В свое время, а именно двести лет назад, Василий Иванович Майков был знаменитым поэтом. Правда, В Г. Белинский, для которого в его борьбе за утверждение реалистической русской литературы классицизм представлялся еще сильным противником, отнесся к нему неодобрительно: «Из старой до-державинской школы пользовался большой известностью подражатель Сумарокова — Майков. Он написал две трагедии, сочинял оды, послания, басни, в особенности прославился двумя так называемыми «комическими» поэмами: «Елисей, или Раздраженный Вакх» и «Игрок ломбера». Г. Греч, составитель послужных и литературных списков русских литераторов, находит в поэмах Майкова «необыкновенный пиитический дар», но мы, кроме площадных красот и веселости дурного тона, ничего в них не могли найти». [1]
Однако Пушкин оценивал «Елисея» несколько иначе. Когда А. Бестужев в первой книжке «Полярной звезды» сравнивал Майкова и H Осипова, автора «Виргилиевой Энеиды, вывороченной наизнанку», отдавая последнему предпочтение, Пушкин возразил Бестужеву письмом 13 июня 1823 года:
«Зачем хвалить холодного, однообразного Осипова, а обижать Майкова. Елисей истинно смешон. Ничего не знаю забавнее обращения поэта к порткам:
Я мню и о тебе, исподняя одежда,
Что и тебе спастись худа была надежда!
А любовница Елисея, которая сожигает его штаны в печи,
Когда для пирогов она у ней топилась,
И тем подобною Дидоне учинилась.
А разговор Зевеса с Меркурием, а Герой, который упал в песок
И весь седалища в нем образ напечатал.
И сказывали те, что ходят в тот кабак,
Что виден и поднесь в песке сей самый знак, —
все это уморительно. Тебе, кажется, более нравится благовещение, однако ж Елисей смешнее, следственно полезнее для здоровья».
«Благовещение» — это поэма Пушкина «Гавриилиада», и если автор ее уверен, что майковский «Елисей» написан «смешнее», спорить с ним не приходится.
Василий Иванович Майков родился в 1728 году. Отец его, человек петровской выучки, много лет был в военной службе, участвовал в первой русско-турецкой войне 1735—1739 годов и в шведской кампании 1741—1742 годов, знал двор и столичную петербургскую жизнь. Выйдя в отставку, он поселился в своем ярославском поместье, но часто наезжал в город и вел дружбу с видными людьми края. Иван Степанович Майков одним из первых оценил сценическое дарование Ф. Г. Волкова, бывал на спектаклях, которые тот устраивал в кожевенном амбаре своего отчима купца Подушкина в 1748 году. Когда Волков приступил к созданию в Ярославле театра, воевода Мусин-Пушкин «и помещик Майков деятельно способствовали к осуществлению намерения Волкова, для чего сами употребляли значительные суммы и уговорили ярославских дворян и купечество ... способствовать». [1]
Очевидно, молодой Майков был с юности причастен к театру и знал Волкова, безвременной кончине которого посвятил затем стихотворение. Дружил он и с другим знаменитым русским актером — И. А. Дмитревским.
Записанный по тогдашнему дворянскому обыкновению солдатом в гвардию, Майков четырнадцати лет, в 1742 году, был отвезен в Петербург и приготовился нести службу рядового в Семеновском полку. Вскоре, однако, был объявлен указ о разрешении молодым солдатам из дворян отправляться по домам, чтобы изучать науки, необходимые военному человеку, — арифметику, геометрию, иностранные языки, а также артиллерию, фортификацию, инженерное искусство. Майков возвратился в Ярославль, но познаний больших дома не приобрел: видимо, не с кем было заниматься, хорошие учителя были редкостью и в столицах. Майкову не удалось даже выучиться французскому или немецкому языку, чем его не раз корили впоследствии литературные противники. С произведениями иностранных авторов писатель должен был затем знакомиться только в русских переводах или пересказах.
Небезызвестный поэт Д. И. Хвостов, памятный больше по шуткам о его бездарности, чем собственными сочинениями, в одной из своих рукописных заметок сообщил: «Сумароков, будучи приятель Майкова, часто забавлялся насчет его малого сведения в словесности и знания иностранных языков, то говоря, что Майков 13-й апостол, приобретя так же, как и они, по благодати дар слова, то рассказывал, что при начале случая кн. Потемкина, когда сей вельможа, приглашая к себе всех стихотворцев, особливо ласкал давно любимого им переводчика «Энеиды» В. П. Петрова и называл его для отличия от прочих Maxime Petroff, то есть великий Петров, то будто Майков, подошед тогда с сердцем к Сумарокову, сказал: «Зачем ты меня уверил, что Петрова зовут Василий Петрович; слышишь ли, что князь его называет Максимом». Но пусть творец «Семиры» и первенец российского Пинда иногда мог издеваться над недостатком просвещения в нашем пиите, но никогда не имел права шутить над дарованиями Майкова, кои были столь блистательны, что сам Сумароков принужден был сказать: «Тебе на верх горы один остался шаг». [1]
В 1747 году Майков начал солдатскую службу в Семеновском полку и очень медленно продвигался в чинах: знатных покровителей он не имел. Семеновский полк нес караулы в петербургских и пригородных дворцах, солдаты работали на полковом дворе, учились «воинской экзерциции». Майков, как позже — Державин, жил вместе со сдаточными солдатами из крепостных крестьян, и к его впечатлениям от народного быта, накопленным в ярославском имении отца, прибавлялись казарменные сценки, западали в память народные песни, сказки, крепкие и точные выражения крестьянской речи, присловья и поговорки. Демократическая струя весьма заметна в литературном языке Майкова-писателя, в его устах фольклорные обороты звучат естественно, потому что они были впитаны с юности и закрепились в годы солдатчины.
Когда в 1756 году началась война с Пруссией, — так называемая Семилетняя, — гвардию в поход не посылали. Майков лишь однажды, в 1759 году, был назначен начальником партии рекрутов, отправляемых в действующую армию, отвез их на фронт и возвратился в полк. В сражениях участвовать ему не довелось, и войну он знал только по рассказам и книгам.
Служил Майков без особенного старания, часто брал отпуск и уезжал в ярославскую деревню. Столичная жизнь сблизила его с театром. По-видимому, через своего старинного знакомца Волкова он стал вхож за кулисы «первого российского для представления трагедий и комедий театра», открытого в 1756 году, подружился — насколько это было возможно — с его директором и драматургом Сумароковым, к которому всегда питал особенное уважение. Был он также знаком с И. П. Елагиным, литератором и чиновником, водил дружбу с актерами. К этому времени должны относиться первые литературные опыты Майкова, до нас не дошедшие, ибо то, что он стал печатать несколько лет спустя, показывает поставленную писательскую руку.
В дни тяжелой болезни императрицы Елизаветы Петровны Майков, осведомленный о солдафонских наклонностях будущего государя Петра Федоровича и не желая увеличивать свои служебные тяготы, почел за благо подать в отставку. Он был уволен 25 декабря 1761 года с капитанским чином и не замедлил покинуть Петербург.
Майков поселился в Москве и вошел в группу литераторов, собравшихся в университете вокруг M. M. Хераскова. Вместе с ними он облегченно вздохнул, узнав о перевороте, положившем конец полугодовому царствованию тупого и пьяного Петра III, и приветствовал новую правительницу Екатерину Алексеевну, умевшую посулами привлекать к себе дворянские сердца.
В 1760—1762 годах Херасков издавал при Московском университете журнал «Полезное увеселение», служивший органом кружка дворянской и разночинной молодежи, объединенной общностью литературных интересов и моральных норм. Можно считать, что и сам Херасков и многие его приятели были членами тайной масонской группы. В их «Полезном увеселении» постоянно звучали мотивы необходимости личного совершенствования каждого человека, бренности всего земного, велась пропаганда образцов добродетели, излагались думы о загробной жизни. Такой образ мыслей был чужд Майкову в эту пору его жизни, — религиозный пыл охватит его через десять-двенадцать лет, после восстания Пугачева, — но все же это была литературная среда, появилась возможность печататься, и он ею воспользовался.
Продолжая сохранять связь с кружком Хераскова, участвуя во втором по времени университетском журнале «Свободные часы» (1763), Майков завел в Москве новые знакомства, подружился с братьями Бибиковыми и князем Федором Козловским. Александр Ильич Бибиков, генерал и царедворец, был причастен к литературным занятиям. Он перевел прозой поэму прусского короля Фридриха II «Военная наука», а Майков изложил этот перевод стихами и напечатал его в 1767 году, сопроводив посвящением Бибикову, которое закончил так:
Не думай, чтобы твой я был преподлый льстец,
Я должность честности и дружбы исполняю,
Какая только есть меж искренних сердец;
Лукавства подлых душ в себе я не питаю.
Не чин твой, но тебя единственно я чту,
А прочее я всё на свете почитаю
За скоротечную и тщетную мечту.
Майков действительно никогда не был льстецом, шел своей дорогой и не заискивал перед фаворитами и вельможами. Тесней он сошелся, например, с братом Александра Бибикова, Василием, также близким к литературе и театру человеком, и ему посвятил стихи, написанные на смерть их общего друга князя Федора Козловского, молодого офицера, по отзывам современников — талантливого писателя, не успевшего развернуть свое дарование. Стоит напомнить, что зимой 1763 года, когда в Москве шли коронационные торжества, солдат Преображенского полка Гавриил Державин принес служебный пакет офицеру Козловскому. Тот в это время читал Майкову свою трагедию. Державин, на досуге писавший стихи, исполнив поручение, остановился в горнице послушать — он первый раз в жизни встретился с писателем. Но Козловский, заметив непрошеного слушателя, сухо сказал ему: «Поди, братец служивый, с богом, что тебе попусту зевать, ведь ты ничего не смыслишь». Достигнув собственной литературной славы, Державин не без удовольствия рассказал этот эпизод в своих записках.
В 1766 году Майков поступил на статскую службу и занял должность товарища московского губернатора. Главнокомандующим Москвы в то время был граф П. С. Салтыков, а губернатором И И. Юшков, родственник А. П. Сумарокова, женатый на его сестре. Занимаясь административными делами, Майков не бросает пера, пробует силы в басенном роде и выпускает в свет две книги своих «Нравоучительных басен».
Когда летом 1767 года в Москве собралась созванная Екатериной II Комиссия для составления нового Уложения, которой была поставлена задача упорядочить русские законы, она привлекла внимание дворянской общественности. Императрица, составившая Наказ этой Комиссии, давала понять, что в России возникает род учредительного собрания, которое поможет государыне, трудясь под ее руководством, осуществить в стране принципы, выработанные философами-энциклопедистами. На самом же деле комиссии такого типа были не новостью в России, начало им положил еще Петр I, и Екатерина проводила пятую по счету попытку пересмотреть старинные указы силами выборных депутатов. Созыв Комиссии показывал намерение правительства дать известный выход общественному беспокойству, обусловленному волнениями среди крепостных крестьян, испытавших новое усиление помещичьего гнета при воцарении дворянской государыни — Екатерины II.
Подробно составленный регламент заседаний Комиссии, во главе которой был поставлен «маршалом» А. И. Бибиков, надежный исполнитель царской воли, исключал выдвижение каких-либо вопросов по инициативе участников: они должны были только слушать и обсуждать Наказ. Однако, несмотря на стесненную обстановку, некоторые депутаты выдвинули злободневные вопросы положения русского крестьянства, стали искать причины массового бегства крепостных от помещиков. Раздались голоса, потребовавшие ограничения господских прав. Об этом говорили дворянский депутат Коробьин, однодворец Маслов, пахотный солдат Жеребцов, депутат города Дерпта Урсинус. Сами крепостные крестьяне в Комиссии не участвовали, депутатов не выбирали.
Никаких решений Комиссия принимать не могла, однако то, что говорилось на ее заседаниях, не пропало бесследно. Впервые там гласно было заявлено о бедственном состоянии крепостных крестьян, предложено поставить предел помещичьей власти. Ряд русских писателей, в том числе Н. И. Новиков, М. И. Попов, А. А. Аблесимов, Г. Р. Державин и другие, участвовали в работе Комиссии, исполняя обязанности секретарей частных комиссий, и то, что они слышали из уст депутатов, хорошо запомнили. Даже в тех суженнных пределах, что были ей предоставлены, Комиссия сыграла заметную роль в развитии русской общественной мысли.
