ее белое жабо, вздымающееся над плоской грудью, на брошь из голубой эмали в золотой оправе, приколотую под самым подбородком. Выражение ее лица быстро менялось: от ужаса к злости, от злости к печали, от печали к праведному гневу - что страшнее всего, - к священному гневу, требующему немедленной расправы ("да, мой дорогой, мне придется наказать тебя, как бы больно мне ни было"). Она семенит, кивая и подергивая головой, словно цапля. И вот оно, долгожданное мгновение: учительница достает часы, спрятанные в складках платья где-то между поясом и воротником и прикрепленные к лифу тоненькой, свисающей вниз золотой цепочкой.

- Можете идти, мальчики. А ты, Гуннар, останься!

Я встал с липкой скамьи в зале суда и вышел на улицу; меня влекло воспоминание о школьных годах. Однажды, двадцать лет спустя, но еще до того, как здание школы перестроили под жилой дом, я, проходя мимо, на мгновение заглянул за зеленую креповую занавеску. Я увидел добела выскобленный стол с выцветшими чернильными пятнами. Увидел коричневые стены и темный позорный угол. Может, я сделал это, чтобы полнее насладиться обретенной свободой, но в меня кривой иглой вонзился страх.

Позорный угол притягивал нас как магнит: мы знали, что там есть какая-то надпись. Что-то Гуннар написал карандашом большими, корявыми буквами, падающими друг на друга, точно небоскребы во время землетрясения, у Гуннара был плохой почерк. На другой день утром, когда мы пришли в школу, позорный угол заслоняла маленькая ширма, никто не осмелился сдвинуть ее настолько, чтобы прочитать надпись. Нам оставалось довольствоваться рассказами тех, кто побывал там, в углу, раздавленный тяжестью приговора, и читал ее собственными глазами. Те, кто не стояли в углу, ничего не знали. Преступников, как масонов, связывала круговая порука. Стремление попасть в позорный угол так возросло, что объяснить его естественными причинами было невозможно.

Помню маленького Юхана Л. Родители у него были состоятельные люди, и его привозили в школу в экипаже, но он страдал позорным недугом: при малейшем волнении он мочился в штаны. Когда Юхан наконец попал в позорный угол и прочел надпись, нам показалось, что Нил и Миссисипи слились у его ни в чем не повинных ног, чтобы затопить всю школу. Если обычно у его лакированных ботинок струились робкие ручейки, то теперь там властно прокладывали себе дорогу полноводные реки, сметая на своем пути все препятствия в виде случайных предметов, оказавшихся на полу.

Меня всегда поражало, откуда в мальчике столько воды, тем более что во время уроков он то и дело пускал слезу. Сама вероятность того, что его могут вызвать и спросить, почему мы должны любить господа или бояться его, наполняла глаза Юхана слезами, лицо его молило о пощаде - и не напрасно: учительница не могла устоять перед этой немой мольбой.

Оказавшись посвященным в тайну позорного угла, Юхан как бы опорожнился на все будущие времена. Река потекла к ранцам, выстроившимся у стены будто на парад, ремни свисали на пол. Вот она разделилась на два, потом на четыре потока. Это было наводнение в пустыне. Точно чудовищная непогода обрушилась на школу. Желтоватые чулки Юхана были позорно мокры. А все из-за той надписи в углу.

В конце концов один только Пер А. и учительница оставались в неведении. Пер - мальчик, которого все ставили нам в пример, - переживал тяжелые дни. Однажды мы засунули его головой в помойку и подержали так несколько минут. Это было суровое, историческое наказание. А его положение в классе с того дня упрочилось и перестало быть сомнительным.

Но теперь он оказался в незавидной ситуации. Подсмотреть он не мог. Никогда в жизни он не смог бы отпустить непристойность на уроке. И теперь его же собственное оружие обернулось против него. Он единственный не знал, что написано в углу!

Пер стал нервным и робким. Пока у него были товарищи по несчастью, он еще держался. Но они приложили все усилия, чтобы попасть в позорный угол и увидеть скандальную надпись. Робкие мальчики получили боевое крещение. Теперь они на законном основании стояли с большими мальчиками возле помойки и говорили только об этом. Помойка была нашей крепостью, враг допускался туда, только чтобы понести там наказание.

И вот тогда Пер начал озорничать, но так примитивно и глупо, что можно было подумать: это он по рассеянности. Он робко стучал пальцами по столу, не пел перед началом занятий вместе со всеми "Возлюбленный господь". Он саботировал диктанты и делал невероятные ошибки. Он писал "каса" вместо "касса", "сонце" вместо "солнце". Никто, однако, не представлял, чего ему это стоило. Но в угол его не отправляли!

- Пер, - говорила учительница. В ее голосе звучало удивление, он дрожал от горя, и она была искренне опечалена.

- Пер, - говорила она уже жестче, словно хотела поставить его на место, и встречала его беспомощный взгляд.

Мы должны бояться и любить господа, потому что...

С тех пор как все, кроме Пера А., прочли надпись в углу, прошло несколько томительных дней. Впервые после позорной истории был опять затронут этот роковой вопрос. Гуннар снова стоял в позорном углу, который стал его чуть ли не постоянным местом. Учительница пытливо оглядела всех, и ее глаза остановились на Пере.

- Мы должны любить и бояться господа, потому что... Скажи ты, Пер.

Пер поспешно вскочил, глаза у него забегали.

- Мы должны любить и бояться бога, потому что... потому что...

- Ну? - подбадривала она его так, будто он уже почти ответил на ее вопрос.

- Мы должны бояться и любить господа, потому что... а в углу что-то написано!

Я иду по улице, еще не избавившись от горького чувства, вызванного залом суда и удручающим зрелищем этого бродяги-арестанта, покорно отдавшегося во власть полицейского, но меня уже снова волнует то, что случилось давно.

