К бессмертью человек давно стремится,
Жизнь смыслом наделить желает он,
Не веря в то, что он на свет родится,
Природою на гибель осужден.
Высокий ум, не знающий предела,
В разладе с жизнью, краткой и пустой.
Из бренного и немощного тела
Он рвется ввысь прекрасною мечтой.
Проходят жизни краткие мгновенья,
Родятся, умирают люди вновь,
Но предков величавые стремленья
Волнуют у потомков дальних кровь.
Так каждый год планета заменяет
Наряд зеленый новою весной,
Но то же солнце, та же мысль сияет
Над обновленною землей.
Давно уж на кровавой битвы пир
Ее не волокут в упряжке конной.
Давно в земле усатый канонир,
Не пулею, так старостью сраженный.
И зазывая публику в музей,
Для взрослых диво, для детей игрушка,
Лежит на тротуаре у дверей.
И что идет война, не знает пушка.
Двоюродному брату Володе Похиалайнену
Вот король идет в поход,
За собой войска ведет:
Сто румяных усачей,
Сто веселых трубачей.
И со связкою мечей
Едет старый казначей.
Воробьишка подлетел
И на эту связку сел,
Увидал картонный меч
И повел такую речь:
«Меч картонный средь мечей,
Это чей?»
И король ответил смело:
— А тебе какое дело?
Сады оделись раньше, чем листвою,
Кипеньем белых, розовых цветов.
И кровли плоские с зеленою травою
Лужайками висят среди садов.
Арыка волны мчатся торопливо
Поить, и освежать, и орошать.
Плакучая к ним наклонилась ива
И ловит их, и хочет удержать.
А тень, которую она бросает,
Хотели б волны унести с собой.
На облачко похожий, исчезает
Прозрачный месяц в бездне голубой.
Как пышен юг!
Как странно голодать,
Когда вокруг
Такая благодать!
В такие дни природа красотою
Не погрузит в лирические сны.
Закат, горя каймою золотою,
Напомнит кровь и зарева войны.
А там, в эфире вечном и безмолвном,
Который скрыла неба синева,
Я знаю, нет преград радиоволнам,
Несущим миру страшные слова.
В моих стихах находят подражанье
Творениям поэтов дней былых.
Да, для меня их стройное звучанье
Дороже детских опытов моих.
Но вдуматься глубоко: наши чувства,
Сплетенья наших мыслей и идей,
Язык, науки наши и искусства,
Мучения и радости людей,—
Все это получили мы в наследство
От прадедов и дедов.
В наши дни
Привычно начинают люди с детства
Творить все то, что делали они.
А человек, среди лесов рожденный,
Вдали от городов людских и сел,
Их языка, родителей лишенный,
Что б делал он и как себя он вел?
Закон природы слепо исполняя,
Он начал бы животным подражать,
Ни наших дум, ни наших чувств не зная,
Искать еду, жить в норах, умирать.
Пускай ребенок взрослым подражает.
Он вырастет, окрепнет ум.
И что ж?
Себе по воле путь он избирает,
Ни на кого порою не похож.
Так и поэт.
Он подражает много,
Но если он решил и тверд душой,
Ему своя откроется дорога:
Иди по ней и стань самим собой.
Отец мой! Ты не шлешь известий
Уж целый год семье родной,
Но дни, когда мы были вместе,
Во сне встают передо мной.
И оживает прожитое: камыш и даль родной реки,
И ты, склонившись над водою,
Глядишь устало в поплавки.
Вновь я, малыш, с тобою рядом
Стою, молчание храня,
А ты таким приветным взглядом
Порою смотришь на меня…
И вновь попутная телега
Стучит, клубится пыль дымком.
И старый конь, устав от бега,
Плетется медленным шажком.
Ни звука тишь не нарушает.
Лишь глупый перепел с утра
Не умолкая повторяет
Все «спать пора» да «спать пора».
И жизнь опять течет сначала,
Все той же радостью полна,
Как будто нас не разлучала неумолимая война.
Как будто были сном кошмарным
Все потрясенья и нужда,
А утро светом лучезарным
Их разогнало без труда.
Деревья величавые спилили.
На месте их десяток низких пней.
Вы в виде тополей прекрасны были,
Но стали в виде топлива нужней.
Когда же канет в вечность год печальный
И будет вновь цвести и петь земля,
Не скоро здесь, на улице центральной,
Поднимутся другие тополя.
Тогда померкнут в памяти страданья.
Но иногда в ряду дерев просвет
Пробудит вновь в душе воспоминанья
О муках пережитых грозных лет.
