(Тому, кто попал в беду)
Богом забытая горная деревушка на юге полуострова Идзу, в которой ничего примечательного и нет, кроме горячих источников. Домов на тридцать, кажется. Мне показалось, что здесь можно недорого прожить — только потому я и выбрал это заброшенное место. Дело было 3 июля 1930 года. Тогда и у меня водились кое-какие деньжата, хоть и небольшие. Но вот будущее было покрыто мраком. Не исключено даже, что я совсем не смогу писать. А если так, то через два месяца я стану таким же нищим, каким был. Конечно, денег у меня было — раз, два и обчелся, но за последние десять лет я ни разу не чувствовал себя таким богатым.
Я поселился в Токио весной 1930 года. В то время я уже жил вместе с женщиной по имени X. Мы ежемесячно получали достаточно денег из дома от моею старшего брата, но вели себя глупо и, постоянно упрекая друг друга в роскошестве, к концу месяца вынуждены были одну-две вещи нести в ломбард. В конце концов, на шестом году совместной жизни мы с X. расстались. У меня остались матрас, стол, электрическая лампа и дорожный сундук. И что самое неприятное — большая сумма долгов. Спустя два года я женился самым тривиальным образом, сосватанный одним старшим товарищем. Еще через два года я впервые вздохнул свободно. Худо-бедно, но моих литературных сборников уже было напечатано около десятка. Мне стало казаться, что надо просто побольше писать, даже если нет заказов от издателей, две вещи из трех всегда удастся пристроить. Отныне мне предстояло выполнять настоящую взрослую работу без всяких там поблажек. И я буду писать только то, что хочу.
Каким бы ничтожным и непостоянным ни был мой достаток, я все равно был рад. По крайней мере, еще месяц могу не беспокоиться о деньгах, писать то, что мне нравится. Трудно было в это поверить. В смятении чувств, не находя себе места, охваченный то восторгом, то беспокойством, я был не в состоянии даже взяться за работу.
Восемь видов Токио... Я хотел когда-нибудь попытаться не торопясь, тщательно написать этот рассказ. Написать так, чтобы десять лет, прожитые мною в Токио, отразились бы в пейзажах, соответствующих определенным моментам жизни. Сейчас мне тридцать два. По японским понятиям это значит, что ты уже достиг средних лет. Да и я сам, как это ни грустно, вполне с этим согласен, учитывая, как я изменился физически и по темпераменту. Лучше этого не забывать. Все, весна твоей жизни кончилась, теперь ты уже степенный тридцатилетний мужчина. Восемь видов Токио... Я хотел написать это произведение беспристрастно, никому не пытаясь угодить, хотел, чтобы оно стало прощанием с моей молодостью.
«Вот и он постепенно стал обывателем» — такие глупые пересуды витают в воздухе и потихоньку достигают моих ушей. И каждый раз я им твердо отвечаю про себя: «Я всегда был обывателем. Вы, видимо, этого не заметили. Все наоборот». Когда я решил посвятить жизнь литературе, глупые люди посчитали, что со мной будет легко иметь дело. А я только посмеиваюсь. Вечная молодость — это удел актеров. В литературе этого нет.
Восемь видов Токио. Я решил, что именно сейчас, в нынешний период времени, необходимо это написать. Сейчас я не связан никакими обязательствами по работе. Есть запас денег больше ста йен. Не время сейчас растерянно слоняться по комнате, попусту вздыхая то от восторга, то от беспокойства. Я должен карабкаться наверх. Купив большую карту Токио, я сел на поезд, идущий в Маибара.
Я постоянно твердил самому себе: «Я еду не развлекаться. Я еду, чтобы с полной самоотдачей создавать величественный памятник своей жизни». В Атами я пересел на поезд, идущий в Ито, в Ито сел на автобус до Симоды. Затем три часа трясся в автобусе, двигаясь на юг вдоль восточного побережья острова Идзу, и, наконец, вышел в этой жалкой горной деревушке, всего в тридцать дворов. Я думал, здесь вряд ли берут за постой больше трех йен в день. В деревне было четыре маленьких гостиницы, убогость которых едва не повергала в тоску. Я выбрал гостиницу Ф. Мне показалось, что, несмотря на все ее убожество, она все-таки несколько получше остальных. Вульгарная, невоспитанная горничная провела меня на второй этаж и показала комнату, увидев которую я, в мои-то годы, чуть не расплакался. Мне припомнилась комнатушка, которую я три года назад снимал в одном пансионе в Огикубо. Пансион располагался в Огикубо, но был самого низкого пошиба. Однако нынешняя каморка рядом с кладовкой для белья казалась еще дешевле и безрадостней.
— А нет ли другой комнаты?
— Нет. Зато здесь ведь прохладно.
— Да?
Мне показалось, что меня обманывают. Может, я плохо одет.
— Есть комнаты по 3 йены 50 сэнов и по 4 йены. Обед оплачивается отдельно. Так какую вам?
— Пусть будет 3 йены 50 сэнов. Когда захочу есть, скажу. Я сюда приехал только на 10 дней, позаниматься.
— Подождите, пожалуйста.
Горничная ушла и через некоторое время вернулась обратно.
— У нас так заведено, что если кто останавливается надолго, то он должен заплатить вперед.
— Ах, вот как!? И сколько же я должен заплатить?
— Да хоть сколько... — запнулась она.
— Вот Вам 50 йен.
— Хорошо.
Я выложил на стол денежные купюры. Терпение мое лопнуло.
— Вот. Держите все. Здесь 90 йен.
В кошельке остались только деньги на сигареты. И как это меня сюда занесло?
— Благодарю Вас, — женщина ушла.
Я не имею права злиться — внушал я себе, — мне нужно выполнить важную работу. В моем нынешнем положении вряд ли можно рассчитывать на что-то лучшее. Я достал из чемодана ручку, чернила, бумагу.
Впервые за десять лет немного разбогател, и вот вам, пожалуйста. Впрочем, все эти трудности — неотъемлемая часть моей жизни — сказал я себе, и, сделав над собой усилие, не медля приступил к работе.
Я приехал не развлекаться. Я приехал работать. В этот вечер при тусклом свете лампы я развернул на весь стол большую карту Токио.
Да... Столько лет уже я не держал в руках такой вот полной карты Токио... Десять лет назад, впервые поселившись в столице, я стеснялся купить эту карту, боялся, не засмеют ли меня, мол, вот, деревенщина, и, наконец-то решившись, с вызовом, паясничая, купил ее и, засунув за пазуху, развязной походкой возвратился в пансион. Вечером, запершись, тайком развернул эту карту. Она была очень красивая — красная, зеленая, желтая... Затаив дыхание, я погрузился в нее. Сумидагава... Асакуса... Усигомэ... Акасака... Ну, все есть. Захотел где-нибудь побывать — пожалуйста, когда угодно. Мне даже показалось, что я созерцаю чудо.