Что толкнуло Пера на это необъяснимое предательство? То, что он не мог ответить, почему нужно бояться и любить господа? Мне трудно в это поверить. Что бы Пер ни ответил, он знал: ему за это ничего не будет. Может, тогда тщеславие? Но ведь он и так был на хорошем счету... Или это была для него единственная, последняя возможность узнать, что же написано в позорном углу? Больше ему нечем было жертвовать... Пусть он никогда никому не был хорошим товарищем, все равно ему страшно было решиться на такой поступок. Ведь это было рискованно! А смелым Пер никогда не был, и он чувствовал нашу ненависть, хотя и не до конца. Осознай он ее глубину, он не смог бы жить.

- Что ты сказал? Надпись в углу?

На лице учительницы появилось выражение наивного изумления, которое иногда появлялось у нее, когда Пер чем-нибудь огорчал ее.

- Да, в углу. Там что-то написано. На стене в углу что-то написано, сказал он и опустил голову, чтобы не встретиться с ней взглядом.

Он положил руки на стол и втянул голову в плечи, страшась того, что сейчас последует. Мы увидели, как учительница поднялась, услышали шелест ее черной юбки, кажется, я дальше не осмелился смотреть не нее. Я даже подумал: как хорошо нам было минуту назад, хотя мы и не знали, почему должны бояться господа.

Мы слышали, как грозные шаги приближаются к углу, скрытому за ширмой. На мгновение мелькнули бледное лицо Гуннара, глядевшего на нас из темноты угла, и голова учительницы, склоненная к стене. Она долго изучала надпись. И вдруг отпрянула с коротким, но тяжелым вздохом. На этот раз мы внимательно следили за тем, что происходило в классе: за ее взметнувшимися в неописуемом ужасе руками, за отстегнувшимся от резкого поворота жабо. И запах каштанов! Запах каштанов, захлестнувший нас. Длинные белые пальцы Гуннара теребили и теребили его несчастные уши.

Бывают минуты как годы. Да, но минуты страшней, а еще страшней секунды. Я готов на все. Не отлынивать от поручений, играть при гостях на пианино одним пальцем, бояться и любить господа, не терять даром ни дня, чтить отца своего и мать.

Бойся и люби господа. И вдруг меня осенило. Господь - это сама учительница, вот она стоит на полу, дрожа в своей белой кофточке с жабо и со сверкающей брошью. Я должен бояться ее гнева, любить ее улыбку, делать все, чтобы она полюбила меня и одарила своим милосердием. О Яхве, спаси и помилуй нас...

- Вы свободны, - прошептала она. - Можете идти... домой...

Где радостный гвалт и возня мальчишек, бросившихся к ранцам у стены? Где победоносные крики, приветствующие час свободы? Мы словно онемели и приросли к месту. Мы не могли уйти домой, так и не узнав, что же произойдет.

Только маленький Гуннар вышел из темного угла. И без всяких признаний было ясно, что это он. Гуннар схватил ранец и пошел, но в дверях обернулся, и опять его руки потянулись к ушам. Ранец висел на одном плече. На фоне светлого дверного проема Гуннар показался нам огромным. Он с насмешкой посмотрел на Пера. И не просто с насмешкой, а с презрением, и это презрение - мы сразу почувствовали - относилось ко всем нам, к подневольным. Руки упали, и он словно застыл по стойке "смирно". Ни страха, ни нервозности не было в нем, лишь хладнокровие и сознание собственной силы.

На следующий день в школу он не пришел. Там его никогда больше не видели.

Гуннар наверняка преуспел в этой жизни. Достиг высокого положения. Я думаю об этом, идя по улице и вдыхая запах каштанов. Наконец-то и я избавился от горького чувства, вызванного судебным процессом. Только теперь.

Но я думаю еще о другом: Пер так и не узнал, что было написано в углу. Тогда учительница выгнала нас из класса, и следующий провинившийся, выйдя из позорного угла, сообщил нам, что надпись на стене стерта.

Ерун и Малыш. Перевод В. Смородского

Маленькая Ерун была доброй девочкой. Когда случилась эта история, ей было четыре с половиной года. Маленькая Ерун жила в городе, на втором этаже красивого дома, окна которого выходили на лужайку, поросшую травой, как в деревне. К лужайке примыкал другой двор, покрытый щебнем. За ним виднелись другие дома. В одном из них жил Малыш, который не был так добр, как Ерун.

Ерун была ангел, а не ребенок. Тихо и мечтательно она бродила по траве, погруженная в свои мысли. Она любила фантазировать и одушевляла все окружающие предметы. Ее фантазия не знала границ. Для нее все имело особый смысл. Мусорные ящики за живой изгородью с недавно распустившимися маленькими светло-зелеными листочками были домами. Деревья у ограды, отделявшей лужайку от покрытого щебнем двора, были людьми. Одно дерево носило имя дяди Яна, которого у нее никогда не было, но который был намного добрее любого из ее дядей. Другое дерево называлось господином Хирбинсеном. Ерун обращалась к дереву:

- Господин Хирбинсен, - и улыбалась.

Хирбинсен был остроумным и чудаковатым. Но он был мужчиной, и она не могла себе позволить третировать его, даже немножко. Однажды мама Ерун сказала:

- Ерун, но ведь Хирбинсен всего-навсего дерево.

И когда Ерун увидела, что Хирбинсен - это действительно дерево, она стала еще тише. Теперь она не чувствовала ни над кем превосходства. Стоило Ерун услышать плач ребенка, который был меньше ее, - она сразу же спешила к нему, бросалась рядом на траву, и они плакали вместе.

Все взрослые единодушно считали ее ангелом.

У Малыша было два велосипеда. Когда ему надоедал один, он начинал реветь, требуя, чтобы ему купили подростковый велосипед. Несмотря на свои четыре года, он был большим, толстым и довольно злым. Тогда его мать поспешно выходила с другим велосипедом и говорила:

- Малыш, вот твой велосипед, возьми его.

Малыш брал велосипед и успокаивался - он не был настолько уж вредным, но вскоре тот тоже ему надоедал. Однажды он увидел Ерун.