В извечной смене поколений судьбой гордиться мы должны.
Мы — современники сражений дотоль неслыханной войны.
И хоть удел наш — боль разлуки, хоть нами кинут край родной,
Хотя гнетет нас бремя скуки и серость жизни тыловой,
Хоть больно в лицах изможденных найти глубокие следы
Голодных дней, ночей бессонных, забот вседневных и нужды,
Хоть тяжело однообразье железных дней перенести
И возмущаться этой грязью, повсюду вставшей на пути:
Тем духом мелкого расчета, трусливой жаждой барыша,
Когда под маской патриота скрывают рыло торгаша,
Когда на складах, в ресторане вор верховодит над вором
И в государственном кармане свободно шарят, как в своем,
Когда с досадой, даже злобой пришедших с просьбою помочь
Администратор твердолобый привычным жестом гонит прочь,
Когда, себе готовя смену, калечат матери детей
Привычкой к торгу и обмену, и суете очередей, —
Хоть нас гнетет необходимость, но все мы вынести должны.
Пора понять неповторимость, величье грозное войны,
Неповторимы наши муки, и испытанья, и нужда,
И вспоминая, скажут внуки: «Зачем не жили мы тогда?»
А мы пройдем, хоть путь наш труден, терпя, страдая и борясь,
Сквозь серый дождь тоскливых буден, сквозь голод,
холод, скорбь и грязь.
— Посмотри, как нахально втирается дед!
Гражданин, нужно очередь раньше занять!
Что же будет, коль все перестанут стоять?
— Счастье, милые! — мы услыхали в ответ
День промелькнул за окнами читальни,
Как будто люди жили без меня.
С вокзала я гудок услышал дальний.
Прошел трамвай, сверкая и звеня.
Вы, делавшие мир светлей и лучше!
Вы, жизнь свою отдавшие борьбе!
Спасите нас! Спасите наши души,
Не дайте утонуть в самих себе.
Не дайте превратиться в жалких тварей,
Каких рождала нищая страна:
В Молчалина, учителя в футляре
Иль пескаря из сказки Щедрина.
Я Тебе, Чуковскому Корнею,
Автору и Деду моему,
Напишу посланье как умею
И размер классический возьму.
Это Ты виновен, что в починке
Я пробыл среди больничных стен,
Получил зеленые ботинки,
Гимнастерку, брюки до колен.
Щеголем с какой-нибудь картинки
Стал я после долгих перемен.
Ты сказал — и сделано. Не странно,
Что всего достичь ты словом мог.
Ведь в Евангелье от Иоанна
Сказано, что слово — это Бог.
Пробудили эти строки
Рой забытых голосов,
Переливчатый, далекий,
Тонкий-тонкий звон часов.
Хорошо, когда приснится
Счастье детского мирка,
Как, любуясь Аустерлицем,
Я водил по половицам
Дутых пуговиц войска,
Как на лаковой иконе
Над кроватями в углу
Лебедями плыли кони
В позолоченную мглу.
Вижу я лестницы школьной ступени.
И в окруженье подружек на ней
Ты, героиня моих сновидений,
Ты, собеседница музы моей.
Книжные странствия в зное пампасов,
Свайные хижины папуасов,
Пальмы, пираты, индейцы, ковбои —
Все заслонилось тобою.
Мы не бывали наедине,
Ты и вблизи оставалась мечтою,
И мне казалось, что я не стою
Даже того, чтоб ты снилась мне.
На вечере школьном, не зная покоя,
Глаза проглядев, я тебя находил.
Всю школу хотел я наполнить собою,
Толкался, дурачился, пел и шутил.
Как я хотел ничего не скрывать
И, не стыдясь своих рук неуклюжих,
Вырвать тебя из толпы подружек,
Вызвать на танец и другом назвать.
Алые бабочки — ленты на косах,
Милого голоса сдержанный тон.
Так вот всю жизнь и живет отголосок
Этих времен.
Будет день, когда у перрона,
Фыркая, станет поезд мой.
Взбегу по звонким ступенькам вагона.
Гудок прокричит: «Домой! Домой!»
Игрушечно-глиняные кишлаки.
Поля. Тополя. Бесконечные степи.
Дымные контуры горной цепи.
Кофейная гуща бегущей реки.
Степи и горы в зной уплывут.
В пыли растворится последний верблюд.
Сизые кряжи пройдут вдалеке.
Ближе, всё ближе к великой реке.