Когда я смотрю на это изображение всего Токио, похожее на тутовый лист, изъеденный шелкопрядом, то всегда представляю людей, живущих в этом городе, разные сцены из их жизни. Со всей Японии люди потоком устремляются сюда, на эту ничем не примечательную равнину, обливаясь потом и отталкивая друг друга, борются за каждую пядь земли, радуются, горюют, завидуют друг другу, враждуют, женщины зовут мужчин, а мужчины просто бродят, ошалевшие. Вдруг, безо всякой связи, мне вспомнилась горестная строка из повести «Мореное дерево»71: «Что такое любовь? Любовь — это когда мечтают о прекрасном, а делают грязное дело». Впрочем, эти слова прямого отношения к Токио не имеют.
Тоцука. Здесь я жил в самом начале. Мой старший брат один снимал здесь целый дом и учился скульптуре. В 1930 году я окончил лицей в городе Хиросаки и поступил в Токийский Университет на отделение французской филологии. Намеревался слушать лекции по французской литературе, хотя ни бельмеса не понимал. Я был такой ленивый почитатель преподавателя Тацу-но Ютака72. Я снимал заднюю комнату в пансионе в трех кварталах от дома брата. Хотя мы и родные братья, но, живя под одной крышей, наверняка стесняли бы друг друга. Вслух мы об этом не говорили, но пришли к молчаливому соглашению, что жить вместе будет неудобно обоим, и решили поселиться в трех кварталах друг от друга, хотя и на одной улице. Через три месяца брат заболел и умер. Ему было 27 лет. После его смерти я так и остался жить в Тоцука. Со второго семестра я почти не ходил в университет. Я спокойно помогал подпольщикам, которых все так боя гея. Сблизился, не без брезгливости, с литераторами, писавшими весьма напыщенные произведения, которые они хвастливо именовали частью общего дела. В то время я был самым настоящим политиком. Осенью того года из деревни ко мне приехала женщина. Я вызвал ее. Это — X. Я познакомился с ней ранней осенью того года, когда поступил в лицей, мы с ней весело проводили время в течение трех лет. Она — грубая гейша. Я снял ей комнату на улице Хигаси Комагата в районе Хондзё. На втором этаже над лавкой плотника. Физической близости у нас до этого времени никогда не было. Из-за этой женщины из деревни приехал мой старший брат.
Потерявшие семь лет назад отца братья встретились в темной плохонькой комнатушке в Тоцука. Старший проливал слезы, пораженный тем, как резко изменился, как ожесточился младший. Я решил отпустить X. с братом при непременном условии, что мне позволят на ней жениться. При этом старший брат, несомненно, страдал куда больше меня, самонадеянного глупца. Накануне ее отъезда я впервые ее обнял.
Брат сразу же увез ее в деревню. Она все время была рассеянна. От нее пришло письмо, выдержанное в сухом, деловом тоне, что она, мол, благополучно добралась, и больше не было никаких вестей. Видимо, она была совершенно спокойна. Мне показалось это обидным. «Я тут борюсь изо всех сил, — думал я, — взбудоражил всех родственников, причиняю матери адские мучения. А ты, проявляя какое-то тупое самодовольство, умыла руки — это безобразие. Ты должна мне каждый день письма писать! Вот так-то ты ко мне относишься!» Но X. — не из тех, кто любит писать письма. Я был в отчаянии. Погрузился в деятельность, о которой уже говорил, и с раннего утра до позднего вечера был по горло ею занят. Если люди меня просили, я никогда не отказывался. Понемногу стало понятно, что мои возможности далеко не безграничны. Я пришел в еще большее отчаяние.
Я понравился женщине из бара на задворках Гиндзы. У каждого человека хоть раз в жизни бывает период, когда он всем нравится. Такой вот период полной распущенности. Я пригласил эту женщину, и мы вместе поехали на море в Камакуру. Я считал, что когда ты потерпел крах, самое время умереть. На своей безбожной работе я тоже терпел неудачу за неудачей. Я взвалил на себя эту работу, которая даже физически была мне не по силам только потому, что не хотел прослыть трусом. X., она всегда думает только о собственном благополучии. Ты — не женщина. Ты не хотела знать о моих страданиях, вот и получай! Так тебе и надо! Самые тяжелые мучения мне причинил разрыв с родственниками. Сознание того, что из-за истории с X. от меня отвернулись и мать, и младший брат, и тетя, послужило главной и непосредственной причиной моей попытки утопиться. Женщина погибла, а я выжил. Я уже много раз писал о погибшей. Это — черное пятно на всей моей жизни. Меня посадили в тюрьму. Провели расследование, но до суда не дошло. Дело было в конце 1930 года. Старшие братья были добры к младшему, так и не сумевшему умереть.
Старший брат добился освобождения X. от ремесла гейши и в феврале следующего года отправил ее ко мне. Он у меня всегда педантично исполняет обещания. X. заявилась с самым беззаботным видом. Мы сняли 30-йеновую квартиру в Готанда, рядом с бывшей резиденцией князей Симадзу. X. усердно трудилась. Мне было 23 года, ей — 20.
Готанда — это время моих глупостей. Я был совершенно безволен. Мне совсем не хотелось начинать все с начала. Я жил, постоянно подлаживаясь под друзей, от случая к случаю посещавших меня. Своего позорного прошлого я не то что не стыдился, а даже тайно гордился им. В то время я был наглым молодым идиотом. В университет я по-прежнему почти не ходил. Я не любил утруждать себя и жил, равнодушно взирая на X. Дурак дураком! Не делал ничегошеньки. Кое-как снова стал заниматься той самой деятельностью, о которой уже говорил. Но без прежнего энтузиазма. Праздный нигилизм. Вот таким я был, когда впервые поселился на одной из токийских улочек.
Летом того года я переехал. Канда — Добогё. Затем, поздней осенью — Канда — Идзумитё. Ранней весной следующего года — Ёдобаси — Касиваги. Тут не о чем рассказывать.
Взяв псевдоним «Сюриндо», увлекся хайку. Старею. Из-за своего участия в подпольной деятельности дважды попадал в тюрьму. Когда выходил из тюрьмы, по приказу товарищей переезжал в другое место. Никакого восторга, никакого отвращения. Полное безволие — если для общего блага, что ж, пожалуйста.
Вдвоем с X. мы рассеянно и праздно проводили день за днем, как первобытные мужчина и женщина. X. была весьма жизнерадостна. Два-три раза в день осыпала меня грязной бранью, а потом, как ни в чем не бывало, бралась за английский. Я составил для нее расписание и заставлял ее заниматься. Но, вообще-то, запоминала она плохо. Кое-как научившись читать латинские буквы, в какой-то момент это дело забросила.
Писать письма она не умела. Да и не любила. Черновики для нее писал я. Ей нравилось изображать из себя старшую сестру. Даже когда меня забирали в полицию, это ее не слишком расстраивало. Иногда она даже радовалась, считая, что я терплю за правое дело. Доботё, Идзумитё, Касиваги — тогда мне было 24.