Не то чтобы он не видел ее раньше. Он видел ее каждый день через сетку ограды. Но по-настоящему он увидел ее впервые. Ерун была прекрасна; темно-голубые мечтательные глаза подолгу рассматривали каждый предмет, попавший в поле ее зрения. Поэтому, когда Малыш увидел ее впервые, он долго не мог отвести от нее глаз. Она не была подвижной и непоседливой, как другие дети, которые стремглав срывались с места, если где-то затевалось что-нибудь интересное. Целый день стоял Малыш во дворе, покрытом гравием, и наблюдал за нею сквозь решетку ограды. На другой день он сказал:

- Я плиду к тебе целез.

Сказано - сделано. Старательно просунув носочки туфелек в сетку, он медленно стал карабкаться вверх. Он добрался до самого верха и на какое-то мгновение повис словно мешок. Затем разжал кулачки, шлепнулся и заревел.

Это повторялось изо дня в день, и на удивление всем маленькая Ерун всякий раз наблюдала, как он медленно карабкается вверх, а затем кубарем летит вниз. И пока он ревел, она стояла, склонившись над ним, но при этом не плакала. Странно, это как будто доставляло ей удовольствие. И когда Малыш в конце концов поднимался, размазывая по лицу слезы и всю грязь, какую только можно было собрать вокруг, она брала его за руку, плевала ему на рожицу и вытирала подолом юбки, задирая ее так, что видны были штанишки. Малышу это нравилось, и день ото дня он плакал все сильнее и сильнее, падая с ограды, которая на самом деле была довольно высокой - в два раза выше его самого.

Однажды Ерун сказала:

- Велосипед.

- Велосипед? - переспросил Малыш.

Это был их первый разговор за все время.

- Велосипед, - повторила Ерун.

Велосипеды Малыша существенно отличались друг от друга. Один был зеленый и красивый, с седлом из полированного дерева. А на другом седло было из коричневой кожи, на трех маленьких спиральных пружинах - в точности как на взрослых двухколесных велосипедах.

День спустя Малыш пришел к Ерун необычным способом. Он не полез через ограду, а пошел вокруг, по улице, куда ему запрещалось выходить. Он вел велосипед с коричневым седлом на трех спиральных пружинах, в точности как на взрослых велосипедах.

- Возьми, - сказал он и передал Ерун велосипед, всем своим видом показывая, что теперь он принадлежит ей.

Ерун долго смотрела на него. Во-первых, он не плакал при встрече, как обычно, во-вторых, она растерялась от такого предложения. Затем, протянув обе руки к велосипеду, сказала:

- Хорошо, покатаюсь и отдам.

- Насовсем! - сказал Малыш и подтолкнул к ней велосипед.

- Нет, на немножко, - сказала Ерун испуганно.

Оскорбленный, он уставился на нее в упор и решительно повторил:

- Насовсем!

Теперь они в замешательстве стояли друг перед другом. Затем она решительно села на велосипед и нажала на педали. Она впервые сидела на велосипеде. Маленькое серьезное личико медленно расплылось в такой лучезарной улыбке, что у нас, стоявших у окна и изо дня в день наблюдавших этот роман, подкатил комок к горлу.

И Ерун произнесла уже совершенно другим голосом:

- Велосипед!

- Бери насовсем! - сказал Малыш.

Некоторое время спустя мы наблюдали удивительную картину. Целый день маленькая Ерун каталась на велосипеде и по щебенке по другую сторону ограды, и по траве на этой стороне. А за нею, как собачка на поводке, бежал Малыш со счастливой улыбкой на губах. Никогда еще Малыш не радовался ни одному из своих велосипедов так, как этому, который теперь был уже не его, и никогда еще никто не видел такой Ерун. Ибо, как только она останавливалась немного передохнуть, что случалось крайне редко, тут же около нее появлялся Малыш, который буквально вешался ей на шею. Ерун вырывалась с рассерженным видом, но чем больше она вырывалась, тем больше это нравилось Малышу, привыкшему всегда всеми командовать. Ерун уже больше не плакала, встретив плачущего ребенка. Наоборот, теперь она была способна обходиться с ним точно так же, как все матери. То есть она могла не обращать на его слезы ни малейшего внимания. И все взрослые теперь были единодушны в том, что Ерун уже больше не похожа на ангела. Еще ярче сверкали голубые глаза. Малышу она казалась еще очаровательнее и красивее, и он становился все добрее и добрее.

Однако мать не была довольна происшедшей в сыне переменой - видно, потому, что ей самой не удалось сделать его таким. Затем случилось непоправимое. Однажды мать Малыша присмотрелась к велосипеду, на котором каталась Ерун, и закричала:

- Послушай, Малыш! Разве это не твой велосипед?

- Что? - в замешательстве пробормотал Малыш.

- Ты прекрасно слышишь, о чем я говорю! Разве это не на твоем велосипеде катается Ерун? Как он у нее оказался?

Говоря это, она зло смотрела на обоих детей. Но, как ему показалось, она злилась больше на него.

- Ты что, язык проглотил? - закричала она.

После короткой внутренней борьбы Малыш пересилил себя и выдавил:

- Она отобрала его у меня!

- Она отняла твой велосипед? О господи! Ерун, неужели ты способна отнять велосипед у Малыша? А ну, немедленно веди его сюда, мерзкая девчонка!

Несколько раз, проходя мимо, я видел этот велосипед. Он стоял под открытым навесом на приколе, и никто не пользовался им. В первые дни нам казалось, что, когда Малыш выходил из дверей своего дома, его тянуло к ограде. Но он был не в силах подойти. Он стоял и до крови обкусывал ногти, потом начинал плакать от гнева так, что больно было слышать его вопли. И так как никто не мог бы его успокоить, лучше всего было дать ему выплакаться.

Они никогда больше не разговаривали друг с другом. Теперь она держалась только на своей стороне, на лужайке, и всегда на достаточном расстоянии от ограды. На ее щеках уже не расцветали красные розы, и если где-нибудь начинал плакать маленький ребенок, она плакала вместе с ним.

