Они те, кто склеивают Завесу, за которой страх, боль и ужас — что-то, что не оставляет надежды. Но не всегда они могут удержать Завесу. Они Музыканты.
Там, где практически кончался город, за трамвайной петлей, за подземными железнодорожными путями и пестрыми квадратами огородных наделов протянулось холмистое ухабистое поле, замусоренное, изрытое, ощеренное клыками колючей проволоки, заросшее чертополохом, пыреем, полевицей, осотом и одуванчиком.
Полоса ничейной земли, фронтовая зона между каменной стеной новостроек и дальним темно-зеленым лесом, казавшимся синим сквозь дымку смога.
Люди называли это место Долами. Но то было не настоящее название.
Эта окраина всегда была пустынна, даже непоседливые детишки лишь изредка забегали сюда, по примеру родителей предпочитая для игр места, скрытые в безопасных железобетонных каньонах. Только временами, да и то у самого края, устраивались тут пьянчужки, коих атавистически тянуло к зелени. Больше на Долы не забредал никто.
Не считая кошек.
Кошек было полно по всей округе, но Долы были их царством, неоспоримым доменом и убежищем. Оседлые псы, регулярно облаивавшие кошек по приказу своих хозяев, останавливались на границе пустыря и тут же удирали, поскуливая и поджимая хвосты. Они покорно принимали жестокие побои за трусость — Долы были для них страшнее боли.
Людям тоже на Долах было как-то не по себе. Днем. Ибо ночью на Долы не забредал никто.
Не считая кошек.
Таящиеся и осторожные днем, ночью кошки кружили по Долам мягким крадущимся шагом, совершали необходимую коррекцию численности местных крыс и мышей, будили жителей приграничных домов пронзительным мявом, возвещавшим любовь или кровавую драку. Ночью кошки чувствовали себя на Долах безопасно. Днем — нет.
Местные жители не любили кошек. Учитывая, что тех созданий, которых они любили и которых держали в своих каменных гнездах, у них было в обычае время от времени зверски истязать, определение «не любили» в отношении кошек обретало соответствующее мрачное звучание. Случалось, кошки размышляли, в чем кроется причина этого состояния. Взгляды разнились — большинство кошек полагало, что виной всему те мелкие, на первый взгляд незначительные мелочи, что медленно, но верно приканчивали людей и вели их к помешательству: острые смертоносные иголки асбеста — их люди носили в своих легких, убийственная радиация, исходящая от бетонных стен их домов, губительный кислый воздух, неизменно висящий над городом. Что ж удивительного, говорили кошки, если кто-то, балансирующий на краю гибели, отравленный, разъедаемый ядами и болезнями, ненавидит витальность, ловкость и силу? Если кто-то, издерганный, не знающий покоя, яростью и бешенством реагирует на теплый, пушистый, мурлычущий покой других? Нет, не было в этом ничего, чему следовало удивляться.
Следовало держаться настороже, убегать со всех ног, во всю прыть, едва завидев двуногий силуэт — большой или маленький. Следовало остерегаться пинка, палки, камня, собачьих клыков, автомобильных колес. Следовало вовремя распознать жестокость, скрытую за цедимым сквозь сжатые зубы «кис-кис». И только.
Были, однако, среди кошек и такие, кто полагал, что причина ненависти — в чем-то другом. Что лежит она в Давних Временах.
Давние Времена. Кошки знали о Давних Временах. Образы Давних Времен являлись на Долы ночами.
Ибо Долы не были обычным местом. Ясными лунными ночами кошкам виделись образы, доступные только кошачьему зрению. Туманные, мерцающие образы. Хороводы длинноволосых девушек вкруг странных сооружений из камня, безумные завывания и подскоки близ изувеченных тел, свисающих с деревянных опор, ряды людей в капюшонах с факелами в руках, пылающие дома с башнями, увенчанными крестами, и такие же кресты, только перевернутые, воткнутые в черную, пульсирующую землю. Костры, колья и виселицы. И черный человек, выкрикивающий слова. Слова, которые были — кошки знали — истинным именем места, называемого Долами.
Locus terribilis.
В такие ночи кошкам бывало страшно. Кошки чувствовали, как дрожит Завеса. Тогда они припадали к земле, впивались в нее когтями, открывали безгласно усатые пасти. Ждали.
И тогда раздавалась музыка. Музыка, заглушающая непокой, утишающая страх, несущая блаженство, возвещающая безопасность.
Ибо, кроме кошек, на Долах жили Музыканты.
День начался, как и все другие дни — холодный рассвет разогрелся и разленился теплым осенним предполуднем, озарился в зените сполохами бабьего лета, разъяснился, потускнел и начал умирать.
Это случилось совсем неожиданно, внезапно, без предупреждения. Вееал разодрал воздух, вихрем пронесся по сорной траве, умножился эхом, отразившимся от каменных стен многоквартирных домов. Ужас вздыбил полосатую и пеструю шерсть, прижал уши, оскалил клыки.
Вееал!
Мучение и смерть!
Убийство!
Вееал!
Завеса! Завеса лопнула!
Музыка.
Успокоение.
Сирены машин нахлынули на огороды только потом. Только потом появились обезумевшие, снующие люди в белых и голубых одеждах. Кошки смотрели из укрытия, спокойные, равнодушные. Это уже их не касалось.
Люди бегали, кричали, ругались. Люди уносили изуродованные тела убитых, и сквозь белые простыни сочилась кровь. Люди в голубых одеждах отталкивали от проволочного ограждения других, тех, что подбегали со стороны жилого квартала. Кошки смотрели.
Один из людей в голубых одеждах выскочил на открытое пространство. Его вырвало. Кто-то закричал, закричал страшно. Яростно захлопали дверцы машин, потом снова взвыли сирены.
Кошки тихо мурлыкали. Кошки слушали музыку. Все это их уже не касалось.
Захваченный в сети тонов, соединяющих и склеивающих разорванную Завесу тончайшей пряжей музыки, Бородавчатый отступал, разбрызгивая вокруг себя капельки крови, стекающей с когтей и клыков. Отступал, исчезал, пойманный клейким вяжущим веществом; в последний раз, уже из-за Завесы, дохнул он на Музыкантов ненавистью, злобой и угрозой.
Завеса срослась, затянулся последний след разрыва.
Музыканты сидели у покореженной, черной от копоти печки, врытой в землю.
— Удалось, — сказал Керстен. — На этот раз удалось.
— Да, — подтвердил Итка. — Но в следующий раз… Не знаю.
— Будет следующий раз, — прошептал Пасибурдук, — Итка? Будет следующий раз?
— Вне всяких сомнений, — проговорил Итка. — Ты их не знаешь? Не догадываешься, о чем они сейчас думают?
— Нет, — сказал Пасибурдук. — Не догадываюсь.
— А я догадываюсь, — проворчал Керстен. — Еще как догадываюсь, потому что знаю их. Они думают о мщении. Поэтому мы должны ее отыскать.
— Должны, — сказал Итка. — Должны ее наконец отыскать. Только она может их удержать. У нее есть с ними контакт. А когда она уже будет с нами, мы отсюда уйдем. В Бремен. К другим. Так, как велит Закон. Мы должны идти в Бремен.
Голубая комната жила собственной жизнью. Дышала запахом озона и разогретого пластика, металла, эфира. Пульсировала кровью электричества, жужжащего в изолированных проводах, в маслянисто лоснящихся выключателях, клавишах и штепселях. Мигала стеклянным мерцанием экранов, множеством злых, красных детекторных глазков. Похвалялась величием хрома и никеля, важностью черного, достоинством белого. Жила.
Покоряла. Господствовала.
Деббе шевельнулась в путах ремней, распластавших ее на покрытом простыней и клеенкой столе. Ей не было больно — иглы, вбитые в череп, и зубастые бляшки, пристегнутые к ушам, уже не причиняли боли, только давил плетеный венец проводов — все это уродовало, позорно стесняло, но уже не причиняло страданий. Тусклым, остановившимся взором Деббе смотрела на герань, стоящую на подоконнике. Герань была в этой комнате единственной вещью, живущей собственной, независимой жизнью.
Не считая Изы.
Иза, склонившаяся над столом, писала быстро, мелким бисерным почерком покрывая страницы тетради, время от времени постукивая пальцами по клавиатуре компьютера. Деббе вслушивалась в биение Комнаты.
