Весь этот долгий летний вечер мальчик сидел в саду и ждал: что-то должно случиться. Он сидел под смородинным кустом, с которого давно уже перестал рвать ягоды. У него за спиной ветер одиноко шелестел в верхушках лип - там, вверху, раздолье южному бризу, - но древним кронам деревьев чужда суета, неспешно клонятся они в одну сторону и столь же медленно разгибаются в ожидании новой ласки теплого ветерка.
Здесь, в саду, еще недвижны травы, на белом клевере виснут шмели. Перед мальчиком - дом, белый, большой, полный тайн. Тайны притекают, когда свет уже глохнет и серо-белая стена дома начинает синеть. Тайны прокрадываются в сад из окон, сверкающих, будто озера; сползаются в него с черных блестящих черепиц на крыше, за день накалившихся настолько, что воздух над фронтоном дрожит. Но больше всего тайн слетает с жимолости: когда воздух свежеет, а солнце вот-вот растает, растопится в молоке, жимолость наполняет сад печальным своим ароматом.
В этот час в доме отдыхают после обеда. В верхнем этаже задергивают занавески. Но старшие дети вихрем сбегают с лестниц с купальниками в руках, кричат, перекликаются, будто чайки над косяком сельди. Стоит таинственный час, когда взрослые отдыхают в доме, потому что у них отпуск, а с берега выходят в море рыбаки, ставят лодку к лодке в глуби залива, и голоса их разносятся далеко окрест; сверкая золотистым загаром, сбегают с гор дети, подростки и бросаются в море, плывут саженками к небосклону, похожие на подводные лодки, на полкорпуса погруженные в воду, а после животом кверху лежат в теплой вечерней воде, будто дохлая рыба.
Мальчик сидит на траве и ждет. Никто, кроме него, не знает этого часа. Будь по-другому, они не стали бы сейчас спать, рыбачить, купаться, кричать. Они не знают, что листья смородины медленно клонятся книзу, навстречу прохладе, которая не замедлит прийти; не видят, как желтые гусеницы ползут по листьям и вдруг замирают, не сразу отваживаясь перебраться на тонкую ребристую ветку. Они не слышат тишины, которая сходит на землю перед тем таинственным часом, не ведают блаженного озноба - смеси страха и ожидания, охватывающего человека, который сидит в траве под кустом и ждет, чтобы всюду воцарился покой и наконец началось то, что должно начаться.
Ветер уже не шелестит в кронах лип, только шепчет. И солнечный свет теперь лежит только на них, только вверху, уже не внизу, на взгорке.
Тут-то и совершается перемена, прежде всего в запахах: зелень благоухает зеленью, сухой краской пахнет от дома, из подвала тянет смолой, свежей землей - из-под смородинного куста, мочевиной - от муравьев на пне, похожем на крышку от трухлявого деревянного столика.
Но сильнее всего пахнет жимолость, что в щедром великолепии взбирается по стене; верхние листья ее изогнуты, будто лепестки венецианского стекла на лампе в гостиной, а сладкий кисловатый аромат исподволь проникает в душу и однажды - давным-давно - породил слово, которое вслух произнес для себя мальчик: "грусть".
Тихо. Мальчик выходит из-под смородинного куста, из царства запахов прохладной зелени и окунается в аромат жимолости, струящийся от стены. Густой терпкий запах засасывает, затягивает, как сеть. Да, должно быть, так чувствует себя рыба, когда вокруг стягивается невод, хоть петли еще не сдавили голову и рыба не знает, что ей уже не уйти.
Жимолость вьется вдоль решетки из зеленых жердей, покрывающей стену дома. Раз в два года решетку наращивают вверху, чтобы жимолость могла когда-нибудь добраться по стенке до самой крыши. Теперь до крыши уже осталось совсем немного.
Пока что отростки доползли до водосточной трубы под верандой на втором этаже. Туда протянулась самая длинная жердь во всей решетке. Над ней уже поднялись несколько одиноких цветков, растерянно глядят они вверх, где для них больше нет никакой опоры.
Сегодня мальчик решил забраться туда, на самый верх. Повиснуть на кишке водосточной трубы под верандой, постараться закинуть на нее ногу, подтянуться и влезть на веранду, где распахнута дверь в спальню родителей. Подождать, пока они встанут после своего загадочного дневного отдыха и спустятся вниз. Тогда он тоже прокрадется вниз вслед за ними. И это будет его подвиг.
Все это запрещено по той простой причине, что шпалера, по которой вьется жимолость, слишком хрупка и никак не рассчитана на то, чтобы по ней лазили. Сколько уже раз мальчика ловили за этим нелепым занятием. Как только не пытались образумить его: сердились, угрожали, разъясняли, что это опасно, сулили награду или, напротив, порку, грозили сорвать со стены всю жимолость, если он не прекратит раз и навсегда...
Он вовсе не какой-нибудь отчаянный сорванец, даже не смельчак. Сегодня мальчишки решили нырять с самого высокого горного уступа на берегу. И он, робея, не пошел с ними к морю. Он даже и с нижнего уступа не любит нырять разве только заставят, но с верхнего нипочем не нырнет. Ни за что на свете. У него кружится голова, и он ничего с этим не может поделать. Стыд, позор, но он ничего не может с этим поделать. Он бы что угодно отдал, только бы голова не кружилась, уж лучше на экзамене провалиться; он пытался втайне условиться с господом богом: согласен, мол, провалиться, только бы голова не кружилась. Но господь бог не согласился на сделку.
Когда зимой заболела сестренка, мальчику пришлось выдержать тяжкую внутреннюю борьбу; одно из двух: пусть сестренка быстро поправится, а он зато будет вечно бояться высоты, или же пусть сестренка проболеет еще неделю, а потом, как знать, может, даже... умрет? Зато он избавился бы от своей слабости...
Мальчик быстро одолел первые четыре жерди решетки и сразу же посмотрел вниз. Пока что поднялся он невысоко, ниже собственного роста. Он одолел еще четыре ступеньки и добрался до середины окна в первом этаже. Когда он посмотрел вниз, его охватило легкое блаженное чувство. Жимолость отовсюду льнула, ласкалась к нему, опьяняя легким ощущением отрешенности. Начало задуманному было положено. Все шло своим чередом, как он хотел. Еще на четыре ступеньки поднялся он и очутился над высоким окном первого этажа. Здесь жимолость разрослась так густо, что он с трудом нащупывал место, куда поставить ногу так, чтобы не наступить на цветы и листья. Скоро он уже был на середине стены, между первым и вторым этажами.
Сухо треснула жердочка, на которой он стоял, сломалась под тяжестью его тела. Он слегка подался в сторону и оказался у веранды, на самом высоком участке решетки.
Осилив еще шесть ступенек, он руками нащупал жерди, которые надстроили лишь минувшей весной. Эти должны быть покрепче, не такие ломкие. А уж если сломаются у него под ногами, он повиснет на руках. Он глянул вниз, голова сладко кружилась. Внизу тянулись волнистые грядки ромашек, через которые он перешагнул, чтобы не оставить следов. Стена под жимолостью дышала прохладой, весь день ее укрывала зелень. И цветки были прохладные и будто тоже шагали вверх, а он все лез, выше и выше. Из листьев вылетали мошки, они облепили его лицо и ноги, и он не мог их отогнать. Запах жимолости окутал его, струи запахов словно слились в волну, которая подняла его, захлестнула и захватила в плен. Снова представилась ему рыба в неводе: обманом завлеченная в ловушку, она вдруг чувствует, что вокруг смыкается сеть, и пытается вырваться наружу. Но жабры цепляются за петли, и рыбе уже не уйти. Должно быть, все происходит именно так.
Зеленые квадраты жердей на стене, под ногами мальчика и над головой, над руками, вцепившимися в деревянные планки, вдруг обратились в такие же точно сети. Разве может он разжать руки? Нет, он в западне. Он пленник жимолости, пленник запаха, который держит его и от которого нет сил бежать. Сладостное чувство взметнулось в нем, сквозь кожу проникло в тело: он ощущал запах жимолости руками, коленями, животом. Он обонял его теперь всем телом, аромат сладостно оседал под кожей, в мышцах, сводил их блаженной судорогой. Был страх, и было преодоление страха, неуловимый запах и сладостная его ласка, кружение головы, и ожидание падения, и уверенность, что его поднимут с земли и отнесут в дом. Казалось, стоит лишь откинуться на волну запахов, темных запахов жимолости, и волна подхватит его и отнесет к верхушкам высоких лип, где всегда шелестит ветер. Со всех сторон его обступала тайна.
Под ногами расстилался сад, а вдали были дома, и оттого, что он не отрываясь смотрел на крышу одного, совсем низкого дома, в нем крепло чувство безопасности взлета. Высокие липы стали спутниками его и друзьями, а малые деревья - слугами. И сам он чувствовал себя победителем на грани поражения, которого втайне желал.
Тут в саду послышались голоса, а из дома на них отозвались другие. Чары развеялись.
Мальчик стоит, прижавшись к стене, и прислушивается. Это о нем перекликаются голоса. Вот голос из дома переместился. Он звучит теперь из окна: "Нет, мальчика в доме нет!" - "И у моря его не было!" - звонко отзываются мальчишеские голоса - голоса тех, кто ходил на море купаться.
Мальчик слышит: шаги внизу отдалились. Проворно, как обезьяна, одолевает он еще четыре ступеньки, все время забирая вбок. Теперь он уже под самой водосточной трубой - в надежде спастись отчаянным прыжком на карниз под верандой, чтобы затем влезть на нее и оттуда пробраться в комнаты.
Кто-то вышел на веранду - тот самый низкий голос, которого мальчик страшился больше всего на свете. И мальчик вжался в жимолость, в самую пышную ее чащу, и верхние, свободно парящие ветви скрыли его. Низкий голос ушел. И тут же внизу зазвенел другой голос, высокий и светлый, тот самый, которого он так стыдится, когда что-нибудь натворит. И мальчик, рывком выпростав из-под себя ветви, снова втиснулся в зелень чащи. И замер, застыл на деревянных жердях у верхнего этажа. Но тут к его носу протянулся цветок жимолости. Тычинки стоят в розовой гондоле цветка так близко к глазам мальчика, что вырастают в размерах, и кажется, будто это люди в лодке встали по стойке "смирно". Запах цветов уже не струится по рукам и ногам, не растекается сладким ядом под кожей. Мальчик вдыхает его через нос, и аромат совершенно оглушает его, он уже не помнит, где он, лишь изредка что-то всплывает в памяти. Жерди больно врезаются в кожу сквозь легкие туфли, врезаются в руки над головой. Но мальчик уже не в силах сдвинуться с места.
Он знал, что взгляды стоящих внизу прикованы к стене дома, к месту, где он скрывался, и в этот миг произошло превращение. Мальчик стал жимолостью.
Так нестерпимо влекло его слиться с растением, так оглушителен был запах цветов, который ядом вливался в кровь и нес с собой уже не "грусть", а "угрозу", что хотелось наконец повернуть голову, потому что он не мог вынести тревогу и ужас, звучавшие в светлом высоком голосе, и то, что вскоре должно случиться. Он не знал, почему торчит там, вверху, как какая-нибудь муха или пчела, и зачем все время лезет и лезет вверх. Но и краткий миг изумления тоже прошел, и он снова стал жимолостью, на этот раз до конца, потому что боль в руках и ногах притупилась. Даже усталость - и та прошла, и казалось, он вечно мог так стоять, вцепившись в легкие планки, и будто всю свою жизнь только так и стоял. Запах жимолости опьянил его, все сущее уплыло куда-то и вскоре пропало совсем. Даже угроза - и та теперь не страшила его. Просто он попал в сеть - сеть жимолости, и она взяла его в плен. И ему никогда не вырваться из нее.
Высокий светлый голос в саду затих. Может, она ушла, а может, просто все уже отошло - вся здешняя часть мира?..
А может, и не было никогда ничего? Может, сам он был жимолостью всегда, и только порой, в редкий миг, ему вдруг почти удавалось стать человеком?
Переменился свет. Синели, как всегда синеют в сумерках, стены дома. Солнце золотило верхушки высоких лип, и они тихо вздрагивали под легким ветерком, который внизу, на взгорке, даже не ощутим. Там, внизу, все скрылись в доме. Они больше уже не ищут его в саду. "Слава богу, хорошо, что мальчик не в жимолости!" Грядки ромашек стиснули дом точно выверенными дугами тисков. В доме шум голосов - старых и молодых. По радио объявляют погоду на завтра. С моря летят крики чаек.
Мальчик висит в сети деревянной решетки. Ноги, соскользнув за жерди до самых коленок, расцарапаны в кровь, застряли между стеной и решеткой. Руки мертвой хваткой сомкнулись чуть поверх головы, разжать их он не в силах. Сведенное судорогой тело его повисло спиною к саду, мальчик распят между четырьмя жердями. К ноздрям, оглушая его своим одуряющим запахом, прилипла жимолость. Мальчику больно, он рад бы вырваться из плена, но силы его иссякли. Сеть стянулась вокруг пойманной рыбы, все пути отныне закрыты. Мальчик сознает, где он и что с ним, но понять, что ему делать, не может. А времени он и вовсе счет потерял. Заморосил дождь. Листья жимолости шелестят под дождем, а цветы посылают в летнюю ночь новые волны запахов.
Кто-то под ним отворил окно, сбоку распахнулось второе. Низкий голос сказал, что вот пошел дождь, и еще: "Чувствуешь, как пахнет жимолость?"
Светлый высокий голос в комнате тревожен: "Не пойму, куда подевался мальчик, а теперь еще этот дождь!.."
И чуть погодя: "Пожалуйста, закрой окно! Запах жимолости дурманит голову!"