Все взрослые по-прежнему единодушно считают ее ангелом.

Цыпленок. Перевод С. Тархановой

Рейдар и Коре ели в гостях у Оливера Тронхеймский суп. Это молочное варево не жаловали даже сами хозяева. Необходимость есть раз в неделю у Бергов Тронхеймский суп мальчики считали в душе истинным наказанием. На самой середине тарелки плавала ягода, которую обычно приберегали под конец, на закуску. И опрометчиво поступил бы тот, кто решился бы сразу выудить ее из супа и съесть. Тогда перед ним оставался сплошной белый круг тарелки, который лишь уныло рос вширь и вглубь по мере того, как гость опустошал тарелку, отважно сражаясь с супом.

Требовалась незаурядная смелость, чтобы пригласить к себе друзей на такой невкусный обед, но смелости Оливеру Бергу было не занимать, и за это им восхищались мальчишки. Конечно, от обеда можно бы и отказаться, но тут был риск обидеть приятеля, да и, признаться, всегда любопытно лишний раз заглянуть в чужой дом. Сказать по правде, Оливер любил зазывать к себе приятелей всякий раз, когда у него приключалась в школе какая-либо неприятность: его отца, тихого, робкого человека, изредка обуревали приступы праведного гнева, однако отец не решался браниться при чужих мальчиках, для этого он был слишком робок. Лишь нет-нет да обронит намек, чтобы хоть как-то излить горечь, скопившуюся у него в душе из-за вечных передряг Оливера в школе с той самой поры, когда оказалось, что за два первых года сын едва выучился читать и писать - настолько отстал он от других в умственной школьной гимнастике; должно быть, эта история нанесла отцовскому тщеславию первый жестокий удар. Да и сейчас Оливер мог удивить чем угодно: ему ничего не стоило, например, сказать, будто четырежды девять равняется двадцати восьми. В сплошной стене притворного тупоумия, которой мальчик ограждал свою духовную жизнь от школьной науки, трудно было бы отыскать хоть единую брешь.

Чтобы съесть суп, обычно требуется раз пятнадцать зачерпнуть ложкой, но тарелку Тронхеймского супа меньше чем раз за тридцать не вычерпаешь. Причина, известно, все та же. Когда тебе к тому же предлагают добавки, а ты знаешь, что отказ - самый простой выход, казалось бы, - немыслим, ведь от этого подростку может не поздоровиться, надо ли удивляться, что гости ели Тронхеймский суп верных двадцать минут, опасаясь, не последует ли за этим несъедобным блюдом что-нибудь еще менее съедобное. Но зато цыпленок без костей, которого подавали на второе, всякий раз оказывался необычайно вкусным.

Оливер отнюдь не принадлежал к числу изощренных нарушителей школьного распорядка, просто он непреклонно следовал своему правилу - избегать всех занятий, кроме уроков труда. Вообще же он был парень надежный - спокойная сила сразу открыла ему доступ в тайное братство учеников. Большие серые руки с грубой, шершавой кожей никогда не были вполне чистыми, но лишь изредка настолько грязными, что учителю приходилось выгонять его в коридор, чтобы он вымыл их в умывальнике, а это считалось одним из самых унизительных наказаний в школе: оно словно бы бросало тень на всю семью ученика. Впрочем, чаще всего ему удавалось избегать строгих наказаний; ни учителя, ни мальчишки его не трогали, уважая еще и за молчаливость, которая всегда представляется приметой скрытых доблестей.

- А что, Коре и Рейдар тоже участвовали в этой затее? - спросил папаша Берг, уныло оглядывая белый круг тарелки и опасливо измеряя ложкой пучину супа.

- Гуннар участвовал! - нехотя ответил Оливер, отнюдь не уверенный, что участие соученика зачтется ему самому как смягчающее обстоятельство.

- А я в тот день не был в школе! - поспешно объявил Рейдар, как бы желая сказать: уж он-то наверняка участвовал бы в проделке, коли в тот день пришел бы в школу!

- А ты, Коре? - продолжал Берг.

- Нет, - угрюмо ответил Коре. Ответ его прозвучал как приговор Оливеру. В душу его закралось вдруг смутное чувство, что, когда определенным образом ведется дело, защита всегда заведомо обречена на провал. - Я в этом месяце и так уже много чего натворил!

Оливер уныло поднял глаза от тарелки. Он хорошо знал отца и понимал, что тот, в сущности, не любитель таких допросов, но школа сама навязывала их своей системой беспрестанных замечаний и жалоб, вынуждая родителей действовать против мальчиков с ней заодно. Он знал, что отец утомлен долгим рабочим днем за прилавком в трикотажном магазине братьев Сёренсен, где одиннадцать лет гнул спину на фирму, пока не дослужился до заведующего галантерейным отделом. Оливер догадывался, что отец был бы рад улыбнуться и, сбросив с себя бремя забот, вздохнуть наконец полной грудью. Мальчик любил отца, и в чем-то они были даже близки, во всяком случае, такую близость не часто встретишь в других семьях, хотя бы тех, что жили по соседству. Они вдвоем часами могли возиться с конструктором на полу и работали оба запоем, не замечая времени, и отец радовался, что сын унаследовал его страсть. Тем более что во всем остальном живость отца, ныне слегка приглушенную усталостью, трудно было бы уловить в этом крупном, грузном подростке с глазами ярчайшей синевы, всегда полуприкрытыми веками.

- Так кто же еще был с вами? - спросил отец.

- Я же сказал, Гуннар, - запинаясь ответил Оливер.

- Гуннара ты уже назвал!

- А потом еще... - В мозгу Оливера будто ворочались тяжелые жернова. Быстрый маленький Рейдар давно уже вспомнил всех, кто был замешан в том деле, но мысли Оливера, казалось, заперты в глухом тайнике, откуда их надо извлечь звено за звеном... ("Мальчик просто не хочет учиться", - говорил учитель немецкого языка.) - Да, еще, значит, Юхан... - с трудом выдавил из себя Оливер.