Скоро там, за стеною лесов,
Напоминая прежние дни,
Вспыхнут знакомых ночных городов
Освобожденные огни.
В этот дымный и стынущий бор,
Под его многоскатную крышу,
Я войду, как в морозный узор,
И услышу седое затишье,
Где под белою хвоей снегов
Голубая колышется хвоя,
А на хруст осторожных шагов
Откликается пенье живое.
С утра разубран в иней городок —
Наряд безукоризненный и строгий.
А вместо луж на серебре дороги
Блестит двойными стеклами ледок.
В лесу молчанье брошенной берлоги,
Сухая хвоя скрадывает шаг.
Есть радость — заблудиться в трех соснах,
Присесть на пень и не искать дороги.
Убивали десятки сверкающих солнечных роз,
Чтобы смерть человеческую украсить,
А дыхание их все лилось, и лилось, и лилось…
Тишина, как во время каникул в нетопленом классе.
Тишина. Словно люди боялись, не смели спугнуть
Золотистую бабочку, севшую на руку трупа.
Брали гроб. Уводили ребенка, молчавшего тупо.
И в волнах похоронного марша последний,
безрадостный путь.
О мученье мое, предкладбищенский тихий квартал —
Каждый день похоронною музыкой душу мне ранил.
И по-своему я не хотел понимать и роптал,
Убегая в лесок полежать на душистой поляне.
О скромные заметки краеведов
Из жизни наших прадедов и дедов!
Вы врезались мне в память с детских лет.
Не зря я вырезал вас из газет!
Восточных ханов иго вековое,
И зарево пожаров над Москвою,
И сборщик дани на твоем дворе…
Все началось на Калке, на Каяле,
А кончилось стояньем на Угре.
(Здесь, удочки держа, и мы стояли.)
Болотников боярам задал страху.
Попрятались ярыжки и дьяки.
Нос высунешь — и голова на плаху.
И царь — мужик, и судьи — мужики.
Двойного самозванца пестрый стан
Здесь факелы возжег. И в блеске вспышек
Кружась ночною птицей, панна Мнишек
Смущала сны усталых калужан:
«Димитрий жи-и-в!» Но спал упрямый город.
Димитрий лжив. Не тронет никого
Лихое счастье Тушинского вора
С ясновельможной спутницей его.
Губернской Талии, калужской Мельпомене
Пришлось по нраву острое перо,
Здесь двести лет назад царил на сцене
Блистательный пройдоха Фигаро.
Здесь как-то проезжал поэт влюбленный,
Любовью нежных жен не обделенный,
Но самая прелестная из дев
(Поэт дерзнул сравнить ее с Мадонной)
Ждала его у речки Суходрев.
Дом двухэтажный в самом скучном стиле.
Шамиль с семьей здесь ссылку перенес.
И в их кругу семейственном гостили
Полиция, тоска, туберкулез.
Названья здешних улиц, в них воспеты
Бунтовщики, гремевшие в веках.
Не позабыты первым горсоветом
Жан-Поль Марат и даже братья Гракх.
Здесь Циолковский жил. Землею этой
Засыпан он. Восходит лунный диск.
И на него космической ракетой
Пророчески нацелен обелиск.
А он не думал вечно спать в могиле.
Считал он: «Космос нужен для того,
Чтоб дружным роем люди в нем кружили,
Которые бессмертье заслужили, —
Ведь воскресят их всех до одного!»
Он был великим. Он был гениальным.
Он путь открыл в те звездные края…
Училась у него в епархиальном
Учительница школьная моя.
Эдуарду Бабаеву
Вот так идти бы снова
В распахнутых пальто,
Шарахаясь от рева
Мелькнувшего авто,
Острить и лезть из кожи,
Чтоб всех переорать,
Расталкивать прохожих,
Путей не разбирать.
О этот звонкий вечер,
Когда и черт не брат!
Всегда б такие встречи,
Такие вечера!
Темный парк услаждался джазом.
И Венера сияющим глазом
В мир глядела, юна и ясна.
Фонари в золотой паутине,
И в зеленой небесной тине
Пучеглазой кувшинкой луна.
В черные ямы-тени,
Знаю, не провалюсь.
В лапы воров-привидений,
Знаю, не попадусь.
И огоньком приветным
Светит мне память свиданья,
Делая незаметным
Пройденное расстоянье.
Незабвенной бессонницей ночь дорога.
В шуме ветра, в назойливом звоне цикад
Отпылала заря и ушла в берега,
И волна за волной откатилась назад.