Поздней весной того же года мне опять пришлось менять место жительства. Почувствовав, что вскоре меня вновь вызовут в полицию, я сбежал. На этот раз мое положение было достаточно серьезным. Наврав что-то несусветное старшему брату, я получил от него разом двухмесячное денежное содержание и удрал из Касиваги. Домашний скарб, разделив понемногу, оставил у разных друзей и, взяв с собой лишь самое необходимое, переехал в район Нихонбаси, сняв довольно большую комнату на втором этаже у лесоторговца на улице Хатёбори.
Я стал уроженцем Хоккайдо по имени Отиаи Кадзуо. Разумеется, тосковал. Я берег деньги, которые у меня были. «Как-нибудь образуется» — такими беспомощными мыслями я отмахивался от своей тревоги. Я не думал о будущем. Я ничего не мог. Изредка шел в университет и долго молча валялся на лужайке перед аудиторией. В один прекрасный день я услышал очень неприятную новость от одного студента экономического факультета — моего однокашника по лицею. Было такое чувство, будто я ошпарился. Не может быть! Студента, который мне об этом рассказал, я возненавидел. Надо спросить у X., и все разъяснится, решил я. Поспешно вернулся к себе на второй этаж в Хатёбори, но никак не мог заговорить о том, что меня волновало. Был вечер, начало лета. Западное солнце светило в комнату, и было жарко. Я попросил X. купить мне бутылку пива «Орага». Бутылка пива «Орага» тогда стоила 25 сэнов. Выпив ее, я попросил еще одну, но X. накричала на меня. Это помогло мне решиться. И нарочито безразличным тоном я рассказал X. о том, что сегодня услышал от студента. «Вот дурья башка!»— сказала X., как говорят у нас в деревне, и сердито нахмурилась. Потом тихо продолжила свое шитье. Тяжелый осадок, оставшийся в душе после того разговора, развеялся. Я верил X.
В тот вечер я прочитал одну дурную книгу. «Исповедь» Руссо. Когда я дошел до описания того, сколько горя хлебнул Руссо из-за прошлого своей жены, мне стало невыносимо. Я перестал верить X. Тем вечером я вынудил ее все рассказать. Студент сказал мне правду. На деле оказалось еще ужаснее. У меня возникло ощущение, что если докапываться до истины, конца и края этому не будет. И я остановился.
Я не имею права кого-либо осуждать в подобной ситуации. Сам хорош. Достаточно вспомнить хотя бы о той истории в Камакура. Но в тот вечер я был вне себя. Спохватился, что до того дня берег X., если можно так выразиться, как зеницу ока, и гордился ею. Жил для нее. Я все время думал, что спас ее, помог ей сохранить чистоту. Я простодушно соглашался со всем, что она мне говорила, отважно верил ей на слово. Я и друзьям с гордостью об этом рассказывал. Мол, X. такая стойкая, ей удалось сохранить себя до того, как она попала ко мне. Меня просто распирало от радости. Глупый мальчишка! Я не знал, что такое женщины. Я и не подумал возненавидеть ее за обман. Признавшись, она показалась мне еще более привлекательной. Хотелось погладить ее по спине. Мне было просто досадно. Потом стало противно. Взял бы дубину и обрушил ее на свою жизнь. Короче говоря, мне стало невыносимо. И я явился с повинной.
Прокурорская проверка уже почти закончилась, и я, оставшись живым, снова шагал по улицам Токио. Возвращаться мне было некуда, кроме комнаты X. И я поспешил к ней. Грустное воссоединение. Криво улыбаясь, мы пожали друг другу руки. Уехав из Хатёбори, перебрались в район Сиба, на улицу Сиро-ганэ. Мы снимали комнату во флигеле пустующего дома. Старшие братья хоть и возмущались, но потихоньку присылали мне из дома деньги. X. была бодра, как ни в чем не бывало. Но я стал понемногу прозревать и осознал, каким был дураком. Я написал предсмертное произведение. «Воспоминания» — на сто страниц. Оно стало моей первой пробой пера. Я хотел записать, ничего не приукрашивая, все дурное, что сделал, начиная с детских лет. Была осень двадцать четвертого года моей жизни. Сидя в своей комнате и разглядывая густо заросший травой большой заброшенный сад, я заметно утрачивал веселье. Я опять хотел умереть. Вы скажете, это все аффектация. Пусть аффектация. Я был тщеславен. Я все-таки считал человеческую жизнь драмой. Или нет, драму — человеческой жизнью. А сейчас я уже никому не нужен. И моя единственная X. тоже запачкана чужими руками. Нет ничего, что бы вдохновляло жить дальше. И я, последний из вымирающею племени глупцов, решил умереть. Я твердо намеревался добросовестно сыграть роль, которую уготовило мне время. Такую тягостную, низкую роль — всегда оказываться неудачником.
Но человеческая жизнь — не драма. Никто не знает, что будет во втором акте. Есть, правда, люди, которые выходят на сцену в роли «умирающего», но так до конца и не сходят со сцены. Я полагал написать совсем короткое предсмертное послание и чистосердечно рассказал о своем детстве — мол, жил на свете такой вот испорченный ребенок, — о своем отрочестве, но написанное мною неожиданно сильне1шшм образом захватило меня, и во тьме, меня окружавшей, забрезжил слабый свет. Я не смог умереть. Одних «Воспоминаний» мне показалось недостаточно. В самом деле, я ведь описал только часть. А я хочу описать все. Хочу выложить всю правду о своей жизни до сегодняшнего дня. Рассказать и о том, и об этом. Оказалось, существует очень много такого, о чем хочется написать. Начал с тот, что случилось в Камакура. Никуда не годится. Что-то где-то не так. Написав одно произведение, не почувствовал себя удовлетворенным. Перевел дух и взялся за другое. Никак не мог поставить точку, все писал и писал, соединяя написанное запятыми. Этот демон, манящий в бессмертие, мало-помалу начинал мною овладевать. Вот я и размахивал своим комариным топориком.
Мне исполнилось 25. 1933 год. В марте мне предстояло закончить университет. Куда там закончить, я и на экзаменах даже ни разу не был. Дома этого не знают. Они, видимо, считают, что я, по крайней мере, отучусь в университете и тем самым искуплю свои прежние выходки. Надеялись, что у меня хватит совести хотя бы на это.
А я их надежд совсем не оправдывал. У меня нет никакого желания заканчивать университет. Обманывать тех, кто тебе верит, это — ад, с ума можно сойти. Я жил в этом аду в течение двух лет. «В следующем году обязательно закончу, пожалуйста, прости меня, ну, еще один год...» — умолял я со слезами старшего брата, а потом предавал его. И в тот год было то же самое. И на следующий. Одолеваемый мыслями о собственной неполноценности, терзаемый чувством самоуничижения, страхом, желая, но не умея умереть, я увлеченно, повинуясь лишь собственному настроению, писал произведения, которые считал своим предсмертным посланием. Если бы только они получились... Возможно, они отдают напыщенной юношеской сентиментальностью. Но мне было не жалко отдать жизнь ради этой сентиментальности. Когда были готовы три-четыре рассказа, я стал складывать их в большой бумажный пакет. Постепенно количество вещей увеличивалось. На пакете я вывел кистью: «На закате дней». Так я решил назвать эту серию. В смысле, все, конец.