Мальчики прыснули. Они вспомнили благовоспитанного чистюлю Юхана, которого они хитростью подбили запереть в уборной учителя географии Шеннинга, и Юхан так испугался, что, уступив давней своей слабости, пустил струю, которая потекла с его ног на каменный пол у двери помещения, где он мог бы облегчиться на вполне законном основании. Да, постыдная была слабость у изнеженного барчука Юхана.

- Тут нет ничего смешного, мальчики! - сказала фру Берг. - Ах вот как, значит, Юхан тоже участвовал в проказе. Что же он сделал?

- Он стоял на стреме, - ответил Оливер. Он теперь не отводил тяжелого взгляда от ягоды, которая торчала из супа, как спасительный утес в час потопа.

- А еще кто там был? - допытывался Берг. Его допрос не отличался изобретательностью: хоть он и не признался бы в этом, вся история мало его волновала.

Оливер напряженно начал вспоминать, он размеренно покачивал головой, как обычно при чтении псалмов. Однажды ему велели вместо урока двадцать раз переписать строчку из псалма: "Он воскрес - и повержен порок! Наш господь всепрощающий бог". На другой день, когда его попросили прочитать псалом наизусть, Оливер невозмутимо начал: "Он воскрес, вот вам бог - вот порог..." - "Ты понимаешь, что говоришь?" - почти мягко спросил его пастор Экхоф! "Нет, спасибо", - ответил Оливер. Он часто говорил такое из чистой рассеянности. А однажды, подав директору школы указку, вместо "пожалуйста" сказал ему "доброй ночи".

- Кто еще?

- Гуннар... и Юхан, - отвечал Оливер, лихорадочно силясь вспомнить всю эту историю. Всего ведь несколько дней назад она приключилась. Господи, вот уж если не повезет, так... - Да, еще Пер, - вдруг сказал Оливер.

- Пер? Неужели Пер тоже был с вами? - Похоже, папаша Берг теперь знал, как поскорей разделаться с неприятностью. Он так работал ложкой, что брызги летели.

- Нипочем не поверю, что Пер участвовал в таком деле! - сказала фру Берг. Она была родом с юга и в семье держалась словно бы особняком. Мальчики не любили ее за привычку брезгливо кривить рот.

- Да... то есть Пер пришел, отпер дверь и выпустил его! - тихо пояснил Оливер.

Берг мгновенно вскипел.

- Ты что, издеваешься надо мной? - закричал он и грозным жестом сдернул с себя салфетку. - Изволь отвечать, когда я тебя спрашиваю! Хотя... не все ли равно, кто еще участвовал в проделке? Все вы балбесы. Сам видишь, ни Коре, ни Рейдар не пошли на такое!..

Предатели понурили головы в немой досаде. Рейдар в душе поклялся себе, что завтра же один запрет в уборной самого директора школы, надо лишь дождаться, когда директор туда войдет, лучше всего в самом начале большой перемены. Тогда папаша Берг уже не сможет злорадствовать.

- Вот только зачем вы это сделали? - взревел Берг. Он был в такой ярости, что у него прыгали губы. Струйка Тронхеймского супа стекала изо рта на салфетку, которой он вновь повязал шею. - Зачем вы это сделали?

Наступила страшная, мертвящая тишина, потому что никто не ожидал такого вопроса и мальчики не знали, как на него ответить. Не дай бог, Берг узнает про все проказы - что тогда будет?.. Весь этот день Оливеру в школе не везло, просто чудовищно не везло. Он потому и поторопился сперва рассказать отцу о самом худшем, а уж потом хотел показать дневник, где на предназначавшейся для замечаний чистой странице справа была еще и другая серьезная жалоба, за другую провинность, которую Оливер допустил в то же утро.

- Папа спрашивает, зачем ты это сделал? - повторила фру Берг, особенно противно скривив губы. Все услышали вдруг, как в корзину, висевшую на веранде у самого окна, влетела большая синица и весело завозилась с кормом. Таким мирным, прелестным казался этот зимний вечер, в смутной мгле таяли очертания улицы.

Оливер понимал, что проиграл битву. Давняя хитрость его - зазывать к себе приятелей, чтобы они защитили его от грозы, - на этот раз не удалась, к тому же родители успели привыкнуть к Рейдару и Коре. Теперь они уже не стеснялись мальчиков. А заведующий галантерейным отделом Берг, казалось, сбросил с себя всю усталость от долгого дня беготни между прилавками магазина. На его добром озабоченном лице вдруг проступило зловеще-властное выражение - так глядели, должно быть, великие полководцы древности, зная, что их лазутчики успешно проникли за стены осажденного города, где теперь ведут свою губительную разлагающую работу среди его обитателей. Мальчики оторопели: казалось, теперь все пропало. Дело приобрело неожиданный оборот, и атака велась с неожиданной мощью. Они понимали: теперь Бергу, чтобы оправдать свою ярость, ничего другого не остается, как узреть в проступке еще большую крамолу, чем прежде. А человек, вынужденный оправдывать свои действия, - грозный противник.

- Почему ты молчишь, Оливер? - спросил отец. И отодвинул тарелку. Величественный в своем гневе, он позволил себе пренебречь самой священной заповедью семейных будней: съедать обед без остатка.

- Почему? - переспросил Оливер, судорожно глотая суп.

- Да, почему? Сколько раз должен я спрашивать? Изволь отвечать на вопрос, а не повторять каждое мое слово!

Вопрос повис над столом. Будто пальма, распластался он над квадратом стола - сердцем семейного очага, над этим столом, впитавшим в себя столько тайной жути. Все отошло куда-то: война, скудный семейный бюджет, напрасные надежды на повышение по службе и прибавку жалованья, на снижение цен, на выигрыш в денежной лотерее. Отступили куда-то мечты о лесной поляне, о летнем отпуске в тихом, мирном домике, из открытых окон которого струился бы аромат свежеиспеченного хлеба, о лодке, качающейся у причала на волнах, разбегающихся от кораблей. Все это было прежде. Но теперь уже не было ничего.