Майков также был в составе сотрудников Комиссии, привлеченный туда, как можно думать, А. И. Бибиковым. Личной доверенностью к нему «маршала» Майков был обязан тем, что получил весьма высокий пост секретаря Дирекционной комиссии. Эта комиссия направляла и контролировала работу депутатского собрания. Она руководила деятельностью всех частных комиссий рассматривала поступавшие оттуда еженедельные памятные записки, наблюдая, чтобы обсуждение Наказа велось в духе установленных правил. Члены Дирекционной комиссии имели задачей согласовать между собою материалы частных комиссий и привести их в соответствие с Наказом, ибо случалось, что увлекшиеся спорами депутаты о нем забывали. Подготовленные таким образом положения отсылались затем в Большое собрание, и Майков в полном смысле этого слова находился в центре всех работ Комиссии для составления нового Уложения.
После окончания коронационных торжеств осенью 1767 года Екатерина возвратилась в Петербург. Дальнейшие заседания Комиссии также были перенесены в столицу, и Майков уехал туда вместе с депутатами, оставив свою московскую службу. Он продолжал нести секретарские обязанности, но не бросал литературную работу. Складывался замысел новой ирои-комической поэмы «Елисей, или Раздраженный Вакх», набрасывались для нее строки смешных и острых стихов, получивших затем распространение в рукописи, ибо с печатанием поэмы пришлось подождать. Россия вступала в полосу тяжелых испытаний, и серьезному поэту не к лицу было забавлять публику шутливым рассказом о похождениях пьяного ямщика. В октябре 1768 года вспыхнула война с Турцией, Екатерина распорядилась прекратить занятия Комиссии, предложила офицерам возвратиться в полки, чиновникам — в коллегии.
Майкову ехать было некуда, он остался в Петербурге.
Занятый работой над «Елисеем», поэт не принял большого участия в журналах, один за другим появлявшихся в Петербурге зимой и весной 1769 года. В «Трутне» напечатал он два стихотворения, связанных с войной, и в «Смеси» — небольшое письмо. Но поэма «Елисей» поставила Майкова в центр журнальной полемики и столкнула его с двумя противниками — В. П. Петровым и М. Д. Чулковым.
Через полтора года после начала войны, 15 марта 1770 года Майков занял место прокурора Военной коллегии, вице-президентом которой был его добрый знакомый граф Захар Григорьевич Чернышев. Принадлежавший к числу единомышленников Н. И. Панина, Чернышев держался либералом, осуждал крепостнические порядки России и склонялся к идеалу просвещенного монарха, каким отнюдь не считал Екатерину II. С помощью Чернышева, стоявшего во главе Военной коллегии, — должность президента много лет оставалась вакантной, — Майков всегда был в курсе фронтовых новостей и знал о них больше, чем знали в петербургских салонах.
Несколько месяцев работы в коллегии показали Майкову трудности снабжения армии. Большие неурядицы обнаружились при подготовке эскадр адмирала Спиридова и контр-адмирала Эльфинстона к походу в Архипелаг. Корабли были старые, запас ядер и пороха недостаточен, паруса худые. Эскадры шли очень медленно, суда ремонтировались в английских портах, матросы болели и умирали сотнями. Широко понимая обязанности дворянина в трудные для родины дни, Майков, нарушая правила дворянского круга, решил взяться за мануфактурное предприятие — и в 1770 году открыл в Москве полотняный завод, изготовлявший парусный холст для нужд военно-морского флота и для продажи в Англию. Завод вместе с тем был для Майкова средством поправить свое имущественное положение: по смерти матери осталось на нем 4000 рублей долга, которые необходимо было платить. Фабрика начала приносить прибыль, но случился пожар, сгорела пряжеварня, в Москве вспыхнула эпидемия чумы, рабочие разбежались, крах английской фирмы остановил продажу готового холста. Майков понес крупный убыток и должен был просить займа в государственном банке.
Как заводчик, Майков вступил в члены Вольно-экономического общества, где видную роль играл его начальник З. Г. Чернышев. Общество это, открытое по предложению Екатерины II в 1765 году, обсуждало возможности перевода дворянского сельского хозяйства на промышленную основу. Многие его члены, и среди них Чернышев, приходили к мысли о невыгодности рабского труда и были готовы признать за крепостными крестьянами право на личную собственность; ведь все, что те имели, числилось за их помещиками. Майков, избранный членом общества в сентябре 1770 года, принимал живое участие в его работах.
Когда Херасков в 1770 году был назначен вице-президентом Берг-коллегии и переселился из Москвы в Петербург, в его доме вновь составилось литературное общество. Участниками, кроме хозяев, были И. Ф. Богданович, А. А. Ржевский, А. В. Храповицкий, М. В. Сушкова и другие любители словесности. Майков также стал членом этого кружка. В 1772—1773 годах Херасков вместе с приятелями издавал журнал «Вечера». Карты и придворные праздники составляли главные развлечения светского Петербурга. Хераскову и его друзьям они были чужды. В предисловии к «Вечерам» издатели писали о том, что они «вознамерились испытать, может ли благородный человек один вечер в неделе не играть ни в вист, ни в ломбер и сряду пять часов в словесных науках упражняться». Майков был постоянным вкладчиком журнала и поместил в нем одиннадцать своих произведений — оду «Война», четыре переложения псалмов, эклогу «Аркас», стихотворные переводы «Превращений» Овидия, эпиграмму и загадки.
В начале 1770-х годов Майков вступил в масонскую ложу «Урания», мастером которой состоял В И. Лукин. Из сохранившихся бумаг видно, что в 1774 году собрания этой ложи посещало более полусотни членов, в том числе братья Бибиковы, Д. Волков, Сиверс, Безобразов, Вердеревский, А. Рубановский, актеры Дмитриевский, Троепольский и другие.[1] В 1775 году Майков уже занимал пост великого провинциального секретаря Великой провинциальной ложи, руководимой И. П. Елагиным.
Начальник Майкова З. Г. Чернышев в сентябре 1773 года был назначен президентом Военной коллегии и получил звание генерал-фельдмаршала, но уже в следующем году вышел в отставку. Дело в том, что вице-президентом коллегии Екатерина поставила Г. А. Потемкина, к нему перешла полнота власти, и Чернышев не желал стать простым исполнителем его воли. Вслед за ним в 1775 году ушел со службы и возвратился в Москву Майков.
Масонская ложа, во главе которой стоял кн. H. H. Трубецкой, приняла Майкова в свои члены. Как можно судить по творчеству поэта, масонство для него было средством поиска духовного совершенствования, улучшения человеческой природы, средством помогать ближнему, направляя его на пути добродетели. Он сотрудничает в журнале Н. И. Новикова «Утренний свет», печатая на его страницах оды «Счастие» и «Ищущим премудрости» (1778), обращается к «чадам утреннего света» с предложением искать «вышних тайн», не боясь лжи, которую сплетают против высоких душ «злоречивые зоилы».
В 1777 году Майков в чине бригадира был принят на службу в Мастерскую и Оружейную контору, в чьем ведении состояли царские драгоценности и убранство кремлевских зданий. Но уйти от Потемкина в пору его могущества было трудно, он занимал множество должностей, и среди них — должность Верховного начальника Оружейной конторы. После него Майков был вторым по старшинству служащим конторы и выполнял обязанности его распорядителя. Другое дело, что обязанности эти могли не считаться затруднительными, однако служба вовсе не была для Майкова синекурой.
В Петербурге не забыли прямого и честного Майкова. В начале 1778 года его вызвали в столицу, чтобы предложить должность герольдмейстера — начальника конторы, ведавшей дворянскими кадрами, испытаниями молодых дворян, назначением их на службу и дворянским родословием. Майков дал согласие, вернулся в Москву для улаживания своих дел — и скоропостижно скончался 17 июня 1778 года. Похоронили его в Донском монастыре.
Как поэт впервые Майков выступил в журнале «Полезное увеселение», в январском номере 1762 года он поместил эклогу «Цитемель» и эпиграмму. На воцарение Екатерины II поэт откликнулся не сразу, и лишь ко дню тезоименитства императрицы 24 ноября выпустил отдельным изданием свое первое торжественное стихотворение.
Майков писал оду после выхода в свет «обстоятельного манифеста», в котором Екатерина подробно изложила причины, побудившие ее захватить трон, и преподала официальную оценку события, и позже ломоносовской оды, опиравшейся на этот манифест. Таким образом, для оды Майков имел признанные литературные источники и воспользовался ими, не стремясь разнообразить трактовку известных вещей.
В согласии с манифестом Майков изображает дело так, будто Екатерина снизошла к мольбам своих подданных, и что Петр I, возникший перед стенящим народом «из земных недр», присоветовал возвести Екатерину на престол — «моя в ней мудрость обитает!». Она якобы «стократно паки отрекалась» от венца, хоть была гонима своим мужем, но потом все же согласилась и бескровно отобрала престол у Петра III. Легко увидеть, что 10-я и 11-я строфы оды соответствуют словам манифеста о том, как бывший император «паче и паче старался умножить оскорбление развращением всего того, что великий в свете монарх... Петр Великий, нам вселюбезнейший дед, в России установил, и к чему он достиг неусыпным трудом тридцатилетнего своего царствования». Строфы 13 и 14 возникли из текста: «Трудно нам было напоследок не смутиться духом, видя отечество погибающее и себя самих с любезнейшим нашим сыном и природным нашим наследником престола российского в гонении...» и т. д.
Майков добросовестно излагал тезисы манифеста, оперяя их рифмами и с несомненной искренностью рассыпая хвалы Екатерине,— после придурковатого Петра III в самом деле стало как будто полегче. А литературным образцом для поэта в первом его значительном выступлении послужила ода Ломоносова на восшествие Екатерины II на российский престол 28 июня 1762 года.
Ломоносовское стихотворение пришлось не по вкусу императрице. Поэт очень резко судил немцев, захвативших видные должности в государстве и не заботившихся о благе страны. Он разъяснял иностранным державам, что Россия не потерпит насилия над собою, и сурово предупредил новую императрицу:
Эти и последующие строки оды были прямым требованием охранять интересы отечества, заботиться о состоянии народа, строго соблюдать законы и помнить, что государь должен показывать пример уважения к ним.
Как известно, Екатерина, после прочтения этих непрошеных советов, наказала их автора — обошла при раздаче наград, поощрила врагов Ломоносова — Теплова и Тауберта, а через несколько месяцев подписала указ о «вечной отставке» великого ученого и поэта.
Майков, сочиняя свою оду под влиянием ломоносовских стихов, избегает их резкости и остается в официальных пределах. Ничего не говорит он о немецком засилье, помня, что государыня-то была из немок, и ничего не советует, приговаривая только:
Владей, владей счастливо нами
И купно нашими сердцами...
Достойно села ты на трон,
Достойно скипетр приняла и т. д.
При этом Майков повторяет сюжетную схему оды Ломоносова — у него также появляется Петр I, произносящий речь в пользу новой императрицы, — и заимствует поэтические формулы. Например, Ломоносов пишет от лица Петра:
На то ль чтоб все труды несчетны...
На то ль воздвиг я град священный, —
чтоб эти труды были расхищены и погублены нерадивым преемником? Эти риторические вопросы Майков передает России, которая у него обращается с жалобой ко гробу Петра:
К тому ль ты расширял границы
Во мне и бунты усмирял...
К тому ль себя ты беспокоил,
Когда ты флот и грады строил,
К тому ль науки насаждал?..
Он подходит к Ломоносову и ближе. У того сказано:
Слыхал ли кто из в свет рожденных,
Чтоб торжествующий народ
Предался в руки побежденных? —
О, стыд, о, странный оборот!
Майков перефразирует:
Преславные делами россы,
По тьме преславнейших побед,
Безгласны в оном оставались
И побежденным предавались
В неволю вечную. О срам...
В «Оде на новый 1763 год» Майков совершает краткий обзор русской истории, подобно тому как это делал Ломоносов в оде 1761 года. Он вспоминает Бориса Годунова, Михаила и Алексея Романовых, Петра I, которого особенно хвалит, и Елизавету, для того чтобы отметить возвращение с новой императрицей Екатериной славных починов петровского царствования.