На пустующий дом в Сиба нашелся покупатель, и ранней весной того года мы вынуждены были оттуда съехать. Поскольку я не окончил университет, сумма денег, присылаемых из дома, соответственно уменьшилась. Придется еще больше экономить. Район Сугинами, третий квартал улицы Аманума. Мы сняли комнату в доме у своего знакомого и жили там. Хозяин дома работал в газете и был достойным гражданином. Мы жили у него два года и, по правде говоря, причинили ему много беспокойства. У меня по-прежнему не было желания заканчивать университет. Как дурак, я был полностью поглощен работой над завершением своего сборника произведений. Опасаясь попреков, я, ради хотя бы временного спокойствия, наврал и этому своему приятелю, и даже X., что в будущем году закончу университет. Примерно раз в неделю я надевал студенческую форму и выходил из дома. В университетской библиотеке наобум брал книги, разом их проглатывал, йотом то дремал, то набрасывал черновики для своих рассказов, а вечером, выйдя из библиотеки, возвращался в Аманума. Ни X., ни мой приятель никогда ни в чем меня не заподозрили. С виду я выглядел как обычно, но втайне нервничал. С каждым часом я все больше торопился. Хотелось закончить работу над рукописью, пока не прекратились денежные посылки из лома. Но я совсем выдохся. Мон демон был беспощаден, он готов был высосать из меня все соки.
Прошел год. Университет я так и не закончил. Братья были в ярости. Я опять унижался и плакал. Снова врал, уверяя их, что уж в следующем-то году закончу наверняка. Ничего другого я просто не мог придумать, чтобы получить от них деньги. О реальном положении дел я не решался никому сказать. Не хотелось никого впутывать. Пусть уж меня одного считают отбившимся от рук, блудным сыном. Я верил, что в этом случае сумею не навредить своим близким, они не окажутся замешанными в мои дела. Я был не настолько сумасброден, чтобы прямо сказать: «Мне нужен еще год, чтобы закончить свое предсмертное послание». Больше всего мне не хотелось, чтобы меня сочли эгоцентричным, так сказать, романтическим мечтателем. Даже братьям ничего не останется делать, как прекратить выплату денежных пособий, если я скажу, что деньги мне нужны для такой фантастической цели. Ведь если они станут присылать мне деньги, зная реальное положение дел, люди сочтут их моими соучастниками. Для меня это было невыносимо. Я совершенно серьезно — хотя в этом и было что-то от двойной морали жулика — думал, что должен, лукавя и раболепствуя, обманывать своих братьев. По-прежнему раз в неделю я, надев студенческую форму, отправлялся якобы на занятия. И X., и этот мой приятель из газеты искренне верили, что на следующий год я закончу университет. Я оказался в безвыходном положении. День за днем проходил, и — никакого просвета. А ведь я — не негодяй! Обманывать людей — это ад.
И вот, вскоре — первый квартал улицы Аманума. Приятель, которому от третьего квартала Аманума было неудобно добираться на работу, летом этого года переехал в другое место, находящееся за рынком в первом квартале. Это недалеко от станции Огикубо. Мы переехали вместе с ним и сияли комнату на втором этаже того же дома. Меня мучила бессонница. Я пил дешевое сакэ. На меня напал кашель с мокротой. Наверное, я был болен, но мне было не до этого.
Я хотел скорее закончить свою серию рассказов, которую складывал в тот бумажный пакет. Возможно, я был слишком эгоистичен и самонадеян, но я хотел оставить ее всем в качестве извинения. Это — самое большее, на что я способен. Поздней осенью того года я с трудом закончил писать. Из двадцати рассказов я выбрал только четырнадцать, а остальные сжег вместе с черновиками. Набрался полный дорожный сундук. Я вынес его в сад и красиво зажег. Вечером X. вдруг спросила меня: «Послушай, зачем ты сжег?» «Потому, что это уже не нужно», — ответил я с улыбкой. «Зачем ты сжег?» — повторила она тот же вопрос. Она плакала.
Я стал приводить все вокруг в порядок. Вернул книги, которые брал у друзей, письма и тетради продал старьевщику. В пакет с надписью «На закате дней» украдкой вложил два отдельных письма. Ну, вот, готово.
Каждый вечер я уходил куда-нибудь выпить. Я боялся оставаться наедине с X. В то время один однокашник предложил мне и еще нескольким приятелям издавать журнал, и я согласился. Возможно, это было и необдуманно с моей стороны. Сказал: «Если назовете ‘‘Синий цветок”, то я — не против». Неожиданно наш несерьезный замысел стал воплощаться в жизнь. Многие вызвались участвовать в нашем журнале. С двумя энтузиастами я быстро сблизился. Я, если можно так выразиться, пылал последней страстью молодости. Пляска накануне смерти. Мы вместе напивались и били тупых студентов. Любили скверных женщин, как родных, Шкафчик X. совсем опустел, а она и не заметила. Журнал «Синий цветок», посвященный чистой литературе, был готов в декабре. Но вышел только один номер, после чего наша компания распалась. Всех отпугивал этот бесцельный, граничащий с помешательством энтузиазм. Остались только мы втроем. Нас называли «тремя дураками». Но эти трое стали друзьями на всю жизнь. Меня эти два друга очень многому научили.
Приблизился март, а с ним и пора выпускных экзаменов. Я старался поступить на работу в одну газету. Приятелю, у которого мы жили, а также X. я всячески демонстрировал, что поглощен приближающимся окончанием университета. Я очень веселил домашних, говоря, что стану репортером и заживу самой заурядной жизнью, как простой смертный. Конечно, лучше было бы признаться во всем, но мне хотелось хоть на день, хоть на час продлить мир в нашем доме, я так боялся испугать своих близких, вот и врал, пока мок Я всегда был таким. К тому же, оказываясь в безвыходном положении, неизменно думаю о смерти. Я никому не мог открыть страшной правды своего истинного положения, понимая, что она всех только невероятно поразит и возмутит, поэтому я тянул, думая: «еще немного, вот, еще немного, и...» — а сам все больше погружался в преисподнюю лжи. У меня не было серьезного желания устраиваться на работу в газету и не было никакой надежды сдать экзамены. Мои укрепления, построенные на столь совершенном обмане, готовы были пасть. Я понял, что пришло время умереть. В середине марта я один поехал в Камакуру. Эго был 1935 год. В горах Камакура я попытался повеситься.
Да... Вот уже пять лет прошло с тех пор, как мы устроили весь этот переполох в Камакура, бросившись в море. Я хорошо плаваю, и умереть в море для меня оказалось непросто. Теперь я решил повеситься, потому что как-то слышал, что это наверняка. Но я снова опозорился, так и не сумев умереть — дыхание восстановилось.