Берг встал.

- Доешь суп, - приказал он.

Мальчики набросились на остывший Тронхеймский суп и стали поспешно его глотать, чтобы хоть чем-то угодить хозяину дома. Берг зашагал по комнате. Он вышагивал какой-то нарочитой походкой, и от этого его щуплая фигура зловеще преобразилась. Он шагал как сильный мужчина, а не как приказчик, привыкший ужом скользить между прилавками. Ах, тысячу, тысячу раз приходилось ему кланяться и говорить: "Увы, дорогая фру, синей шерсти в три нити у нас нет". Сейчас же он был высоко вознесен над прилавками. Расхаживая по комнате взад и вперед, он вдруг зажег лампу в столовой - столь неожиданно, что яркий свет заставил мальчиков вздрогнуть.

Бледный, с каким-то посеревшим лицом, понурив голову, сидел за столом Оливер, тщетно пытаясь доискаться: зачем же все-таки они заперли Шеннинга в уборной? А сам все глотал и глотал омерзительный суп. Сегодня еще трудней, чем всегда, было его одолеть - суп никак не лез в горло: мешала встречная теплая струя, взметнувшаяся откуда-то изнутри. Сын вяло сопротивлялся наскокам отца, он никак не мог придумать ответа. Там, где требовалась находчивость, на Оливера лучше было не рассчитывать. На его месте Рейдар, уж верно, раз двадцать ответил бы на вопросы Берга.

И вдруг беда! Оливер припал к столу, и его вырвало прямо на скатерть.

Берг замер, потом начал переминаться с ноги на ногу. Узкое лицо его побелело и преобразилось. Ласковое участие к сыну струилось теперь из больших печальных глаз с воспаленными веками, воспаленными оттого, что днями, годами напролет, в ярком свете ламп магазина приказчик вглядывался в товар, чтобы, к примеру, определить выделку и окраску пряжи. Да, случилась беда, но суть дела осталась прежней. В другое время Берг бросился бы к сыну с криком: "Что с тобой, милый, ты болен?" - и все бы засуетились, торопясь уложить мальчика в постель, баловать его и нежить. Оливер был единственным ребенком в семье.

В другое время - но не теперь. Берг все еще не получил ответа на свой вопрос. Заложив руки за спину, он стал покачиваться на месте, убеждая себя самого, что совершенно спокоен. "Я люблю этого мальчика, - подумал он. - Я сделаю из него порядочного человека".

Фру Берг в ужасе вскочила, готовая ринуться на помощь Оливеру.

- Сядь! - крикнул ей Берг, и она послушно опустилась на стул. Пьянящее сознание своей власти проступило на лице отца. Вот как он их всех в руки забрал! Вот как, оказывается, надо поступать!

Медленно, совсем медленно поднял Оливер голову от тарелки - лицо его было мертвенно-бледно, изо рта сочилась зловонная жидкость. Мальчики крепились изо всех сил, стараясь удержать в желудках свою порцию Тронхеймского супа. Растерянно сидели они за столом, с трудом подавляя рвоту. Рейдар сжал под столом кулаки, глаза его метали искры, Коре вяло хлебал суп, но был начеку, готовый вмешаться в дело при первом удобном поводе. Этого папашу Берга они привыкли считать беззлобным. Мало того - они даже завидовали Оливеру, что у него такой добрый отец, ведь он покупал сыну в рассрочку все серии конструкторов. Но теперь мальчики его ненавидели. Когда Берг увидал лицо сына, он вздрогнул. От природы он был человек незлобивый, мягкого нрава. Теперь он уже не упивался сознанием своей власти. Ему было жаль Оливера, и он даже не мог припомнить, чего ему, собственно, было надо от сына? Кому не случалось в юности напроказить?.. Не будь здесь этих чужих мальчишек, он охотно махнул бы рукой на педагогику и в знак примирения сел бы за стол, чтобы всей семьей полакомиться цыпленком, из которого жена всегда вынимала кости. Но теперь он должен был растянуть отступление, чтобы удержать хоть каплю той власти, которую столь неожиданно приобрел. Поэтому он все-таки спросил, уже более ровным тоном, почти для порядка:

- Ну скажи, зачем ты это сделал?

Рейдар и Коре в ужасе отпрянули от стола. Никогда еще не видели они своего друга таким: чужое, искаженное гримасой лицо; рот сведен злобной судорогой; взгляд пылал стыдом и ненавистью от обиды, которая медленно зрела в нем. Оливер встал из-за стола, и вслед за ним встали друзья. Резко отодвинув стул, он шагнул к портьере, висевшей у входа в комнату. Мальчики кинулись за ним. Втроем они напоминали патруль, заступивший на стражу. Отец невольно отшатнулся от них, он одновременно и растерялся, и обрадовался. Но тут вдруг сын, рослый, грузный, сжав кулаки, пошел на него. Багровые губы дрожали на белом как мел лице. Сын простонал:

- Еще раз спросишь - убью!

Мать зарыдала, припав к столу, к разоренному столу - белые, полупустые тарелки, повсюду блевотина: в стаканах, хлебнице, в графине с водой. Мальчики даже не повернули к ней головы. Как верные бойцы, застыли они в двух шагах от своего командира, готовые ради него на все, если снова услышат тот же злосчастный вопрос.