Кругом потоки дождя. Вода. А он - рыба, дурманом жимолости загнанная в сеть. Неведомое прежде чувство великого одиночества и покоя охватило его. Он догадывался, что одиночество незримым кольцом окружает всех, но люди стараются его не замечать и притворяются, будто его нет, боясь, что никто не придет к ним на помощь. И никто не придет на помощь мальчику, распятому на высокой каменной стене дома, ведь все его близкие давно уже скрылись в комнатах. И мальчик знает теперь, чем пахнет жимолость - не грустью, не угрозой, а одиночеством. То же, должно быть, чувствует муха, пойманная паутиной, пока не оставит борьбу. Все, должно быть, чувствуют то же самое, когда вокруг шеи стягивается петля.
Всё. Теряя последние силы, мальчик осознает: он уже больше не жимолость. Не рыба. Он - весь мир. Подобно миру, изведал он бесконечность и собственную немощь. И новый опыт этот лишь венец того, что он втайне знал всегда: за пьянящей истомой, за сладостным ужасом тела приходит тоска без края, одиночество духа.
И в миг, когда это открылось ему, вышел месяц. Дождь перестал. Лунный свет посеребрил кроны высоких лип, зеленовато-серебряной дымкой окутал в саду деревья. Мальчик в изнеможении откинул голову и с минуту глядел прямо в небо, в бледное небо с двумя булавочными головками звезд. И понял, как одинок, незащищен человек в океане Вселенной.
Опять низкий голос с веранды, прямо над ним: "Не понимаю, куда подевался мальчик!" Раздражение и страх. Взгляд растерянно рыщет по мокрым лужайкам, отливающим серебром в свете луны.
И вот наконец взгляд упал прямо в гущу жимолости. Крик ужаса.
Мигом позже - опять голоса внизу. К стене прислоняют лестницу. Голоса совсем рядом. Голоса вверху и вокруг. И свежий воздух, воздух без запахов. Вопросы и осторожный шепот: тсс, тсс...
Медленно возвращается память; сознание, еще недавно охватывавшее Мировой океан, мелеет, и скоро в нем остается лишь жимолость, рыба, вода, наконец - только мальчик, который, очнувшись от лихорадки, вновь постигает свое одиночество.
Ах вот как, им, видите ли, угодно не узнавать меня. Господи, да не хотел я им навязываться, но каково стоять вот так с бутылкой лимонада в одной руке, другой придерживая велосипед, когда те, кого ты приветствуешь, вместо ответа жмут на педаль сцепления своего кабриолета последней марки и отъезжают от загородного кафе под аккомпанемент доверительного бормотания мотора.
Кстати о доверительности: из-за нее-то все мои несчастья. Хорошо тому, кто умеет вовремя отвертеться от жаждущих "излить душу". Я-то терпеть не могу быть исповедником. В таких случаях прилагаешь огромные усилия, чтобы всем своим видом показать интерес к излияниям: энергично киваешь головой, сдвигаешь брови, морщишь лоб, так что вовсе не успеваешь улавливать, о чем идет речь, а если слушаешь действительно внимательно, то вид у тебя дурацкий, и собеседнику кажется, что тебе безразлично, о чем он говорит.
В облаке выхлопного газа я вскочил на велосипед и подумал, что теперь-то уж навсегда покончено с доверительностью и дружескими излияниями, и всего вам хорошего.
Если бы они только знали...
Если бы они только знали, эти трогательные супруги, которые сейчас сидели, удобно расположившись на мягких сиденьях своего роскошного кабриолета: главное ведь не только в том, что каждый из них в отдельности и под большим секретом, разумеется - доверился мне в "самые трудные минуты своей жизни". Я не смог удержаться от попытки соединить в своем сознании поведанное обеими сторонами в некое единое целое, представляющее интерес как само по себе, так и с эротической точки зрения или с чисто физиологической так сказать, в связи с внутренней секрецией. Или, вернее, я не смог удержаться, чтобы не составить из всего этого единую картину, представляющую интерес с той точки зрения, которую принято называть человеческой.
По-настоящему я смог осмыслить все это только теперь, и, отъезжая от кафе на своем разболтанном велосипеде и вглядываясь в облако пыли, тающее на горизонте у побережья, я невольно грустно улыбался.
Енс-красавчик называли его тогда. Не я - я-то терпеть не могу прозвищ. Юханнес Хелм - его настоящее имя. Он был первым в спортивном зале и на трамплине, сложен - как греческий бог, точный, стремительный во всех движениях, и лицо у него приветливое и располагающее. Таких обычно называют "душками". Неудивительно, что он стал популярной личностью в нашей среде. Черты лица у него были правильные, но без всякой слащавости, не было у него ни "густых ресниц", ни "красиво очерченных губ".
Лисбет Юхансен тоже была потрясающе красива. В ее красоте таилась какая-то властная сила, вызывающая уважение. Тоже высокая, может быть, правда, слишком массивная на вкус того времени, но разве это имеет значение... Оба они были светлокожие, и волосы у обоих были совершенно одинаково рыжевато-каштановые, как у ирландцев, у нас такой цвет редко встретишь. Этот цвет имел тот своеобразный оттенок, который меняется в зависимости от освещения, создавая собственное сияние. Вокруг головы каждого из них как бы образовывался лучезарный ореол. Когда они вместе возвращались домой с танцев, можно было видеть как бы два светящихся нимба вокруг их голов. Помню, однажды летней ночью, было, наверное, часа так три или четыре, - да, было это во времена нашей молодости - вся наша компания стояла и ждала у шоссе попутной машины, и вдруг мы заметили их. Они были оба так красивы, настолько подходили друг другу, что невольно вызывали всеобщее восхищение.
Ах, как давно это было. Тогда-то впервые он и "доверился мне". Смех, да и только. Мы сидели в комнате, которую он тогда снимал, и пили смородинный сок, который мы называли портвейном (это было во времена сухого закона). Юханнес, естественно, говорил о девушках. Он сам завел этот разговор.
Странное дело, но когда он бывает близко с девушкой (ах, как они деликатно выражались!), то после этого ему всегда зверски хочется есть.
- Ясное дело, - кажется, сказал я. - В молодости всегда есть хочется.
- Да нет же, не в этом дело.
Именно в эти минуты его начинало терзать зверское чувство голода. Это просто кошмар какой-то. Ведь любовь для него овеяна поэзией, даже чисто физическая ее сторона. А ему хотелось наесться до отвала.
- Ясно, ясно, - поддакнул я. Я догадался, что речь шла о его отношениях с Лисбет, но я постарался ничем не выдать себя.
Юханнес признался мне, что он думает о еде не только после любовного экстаза, но даже во время него. И рассказывал он об этом с жаром.
Слушать о чужой любви не очень-то приятно, и я оборвал его.
Я ему бросил в лицо, что он относится к Лисбет как к бифштексу.
Он обиделся и ушел, и я остался один в его комнате и выпил один весь сок. Впрочем, в этом мне пришлось потом раскаяться.
И что вы думаете, однажды, когда мы возвращались с лекции, Юханнес снова вернулся к старому разговору. Он сказал, что, когда я упомянул о бифштексе, я был прав. Именно потому-то он и был так уязвлен, а еще и потому, что я назвал одно имя. Я не должен был думать, что он говорил именно о ней.
Кто знает, может быть, он как раз хотел, чтобы я догадался, что речь шла именно о Лисбет. Знаю я цену этой откровенности.
И он тут же мне признался, что испытывает зверский голод не только "после этого". Он испытывает его непосредственно "до этого". Слава богу, на этот раз у меня была возможность промолчать. Гораздо легче, когда такие разговоры ведутся на ходу. Он мне так прямо и сказал, что, когда счастливое мгновение должно вот-вот наступить, ему требуется чего-нибудь перехватить. Я предложил ему вообще все это заменить едой.
- Да нет, что ты! Мне надо чего-нибудь перехватить. А уж потом...
Но и, само собой, после этого ему тоже надо перекусить.
- Ну да, есть такие, кому сначала надо обязательно выпить стопку, подхватил я, - как говорится, для храбрости. Об этом и в книгах пишут.
Как-то, уже пять-шесть лет спустя, мы сидели вместе в одной компании и обсуждали новый фильм. Я давно не встречал их. Теперь они уже были женаты. Это была прекрасная молодая пара. Казалось, им очень хорошо вместе. Вдруг Лисбет Юхансен, нет, теперь уже Лисбет Хелм (тяжко, когда девушки, о которых мечтаешь в юности, меняют фамилию, как будто продаются за визитную карточку), - так вот, вдруг Лисбет сказала:
- А мы не досмотрели фильм до конца.
- Но почему же? Все убеждены, что это лучший фильм года.
Лисбет засмеялась. У нее была все та же лучезарная улыбка, все тот же звонкий, переливчатый смех.
- Юханнес так проголодался, - сказала она.
И больше мы уже не говорили о фильме. На мгновение мне показалось, что Юханнес смутился. Но Лисбет произнесла это так ласково и взглянула на него почти с материнской снисходительностью. Казалось, между ними нет ни даже намека на малейшие разногласия.
Помню, как подали ужин, а потом Лисбет сказала, что теперь пора домой. И, по-моему, не только я подумал, что ни один из нас не заставил бы такую девушку, как Лисбет, просить дважды. Юханнес тоже отозвался с готовностью. Он стоял у стола с закусками и накладывал себе угощение. Когда Лисбет окликнула его, он стал лихорадочно, но все-таки со знанием дела хватать со всех блюд подряд - креветки, горячее, рокфор.
Некоторое время они еще сидели рядом и рассуждали об автомобиле, который собирались приобрести. Это производило неприятное впечатление. По-моему, нехорошо так явно показывать окружающим, что тебе везет во всем. Ну что им стоило хотя бы для вида посетовать на что-то. Но когда Юханнес и Лисбет наконец ушли и гости смогли перейти к крепким напиткам и разговорам о политике, все все равно очень хорошо отзывались о них. Они, правда, казались слишком уж поглощенными собой. Чересчур поглощенными своим благополучием. Впрочем, все эти мысли пришли мне в голову гораздо позднее...
С тех пор они начали разъезжать на автомобиле, и вид этой грохочущей колымаги - именно так выглядел в те времена автомобиль - способен был вызвать самую жгучую зависть. Как-то однажды, весенним вечером, они проехали, радостно меня приветствуя, а я со злорадством отметил, что Юханнес здорово растолстел. Ну что ж, у других тоже должны быть хоть какие-то радости.
Когда же мы встретились в очередной раз, я был просто поражен его полнотой. Это было в одном из номеров бани, на Торггате. Юханнес, весь массивный, расплывшийся, плюхнулся на лавку. Его греческая голова покоилась на туше, которая теперь уже не вызывала никаких античных ассоциаций.
- Прямо не знаю, что делать. Ведь я похож на свинью, - сказал он упавшим голосом.
И я ответил что-то вроде того, что, мол, конечно, все это от слишком хорошей жизни, или что-то в этом роде. Проблема ожирения никогда особенно не интересовала меня.
Мы вышли вместе и, чтобы утолить жажду после парной, решили выпить чего-нибудь. Ему-то, собственно говоря, пить не хотелось, он предпочел бы бутерброд. Он съел три бутерброда, а потом повез меня домой. Когда мы остановились у моего подъезда, я с похвалой отозвался о его новом автомобиле - третьем по счету, - но тут заметил, каким подавленным выглядит Юханнес.
- Я делаю гимнастику, плаваю, парюсь в бане, бегаю по утрам, - сказал он.
Будто больше не о чем говорить, как только о его тучности, которую мы уже обсуждали в бане. Я промямлил что-то о том, что женитьба на Лисбет, видимо, слишком уж пошла ему на пользу. Я-то, честно говоря, был уже сыт по горло этими разговорами об ожирении.
Юханнес спросил, можно ли ему подняться ко мне ненадолго. Мы вошли и сели. Вид у него был внушительный. Он был похож на монумент.
- Дело не только в том, как ты считаешь, что женитьба на Лисбет пошла мне на пользу. Это исключительно ее вина, что я стал таким.
- Ну уж ты брось, - сказал я. - При чем тут она. Сама-то Лисбет раз от разу выглядит все лучше, каждый раз, когда встречаю ее, я замечаю, что она становится все более и более изящной.
Юханнес недоверчиво посмотрел на меня:
- Ты находишь? - А немного погодя, когда я дал возможность ему немного "подкрепиться", как он выразился (оказалось, что в тот вечер Лисбет не было дома), он заметил: - Это не просто потому, что я так много ем. Ведь я постоянно думаю о еде, да, почти всегда. Ты знаешь, для меня огромное удовольствие проезжать незадолго до обеда на машине по улице какого-нибудь богатого квартала, особенно там, где стоят отдельные виллы, и как бы погружаться в запахи различных блюд, доносящиеся из кухонь. Получаешь наслаждение не от запаха самой еды, а от той своеобразной поэзии, именно поэзии, если ты понимаешь, что я имею в виду. Как будто бы неожиданно становишься причастным к жизни незнакомых людей. Ясно представляешь, например, как они живут, что едят за обедом; и более того, мне кажется, что смешение этих великолепных запахов возвышает душу, наполняет меня чувством прекрасного, которое способно обогатить меня, расширить круг моих идей и ассоциаций, стимулировать мою деятельность.
Я невольно покосился на его рюмку. Ну нет, пьяным он не был. Впрочем, он всегда пил только за едой, да и то не больше одной рюмки коньяку. Я никогда не видел его даже слегка захмелевшим. Я спросил его, говорил ли он когда-нибудь об этом Лисбет.
- Нет, никогда. Лисбет ведь такая здравомыслящая.
Но, кажется, она по-своему понимала его. Детей у них не было, и прислуги тоже. Лисбет хотелось все делать по хозяйству самой. Это такая малость, говорила она. Лисбет угождала его разнообразным гастрономическим прихотям, тем самым разжигая в нем, так сказать, чувство поэтического, тот восторг, который охватывал его в предвкушении вкусной еды.
Я возразил, что ведь не обязательно есть так много. Всемирно известные любители прекрасного были прежде всего гурманами.
- Да, я часто размышляю об этом, правда, они действительно ели мало, сказал он угрюмо.
Бог свидетель, никогда я не искал этого дурацкого сближения. Но ведь люди время от времени случайно встречаются друг с другом. И вот сейчас, размышляя о прошлом, я понимаю, до чего же они были поглощены собой, эти мои дальние друзья, жизненные интересы и воззрения которых я ни в коей мере не разделял.