Предо мной все, чем полон полуночный сад,—
Вздохи ветра и звезды в просветах аллей,
И трепещущей тканью стихов и цикад —
Образ твой в голубой полумгле.
Но ты реальна, и слишком даже,
А голос твой просто груб,
И слово, родящее столько миражей,
Так редко слетает с губ.
Предусмотрительная, сухая.
Трезвый и ясный взор.
Пошлостью благоухает
Задушевнейший разговор.
Детским этюдом в четыре руки
Показалось мне все, что было.
Может быть, лучше, что мы далеки,
И разлука вовремя наступила.
Жизнь моя лежит еще вчерне.
Может быть, и все ее тревоги
Только для того, чтобы верней
Их, созрев, оставить у дороги.
Ей дали порядковый номер. Сполна,
По титулам называя,
Парадно ее именуют — Война
Вторая, Отечественная, Мировая,
И люди словно привыкли к ней,
Томясь повседневной бедой и славой,
Как ожиданием (столько дней!)
В вокзальной сумятице и суетне
Задержавшегося состава.
Война! Секирой над головою
Ее внезапная прямота.
Весть о ней чашею круговою
Переходила из уст в уста.
И все мы пригубили, все мы выпили
Из чаши грозившей каждому гибели.
И каждый, кто ждал ее поздно иль рано,
В то утро был ею застигнут врасплох.
И каждый по-своему, все были пьяны,
Все дико; и крик, и молчанье, и вздох.
И если иные с сухими глазами
Молчали, предвидя жребий свой,
И если, захлебываясь слезами,
Плакали женщины наперебой,
То мы от убийственного вина
Носились по улицам в шумном веселье,
Самозабвенно кричали «Война!»,
Наслаждаясь тупым металлическим звоном
Слова этого, эхом сырым повторенным,
Пока не пришло похмелье…
Навеки из ворот сосновых,
Веселым маршем оглушен,
В ремнях скрипучих, в касках новых
Ушел знакомый гарнизон.
Идут, идут в огонь заката
Бойцы, румяные солдаты.
А мы привыкли их встречать
И вместе праздничные даты
Под их оркестры отмечать.
Идут, молчат, глядят в затылок,
И многим чудится из них,
Что здесь они не только милых,
А всех оставили одних.
Вот так, свернув шинели в скатки,
Они и раньше мимо нас
Шагали в боевом порядке,
Но возвращались каждый раз.
«И-эх, Калуга!» — строй встревожил
Прощальный возглас. И умолк.
А вслед, ликуя, босоножил
Наш глупый, наш ребячий полк.
Каждый вечер так было. Заноют, завоют гудки.
Женский голос из рупора твердо и строго
Повторит многократно: «Тревога! Тревога!
Тревога!»
Суетливые женщины, стайки детей, старики,
Впопыхах что попало схвативши с собою,
В новых платьях, в парадных костюмах,
как будто на бал,
Устремлялись толпою
В подвал…
А мы еще вместе. Но рядом разлука,
Которой нельзя миновать.
Отец не спит, ожидая стука.
Слезы глотает мать.
Не по-русски, а вроде по-русски.
Необычен распев голосов.
Белоруски они, белоруски.
Из лесов. Из горящих лесов.
Гром войны. Громыханье телеги.
Разбомбленный, расстрелянный шлях.
И на скорую руку ночлеги
В стороне от дороги, в полях.
Пейзажа не было. Его смели и смяли
И затоптали… Лишь густая пыль
Да медленное умиранье солнца.
И снова пыль. И люди, люди, люди.
Стада, телеги — все одним потоком
Катилось. Шумы, окрики, слова
Слились в единый гул, роптавший глухо.
И желтые вечерние лучи
Ложились тяжкими последними мазками
На спины уходящих… Тучи пыли
Мгновенно скрыли от сторонних глаз
Позор и горечь шествия… А я,
Встречая уходящих на восток,
Прощался с детством.
Как расшалившийся узбечонок,
Ветер прыгал и гикал в пыли.
Деревья с надеждою обреченных
Ждали, гадали, но тучи прошли.
И стало глуше и суше, чем прежде.
Солнце пекло, обжигая дома.
Обманувшись в последней своей надежде,
Степь сходила с ума.
Тяжелые жаркие зданья,
Горячая синева.
Гнилой мишурой увяданья
Посвечивает листва.
Туманом небо оденется,
Дождик собьет листву.
И сразу все переменится
Как бы по волшебству.
На грязном, сером и желтом —
Снежная бахрома.