Но они его не услышали. Лицо Берга медленно, толчками обмякало, оседало. Ужас сменился в его душе тихой грустью. Перед мальчиками стоял кроткий, усталый человек - стоял как воплощенное поражение, беспомощный в своей тревожной любви к сыну, который только что произнес страшные слова. Что угодно отдал бы отец, только бы не были сказаны эти слова. Что угодно отдал бы он, чтобы только вновь поладить с друзьями сына, которых уважал: даже сейчас, в этот миг, они дарили ему утешение и гордость - ведь за Оливера они готовы в огонь и в воду. В огонь и в воду - за его сына, от которого он ждал слепого доверия и любви, такой же, какая переполняла его самого после долгих вечеров их совместной возни с конструктором. Случалось, Берг в радостном воодушевлении заходил в спальню к жене и принимался весело мечтать о будущем, рассказывая ей про игрушечные дворцы и постройки доказательства способностей сына, - постройки, которыми был уставлен весь пол в столовой и которые так жаль было разбирать, не налюбовавшись на них вдоволь, да и не показав кому-нибудь еще. Обычно Берг показывал их служанке - у матери к таким вещам не было интереса. Как остро счастлив был он в те долгие вечера, когда они с сыном, бывало, смущенно пожелают друг другу спокойной ночи, а рядом возвышаются замечательные творения их рук здесь же, в столовой, где еще совсем недавно они корпели над их сооружением, неожиданно для себя поверяя друг другу заветные мысли. Все дерзновенней строили отец и сын, особенно с тех пор, как приобрели все необходимые детали конструктора и могли уже позволить себе любые их сочетания.

Взгляд Берга упал на коробки с конструктором, которые громоздились одна на другой в углу столовой: на крышках - наивные картинки с изображениями играющих детей.

А теперь мальчик сказал, что хочет его убить. И отец прочитал это в глазах сына. Это правда.

И все лишь потому, что Берг кричал на сына, допытывался: зачем, ну зачем они заперли учителя в уборной? И еще потому, что всем надо было глотать этот поганый суп каждую среду, когда отпускали служанку - ей Берги стеснялись его предлагать.

- Проклятый суп! - вдруг тихо произнес он. Мать вскинула голову, с обидой взглянула на него глазами, мокрыми от слез. Но взгляд мужа, в котором читалась беспредельная грусть, был прикован к коробкам с конструктором. Медленно обернулся он к сыну и увидел, что сын тоже глядит на конструктор. Увидел, как мертвенно-белое его лицо вновь обрело привычную сероватость, затем медленно начало багроветь, крупные руки сына беспомощно заелозили по брюкам.

Рейдар не вытерпел - рассмеялся. Эти проклятия Тронхеймскому супу оказались слишком уж неожиданными для возбужденных умов мальчишек. И ему захотелось смеяться над этим рохлей папашей, который разошелся, раскричался, как петух, а потом сник... как цыпленок. Над мамашей, что восседала у стола, залитого блевотиной. Напряжение разом спало, и Рейдар, расслабившись, всхлипывал, то ли от смеха, то ли от презрения к этим недотепам супругам. Он увидел, как медленно багровеет затылок друга над воротом свитера, и его захлестнуло пылкое чувство любви к этому тугодуму - ему и по немецкому языку всегда приходилось помогать, потому что он не различал падежей. Ради Оливера, ради спасения его жизни и чести он пошел бы на что угодно, даже на поджог или убийство... мало того, он изобрел бы самые изощренные пытки, чтобы извести всякого, кто посмел бы встать на пути у друга! Снова нахлынул гнев. Рейдар чувствовал, как играет в нем быстрый ум - залог власти над всеми этими людьми, нет - рабами. Он бог, который защитит своих чад от зла. Но слабых и неправедных он сокрушит.

Словно очнувшись от сна, Оливер провел рукой по лбу. Он увидел, как изменилось лицо отца, но не заметил той же перемены в своем собственном. Теплый свет, струившийся от лампы в столовой, показался ему бесценным благом. Знаком покоя и мира, которым когда-то он наслаждался. А теперь все пропало. Лишь несколько мгновений назад все было как прежде. Пусть тускло, скудно, но все же как прежде.

Он не понимал, как это получалось, что на всякий его проступок тотчас нагромождался другой и все вместе оборачивалось против него. Вся его основательная добропорядочная натура восставала против вихря событий, против лавины вопросов, на которые он не мог ответить, даже если бы от этого зависела его жизнь. Иное дело, когда на уроке Рейдар что-то шептал ему или чертил в воздухе пальцем - конкретный ответ на конкретный вопрос; в этом была надежда, определенность. Не то что теперь. Его обступал чудовищно сложный мир, и он не мог сразу охватить его мыслью, а воспринимал его кусками и потом заново составлял, как конструктор или велосипед, который надо разобрать, а потом снова собрать. Иное дело в мастерской, на уроках труда. Там перед тобой заведомо известные детали, и ты пускаешь их в ход по порядку. Но любая мысль сама по себе уже не содержит таких отправных деталей, и он примирился с этим и лишь терпеливо дожидался всякий раз, когда же кто-нибудь придет ему на помощь. Почему только люди обрушивают на него задачи скопом - ведь куда легче справиться сперва с одним делом, а затем по очереди и со всеми другими? В глубине души он по-прежнему честно пытался доискаться причины: правда, зачем он запер Шеннинга в уборной? Должен же быть на это ответ, коль скоро на любой вопрос есть какой-то ответ - ответ, которого вечно требуют и требуют от него, Оливера, пока в своей беспомощности он не брякнет наконец что-нибудь наобум и, уж конечно, невпопад.

При этом он живо ощущал волны надежной преданности, которые шли к нему от друзей, сомкнувшихся за его спиной. Только бы эти волны дошли до его отца! Через всю пропасть столовой, разверзшуюся между ними, через эти три метра линолеума. Его называли упрямцем, и отцу почудилось упрямство в его глазах. Но, в сущности, упрямство чуждо ему. Был лишь испуг, потерянность, мешавшая ему привести в порядок свои мысли. Другое дело, когда, бывало, дадут ему в руки гаечный ключ - он употреблял его с пользой, которая в свою очередь казалась волшебством Рейдару, да и всем умникам, всем, кто владел ключом к тайнам немецкой грамматики... Впервые в жизни ощутил он глухую жалость к самому себе: до чего же он глуп!.. Поэтому-то он и не в силах управиться со всей мишурой вопросов в один присест. Он вдруг опустил глаза и, выбросив вперед руки, почти оттолкнув их от себя, уставился на них. Проклятые руки трудяги - они ему не помощники, ни науку постичь не могут, ни даже дать ответ на вопрос: зачем, правда, зачем они заперли Шеннинга в уборной?