По существу, это было лучшее из того, что мог и хотел сказать о ней Майков. Для него, как и для Ломоносова, Петр I был образцом просвещенного монарха, и сравнением с ним измерялись достоинства других владетелей. В «Оде на случай избрания депутатов 1767 года» Майков напоминает о том, что Екатерина в преображенском мундире, ведя за собой гвардию, отправилась свергать своего мужа, и рисует ее на коне, с мечом в руках:
Гордяся, конь, как вихрь, крутится,
От ног его песок мутится,
Восходит кверху пыль столпом.
Таков был Петр велик во славе,
Когда на брани при Полтаве
Бросал на дерзких шведов гром.
Дальше говорится о флоте — и снова Петр приходит на память поэту.
Про будущую Комиссию в этой оде сказано весьма немного — лишь то, что «закон, изображенный ясно», прекратит происки зловредных ябедников и что «судьи возмогут без препоны святую истину хранить», так как смысл законов станет очевидным для всех. В оде нет политических оценок и выводов, составлявших характернейшую черту ломоносовских од. Майков пишет парадные стихи, не вдумываясь глубоко в смысл описываемого события, и нельзя не видеть, что он оставляет в стороне многие возможности созданного Ломоносовым жанра.
«Стихи на возвратное прибытие» Екатерины II из Казани в Москву в 1767 году утверждают тот же излюбленный тезис:
Что было здесь Петром Великим насажденно,
Тобой взращенное уже то видим мы.
Ограничившись этим, Майков главной темой стихотворения делает заботу императрицы о детях и юношестве. Он восхищенно изображает блестящее будущее приемышей Воспитательного дома — благотворительного заведения, незадолго перед тем открытого. Младенцы с годами войдут в юношеский возраст и вознаградят государыню.
В твое владычество богатство принесут,
Инди́ю съединят с Российскою страною
И Хину во твое подданство приведут.
Питомцы Воспитательного дома, однако, не оправдали торгово-завоевательных пожеланий Майкова, которому в порыве поэтической фантазии представилось, что в этом учреждении «всех енаралами делают», как сто лет спустя ехидно заметила щедринская Улитушка, получив от Порфирия Головлева поручение свезти прижитого им ребенка в Москву на воспитание.
Заметим попутно, что и в других своих одах Майков нередко черпает у Ломоносова риторические фигуры и образы. Так, в «Оде победоносному российскому оружию» есть строки:
Какая буря наступает
И тмит всходяща солнца луч?
Какая молния блистает
И с серою надменных туч?
В оде на взятие Бендер читаем:
Но кая радость дух объемлет,
Какой я вижу ясный свет,
Какому гласу слух мой внемлет?
Эти вопросы уже задавал себе Ломоносов в оде 1742 года:
Какой приятный зефир веет
И нову силу в чувства льет?
Какая красота яснеет?
Что всех умы к себе влечет?
И в оде 1756 года:
Какую радость ощущаю?
Куда я нынче восхищен?
Ломоносов пишет: «Заря багряною рукою» (VIII, 215); «И се уже рукой багряной Врата отверзла в мир заря» (VIII, 138) —Майков берет у него эпитет: «Там, где зари багряной персты» (Ода на взятие Бендер). И даже весьма рискованные «бурные ноги», отмеченные Ломоносовым у лошади, на которую садилась императрица Елизавета, —
И топчет бурными ногами,
Прекрасной всадницей гордясь, —
эти ноги, с яростью опротестованные Сумароковым, находят место в стихах Майкова, правда перенесенные в разряд явлений космических:
И кони бурными ногами
Несут небесными полями
Планет прекрасного царя.
Майков и не скрывает своей близости к торжественной лирике Ломоносова. В оде 1768 года, написанной по поводу праздника восшествия на престол Екатерины II, он, говоря о том, что желает «песни петь священны», спрашивает, кто поможет ему, направит мысли, даст богатство речей? И просит Ломоносова настроить его «слабую лиру»,
Дабы я мог пространну миру
Твоим восторгом возгреметь.
Называя Ломоносова несравненным, преславным певцом россов, обладающим слогом отменной красоты, сочинявшим песни огромные и стройные, Майков говорит о том, что подражает ему, возжженный его пламенем.
Ценя Ломоносова как великого поэта, Майков с уважением указывал на его научные заслуги, и об этом следует упомянуть, потому что далеко не все современники понимали значение Ломоносова-ученого. Надпись к изображению Ломоносова, напечатанную в журнале «Санктпетербургские ученые ведомости» (1777), Майков начинает именно с оценки его научной деятельности:
Сей муж в себе явил российскому народу,
Как можно съединять с наукою природу…
…Натуры ль открывал нам храм приятным словом,
Казался важным быть и в сем убранстве новом.
И лишь в последней строке он перечисляет уже ставшие обязательными титулы Ломоносова, по обычаю времени составленные из имен великих писателей древности, — «Он был наш Цицерон, Виргилий и Пиндар».
Ломоносов был учителем Майкова и в переложении псалмов, хотя выбирали они разные произведения: Ломоносов—1, 14, 26, 34, 70, 103, 143, 145 псалмы; Майков —1, 12, 41, 71, 89, 111, 136. Совпали они только в первом псалме.
Для Майкова, как и для Ломоносова, библейские тексты были способом выразить собственные чувства и переживания, поскольку строгие нормативы поэтики классицизма других способов для этой цели не предоставляли. При этом главный мотив псалмов, отобранных Майковым, — не борьба с врагами, как у мужественного Ломоносова, но выражение надежды, связанной с упованием на бога.
В переложении 81-го псалма, относящемся уже к 1773 году, Майков совпал с Державиным, который семью годами позднее напечатал в «Санктпетербургском вестнике» свои стихи «Властителям и судиям» (1780, ноябрь). Переложенный Державиным 81-й псалом прозвучал грозным обличением российских властителей и судей и подвергся цензурным преследованиям. А через пятнадцать лет, в 1795 году, после того как во Франции был казнен Людовик XVI, Екатерина увидела в державинском тексте 81-го псалма «якобинство», и поэту, если бы он не сумел оправдаться, предстоял допрос у секретаря тайной канцелярии Шешковского. В глазах читателя, стало быть, стихотворение имело самый радикальный характер. Державин восклицал, обращаясь к сильным мира сего:
Цари! Я мнил, вы боги властны,
Никто над вами не судья,
Но вы, как я подобно, страстны,
И так же смертны, как и я.
Майков справился с переложением не столь успешно: он расширил текст псалма по сравнению с оригиналом, у него обличения лишены конкретности, не звучат злободневно и остро.
Подражания литературной манере Ломоносова нисколько не исключали того обстоятельства, что Майкову, как писателю и дворянину, был гораздо ближе Сумароков. Политические взгляды их совпадали. Майков, будучи верным слугой монархии, осуждал тиранию и возлагал надежды на просвещение дворянства. Он признавал крепостное право законным, но возражал против злоупотреблений им. Судьба крестьян — постоянный труд на господ, однако это люди, их нельзя равнять с рабочей скотиной. Восстание народа, поднятое Пугачевым, явилось для Майкова столь грозной неожиданностью, что он не сумел никак откликнуться на него в своих произведениях, но зато после крестьянской войны решительно повернулся к религии и совсем оставил сатиру.
Что же касается поэзии, то образцы политической лирики, созданные Ломоносовым, были так величественны, что не следовать им для поэтов до-державинских лет было попросту невозможно. Сам Сумароков не избежал в одах его могучего влияния, однако никогда не признался бы в этом. Майков же, подражая Ломоносову почти неприкрыто, продолжал считать себя литературным союзником Сумарокова. В оде «О вкусе» Майков изложил требования к литературному слогу и, шире, к поэзии, которым следовал его старший собрат:
Не пышность — во стихах приятство;
Приятство в оных — чистота,
Не гром, но разума богатство
И важны речи — красота.
Слог должен быть и чист, и ясен:
Сей вкус с природою согласен.
Сумароков ответил Майкову стихами, — оба послания появились в майской книжке «Собрания разных сочинений и новостей» 1776 года, — в которых повторил свои наставления:
Витийство лишнее — природе злейший враг;
Брегися, сколько можно,
Ты, Майков, оного; витийствуй осторожно, —
и ободрительно добавил:
Тебе на верх горы один остался шаг...
Разумеется, Сумароков видел себя на парнасской вершине и думал, что Майков только совершает свое восхождение. Задерживает его в пути «витийство», то есть манера выражаться напыщенно, метафорически, кудревато, громоздким и темным слогом, длинными периодами, приличными ораторской речи. Другими словами, Сумароков находил недостатки Майкова в том, что он в своих одах следовал образцам Ломоносова, «витийствовал» неосторожно, был излишне громок и чужд простоты. Сравнение, приведенное Сумароковым в конце «Ответа на оду», ясно показывает, кто выставляется в качестве дурного примера, — ведь в «надутости» слога он обычно обвинял Ломоносова:
Когда булавочка в пузырь надутый резнет,
Вся пышность пузыря в единый миг исчезнет,
Весь воздух выйдет вон из пузыря до дна,
И только кожица останется одна.
Полностью принимая в теоретическом плане литературную программу Сумарокова, Майков особенно высоко — впрочем, вместе со своими современниками — оценивает его драматическое творчество:
Друг Талии и Мельпомены,
Театра русского отец,
Изобличитель злых пороков,
Расин полночный, Сумароков, —
аттестует он своего руководителя в «Оде о вкусе».
При столь уважительном отношении к Сумарокову трудно вообразить, что Майков мог с ним полемизировать. Между тем именно такую позицию приписывает поэту M. M. Гуревич, опубликовавший в третьем сборнике «XVIII век» печатное возражение на статью Сумарокова «Господину Пассеку: вот наш бывший разговор...», которое он предлагает «смело считать» принадлежащим Василию Майкову. Доказательством призван служить тот факт, что возражение неизвестного лица заканчивается басней Майкова «Лисица и бобер», имеющей разночтения с редакцией 1767 года.[1] Печатный листок подписан инициалами NN.
Сумароков в статье «Господину Пассеку...» утверждает, что человек есть четвероногое животное, и силу свою приобрел оттого, что встал на путь общежития, а по существу не отличается от прочих, разумом одаренных, тварей.[2] Автор возражения, «не касаяся сего столь славного писателя ни слога, ни мыслей», отвечает, что человек выше всех животных богатством своего природного разума. «Вот, государь мой, — кончает он свое письмо, — мое мнение, с которым можно жить приятнее и веселее. В дополнение же сего вам прилагаю здесь следующую басенку», — и печатает басню Майкова «Лисица и бобер».
Текст этой басни несколько отличается от помещенного в томике «Нравоучительных басен»: вместо «бобр» трижды поставлено «бобер» («Лису Бобер спросил» вместо «Лисицу бобр спросил» и др.), кое-где произведена замена отдельных слов. Впечатление такое, что некто по памяти записал басню, ставя взамен забытых подходящие по смыслу и размеру слова. О «новой редакции» тут говорить не приходится, кроме двух заключительных строк. В «Нравоучительных баснях» они гласят:
Читатели, и вы, мню, скажете здесь то же,
Что качество души телесных сил дороже.
В тексте сборника «XVIII век» стихи читаются иначе:
Я мню, что…… И сам ты скажешь то же,
Что силы разума телесных сил дороже.
Такая строка отлично заканчивала возражение Сумарокову, но мог ли ее написать Майков?
Небольшая полемика эта относится к 1774—1775 годам, то есть к тому времени, когда Майков вошел в масонскую ложу, усвоил обязательную терминологию, принял учение о том, что человек состоит из духа, души и тела. И если во второй половине 1760-х годов, когда сочинялись басни, он был уверен в превосходстве «качеств души» над телесными силами, то позже, в период масонских увлечений, Майков тем более не мог на первый план выдвигать разум: это означало отказ от религиозной доктрины и противоречило бы общему направлению его творчества последних лет.