— Ну, маленькая, — сказала Иза, поворачиваясь. — Начинаем. Спокойно.
Щелкнул выключатель, загудели моторы, завибрировали огромные катушки, стрельнули глазами кроваво-красные огоньки. Через круглые, в клеточку, окна экранов побежали вприпрыжку светящиеся мыши. Самописцы задрожали, раскачиваясь, как тонкие паучьи лапки, и поползли по бумажным лентам зубчатые линии.
Деббе
Иза грызла ручку, всматриваясь в ряды цифр, пугающе ровно выскакивающих на экране монитора, в графики, в прямоугольные диаграммы. Бормотала себе под нос, долго писала в тетради. Курила. Просматривала распечатки. Наконец щелкнул выключатель.
видела герань. Ощущала сухость в носу, холодящий жар, спускающийся от лба к глазам. Онемение, онемение во всем теле.
Иза просматривала распечатки. Некоторые комкала и швыряла в переполненную корзину, другие, помеченные быстрым росчерком, подкалывала и складывала в ровную стопку.
Комната жила.
— Еще раз, — сказала Иза. — Еще раз, маленькая.
Деббе
Голубой экран выколдовывал прямые и ломаные линии, аккуратными слоями громоздил колонки циферек. Самописец, плавно и спокойно колыхаясь, чертил на бумажной ленте фантастический горизонт.
Это мы. Ты должна
она удивилась, услышав этот голос. Никогда прежде она не слышала этого голоса, голоса громче, чем голос Комнаты, громче, чем пекущий жар, булькающий в ее мозгу. Иглы, которыми щетинилась ее голова, завибрировали.
Музыка! Музыка! Музыка!
Красная линия на экране подскочила вверх, самописец дернулся и нарисовал в прерванной линии три или четыре мощных зазубрины.
должна с нами в Бремен.
— Что такое, холера, — прошептала Иза, вперясь в экран. Забыв о тлеющей в пепельнице сигарете, закурила другую. Она втыкала выключатели один за другим, пытаясь совладать с обезумевшими экранами.
— Ничего не понимаю. Что происходит, маленькая?
Наконец она сделала то, что следовало. Выключила ток.
— Нееет, — протяжно сказала Деббе. — Не хочу, светловолосая. Не хочууууу!
Иза встала, погладила ее по голове и по хребту. Все линии на экране поползли вверх, а самописец дико заметался, Иза этого не видела.
— Бедная киска, — сказала она, гладя шелковистую шерстку Деббе. — Бедная киска. Если б ты только знала, как мне тебя жалко. Но ты послужишь науке, кисонька. Послужишь познанию.
За плечами Изы курсор компьютера засеменил вправо, выписав ровными маленькими угловатыми буковками «Incorrect statement», и погас. Совсем.
Самописец остановился на бумажной ленте. Светящаяся мышка на круглом, в клеточку, экране пискнула последний раз и замерла.
Иза, ощутив внезапную слабость, от которой потемнело в глазах, тяжело опустилась на белый трехногий столик.
Музыка, подумала она, откуда эта…
Деббе мурлыкала проникновенно, свободно и легко, плавно и естественно подлаживаясь к гармонии набегающих отовсюду тонов. Она открывала в них себя, свое место, свое предназначение. Она чувствовала, что без нее эта музыка — неполная, увечная. Голоса, сопровождавшие аккорды, подтверждали это. Это ты, говорили они, это ты. Поверь в себя. Это именно ты. Поверь.
Деббе верила.
Мы, говорили голоса, это ты. Слушай нас. Слушай нашу музыку. Твою музыку. Слышишь?
Деббе слышала.
Мы ждем тебя, говорили голоса. Мы покажем тебе путь к нам. А когда ты уже будешь с нами, мы отправимся все вместе в Бремен. К другим Музыкантам. Но сначала ты должна дать им шанс. Только ты можешь это сделать.
Можешь дать им шанс. Послушай. Мы расскажем тебе, что сделать, чтобы их удержать. Слушай.
Деббе слушала.
Ты сделаешь это?
Да, сказала Деббе. Сделаю.
Музыка ответила каскадом звуков.
Иза безжизненным взглядом смотрела на герань.
Смотри на меня, светловолосая, сказала Деббе. Черная буква «М» на челе кошки, знак избранницы, метка Паука-преследователя, засияла и засверкала металлическим павлиньим блеском.
Смотри мне в глаза.
— Двое, — сказала санитарка. — Их двое. Сидят в ординаторской. Рецка сварила им кофе. Но они сказали, что им срочно.
— Что могло понадобиться от меня милиции? — Иза затушила недокуренную сигарету в жестяной шаткой тарелке коридорной пепельницы. — Они не говорили?
— Ничего не говорили. — Санитарка наморщила пухлое личико. — Вы же знаете, пани доктор. Они никогда ничего не говорят.
— Откуда мне знать?
— Идите, пани. Они говорят, что им срочно.
— Иду.
Их действительно было двое. Интересный блондин, косая сажень в плечах, в фирмовой куртке, и брюнетик в темном свитере.
При виде входящей Изы оба встали. Она удивилась — жест был не повседневный даже для обычных мужчин и уж совсем неправдоподобный для милиционеров. Полицейских, мысленно поправила она себя и тут же устыдилась — устыдилась стереотипа, которому неосознанно поддалась.
— Пани доктор Пшеменцка, — констатировал блондин.
— Да.
— Изабелла Пшеменцка?
— Да. Садитесь, пожалуйста. Слушаю вас.
— А не, — усмехнулся блондин. — Это я слушаю.
— Я не совсем понимаю вас, пан…
— Комиссар. Это эквивалент прежнего поручика.
— Я имела в виду фамилию, не чин.
— Нейман. Анджей Нейман. А это — стажер Здыб. Прошу прощения, пани доктор. Я считал представление излишним, поскольку вы ведь со мной знакомы. Вы звонили мне по телефону. Называли мою фамилию. И чин, как вы остроумно выразились.
— Я? — еще больше удивилась Иза. — Я звонила вам по телефону? Прошу прощения, я с самого начала предполагала, что это какая-то ошибка. А теперь я уверена, что так и есть. Я никогда не звонила в милицию. Никогда. Вы меня с кем-то перепутали.
— Пани Иза, — внушительно сказал Нейман. — Очень прошу вас не усложнять мне задачу. Я занимаюсь делом об убийстве, совершенном на огородных участках имени Розы Люксембург, ныне — генерала Андерса. Вы, вероятно, слышали: трое несовершеннолетних, зарезанных при помощи серпа, косы, багра или же подобного орудия. Вы слышали? Это недалеко отсюда, в предместье.
— Слышала. Но какое это имеет отношение ко мне?
— Вы не знаете? Вы занимаетесь одной из жертв этого происшествия. Косвенной жертвой, так мы это называем. Эльжбета Грубер, девяти лет. Эта девочка, которая видела весь ход происшествия, весь процесс преступления. Она лежит в этой больнице. Я слышал, что вы ею занимаетесь.
— А, та девочка в коме… Нет, панове, это не моя пациентка. Доктор Абрамик…
— Доктор Абрамик, с которым я уже беседовал, утверждает, что вы очень интересуетесь этим случаем. Эта Грубер — она ваша родственница?
— Еще раз повторяю… Никакая она мне не родственница, я не знаю ее. Не знала даже ее фамилии…
— Пани Иза. Хватит. Толек, позволь.
Брюнетик потянулся к дипломату и вытащил маленький плоский магнитофон «Нэшнл панасоник».
— У нас, — сказал Нейман, — записываются разговоры. Ваш разговор со мной оказался записан. К сожалению, не с начала…
Против воли комиссар покраснел. Начало разговора не записалось по самым прозаическим причинам — в магнитофоне в тот момент стояла кассета с «But Seriously» Фила Колинза, переписанная с компакт-диска. Брюнетик нажал на клавишу.
— …перебивай, Нейман, — проговорил голос Изы. — Какое тебе дело до того, кто говорит? Важнее, что говорит. А говорит вот что: нельзя тебе делать то, что задумал. Понимаешь? Нельзя. Чего ты хочешь добиться? Хочешь узнать, кто убил мальчишек на огородных участках? Могу тебе сказать, если хочешь.
— Да, — сказал голос комиссара. — Хочу. Прошу вас сказать мне, кто это сделал.
— Это сделал тот, кто прошел сквозь Завесу. Когда пронесся Вееал, Завеса лопнула, и он прошел. Когда Завеса лопается, те, что находятся поблизости, гибнут.