Ну, Лисбет, например. Я встретил ее случайно на художественной выставке. Меня несколько поразило то, что она была одна. Лисбет никогда не проявляла особого интереса к искусству, хотя сама одно время увлекалась лепкой: делала изящные фигурки детей из терракоты. На Лисбет было что-то желтое. Не помню, что именно, но это ей шло. Наверное оттого, что я всегда немного рассеян, мне трудно начать разговор первым. Я никак не могу собраться с мыслями. Поэтому первыми ко мне всегда обращаются другие. Постепенно это стало правилом. По правде, и сказать-то бывает особенно нечего, поэтому обычно я начинаю говорить, когда другие уже замолчали. И тут я только и выдавил из себя, что как это Лисбет пришла на выставку одна.
- Юханнес когда-то очень увлекался живописью, - сказала она серьезно.
- И брал с собой на выставки прекрасную Лисбет, чтобы люди забывали про картины, - сказал я.
- Зачем ты так говоришь? - сказала она почти с негодованием. - Не надо.
Я разозлился. А что в этом такого? Нет, я не должен так говорить. Другого объяснения я не получил. Но я понял, что она имела в виду. Я должен быть таким другом, которому можно довериться полностью. Если бы я рассказал ей, что когда-то был влюблен в нее, она была бы просто шокирована. А если бы я ей сказал сейчас, что теряю голову всякий раз, когда вижу ее, она бы, наверное, не на шутку рассердилась.
Поэтому я ей сказал:
- Ну ладно, ладно, я знаю, что наш милый Юханнес так занят своей процветающей адвокатской практикой, что не может уделить время искусству.
- Ты знаешь, о чем он спросил меня недавно? - сказала Лисбет. - Что лучше - "Кающийся св. Петр" Эль Греко или витрина филиала продуктового магазина Вилберга вот тут, на углу? Он так прямо и спросил меня, совершенно серьезно. Само собой, я сказала - витрина Вилберга, - добавила она.
Мы расстались в одном из залов. Я все-таки намеревался смотреть на картины, а не на ее голубые глаза, золотистые волосы и красивое желтое платье. Лисбет мне мешала, у каждой картины я задавался вопросом, то ли мне смотреть на Лисбет, то ли на какую-то дурацкую картину.
По дороге домой я проходил мимо витрины магазина Вилберга. Она действительно представляла собой изысканную композицию всякой всячины, пробуждающей гастрономическую фантазию. Тут были банки с паштетом, жареные цыплята, различные салаты, ломтики колбасы всевозможных сортов и оттенков, холодный ростбиф. Все это было увенчано кругом сыра "Port Salut".
Вдруг я почувствовал чей-то взгляд - и обернулся. У обочины тротуара стоял автомобиль Юханнеса Хелма. Наверное, он стоял там давно. Когда я взглянул в ту сторону, Юханнес, казалось, сосредоточенно возился с рулем.
- Привет! - сказал я ему так, чтобы не слишком смутить его.
- Лисбет говорит, что встретила тебя на выставке сегодня.
"Раз она звонит ему даже в контору, значит, любит его по-настоящему", подумал я.
- Лисбет просила не опаздывать к обеду. Она приготовила сюрприз.
Уж не садист ли он: сидит и наслаждается теми мучениями, которые доставляет мне. Ведь он терзает меня своими разговорами о Лисбет.
- Может, зайдешь к нам? Лисбет наверняка будет очень рада, - сказал Юханнес.
Мы позвонили из магазина и предупредили ее: с Юханнесом к обеду приду и я.
Столовая была в коричневых тонах, здесь царил полумрак, а на обеденном столе стояли зажженные свечи. Когда мы сели за стол, Лисбет включила люстру, чтобы нам было "видно, что именно мы будем есть". В конце обеда, когда Лисбет подала сыр, она выключила верхний свет.
Я запомнил подобное ощущение сумрака, в которое я уже однажды погружался. Никогда его не забуду. Все это было как в католической церкви. Только здесь воздух был насыщен не запахом благовоний и душевных терзаний, а запахом сочного мяса и лука, к которым примешивался аромат восточных специй и мадеры. Все эти запахи пробуждали эротическую фантазию, впрочем вполне здоровую.
Никогда в своей жизни мне не приходилось быть на подобном обеде. Ощущение сытости после очередного блюда быстро исчезало при следующей перемене. Нёбо, желудок, зрение, обоняние, осязание - все как бы сливалось в едином нервном напряжении, которое переходило в спокойную гармонию по мере того, как продолжалось пиршество. Мы почти не разговаривали. У Лисбет была маленькая передвижная плита с двумя спиртовыми конфорками, так что она почти не вставала из-за стола. Помощники ей были не нужны. Цветы, которые я ей принес, она вежливо поставила на стол, это были гвоздики. Но уже тогда, когда была подана гусиная печенка и оливковый соус, Юханнес поднялся и нервным движением убрал букет со стола, при этом он бросил на меня извиняющийся взгляд. Я с пониманием кивнул. Слова были не нужны. Дребезжащий звук отдаленного трамвая казался совершенно нереальным. В мире не существовало ничего, кроме этой комнаты, этого стола, на котором в виде живописной короны были расставлены источники наслаждения. Я заметил, как глаза Юханнеса с расширенными зрачками и красными прожилками на белках увлажнились. А Лисбет - почти в забытьи, едва различимый силуэт в сумрачной комнате, будто некая жрица, да, именно жрица. И мы - как двое детей, которых допустили до алтаря, до святая святых некоего храма. Когда пили кофе, разговор зашел о тех устрицах, какие Юханнесу довелось отведать в каком-то ресторанчике в Бретани. Когда он рассказывал, казалось, что в комнате прямо-таки повеяло морской стихией Атлантики.
Естественно, что Юханнес раздражал меня, и мы редко виделись, оба считали, что у нас нет ничего общего. Только один раз, во время оккупации, я действительно сделал попытку вмешаться в его жизнь - и то только потому, что Лисбет попросила меня об этом. Она пришла ко мне очень расстроенная и сказала, что боится за Юханнеса, за то, каким путем он пойдет. Вряд ли он может встать на сторону врагов родины. Но он в такой степени озабочен собственным благополучием, что само по себе недостойно как с позиции личности, так и в плане национальных интересов... Более того, она опасалась, что в любую минуту он может оказаться в ряду тех, кто ведет себя самым компрометирующим образом...
Вот тогда-то я с ним и поговорил серьезно. Юханнес вел себя как собака, которая стащила кусок мяса, а теперь виновато виляет хвостом. Самая настоящая собака, укравшая кусок мяса! Он изо всех сил старался оправдаться, казался вялым и замкнутым, якобы совершенно не понимал, что происходит вокруг. Вскоре он просто-напросто взял и переехал за город и отстранился от всего. Это было тяжким испытанием для Лисбет, но она всегда была так предана Юханнесу и об этом времени никогда не вспоминала.
Ну а потом события начали развиваться по-настоящему.
Как-то мне позвонила Лисбет, а потом - он сам. Они всегда говорили каждый о себе или друг о друге. Это постепенно настолько осточертело мне, что я стал грубить. Однажды я поинтересовался, неужели она не может найти какой-нибудь более интересной темы, кроме разговора об их счастливом союзе. Она возразила с обидой в голосе, что ведь детей-то у них нет.
- Ну да, конечно, - сказал я. - Ведь любовь Юханнеса не простирается дальше накрытого стола.
Лисбет назвала меня завистливым нахалом. Я согласился и спросил у нее напрямик, не ляжет ли она в постель со мной. Она повесила трубку.
Потом и он позвонил мне. Мы решили посидеть где-нибудь вместе и выпить чего-нибудь. Ведь это тоже своего рода общение. Тут уж я ничего не имел против, тем более что платил он. Это и было вознаграждением за то, что он использовал меня в качестве своего духовника. Так он сам выражался. Тут я вдруг заметил, что к нему вернулись былая красота, способность оценивать себя критически. Даже скромность - увы, столь редкая в наши дни. Я вновь оценил остроту его ума, благодаря которой он стал талантливым адвокатом, способным столь блистательно выступать в суде. Да, несомненно, он исполнен застенчивой доброты по отношению к своим ближним. Именно такие, как он, часто бывают обманутыми. Но тут уж я ничем не могу помочь.
- Лисбет хочет развестись со мной, - неожиданно сказал он.
На что я только пробормотал:
- Ну да, конечно. - Все эти разговоры причиняли мне боль, но мне не оставалось ничего другого, кроме как сказать: ну да, конечно.
Но когда он и дальше продолжал хныкать по этому поводу, я так разозлился, что отрезал:
- Ты оттолкнул ее от себя своим обжорством.
- Это ее вина, - отрезал он.
- Что ты жрешь как лошадь и жиреешь как свинья?
- Да, черт возьми, - сказал он и стукнул кулаком по столу. Впервые я видел его слегка пьяным.
После этого разговора я встречал его дважды. Первый раз - на пляже в Ингиерстранде, и сегодня, когда они проехали на автомобиле прямо у меня под носом. Но та встреча в Ингиерстранде действительно произвела на меня сильное впечатление.
Был полдень, уже ближе к вечеру, солнце садилось, дул теплый южный ветерок. Тысячи молодых людей устремились сюда, чтобы отдохнуть после работы. Это было одно из самых отрадных впечатлений в моей жизни. Люди лежали, сидели, занимались гимнастикой, заводили граммофон и как дети резвились на больших камнях. Интересно: в городе красивых людей почти не встретишь, а на пляже их полно. Кожа всех оттенков - от золотистого до темно-коричневого, гармоничные тела в покое и в движении. Кругом царило оживление. Я ощущал радостный подъем, которого не испытывал уже давно. Хорошо и то, что здесь можно было не замечать знакомых.
И я не узнал Юханнеса, когда он остановился передо мной. Правильно про него говорили, что он очень изменился: он очень похудел. Вблизи было заметно, что кожа у него несколько поотвисла, но не так, как это можно было ожидать. К тому же ее покрывал светло-коричневый загар. Я узнал товарища моего отрочества и юности, таким он мне запомнился по спортивному залу, стадиону, танцевальным вечерам.
Но боже, какое у него было выражение лица! Начал он с того, что попросил разрешения присесть рядом со мной на камне, где я нежился на солнце, свернувшись калачиком, в окружении наяд и атлетов. Боже, вот тут-то я и заметил, как изменилось его лицо, как отвисла кожа. Если можно поверить, что упитанный лосось способен превратиться в тощую селедку, то почти то же самое произошло с Юханнесом. Я сразу же понял, чего ему не хватало: жизни во взгляде.
Он не говорил ни о себе, ни о Лисбет, ни о разводе. С тех пор прошел уже год. Он рассуждал о том, что интересовало нас обоих, казалось, он обрел вкус к жизни, чувство уверенности, жизненную перспективу. Я лежал и думал о том, что все это обнадеживает.
Но потом мне пришло в голову, что все это как раз наоборот - ужасно. Именно Юханнес не может быть таким. И я, который никогда особенно не жаждал знать, что там происходит между ними и отчего они там оба мучаются, напротив, сам страдал от их излияний, - и все же я решил воспользоваться случаем и узнать, что, в конце концов, за всем этим кроется.
- Это правда забавно, - произнес Юханнес и пояснил: - Во время нашей молодости полагалось тщательно прятать тело под одежду, и, если бы тогда увидели столько наготы вблизи, мы бы прямо-таки сошли с ума от возбуждения.
Я задумался над сказанным. Бог знает. Мы стали старше. Поэтому-то, вероятно, не только мода и привычка дают нам состояние покоя.
- Но все-таки удивительно, ведь совершенно ни о чем таком не думаешь, возразил он на это.
Я не смог удержаться и сказал:
- Ты-то, наверное, думаешь только о еде.
Он ни капельки не обиделся.
- Когда рядом нет Лисбет - не думаю.
Я вздрогнул. Это меня заинтересовало.
Он добавил:
- Наверное, я не смогу прожить без нее долго. Нет-нет, не смейся, добавил он. - Ты думаешь, я рассуждаю как юнец, наверное, так оно и есть. Я изо всех сил стараюсь жить без нее, но у меня не получается.
Бывает, в жизни встречаешь людей, которые собираются покончить с собой. И в таких случаях ничего другого не остается, как говорить им: ну да, конечно. И сейчас я говорил "да" и "нет" с одинаковой бесстрастностью. Как бы мне хотелось быть избавленным от этого в мире, где и так слишком много трагических противоречий.
Он это почувствовал и не стал дальше распространяться. Это был замечательный день. Мы прекрасно провели время, подзадоривая друг друга, оба рискнули спрыгнуть в воду со второй площадки вышки для ныряния. Вероятно, это была последняя встреча с ним в этой жизни. Приятно было осознавать, что мне не нужно будет возвращаться автобусом. Юханнес подвезет меня на машине. Когда мы шли к выходу, я сказал ему об этом, заранее ощущая радость и благодарность.
- Какая машина, - удивился он. - Да у меня ее нет. Я езжу на велосипеде.
И он сел на велосипед. Это он-то, судьбой предназначенный быть в первых рядах привилегированных, одним из тех, о ком никогда не спрашиваешь, почему им отдают предпочтение сильные мира сего, просто осознаешь, что иначе и быть не может, и спокойно миришься с этим.
Начал накрапывать дождь. Автобусную остановку окутал серебристый сумрак. Я стоял и смотрел на спину отъезжающего Юханнеса. Неожиданно помимо воли у меня перехватило дыхание. Мне стало его бесконечно жаль. Я стоял и думал о том, что он конченый человек.
И исключительно поэтому я не отказался от встречи, когда Лисбет позвонила мне несколько недель спустя. Собственно, нас с ней ничто не связывало. Глупо мне было дуться на нее только потому, что в тот вечер я осмелился сказать ей это. И все-таки как только она вошла ко мне, сняла пальто и затянулась сигаретой, я почувствовал, что злюсь на нее.
- Ты что, целый год обдумывала мое предложение?