Может быть, у меня шея толще, чем у других. Так или иначе, я вернулся домой в Аманума совершенно потерянный с красной, распухшей шеей.
Я потерпел неудачу, потому что хотел сам определять свою судьбу. Когда, не помня себя, я вернулся домой, то попал в доселе незнакомый, странный мир. На пороге X. украдкой погладила меня по спине. Все остальные тоже были добры ко мне. Все жалели меня, говоря: ну, вот и ладно, хорошо, что так закончилось. Я был поражен тем, что жизнь может быть так благосклонна. Старший брат примчался из деревни. Он меня отругал, но я соскучился но нему и был счастлив его видеть. Ничего подобного мне не приходилось испытывать никогда.
Моя жизнь сразу стала развиваться непредсказуемо. Через несколько дней у меня ужасно заболел живот. Я не спал сутки, положил на живот грелку. Потерял сознание, вызвали врача. Меня прямо в одеяле положили на носилки и отвезли в хирургическую больницу Асагая. Сразу сделали операцию. Это был аппендицит. Из-за того, что поздно обратился к врачу, да к тому же лечился теплом, состояние было тяжелым. Гной разлился в брюшную полость, и операция была очень сложной. На второй день после операции я стал харкать кровью. Вдруг дала о себе знать застарелая грудная болезнь. Я едва дышал. Врачи уже махнули на меня рукой, но я, несмотря на всю свою греховность, выздоровел. Прошел месяц, и у меня остался только рубец на животе.
Но меня как инфекционного больного перевели в терапевтическую больницу около станции Кёдо в Сэтагая. X. все время была со мной. Она мне рассказывала со смехом, что врач запретил ей целовать меня. Главный врач этой больницы был другом моего старшего брата. Мне уделялось особое внимание. Были сняты две большие больничные палаты, туда перевезли весь наш домашний скарб, и мы там поселились. Май, июнь, июль... Когда стали появляться москиты и в палатах повесили противомоскитные сетки, я по рекомендации главного врача переселился в город Фунабаси в префектуре Тиба, чтобы поменять климат. Это — на побережье. Мы сняли квартиру в новом доме на окраине. Мне была предписана перемена климата, но ничего хорошего из этого не вышло, опять же по моей собственной вине. Со мной произошло нечто ужасное, превратившее мою жизнь в ад. Там, в хирургической больнице Асагая, я приобрел отвратительную привычку. Мне давали обезболивающее. Вначале — утром и вечером во время перевязок, чтобы облегчить боль, но спустя некоторое время я уже не мог уснуть без него. А я очень плохо переношу бессонницу. Я каждую ночь выпрашивал лекарство у врача. Тамошним врачам не было дела до моего здоровья, и они всегда с готовностью выполняли мои просьбы. Когда меня перевели в терапевтическую больницу, я продолжал приставать к главному врачу, выпрашивая лекарство. И врач из трех раз на третий неохотно выполнял мою просьбу. Я постепенно стал требовать это снадобье не для того, чтобы облегчить физические страдания, а для того, чтобы заглушить чувство стыда и тревоги. Никак не мог выйти из состояния постоянной угнетенности. Когда я переехал в Фунабаси, я пошел к местному врачу и, пожаловавшись на бессонницу и зависимость от препарата, настойчиво потребовал лекарство. Затем я вынудил этого малодушного врача выписать мне рецепт и стал сам покупать препарат в местной аптеке. Опомнился я, уже превратившись в законченного наркомана. У меня сразу же возникли денежные трудности. В то время старший брат каждый месяц присылал мне по 90 йен на жизнь. Оплачивать еще и мои непредвиденные расходы он отказался. И это естественно. Я ведь не делал ровным счетом ничего, чтобы отблагодарить брата за любовь. Делаю, что хочу, и прожигаю жизнь. С осени того года но улицам Токио бродил уже не я, а какой-то неопрятный, запущенный полубезумен. Он принимал разные обличья, но был во всех неизменно жалок. Я хорошо помню все эти обличья. Это невозможно забыть.
Во всей Японии не нашлось бы человека отвратительнее меня. Ездил в Токио, чтобы одолжить 10-20 йен. Бывали случаи, когда я, придя в редакцию журнала, плакал перед всеми сотрудниками. Случалось даже, что на меня кричали, потому что я был слишком назойлив. В тот период мне удавалось немного заработать, продавая рукописи.
Пока я валялся по больницам, стараниями друзей два-три предсмертных послания из того самого бумажного пакета были опубликованы в хороших журналах. Появились и отклики — одни ругали меня, другие хвалили, все это вместе взятое совсем меня подкосило. Я плохо соображал, все время был возбужден и еще сильнее пристрастился к лекарству. Терпя неимоверные мучения, я, тем не менее, без зазрения совести обивал пороги редакции, требовал, чтобы меня принял кто-нибудь из сотрудников или главный редактор, и выпрашивал гонорар.
Поглощенный только собственными страданиями и из-за этого помутившись рассудком, я не замечал очевидного, того, что другие тоже из кожи вон лезут, чтобы выжить. Из того бумажного пакета я продал все вещи до единой. Больше у меня ничего не осталось. Написать же быстро что-нибудь еще — я просто не мог. Мне не о чем было больше писать. В то время в литературных кругах про меня говорили так: «Талантлив, но совершенно аморален». Я же был уверен, что какие-то ростки добродетели у меня все-таки есть, а вот таланта — нет. Я не находил у себя так называемого литературного таланта. У меня был а лишь способность всецело отдаваться работе. Я — не утонченный человек, деревенщина. Живу, слепо следуя жесткому правилу не одалживаться и никого не обременять, но когда становится невмоготу, начинаю вести себя с отчаянной наглостью.
Я вырос в очень консервативной семье. Брать деньги в долг — считалось самым тяжким грехом. Стремясь избавиться от долгов, я влезал в еще большие. Я сознательно увеличивал дозу, желая заглушить стыд. Сумма, выплачиваемая аптеке, неуклонно росла. Бывали моменты, когда я брел среди бела дня по Гиндзе и плакал горючими слезами. Хотел денег. Я одолжился примерно у двадцати человек, можно сказать, отобрал деньги силой. И умереть не мог. Прежде чем умереть, я должен был расплатиться с долгами.
Меня стали избегать. Осенью 1936 года, через год после того, как я переехал в Фунабаси, меня посадили в машину и привезли в Токио в какую-то больницу в районе Итабаси. Проспав ночь, я обнаружил себя в палате психиатрической клиники. Я пробыл там месяц, и, наконец, погожим осенним днем меня отпустили. Я сел в машину вместе с X., которая приехала за мной.
Мы месяц не виделись, но оба молчали. Автомобиль тронулся с места, и через некоторое время X. нарушила тишину.
— Надеюсь, ты больше не будешь принимать лекарства? — сердито сказала она.