Нельзя также забывать, что если бы Сумароков, при его раздражительном и гордом характере, был уверен в том, что печатное возражение на статью «Господину Пассеку...» принадлежит Майкову, которого он считал своим покорным учеником, то через год-полтора он не написал бы «Ответа на оду В. И. Майкова» с похвалами ему, а Майков в это же время не подносил Сумарокову почтительных од о суете мира, с типичным масонским лозунгом: «Всякий шаг нам — шаг ко смерти», и о вкусе, где заявлял, что идет по следам «полночного Расина». Таким образом, вопрос об авторе переделки басни «Лисица и бобр» нельзя считать решенным в пользу Майкова, как полагает M. M. Гуревич: поэт не вступал в споры с Сумароковым.
В 1763 году Майков напечатал свою первую ирои-комическую поэму «Игрок ломбера». Она имела большой успех, и при жизни автора вышла еще дважды — в 1765 и 1774 годах. Поэма эта, для нынешнего читателя требующая значительных пояснений, была принята с живейшим интересом, потому что карточная игра составляла ежедневное занятие дворянского общества и стихи, содержавшие описания партий, казались приятной и острой новинкой. Ломбер получил широкое распространение, шли споры о том, какие виды игры следует предпочитать, насколько правы те, кто играет «поляк», неизвестный французским законодателям ломбера, и т. д.
Ирои-комический элемент поэмы заключается в том, что Майков описывает обычную партию картежной игры, уподобляя ходы игроков сражениям, знаменитым в древности. Исторические и библейские персонажи, изображенные на фигурных картах, позволяли ему это делать. Так, червонная дама, нарисованная в виде Юдифи, вызывает воспоминания поэта об Олоферне, убитом ею. Показывая игрока, высоко занесшего руку с картой, которой он отбирал взятку, Майков сравнивает его с Ахиллесом, напавшим на троянские полки. Бубновый король Цесарь уподобляется Плутону, увлекающему в ад Прозерпину.
Майков не склонен порицать картежную игру вообще, он далек от осуждения картежников, как людей, которые растрачивают свое время и деньги, хотя говорит, что «игра нередко нас и в бедство может ввесть». Нужно уметь играть осторожно, не зарываться, не надеяться на счастье. Эту истину открывают неудачливому Леандру три адских судьи в подземном царстве: «Поди, и только лишь воздержнее играй...» Мораль небольшая, но, что и говорить, весьма практическая.
«Нравоучительные басни» Майков издал через пять лет после выхода двух книг сумароковских «Притч» (1762), и в этом жанре они были для него примером. Басни писали Кантемир, Тредиаковский, три басни сочинил Ломоносов, несколько произведений такого рода были помещены Херасковым и Ржевским в журналах Московского университета, и этим традиция ограничивалась. Сумароков и Майков сообщили дальнейший ход развитию русской басни, сблизили ее с фольклором, закрепили за басней стихотворный размер — вольный ямб вместо шестистопного александрийского стиха, — и в результате их трудов Крылову открылась прямая дорога к его басенному творчеству.
Майков перелагает басни древних авторов — Федра, Эзопа, Пильпая, кое-что берет у датского баснописца Гольберга, пользуясь русскими переводами этих авторов и не ставя перед собой задачи точно следовать оригиналам. Он дополняет изложение подробностями, иногда меняет обстановку, действующих лиц, сокращает или развивает текст по собственному разумению. Басни его включают намеки на русскую действительность, и слог их насыщается народными речениями и образами, почерпнутыми из устной словесности.
В. И. Чернышев утверждал, что басни Майкова «написаны хорошим литературным языком, в котором славянский элемент соединяется с русским, и самые чистые славянизмы встречаются рядом с самыми простонародными областными выражениями»[1]. При этом исследователь заметил, что для XVIII столетия точное разграничение славянского и русского языков бывает затруднительно, ибо то, что кажется людям XX века славянизмом, в свое время входило в общепринятый словарный состав. С лексической стороны язык Майкова характеризуется частым употреблением народных слов, многие из которых существовали в разговорной речи эпохи и лишь позже вышли из обращения. Иностранных слов у Майкова в баснях очень мало, и все они либо принадлежат к числу обрусевших (ад, сатана, солдат, манера, ноты, натура), либо обозначают новые понятия (тиран, стоик, сатира).
В баснях Майкова заметны идеи дворянского либерализма, как они трактовались Паниным, Сумароковым и их друзьями, к числу которых принадлежал и наш поэт. Он пишет, например, о том, что лягушки, недовольные своим царем-чурбаном, просят его заменить:
Он наших бед не ощущает,
Обидимых не защищает.
Пошли ты нам царя,
Который бы, на бедства наши зря,
И царство управлял, как кормщик правит судно...
В ответ Юпитер посылает им аиста — и «не осталося в болоте ни лягушки». Басня Майкова предостерегает тех, кто все свои надежды возлагает на самодержца. Не спокойнее ли жить с царем-чурбаном?!
Конь «знатной породы», купленный задешево, потому что способен был только возить воду и навоз, потребовал хорошего обращения с собой, ссылаясь на именитую родню — Пегаса и Буцефала.
Хозяин вдруг пресек речь конску дубино́ю;
Ударив по спине,
Сказал: «Нет нужды мне
До знатнейшего роду;
Цена твоя велит, чтоб ты таскал век воду».
Происхождение человека не может влиять на его место в обществе, оно должно определяться личными достоинствами каждого и не зависеть от знатности предков. Эту мысль, не раз высказанную Сумароковым, вполне разделяет Майков. Но в то же время он, подобно Сумарокову, считает, что сословные перегородки не следует разрушать, и в басне «Общество» говорит:
На свете положен порядок таковой:
Крестьянин, князь, солдат, купец, мастеровой
Во звании своем для общества полезны,
А для монарха их, как дети, все любезны.
В оригинальных баснях Майкова достается подьячим, неразумным дворянам, жадным господам («Вор», «Детина и конь», «Господин со слугами в опасности жизни», «Вор и подьячий»).
С художественной стороны басни Майкова еще далеко не совершенны. Поэт не владеет необходимой краткостью, выразительностью изложения. Его рассказы уснащены лишними деталями, справками, которые задерживают развитие сюжета. Известный совет Хераскова: «Чистите, чистите, чистите ваши стихи!» очень годился бы Майкову, чьим произведениям порой можно пожелать более тщательной отделки. Поэт не прочь срифмовать: злаго — сыскало, вместо холмы́, дары́, добы́ча, яныча́р — ставит хо́лмы, да́ры, до́бычь, яны́чар и т. д. Иные фразы построены столь запутанно, что как бы нуждаются в переводе:
Народ мой образ есть морския тишины,
Которо, укротясь после жестокой бури,
Поверхность кажет нам подобною лазури...
Но во времена Майкова слог его вполне выдерживал требования, предъявлявшиеся к литературному языку.
Расцвет литературного творчества Майкова наступил в конце 60-х — начале 70-х годов, пришелся на годы русско-турецкой войны (1768—1774), на события которой Майков часто откликался.
Россия воевала с Турцией в 1735—1739 годах, когда была взята крепость Хотин и Ломоносов написал об этом оду, положившую начало новому русскому стихосложению. Война закончилась мирным Белградским договором, согласно которому Северное Причерноморье и Кавказ почти целиком оставались за Турцией. Такую границу Россия не могла считать установленной окончательно — она была невыгодна и опасна. Крымом владели татарские ханы, подчинявшиеся турецкому султану. Они совершали разбойные набеги в Приазовье и на Украину. Россия не имела портов на Черном море, и отсутствие их затрудняло вывоз хлеба, задерживало развитие сельского хозяйства на черноземном юге страны.
Европейские державы после побед русской армии в Семилетней войне опасались ее возросшего могущества и потому искали силу, способную ей противодействовать. Английские, французские, прусские министры настраивали Турцию против России; обещая военную помощь и деньги. Интриги велись также в Швеции и Польше.
Год 1768 показался турецкому султану благоприятным для войны, ибо русское правительство было серьезно занято польскими делами. Под нажимом Екатерины II в Польше удалось установить гражданское равноправие православных и католиков, что вызвало сильнейшее недовольство польской реакции. Противники этой реформы опубликовали в г. Бара свои призывы к защите «вольности и веры» и подняли вооруженный мятеж. Для борьбы с Барской конфедерацией, объединившей магнатов и шляхту, были направлены русские военные силы, и открытие второго фронта на юге требовало от страны крайнего напряжения.
Когда началась война, Екатерина учредила под своим предводительством Военный совет, исполнявший роль Главного командования. Были созданы две армии. Во главе 1-й поставили генерал-аншефа князя А. М. Голицына. В его войсках насчитывалось более 80 тысяч человек. 2-ю армию, вдвое меньшую по численности, принял генерал-аншеф П. А Румянцев, опытный полководец, стяжавший немалые лавры в Семилетнюю войну. Ему приказали только не пускать турок в Крым и быть готовым помочь 1-й армии. Такое назначение Румянцева объяснялось тем, что Екатерина его не любила: он в свое время помедлил с признанием ее императрицей и вообще казался слишком самостоятельным.
Робко задуманная и плохо проведенная Голицыным летняя кампания прошла неудачно для русского оружия, хотя и турки успехов не имели. Неспособность Голицына стала очевидной, и Екатерина, скрепя сердце, согласилась отстранить его от должности и назначить командующим 1-й армией Румянцева. Во 2-й армии его заменил генерал-аншеф П. И. Панин.
Успехи объявились быстро. В начале сентября 1769 года турецкая армия потерпела на Днестре крупное поражение, и крепость Хотин была оставлена. Русские войска, развивая наступление, заняли Бухарест и Яссы. В летнюю кампанию следующего, 1770 года 1-я армия одержала блестящую победу над турецко-татарским войском на реке Ларга, почти не понеся потерь, затем на реке Кагул у Траянова вала разгромила 150-тысячную турецкую армию и захватила крепости Измаил, Килию, Аккерман. Тем временем 2-я армия осаждала Бендеры и в ночь на 15 сентября штурмом, стоившим ей многих жертв, — каждый пятый выбыл из строя, — овладела крепостью.
Победы сухопутных армий были дополнены успешными действиями русского военного флота. Главная идея морской экспедиции, предложенной, по-видимому, Алексеем Орловым, состояла в том, чтобы поддержать войска, сражавшиеся в Молдавии и Валахии, нападением на Турцию с моря, с южных подступов к султанской империи, оставленных незащищенными, ибо ударов отсюда турки не ждали.
В сражении при Чесме, у малоазийских берегов, близ острова Хиос, 24—26 июня 1770 года русские сожгли и потопили турецкий флот. На островах Архипелага вспыхнули восстания против турок. Русские корабли блокировали Дарданеллы. Победа на море была безраздельно полной.
Успехи надо было закреплять, однако у русского правительства не хватало для этого ни сил, ни средств. Война приняла затяжной характер, часть войск, и притом немалая, вела в Польше борьбу с барскими конфедератами. Летом 1772 года был произведен раздел Польши между Австрией, Пруссией и Россией, с которой воссоединилась Белоруссия. Осенью того же года тревожные для правительства известия пришли с Яика — среди казаков объявился император Петр III, он собирал войско и захватывал крепостцы Оренбургской укрепленной линии. Так начиналась крестьянская война, поднятая Емельяном Пугачевым. Страшась народного гнева, помещики покидали усадьбы, ища убежища в городах, под охраной солдатских штыков.
Турецкую войну следовало скорее кончать. В 1772—1773 годах были созваны два мирных конгресса, но стороны не могли сговориться и возобновили военные действия. Русские войска заняли Крым. На престол вступил новый турецкий султан. Генерал Суворов, воевавший в Польше, был направлен к Румянцеву. В июне 1774 года с небольшим отрядом он близ деревни Козлуджи разбил сорокатысячную турецкую армию. Русские войска продвинулись к Шумле в Болгарии и намеревались развивать наступление, когда турецкий визирь запросил перемирия. 10 июля Румянцев в деревне Кучук-Кайнарджи подписал с представителями турецкого султана мирный договор. Россия получала в Крыму порты Керчь и Еникале, занимала Кинбурн и междуречье Буг — Днепр. Крым признавался независимым от султана ханством и сохранял подчинение ему только в делах магометанской веры. На Черном море приобреталось право судоходства и торговли. Кроме того Турция уплачивала 4,5 млн. рублей контрибуции.