Она посмотрела на меня в упор.
- Я слышала, ты виделся с Юханнесом, - сказала она.
- Да, как-то мы с ним спрыгнули с вышки в Ингиерстранде - и больше с тех пор не виделись.
- Что он говорил? - спросила она с полным безразличием к сказанному мной.
Я рассказал ей, что мы обсуждали международное положение, проблему наказания предателей родины, юридические нормы, касающиеся злоупотреблений в управлении капиталом в период экономического санирования, рассуждали о том, что такое демократия, а также говорили о влиянии обнаженного женского тела на умонастроение пожилых мужчин.
Все это она нетерпеливо пропустила мимо ушей.
И тут я впервые разглядел ее. Естественно, я немного нервничал. Я, кажется, надеялся, что она пришла ради меня. А может быть, и не надеялся. Я заметил, что она поблекла в самом буквальном смысле этого слова. Лисбет поблеклая, но не увядшая. Ее волосы имели все тот же изумительный блеск. У нее была все та же юная и стройная фигура, лицо без единой морщинки. И тут я понял, в чем дело: глаза Лисбет утратили всякое выражение. Я почувствовал себя совсем несчастным. Она заметила, что я все понял. У меня не хватало духу выспрашивать у нее, что же произошло. Не мог я. Я решил сделать коктейль, встал и с серьезным видом начал откупоривать разные бутылки. Ее излияниям не было конца.
Начать с того, что она, конечно же, не может жить без него, на что мне ничего не оставалось кроме как поддакнуть. А все эта еда. Она стала преобладать надо всем. Я намекнул, что его любовь не простиралась дальше обеденного стола. Лучше бы я не говорил этого. Она не могла жить без его любви. Со временем они оба стали еще больше преувеличивать свои чувства. Юханнес, кроме того, был так нежен с ней. Не говоря уж о том, как он был благодарен ей за все.
- Короче говоря, за еду, - отрезал я.
- Да, да, за еду, - сказала она, и теперь в ее красивых глазах мелькнуло былое опасное выражение. - Что же плохого в еде, в конце концов? Ты что же думаешь, что твои возвышенные интересы, холостяцкая эротика, твоя тусклая, самодовольная, никому не нужная жизнь...
Но тут она заметила, что чересчур обидела меня, и я воспользовался моментом и поцеловал ее. Лисбет восприняла это как должное, сказав, что я тоже ей нравлюсь. Потом она долго плакала. Все-таки она была по-настоящему несчастной. Я спросил, кто же ей нравится больше - я или обжора. Она ответила, что вполне может прожить без меня, но не без обжоры. Да, она так прямо его и назвала. И больше уже не плакала, хотя по-прежнему выглядела несчастной.
- Ты не поверишь, - сказал я. - Он ездит на велосипеде.
Она содрогнулась.
- На ве-ло-си-педе? - всхлипнула она.
Можно было подумать, что я сообщил, будто он голодает.
- И он носит зеленую спортивную кепку.
Ее глаза стали огромными, слезы высохли.
- Ты лжешь, - сказала она.
- Нет, это правда, - сказал я.
Про кепку была ложь, но уж слишком долго она меня мучила. Я снова должен был рассказывать ей, каким худым был Юханнес и как мы прыгали с вышки.
- Ведь он мог разбиться, - сказала она.
Я заметил, что я ведь тоже прыгал вместе с ним.
- Подумай, ведь он мог разбиться насмерть, - сказала она. И потом, поразмыслив хорошенько: - Я бы ему столько всего вкусного приготовила...
В общем, дело шло к тому, что неизбежно должно было произойти. Они никак не могли найти дорогу друг к другу, и оба были так несчастны, хотя никто из них не решался сделать первый шаг - не из гордости, а потому, что они зашли в тупик. И я был в их жизни единственный общий друг.
Мне было так горько и обидно от этой комедии, которую они добросовестно разыгрывали.
- Я сыграю роль парламентера, но с одним условием.
Она приняла условие слишком быстро, так что эта победа не была лестной для меня. Я никак не подозревал в себе такого напора чувств. Но, наверное, именно такое большое огорчение и способно вызывать сильное возбуждение.
- Я проведу эту ночь с тобой, - сказала Лисбет.
- Не надо, если тебе не хочется, - сказал я.
Это была изумительная ночь. Она была красивой, даже когда спала, а ведь это не о многих женщинах скажешь. Я не мог оторвать взгляд от красивой крепкой руки, лежавшей на одеяле. Она ведь раньше никогда не носила кольца, все то время, пока они были женаты.
И у меня не было никакого чувства торжества, когда она спускалась к автомобилю в три часа ночи. Трагедии из происшедшего она тоже не делала. Напротив, она была очень нежна со мной. Перед уходом она настояла на том, чтобы приготовить мне поесть. Еда была просто великолепная.
- Подумай, а вдруг будет ребенок, - сказала она.
- Ну что ж, тем лучше, - отозвался я.
- Может быть, ты и прав, - сказала она. Она всегда отличалась тем, что самые мои наглые заявления воспринимала серьезно. И тут она добавила: - Зато вернется он.
Над этой короткой фразой я задумался позднее.
Для меня было просто невыносимо устраивать для них эту встречу. Оба они считали, видимо, своим долгом романтизировать ее. Встреча происходила, как водится, в ресторане, за роскошно сервированным столом. Что до меня, то я покинул их сразу же после коктейля. Они смущались, как гимназисты, то есть вели себя так, как тогда, когда были ими. Когда я вышел на улицу, под дождь, то меня поразила мысль: а всем нам ведь уже под сорок. С точки зрения современной молодежи, смотреть на них было просто противно. Так мне, во всяком случае, кажется. При этом радость, которую я испытывал, имела привкус горечи - фиглярство всегда производило на меня гнетущее впечатление. Хотя в жизни с ним сталкиваешься так часто.
И потому - к черту Юханнеса и Лисбет. Нет больше молодых и красивых людей из времени моей юности, людей, мечтавших о чем-то прекрасном, в которых было и смешное и трагичное одновременно.
Решено: ну их к черту.
Но ведь люди всегда встречаются - это самое идиотское. Я никогда не говорил Лисбет, что мальчишеская ненасытность была органичной частью психической и эротической жизни Юханнеса. Она, конечно, не знала, что он рассказал мне об этом. И у него тоже не было ни малейшего подозрения о моей посвященности в самые тайные заботы Лисбет, связанные с его уводящей в сторону страстью, которую она культивировала из трусости, пока эта страсть уже не перешла все границы.
Все это время я был очень "милым" по отношению к ним. Ну и хватит. Да только ведь не так отплачивают люди за доброту. Я сошел с велосипеда и стоял у входа в кафе, после езды по пыльному шоссе захотелось промочить горло. Вот тогда я и заметил, как остановился автомобиль, пассажирам подали минеральную воду с прилавка летней веранды. Потом я ощутил дразнящие запахи от раскрытых свертков с едой, сложенных в корзинку на заднем сиденье автомобиля. И тут я увидел красивую и сильную женскую руку, протянувшуюся за бутылками. Я не мог не узнать ее. На пальце было обручальное кольцо.
Я подался вперед, чтобы получше разглядеть их сквозь заднее стекло. И таким образом мог лицезреть жирный затылок Юханнеса Хелма, я заметил не одну и не две жировые складки. Нет, уже целый ряд колец над расстегнутым воротом рубашки. И сам Юханнес, удобно откинувшийся на сиденье, выглядел очень монументально. Таким толстым я его еще никогда не видел. Они улыбались друг другу, а в руке у Юханнеса была гусиная лапка. Даже со спины было заметно, как он жует. Он продолжал есть, пока она заворачивала свертки и усаживалась за руль.
Лисбет завела мотор, машина резко развернулась и проехала мимо меня. Нет никакого сомнения, что они заметили меня. Мы взглянули друг другу прямо в глаза. У нее на лице было мечтательное выражение. А он! При виде его на ум приходило слово блаженство.
Поэтому-то я по-настоящему обрадовался, замахал бутылкой лимонада наверное, даже чересчур энергично, - собрался было крикнуть: "Счастливо!"
Но слова застряли у меня в горле. Никаких признаков того, что кто-то из них видел меня когда-либо раньше!
"Ах вот как, - подумал я. - Им, видите ли, угодно избегать меня".
Но каково стоять вот так с бутылкой лимонада в одной руке, другой придерживая велосипед - и приветствовать того, кто уже скрылся в облаке пыли?
Классная руководительница вручила Енсу Кристиану письмо для его родителей. Четким, округлым, с нажимом в нужных местах почерком учительницы на конверте было выведено: "Родителям Енса Кристиана".
Было это уже давно. Десять дней назад. А сегодня воскресенье, половина десятого. На высокой и мрачной церковной колокольне начинают звонить колокола. Осеннее утро, безветренное и прохладное, но ни души на тихих улочках, где окна первых этажей украшены темно-зелеными растениями в горшках. Енс сворачивает в переулок, и церковь оказывается прямо перед ним, отсюда хорошо видна колокольня. Колокола раскачиваются вправо-влево вразброд. Кажется, что они совсем рядом, а может, это звук так густо заполняет узкую улочку, что колокола звучат громко, враждебно и фальшиво. Колокола мечутся туда-сюда, опрокидывая какофонию звуков на застывший, оцепеневший мир. Повсюду - воскресенье, на улицах - никого. Может, Енс остался один во Вселенной?
Вот было бы здорово!
Дело в том, что в школе вышла неприятность, и надо было сразу прийти и признаться, признаться в своей проделке; ведь никуда не денешься: окно во втором этаже разбито. Это серьезный проступок, и как ни крути, вина от этого меньше не станет. Во время перемены Енс вышел на школьный двор, взял мяч и, крепко держа его в руке, нацелился на окно: он был уверен, что попадет. И попал.
Кое-кто видел это. А когда дело дошло до того, что за его проступок хотели наказать всех, нашлись и свидетели. Сначала Енс все отрицал, но потом сознался.
И тут пошло:
- Дело не в разбитом окне!
- Хоть бы сразу честно признался!
- А другие за него должны страдать!
- Да еще врет!
Письмо здесь, за пазухой; мальчик стоит и смотрит на зловеще раскачивающиеся колокола. Похоже, что наступил Судный день.
Вот было бы здорово!
ПЕРВЫЙ ДЕНЬ, ПЯТНИЦА
Нельзя сказать, что он уж очень расстроился из-за этого письма. Ему случалось попадать в передряги и похуже. Он не из тех, кто вешает нос.
Наоборот, когда ребята, перекинув парусиновые сумки через плечо, возвращались из школы домой, настроение у него было почти праздничное. Несмотря ни на что, мальчики восхищались Енсом, хотя он и поставил их под удар. Ведь только один проболтался. А теперь, когда опасность для всех миновала, мальчики единодушно осудили ябеду.
Была пятница; приметы ее сразу бросились в глаза, как только Енс вернулся домой. Мать натерла полы. В двух комнатах пол был прикрыт газетами, а в третью запрещалось входить до возвращения отца с работы. Отец обычно довольно спокойно относился к школьным неприятностям сына, а в день получки всегда бывал в хорошем настроении - не то что другие, которые в этот день мрачнеют от тяжкого сознания, что денег хватит ненадолго. Но отец был по-своему человеком беспечным. К тому же они с матерью сегодня куда-то собирались.
Енс никогда не знал, что кроется за этим "куда-то". Но, собираясь куда-то, родители всегда радовались и шутили. Омрачить такой день было бы просто непорядочно.
ВТОРОЙ ДЕНЬ, СУББОТА
Уже с утра отец был мрачнее тучи, а когда вернулся домой, было ясно, что говорить ему о школьных делах не стоит. Все раздражало его. В такие дни, выразительно глядя на сына, мать предостерегала его, что сегодня лучше держаться от отца подальше. Денежные и другие заботы. Обычно родители не очень из-за них огорчались. Но нынче отец был хмур и сетовал на то, что учеба Рикарда в сельскохозяйственном училище обходится слишком дорого, хотя все прекрасно знали, как отец гордился Рикардом. В семье никогда ничего не скрывали друг от друга. Наверное, потому-то им всем так хорошо было вместе. Но в такой вот день взять и вытащить этот злосчастный конверт - нет, это было бы обидно всем и несправедливо по отношению к самому себе. При таком настроении отец мог и расстроиться сверх меры. И, конечно же, завел бы разговор о Рикарде, о примерном Рикарде, который никогда не доставлял родителям никаких неприятностей.
ТРЕТИЙ ДЕНЬ, ВОСКРЕСЕНЬЕ
Воскресенье, в сущности, - один из наименее приятных дней. Особенно теперь, когда на дворе ни зима, ни лето. Но все с нетерпением ждут этого прекрасного дня, а наступит он - не знают, куда себя деть.
Тоску нагоняли и колокола, которые били, провожая каждую четверть часа, до тех пор, пока воскресный день наконец не пересечет ту грань, за которой становится совестно, что потратил этот день впустую.
Весь день они ходили друг за другом и были раздражены, не смея этого показать. Ведь воскресенье есть воскресенье, святой день. Это и отдых от работы, и отрыв от будничного уклада; еженедельная революция, к которой успеваешь приспособиться лишь тогда, когда она уже на исходе; это день, возведенный на пьедестал, откуда его нельзя низвергнуть. Грех тому, кто позволит себе непочтительно отнестись к этому дню. Ведь каким бы грустным он ни оказался, они радовались, ожидая его, и так же радостно будет ждать следующего. Да и в этой истории с письмом нет ничего такого уж страшного. Енс, в сущности, никогда не боялся отца. Вот только зачем он вечно ставит ему в пример брата Рикарда, этого непогрешимого брата Рикарда.
Вечером Енс запихнул письмо между Библией и поваренной книгой. Никто никогда не прикасался ни к той, ни к другой.
ЧЕТВЕРТЫЙ ДЕНЬ, ПОНЕДЕЛЬНИК
Весь понедельник письмо простояло между этими двумя толстенными книгами. И всякий раз, когда Енс собирался вынуть его, кто-нибудь непременно входил в комнату.