Гостем, ввалившимся с холода,
В город войдет зима.
На сквере, в снега закованном,
Сквозь хлопья блеснут фонари.
И будет он заколдованным,
Белым всю ночь до зари.
А утро… Ожившему миру оно
Готовит иные сюрпризы.
Сосульками иллюминированы
Сверкающие карнизы.
Обходят ручьи пешеходы.
Гремит капели оркестр.
Четыре времени года —
И все за один присест!
И перемена погоды
Как перемена мест.
Солнце! И арба в рассвете гулком
Месит грязь, дорогу бороздя.
Солнце! И клочки по закоулкам
От ночной сумятицы дождя.
Мгла рассеивалась, и росли в ней,
Солнцу подставляя синий снег,
Горы — насылательницы ливней,
Горы — прародительницы рек.
А весна еще не оперилась
И на дне иссохшего дупла
В листья прошлогодние зарылась,
Из сухих ветвей гнездо свила.
И не подгадать, как яркой ранью
Опустеет теплое дупло.
Вновь — листва, кипенье, щебетанье,
Вспенилось, запело, зацвело.
Снова кислой глиною дувалов
Пахнет ветер, пыльный и шальной.
Снова тополевым, небывалым
Мой Ташкент встает передо мной.
Будто лишь деревья, а не люди
В тесных двориках живут.
Против шерсти гладя, ветер будит
Заспанную, смятую листву.
А навстречу буйному рассвету
Тополя, сомкнувшие ряды,
Все передают, как эстафету,
Дворики, арыки и сады.
Поют сады
На все лады,
Хоть полон рот воды.
Тупики замыкаются слепо,
Где нависли слепые дома,
Глинобитная сбитая крепость,
Замурованной Азии слепок…
На задворках стоит полутьма.
Ветер ветви чинары колышет.
И зеленые плоские крыши,
Как ступеньки, сбегают с холма.
День рождался вместе с апрелем,
Утро стряхивало испуг
Синей ночи. И детским весельем
Разливался флейтовый звук.
Этот воздух, поющий тонко!
Сыплют бубны грохот и звон.
Так приветствовали ребенка.
Нынче ночью родился он.
И какой-то скуластый, бойкий,
Гуттаперчевый акробат
Щелкал пальцами, делал стойки,
На земле расстелив халат.
В цветы заползают тяжелые пчелы.
Как перышко, тополь ушел в высоту.
Какой-нибудь прутик, корзиночно-голый,
Торчит, чуть заметный, а тоже в цвету.
И маки на плоских на глиняных крышах
Цветут, будто нету им места милей,
И смотрят, смеясь, из-под ног у мальчишек,
Как по небу реет и мечется змей.
Мне до́роги асфальты матовые
И неба злая белизна,
Когда Москву до слез прохватывает
Стекающая с крыш весна.
Еще чуть брезжит вышина,
И чужды ей аэростаты.
А в жизни все еще война,
И рядом с ней идет весна,
И обе молча, как солдаты.
И все еще не дни, но даты,
Затишье, но не тишина.
Мальчишки, выскочив из школ,
Звенят и скачут, как капели.
И каждый, сам себе щегол,
Свои высвистывает трели.
И в птичьем гаме детворы
За лодочками из коры
Весна плывет по всем ручьям,
Во все леса, во все дворы,
И раскричавшимся грачам
Открылись рыхлые миры —
Из снега вылезшие грядки,
Земли чернеющие складки,
Где им готовятся пиры.
Круговая порука берез,
И пронзительный отблеск небес,
И нависший под тяжестью гнезд
Лиловатый, отчетливый лес.
Переливаются и розовеют полосы
Снегов играющих. Настала их пора.
И словно ото всех деревьев по лесу
Отскакивает эхо топора.
Здесь начинается Москва
С оврагов и грачей,
С кудрявой ивы у мостка,
С приезжих москвичей,
С антенн, церквушек, облаков,
Горчичной желтизны,
Грохочущих грузовиков
И сельской тишины.
О этот день, до полуночи утренний!
Вышли на улицы всею Москвой.
Можно ли было еще целомудренней
По-деревенски встречать торжество!
Когда леса еще таят
Оцепененье ночи,
Березы тучею стоят,
Лиловые от почек.
И облака белее дня,
И чисты ветра струи,
И зеленеют зеленя
Сквозь дымку дождевую.
Опять сугробы выросли на крышах,
И облака спускаются все ниже,
И снегом вновь облеплены холмы,
И вышли дети пробежать на лыжах
В последний день зимы.