— Не понимаю.
— И не должен, — резко сказал голос Изы. — Вовсе и не должен понимать. Тебе следует просто принять к сведению, что я знаю, что ты намерен учинить. И еще я знаю, что этого делать нельзя. И просто делюсь с тобой этим знанием. Если ты меня не послушаешь, последствия будут ужасными.
— Минуточку, — отозвался голос Неймана. — Вы собирались мне сказать, кто…
— Уже сказала, — перебил голос Изы.
— Повторите, пожалуйста.
— А зачем тебе это? Думаешь, ты можешь что-то сделать тому, из-за Завесы? Глубоко заблуждаешься. Он вне твоей досягаемости. Но ты… Ты — в его досягаемости. Берегись.
— Вы мне угрожаете. — Это было утверждение, не вопрос.
— Да, — сказал бесстрастный голос Изы. — Угрожаю. Но это не я тебе угрожаю. Не я. Я не сумею объяснить тебе многих вещей, многих фактов, не смогу найти правильные слова. Но одно я могу… могу тебя остеречь. Не слишком ли много было уже жертв? Эти мальчишки, Эльжбета Грубер. Не делай того, что планируешь, Нейман. Не делай.
— Послушайте, пожалуйста…
— Довольно. Запомни. Нельзя тебе.
Хлопнула трубка.
— Вы мне, возможно, не поверите… — начала Иза.
— Разве мы уже не на ты? — перебил Нейман. — Жаль. Это было мило и непосредственно. Чему не поверю? Что это были не вы? Действительно, трудно было бы поверить. А теперь, пожалуйста, я слушаю. Что я планирую? Почему мне нельзя это делать?
— Не знаю. Это не я… Это был не мой голос.
— Кем вам приходится маленькая Грубер?
— Не знаю… Никем… Я…
— Кто убил детишек на огородах? — Нейман говорил тихо, не повышая голоса, но желваки на его скулах подергивались выразительно и ритмично. — Кто это был? Почему он вне моей досягаемости? Потому что он ненормальный, правда? Если я его схвачу, он отправится не в каталажку, а в больницу, такую, как эта? А может, как раз в эту? А может, он уже тут был? Что? Пани доктор?
— Не знаю! — Иза вскинула руки в невольном жесте. — Не знаю, говорю вам! Это не я звонила! Не я!
Нейман и стажер Здыб молчали.
— Я знаю, о чем вы думаете, — спокойно сказала Иза.
— Сомневаюсь.
— Вы думаете… Что, как в том анекдоте… что мы тем отличаемся от пациентов, что уходим на ночь домой…
— Браво, — сказал Нейман без улыбки. — А теперь я слушаю.
— Я… ничего не знаю. Я не звонила…
— Пани доктор, — проговорил Нейман спокойно и ласково, словно обращаясь к ребенку. — Я знаю, что магнитофонная запись — слабое доказательство. Что вы можете все отрицать. Вы можете, как это сейчас принято, обвинить нас даже в манипуляции и фабрикации доказательств, в чем вам угодно. Но если вы и правда уходите на ночь домой заслуженно, а не только благодаря чьей-то ошибке в диагнозе, то вы представляете, какие будут последствия, когда дело раскроется. А дело раскроется прекрасно. Должно раскрыться, потому что так сложилось, что у убитых мальчишек высокопоставленные родители, и никакая сила не остановит следствие, только наоборот. Вы знаете, что тогда случится.
— Не понимаю, о чем вы.
— Это я вам расскажу. Вы думаете, что если маньяк с огородов приходится вам родственником или кем-то близким, то вы не будете нести уголовную ответственность за его сокрытие. Возможно. Но, кроме уголовной ответственности, есть еще другая ответственность. Если окажется, что вы прикрывали маньяка-убийцу, то ни в этой больнице, ни в какой другой больнице этого направления во всем мире вам уже не работать. Спасти вас может только здравый смысл. Жду, когда пани его проявит.
— Пан… Повторяю, что я не знаю, в чем тут дело, — опустила голову Иза. — Это был не мой голос, слышите? Похожий, но не мой. Это был не мой стиль речи. Я так не говорю. Можете спросить кого вам угодно.
— Спрашивал, — сказал Нейман. — Множество людей вас узнали. Кроме того, я знаю, с какого аппарата звонили. Подумайте серьезно, пани Иза. Пожалуйста, перестаньте руководствоваться эмоциями. Мы имеем дело с убийством, со зверским убийством, убийством людей. Людей, понимаете? Вы понимаете, что этого нельзя оправдать ничем, и уж тем более заботой о благе животных. Это преступление — типичное проявление реакции параноика, маньяка. Отомстил за кота, убил детишек, которые его мучили. А завтра он прикончит кого-нибудь, кто бьет собаку. Послезавтра порешит вас, когда вы раздавите жужелицу на тротуаре.
— О чем вы говорите?
— Я утверждаю, что вы прекрасно знаете, о чем я говорю. Потому что вам известно, кто это сделал и почему он это сделал. Потому что вы его лечили или же будете лечить и знаете, в чем состоит, я извиняюсь, задвиг вашего пациента. Это кто-то, прошу прощения, задвинутый на пункте хорошего отношения к животным.
— Пан Нейман, — сказала Иза, ее трясло, она уже не могла справиться с дрожью в руках и тяжестью в груди. — Сами вы задвинутый. Прошу прощения. Арестуйте меня. Или оставьте меня в покое.
Нейман встал. Стажер Здыб встал тоже.
— Жаль, — сказал комиссар. — Жаль, пани Иза. Если вы все же решитесь, прошу мне позвонить.
— Не на что мне решаться, — сказала Иза. — И я не знаю вашего номера.
— Ах так. — Нейман покачал головой, глядя ей в глаза. — Понял. Жаль. До свидания, пани Иза.
— Пан Хенцлевский, — сказал комиссар полиции Нейман. — Мне казалось, что я имею дело с серьезным человеком…
— Эй! — Адвокат предупреждающе вскинул руки. — Не забывайтесь. Мы не в комиссариате. Что вы имеете в виду, чума вас забери?
— Видите ли, — сказал стажер Здыб, не скрывая злости. — Столько было анекдотов о милиционерах и так мало об адвокатах. А выходит, что зря.
— Еще слово, и я выставлю вас обоих за дверь, — спокойно сказал Хенцлевский. — Это что за разговорчики? Что вы себе позволяете, господа милицейские?
— Полицейские, будьте добры.
— Горе-полицейские. Убийца моего сына ходит себе на свободе, а вы тут приходите молоть всякий вздор. Ну, короче, ближе к телу. Мое время — деньги, господа.
— Слишком много вы говорите, — сказал Нейман. — Как заведетесь, так остановиться не можете. С нами говорите, а что еще печальнее — и с другими. И из-за этого рыпнулось все дело, господин адвокат.
— Что рыпнулось? Яснее, пожалуйста.
— Фамилия Пшеменцка вам что-нибудь говорит? Доктор Пшеменцка, из психушки.
— Нет у меня знакомых психов. Это кто такая?
— А та самая, кто знает обо всем, что мы запланировали. Не от нас. Выходит, что знает она об этом от вас. А если это так, значит, не она одна.
— Вздор, bullshit, — выпрямился Хенцлевский. — О плане знаю только я и вы двое. Я не говорил об этом никому. Это вы все ныли и охали, что не можете ничего сделать без ведома начальства. И, стало быть, вы поставили в известность начальство, а начальство скорее всего поставило в известность полгорода, в том числе и доктора Пшесменцку, или как ее там. Quod erat demonstrandum, или что и требовалось доказать. Увы, господа. И вы ошиблись, пан Здыб. В анекдотах о милиции — довольно много правды.
— Не говорили мы никому ни о чем, — покраснел стажер. — Никому, слышите? Ни жене, ни начальству. Никому.
— Ладно, ладно. Чудес не бывает. Разве что… Эта врачиха из психушки, как вы говорите, могла вас просто подловить. Блефовать. Что она вам говорила? Когда? При каких обстоятельствах?
— Послушайте сами. Дай магнитофон, Анджей.