В этом доме никто никогда не оставался в одиночестве, и это давало ощущение уюта. Но и уж конечно невозможно ничего сделать тайком. А если на отца нападет охота слушать радио, никакие силы не заставят его оторваться от приемника и покинуть комнату.
ПЯТЫЙ ДЕНЬ, ВТОРНИК
Перед завтраком удалось выудить письмо и запихнуть его в учебник по истории. Надежнее держать его при себе в школьной сумке. Да и, в конце концов, сегодня он непременно должен его показать. Классная руководительница уже с удивлением поглядывает на Енса. Должно быть, она ждет ответа на свое письмо. Его ведь так и не наказали. Только послали это письмо его добросердечным родителям, которые не расстраиваются по пустякам. Главное рассказать все как есть. Родители к тому же не выносят вранья. Отец всегда говорит, что одна ложь тянет за собой другую. У отца единственный недостаток: он любит без конца твердить одно и то же.
Наверное, в письме написано, что Енс солгал. Ведь учительница больше всего возмущалась его ложью. Если бы он сразу во всем признался, тогда - да, что тогда? Тогда, значит, все было бы в порядке и не важно, что он разбил окно? Но может, взрослые просто так говорят, потому что опоздал признаться? Хорошо бы знать это заранее. Вот если бы он тогда там, на школьном дворе, как только увидел, что окно разбито, заявил бы: "Да, это я". - "Ты хотел разбить окно?" - "Да". - " Ты думал, что сможешь точно попасть?" - "Да". "Зачем ты это сделал?" - "Чтобы посмотреть, как оно разобьется". - "Может быть, ты раскаиваешься?" - "Нет, уж очень здорово получилось".
Интересно, что бы тогда ему сказали. Он боялся снова услышать рассуждения про "ложь". Это звучало так нарочито, что становилось просто противно. Почти так же, как когда расхваливают Рикарда. Хорошо, что Рикард такой примерный, но совсем не обязательно выслушивать про это каждый день.
ШЕСТОЙ ДЕНЬ, СРЕДА
И когда за обедом Енс наконец собрался все рассказать родителям, отец вдруг произнес:
- А парень-то врал и хотел выкрутиться!
Суп застрял в горле у Енса.
Это была та самая старая-престарая история еще со времен войны. История про одного парня, который работал с отцом, он обманул своих товарищей, и с тех пор они не желали его знать. История эта рассказывалась дома множество раз.
- А все ложь, одна ложь всегда тянет за собой другую, - сказал отец.
Когда отец принимался рассказывать об этом, никто не мог его остановить.
- Что ж, пусть пеняет на себя!
- Мы это уже слышали! - сказал Енс Кристиан. Он даже покраснел от стыда и злости.
Мать удивленно взглянула на него, а отец смущенно улыбнулся. Все трое огорчились, а ведь им всегда так хорошо было вместе.
СЕДЬМОЙ ДЕНЬ, ЧЕТВЕРГ
Ложась спать, Енс взял с собой письмо. При мысли о том, что письмо могут обнаружить, сердце его сжалось от страха.
Еще, чего доброго, подумают, что он вообще не собирался его передавать. Всю ночь Енс нащупывал рукой конверт под подушкой. Утром Енса вырвало, и его оставили дома. У него поднялась температура. Он знал, что в этот день ему не выдержать взгляда учительницы. Ведь все неожиданно обернулось так, что он уже не был уверен, отдаст ли письмо родителям. Хорошо бы дождаться такой минуты, когда и мать и отец будут в добром расположении духа. Но, с другой стороны, в этом случае как раз всего хуже было их огорчить.
Енс поздно встал с постели, но все же начал помогать матери по хозяйству. Он стоял у крана и подливал в таз воду для стирки. Енс стоял спиной к матери и думал, как бы рассказать ей о письме. Мать готовила бутерброды к завтраку, и так хорошо им было вдвоем - как прежде, как давным-давно, когда Енс был маленьким.
Он почувствовал, что мать смотрит на него, и кровь мгновенно прихлынула к затылку. Но прежде, чем он успел что-либо сказать, она спросила:
- Ты чем-то огорчен?
Он обернулся так резко, что вода из таза плеснула на пол.
- Нет, - невнятно проговорил он севшим голосом.
- Если у тебя какие-то неприятности, просто скажи мне...
- Да нет, ничего, - сказал он и, опустившись на колени, стал вытирать пол тряпкой.
- А как дела в школе? - спросила мать, когда они сели завтракать.
- Нормально, - легко бросил Енс.
- Смотри, не обижай отца, - сказала мать.
Вот когда она решила его укорить.
ВОСЬМОЙ ДЕНЬ, ПЯТНИЦА
И в этот день Енс не пошел в школу. Миновав пустырь, где уже строились новые дома, он вдруг свернул влево, к тем улицам, где прежде играл с приятелями в лапту. Он шел, считая перекрестки, и вспоминал, как они, мальчишки, воображали, что очень быстро и далеко бегают. Как давно это было!
Письмо лежало за пазухой. В половине одиннадцатого Енс повернул домой. Он знал, что мать собиралась за покупками. В эту пятницу родители никуда не пойдут: нет денег. Но что-нибудь вкусненькое мать обязательно приготовит, ведь как ни говори - день получки.
Енс вскипятил чайник и, подержав письмо над паром, открыл конверт. Это оказалось легче, чем он предполагал; только от пара намокла и другая сторона конверта, и слова "Родителям Енса Кристиана" расплылись.
Он читал письмо, и ему казалось, будто он тонет. "Безответственный" стояло там. "Лжет и выкручивается" - стояло там. "Готов свалить вину на других" - стояло там. "Характер" мальчика - стояло там. Не об отметках шла речь, а о характере. Отметки не слишком беспокоили отца. Он всегда говорил: самое главное - это характер. Правда, не совсем ясно, что он под этим подразумевал, видимо какой-то характер на все случаи жизни. И еще там стояло, что на него нельзя положиться. Если семья не примет мер и не поможет школе в воспитании у мальчика характера, учительница снимает с себя всякую ответственность. "Это уже не первый раз" - стояло там. Какая-то угроза таилась в этих словах, от страха он весь покрылся испариной.
Кто-то отпирал входную дверь. Енс ринулся к книжной полке и стал шарить на ней. Вошла мать.
- Почему ты дома?
- Я должен взять одну книжку.
- Это ты кипятил воду?
- Да, я хотел выпить какао, потому что проголодался.
- У вас что, большая перемена?
- Ага.
- Но тебе, наверное, пора бежать?
- Ну, да.
- А как же какао?
- Ладно, обойдусь.
Он выбежал, не взглянув на мать, только по сладковатому запаху понял: она побывала в парикмахерской. Он бежал и думал: это ее маленький грех, то, что по пятницам она ходит в парикмахерскую и почему-то держит это в глубокой тайне. Как будто мы с отцом не позволяем этого - да мы ей все готовы отдать! Самая замечательная мама на свете.
ДЕВЯТЫЙ ДЕНЬ, СУББОТА
Енс Кристиан прогулял школу и в субботу. До воскресенья оставался лишь один день.
Письмо он запихнул за поднос, висевший на стене: никто никогда к нему не прикасался. Письмо уже сильно помялось, ведь он прятал его где только придется, да еще и распечатывал, а вчера вечером снова заклеил. Поскольку дома он клея не нашел, пришлось взять у отца резиновый клей для велосипеда. Теперь от письма пахло бензином.
Стоило кому-то взяться за ручку двери, как у Енса начиналось такое сердцебиение, что он цепенел и не мог проглотить ни кусочка. В этот день он решил наконец обо всем рассказать - и будь что будет. Ясно, что хуже быть не может. Он пытался по-своему трезво отнестись к случившемуся, пытался заглянуть в будущее и уже оттуда посмотреть на все, что произошло, как на пустяковый эпизод.
Главное - как можно скорее сбросить с сердца этот камень. Сказать обо всем открыто, неважно где, неважно когда, пусть в середине разговора, даже если это погасит чью-то улыбку, испортит кому-то настроение, прервет чей-то рассказ.
Все утро бродил он по окраине. Письмо лежало у него за пазухой. Оно было сильно измято, и он попробовал переписать его. Полдня вчера он переписывал письмо, подражая почерку учительницы. Но ничего не получилось. Учительница писала светло-синими чернилами, с нажимом, уверенно и красиво и совершенно ровными строчками. Пока он переписывал, письмо, написанное учительницей, становилось все хуже, все грязней. На нем появились жирные пятна. Конечно, его еще можно было прочесть, но выглядело оно ужасно. Письмо подтверждало, как много беспокойства уже причинило. Оно в чем-то походило на самого Енса: какое-то неопрятное, отталкивающее, не внушающее доверия.
А Енс еще и не показал его, и никто не знает, что он прогуливал школу, что он вскрыл это письмо, пытался солгать и выкрутиться.
Но кто скажет, во всем ли надо ему признаваться. Может, достаточно сказать, что он просто боялся отдать письмо родителям? Значит, он знал, что в нем написано? Нет. А чего же он тогда боялся? Ну, мало ли...
Нет, надо сказать, что он боялся потому, что солгал учительнице и знал, что отец не терпит лгунов.
Но зачем же он продолжал лгать и дальше? Спрятал письмо и одной ложью прикрыл другую, хотя знал, что отец будет очень огорчен.
Нет...
Надо бежать домой, отдать письмо, увидеть огорченные лица родителей, стерпеть все, что ему скажут, признаться во всем, в чем нельзя не признаться.
Енс прибежал домой, вошел в комнату и на глазах у всех вытащил спрятанное письмо.
В гостиной вместе с родителями был и Рикард. Он приехал на две недели на каникулы. Было видно, как все радовались этой встрече.
- Что это у тебя было в руке, когда ты вошел? - уже после спросил отец.
- А, ничего, - ответил Енс.
ДЕСЯТЫЙ ДЕНЬ, ВОСКРЕСЕНЬЕ
Воскресенье. Десять часов утра. Люди, одетые в черное, направляются в церковь, а колокола все звонят и звонят, будто этим звоном хотят обратить в прах весь город.
Вот было бы здорово!
Мальчик стоит в переулке и смотрит на раскачивающиеся колокола. Каждые пятнадцать минут своим звоном созывают они в божий дом людей, одетых в черное. Каждый раз, когда они отзвонят, а звук, стиснутый узкой улочкой, еще плывет между домами, четыре вороны взлетают с деревьев и располагаются на колокольне. Но стоит колоколам ударить - и испуганные птицы разлетаются в стороны, но всякий раз возвращаются, стоит только стихнуть этому оглушительному трезвону. Неужели они так быстро забывают, эти птицы?
За окнами в красных глиняных или латунных горшках растут беззаботные растения, их поливают, а они просто растут и растут и никого не огорчают. Совсем как Рикард.
Рикард спросил, не хочет ли Енс прогуляться. Не у всякого есть брат на шесть лет старше, который спрашивает тебя, не хочешь ли ты с ним прогуляться. И Енс ответил, что, конечно, хочет. Потому он здесь и стоит.
Он стоит и размышляет: сказать или не сказать обо всем Рикарду? А что, это мысль. Пойти погулять с Рикардом и по дороге признаться и попросить Рикарда все уладить.
Нет, это было бы трусостью. Рикард всегда так радуется, когда приезжает домой. Рикард - молодец. Он - родительская гордость.
Но ведь и Енс - гордость. Был.
Колокола вновь закачались. Еще страшнее теперь звон, словно колокола решили разрушить этот грешный мир. Понемногу они начинают спотыкаться. Все чаще и чаще бьют вразброд. А потом снова бьют все вместе и слаженно. И левый колокол все время опережает правый.
Нет, он не может признаться Рикарду. И потом, история стала такой длинной, что, если попытаться правдиво рассказать ее, потребуется много времени. А ведь главное - успеть рассказать все, прежде чем увидишь выражение их лиц, успеть до того, как они вынесут свой приговор.
А история такая длинная.
И уж больше весь день ни о чем другом говорить не будут.
Теперь все так осложнилось, все так запуталось - он хорошо это понимает, - скорее всего, его осудят еще суровее, чем он того заслужил. Хотя заслужил он достаточно. Все так неудачно обернулось: каждый день тянул за собой следующий, и его поступок обрастал, как корой, ложью, и теперь самое главное - заставить их понять это.
Но почему они должны понять? Поймут они, может, после, когда как следует поразмыслят, все обсудят и взвесят. Тогда они увидят, как несладко ему было с той самой минуты, когда он впервые решился утаить письмо. Но он не в силах дождаться этого "после". Ему не выстоять в том потоке несправедливости, который на него обязательно обрушится поначалу. Это и есть то главное, чего он больше всего боится: они под первым впечатлением вынесут ему приговор, не разобравшись и преувеличив его вину. Такую несправедливость ему не вынести.
В оцепенении он слушает колокольный звон и вдруг понимает: да, да - они оценят это так, как если бы он действительно совершил преступление. В их глазах вина его будет непомерно велика.
Да, вот так. Церковные колокола смолкли. На улице становится совсем тихо. Окна домов глазеют на прохожих. Люди входят в дом божий, и оттуда доносятся приглушенные звуки органа.
Если он совершит что-то более страшное, действительно ужасное, тогда мера вины и наказания сойдутся, тогда справедливо, что домашние огорчатся или придут в ярость, или что там еще... Ведь сейчас уже невозможно объяснить, как все было с этим проклятым письмом.
Он вынул вдруг письмо и рассмеялся. Так этого он все время боялся?! Он, готовый сейчас совершить нечто ужасное.
Он поднял письмо кверху и на просвет прочел роковые слова: "безответственный", "характер", "ложь". Ха!
Он держит письмо двумя руками и рвет его пополам. Потом еще пополам. И еще, и еще... А сейчас я им покажу. Он лепит снежный ком и озирается на сверкающие окна. Ха! Разбить окно - это что? Ребячьи шалости! Нет, лучше он сделает что-нибудь такое, о чем пишут в газетах.