Событиям русско-турецкой войны Майков посвятил более двух десятков стихотворений — торжественных од, посланий к героям, надписей, а тему греко-турецких взаимоотношений развил в трагедии «Фемист и Иеронима». Он прославляет полководцев — Румянцева, Суворова, Алексея Орлова, Петра Панина, Голицына, Долгорукова-Крымского, пишет о павших в боях рядовых офицерах — Козловском, Беклемишеве, адресует стихи вестникам о победах русской армии, прибывавшим с реляциями в Петербург, — Юрию Бибикову, Михаилу Румянцеву, обращается ко всем русским воинам:
О вы, прехрабрые герои,
Любезны росские сыны,
Вожди, начальники и вои,
Успехом быв ободрены,
Победы дале простирайте,
С трофея на трофей ступайте,
Да видит то пространный свет...
В чесменской оде Майков драматизирует поэтический монолог, вводя фигуру бога Нептуна, который рассуждает о мощи русского флота. Подвиги Ясона и разорение Трои меркнут по сравнению с подвигами моряков. Нептун, предшествуемый сиренами, выплывает из глубин, чтобы увидеть могучий флот, произошедший от знаменитого ботика Петра I. Покойный государь возвеселился бы, увидев русский флаг в Средиземном море, —
Но се его увидят вскоре
Босфор и Мраморное море,
Эвксин и с ним Архипелаг!
Майков говорит о захвате Дарданелл и проходе флота из Эгейского в Черное море, то есть о стратегическом плане русского командования, не нашедшем своего осуществления, — силы русской эскадры были слишком невелики для столь крупной операции.
Чесменский бой в оде представлен общими чертами, как и водилось в одах. Херасков, сочинивший о Чесме целую поэму, описал сражение, конечно, гораздо подробнее, но в этом и заключалась его литературная задача. Майков ограничивается крупными мазками:
Восходит облак воспаленный,
Летают ядра раскаленны
И воздух огустевший рвут.
Там грома гром предускоряет,
Там бездна звук их повторяет
И бреги ближние ревут.
Из отдельных эпизодов боя в оде представлен только один, наиболее известный и трагический — единоборство линейного корабля «Евстафий» с флагманом турок «Реал-Мустафа»:
Он страшною своей борьбою,
Как Курций, жертвовал собою,
К своим любовью быв возжжен, —
пишет Майков, подыскивая, в духе времени, сравнение для подвига из античных примеров.
Но лира Майкова знает не только мажорный настрой боевых песнопений. Ода «Война» (1772), сочиненная поэтом в разгар польских событий и русско-турецкой кампании, — едва ли не единственное произведение в нашей поэзии XVIII века, наполненное картинами разрушений, причиняемых оружием. Майков пишет о войне вообще, философически размышляя по поводу тех бедствий, которые приносят людям братоубийственные брани:
Ты яд на землю изливаешь,
Плоды ужасные родишь,
Меж царств союзы разрываешь,
Народы мучишь и вредишь...
...Ты гонишь ратаев прилежных
К оружию с обильных нив...
...Ты жен с мужьями разлучаешь,
Отцов лишаешь их детей...
Облака черного дыма, поднимающиеся во время ожесточенного артиллерийского обстрела, Майков сравнивает с тучей, которая не дождь приносит на землю, но после себя оставляет «мертвых воинов тела». Поэт не пренебрегает натуралистическими подробностями:
Лежат растерзанные члены,
Там труп, а там с главой рука,
И сквозь разрушенные стены
Течет кровавая река...
Земля стонет под тяжестью трупов, и люди обращаются к богу с просьбой прекратить кровопролитную войну.
Заметим, что в русской оде обычно сражения живописуются так, что читателю не нужно раздумывать о жертвах войны, представлять, что раненые и убитые будут с обеих воюющих сторон, что их станут оплакивать родные. Кровавые реки, горы трупов «нечестивых агарян» — вот и готова поэтическая картина. Василий Петров в оде «На войну с турками» (1769) призывал русских солдат:
Как грозны молнии летучи
Густые рассекают тучи,
Сверкая по простертой мгле, —
Вы тако турков рассеките,
Ваш жар вам молнийны криле.
Да снидет на главы их кара,
Во громе, в пламени, в дыму;
Да треск им данного удара
В Стамбуле слышен и в Крыму,
Во целом свете слышен будет и т. д.
Судьбы людей, охваченных пожаром войны, Петрова не занимают, он полон воинственного азарта, крушит города и сыплет молнии на головы врагов.
Правда, и Майков в оде «Война» не забывает прибавить, что лучшим способом прекратить распри, в частности русско-польские, будет подчинение сильной руке, каковой обладает в целом свете только русская императрица:
Из смертных равного ей нет,
Вручи во власть ее весь свет! —
так якобы просят утомленные войною люди, но эти обязательные формулы не могут приуменьшить главного содержания оды Майкова. А оно гневно свидетельствует против войны, и сцены мирного в древности сосуществования агнца со львом, веселящаяся природа, покой, которым наслаждалось в те блаженные дни человечество, — в самом деле могли увлекать читателя, утомленного потоком кровавых новостей, струившимся с юга.
В стихотворном «Письме графу З. Г. Чернышеву», написанном, как можно судить по содержанию, в 1770 году и тогда же изданном отдельно, Майков развивает мысль о том, что служба в Военной коллегии не менее важна, чем личное участие в боях. Он как бы утешает Чернышева, который, вместо того чтобы совершать подвиги на поле сражения, распоряжается войсками из петербургского кабинета, и объясняет, что его обязанности также весьма почетны и необходимы.
Не будет ошибкой предположить, что тема, развернутая Майковым в письме Чернышеву, близко связывалась поэтом с его собственной судьбою. Кадровый офицер Семеновского полка, с детства знавший, что долг дворянина — защищать отечество, Майков никогда не участвовал в боях, не был на войне, и это, вероятно, его огорчало. Он вполне соглашался с утверждением Сумарокова, что можно пером служить отечеству не хуже, чем шпагой, что все должности в государстве почетны и каждый полезен на своем месте, однако логические рассуждения не могли заглушить упреков совести: «твои товарищи проливают кровь, а ты сидишь в Петербурге». И Майков, как поэт, старался убедить себя и читателей в том, что для тех, кто не пошел в действующую армию, находится дело в тыловых учреждениях, что надобно уметь подчиняться судьбе, а монархиня сумеет оценить роль каждого сотрудника и наградить его по заслугам. Важно при этом одно — быть честным, неукоснительно выполнять свой гражданский долг, соблюдать достоинство дворянина.
Обращаясь к В. И. Бибикову с письмом о смерти князя Федора Козловского, их общего друга, погибшего в Чесменском бою, Майков настойчиво подчеркивает ведущую черту в характере покойного — честь:
Художеств и наук Козловский был любитель,
А честь была ему во всем путеводитель...
...Кто мог нам другом быть, тот должен быть и честен...
...Что он окончил жизнь, как долг и честь велит...
Следование законам этой дворянской чести как бы уравнивало Майкова с героем войны Козловским и приносило ему некоторое облегчение.
В «Оде на выздоровление Павла Петровича, наследника престола российского» (1771) Майков, сказав необходимые фразы о горести державной матери больного, обращает сочувственную речь к воспитателю Павла Н. И. Панину: друзья были с ним во время болезни наследника,
С тобой крушились, унывали.
Ввергаясь в лютую напасть,
Какую ж радость ощущали.
Когда уста твои вещали,
Что Павел в бодрость приходил.
Болезнь Павла была политическим событием. Просвещенное дворянство, недовольное частой сменой фаворитов и тиранскими замашками императрицы, связывало с Павлом, выучеником сочинителя дворянской конституции Панина, надежды на изменение политического режима в стране. Предполагалось, что в следующем, 1772 году, когда Павлу исполнится 18 лет, Екатерина должна будет уступить ему трон, — ведь и в 1762 году ей следовало объявить себя правительницей при мальчике-сыне, как делывалось в других странах, а не самодержавной императрицей. А совершеннолетний Павел имел все права на воцарение. Об этом довольно ясно писал, например, Фонвизин в «Слове на выздоровление Павла Петровича»,— документе, основные мысли которого схожи с тезисами оды Майкова. Таково было гласное среди столичного дворянства мнение. Панин продолжал оставаться главою оппозиции, он привлекал к себе симпатии общества, и Майков выразил их в своей оде.
Но Екатерина, не смущаясь тем, что в столице болезнь Павла многие считали попыткой его умерщвления, якобы предпринятой ею, весьма хладнокровно отнеслась к выражениям преданности наследнику, высказанным в печати, и подавила оппозицию. Вскоре она дала отставку Панину, женила в 1773 году сына и назначила его своим наследником, хотя до этих пор он считался наследником отца, Петра III. Как и за десять лет до этого, Панин и его единомышленники снова потерпели поражение от императрицы, не желавшей никаких ограничений своего самодержавия. С надеждами на скорое воцарение Павла простился и Майков. В «Оде на брачное сочетание» Павла (1773) он уже упрашивает Екатерину владеть Россией столько лет, «сколько к ней сердец пылает…»
В представлении писателей XVIII века зрелость литературы любой страны измерялась наличием в ней героической поэмы — вершины словесного искусства. Античная литература оставила потомкам древних греков величавые образцы эпоса — «Илиаду» и «Одиссею», во Франции была «Генриада» Вольтера, в Италии — поэма Торквато Тассо «Освобожденный Иерусалим», Португалия обладала «Лузиадами» Камоэнса. Эти поэмы почитались наиболее значительными литературными памятниками эпохи, но к их славному ряду Россия еще ничего не сумела прибавить.
Попытки решить эту почетную задачу предпринимались в течение нескольких десятилетий. Поэму «Петрида» начинал Кантемир, однако далее первой книги не двинулся. Ломоносов написал две песни поэмы «Петр Великий» — и не завершил свой труд, хотя и то, что было создано, помогло развитию русского эпоса. Сумароков приступил к поэме «Димитрияда» и остановился на первой странице задуманного описания подвигов Дмитрия Донского. Работа его датируется 1769 годом. Примерно в это же время или года на два-три позднее к эпосу потянулся и Майков. В бумагах его сохранились первые строфы поэмы о том же Димитрии Донском:
Пою Димитрия, российского героя,
Который, россиян для счастья и покоя,
Покой свой пренебрег и при донских струях
Противных агарян развеял яко прах. [1]
Первый приступ к поэме на этом у Майкова и кончился, но за ним последовал второй, и на этот раз поэт сочинил около двухсот строк «Освобожденной Москвы».
Основу героической поэмы составляет крупное, поворотное событие национальной истории, после которого страна как бы поднимается на высший этап своей государственности. Такое событие Сумароков увидел в Куликовской битве, Кантемир и Ломоносов — в преобразованиях Петра I, Майков — в освобождении Москвы от польских интервентов и конце Смуты. Согласно правилам, в поэме должен присутствовать элемент чудесного, и Майков ввел его: воеводе Шеину является дух, оснащенный золотыми крыльями, со скипетром в правой руке. Этот «хранитель российского престола» предсказал русским временное поражение от польских войск и обнадежил заманчивой перспективой возведения на трон Михаила Романова.
Майков лишь начал свою поэму и, судя по тексту, кончить работу для него было бы трудно, потому что исторические события он знал недостаточно твердо. Автор весьма приблизительно рисовал себе место действия, был уверен, что поляки осаждали Псков, a не Смоленск, что польского королевича, временно севшего на московский престол, звали Станислав, а не Владислав. Для поэта-историка такие ошибки непростительны.
Через шесть лет после попытки Майкова героическую поэму в русской литературе создал Михаил Херасков — в 1779 году вышла из печати его «Россияда». Монументальное эпическое произведение в двенадцати песнях заключало девять тысяч стихов. Сюжетом своей поэмы Херасков избрал завоевание Иваном IV Казани, находившейся во власти татар. Эту победу автор считал датой окончательного освобождения России от татаро-монгольского ига. Готовясь к своему труду, он справлялся с историческими источниками и внимательно читал «Казанского летописца».
Майков не сумел написать эпической поэмы — этот жанр явно выходил из пределов его творческих возможностей, и он это понял.