— Теперь я никому не стану верить, — сказал я единственную вещь, которую усвоил в больнице.
— Да?— прагматичная X., судя по всему, решила, что я говорю о долгах. Кивнув головой, сказала:
— На людей полагаться нельзя.
— И тебе больше не верю.
X. надулась.
Пока я был в больнице, X. выселили из дома в Фунабаси, и теперь она жила в Аманума. Там я и осел. От двух журналов я получил заказы. Я начал писать в тот же вечер, как вернулся домой из больницы. Закончив две повести и получив гонорар, отправился в Атами и там безудержно пьянствовал целый месяц. Я не знал, что мне теперь делать. Брат должен был ежемесячно высылать мне деньги еще три года, но огромные долги, в которые я влез, я так и не вернул. У меня был план написать в Атами что-нибудь хорошее и из полученных за это денег отдать хотя бы самые неотложные долги, которые больше всего меня тяготили. Но я даже не удосужился взяться за перо, а только и делал, что пил, будучи не в силах переносить суровость окружающего меня мира. Очень остро ощущал себя никчемным человеком. В Атами я только влез в новые долги. Ничего не получается, за что ни возьмусь. Я чувствовал себя совершенно разбитым.
Грязный, разочарованный я вернулся в Аманума и развалился на постели. Мне уже стукнуло 29. У меня не было ничего. Одно теплое кимоно. У X. тоже было только то, что на ней. Вот, думал я, это, наверное, и есть самое дно. Цепляясь за деньги, которые ежемесячно присылал мне брат, жил молча, как червь.
Но оказалось, что это еще не самое дно. Весной того года я имел совершенно неожиданный для меня разговор с одним художником. Это был мой очень близкий друг. Когда я услышал его слова, у меня перехватило дыхание. Как это ни печально, но X. изменяла мне. Вдруг вспомнилось, как ужасно она смутилась от моих ничего не значащих, вполне абстрактных и случайных слов, сказанных, когда мы ехали в машине в день выписки из злополучной больницы. Я причинил X. много беспокойства, но я хотел всегда, пока жив, быть рядом с ней. Я неумело выражаю свою любовь, поэтому ни X., ни художник моей любви не заметили. Хотя теперь мне стало все известно, предпринять что-либо оказалось свыше моих сил. Я не хотел никому причинять боль. Из нас троих я был самый старший. Я решил хранить спокойствие и найти достойный выход из этой ситуации, но все-таки удар был слишком неожиданным, я был выбит из колеи, смалодушничал и добился только того, что X. и ее друг стали меня презирать. Ничего не смог. Тем временем художник постепенно ретировался. И хотя для меня это было большим испытанием, я очень сочувствовал X. Она, похоже, собиралась умереть. Когда нет никаких сил терпеть, я тоже думаю о смерти. Давай умрем вместе! Даже Бог простит нас. Мы, как добрые брат и сестра, отправились в путь. Горячие источники Минаками. В тот вечер мы ушли в горы и попытались покончить с собой. Нельзя допустить, чтобы X. погибла, думал я. И постарался, чтобы этого не произошло. X. выжила. Как это ни ужасно, я тоже. Мы выпили снотворное.
В конце концов, мы расстались. У меня не хватило духа более удерживать X. Пусть говорят, что я ее бросил. Хотя я и пытался демонстрировать свою выдержку, прикрываясь показным воодушевлением и всякими там разговорами о гуманизме, думаю, окружающие хорошо понимали, в каком аду я жил последующие дни.
X. в одиночестве вернулась в деревню к матери. Что стало с художником, мне неизвестно. Я остался один в квартире и начал самостоятельную жизнь. Научился пить сивуху. У меня стали выпадать зубы. Выглядел я ужасно. Я переехал в пансион неподалеку от прежней квартиры. Худший трудно себе представить. Я считал, что это как раз для меня. «На мир прощальный взгляд бросаю...», «Встанешь у ворот— там светлая луна...», «Бегут засохшие луга — застыли сосны...». Такой вот бессвязный вздор я тихо напевал, когда, напившись один в своей каморке, выходил из пансиона и стоял, прислонившись к воротам. Кроме двух-трех друзей, которым было трудно меня бросить, никто не хотел иметь со мной дела. Постепенно мне и самому стало понятно, каким я выглядел в глазах окружающих.
Глупый, высокомерный хулиган, идиот, к тому же еще грубый и хитрый развратник, дутый гений, мошенник, который живет, ни в чем себе не отказывая, а попав в нужду, разыгрывает самоубийства и пугает деревенских родственников. Жестоко — как с собакой или кошкой — обходился со своей добродетельной женой и, в конце концов, выгнал ее. Обо мне ходили легенды, люди передавали их друг другу, кто с насмешкой, кто с отвращением, меня уже окончательно вычеркнули из списка живых, во всяком случае, обращались со мной как с человеком абсолютно недееспособным.
Когда я это понял, мне стало страшно сделать хоть шаг из пансиона. Вечерами, когда не было, чего выпить, чтобы хоть как-то развлечься, я читал детективы, грыз сухое печенье. Ни из журналов, ни из газет заказов на литературную работу не приходило. К тому же мне и не хотелось ничего писать. Я не мог писать. Хотя ни один человек не напоминал мне о долгах, которые я сделал во время болезни, я мучился этим даже ночью во сне. Мне уже было 30.
А потом произошло что-то, что перевернуло мою жизнь. Я решил, что должен жить. Может быть, на меня так повлияли несчастья, обрушившиеся на нашу семью. Старший брат был избран депутатом, а потом сразу же привлечен к суду за нарушение закона о выборах. Мой брат был человеком по натуре исключительно честным, за что я всегда ею очень уважал. Не иначе как в его окружении оказались нечистоплотные люди.
Умерла старшая сестра. Умер племянник. Умер двоюродный брат. Обо всем этом я узнал с чужих слов. Так получилось, что я уже давно не переписывался со своими. Вся эта череда несчастий заставила меня оторвать голову от подушки. Я всегда стыдился того, что моя семья так влиятельна. Положение сына богатых родителей казалось мне уязвимым, и я приходил в отчаяние. Мучительный страх, который я ощущал, сознавая, что не имею никакого морального права пользоваться данными мне привилегиями, превращал меня в подхалима и мизантропа. У меня сложилось убеждение, что сыну богатых родителей — одна дорога — в ад. Сбежать — это трусость. Я старался умереть достойно, как полагается исчадию ада. Но в один прекрасный вечер я обнаружил, что никакой я не сын богатых родителей, а обычный бедняк, у которого нет даже приличного кимоно. Деньги из дома переводить мне будут только до конца этого года. Из фамильной книги меня уже выписали. При этом семья, в которой я вырос, тоже сейчас находится в самом плачевном состоянии. У меня больше нет полагавшихся мне но происхождению привилегий, которых я стыдился пред всеми. Наоборот, я нахожусь в очень стесненных обстоятельствах. Кроме этого, я осознал еще вот что. Пока я, забыв о своем желании умереть, валялся в комнате в пансионе, я удивительным образом заметно окреп физически, и об этом тоже нельзя не упомянуть, как об одной из важнейших причин. Можно, конечно, еще сказать и о том, что я повзрослел, о войне, об изменившемся взгляде на историю, о том, что мне опротивело бездельничать, о моем увлечении литературой, о проснувшейся вере в Бога... Но слишком уж бессмысленно объяснять, почему в сознании человека вдруг происходит переворот. Даже если эти объяснения претендуют на предельную точность, всегда где-нибудь остается лазейка для лжи. Может быть, это еще и потому, что человек не всегда выбирает себе дорогу, хорошенько все обдумав. Часто люди незаметно для самих себя оказываются там, куда они вовсе не рассчитывали попасть.