Он стоит неподвижно под церковными колоколами, замолкшими где-то там, в вышине. В его воображении одно преступление сменяется другим: кражи, побеги, преследования, убийства, потайные двери, темные закоулки, реки, окутанные туманом, мчащиеся автомобили, выстрел из-за угла, кровь на панели. Ордер на арест, особые приметы, побег за границу, проезд зайцем, ураган, мятеж, кораблекрушение. И, наконец, герой, спасающий всех от беды. Мальчик, с которым обошлись так несправедливо, что довели до преступления. Он ничего не боится. Все прощено. Мама и папа. И Рикард.
Рикард был родительской гордостью. Внезапно именно на этой мысли он останавливается. Рикард когда-нибудь совершал дурные поступки? Когда он стал родительской гордостью? Рикард смелый, умный, примерный. Рикард, который любит природу.
Енс Кристиан с искаженным лицом стоит на пустынной улице и кричит:
- Черт!!
Эхо, ударяясь о стены соседних домов, повторяет:
- Черт!
Он стоит, зажав в руке обрывки письма. Потом разжимает кулак, и осенний ветер подхватывает клочки бумаги. Теперь он знает, что возврата нет. Жизнь началась десять дней назад. Все, что было до этого, - лишь введение в жизнь, случайный, ложный путь. Сейчас он уже стал на путь преступления. А с Рикардом он еще рассчитается. Кулаками, а может, и ножом. Да, ножом. Он заставит его признаться, что он подлец и лицемер и что именно он, Рикард, виноват в том, что жизнь бедняги Енса стала невыносима. И потом Енс расскажет всю правду родителям.
Он медленно бредет домой, совершенно не представляя, что делать. Но что-нибудь он непременно сделает.
Мальчик останавливается перед дверью в гостиную. Пока еще у него нет ножа. И не потому, что он струсил, нет, он просто не успел еще его раздобыть.
Он слышит голоса из гостиной, взволнованные голоса: мать, отец, Рикард. Отец, Рикард, мать. Он толком ничего не может понять, пока отец не произносит:
- Раз ты сам считаешь, что ты обязан жениться на этой девушке...
Енс Кристиан влетает в комнату.
- Ура-а!!! - орет он.
- Тише, - осадила его мать. У родителей вовсе не сердитые лица, лишь слегка озабоченные. Они молчат. Ясно, от него хотят что-то скрыть.
Енс Кристиан, лукаво улыбаясь, подошел к Рикарду и громко спросил:
- Ты сделал ей ребенка?!
Отец поднимается и ловит ртом воздух.
Мать тоже привстала, хочет что-то сказать, но Енс Кристиан резко поворачивается к ним.
- Ура-а! - кричит он.
- Мальчик сошел с ума, - хрипло проговорил отец. А Енс Кристиан продолжает срывающимся голосом:
- А я должен был передать вам письмо от учительницы, и я не отдавал его, потому что я нарочно разбил окно, а письмо я распечатал над паром и хотел его подделать, а потом я трижды прогулял школу и... и...
И больше ничего. Действительно, ведь больше ничего и не было. Он стоял и изо всех сил стремился перещеголять своего брата, выручить его, так сказать. Но больше рассказывать было не о чем.
- А потом я украл, и убил, и скрылся на корабле... - продолжал он.
Теперь уже все стояли, внимательно глядя на мальчика.
- Маленький мой! - говорит мама. Как давно она его так не называла.
- Насчет кражи и убийства я, конечно, наврал! - проговорил он.
- Где письмо? - спокойно, как только мог, спросил отец.
- А... правда. Я только что разорвал его на мелкие клочки! - с восторгом крикнул Енс. - Вот так! - И он показал руками, как рвал письмо.
Енс снова повернулся к Рикарду и, по-мужски пожав ему руку, сказал:
- Ты хороший парень, Рикард!
Раз в неделю старуха Лиза спускалась с гор в поселок к почтовому ящику. Зимой она мчалась на старых лыжах, тупых на концах, но с хорошими креплениями. На ней были сапоги Йона, хорошо смазанные и огромные, как корабли, а чтобы ее маленькие, высохшие ноги не заблудились в этих сапогах, Лиза клала в них побольше газетной бумаги. Она мчалась по тропинке, опираясь на лыжную палку и поднимая за собой облако снега, и была похожа на ведьму, несущуюся с Лысой горы.
Осенью, когда болотные кочки покрывались водой, она, с трудом нащупывая дорогу, брела в бесформенных резиновых сапогах, и каждый из них тяжким грузом висел на ее закоченевших ногах.
Зато летом, разыскивая тропинку на скошенном лугу, она твердо и уверенно ступала по полузатонувшим болотным кочкам. Когда Лиза появлялась в поселке, люди выглядывали из окон и говорили: "Ну не диво ли, Лиза совсем не стареет". И посылали ребятишек позвать ее выпить кофе. Лиза принимала приглашение ребенка, она великолепно умела обращаться с малышами. Детям нравилось разглядывать лицо Лизы, все изрезанное морщинами, похожее на географическую карту. Множество малышей с ужасом и восторгом притрагивались крохотными пальчиками к голубым жилам на ее руках, набухшим под желтой, как слоновая кость, кожей и похожим на горные цепи, разделенные глубокими долинами.
На спуске, где узенькая тропинка выходила на проселочную дорогу, висело три почтовых ящика - синий, красный и желтый. Ограда вокруг них обрушилась уже несколько десятков лет назад, но государство сохраняло в порядке три столба, к которым они были прикреплены. Это были государственные столбы.
Лизе принадлежал желтый ящик. Когда-то на нем черными буквами было написано название маленького местечка в горах, но буквы уже давно стерлись. Впрочем, это не имело никакого значения. Почтальон знал хозяев всех почтовых ящиков в поселке. Он был так же стар, как они, как Лиза.
В жизни Лизы произошло три важных события: гибель "Титаника", смерть Йона на войне и выигрыш в лотерее. Известия о двух последних событиях она получила по почте. О гибели "Титаника" она узнала случайно: в ее дом зашел прохожий, у которого была газета, а в газете было сообщение. Лиза тогда еще не имела привычки читать газеты и жила одна-одинешенька, как и теперь. И вот она прочитала сообщение о том, что гигантский пароход наскочил на ледяную гору где-то в море; это событие произвело на нее ошеломляющее впечатление, оно уже никогда не могло изгладиться из ее памяти, оно стало определенной вехой в ее существовании.
Все ужасные мировые события, о которых Лиза узнавала позже, казались ей незначительными по сравнению с гибелью "Титаника".
Этот прохожий и стал отцом Йона. Он пришел из леса, как приходили многие, и остался ночевать, как это делали многие. Он встал рано утром, заплатил за кофе и ночлег, поблагодарил и распрощался. Лиза даже не узнала бы его, если бы встретила на следующий день.
Это было единственной ошибкой Лизы. Грех случился с ней, когда она была уже в летах, и она не придала случившемуся большого значения. Лиза родила Йона летом, на заре, никого возле нее не было, только в лесу куковала кукушка. Едва оправившись от родов, она пошла косить траву корове.
Йон подрос, начал ходить в школу. Мальчик оказался способным, хорошо учился, разбирался в механике, потом он стал помогать матери, иона смогла приобрести вторую корову. Когда пришли немцы, Йон спустился на проселочную дорогу и вместе с другими парнями захватил немецкий автомобиль. Его убили в поселке, недалеко от города. Когда оккупанты запретили держать радиоприемники, Лиза продала одну корову и купила приемник, а на оставшиеся деньги - лотерейный билет. И вот на этот билет однажды пал выигрыш. Она спрятала деньги в погребе. Ведь они пригодятся Йону: он будет учиться, поступит в вечернюю школу, а потом станет инженером. Каждый раз, пересчитывая их и пряча в железный ящик, стоявший в углу погреба, Лиза вспоминала, что Йон умер. Тогда она шла в комнату и, слушая по радио об ужасах, происходивших в мире, думала о "Титанике".
Раз в неделю Лиза спускалась в поселок к почтовому ящику, висевшему на столбе у проселочной дороги. Она ждала писем. Встречавшиеся ей люди заговаривали с ней. Им казалось, что они в чем-то перед ней виноваты; им хотелось чем-то помочь Лизе. Часто добрые люди говорили друг другу: "Нехорошо, что Лиза живет совсем одна. Подумать только, а вдруг с ней что случится!"
Им хотелось сделать для нее что-нибудь. Чаще всего они посылали за ней кого-нибудь из детей и приглашали ее зайти. И она заходила. Она брала маленькую детскую ручку в свои старые, жесткие руки, и так, крепко держась за руки, Лиза и ребенок входили в дом. Дети любили ее. Им казалось, что она принадлежит к какому-то иному миру, они наблюдали за игрой морщинок на ее лице, представлявшемся им как бы суммой многих лиц. Дети верили, что она знает все на свете.
И взрослые любили поговорить с Лизой. Им тоже казалось, что она знает больше других. Они не спрашивали прямо, есть ли у нее радио, но старались выведать, что делается в мире. Самое удивительное, что Лиза действительно знала все и могла рассказать об услышанном не в общих чертах, как обычно рассказывают старухи, нет, она знала все длинные и трудные названия городов и сел. И когда перед ней клали карту, она точно могла указать, где проходит линия фронта, она водила по карте скрюченным желтым пальцем, похожим на клюв птицы, хотя руки у нее были хорошей формы. В поселке лишь у немногих было радио и уже совсем мало кто решался передавать другим то, что слышал, ибо распространение сведений каралось смертной казнью. А кроме того, у каждого было много своих дел, своих забот, и люди часто забывали о том, что творится в мире.
У Лизы не было таких дел, о которых приходилось бы много думать. У нее была корова и маленькое поле, вспахивали его и боронили для нее добрые люди. Был у Лизы и луг, траву она косила сама и сушила сено. Зимой она протаптывала в снегу тропинку к колодцу и расчищала двор. Она колола дрова сильными, четкими движениями, а привозили ей их жители поселка.
Больше Лизе не о чем было думать, и поэтому она запоминала всякие трудные названия, которых другие не могли запомнить. Так Лиза, спускаясь в поселок верхом на своей старой, массивной палке от лыж, становилась вестницей, приносящей новости со всего широкого мира. И когда люди крестились, ужасаясь совершавшимся там безумствам - тысячи убитых, разоренные поля, сожженные леса, города, превращенные в прах и пепел, - Лиза думала о гибели "Титаника" и смотрела прямо перед собой неподвижным взглядом. У нее раз навсегда создалось свое мерило ужасов. Миллионы убитых это все равно не больше, чем те тысячи людей, которые затонули вместе с "Титаником". Когда-то давно она узнала об этом несчастье, и оно так глубоко поразило ее, что как бы срослось с ее сердцем и продолжало жить в нем. И с тех пор самые ужасные события как бы не касались ее лично, а просто происходили где-то там, в мире.
А по вечерам, когда ветер трепал березы и их листья ласкали стекла окна, Лиза, рискуя жизнью, слушала радио, и звуки оркестра наполняли ее комнатку: триста человек в Лондоне играли для нее. Потом Лиза передвигала рычажок, и звуки бетховенской музыки неслись лавиной, бурным водопадом лились между шкафом, украшенным фарфоровой собачкой, и подоконником, заставленным комнатными цветами в горшочках, и тогда она заново переживала всю трагедию на тонущем "Титанике", видела его накренившуюся палубу, слышала вопли объятых страхом смерти мужчин, женщин и детей. Эти крики прорезывали ночь и неслись в море. И казалось, ледяные морские волны прокатывались по ее комнатке, синие и высокие, наполняя ее сердце холодом бесконечности. А позже, когда музыка стихала, она долго сидела, склонясь над вязаньем... для Йона.
Нередко случалось, что из лесу появлялись люди и по старой привычке заходили к Лизе. Когда-то это было для нее источником дохода - она варила им кофе, оставляла ночевать. Тогда они приходили чаще, по нескольку раз в месяц, если позволяла погода.
Но даже теперь, во время войны, когда люди без особой нужды не бывали в лесу, все же к Лизе кое-кто заглядывал. Иногда до путников доносились звуки радио даже прежде, чем они видели домик Лизы. И в другой раз, в темноте, вечером или ночью, они с радостью устремлялись на мерцавший где-то вдалеке огонек. Вопреки приказу Лиза не затемняла своих окон и часто сидела до глубокой ночи, слушая симфонию мира, звучавшую в ее комнатке. Она слушала речи на иностранных языках, которых не понимала, и поэтому все те ужасы, которые творились в мире, казались ей еще более мрачными и таинственными. И заходившие к ней люди в страхе прислушивались к голосу мира, будучи вдали от него, и никогда никому не рассказывали о том, что слышали. Многие знали о гибели сына Лизы и считали, что старуха тронулась умом.
Однажды и он прошел мимо. Он слегка волочил одну ногу - и тут-то она вспомнила! Он сильно устал от долгой ходьбы, Лиза смотрела на густые волосы, падавшие ему на лоб, и думала - помнит ли он, узнает ли он ее? Она поставила перед ним кофе в кухне, и, пока он сидел за столом, покрытым старенькой клеенкой, а она стелила ему постель в комнате, они разговаривали через открытую дверь, совсем как в тот раз. Это было тридцать лет назад, в будущем году ей исполнится семьдесят. В поселке уже толковали о том, чтобы отправить ее в дом для престарелых. Но Лиза и слышать об этом не хотела.
Он сидел, глотая суррогатный кофе, рассказывал о войне и немного о себе самом. Он был агентом по продаже швейных машин. Теперь она вспомнила и это! Он ходил по поселкам и собирал деньги. Он придумал какое-то приспособление для швейной машины, маленькое улучшение. Но из этого ничего не вышло.
Так было и в тот раз. Теперь она вспомнила все-все. Все бы вышло, будь у него немного денег... Да. Вот оно что, все бы вышло, будь у него немного денег.
И потом, вечно не хватает времени... Да! Да! Опять прозвучало то странное слово, которого она тогда не могла понять. Она стояла в комнате и вытряхивала из подушки старую солому, вылезавшую из дыр. Она набила бы ее новой соломой, если бы знала, кто придет сегодня...