Зато ему довелось прославить свое имя созданием пародийной ирои-комической поэмы: он сочинил «Елисея».
Жанр ирои-комической поэмы был определен Сумароковым в «Эпистоле о стихотворстве» (1747). Он указал два ее вида:
Еще есть склад смешных героических поэм,
И нечто помянуть хочу я и о нем:
Он в подлу женщину Дидону превращает
Или нам бурлака Энеем представляет,
Являя рыцарьми буянов, забияк.
Итак, таких поэм шутливых склад двояк:
В одном богатырей ведет отвага в драку,
Парис Фетидину дал сыну перебяку.
Гектор не на войну идет — в кулачный бой,
Не воинов — бойцов ведет на брань с собой...
Стихи, владеющи высокими делами,
В сем складе пишутся пренизкими словами.
Другой тип ирои-комической поэмы отличается той особенностью, что в нем обыденные поступки описываются высоким слогом и о драках рассказано языком Вергилия:
Поссорился буян — не подлая то ссора,
Но гонит Ахиллес прехраброго Гектора.
Замаранный кузнец в сем складе есть Вулкан,
А лужа от дождя не лужа — океан.
Робенка баба бьет — то гневная Юнона.
Плетень вокруг гумна — то стены Илиона.
В сем складе надобно, чтоб муза подала
Высокие слова на низкие дела.
Таковы рекомендации Сумарокова, основанные на опыте мировой литературы и поддержанные авторитетом Буало.
Ирои-комическая поэма ведет свое начало от поэмы Буало «Налой», вышедшей в 1674 году. Написал он это произведение для того, чтобы противопоставить новый жанр бурлеску — травестированным, «вывернутым наизнанку» вещам, получившим большую популярность у европейских читателей.
В поэме Буало «Налой» изображалась ссора в маленькой провинциальной церкви между казначеем и певчим, рассуждавшими, где нужно стоять налою — кафедре, на которую кладут книгу во время богослужения. Комизм заключался в том, что об этой мелкой сваре рассказывалось слогом героических поэм, так же торжественно и важно, как о страданиях Дидоны, которую покинул Эней.
Для того чтобы смеяться над стихами ирои-комических поэм, читатель должен был держать в памяти классические образцы: пародия всегда предполагает знание оригинала, иначе она не может рассчитывать на успех.
Вторая разновидность ирои-комических произведений — «перелицованные», «травестированные» поэмы, бурлеск (burla — по-итальянски шутка) —становится известна с половины XVII века во Франции, когда выходят поэмы Диссуси «Суд Париса» (1648), «Веселый Овидий» (1653) и Скаррона «Травестированный Виргилий» (1648—1652). Скаррон был участником фронды французской буржуазии против короля и первого министра кардинала Мазарини. Перелицованный Вергилий поэтому обладал элементами политического протеста.
Майков, осведомленный об этих правилах жанра ирои-комической поэмы, тем не менее нарушил их, увлекшись описаниями «низкого быта» настолько сильно, что они приобрели у него как бы самостоятельное значение. Строгий поборник чистоты вкусов А. А. Шаховской в предисловии к своей ирои-комической поэме «Расхищенные шубы» (1811—1815), напоминая историю жанра, писал:
«В нашем языке Василий Иванович Майков сочинил «Елисея», шуточную поэму в 4 песнях. Отличные дарования сего поэта и прекраснейшие стихи, которыми наполнено его сочинение, заслуживают справедливые похвалы всех любителей русского слова; но содержание поэмы, взятое из само простонародных происшествий, и буйственные действия его героев не позволяют причесть сие острое и забавное творение к роду ирои-комических поэм, необходимо требующих благопристойной шутливости». [1]
Действительно, благопристойности не видно было в таком, например, описании драки:
Я множество побой различных тамо зрел:
Иной противника дубиною огрел,
Другой поверг врага, запяв через колено,
И держит над спиной взнесенное полено,
Но вдруг повержен быв дубиной, сам лежит
И победителя по-матерны пушит;
Иные за виски друг друга лишь ухватят,
Уже друг друга жмут, ерошат и клокатят.
...Лишь только под живот кто даст кому тычка,
Ан вдруг бородушки не станет ни клочка.
В этом пассаже Майков, оставляя в стороне ученые рецепты, повествует о драке словами одного из ее участников, — и, как показал Г. П. Макогоненко, дело тут вовсе не во французской традиции. Восстанавливая в статье «Враг парнасских уз» подлинный облик поэта-разночинца XVIII века, известного читателю преимущественно в качестве автора «срамных стихов» И. С. Баркова (1730 или 1731 —1768), исследователь напоминает, в числе других его произведений, «Оду кулашному бойцу». В этой оде «Парнасу, античной мифологии, венценосным героям Барков противопоставляет кабак, удалых фабричных молодцов; поэту с «лирным гласом» противостоит гудошник, завсегдатай кабаков, поющий вместе с бурлаками. Дерзко обосновывает Барков свое право воспевать нового героя — сына народа:
Хмельную рожу, забияку,
Драча всесветна, пройдака,
Борца, бойца пою, пиваку,
Широкоплеча бузника...
С своей, Гомерка, балалайкой
И ты, Вергилийка, с дудой
С троянской вздорной греков шайкой
Дрались, что куры пред стеной...» [1]
Сравнивая первые строфы «Елисея» с «Одой кулашному бойцу», Г. П. Макогоненко устанавливает тесную связь между ними и убедительно разъясняет, что «возлюбленный Скаррон», к которому обращается Майков и чье имя в контексте поэмы вызывало недоумение писавших о ней (среди них и автора настоящих строк), есть не кто иной, как Барков, автор оды «Приапу». Стихи эти были «отлично известны всем литераторам. Знание их придавало особую соль и остроту обращению Майкова к своему вдохновителю — «Русскому Скаррону». [1]
Поэма «Елисей» содержала непосредственный отклик на факты российской действительности. Правительство Екатерины II, испытывая нужду в деньгах, решило ввести откупную систему торговли водкой в России, за исключением Сибири. Казна подсчитывала, какие средства можно было получить от продажи питей в данной губернии, и объявляла торги, в результате которых право торговать водкой передавалось одному лицу или компании. Откупщики вносили оговоренную сумму, а все, что они умели выручить сверх уплаченного, было их личной прибылью. В стране широко раскинулась сеть кабаков, сидельцы винных лавок нещадно разбавляли водку.
Откупы были установлены манифестом 1 августа 1765 года, понадобился известный срок для организации продажи — и с 1767 года откупная система утвердилась. Водка стала дорожать. В 1762 году ведро стоило 2 р. 23,5 коп., а в 1770 году —уже 3 руб. Так произошло увеличение косвенного налога, затронувшее сравнительно большие слои населения, и недовольство новой системой не замедлило себя обнаружить.
По-видимому, сюжет «Елисея» Майков придумывал вскоре после введения откупов, то есть в 1768—1769 годах. Злободневные и остроумные стихи в рукописном виде растеклись по Петербургу. Но, хотя в манере века было сразу печатать все, что написано, Майков задержал опубликование «Елисея». Началась война с Турцией, и первые полтора года она не приносила России ожидаемых удач. Армия то переходила Дунай, то возвращалась обратно, славных сражений не происходило. В войска между тем шли пополнения. Финансы были в беспорядке, а расходы на войну возрастали с каждым днем. В такой обстановке насмешки над откупной системой, как-никак приносившей правительству верные деньги, казались неуместными. Военные новости также не располагали к веселью. В годину тяжелых испытаний похождения пьяного ямщика не могли вызывать интереса или сочувствия — и Майков задержал публикацию поэмы, хотя и не мог прекратить ее рукописного размножения.
Лишь после того как в русско-турецкой войне произошел перелом, когда при Чесме сгорел турецкий флот, когда был одержан ряд побед в Молдавии, пала крепость Бендеры, успешно прошла летняя кампания 1771 года,—Майков решился приступить к печатанию своей поэмы и выпустил ее в ноябре того же года. «Санктпетербургские ведомости» объявили о продаже новой вышедшей в свет поэмы «Елисей-ямщик, или Раздраженный Вакх» 22 ноября 1771 года. Понятно, что, готовя книгу к изданию, Майков пересмотрел текст, освежил его упоминаниями о новейших событиях и, в частности, вставил строки о поэме Хераскова «Чесменский бой», написанной по горячим следам подвигов русских моряков в Архипелаге.
Сюжет поэмы состоит в том, что Вакх, недовольный откупщиками, поднявшими цены на вино, желает отомстить им, и орудием своей мести выбирает ямщика Елисея, способного пить без меры. После ряда приключений пародийного характера — Майков высмеял перевод «Энеиды», выполненный придворным поэтом В. П. Петровым, — Елисей совершает разгром винного погреба в доме откупщика и отправляется разбивать соседние, но Зевс кладет конец его проказам, и Елисея отдают в солдаты.
В первых строках торжественного зачина Майков, как верно заметил Г. П. Макогоненко, обращается к «Русскому Скаррону» — Баркову — с просьбой настроить ему гудок или балалайку вместо традиционной лиры и хочет мифологических героев нарядить бурлаками,
Чтоб Зевс мой был болтун, Ермий — шальной детина,
Нептун — как самая преглупая скотина,
И словом, чтоб мои богини и божки
Изнадорвали всех читателей кишки.
Он рисует Нептуна с трезубцем, «иль, сказать яснее, острогой», которым тот мутит лужу, над ним хохочут малые ребята, а мужики дерут бога за уши и наминают ему бока.
Юнона не в венце была, но в треухе,
А Зевс не на орле сидел, на петухе;
Сей, голову свою меж ног его уставя,
Кричал «какореку!», Юнону тем забавя.
Имитируя слог героической поэмы, Майков сцену кулачного боя начинает высоким сравнением: «Подобно яко лев, расторгнув свой запор», мчится к беззащитному стаду, а оно спасается бегством, подобно тому, как удирают робкие татары при виде российского меча, — так должны были покидать поле битвы ямщики. Развернув на четырнадцать строк это сравнение, Майков обрывает себя:
Но слог ceй кудреват, и здесь не очень кстати,
Не попросту ль сказать — они должны бежати?
Комический эффект стихотворной речи Майков усиливает тем, что «высокие» понятия и названия нарядов, принятых у знатных людей, переводит на язык низших классов, на бытовой жаргон среднего сословия, например:
И был расстегнут весь на ней ее роброн,
Иль, внятнее сказать, худая телогрея.
Накинь мантилию, насунь ты башмаки,
Восстани и ко мне на помощь притеки и др.
Рассматривая стилистические функции славяно-книжной лексики в ирои-комических поэмах Майкова, новейший исследователь подчеркивает ее пародийное применение и намечает тут несколько приемов. Майков торжественным одическим слогом описывает «низкого» героя, уподобляя, например, карточную игру — кровопролитному сражению. Он охотно сталкивает славянизмы с «низкой» лексикой, соединяет высокие формы выражения с просторечно-разговорными («понт», «глас», «помрачать» — и рядом «пощечина», «рожа» и т. п.), смешивает разностилевую лексику («пьяный зрак», «покивать главой») и др.[1]
Наряд Вакха — персидский кушак, соболью шапочку, черкесские чоботы — Майков описал по стихам народной песни, сославшись на нее: «А песенку сию Камышенкой зовут». Там поется, что по реке Камышенке плывут струги, на стругах сидят казаки,
На них шапочки собольи, верхи бархатные,
Еще смурые кафтаны, кумачом подложены,
Астраханские кушаки полушелковые,
Пестрядинные рубашки с золотым галуном,
Что зелен кафтан, кривые каблуки...
Это не единственный случай проникновения фольклора в поэму «Елисей». Зевс у Майкова произносит пословицу: «Утро вечера всегда помудренее», да и шапка-невидимка, под которой скрывается Елисей, взята из народной сказки; Эней, становясь невидимым, покрывается облаком.