Ранней весной на тридцать первом году жизни мне впервые серьезно захотелось стать писателем. Запоздалое желание, если подумать. И я писал изо всех сил в совершенно пустой, неуютной комнатенке пансиона. Если что-нибудь оставалось от ужина, я тайком запасался едой, чтобы заморить червячка, когда засиживался за работой до глубокой ночи. На этот раз я писал уже не предсмертное послание. Я писал, чтобы жить. Один старший товарищ-литератор меня подбадривал. Другие меня единодушно ненавидели и потешались надо мной, и только этот писатель всегда тайно помогал мне сохранить себя как человека.
Я должен оправдать его доверие. Вскоре мой рассказ «На горе Обасутэ» был закончен. Я откровенно написал о том, как мы с X. поехали на источники Минаками, чтобы умереть. Он был сразу же распродан. Был один редактор, который не забыл про меня и ждал чего-нибудь новенького. Гонорар за эту рукопись я не стал пускать на ветер, а первым делом выкупил свое единственное приличное кимоно из ломбарда и, приодевшись, отправился путешествовать. В город Каи, в горы. У меня возник новый замысел, и я намеревался взяться за длинный роман. В Каи я провел целый год. Длинный роман я не закончил, но рассказов опубликовал больше десятка. Откликов было много, и все одобрительные. Я решил, что литературный мир — это прекрасно. Человек, которому удастся в нем прожить всю жизнь, должен быть очень счастлив.
В следующем году, на Новый 1939 год, опять же стараниями этого своего приятеля я был самым банальным образом сосватан и женился. Впрочем, это было не так уж и банально. Я устроил свадьбу, не имея ни гроша за душой. Мы сняли маленький двухкомнатный домик на окраине города Каи и поселились там. Арендная плата за этот дом составляла 6 йен 50 сэнов в месяц. Я подряд издал два своих сборника. У меня появились кое-какие лишние деньги. Понемногу разобрался с долгами, которые так тяготили меня, это оказалось довольно сложным делом. Весной того года мы переехали в пригород Токио, в Митаку. Это вам не Токио. Я распрощался со своей токийской жизнью еще тогда, когда с одним чемоданчиком отправился из пансиона в Огикубо в Каи.
Сейчас я живу только литературным трудом. Даже путешествуя, безо всякого стеснения пишу в гостиничной книге: «Профессия — писатель». Конечно, не все так гладко, но я стараюсь не жаловаться. Даже когда мне приходится куда тяжелее, чем раньше, я старательно улыбаюсь. Дураки говорят, что я стал обывателем. Каждый день вижу огромное заходящее солнце на равнине Мусасино. Оно трепещет, пылая, и опускается за горизонт. Как-то, сидя за незатейливым ужином в крошечной комнатушке, из которой видно заходящее солнце, я сказал жене: «Я не могу ни сделать карьеру, ни разбогатеть. Уж такой я человек. Но о своей семье я, так или иначе, позабочусь». Тогда мне вдруг и пришла в голову идея написать о восьми видах Токио. Прошлое, как в калейдоскопе, прокрутилось у меня в голове.
Здесь хоть и не совсем Токио, но парк Инокасира, который тут же рядом, тоже входит в число достопримечательностей Токио, поэтому и это заходящее солнце Мусасино можно включить в число восьми видов Токио. Чтобы определить остальные семь, я принялся листать альбом своей души. Вот только в этом случае предметом искусства будут не виды Токио, а я на фоне этих видов. То ли искусство меня обмануло, то ли — я его. Вывод: искусство — это я.
Период дождей в Тоцука. Сумерки в районе Хонго. Праздник на Канда. Первый снег в Касиваги. Фейерверк над Хагёбо-ри. Полнолуние в Сиба. Вечерние цикады в Аманума. Молния на Гиндзе. Цветы космеи у клиники в Итабаси. Утренняя роса в Огикубо. Заходящее солнце в Мусасино. Темные цветы воспоминаний кружились в воздухе и никак не складывались в правильный узор. Я подумал, что это получится грубо, если из них насильственным образом составить восемь пейзажей. За весну и лето я обнаружил еще два.
Четвертого апреля этого года я нанес визит своему старшему однокашнику из Коисикава г-ну С. Пять лет назад во время своей болезни я доставил ему много хлопот. В конце концов, он со мной разругался и отказал мне от дома, но в этом году я лично поздравил его с Новым годом, попросил у него прощения и поблагодарил его за все. Затем я опять долго не напоминал о себе, а в этот день зашел, чтобы попросить его стать одним из устроителей юбилейного вечера по случаю выхода в свет произведения моего лучшего друга. С. оказался дома. Выслушав мою просьбу, он стал расспрашивать меня о живописи, произведениях Акутагава Рюноскэ и других вещах. Он даже сказал мне как всегда назидательным тоном: «Иногда мне кажется, что я плохо с тобой обошелся, но, похоже, это пошло тебе на пользу, и я этому искренне рад». Мы вместе поехали на машине в Уэно. Посмотрели выставку современной живописи. Там было много ничего не стоящих работ. Я остановился перед одной из них. Вскоре С. тоже подошел и встал рядом. Долго рассматривал картину, потом вдруг сказал:
— Слабовато.
— Просто никуда не годится! — отрезал я.
Это была картина художника X., того самого.
После музея он повел меня на улицу Каябатё, на предварительный просмотр фильма «Прекрасная ссора», потом мы отправились на Гиндзу, пили там чай —так и развлекались целый день. Вечером С. сказал, что поедет домой автобусом от станции Симбаси, и мы вместе пошли туда пешком. По дороге я рассказал ему про свою идею написать о восьми видах Токио.
— Действительно, заходящее солнце над Мусасино всегда огромное, — сказал С., остановившись на мосту перед станцией Симбаси.
— Картину можно писать, — тихо добавил он, указывая в сторону моста на Гиндзе.
— Да уж...
Я тоже остановился и посмотрел.
— Картину писать можно, — повторил он, словно размышляя вслух.
Я подумал, что к моим восьми пейзажам неплохо бы добавить еще один, причем даже не сам пейзаж, а скорее любующиеся им фигуры: С. рядом с некогда отвергнутым учеником.