Они сидели, куря сигарету за сигаретой. Нейман наблюдал, как в доме напротив лысый тип с помощью нескольких дружков устанавливает на балконе огромную тарелку, с виду — вылитая спутниковая антенна. С соседнего балкона, на котором стояла ярко раскрашенная лошадка на полозьях, переползла к сборщикам пестрая морская свинка. Лысый, не выпуская тарелки, пнул ее ногой. Свинка свалилась с балкона. Нейман не встал посмотреть, что с ней сталось. Это был восьмой этаж.
— Та-ак, — сказал адвокат, прослушав запись до конца. — У нее что, не все дома, у этой врачихи? Знаете этот анекдот…
— Знаем, — сказал стажер Здыб.
— Завеса. Какая завеса? И этот… веал, или как его там… Невнятица какая-то. Эта докторша… Пшесмыцка?
— Пшесменцка.
— Вы ее знаете? Проверяли?
— Проверяли. Молодая, без большой клинической практики, мало контактов с пациентами. Занимается какими-то исследованиями. Чем-то очень сложным, холера, это связано с волнами мозга, нейронами, не помню.
— Безумная пани доктор Франкенштейн, — скривился адвокат. — Знаете что? Я бы все это не брал в голову.
— А я наоборот, — сказал Нейман. — Скажу больше, уже взял. Пан Хенцлевский, у нас еще не все закончилось, чистка продолжается. Кто-то, может, холерно заинтересован меня подсидеть. Слегка подпорченная врачиха — такое же орудие провокации, как любое другое, не хуже, не лучше. Я должен это проработать.
— Вы эгоцентрик, пан Анджей, — заметил Хенцлевский. — Ваша персона в этом деле, извините, имеет мало значения.
— Будь оно так, — усмехнулся комиссар, — я бы нисколько не убивался. Но и вы, дорогой пан Хенцлевский, пожалуй, заблуждаетесь. После звонка пани доктора голову даю на отсечение, что вашего сына убил буйнопомешанный. Никакая это была не месть. Не важно, кого и для чего вы защищали во время военного положения и скольким секретарям вставили перо в зад. Вы не Пясецкий. Извините.
— Вывод? — Адвокат слегка покраснел.
— Просто как пареный веник. Если это сумасшедший, то с точки зрения закона он человек больной. Больной, понимаете, пан адвокат?
— Когда я слышу такие вещи, — вспылил Хенцлевский, — то у меня зубы скрежещут! Больной, сукин сын! Он моего Мачека… Больной!
— Я-то вас понимаю. У меня тоже скрежещут. Но нам ничего не удастся сделать, и это однозначно сказала та врачиха. Предположим, что она блефовала, что ничего не знает о нашем плане. Но она могла догадываться, когда меня предостерегала. Она однозначно меня предостерегала.
— Вы отыскали в ее невнятице предостережение? И какое?
— Не притворяйтесь. Она меня предостерегала, чтобы я не пробовал взять этого психа как мороженое мясо. Я могу его арестовать, воспользовавшись нежными уговорами, надеть на него смирительную рубаху и передать специалистам. На лечение.
— Вы перепуганы, пан Анджей, и поэтому все неправильно понимаете. — Адвокат переплел пальцы. — Я тоже слушал эту запись. И в ней имеет кардинальное значение нечто совсем другое. Послушайте меня. Давайте поиграем. Я буду вами, а вы — вашим полковником или там инспектором полиции, как это сейчас называется, если я не ошибаюсь. Докладываю, пан инспектор полиции. Я проанализировал странный разговор с пани доктор Икс. Меня удивило, что она многократно употребляла слова, из которых следовало, что подозреваемый буйнопомешанный и очень опасен. Это настолько глубоко засело в моем подсознании, что, когда дело дошло до встречи лицом к лицу, у меня нервы сдали. Видя, что он на меня нападает с опасным орудием, я воспользовался служебным оружием, не переходя границ самообороны. Как? Хорошо получилось, пан инспектор? Хорошая интерпретация?
— Засуньте эту интерпретацию себе в задницу, — спокойно проговорил Нейман. — Так, разумеется, сказал бы мне мой инспектор. Господин адвокат, вы хорошо знаете, что означает необходимая самооборона в случае вооруженного полицейского, который к тому же знает, что имеет дело с человеком не вполне вменяемым. Это вам не Америка. Я не намерен идти под суд.
Адвокат задумался и больше минуты молчал.
— Ну ладно, — сказал он наконец. — Возможно, пан Нейман, вы действительно правы. Итак, что будем делать?
— Расторгнем соглашение.
— Ну, тут вы несколько далеко зашли, вам не кажется? Я понимаю, ни стрельба, ни какие-либо другие серьезные действия не входят в сценарий. Но псих может оказать сопротивление. Сбежать. Может споткнуться и здорово расшибиться. Я о таких случаях слышал, наслышался от моих клиентов. A propos, знаете ли вы, сколько моих клиентов проживает в Варшаве?
— И что с того?
— А очень много с того. Мое предложение вот какое: соглашение остается в силе. Предлагаю выгодные условия. За предоставление мне возможности личного участия в акции, за удовольствие коснуться рукой и ногой убийцы моего сына я гарантирую вам поддержку очень высокопоставленных лиц на случай дальнейших чисток в полиции, связанных с какими-либо непредвиденными осложнениями в нашем плане. Мои друзья из Варшавы, если понадобится, успокоят и пани Пшеменцку от чокнутых, не бойтесь. Ну а до того, как договорились, будет конкретное финансовое вознаграждение для вас двоих.
— Троих, — сказал стажер Здыб.
— Как это, к дьяволу? — занервничал Хенцлевский. — Троих? Трое — это великое множество людей, имя им легион, блин. Зачем вам третий?
— Для достоверности рапорта. У нас так всегда делается. Бригада каменщиков. Идеи, пан адвокат, ваши, техника — наша. Мы в этом разбираемся.
— Он хоть надежный, этот третий?
— На сто процентов, или hundred per cent.
— Тогда пусть будет, — скривился адвокат. — Ну? Пан Нейман, надеюсь, вы удовлетворены?
— Не до конца, — сказал комиссар. — Толек? Тебе не кажется…
— Должно пройти хорошо, — проговорил стажер. — Одно только меня слегка беспокоит. Не слишком ли мы уверены, что это психически больной? Это может быть такой зеленый, Гринпис, понимаете? Защитник животных. Увидел, что детишки кота мучают, и ударило его. Я читал о похожем случае, в «Пшекруе», по-моему. Они там ослепили собаку или кошку, уже не помню. Когда я об этом читал, то чувствовал, что в статье этот тип высаживает свое негодование, жалость, жажду мести. А другой мог бы высадиться иначе. Взял бы нож, топор, штакетину и отомстил бы за своего пса.
— Это то же самое выходит, — сказал Хенцлевский. — Кто так реагирует, тот явно тронутый. Quod erat demonstrandum.
— Это совсем не то же самое выходит, — подхватил мысль Нейман. — Задвиг на пункте животных может не квалифицироваться у психиатров. С их точки зрения этот тип будет полностью нормален, и его выслушают, когда он расскажет, как именно мы его сцапали и что мы ему тогда сделали.
— Я за свою карьеру повидал многих, кто рассказывал, что с ними происходило в милиции, — сообщил адвокат. — Но не припомню ни одного, кому бы официально поверили. А если даже и расскажет, как именно его схватили, то что? Вы полагаете, что кто-нибудь проникнется судьбой глупой кошки?
— Может, и нет, — сказал Здыб. — А что будет, если эту кошку услышит тот, кто тут вообще ни при чем? И прибежит поглядеть, что происходит?
— Ты шутишь, Толек, — взмахнул руками Нейман. — Того, кто тут ни при чем, это как раз не заинтересует. Кому может быть дело до кошки?
— A propos, о кошке, — сказал Хенцлевский. — Надо какую-нибудь организовать.
— С этим не должно быть хлопот, — заявил Нейман. — Кошек полно. У детей моей соседки, к примеру, есть кот. Должен сгодиться.
Иза лежала спокойно, словно боялась малейшим движением вспугнуть тот отдаляющийся, неуловимый сигнал обманчивого и лживого неслучившегося оргазма. Прильнувший к ней мужчина дышал ровно, мерно, потихоньку погружаясь в дрему. Гудела сигнализация, далеко и тихо.
— Хеню, — окликнула она.
Мужчина вздрогнул, вырванный из полусна, приблизил лицо к ее обнаженной груди.
— Что, Изуня?
— Что-то со мной неладное, Хеню.
— Опять? — испугался мужчина. — Вот черт, ты должна как-то подрегулировать этот твой цикл, Иза.