Я на крыльце, где мокрые ступени,
Оттаивая, сохнут. Здесь весна.
И горизонт чернеет в отдаленье,
Чуть дышащим снежком прикрытые поленья
И чуткая, живая тишина.
Мне хочется тревоги и труда,
Чтоб дни мои недаром проходили,
Чтоб мужество стремлений и усилий
Меня не покидало никогда,
Чтоб стали настоящие преграды
Передо мною, на моем пути,
Чтоб мелкие обиды и досады
Окрепнувшей душой перерасти,
И чтоб не растворялся день любой
В бессильном, смутном сне воспоминанья,
Чтоб был он полон света и сознанья,
Куда-то вел и что-то нес с собой,
Чтоб жизнь моя, и мысль моя, и слово
Упрямо и уверенно росли,
Чтоб стать частицей разума людского,
Творящего историю Земли.
На два дня расставшийся с Москвою,
Я иду по улице своей,
По булыжной, устланной листвою
Низеньких калужских тополей.
Слишком ненадолго отпуская,
Ждет меня ревнивая Москва.
Помогу отцу пилить дрова
И воды для мамы натаскаю.
В стекле точнейшем нивелира
Курган повис верхушкой вниз.
И, землекопы-ювелиры,
Мы за раскопки принялись.
Удерживая нетерпенье,
Смутив вещей подземный сон,
Пласты считая, как ступени,
Сошли, как в погреб, в глубь времен.
Браслеты. Кольца. Нож железный.
Гранат, янтарь и сердолик.
И женский образ бестелесный
Из праха темного возник.
Не к нам, потомкам, снарядили
Ее в былые времена.
С дарами, что лежат в могиле,
К покойным предкам шла она.
Не к нам… Но радужные блики
Для нас играют в серебре,
Рассвет алеет в сердолике,
Закат желтеет в янтаре.
«Зачем вы из могилы тесной,
Из тьмы родимой старины
В ваш мир, чужой и неизвестный,
Меня позвали, колдуны?»
Я зашел в магазин граммофонных пластинок,
И возникли в бороздках под острой иглой
Отголоски забытых давно вечеринок,
Блестки радости, всплески печали былой.
Юность, юность! Ты вечно с собой в поединке
И свои беспрестанно меняешь пластинки.
Устарели напевы, забыты слова,
А всего-то прошло, может, год, может, два!
Я тебя на кухне встретил
В голубом сиянье газа,
Был твой облик чист и светел,
Я тобой пленился сразу,
И на танцах в час веселый
Ты казалась мне крылатой.
И гремела радиола:
«Помирать нам рановато!»
О, как сердце было радо!
Как сияло все в природе!
Только нам таких не надо,
Кто на лекции не ходит!
То было раннею весной,
То в дни ремонта было,
В тени лесов передо мной
Ты очи опустила.
«Люблю, люблю», — шепнула ты,
И вдруг мышонок юркий
Шмыгнул. И рухнул с высоты
Обломок штукатурки.
И тихо капала вода
На милое созданье…
Нет, не забуду никогда
Я этот миг свиданья.
В студенческой столовой
Ввели обычай новый:
Пластинки запустили,
Чтоб люди не грустили
Над рыжими подливками,
Над чайными опивками.
Салат под майонезом
Озвучен полонезом,
А венский вальс весенний —
Приправа для пельменей.
Под бодрый марш-фокстрот
Мы пили свой компот.
А вечером в танцзале
Пластинки вновь звучали,
Но в звуках полонеза
Был привкус майонеза,
Но клавиши и струны
Рефлекс будили слюнный.
Под бодрый марш-фокстрот
Хотелось пить компот.
Подумайте, друзья, как я богат.
В кармане у меня билет во МХАТ.
А на билет в трамвай финансов нет.
Шагай, поэт!
Бывало, приутихнет говор
И чуть начнут темнеть сады,
Пахнёт знакомым рыболову
Вечерним запахом воды,
И, предвещая тихий вечер,
Окутает закатный зной
Тот край, который в просторечье
Звался заречной стороной.
Мою судьбу приоткрывая,
Зовя в пески, в снега, в тайгу,
Чернела вышка буровая
На том заречном берегу,
Манила в даль меня, мальчишку,
И странно было мне чуть-чуть,
Что в небо поднимают вышку,
Чтоб глубже в землю заглянуть.
Тот берег. Он манящ и дорог,
Хоть до него рукой подать,
Как страны дальние, которых
За горизонтом не видать.
Мох и сосны озерной страны.