Можно присовокупить, что своеобразие творчества Майкова возбудило серьезное внимание Дидро, узнавшего о поэте во время своего пятимесячного пребывания в Петербурге (сентябрь 1773 — март 1774). В русской библиотеке Дидро, среди книг Ломоносова, Сумарокова, Хераскова и других писателей, Майков был представлен поэмой «Елисей» и двумя книгами «Разных стихотворений». Отмечая этот факт, М. П. Алексеев пишет: «Едва ли оды Майкова представляли для Дидро какой-либо интерес, но он безусловно интересовался творчеством Майкова, и, вероятно, прежде всего его «Елисеем». Именно после издания этой поэмы о зимогорском ямщике Майков, живя в Петербурге, пользовался здесь значительной популярностью; споры и кривотолки о его поэме, понравившейся одним и вызвавшей резкое осуждение других, не прекращались. Отзвуки этих споров должны были дойти и до Дидро; так именно можно истолковать несколько сохранившихся свидетельств по этому поводу». [1] Сводятся они к тому, что Дидро, как передает устное предание, сказал однажды, через переводчика Майкову, не знавшему языков, что особенно желал бы прочесть его сочинения, ибо они по названной причине не связаны с иностранными образцами и потому должны отличаться особым национальным своеобразием. Нет сомнения, что Дидро имел в виду «Елисея» и басни Майкова.
Бедность была причиной того, что Елисей покинул родные места и ушел в Петербург навстречу приключениям. Он вспоминает о своей деревне:
Уже мы под ячмень всю пашню запахали,
По сих трудах весь скот и мы все отдыхали,
Уж хлеб на полвершка посеянный возрос,
Настало время нам идти на сенокос,
А наши пажити, как всем сие известно,
Сошлись с валдайскими задами очень тесно;
Их некому развесть, опричь межевщика:
Снимала с них траву сильнейшая рука.
Эти межевые споры служили постоянным поводом для отчаянных драк, и одну, вряд ли самую страшную, описывает Елисей, жалуясь, что через нее он «мать тут потерял, и брата, и жену».
Мужики дерутся, а их начальники находят возможным вести между собой переговоры, не останавливая побоища. Крестьяне, видя, что начальники на конях приближаются друг к Другу,
Все мнили, что они ужасною борьбою
Окончат общий бой одни между собою.
Так водилось в древности, об этом поется в былинах, но, видно, времена эти давно миновали. Тема «князь и дружина», в сущности поставленная тут Майковым, разрешена в том смысле, что младшим нечего надеяться на старших, ждать от них помощи и обороны. Начальники найдут общий язык, а мужики могут биться, если не хватает ума решить спор бескровными путями.
Во время драки валдайский боец начисто отгрыз ухо брату Елисея, и тот
Тащится, как свинья, совсем окровавлен,
Изъеден, оборван, а пуще острамлен, —
случай, если не диковинный, то отвратительный. Майков это понимает, но, не желая расстаться с комическим, как ему казалось, эпизодом, круто повертывает его: оказывается, брат, оставшись с одним ухом, слышит лишь тех, кто молвит: «на!», а тем, кто просит: «дай!» — не внемлет, и Елисей теперь не признает его за брата. Так с помощью шутки в пословичном духе Майков смягчает тяжелые сцены крестьянских земельных споров и массовых побоищ на межах.
Да, шутки выходят невеселые. Мать, отпустившая на бой с валдайцами двух сыновей, не чаяла встретить их живыми, почувствовала себя плохо и в одночасье умерла. Дети плакали, — но ведь это крестьянские дети, им свойственна грубость нравов, как убежден Майков, а потому он заставляет Елисея сказать:
Потеря наша нам казалась невозвратна,
Притом и мертвая старуха неприятна.
Назавтре отдали мы ей последню честь:
Велели из дому ее скорее несть...
В Калиновом лесу, по дороге в Петербург, Елисей спасает женщину, подвергшуюся нападению двух мужчин, и узнает в ней свою жену. Рассказ ее также отнюдь не весел. После ухода Елисея брат не стал ее «в дому своем держать», она отправилась в Питер на поиски мужа, получила сведения, что Елисей умер, и нанялась на кирпичный завод. Хозяин, немец, ночью пришел к ней «и стал по-барски целовать», — жена узнала и выгнала ее вон; поступила в дом к секретарю, — тот, после указа против взяток, уехал из Питера, и она опять осталась без места.
Эта биография в общих чертах повторяет историю пригожей поварихи, героини известного романа Чулкова (1770), также вынужденной снискивать пропитание собственной красотой: писатели наблюдали жизнь...
Описание тюрьмы и вовсе не смешно. Майков с содроганием говорит об участи арестантов:
Там зрелися везде томления и слезы,
И были там на всех колодки и железы;
Там нужных не было для жителей потреб,
Вода их питие, а пища только хлеб.
Не чермновидные стояли тамо ложи,
Висели по стенам циновки и рогожи,
Раздранны рубища — всегдашний их наряд
И обоняние — единый только смрад.
…Лишенны вольности, напрасно стон теряют,
И своды страшные их стон лишь повторяют.
Жалобы Цереры, приносимые Зевсу, отражают беспокойство русских экономистов — приятелей Майкова и его самого по поводу бедственного состояния сельского хозяйства в России:
Все смертные теперь ударились в пиянство,
И вышло из того единое буянство;
Земля уже почти вся терном поросла,
Крестьяне в города бегут от ремесла,
И в таковой они расстройке превеликой,
Как бабы, все почти торгуют земляникой,
А всякий бы из них пахати землю мог...
Со второй песней в поэму входит новая, и притом чисто городская тема — Калинкин дом в Петербурге, вид исправительного заведения для проституток, которых занимали принудительными работами. Елисей принимает дом — за монастырь, надзирательницу — за игуменью, и в этом заключен комизм сцены. Однако, сосредоточив внимание читателя на этой смешной ошибке, Майков умеет дать представление о тюремном режиме Калинкина дома и внушить сочувствие к заключенным.
Многие эпизоды поэмы отличаются изобразительностью. Майков описывает их так, словно видит перед собой на сцене, насыщает бытовыми подробностями, называет вещи, участвующие в действии, и живыми репликами вносит в поэму драматургический элемент.
Вот Елисей вошел в кабак, схватил за ворот чумака-прислужника, пригрозил ему: «Подай вина! Иль дам я тумака. Подай, иль я тебе нос до крови расквашу», показал на пивную посуду, куда потребовал налить анисовой водки, — сорт не оставлен без внимания, — выпил и ударил пустой чашей чумака в лоб. Майков со вкусом живописует последствия удара:
Попадали с полиц ковши, бутылки, плошки,
Черепья чаши сей все брызнули в окошки.
Меж стойкой и окном разрушился предел;
Как дождь и град, смесясь, из тучи полетел...
Чумак спрятался за стойкой, кричит «караул», а Елисей, протянув через прилавок руку, взял его за штаны,
Которых если бы худой гайтан не лопнул,
Поднявши бы его, герой мой о пол тропнул.
Жанр ирои-комической поэмы целиком входит в систему классических жанров, однако нельзя не видеть, что «Елисей» предвещает приближение новых литературных вкусов. Бытовые подробности, разумеется, не означают еще реализма, но верная обрисовка демократической среды, из которой берутся герои, сочувствие их горестям, пусть не очень глубокое, — эти стороны «Елисея» делают его весьма приметным явлением русской литературы и показывают в Майкове чуткого наблюдателя. Однако, при всей своей кажущейся «третьесословности», Майков остается дворянином, и откупщик, которого он рисует в «Елисее», для него враг, каким он был и для Сумарокова. Исправлять нравы третьего сословия было не его заботой.
Общественно-литературное значение «Елисея» весьма усиливается полемикой с официальной, утвержденной императрицей поэзией, которую представлял В. П. Петров. «Карманный поэт», как называла его Екатерина, в 1770 году издал переведенную им первую песнь «Энеиды» Вергилия, над которой работал двумя годами ранее, о чем знали столичные литераторы. Перевод был посвящен наследнику престола Павлу, а под именем Дидоны восхвалялась императрица Екатерина. Она слушала стихи Петрова по мере их готовности и даже давала ему литературные указания, о чем автор подобострастно говорит в предисловии к своему «Енею», добавляя при этом: «Подаваемое мне от высоких и просвещенных особ ободрение в сердце моем всегда сильнее будет действовать тех укоризн, какие обыкновенно праздные головы против других выдумывают».
Укоризны действительно были обращены к Петрову со стороны прогрессивных авторов, издателей журналов 1769 гола «Трутень» и «Смесь». Резко выступил против него в «Елисее» Майков. Екатерина защищала своего льстивого поэта. В книге «Антидот» (1770), полемическом сочинении, опровергавшем неблагоприятные отзывы о крепостнических порядках в России, высказанные французским астрономом аббатом Шаппом д’Отрош, императрица среди других доводов сослалась и на блестящее состояние русской литературы. Характерно, что первое место она уделила именно Петрову, поставив его рядом с Ломоносовым, а таких авторов, как Фонвизин, Херасков или Майков, не помянула вовсе.
Эти казенные похвалы придворному сочинителю оскорбили Майкова, и он откликнулся на них в «Елисее» горячими строками о тех,
Которые вранья с добром не различают...
И не страшатся быть истязаны за то,
Что Ломоносова считают ни за что.
Постраждут, как бы в том себя ни извиняли,
Что славного певца с плюгавцем соравняли.
По наблюдениям А. М. Кукулевича [1] в «Елисее» Майков пародировал первую песнь «Енея» — начало переводимой Петровым «Энеиды» Вергилия (остальные песни вышли в свет лишь в 1781— 1786 годах). Исследователь сопоставил тексты и увидел многочисленные совпадения. Так, зачин «Елисея»
Пою стаканов звук, пою того героя, —
соответствует первой строке «Енея».
Пою оружий звук и подвиги героя.
Петров изображает столицу, служащую местопребыванием Юноны, так:
Против Италии, где Тибр лил в море воды,
Вдали от тирян, град воздвигнут в древни годы,
Богатством славен был и браньми Карфаген,
Юноной всем странам и Саму предпочтен;
В нем скиптр ее, в нем щит хранился с колесницей;
Она намерила вселенныя столицей
Сей град произвести, коль есть на то предел;
Под особливым он ее покровом цвел.
Петербург в «Елисее» Майкова описан сходными выражениями: «Против Семеновских слобод последней роты», «воздвигнут дом», «ковш хранился с колесницей», «назначен быть столицей», «под особливым он его покровом цвел» и т. д.
Петров, уверенный в поддержке своей могущественной покровительницы, отвечал Майкову откровенной бранью, заполнив ею немало стихов в послании («К .. из Лондона», 1772). Нужно заметить, что он выступает одновременно и против Майкова, и против Новикова, объединяя их как литературных своих врагов и указывая на демократический характер творчества этих писателей. Автор «Елисея»
Даст жалом знать, кто он; он колокол зазвонной,
Гораций он в Морской и Пиндар в Миллионной;
В приказах и в рядах, где Мойка, где Нева,
Неугомонная шумит о нем молва...
Сей первый начертал шутливую пиесу,
По точным правилам и хохота по весу. [1]
Нападки Петрова оказались бессильными подорвать популярность «Елисея», как не повредили Майкову и насмешки Чулкова, рассыпанные в его поэмах «Плачевное падение стихотворцев» и «Стихи на качели» (1769). Чулков писал, что Майков
Овидия себе в наставники избрал,
Который никогда, как думаю, не врал,
Писал он хорошо, остро, замысловато,
А я переводил гораздо плоховато...
Латинский мне язык и русский неизвестен
Других не знаю я, а прочих не учил...[2]
По мнению Чулкова, Майков в своей поэме «поколебал парнасскую твердыню», смутил чистый источник Иппокрены и представил богов Олимпа в несвойственном им, неприличном виде:
Писатели стихов схватили тут привычку,
И рядят для того Венеру в бабью кичку,
Юнону наподхват описывают так,
Что будто бы платок повязан на колпак.
Юпитер в сапогах со скобками гуляет,
Меркурий лошадей, свистя кнутом, стегает,
Вулкан из кузницы к станку в лаптях идет... [1]
Он возражает против манеры обряжать богов как русских крестьян, хотя сам не прочь перелицевать мифологические сюжеты, и дело тут в подходе, в отношении к теме. Чулков изображает быт как участник народных игрищ и гуляний, Майков же смотрит на эти забавы свысока, он был и остается барином. Его смешат проделки Елисея, но он помнит, что всегда может прекратить пьяное шутовство и наказать ослушника. Так ведь Майков и поступил с Елисеем в поэме:
Елеська, как беглец, а может быть и вор,
Который никакой не нес мирския платы,
Сведен в военную и отдан там в солдаты...