— Это другое.
Мужчина выждал с минуту. Иза не продолжала.
— Что еще? — спросил он наконец.
— Хеню… Симптомом чего являются провалы в памяти?
— Почему ты спрашиваешь? С тобой такое случается?
— Последнее время — часто. Достаточно давно. После — галлюцинации. Голоса. Обман чувств.
Мужчина бросил быстрый взгляд на часы.
— Хеню.
— Слышал, — пробормотал он несколько нетерпеливо. — И что? Ты специалист. Какой твой диагноз? Anaemia cerebri? Начальные признаки шизофрении? Поражение лобных долей? Другое какое дерьмо? Иза, каждый психиатр обнаруживает у себя разного рода подобные симптомы, это просто профессиональная болезнь. Должен ли я говорить тебе, как мало мы знаем о мозге, о протекающих в нем процессах? По-моему, ты просто-напросто переработала. Ты не должна проводить столько времени со своими кошками, рядом с этой аппаратурой. Знаешь ведь, насколько все это вредно: высокие частоты, поля, излучение мониторов. Брось ты это все на какое-то время, возьми отпуск. Отдохни.
Иза приподнялась на локте. Мужчина, лежа на спине, ласкал ей грудь заученным автоматическим движением. Она не любила, когда он так делает.
— Хеню.
— А?
— Я бы хотела, чтобы ты меня обследовал. На энцефалографе или с помощью изотопов.
— Можно, почему нет? Только…
— Прошу тебя.
— Ладно.
Они помолчали.
— Хеню.
— Да?
— Эльжбета Грубер. Ты ее лечишь. Что с ней на самом деле?
— Тебя это интересует? Верно, слышал. Довольно странный случай, Иза. Привезли ее в шоке, с типичными признаками кровоизлияния. Почти сразу она впала в состояние комы, и с тех пор нет ни улучшений, ни каких-либо изменений. Мы склоняемся к мнению, что на шок у нее наложился воспалительный процесс.
— Encephalitis lethargica?
— Ага. А почему ты спрашиваешь?
Иза отвернулась. В окно, вместе с очередным отчаянным воем сигнализации, ворвался собачий визг, нарастающий, прерывистый.
— Ноги бы такому пообрывал, — проворчал мужчина, глянув в сторону окна. — Проблемы у него на работе или дома, а высаживается на животном, быдло!
— Вееал разорвал Завесу, — спокойно проговорила Иза.
— Что?
— Вееал. Голос истязуемого зверя. Голос отчаяния, безысходности, страха, боли, превосходящей все.
— Иза?
— Крик, который не есть крик. — Иза заговорила громче: — Вееал. Вееал разорвал Завесу. Так сказала… Эля Грубер. Она это видела.
— Довольно… — простонал мужчина. — Иза! Она не могла… Девочка без сознания! О чем ты говоришь?
— Она говорила со мной. Говорила и велела мне что-то делать.
— Иза, ты действительно должна взять отпуск. — Мужчина посмотрел на нее, вздохнул. — Но прежде зайди ко мне, я тебя обследую. Это все проклятый стресс, паршивая работа, все из-за нее. Нельзя так себя выматывать, Иза.
— Хеню. — Иза села на постели. — Ты что, не понимаешь, о чем я? Эля Грубер говорила со мной. Я ее слышала. Она видела…
— Знаю, что она видела. Это, по всей вероятности, и послужило причиной шока и кровоизлияния. Она была свидетельницей убийства на огородных участках.
— Нет.
— Как — нет?
— Убийство было позже. Убийства она уже не видела. Видела… доску, что лежала на голове кота, закопанного по шею в землю. Ноги, топочущие по той доске. Глаза… Два шарика…
— Господи Иисусе! Иза! Откуда ты это… От кого?
— Мне рас… сказали.
— Кто?
— Музы… канты.
— Кто?
Иза опустила голову на подтянутые к груди колени и затряслась в плаче.
Мужчина молчал. Он думал о том, как беспомощны женщины, как сильно управляют ими их бабские эмоции, мешая работать, мешая наслаждаться жизнью. О том, какое огромное несчастье — эта феминизация целых предприятий, абсолютно неподходящих для женщин. С Изой, думал он, и правда творится неладное. Он беспокоился. С минуту. А через минуту верх взяло более важное беспокойство — что сказать жене, когда он вернется от Изы домой. В этом месяце он израсходовал уже все подходящие объяснения.
Подумал, что непременно должен обследовать Изу, снять энцефалограмму, провести анализы. Он мог бы сделать это уже во вторник, но обещал другу, что во вторник съездит к нему на участок, поможет травить кротов. Вот черт, подумал он, забыл сегодня прихватить из больницы стрихнин.
— Возьми отпуск, Иза, — сказал он.
— Марылька! — позвала Иза, глядя на пустой, покрытый белой простыней и клеенкой стол, на разбросанные провода, иглы, детекторы, кожаные ремни и прищепки.
— Марылька!
— Я здесь, пани доктор.
— Где моя кошка?
— Кошка? — удивилась лаборантка.
— Кошка, — повторила Иза. — Та, полосатая. Та, с которой я последнее время работала. Что с ней случилось?
— Как это? Ведь вы же сами…
— Что я?
— Вы мне велели ее принести… А, тут стоит клетка. Потом вы велели мне принести молока. Я и принесла, вы эту кошку накормили…
— Я?
— Да, пани доктор, вы. А потом вы отворили окно. Не помните? Кошка вскочила на подоконник. Я даже сказала тогда, что она у вас убежит. И кошка убежала. А вы…
— Что я? — Иза слышала музыку. Она потерла ладонью лицо.
— Вы засмеялись…
Я должна, подумала Иза, должна идти к Эле Грубер.
Почему? Зачем?
Я должна идти к Эле Грубер.
Почему?
Эля Грубер зовет меня.
Деббе бежала, то быстро-быстро перебирая лапками, то вытягиваясь в плавном прыжке. Она знала, куда бежать. Далекая музыка, отдаленный зов тихой мелодии безошибочно указывали ей путь.
Она добежала до края кустов, за которыми поверхностью отравленной реки блестел асфальт. По нему, грохоча и шипя как дракон, проехал, трясясь, большой неповоротливый автобус.
Я должна с ней проститься, подумала Деббе. Пока не ушла, я должна еще с ней проститься. И остеречь. Последний раз. Интересно, где может быть Бремен?
Она отскочила.
Приближающийся автомобиль ослепил ее фарами. На мгновение она заметила красные толстые губы человека, прибавляющего газу и резко выворачивающего руль. Автомобиль дернулся в ее сторону, она почувствовала, как машину сотрясает бешенством, решимостью, жаждой убийства. Увернулась в последнюю минуту, и ветер пригладил ей шерстку.
Она побежала вдоль живой изгороди, маленькая, полосатая тень.
Кошки были повсюду вокруг — неподвижные, с поднятыми головами, смотрели, прислушивались. Поворачивали головы за проходящей Деббе, приветствовали ее мяуканьем, почтительным прищуром глаз. Ни одна не шелохнулась, не подошла. Знак паука-преследователя на челе кошки пылал во мраке ведьмовским светом.
Она чувствовала, что это место — странное, небезопасное. Улавливала подушечками лап пульсацию земли, слышала нереальные шепчущие голоса. Минуту спустя, за завесой сквозь задрожавшую мглу, увидела… огонь и кресты, перевернутые, воткнутые…
Деббе замурлыкала в такт мелодии. Образы исчезли.
Вдалеке заметила что-то черное — остатки печки, врытой в землю, словно обугленный остов танка на поле битвы. Около печки, темные на фоне неба, три небольших силуэта. Подошла ближе.
Черный пес с кривой, согнутой лапой.
Серая крыса с длинной усатой мордочкой.
Маленький рыжеватый хомяк.
Музыканты.
— …убежал разбойник, что было сил в ногах, — монотонно читала бабушка, — и рассказал атаману. То, что мы жилище свое потеряли, это еще не самое страшное, сказал. В доме сидит страшная ведьма, которая набросилась на меня и расцарапала мне лицо когтями. За дверью затаился человек, вооруженный ножом. Во дворе устроило себе логово черное чудище, оно меня ударило палкой. А на кровле сидел судья и кричал: «Давайте его сюда, мерзавца!»
Мальчик засмеялся серебряным голоском. Венердина, лежавшая на кровати, свернулась в клубок, дернула ухом.