Фру Берг встала. Не в силах больше смотреть на загаженный стол, она со вздохом начала убирать посуду, хотя в супнице еще оставалось немало Тронхеймского супа. Ей были недоступны мысли отца и сына, которые то отшатывались друг от друга, то вновь тянулись друг к другу могучим, но ломким чувством и снова отшатывались в страхе, что их не поймут. Она смотрела на дело просто: сын сказал нечто ужасное, чудовищное и должен понести за это кару.

Казалось, Берг чувствовал эту отчужденность жены, глубокое непонимание, которое длилось всю жизнь. Но оно же превращалось в мост между ним и сыном, вроде тех мостов из конструктора, которые каждый начинает строить со своего конца, а затем встречается с другим на полпути - и мост готов, он тянется через всю столовую на высоте колена, по нему можно возить игрушечные тележки... а мать только вздыхает, входя в комнату: "Ну и беспорядок вы устроили здесь..."

Все изменилось теперь, а впрочем, нет - разве что этой страшной сцене он обязан прозрением. Но отныне, после того как он осознал опасность, тайно подстерегавшую их давно, его лишь еще сильней влекло к сыну. С горечью посмотрел он на жену, она же спокойно продолжала убирать скатерть так, чтобы не разлить блевотину на пол... и в свете лампы тусклым, будничным блеском засверкала столешница.

Старинный стол орехового дерева... он был с первых дней их совместной жизни. Они получили его в подарок от родителей, жениных ли, его ли неважно, но стол этот связал их нерушимыми узами вопреки всему. Вопреки всему, и притом всех троих, и союз их любой ценой надо спасти - ведь другой создавать уже поздно.

На глаза навернулись слезы. Ощутив их благостное тепло, он смежил веки. Да, брак его не назовешь сверкающим храмом счастья, высоких мыслей - чего нет, того нет. Но был все же дом, очаг, союз, который длился так долго и который надо сберечь. В левом кармане жилета у Берга ключ от квартиры, в правом - от служебного сейфа. Завтра он снова пойдет на службу, но у всякого человека должен быть дом, свой очаг, куда возвращаешься каждый вечер. Жалость к себе самому вновь охватила его, теплой волной прихлынула к воспаленным глазам. Нет, ничего не случилось. Страшные слова произнес сын, но это уже прошло. Главное, они здесь, все трое вместе они - семья. И еще эти двое - приятели сына, прекрасные мальчики, да, прекрасные, умные мальчики из хороших семей, и они за него готовы в огонь и в воду. Уж верно, что-то есть в его сыне: стоит только посмотреть, как легко дается ему ремесло! Учитель труда с первого дня хвалит его за сноровку и изобретательность...

Нет, нельзя беспечно играть с тем, что для тебя - вся жизнь. С детьми нельзя. Нельзя упрямо ломиться в их душу с вопросами... чтобы победить их упрямство. Да и в конце концов - разве не от него самого унаследовал мальчик упрямство? Унаследовал вместе с технической одаренностью! Когда-то давно Берг мечтал стать архитектором, да только у отца не было денег... Но мальчик станет архитектором. Да, Оливер станет архитектором. Уж Берг раздобудет для него деньги, ради этого он готов до скончания века сбывать клиентам гардины и нитки, обмотать ими весь земной шар!

Жалость к себе самому отступила перед гордостью за сына, который, казалось, столь много обещал. Правда, как раз сейчас он, может, и не в ударе, но у кого не было в жизни трудной поры? Что ж, трудные дети, из них-то как раз и выходит толк...

Вспыхивали и гасли, вихрем кружились мысли. Смирение и гордыня, обида и чувство вины, мечты и досада... Никто не знает меня, думал Берг. Но ведь и он не знал своего сына.

Расстелив на столе чистую скатерть, хозяйка заново накрыла его. Что же ей еще оставалось? Жизнь должна идти своим чередом. А решать, как быть дальше, и вершить суд - дело мужа.

У четверых, стоявших посреди комнаты, чуть отлегло от сердца. Мысли их сообщались, схлестывались, летели друг к другу. Ссора улеглась и погасла, ей на смену пришло раздумье - тихое раздумье пролегло между ними как новый мост. Мальчики не знали, как поступить: может, самое время проститься сейчас и уйти? А вдруг снова потребуется их помощь? Что, если опять вспыхнет спор между отцом и сыном?

А может... уже не вспыхнет? Теперь их не тревожили замечания в дневнике. После всего, что случилось, любая другая провинность покажется пустяком. Но мальчики хотели увериться, что гроза миновала, прежде чем решиться вдохнуть свежий воздух, который всегда появляется после бури. Слишком серьезно было все, что случилось...

Тут хозяйка вновь позвала всех к столу. Позвала так просто, что сомнения разом отпали. Она не тщилась "взять дело в свои руки", не ждала бурного примирения - слишком серьезно все, что случилось...

"Проклятая школа!" - в душе сказал себе Рейдар. Он подошел к столу, сел. Пусть все будет как прежде, словно ничего не случилось... Проклятая, да, проклятая школа! Как она любит донимать тех, кого и так донимает жизнь! Не всем же, как ему море по колено...

Рейдар поглядывал то на отца, то на сына. Зачем только люди так усложняют себе жизнь? Он понял вдруг, что судьба есть судьба. "К примеру, отец... - думал он, - да не выхолостило ли смиренное тщеславие его душу? Как знать, может, и он давно уже полый внутри, как тот цыпленок без костей, которым здесь ублажают тех, кто проиграл битву?.."

- Рейдар, - окликнула его фру Берг. - Будь добр, возьми у меня блюдо!

Рейдар взял блюдо и вежливо протянул хозяину:

- Господин Берг! Цыпленок!

Берг вздрогнул. Схватив блюдо, он невидящими глазами уставился на него. Кто-то прыснул.

Загрузка...