Колокольчиком звон родника.
И лежат у дорог валуны —
Рюкзаки со спины ледника.
Укрывает озерный нанос
Обиталища древних племен
И в листве облетевших берез
Утопает обрывистый склон.
А березы струятся, шумят,
То рядами, то стайкой стоят.
Да и речку, текущую тут,
Березайкою люди зовут.
Где, скажите, ключами со дна
Открываются Днепр и Двина?
Где тут Волга и прочая влага,
Знаменитая с первого шага?
Трем морям шлет поклон этот край —
Наш глубинный, старинный Валдай.
Сентябрьских дней промчалась паутина,
Но ясен небосклон.
И там, где остановится машина,
Валдайских речек звон.
Дом на подклети, банька, огороды.
Русь Новгородская свободна и строга.
Как по линеечке канал бежит в луга.
Укрылись в ожиданье непогоды
Под крышами стога.
А дальше — самый первый поезд дачный,
И первые на окнах кружева
(В них Суздальская Русь еще жива),
И, как чертог, украшен верх чердачный,
И — стрелка с надписью «Москва».
На дикий мир дышали непогодой
Огромные пространства ледника.
Совсем иными были и природа
И человек в те давние века.
Он мог перенимать повадки птичьи.
Гонясь за зверем, зверя брал в пример.
И лихо танцевал в его обличье
Перед кострами у своих пещер.
Он по ночам не мог уснуть в пещере,
Припоминая труд и подвиг свой,
И на рисунках оживали звери,
Добыча вожделенная его.
Глаз мамонта испуганно косится.
Летит олень, погоней окрылен.
Упал и, умирая, шевелится,
И кровь глотает раненый бизон,
И на стене металось, мчалось снова
Могучее косматое зверье…
И он привстал и дрогнул весь, готовый
Рвануться в бой, метнув свое копье.
Я видел озеро в пустыне,
В песках, у каменной гряды.
Я не забуду темно-синий
Кристалл таинственной воды,
Кристалл в оправе изумрудной
Кустов прибрежных. А над ним
Кощеем чахнет мир безлюдный,
Дивясь сокровищам своим.
«Без человека техника мертва!» —
Сказал шофер. Мы спрыгнули с машины.
Наш грузовик в песках забуксовал,
И не могли столкнуть его мужчины.
Но девушки на помощь нам пришли,
Колючие кусты ломали смело,
Охапками бросали в колеи.
И вся в цветах, дорога запестрела,
И, подминая розовый джингиль,
Давя цветы, могучими рывками,
Как триумфатор, шел автомобиль.
А был он движим нашими руками.
Девушка к нам подбежала одна.
— Все ли вернулись? — спросила она.
— Все! Успокойся! — И радостный смех.
Ей-то ведь нужен один изо всех.
Любовь до гробовой доски.
Что может быть красивей?
Но как не помереть с тоски,
Лишь доску видя в перспективе?
Когда тебя разрежут и зашьют,
Ты сразу станешь совершенней всех
И будешь жить не так, как все живут,
Без всяких опасений и помех.
И будешь ты чудесной без причуд,
Чистосердечны и печаль и смех,
Тебя не испугает долгий труд,
И голову не закружит успех.
И радостно пойдешь ты по земле,
И для меня ты будешь всех милей,
Изменчива, как нежная весна,
То пасмурна ты будешь, то ясна,
То вдумчива, то детски весела.
Да, будешь ты такою… как была!
Когда б я верил в Бога, я б молил
Всевышнего, что дремлет на престоле,
Чтоб он продрал глаза, чтоб исцелил
Тебя, мой друг, чтоб охранил от боли,
Когда б я диким австралийцем был,
Я б выступил в иной, активной роли.
Я сам бы лег на стол и так вопил,
И этим был твоей причастен доле.
Но магия не действенней пилюль.
Мы верим не богам, а медицине.
А в том, чему нас учит Леви-Брюль,
Матерьялизма нету и в помине.
Мышление людей палеолита
Не до конца наукою раскрыто.
Все помнят о тебе. И каждый день
На их вопросы отвечаю вновь я.
Ведь я теперь ходячий бюллетень
О состоянье твоего здоровья.
Я стал твоей сиделкой, столько дней
Деля с тобой тревоги и заботы,
И мы вдвоем. И ты играешь мне,
А я переворачиваю ноты.
Ценю твое усердье и талант
И технику считаю безупречной.
Ты — самый мой любимый музыкант.
Тебя готов я слушать бесконечно.