— И что дальше? Читай, бабушка!
— И это конец сказки. Разбойники убежали и никогда больше не возвращались, а пес, кот, осел и петух остались в лесной избушке и жили долго и счастливо.
— И не пошли туда… ну, туда, куда собирались?
— В Бремен? Нет. Видно, нет. Остались в избушке и там себе жили.
— А-а-а… — Мальчик задумался, грызя палец. — Жаль. Ведь они правда должны были туда пойти. Это пес придумал, когда его выгнали, потому что уже старый был. Очень это плохо. Я никогда не позволю выгнать нашу Мурку, хоть бы и будет ужасно старенькая.
Венердина подняла головку и глянула на малыша желтым, загадочным взглядом.
— Спи, Мариуш. Поздно уже.
— Да, — проговорил сонный мальчонка. — Даже когда будет совсем старая. У нас и так нет мышей. А они должны были уйти в этот Бремен. Они все были… Не забирай Мурку, бабушка. Пускай спит со мной.
— Нельзя спать с кошкой…
— А мне хочется.
Иза потрясла головой, пробуждаясь, провела рукой по простыне. За окном было темно. Она сидела на кровати, и прикосновение поразило ее чуждостью, грубой однозначной уверенностью, что…
Не должна быть здесь.
— Ты слышишь меня? — сказала девочка, лежащая на кровати.
Иза кивнула, подтверждая то, что было невозможно. Глаза у девочки были пустые, стеклянные, по ее подбородку змейкой стекала сверкающая струйка слюны.
— Слышишь? — повторила девочка, слегка шепелявя, неловко шевеля перекошенными губами, слипшимися от беловатого налета.
— Да, — сказала Иза.
— Это хорошо. Я хотела с тобой попрощаться.
— Да, — прошептала Иза. — Но это ведь…
— Невозможно? Это ты хотела сказать? Не страшно. Не повезло нам, сильно нам не повезло, светловолосая. Я хочу с тобой попрощаться. Может, тебя это удивит, но… полюбила я прикосновение твоей ладони. Выслушай меня внимательно. Если сегодня ночью раздастся вееал, Завеса лопнет. Не знаю, удастся ли нам удержать… тех. Потому ты должна бежать отсюда. Что ты должна сделать? Повтори.
— Не знаю, — простонала Иза.
— Бежать должна! — выкрикнула Эля Грубер, мотая головой по подушке. — Бежать как можно дальше от Завесы! Не старайся ничего понять — верь тому, что видишь! Кажется тебе, что бредишь, что это сон, кошмар, а это будет реальность! Понимаешь?
— Нет… Не понимаю. Я… сошла с ума, да?
Девочка молчала, всматриваясь в потолок маленькими, как булавочные головки, зрачками.
— Да, — сказала она. — Все сошли с ума. И уже давно. Еще одно безумие, маленькое зернышко на вершине огромной горы безумий. Этот последний вееал, которого не должно быть. Кто знает, может, это случится сегодня? Ты слушаешь меня?
— Слушаю, — сказала Иза совершенно спокойно. — Но я — психиатр. Я абсолютно точно знаю, что ты не можешь со мной говорить. Ты находишься в больнице, в состоянии комы. Это не ты. Голос, который я слышу, имитирует мой больной мозг. Это галлюцинация.
— Галлюцинация, — повторила девочка, усмехаясь. Это судорога лицевых мышц, ну конечно, типичная судорога вследствие кровоизлияния, подумала Иза, в этом нет ничего сверхъестественного. Ничего сверхъестественного, подумала она, чувствуя, как щетинятся волосы на затылке.
— Галлюцинация, говоришь, — протянула Эля Грубер. — Или то, чего в действительности не существует. Ложный образ. Так?
— Так.
— Это можно слышать. Это можно видеть. Но этого не существует, так?
— Так.
— Какие же мы с тобой разные, ты и я. Казалось бы, мой мозг развит менее твоего, но я, например, знаю — то, что я вижу и что слышу, есть. Существует. Если бы не существовало, как можно бы это увидеть? А если существует и имеет когти, клыки, жало, то надо от этого убегать, ибо оно может изувечить, сокрушить, расцарапать. Именно поэтому ты должна бежать, светловолосая. Сквозь прорвавшуюся Завесу пройдут галлюцинации. Это хорошее определение для того, что не имеет собственного облика, но взыскует его в мозгу того, кто на это смотрит. Насколько этот мозг выдерживает такое испытание. А мало какой выдерживает. Последний раз говорю: прощай, светловолосая.
Голова Эли Грубер безвольно упала набок, вперив в Изу мертвое стеклянное око.
— Пора уже. Сейчас, — прошептал Хенцлевский. Нейман покосился на часы. Было девять двадцать три. Когда он взглянул, последняя цифра заплясала, как скелет в мультфильме, становясь четверкой. По путям, за огородами, в глубоком, поросшем рябиной котловане гремел и гудел поезд.
— Чего мы ждем, холера? — занервничал адвокат.
Нейман вытащил из пластикового мешка толстый тюк, замотанный множеством полотенец и джутовой веревкой. Из свертка высовывался бело-черный кошачий лоб, с другой стороны — хвост и задние лапки.
Нейман извлек из кармана куртки пассатижи, замотанные оранжевой изоляцией.
Дальше, за беседками, Здыб, притаившийся рядом с Вендой, тяжело булькающим заложенным носом, содрогнулся от вопля, который донесся до него со стороны огородов.
— Господи! — высморкнулся Венда. — Как это ему должно быть больно…
Ощеривши белые зубы, прижавши уши, припали к земле кошки на Долах.
Музыканты, все четверо, были готовы.
Гул поезда стих, эхом прокатившись еще по бетонным стенам блоков. И тогда чудовищный вопль со стороны огородов повторился, разорвался как граната, взлетел неправдоподобно высоко, нарастающий, рвущийся, страшный.
— Матерь Божия! — вскричал Венда. — Толек! Это не кот!
Здыб дернулся, расстегивая куртку, выхватил пистолет из кобуры. Рык — это был уже рык, не вопль, оборвался, лопнул, вибрируя, как кромсаемая ножницами стальная проволока. Здыб побежал. Перескочил живую изгородь, продрался сквозь кусты крыжовника. В этот момент ночь пропорол второй крик, еще чудовищнее первого, короткий, обрывистый.
— Анджееееей! — проревел стажер.
Рванув через помидорные грядки, он налетел на полную бочку воды, оттолкнулся, как от стенки, споткнулся, упал, вскочил, поскользнулся, снова упал, инстинктивно выставив вперед руку, вдавил дуло Р-83 в мокрую землю. Позади себя слышал проклятия Венды, который наткнулся на упругую преграду проволочной сетки.
— Анджееееей!
Снова споткнулся. Разглядел, обо что. И тогда начал кричать.
У Неймана не было головы.
Что-то ударило его в грудь. Здыб, упав на колени, задыхаясь, кричал, кричал до боли, такой же точно крик бился в его ушах. Резко дернувшись, оттолкнул от себя руку в окровавленном поплиновом рукаве, из которого торчала скользкая, гладкая, белая в окружающем мраке кость.
На газоне, на четком фоне редкой гряды подсолнухов, что-то сидело. Что-то, что было огромным. Огромным, как грузовик. Темно-синее небо, подкрасненное далеким неоном, слегка рассветлилось за плечами сидящего на траве великана — словно это огромное нечто прорвалось сквозь небо и ночь, оставив за собой светящийся разрыв.
Очередной поезд, ворвавшийся на железнодорожный переезд, хлестнул заросли сверкающим бичом света. Здыб открыл рот и захрипел.
Сидящее на корточках на газоне горбатое чудовище с огромным, покрытым наростами брюхом, оскалившись, подняло тело Хенцлевского в корявых лапах. Фары поезда взбурлили огороды тысячью движущихся теней. Здыб хрипел.
Чудовище разинуло пасть и с хрустом, одним щелчком отгрызло Хенцлевскому голову, далеко, с размахом, отшвырнуло тело. Здыб услышал, как тело ухнуло о конструкции из гофрированной жести. Моча теплой волной стекала по его бедру. Он уже ничего не видел, но знал, чуял, что чудовище, мерно переставляя короткие лапы с огромными ступнями, идет к нему.
Здыб хрипел. Ему очень хотелось что-нибудь сделать. Хоть что-то.
Но он не мог.