Театральное наследие Майкова невелико — две трагедии, две драмы — «пастушеская» и «с музыкой», пролог, изображающий торжество на Парнасе по поводу привития оспы императрице, переложение стихами русского перевода «Меропы» Вольтера, да неразысканная опера «Аркас и Ириса». Майков очень любил театр, но драматические сочинения не были его призванием.
Первая трагедия Майкова «Агриопа» была поставлена в 1769 году актерами придворного театра. Подражая Сумарокову, умевшему вносить настроения политической злободневности в трагедии на исторические темы, Майков, как можно думать, попытался включить в свою пьесу намеки на современные события. Тема трагедии — борьба за трон, и она не могла не быть актуальной в России XVIII столетия, пережившей несколько дворцовых переворотов.
Греческий князь Телеф, спасший в бою жизнь мизийского царя, получает от него право жениться на его дочери, царевне Агриопе, и после этого занять принадлежащий ей трон. Агриопа любит героя Телефа, и он отвечал ей взаимностью, пока не влюбился в дочь вельможи Азора Полидору.
Коварный Азор подталкивает слабовольного Телефа захватить престол, «истребить» царевну Агриопу и жениться на новой избраннице.
Злой умысел Телефа становится известным Агриопе, и она с помощью оставшихся верными ей воинов упреждает события. Происходит восстание. Телеф захвачен в плен. Агриопа великодушно прощает изменника, но он закалывается, узнав, что любезная его Полидора вместе с отцом убита. Агриопа падает в обморок, но остается жить и править мизийским царством.
Майков, конечно, писал не историческую драму и не думал о какой-либо схожести эпизодов. Агриопа —не Екатерина II и Телеф — не Петр III, но какие-то соответствия действительным фактам в трагедии ощущаются. Петр III, о чем было широко известно, намеревался заточить Екатерину в монастырь и жениться на своей любовнице Елизавете Воронцовой. Отец ее, Роман Ларионович, не препятствовал этой связи, ожидая для себя новых милостей монарха. Воины поддержали невинную Агриопу и посадили ее на престол, подобно тому как гвардия под командою братьев Орловых произвела переворот 28 июня 1762 года.
Вопрос о том, куда отправить бывшего властителя, волновал Екатерину так же, как волновал он и Телефа. Она думала и заточить свергнутого Петра III в Шлиссельбург, и выслать его за границу, пока дело не решилось благоприятнейшим для нее образом — царь оказался убитым в пьяной драке со своими караульщиками, которыми начальствовал Алексей Орлов. Если такие ассоциации возникают у нас, читающих трагедию Майкова спустя два века после ее написания, почему не допустить, что современники более остро чувствовали злободневность политических намеков автора и видели их в ней гораздо больше, чем видим это мы теперь? Так оно, вероятно, и было.
Другая трагедия Майкова, «Фемист и Иеронима», была закончена в 1773 году и тогда же намечалась к постановке в придворном театре, но за смертью актрисы Троепольской не вышла на сцену. Замысел пьесы навеян писателю событиями русско-турецкой войны. Речь идет о попытках греков сбросить турецкое иго, и тема эта в свете успешных действий русского военного флота в Архипелаге была весьма злободневной. Однако спектакль своевременно не состоялся, после заключения мира политическая острота сюжета исчезла, и автор больше не продвигал ее на сцену, напечатав лишь в 1775 году уже как чисто литературное произведение.
Л. Н. Майков заметил, что «содержание этой трагедии, вероятно, заимствовано из книги: «История о княжне Иерониме, дочери Дмитрия Палеолога, брата греческому царю Константину Мануйловичу». Перев. с французского Ив. Шишкин. СПб, 1752», [1] но предупредил, что книгу эту он не видел. Оговорка не была принята во внимание, и дальше писавшие о Майкове уверенно говорили о заимствовании сюжета. Прямое утверждение такого рода вошло даже в «Сводный каталог русской книги гражданской печати XVIII века» (1964). Между тем о заимствовании можно говорить здесь весьма условно.
Майков читал книгу Шишкина и воспользовался фигурой Иеронимы, именами султана Магомета II, Расимы и Сулеймана, но дал иные характеристики этим персонажам, ввел новых действующих лиц, придумал сложную интригу и вообще написал самостоятельное произведение. Второе заглавие перевода Шишкина таково: «Описание великодушных поступок Магомета второго с книжной Иеронимой». Оказывается, Магомет, увидев пленную византийскую княжну, влюбился в нее, оставил свою жену Расиму, но, узнав, что Иеронима охвачена страстью к Солиману-паше и встречает ответное чувство, обуздал себя и соединил любовников. Несомненно, что эта чувствительная история мало соответствует облику жестокого султана, завоевателя Царьграда в 1453 году, подчинившего себе Крым, острова в Средиземном море и страны Балканского полуострова.
Султан Майкова совсем не великодушен. Он яростно домогается любви Иеронимы и хочет устраивать не ее счастье, а свое собственное. Новые лица, введенные драматургом, придают увлекательность сюжету, превращая трагедию, выражаясь современным языком, в детективное, «шпионское» произведение, ‑ удивительный случай в драматургии XVIII века!
Природный турок Сулейман-паша, существующий в переводе Шишкина, стал у Майкова греком Фемистом, сыном князя Феодора Комнина. После падения Константинополя Фемист, лелея планы мести, прикинулся турком, пошел служить Магомету, выдвинулся и занял пост визиря, правой руки страшного султана. Друг его Клит проделал такой же маневр и под именем Мурата состоит начальником серальских садов. В первом явлении трагедии эти греческие резиденты узнают друг друга и намечают план борьбы с Магометом. Им известно, что султан увлечен пленницей, но лишь в третьем действии визирь Солиман-Фемист, выпросивший у Магомета поручение убить пленницу, узнает в ней свою возлюбленную Иерониму. Греки собирают силы, готовят восстание, девушку прячут от Магомета, она подслушивает султанские тайны, Фемист пишет письмо своим сородичам, извещая о начале выступления, оно попадает в руки турок, Магомет ищет Комнина, таинственного руководителя операции, — и вот греки в руках разгневанного султана. Он убивает Иерониму, а Фемист Комнин закалывается сам.
Действия в этой пьесе неожиданно много для трагедии сумароковского типа. Но ведь Майков и не претендовал на ту чистоту литературных принципов, которой так гордился Сумароков. Он был гораздо более склонен считаться со вкусами читателей и зрителей и умел их удовлетворять, что показывают его ирои-комические поэмы. Майкова занимает сюжет, в речах героев нет подробного анализа чувств, нет обмена мыслями, не развивается политико-государственных концепций, как бывает у Расина или Сумарокова. Разговор носит служебный характер, он относится к тому, что происходит на сцене или за ее кулисами. Майков делает некоторые уступки зрителям и вносит в классический репертуар непривычные ноты.
Пьеса о том, как греки после падения византийской столицы готовили восстание против завоевателей, о том, что внутри покоренного народа есть еще силы, способные противоборствовать угнетателям и нужно их поддержать, — должна была прозвучать очень злободневно на пятом году русско-турецкой войны, и Майков сумел ответить на запросы времени.
В трагедии заметны и некоторые намеки на внутренние российские обстоятельства. Трудно не вспомнить о петербургских гвардейцах, читая оценку турецких янычар — привилегированных солдат султана:
Примеров множество возможно сих представить,
Их наглость может всё сие располагать,
На троны возводить и с тронов низвергать.
Майков описывает, как янычары, недовольные султаном Магометом II, предположившим жениться на пленной греческой княжне, грозят свергнуть неугодного правителя и возвести на престол его сына Баязета. Стихи трагедии наводили на мысль о том, что и в России подрос уже законный наследник престола — Павел Петрович, которому мать обещала по его совершеннолетии уступить трон, однако вовсе не торопилась это сделать. Вряд ли проходили бесследно в сознании внимательных читателей и такие исполненные тираноборческого пафоса строки:
Византия, дотоль цветущий в свете град,
Под властию твоей преобратился в ад;
Ты воздух в нем своим дыханьем заражаешь
И казнью подданным ужасной угрожаешь.
Не я един, не я, но весь желает свет,
Да смерть тебя, злодей, ужасная ссечет!
Деспотизм царей дворянская интеллигенция в России всегда порицала охотно.
В 1777 году Майков написал и поставил пастушескую драму с музыкой «Деревенский праздник, или Увенчанная добродетель», сельскую крепостническую идиллию в двух действиях. Эта, пьеса показывает, каким бы желал видеть Майков отношения между крестьянами и помещиками, выражает мечту о классовом мире, невозможность которого совсем недавно показала крестьянская война.
Обычный для русской комической оперы мотив противопоставления развратного города и чистоты сельских нравов здесь дополнен разглагольствованиями двух господ о том, сколь приятно живется барским крестьянам у разумных и честных владельцев. Неверно думать, что Майков так воспринимал крепостные порядки, что он настолько уж не знал жизни: «Елисей» показывает, что он знал о ней предостаточно и не закрывал глаза на беды русского мужика. Но в духе новых своих настроений, возникших в результате увлечения масонством, напуганный размахом народного гнева, писатель выдает желаемое за действительное. Он рассказывает не о том, что есть, а о том, что должно быть в деревне, рисует господина, который правит деревней в соответствии с требованиями разума и добродетели, как учит религия и наставляют собственные интересы помещиков, не желающих погибнуть от мужицкого топора.
Обязанности помещика Майков определяет так, как понимал их и Сумароков и о чем он писал, например, в статье «О домостроительстве» (1759). Господин в пьесе Майкова — он по имени не назван, и это, кажется, тоже имеет значение расширительное, тут имеется в виду не персона, а представитель сословия вообще, — этот господин говорит своему гостю:
«Да в том-то и состоит прямое домостроительство, чтоб крестьяне не разорены были. Ведь они такие же люди: их долг нам повиноваться и служить исполнением положенного на них оброка, соразмерного силам их, а наш — защищать их от всяких обид и, даже служа государю и отечеству, за них на войне сражаться и умирать за их спокойствие. Вот какая наша с ними обязанность».
Хор соглашается с барином:
Мы руками работаем
И за долг себе считаем
Быть в работе таковой.
Дав оброк, с нас положе́нной,
В жизни мы живем блаженной
За господской головой.
Дворяне — голова, крестьяне — руки, они выполняют то, что им приказывают, платят оброк и могут больше ни о чем не беспокоиться — вот что следует из этой краткой схемы.
Майков не хочет никого критиковать и рад утвердиться в мысли, что все недостатки общества исправляются мудрым управлением. «Всяк, не делающий пользы обществу, есть тунеядец, как например… Да полно, что говорить, ведь и ульи без трутней не бывают» (действие II, явл. 2). Взятки приказных, кривые судьи — все это в прошлом, а если где и можно встретить нерадивого чиновника, он остался лишь потому, что государь о его плутнях не знает. За добрые дела дворянин не ищет награды. Для него важно сознание, что он хранит свою честь.
Кто живет на свете честно,
Тот в спокойствии живет.
Пусть беды его постигнут,
Но души в нем не подвигнут,
Для него и в мраке свет.
Такой господин, понимая свою примерность и наивно убежденный в неотразимости довода, может с негодованием вопрошать старосту:
«Плут, как ты смеешь обирать крестьян моих, когда я сам, находясь у дел государевых, никогда не бирал и не беру? Добро, мой друг, я тебе отшибу лапу-то, не станешь ты больше крестьян моих обирать» (действие II, явл. 3).
Очевидно, по мнению Майкова, баре своих мужиков не обирают, они пользуются положенным по закону, менять который писатель не собирался.
Майков был сыном своего века, над уровнем которого сумел подняться лишь великий революционер Александр Радищев, смело поднявший голос против крепостного права и самодержавия. Однако в творчестве Майкова есть элементы критики самодержавного режима, сквозит сочувствие людям труда, и в русской литературе XVIII столетия ему принадлежит законное прочное место.
А. Западов