Прошло два месяца, и я нашел еще один куда более светлый пейзаж.
В один прекрасный день от младшей сестры моей жены пришло срочное послание: «Т. отправляется завтра. Вы сможете с ним встретиться в парке Сиба. Будьте там завтра утром в девять часов. Постарайтесь, пожалуйста, как-нибудь получше объяснить Т. мои чувства. Я, глупая, ничего ему не сказала». Свояченице 22 года, но она кажется ребенком из-за своего миниатюрного телосложения. В прошлом году она была сосватана и помолвлена с Т., но сразу после обмена подарками по случаю помолвки он был призван в армию и оправлен в какой-то полк, расположенный в Токио. Я один раз встречался с одетым в военную форму Т. и минут тридцать разговаривал с ним. Энергичный молодой человек с благородными манерами. Похоже, что его уже отправляют на фронт. Не прошло и двух часов, как вслед за этим срочным письмом пришло еще одно, опять от свояченицы. Оно гласило: «Я хорошенько подумала и поняла, что моя просьба— слишком нескромна, так что можно Т. ничего не говорить. Просто проводите его». Мы с женой расхохотались. Легко можно было представить, в каком смятении чувств она там одна находится. Дня два-три назад свояченица ездила к родителям Т. помогать.
На следующее утро мы встали пораньше и отправились в парк Сиба. Внутри ограды храма Дзодзёдзи собралось много провожающих. Мы рстановили старика в форменной одежде цвета хаки, спешно проталкивавшегося сквозь толпу, и выяснили, что подразделение Т. привезут к воротам храма, откуда оно и отправится после пятиминутного отдыха. Мы вышли с территории храма и, остановившись у ворот, стали ждать. Немного спустя вместе с родителями Т. пришла и свояченица, державшая в руке маленький флажок. Это была наша первая встреча с родителями Т. Мы ведь еще не породнились, а я не силен в этикете, поэтому толком даже не поздоровался с ними. Слегка поклонившись, я тут же заговорил со свояченицей.
— Ну, как? Успокоилась наконец?
—Да, пустяки! —заявила она, нарочито весело рассмеявшись.
—Что с тобой?—нахмурилась жена. — Ты чего так хохочешь?
Т. провожало очень много народа. Перед воротами стояло целых шесть больших флагов с его именем. Пришли даже рабочие и работницы с завода семьи Т., получившие по этому случаю выходной. Я встал в стороне от всех, сбоку от ворот. У меня было к семейству Т. предвзятое отношение. Они ведь богаты. А у меня — и зубов не хватает, и одет я кое-как. Ведь я не потрудился надеть ни парадных хакама, ни шляпы. Сочинитель, у которого ни гроша за душой. Наверняка родители Т. думают: «Вот явился этот грубый, неотесанный родственник невесты сына». Свояченица подошла ко мне, чтобы что-то сказать, и тут же прогнала меня с моего места. «У тебя сегодня важная роль, — заявила она, — поэтому держись, пожалуйста, рядом с отцом».
Подразделения Т. все не было. Оно не появилось ни в десять, ни в одиннадцать, ни в двенадцать часов. Мимо проезжали автобусы со школьницами, которых везли на экскурсию. На дверях автобусов красовались листки бумаги с названиями гимназий. Мне бросилось в глаза одно — это была гимназия из наших мест. Там наверняка учится старшая дочь моего брата. Может быть, она тоже едет сейчас в автобусе. Едет мимо и видит нескладную фигуру своего дяди, застывшую перед воротами храма Дзодзёдзи, этой достопримечательности Токио, видит и даже не подозревает, что это — ее дядя. Около двадцати автобусов один за другим проехали мимо ворот, и каждый раз экскурсовод, указывая прямо на меня, начинал что-то рассказывать. Сначала я притворялся равнодушным, а потом стал принимать разные позы. К примеру, непринужденно скрестил руки, как статуя Бальзака. Когда я так сделал, мне даже показалось, что я сам стал одной из достопримечательностей Токио.
Уже был почти час дня, когда послышались возгласы: «Приехали, приехали!», и через мгновение к воротам подъехал грузовик с солдатами. Т. учился на водителя «датсан», поэтому сидел в кабине грузовика на месте водителя. Я рассеянно наблюдал за всем, оставаясь позади толпы.
— Братец! — тихонько сказала неизвестно откуда взявшаяся свояченица и сильно толкнула меня в спину. Очнувшись, я увидел, что Т. вылез из кабины и, очевидно, сразу же заметив меня, хоть я и стоял позади толпы, приветствует, взяв под козырек. Я, правда, все-таки еще несколько мгновений сомневался и оглядывался вокруг в нерешительности, но, нет, точно, он именно мне отдавал честь. Решительно проталкиваясь сквозь толпу, я вместе со свояченицей двинулся к Т.
— Ни о чем не беспокойся! — сказал я против обыкновения серьезно, —наша сестренка, конечно, совсем еще глупышка, но, похоже, понимает, что самое важное для женщины. Тебе не о чем беспокоиться. Мы все о ней позаботимся.
Взглянув на свояченицу, я увидел, что она тоже смотрит на него снизу вверх и очень волнуется. Т. слегка покраснел и опять молча взял под козырек.
— Ты больше ничего не хочешь сказать? — спросил я у девушки, на этот раз с улыбкой.
— Да нет, все, что уж тут, — сказала она, опустив голову.
Вскоре отдали приказ к отправлению. Я опять потихоньку
растворился в толпе, но свояченица снова настигла меня, на этот раз я вынужден был подойти к самой кабине водителя грузовика. Возле нее стояли родители Т.
— До свидания, ни о чем не беспокойся, мы будем ждать тебя, — громко сказал я.
Отец Т. внезапно обернулся и посмотрел мне прямо в глаза. В его взгляде мелькнула тень неудовольствия: «А это еще что за идиот, сует нос не в свое дело?!» Но я и не подумал отступить. Разве человеческая гордость не зиждется, в конечном счете, на сознании того, что тебе в свое время пришлось перенести смертельные муки? Меня сочли негодным для военной службы, к тому же я беден, но сейчас мне нечего стыдиться. И «достопримечательность Токио» крикнула еще громче:
— Эй! Все будет в порядке!
Пусть даже в будущем, чего доброго, у меня и возникнут сложности из-за брака Т. и свояченицы, я, нахал, не заботящийся о благопристойности, все равно буду им помогать до последнего!
Заполучив этот пейзаж перед воротами храма Дзодзёдзи, я ощутил, что замысел моего произведения обрел силу натянутого до предела лука и яркость полной луны. Спустя несколько дней, взяв с собой большую карту Токио, ручку, чернила и бумагу, я, сгорая от возбуждения, отправился на Идзу. Что же случилось, когда я прибыл в гостиницу при горячих источниках... С начала путешествия прошло уже целых десять дней, а я вроде все еще в этой гостинице. Что же я делаю?