Музыка, склеивающая Завесу, разрывалась, лопалась, распадалась на эластичные лоскуты. Трещина увеличивалась, с той стороны ползла клубящаяся смрадная мгла, огромные, лохматые тучи, туман, насыщенный тяжестью, как плевок сырости, мешающейся с кислотным городским смогом. На крыши, на асфальт, на оконные стекла, на автомобили падали первые редкие капли.
Падали капли желтые, шипящие при соприкосновении с металлом, протискивающиеся в щели и трещины, где палили изоляцию кабеля и грызли медь проводов.
Падали капли бурые, большие и вязкие, и там, где они падали, блекла трава, листья сворачивались в трубочки, чернели стебли и ветки.
Падали капли чернильно-черные, и там, где они падали, испарялся и плавился бетон, раскалялся кирпич, а штукатурка оплывала по стенам, как слезы.
И падали капли прозрачные, которые вовсе не были каплями.
У Ренаты Водо была безобидная причуда, чудаковатый обычай — неизменно, укладываясь в постель, она проверяла, опущена ли крышка унитаза и заперта ли дверь в ванную. Унитаз, открытый в таинственный и враждебный лабиринт каналов и труб, был угрозой — он не мог оставаться открытым, незащищенным — ведь «нечто» могло из него выйти и застигнуть спящую Ренату врасплох.
В тот вечер Рената, как обычно, опустила крышку. Проснувшись от беспокойства, обливаясь холодным потом, трепеща в полусне, как рыба на леске, она попыталась вспомнить, закрыла ли дверь. Дверь в ванную.
Закрыла, подумала она, засыпая. Конечно же, закрыла.
Она ошиблась. Впрочем, это не имело никакого значения.
Крышка унитаза медленно поднялась.
Барбара Мазанек панически боялась любых насекомых и червяков, но истинный, вызывающий прилив адреналина страх и пробирающее все тело дрожью отвращение пробуждали в ней уховертки — плоско-округлые, юркие, бронзовые страшилища, вооруженные похожими на щипцы клешнями на конце брюшка. Барбара глубоко верила, что эта быстро бегающая, пролезающая в каждую щель гнусность только и ждет случая, чтобы вползти ей в ухо и изнутри выжрать весь мозг. Проводя каникулы в палатке, она каждую ночь старательно засовывала в уши затычки из ваты.
В ту ночь, проснувшись от беспокойства, она невольно прижала левое ухо к подушке, а правое прикрыла плечом.
Это не имело никакого значения.
Сквозь неплотно прикрытые двери балкона грязной маслянистой волной начали просачиваться и растекаться по комнате миллиарды юрких насекомых. Глазки их светились красным, а клешни на кончиках брюшек были остры, как бритвы.
— Конец, — сказал Керстен. Деббе молчала, сидя неподвижно, с широко раскрытыми глазами, легонько подергивая черным кончиком хвоста.
— Конец, — повторил пес. — Итка, мы не можем ничего сделать. Ничего. Слышите? Пасибурдук, перестань, это не имеет смысла.
Хомяк перестал играть, застыл, поднял кверху черные слепые пуговки. Такой уж он и есть, подумал Керстен, не изменишь. Все ему приходится повторять два раза. Что ж, это всего лишь хомяк.
Деббе молчала. Керстен лег, опустил морду на лапы.
— Не удалось, и нечего дальше пытаться, — сказал он. — Завеса лопнула окончательно, и на этот раз нам ее не залатать. Они прошли. Те. Оттуда. Понятно, Завеса вскорости срастется сама, но я не должен вам говорить…
— Не должен. — Итка оскалил зубы. — Не должен, Керстен.
— Кой-какие шансы еще у этого города есть. Пока Бородавчатый не перешел на эту сторону, у города есть еще шансы.
— А другие города? — отозвался неожиданно Пасибурдук. Керстен не ответил.
— А мы? — спросил крыс. — Остаемся?
— Зачем?
Итка сел, опустив заостренную мордочку.
— Итак… Согласно плану?
— Ты видишь другие решения?
Издалека, со стороны селения, донесся до них звук. Волна звука. Керстен ощетинился, а Пасибурдук съежился в рыжий шарик.
— Ты прав, Керстен, — сказал Итка. — Это конец. Уходим в Бремен. Там ждут другие.
Крыс обратился в сторону Деббе, по-прежнему сидящей недвижимо, как пушистая полосатая статуэтка.
— Деббе… Что с тобой? Не слышишь? Конец!
— Оставь ее, Итка, — заворчал Керстен.
— У тебя такой вид, — шикнул крыс на кошку, — будто тебе их жаль. Что, Деббе? Жаль их?
— Что ты можешь знать, Итка, — мяукнула тихо, неприязненно кошка. — Жаль? Может, и так, жаль мне их. Жаль мне прикосновения их рук. Жаль мне шелеста их дыхания, когда спят. Жаль мне тепла их колен. Жаль мне нашей музыки, которая едва лишь познана, а уже утрачена. Ибо эта музыка никому не нужна, и никогда никого уже мы ею не спасем. Потому что каждую минуту, каждую секунду в тысячах мест этой планеты разносится вееал, и будет он разноситься все чаще. До самого конца. Вас тоже мне жаль. Тебя, Итка, и Керстена, и Пасибурдука. Жаль мне вас, проигравших, вынужденных бежать. И себя тоже мне жаль, ибо ведь все равно пойду я с вами, пойду как одна из вас. Хотя это не имеет никакого смысла.
— Ты ошибаешься, Деббе, — спокойно проговорил Керстен. — Мы не бежим. На этот раз нам не повезло. Но в Бремене… в Бремене ждут другие. С незапамятных времен Музыканты уходят в Бремен. А когда будет нас больше, сильнее будет и наша музыка, и когда-нибудь мы замкнем Завесу окончательно и навсегда, сделаем из нее непроходимую стену. Потому ты и ошибаешься, полагая, что наша музыка не нужна. И что ты ее потеряла. Это неправда. И ты это знаешь.
— Чувства берут в тебе верх над разумом, Деббе, — добавил Итка. — Что с того, что этот город малость обезлюдеет? В конце концов, они этот заслужили. А ты… думаешь о спасении единиц. Отдельных людей, тех, которых любишь? Это нерационально. Думай о биологическом виде. Единицы не имеют значения.
Кошка внезапно встала, потянулась, смерила крыса зеленым злым взглядом, в котором через секунду заиграла и заблестела кровная ненависть биологического вида. Итка даже не дрогнул. Он смотрел, как она отходит в сторону, между чертополохом и балдахинами трав, надменная, гордая и непобедимая. До конца.
— Сентиментальная идиотка, — буркнул он, когда был уверен, что кошка его уже не услышит.
— Оставь ее, — проворчал Керстен. — Ты не можешь ее понять.
— Могу, — оскалил зубы крыс. — Только не хочу. Объяснять почему тоже не хочу. Гораздо важнее, что она с нами. Она хороший Музыкант. Керстен, может, нам лучше наконец тоже пойти?
— Пойти? — усмехнулся пес. — Зачем нам идти, если можем поехать?
Дитер Випфер протер глаза тыльной стороной ладони, силясь унять дрожь, тошноту и головокружение. Вытер вспотевшие руки о штаны, ухватился за руль, тронулся с места, когда загорелся зеленый свет. Он не знал, где он. Совершенно очевидно, это не была дорога на Щвецко, где он должен был находиться.
Улицы были пусты, безлюдны, как в плохом сне. Дитер Випфер прикрыл глаза, крепко зажмурился, снова открыл. Что я тут делаю, думал он, проезжая мимо конечной остановки трамваев, где я? Что я тут делаю? Что со мной происходит, uerfluchte Scheisse, ich muss krank sein. Я болен. Чем-то отравился. Надо остановиться. Нельзя мне ехать в таком состоянии. Остановиться. То, что лежало на обочине, это не мог быть труп. Я должен остановиться!
Дитер Випфер не остановился. Он миновал конечную остановку трамваев и огородные наделы, ехал дальше по грунтовой дороге, краем ужасного пустыря, прямо в дикий лунный пейзаж. Ехал, хотя не хотел ехать. Не знал, что с ним происходит. Не мог знать.
Из-за истончившейся, дрожащей завесы Дитер Випфер видел заостренные, стройные башни костела, пылающие озерами огня. Видел деревянные опоры и свисающие с них искалеченные тела.
Das ist unmoglich!