"...Не хватает времени, чтобы сосредоточиться".
"Сосредоточиться". Вот это самое слово. Она часто пыталась его вспомнить. Тогда она его не поняла. Но позже она многому научилась, стала умной, постарела.
Йону было двадцать семь, когда его убили на войне. Она стояла возле постели и думала об этом, потом вернулась в кухню. Там на столе горела лампа, а около стола сидел он, она видела его широкую спину, прямые острые плечи. И тогда он сидел так же. Прошло два года с тех пор, как Йона убили на войне.
- ...Эти проклятые немцы, - говорил гость. Он с трудом жевал жесткие бутерброды и винил немцев в своей неудаче со швейной машиной. Лиза подошла к печке, сняла кофейник и снова налила ему кофе.
...Вот так из года в год и ходишь, требуешь с людей деньги за старые машины, но теперь ему нечего было делать по ту сторону, и поэтому он пошел через лес.
Лиза подложила дров в печку. На дворе было холодно и ветрено. Наступала осень. Лиза впервые подумала об этом. Наступала осень, и ее хотели отправить в дом для престарелых. Если бы к ней пришел ленсман, ее бы посадили в тюрьму за то, что у нее радио.
Она думала обо всем этом, и откуда-то из глубины сознания выплывала одна мысль: может быть, он помнит? Такие парни проходят много лесов и ложатся спать с кем придется - и с молодыми, и со старыми. Может быть, он совсем и не помнит.
Лиза пыталась включить радио, но у нее не ладилось, она никак не могла поймать короткие волны. Тогда он открыл аппарат и начал что-то искать между лампами и трубками, а она наблюдала за его ловкими, тонкими пальцами. Вот так же они тогда справлялись с пуговицами и завязками на ее одежде. У него такие чуткие руки, ей это очень нравилось. Если бы не эти руки, она бы тогда, наверное, оставила его спать одного в комнате. Ведь не впервые парень, вышедший из леса, пытался пошалить с ней!
Она смотрела на крепкие руки, управлявшие чем-то невидимым в аппарате. Вскоре все было в порядке. Он закрыл приемник и поставил его на место. И вот они сидели вместе и слушали сообщения о всяких бедствиях. "Да, - думала Лиза, - он все может". Эта мысль проносилась в ее голове и не давала покоя. "Он все может". И опять она вспомнила о гибели "Титаника".
Лиза видела перед собой громадную накренившуюся палубу корабля, корабль погружался во мрак, видела огни, поглощаемые морем и исчезавшие в нем. И когда заиграла музыка, ей казалось, что она слышит крики людей, тонущих в море в эту ледяную ночь. И впервые за многие годы она ощутила удивительное спокойствие.
* * *
Утром, когда он заплатил за ночлег и кофе, Лиза подала ему ящичек. Она еще до зари слазила в погреб, взяла его оттуда и в последний раз сосчитала деньги. Йон умер.
Сначала он не хотел брать денег, но потом взял, и она смотрела, как он шел по лесной тропинке, держа ящичек в руках. Она видела, как он волочил ногу. Раньше он не так сильно хромал. Ему, наверное, шестьдесят пять.
Он обещал написать, когда изобретение пойдет в ход. Он шел под моросящим дождем, и Лиза следила за ним, пока он не исчез в лесной чаще, и думала об одном: помнит ли он ее? Она не решилась спросить его. Всю ночь она не спала и думала о "Титанике", о двух войнах, о Йоне. Теперь радио было в порядке. Этот агент оказал ей большую услугу. И ее осенило: она может помочь ему за все то, что он сделал для нее.
Он исчез в лесу, а она все еще стояла на каменном крылечке и смотрела ему вслед. А потом пошла в коровник с ведром. Он обещал написать, когда начнет делать опыты, когда "сосредоточится".
Каждую неделю она будет спускаться в поселок и искать письма в желтом ящике, и когда-нибудь письмо придет. Тогда она узнает, что все в порядке. И если из какого-нибудь большого хутора выйдет ребенок, она, быть может, вместе с ним направится к знакомым и навестит их.
Лиза чувствовала в этом ожидании какую-то поддержку, защиту против дома для престарелых, против ленсмана, против бед, свершающихся в мире, против тоски по Йону. Сидя по вечерам у радио, она по-прежнему вязала для Йона. Он умер, его убили на войне, но они были почти одного роста - Йон и агент, его отец. У них обоих были ловкие руки, которые могли все сделать.
Стоя у почтового ящика, висящего на государственном столбе у проселочной дороги, она чувствовала, как ожидание защищает ее от всего дурного. Оно связывало ее теперешние дела с тем, что случилось тогда, когда она впервые узнала о гибели "Титаника", с тем, что, как казалось, уже было забыто ею.
Да, это случилось еще до того, когда все несчастья в мире стали такими огромными, что их нельзя уже было измерить. Первая война, и та, что шла теперь, и Йон. И все вместе сливалось в ее сознании в одно целое, потому что это было самое большое событие в ее жизни.
Каждую неделю Лиза заглядывала в пустой почтовый ящик, ослепленная ожиданием и счастьем.
I
Диковинный Зверь спускался к реке на водопой. У него было три головы, и у каждой головы - отвратительная пасть, из которой, похожие на ножницы, торчали крупные и мелкие острые зубы. Чудище имело три пары глаз, которые одновременно обозревали все вокруг. Три шеи и бока были сплошь покрыты шипами; в лучах вечернего солнца шипы эти блестели, будто роговые или металлические. За спиной у Зверя виднелись крылья. Вот он их сложил, и послышался странный металлический лязг. Лап у Зверя было восемь, поэтому он плавно скользил, как бы совсем не касаясь земли, и двигался очень быстро.
Камыш тревожно шумел, когда Зверюга пробирался сквозь него. Все обитатели здешних мест - Антилопы, Олени с гордо поднятыми головами, плоскотелые Барсуки, Зебры и Медведи, - едва завидев чудище, кинулись врассыпную в заросли кустарника, покрывавшие топкий берег, и там затаились. Выдра нырнула и поплыла, а за ней на тихой воде протянулась серебристая дорожка. Без единого всплеска выбралась она на другой берег и исчезла в вечернем тумане, легкой дымкой укрывавшем землю. Белка высоко на дереве только моргнула - от страха она плотно прижалась к стволу и не осмеливалась даже пошевелиться. Тревожной была эта вечерняя тишь. Все вокруг будто вымерло, все живое затаилось в испуге. А тем временем на другом берегу реки Зайчиха родила пятерых серебристо-серых зайчат и тихонько, но усердно их вылизывала.
Неведомое чудище тоже замерло. До чего же странные у него были лапы: в середине копыто, как лошадиное, а вокруг него пальцы с короткими жесткими когтями, между которыми натянута прочная кожистая перепонка, а по краю, как окантовка, были еще пальцы, которые помогали Зверю ступать по болотистой почве. Хвост у чудища - весь в жесткой чешуе и шипах - так и гнулся, так и колотил во все стороны. Зверь этот мог быстро передвигаться где угодно. Из-под каждого куста за ним напряженно и внимательно следили глаза насмерть перепуганных животных: Медведь старался оценить скрытую в пришельце силу, Олень - его стремительность и ловкость, и все, все смотрели на длинные, поблескивающие зубы-ножницы. Спускаясь к реке, Зверь ловко сек ими ветки, преграждавшие путь.
Вот он почти у самой воды. Огромные лапы ступали по земле бесшумно, и лишь по скрипу чешуи можно было догадаться, что Зверь движется к реке. Солнце, клонившееся к закату, отражалось в его панцире, покрытом шипами. Наконец Зверь начал пить, он пил так долго, что река обмелела. Даже камыш, росший в воде далеко от берега, оказался на сухом месте, и, если бы не темно-зеленый цвет его стеблей, всегда находящихся под водой, кто бы мог подумать, что когда-то здесь была вода! "А если он будет есть, он всю траву у нас сожрет", - подумала Антилопа-гну. И она забилась подальше в чащу.
Но, видно, недостаточно далеко. Пока одна голова чудища пила, две другие зорко глядели вокруг, шеи по-змеиному изгибались, а торчащие из красных пастей зубы-ножницы хищно поблескивали. Стремительно повернувшись, Зверь схватил Антилопу-гну. Ножницы щелкнули и сомкнулись, хрустнул мощный хребет Антилопы. Головы разодрали тушу на части и с чавканьем стали пожирать сырые куски, перерезая ребра и хребет своими страшными зубами. Насытившись, Зверь лениво и удовлетворенно шлепнул хвостом по хрупким стеблям прибрежного камыша, тут же их поломав. Солнце спряталось за горизонт.
Зверь поплыл на другой берег; вода бурлила под сильными ударами его хвоста, оставляя пенящийся след; шеи извивались над самой поверхностью воды; волны вздымались, накатываясь на берег, и вода разливалась среди шумящего камыша. Зверь вылез на берег и, переваливаясь, рывками стал взбираться на крутой холм. Он постоял наверху, прислушиваясь и подняв свои головы к багряному закатному небу. Короткая птичья трель разнеслась вдруг над рекой, похожая на дерзкий, отчаянный смех, и тут же смолкла, не успев набрать силу.
Звери, притаившиеся в кустах, молча побрели прочь. Лишь останки растерзанной Антилопы-гну остались лежать в темноте.
II
Едва забрезжило утро, звери собрались у подножия скалы с северной стороны, чтобы вместе решить, что делать дальше. Скала была совершенно отвесной, и стоило кому-нибудь ступить на нее или низко летящей птице сильно взмахнуть крылом, как вниз обрушивалась каменная осыпь. На вершине стояло исхлестанное всеми ветрами дерево. И на его ветвях сидела на страже Птица-пересмешник; в случае опасности она должна была подать сигнал тревоги - расхохотаться во все горло, - чтобы звери успели скрыться: у кого длинные, стройные ноги - стремительной рысью, у кого короткие, сильные быстрым галопом, те, у кого крылья, - повыше в небо, а кто может быстро рыть норы - поглубже в землю.
Конечно, все они - каждый по-своему - умели уходить от опасности и все-таки чувствовали себя неспокойно. Антилопа смотрела на свои стройные ноги и думала, что они коротки и слабы, ей казалось, они с трудом несли ее сюда, хотя путь лежал по равнине. Готовность к побегу чувствовалась во всем: и в нервном подергивании кожи на спине, и в пульсирующей крови, и в ощущении неуверенности. Даже большие птицы, такие, как Гриф и Кондор, чувствовали какую-то усталость. Ведь они вчера своими глазами видели, как Зверь поднялся в небо, расправил тяжелые крылья и исчез в облаках. Маленькие пушные зверьки придвигались поближе к большим и сильным, которых раньше боялись, прижимались к ним, будто в поисках материнского тепла. Однако они видели, что и крупные звери дрожали от страха, шерсть у них поднималась дыбом, и из нее сыпались искры, стоило ее нечаянно задеть. Никто не чувствовал себя в безопасности.
Да, никто не чувствовал себя в безопасности, и никто не мог толком ничего предложить. Кое-кто что-то приглушенно выкрикивал, кто-то негромко рычал или лаял. И ни один из собравшихся не заметил, что Лис потихоньку скрылся. Вчера он лежал в зарослях кустарника с горящими глазами и смотрел, он видел, каким огромным был Зверь - а тот и вправду был громадный, - он видел, что у Зверя три головы и восемь когтистых лап и весь он покрыт чешуей и шипами, а из пастей у него торчат зубы-ножницы - такого Лис никогда раньше не встречал. И никто не обратил внимания, что Лис потихоньку ускользнул, когда увидел, как все растеряны и напуганы.
Чувствуя всю свою беспомощность, звери впали в глубокое уныние - ведь каждый надеялся, что его сосед придумает что-нибудь, каждый верил, что стоит им собраться вместе, и их страх и бессилие спадут с них, как ненужная оболочка, и останется главное: их собственная воля. Им так хотелось с наступлением дня быть вооруженными - да, вооруженными - этой своей волей к победе...
Но никакая оболочка с них не спала, они по-прежнему дрожали каждый в своей собственной шкуре, и им не на что было опереться, нечем вооружиться и защищаться было нечем. Даже голоса их стали хриплыми, почти как весной, когда северный ветер из пустыни заметал пастбища и каждый листочек свежей травы был покрыт слоем мелкого песка, как бутерброд - маслом, и с каждым глотком пищи звери вынуждены были съедать и этот мелкий песок. Да, вот как это было.
Зверь, твердили они, не зная, как еще назвать пришельца; и когда они произносили это слово, горло сводила судорога, глаза становились огромными и неподвижными и каждый старался поймать взгляд другого, но в глазах другого был тот же самый застывший страх, а некоторые просто опускали взгляд. Сова, стремившаяся прослыть знатоком латыни, назвала Зверя Tyranosaurus purpurus, имея в виду красный отблеск, который появлялся, когда темнело, и Зверь стоял, окруженный, как ореолом, этим сиянием, пугающим и притягивающим одновременно, заставляющим повиноваться и преклоняться. Но никто уже не верил Сове - слишком много промахов совершили совы последнего поколения, а молодежь - та вообще говорила, хоть и за глаза, что именно Сова - самое глупое существо из всех, она так труслива и глупа, что и на охоту вылетает только ночью; придумывает латинские названия всем несчастьям - и радуется, как будто от этого кому-нибудь легче!
Вдруг воздух задрожал от страшного, но приглушенного рева. Звери сжались. С холма, оскальзываясь на песке, спускался Лев. Многие уже приготовились кинуться наутек, но, приглядевшись, остались на месте.
Это было жалкое зрелище: едва живой Лев, с сочащейся из пасти кровью, с пятнами черной засохшей крови на шерсти; хвост, одна жесткая кисточка которого прежде внушала страх, теперь позорно волочился по песку.