Сыграешь гамму, тоже похвалю,
Вот до чего я музыку люблю!
Хозяин наш мастеровит, но груб.
Он топором коляску сделал сыну,
А у жены клещами вырвал зуб
И в след от зуба налил керосину.
Вчера машину попросил у нас,
А с ней меня — продать мешок пшеницы.
И узнавал я в предрассветный час
По запаху акации станицы.
Приехал первым. Продал кое-как.
Не торговался. Первому. И что же?
Пшеницы столько навезли в мешках, —
Представь себе. Я продал всех дороже.
Хозяин счастлив: «Хлопец-то! Хорош!»
Люби меня! С таким не пропадешь.
Лирический герой моих стихов —
Отличный малый. Он — не мрачный гений,
Но и не ангел, хоть и чужд грехов,
А также колебаний и сомнений,
Он бродит по пустыням, по лесам,
Тебя и труд он любит простодушно.
Наш современник! Ну, а где ж я сам?
Тебе ж с таким героем будет скучно.
А впрочем, мы должны его ценить.
По всем законам и по всем канонам
Ни он тебе не может изменить,
Ни ты ему. Вот будет жить легко нам.
Жаль все-таки, что сам я — не герой
Лирический. Ах, дуй его горой!
Пишу сонеты, пусть я не Шекспир.
Несовершенства их признать готов я.
Но я люблю. И пусть услышит мир,
Как счастлив я, как я горжусь любовью.
Чтоб были мысли, чувства, звуков строй
Тебя, моя любимая, достойны,
Оттачиваю строчку за строкой
И помещаю их в порядок стройный.
Моя любовь невнятным языком
Мне шепчет их. Ей нужно на свободу.
Я не берусь равняться с Маршаком
В блистательном искусстве перевода.
И мой сонет — лишь бледный перевод
Того, что и без слов душа поет.
И стукнет нам по семьдесят пять лет,
И оба мы когда-нибудь умрем.
И скажут люди: «А старушки нет,
Ушла она вослед за стариком».
Но скажут ли, что я недаром жил
И голос мой услышала страна?
Я столько раскопал чужих могил,
А собственная все-таки страшна.
Когда бы смерть не принимала мер,
Чтоб новое могло творить и жить,
Как всем успел бы надоесть Вольтер,
Уж о других не стоит говорить.
И все ж, не устарев, живет поэт,
Которого давно на свете нет.
Сшей мне колпак от солнечных лучей,
Чтоб голову их зноем не пекло,
И чтоб не превращались в палачей
Те, что дают нам радость и тепло.
Какой же мне колпак для сердца сшить,
Чтобы оно не ведало скорбей,
Чтоб было только радостью любить
И только счастьем — думать о тебе?
Как может быть любовь причиной зла,
Когда так манит будущего даль,
И юность весела, и жизнь светла,
И тенью счастья кажется печаль?
Но дружбою твоей со всех сторон
Я ото всех ударов защищен.
В непрочном мире чувств всего прочней
Была печаль непонятой любви.
И столько дней она жила во мне.
Лишь проблески надежды я ловил.
Но я спросил себя: «Зачем, зачем
Так верен ты несбывшейся мечте?»
Как много нужно сделать. Между тем
Бесплодно я блуждаю в пустоте,
Могу ли я теперь тебя любить,
В твоих глазах читая приговор?
И все ж я не хочу остановить
Моих стихов тобой внушенный хор.
Ты — не хозяйка над моей судьбой,
Лишь ради них могу я быть с тобой.
Казалось, я всегда с тобою был,
И что ж? Зима, весна, начало лета…
И мне уже пора набраться сил
Для моего последнего сонета.
Работая над ним, ночей не сплю,
Чтобы не только горе в нем звучало.
Чем кончить? Тем, что я еще люблю?
Иль не кончать и все начать сначала?
О нет, мне столько выстрадать пришлось,
Чтоб увенчать любовь свою достойно.
И вряд ли то, что дружбой началось,
Вновь обернется дружбою спокойной.
Все было, все прошло, все решено…
И новая заря глядит в окно.
Я труд поэта позабыл
Для жребия иного.
Я в землю свой талант зарыл,
В буквальном смысле слова.
И где теперь его найти?
В каких местах и странах?
Быть может в двадцати пяти
Раскопанных курганах?
А, может, я зарыл его
Послушною лопатой
На том дворе, что Вечевой
Был площадью когда-то?
Где он? В песках ли Каракум?
В амударьинской глине?
Иль разметал его самум,
Бушующий в пустыне?