Видел маленького черного человека, размахивающего распятием, кричащего…
Das ist unmoglich! Ich traume!
Locus terribilis!
Огромный грузовик ехал легко, сокрушая колесами шлак, выдавливая в полосах глины зубастые следы протекторов. На голубом боку мощного прицепа виднелась надпись, сделанная большими мертвенно-белыми буквами:
KUHN TEXTILTRANSPORTE GmbH
А пониже было название города:
BREMEN
Мальчик спал неспокойно, ворочался. Венердина насторожила уши, напрягла слух.
То нечто, что медленно ползло по стене, не имело устойчивой формы — это было черное пятно, сгусток темноты, пульсирующий, раздувающийся, шарящий во мраке длинными щупальцами. Шерсть на загривке Венердины встопорщилась, как щетка.
Чудовище, уже на подоконнике приоткрытого окна, раздулось, начало затвердевать, поднимаясь на кривых конечностях. Ощетинилось колючками, задрало вверх жалящий хвост.
Кошка сменила позу. Потянулась легко, вытянула обе лапки, выставила когти. Всматриваясь в чудовище широко открытыми глазами, прижала уши, оскалила мордочку, обнажая клыки.
Чудовище заколебалось.
Только попробуй, сказала Венердина. Попробуй только. Пришел убивать спящих, попробуй показаться той, что бодрствует. Любишь приносить боль и смерть? Я тоже. Ну, выходи, если осмелишься!
Чудовище не шелохнулось.
Прочь, бросила кошка с презрением.
Затаившийся на подоконнике сгусток мрака, черный как небытие, сжался, схлопнулся. И исчез.
Мальчик застонал во сне, перевернулся на другой бок. Он дышал ровно.
Венердина любила слушать, как он дышит.
Эля Грубер умерла. Глаза ее были открыты, но Иза была уверена, что она умерла. Она не слишком хорошо знала, что делать. В этот момент отворилась дверь. Вошла санитарка.
— Боюсь, что… — начала Иза и оборвала себя. Пухлое лицо санитарки, еще не так давно симпатично наивное, изменилось. Теперь это было лицо идиотки, кретински улыбающейся маньячки.
Санитарка, не замечая Изы, подошла к постели Эли Грубер, бессмысленным, автоматическим движением поправила подушку. Со столика, стоящего рядом, взяла стакан. Выглянула в окно, сжала стакан в кулаке. С ладони потекла струйка крови. Санитарка не обратила на это внимания, лицо даже не дрогнуло. Засучив левый рукав, осколком она рассекла себе внутреннюю сторону предплечья, резким, внезапным движением — от локтевого сгиба до самой ладони — раз, потом второй. Кровь брызнула на белый фартук, на глянцевую поверхность столика, на постель, стремительно полилась на линолеум. Санитарка затряслась от сдерживаемого смеха, подняла руку, любуясь пульсирующими волнами хлещущей крови.
— На помоооощь! — вскричала Иза, преодолевая сдавивший ей горло ужас. — Люди! На помощь! Помогите же, кто-нибудь!
— …дииииии! — вторил ей истерический крик из коридора. — Людииииии!
К этому крику присоединились другие — громкие, противоестественные. Иза сообразила, что на них наложился вой сирены кареты «скорой помощи». У санитарки подогнулись ноги, девушка тяжело осела на линолеум, склонила голову, зарыдала.
Иза, пятясь, не в силах отвести взгляда от санитарки, нащупала за плечами дверную ручку, выскочила в коридор.
У батареи, опершись лбом о стену, стоял на коленях молодой врач, ей незнакомый, и рукавом утирал стекающие по лицу слезы. Он поглядел на Изу отсутствующим, испуганным взором.
— Это война, извольте видеть, — пробормотал он. — Это, наверное, бомбы с психотропным газом. Наверное, применение бактериологического оружия. Все посходили с ума… Все… Это война! Надо спуститься в убежище!
Иза в недоумении попятилась. Рядом, из отделения, послышался звон и отголоски драки. Что-то тяжелое бухнуло в закрытые двери.
— Где тут убежище? — закричал врач у батареи. — Я не хочу умирать.
— Милииицияааая! — выл кто-то этажом выше. — Иисусееее! Спаситеееее!
Двери отворились, опиравшееся на них тело, забрызганное красным, выдвинулось в коридор. Огромный полуголый небритый мужчина, вооруженный железным прутом, медленно, осторожно переступил через труп. Врач у батареи заорал, вжавшись лицом в чугунное рифление. Полуголый зашелся безумным смехом и занес прут.
Иза повернулась и бросилась по коридору, подгоняемая воплями и тупыми отголосками ударов.
Она выскочила из больницы, у самого выхода поскользнулась на жухлых листьях, с трудом удержала равновесие. Перед больницей стояла наготове «скорая», мигавшая правой фарой. Боковые дверцы были открыты, водитель лежал на сиденьях, его рука, фиолетовая в свете мигалки, безвольно свесилась наружу. Из глубины больницы доносился сумасшедший вой, крик, звон разбиваемых окон и стеклянной посуды.
На улице промелькнула машина с разбитым бампером, со сгорбленной, погнутой крышкой капота. Над городом, со стороны огородных наделов, медленно поднималось зарево, облако дыма, поднимались звуки, издали напоминающие жужжание майского жука.
Иза взглянула на небо, которое успело уже обрести цвет пурпура, пронизанного тонкими золотыми нитями. Капли упали ей на лицо. Она отерла капли и побежала.
В доме по правой стороне улицы с грохотом вылетело оконное стекло, а за ним — ребенок. Трижды перевернувшись в полете, он шлепнулся на бетон. Иза бежала. Капли — а может, слезы? — стекали по ее щекам.
Около ее «фиата» лежал мужчина в полосатой пижаме, полуопираясь о стену у ворот. Он тяжело дышал, хрипя при каждом выдохе, и ноздри орошали его кровавыми лопающимися пузырями.
Она не могла найти в сумочке ключи. Дрожащими руками вытрясла на тротуар все, что было внутри. Подняла только ключики и кошелек.
Что-то заскрежетало совсем рядом с ней, и она вздрогнула, выронив ключи. Чугунная крышка канализационного люка подскочила, упала на тротуар, и из канализации с глухим чмоканьем забила ключом кровь, смешанная с нечистотами, широко разливаясь по асфальту, вливаясь ей в туфли омерзительным теплом. Иза вскрикнула, попятилась от автомобиля, споткнулась о тело мужчины в пижаме, лопатками почувствовала стену. В черной лоснящейся бездне канализации что-то зашевелилось, плещась и булькая.
Из-за угла, воя, выбежал человек, за ним — второй, оба в сумасшедшем темпе миновали Изу, побежали дальше. Иза замерла, подняв голову. Ветер, теплый ветер, который задул внезапно, швырнул в нее ужасающим смрадом. Из-за угла…
Иза знала это ощущение. Помнила его с детства — сон, который снился ей столько раз, что она пробуждалась с криком. Сон, в котором, парализованная, безвольная, она смотрела на двери, запертые изнутри на засов, зная, что еще мгновение — и, несмотря на засов, эти двери все равно отворятся. Отворятся, а за ними окажется что-то, от чего не убежать. Что-то, что не оставляет надежды.
Сама того не сознавая, она закричала тонким, непрерывным, фальцетным визгом истязаемого животного. Внезапно она превратилась в зверька, тут, на этой темной, залитой кровью и дерьмом улице, среди асфальта, бетона, стекла, машин и электричества, среди тысяч творений цивилизации, из которых ни одно не имело в ту секунду ни малейшего значения. Внезапно она стала бобром, удавливаемым упругой проволокой силков, лисой, чью лапу крушат стальные челюсти капкана, котиком, которого добивают драгой по голове, косулей, подстреленной из обреза, катающейся в конвульсиях отравленной крысой. Она была всеми, кого заставляли испытывать страх, и боль, и уверенность, что через миг они станут ничем, ибо ничто — суть холодные, залитые кровью, смрадные останки.
То нечто, что за углом улицы скрежетало и скребло когтями, сопровождая свои шаги тяжким, хриплым дыханием, вышло и уставилось на нее золотисто-красными, горящими огромными глазами.
Крик затих в горле Изы придушенным хрипом. Ее сознание, разум, память и воля взорвались и лопнули, как раздавленная на мостовой электрическая лампочка.
Бородавчатый прошел сквозь разорванную Завесу.