Да, этот Лев уже не казался огромным. Все догадались, что произошло. Лев вступил в бой с чудищем, наверное, он просто шел мимо и задел Зверя хвостом, а тот тут же подмял Льва под себя, чтобы раздавить и искромсать его своими жуткими зубами-ножницами. К счастью, одна голова чудища немного замешкалась, поскольку была повернута в другую сторону и чем-то занята, иначе бы Льву несдобровать. И чтобы прийти на сборище зверей, пришлось Льву тащиться в обход через леса и заросли. Подойдя ближе, Лев понуро лег на землю и глухо зарычал. Все поняли, что расспрашивать его о подробностях не стоит.
Солнце уже стояло в зените, и тем, кто предпочитал сумрак, пора было прятаться. Но тут раздался голос Лиса:
- Я - посланец Зверя. Он просит не бояться его!
Все посмотрели на Лиса и заметили, что он сыт и мех его лоснится. Они с сомнением выслушали его и, честно говоря, просто подумали, что лисы на выдумку хитры. Но что-то было в нем необычное, какой-то блеск в глазах неспроста это! К тому же на хвосте у него был бант из чистого золота. Откуда такое возьмется, если не от Зверя!
- Если будете его слушаться и делать так, как он говорит, он вас не тронет, - продолжал Лис. Он сидел спокойно, помахивая пушистым хвостом так, что золотой бант реял над ним точно знамя.
- А чего он требует, этот Зверь? - спросили они боязливо.
Лис обвел взглядом собравшихся: все были напуганы. Он понял, что Зверь может требовать что угодно.
- Да совсем немного, - ответил Лис и нервно моргнул. - Он требует мира для себя и своих, он требует, чтобы вы не осложняли его жизнь и не мешали ему жить так, как он хочет.
- Мира! - повторили они. - Не мешали жить! И больше ничего не требует? Неужели он больше ничего не требует?
- Ничего, кроме мира для себя и своих, - подтвердил Лис. - Ведь Зверь великий и, в сущности, добрый, если только к нему правильно относиться.
- "Правильно относиться, правильно относиться". А как правильно относиться?
- Это значит делать все так, как он хочет, - спокойно объяснил Лис.
Звери сидели долго. Хвосты вздрагивали, каждый старался поймать взгляд другого, а поймав, отводил глаза. Посмотрели на Гну, потерявшего супругу.
- А что он хочет? - послышался вопрос.
Лис глянул вверх, в небо, и с ноткой нетерпения в голосе ответил:
- Я повторяю: чтобы вы делали все так, как он хочет.
- Так мы толку не добьемся, - заметила Сова. Когда-то ее считали мудрой, а может, просто хотелось верить в ее мудрость.
- Но мы-то как? - опять спросил кто-то. - Что все-таки должны мы делать?
- Ты опять не понимаешь? - удивился Лис, презрительно глядя на зверей. - Мы будем делать то, что он хочет!
Тут Пересмешник расхохотался. Звери услышали какой-то свист, и туда, где они сидели, упала тень. Они глянули вверх и увидели чудище. Оно складывало крылья и устраивалось на вершине скалы. Из-под его тяжелых копыт с грохотом сыпались камни и песок. Огнем горели острые когти, а из каждой пасти в ожидании очередной жертвы торчали наготове зубы-ножницы.
- Ну, так что же? - с раздражением переспросил Лис и бросил робкий взгляд на вершину скалы. Пересмешник уже поднялся на своих широких коротких крыльях и скрылся на лесной опушке. - Вы будете делать так, как хочет Зверь! Так и передать ему?
Все оглянулись на Льва. Он устало лежал и зализывал свои раны, он казался спящим. "Да, как он хочет", - сказал кто-то. Может быть, это был всего один зверек, а может быть, и несколько вместе. Лис мигом взобрался на вершину скалы и уселся рядом с чудищем так, что оказался в его тени. Звери изумленно следили за Лисом, глаза их блестели от возбуждения. Вдруг что-то зашуршало, Зверь распростер гигантские крылья, поднялся в небо, закрыв собой солнце, и вся долина погрузилась во мрак. Звери крадучись заспешили по домам.
III
В тот же вечер Зверь прикончил остававшегося в живых Гну-отца, а потом под кустом в низовье реки сожрал осиротевших детишек. От их оглушительных криков задрожал весь лес, тянувшийся вдоль спокойной реки. Звери попрятались за деревьями, смолкли птичьи трели. На безоблачном небе полыхал закат. В озере играла рыба, и небольшие волны тихо накатывались на берег. Звенели комары.
Но звери и птицы, обитатели лесов и степей, были охвачены безмолвным ужасом. Одни отправились на поиски Лиса к его норе, но не нашли его там; другие поскорей отыскали свои норы и тайники и, пока у них были запасы корма, затаились в них.
На следующую ночь Зверь расположился у реки и не разрешил никому пить свою воду.
- Чью воду? - переспросили звери. - Разве река не наша, не общая?
- Моя река, - отрезал тот. Он позвал Лиса, и тот заявил:
- Испокон веков река принадлежит Зверю. Зверь владеет ею, и ее берегами, и лесом, и степью, и всем, что есть вокруг. Он - хозяин земли, по которой мы ходим, он - хозяин всего, что растет, и дождя, который льется на землю, и дождевых туч, и самого неба.
Звери удивленно поморщились.
- Может, и мы тоже - его собственность? - спросил кто-то.
Лис пошел справиться об этом у самого чудища.
- Все здешние звери - тоже твоя собственность, господин?
Он вернулся с поникшей головой и сказал:
- Да, и вы тоже.
- А ты?
Лис глянул лукаво и промолчал. Звери испуганно смотрели на него. Да, теперь они хорошенько разглядели, что он не похож ни на кого в их лесу. Он похож немного на собаку и немного на волка, и все-таки он - Лис.
И кто-то произнес:
- Ты предал нас, Лис!
Лис рассмеялся и исчез в зарослях. Некоторым показалось, что он спрятался под крыльями Зверя. Но когда чудище взмыло вверх, Лиса уже не было.
IV
С тех пор как стоит мир, не было в лесу ничего подобного. Пастбища и жилища зверей были разорены, их мучила жажда, и, чтобы напиться, они пытались найти другой путь к реке. Но крики умирающих постоянно напоминали, чем заканчивались такие попытки. Многие звери отправились на север, в пустыню, и погибли в песках. Другие отсиживались в своих норах под гниющими стволами упавших деревьев, пока не погибли сами. Никаких песен не доносилось под вечер с деревьев, потому что деревья тоже были собственностью Зверя, и те, кто нашел в них убежище, прятались, так как понимали, что их владыка лишь из милости сохраняет им жизнь. Даже самые большие и грозные звери ходили осторожно и тихо, с каждым днем они худели, а мех их терял прежний блеск. И только у Лиса вид был цветущий, а мех лоснился; в сумерках он усаживался на берегу реки и пил воду. "А чем мы хуже этого Лиса?" - сказал кто-то из зверей. И когда стемнело, они отправились по лисьим следам, отыскали его самого и спросили:
- Лис, посоветуй, что нам делать?
- Идите за мной, - ответил тот.
Но по стопам Лиса пошли только Скунс-вонючка и Шакал, и никто не пожалел об их исчезновении, потому что Шакал питается падалью, а Скунс противно пахнет. Лев, Медведь и другие звери собрались ночью и держали совет: как справиться со Зверем. И тут хитрая Обезьянка сказала:
- Одна из голов Зверя постоянно обращена назад. Да и третья может его подвести. Тебе, Лев, это должно быть известно лучше всех, ведь только это тебя и спасло!
Эти слова не очень-то понравились Льву. Он не любил, когда напоминали, что теперь не он самый сильный из зверей. А было время, когда не чей-нибудь, а его голос, его рык повергали весь лес в трепет. Но Лев убивал добычу, лишь когда был голоден. Он не отнимал у леса его живые веселые голоса, не запрещал зверям подходить к реке. И сладких речей не произносил, и не претендовал на то, чтобы владеть землей и небом.
- Что, собственно, имеет в виду эта плутовка? - обернулся Лев к Медведю. Но Медведь только урчал в ответ - может, берег свои силы.
Обезьянка спустилась ниже по стволу и, прячась в листве дерева, продолжала:
- Я хочу сказать, что даже с одной головой не так-то легко управиться, ведь правда, батюшка Медведь?
Медведь бросил на нее сонный взгляд и проворчал что-то невразумительное. Медведь, конечно, знал, что хитрые маленькие звери считали его дураком, и все-таки он редко на них нападал, только когда хотел полакомиться мясцом понежнее. Тогда он хватал маленькую Косулю и сжимал ее в объятиях до тех пор, пока та не испускала дух.
Но Лев в отличие от Медведя слушал Обезьянку с любопытством.
- Ну и что же? К чему ты клонишь, плутишка?
- К чему? Мне кажется, что если не просто управиться с одной головой, то, возможно, тому, кто имеет три, еще труднее! - лукаво улыбнулась Обезьянка.
Медведь задумчиво кивнул. Что ж, это ему было понятно. Но Лев зловеще замахал хвостом, и Обезьянка на всякий случай в несколько прыжков снова вскарабкалась на дерево.
- И если у кого-то три головы, это вовсе не значит, что он в три раза умнее, - прошептала она из ветвей. - Может, наоборот: втрое глупее.
Непривычные это были речи, но прошло совсем немного времени, и уже весь лес повторял их, а ветер разнес по широким равнинам и нашептывал на ухо Антилопам, Оленям и Зебрам, когда на красной заре неслись они стрелой, насмерть перепуганные, в вечном ожидании беды. И оттого что чудище свирепствовало как никогда, звери все чаще задумывались: как с ним бороться?
- Если бы напасть с разных сторон, - предлагали некоторые, - трем головам пришлось бы крутиться во все стороны сразу. И Зверь перестал бы соображать и стал бы спотыкаться о собственные лапы.
- А если б еще все восемь лап разбежались в разные стороны! - мечтали другие.
Тут с вершины дерева раздался предупреждающий хохот Пересмешника. Послышался свист, и все во весь дух бросились кто куда. Вскоре лес наполнили вопли тех, кто оказался недостаточно прытким. Оставшиеся в живых были вне себя от гнева. Они уже больше не дрожали.
V
Наступление началось на седьмой день после совета. Это было на рассвете. Шел мелкий дождик, в лесу было совсем тихо. По равнинам стлался густой туман и прикрывал наступавших зверей. Собрались все лесные обитатели: сильные и слабые, четвероногие и пернатые. Воздух наполнился странным гулом. Зверь поглядел в трех направлениях и спросил, что происходит.
- Ничего, - отвечали змеи, которые так разжирели, что не могли ползать. Сытыми и гладкими они сделались с тех пор, как стали друзьями Лиса.
- Что это там, Лис? - спросил Зверь, втягивая воздух и принюхиваясь. Он чуял тревогу, пронизавшую землю и небо.
- Ничего достойного внимания Вашего Высочества, - отозвался Лис и облизнулся, проглотив последний лакомый кусочек. Зверь разинул самые маленькие свои зубы-ножницы и перекусил Лиса пополам; золотой бант вместе с пушистым хвостом остался лежать по одну сторону, другую половину Зверь выплюнул, ведь лисье мясо горькое на вкус. Он обернулся к Шакалу, чтобы задать свой вопрос и ему. Но того уж и след простыл: он побежал искать Льва, чтобы дать тому хороший совет.
Внезапно небо потемнело от тысяч машущих крыльев, и с громким гоготом птицы кинулись на Зверя, стараясь выклевать ему глаза. Зверь разинул три свои пасти и поднялся во весь рост, чтобы одним махом захватить побольше. Но казалось, сам туман порождает все новых и новых птиц. Дождем стрел падали они отовсюду, громко крича. И тут с холма послышался шум. Лев, Рысь и Леопард бросились на Зверя с одной стороны. А лесной Кот и мелкие звери с другой стороны вгрызались между шипами на панцире. Даже комары тучей двинулись на чудище, впрыскивая жгучий яд в тонкую кожу вокруг ноздрей и заставляя Зверя чихать.
И наконец, тяжело переваливаясь, подошел Медведь. Мощным рывком прижал он Зверя к земле и взгромоздился на него. Напрасно чудище било хвостом, пытаясь сбросить с себя Медведя, тот все крепче стискивал Зверя в своих железных объятиях.
Зверь не мог сообразить, что ему делать, потому что все три головы его думали разом, причем одна решала одно, другая - другое. И получилось, что восемь лап одновременно двинулись в противоположных направлениях. И так велика была их сила, что исполин сам себя раздирал на части. Этого Зверь не предвидел. Он полагал, что и головы, и лапы, и огромная его сила, державшая в страхе весь лес, послушны ему, но оказалось, что сила эта слишком велика для одного, и он уже не мог своим разумом собрать и подчинить ее себе.
Это был страшный миг. Земля содрогнулась, остановилось течение реки. В воздухе мелькали изуродованные тела животных, летели перья и клочья шерсти; от криков, стонов, воя, наполнявших воздух, дрожали деревья. Зверь боролся с утроенной, с удесятеренной яростью, и временами казалось, что своею страшной мощью он сокрушит все. Все живое в округе было растоптано, все было мертво.
Но новая, молодая жизнь заняла место старой. А Зверю все трудней и трудней приходилось справляться с тремя головами. Он уже не мог думать и в дикой жажде уничтожения бессмысленно крутился на одном месте. Земля дрожала от рева, огненное дыхание Зверя превращало воду в пар. С крутого склона сыпались камни и с грохотом падали в бездну. Деревья ломались как щепки.
Наконец последняя судорога прошла по телу Зверя, и он испустил дух. Растерзанная беспорядочная груда мертвечины - вот и все, что осталось от могучего, внушающего ужас Зверя. Тяжело дыша после боя, лесные звери спрашивали друг друга: "Что теперь с этим делать?"
Успокоившись, они задумались: "Как нам самим быть дальше?" Один бросил хищный взгляд на другого, словно спрашивая: "Мы ведь с тобой друзья?" Другой ответил тем же вопрошающим взглядом: "Да, мы друзья?"
Обезьяна быстро вскарабкалась на верхушку самого высокого дерева и закричала:
- Это я вас научила, как справиться с чудищем! Это я все придумала! Отныне никто в лесу не должен есть мяса!
Звери стояли и в полной растерянности глядели друг на друга.