ПОСЛЕДНЯЯ БРИГАДА (роман)

Май 1940 года. Высшая школа верховой езды в старинном городке Франции. Курсанты — отпрыски самых знатных фамилий — грезят о славе, верховой езде и балах. Но война разбивает их романтические мечты. Враг вплотную подошел к городу, не будет ни манежа, ни скачек с препятствиями. С нетерпением юности курсанты ждут начала боевых действий. И получают приказ: организовать оборону города. Несколько часов продолжались бои против реального врага, обрушившего на них всю мощь артиллерии. Под рвущимися снарядами и бомбами, преодолевая страх и неуверенность в себе, вчерашние школяры отчаянно защищают свой город и любимую школу. Их самоотверженность потрясла даже врага…

Предисловие

Само название Сомюр — город у слияния Туэ и Луары — звучит чарующе для каждого любителя верховой езды. В Сомюре располагается основанная в 1825 году Высшая школа верховой езды, где формируется корпус военных кавалеристов «Кадр нуар». Это название связано со славными традициями, балами и показательными выступлениями наездников, которые ежегодно проходят во время конкурса в Высшую школу, когда многие молодые люди добиваются чести быть причисленными к элите верховой езды.

К мастерству владения лошадью — в городе есть и Музей лошади — в Школе впоследствии добавилось мастерство владения танком, и она получила название «Учебно-тренировочный центр кавалерии и бронетанковых войск», не теряя при этом «кавалерийского духа».

В мае 1940 года все офицеры запаса и нового выпуска, за исключением нескольких модернистов,[125] были разделены на кавалерийские бригады, то есть на классы по тридцать человек в каждом. Война принесла огромное разочарование многим курсантам: их перевели в моторизованную кавалерию.

Для обучения моторизованных бригад предусматривалось четыре месяца, и на полевых занятиях предлагаемыми обстоятельствами было «дружественное войско после досадного поражения». Не прошло и месяца, как ситуация стала реальностью: немцы подошли к Луаре.

Морис Дрюон, сам выпускник Школы предыдущего года, с редкой пронзительностью описал в форме художественного произведения героическую оборону Сомюра курсантами в июне 1940 года.

Глава 1

В ночь с тридцатого апреля на первое мая 1940 года, как и во всякую ночь с начала войны, на вокзале Тура царила невообразимая сутолока.

Солдаты всех родов войск, офицеры всех рангов, моряки в фуфайках, врачи-резервисты в бархатных кепи и шерстяных гамашах, летчики в лихих каскетках, артиллеристы в крагах, пехота с полной выкладкой — вся эта толпа кипела и клубилась в рассеянном синеватом свете, отражаясь в темных вокзальных окнах.

Среди двух-трех тысяч снующих по вокзалу военных выделялась сотня курсантов-кавалеристов, ожидавших поезда до Сомюра.[126]

Они еще не ведали опасностей войны и не приобрели пока тяжеловесную значительность жестов, отличавшую фронтовиков, но в них уже ничего не осталось от насмешливой бесшабашности изнывающих от скуки представителей внутренних войск.

Их легко можно было узнать по сверкающим шпорам и по форме, напоминающей офицерскую, только без нашивок.[127]

Они принадлежали к миру, где пряжки всегда начищены, пуговицы застегнуты, а покрой брюк имеет огромное значение. Общались они только между собой, образуя в толпе отдельную группу, и были очень похожи друг на друга. И от этого казалось, что их гораздо больше, чем на самом деле.

Их речь отличалась той нарочитой иронией, за которой обычно прячется радость мальчишеской дружбы и жажда жизни.

— Эй, Сенвиль! Мы едем на тренерских лошадях. Это точно. Монсиньяк сказал, он там был вместе с Лопа. Мы еще не произведены в офицеры, мы пока курсанты. Дело дрянь! А, все равно, и все упирается в деньги. Республика экономит на наших шкурах.

Еще четыре месяца назад они были обыкновенными школярами. И вот прошло уже десять дней, а они все еще простые солдаты, хотя и не нюхавшие пороху. Но их вели за собой большие надежды, а напускное равнодушие к остальному миру было простительно: их окружал ореол бесшабашной молодости.

Двое юношей стояли под тусклой лампочкой, в конусе голубоватого света.

— Твой Ламбрей — настоящая вонючка, — говорил Камиль Дерош. — Да знаем мы, знаем, что он принц. Только не надо этим без конца тыкать нам в нос.

Тот, что был пониже ростом, Лервье-Марэ, отвечал:

— Бобби, уверяю тебя, ты ошибаешься. Он парень что надо, добрый, воспитанный.

— Да ладно тебе, не отпирайся, ведь ты же сноб! — отпарировал Дерош. — Он тебе так нравится, потому что принадлежит к дворянскому роду и на нем проба, как на столовом серебре. Вот ты и хлопочешь, занимаешь ему местечко в своем купе. А он просто воображала.

— Да ты на нас погляди! Разве мы все не воображалы?

Камиль Дерош и Жак Лервье-Марэ, приписанные к моторизованной кавалерии,[128] были самыми старшими на курсе: им исполнилось уже двадцать. Рядом с ними стояли их сундучки со свежими царапинами на краске: отметинами первого путешествия.

К ним подошел однокашник, которого они только что обсуждали.

Шарль-Арман Ламбрей — отпрыск старинного герцогского рода, давшего Европе не одного правителя, служил в верховой кавалерии, то есть в самой обычной кавалерии.

Этот светловолосый парень с длинной шеей, одетый в темную блузу и высокие желтые сапоги, выглядел старше своих двух попутчиков, хотя они были ровесниками.

— Ну и скукотища на этом вокзале. А знаешь, что я услышал? — обратился он к Жаку Лервье-Марэ. — Поскольку все берейторы в армии, нам дадут тренерских лошадей. Ах да, тебе же это неинтересно. И какого черта ты выбрал бронемашину? Мне было бы обидно въехать в Сомюр не на коне.

— У каждого свой дурной вкус, — парировал Камиль Дерош. — Ясное дело, вам бы только в Столетнюю войну поиграть.

Ламбрей закурил. Огонек сигареты осветил вялую линию скул, весьма характерную для отпрысков старинных родов.

Камиль Дерош притворился, что дремлет, но на самом деле пристально наблюдал за Ламбреем. Прикрыв глаза, подперев рукой подбородок и опершись локтем о колено небрежно поставленной на сундучок ноги, он развалился с той непринужденностью, которую может себе позволить только человек с незаурядной внешностью. Военная форма выгодно подчеркивала широкую грудь обладателя изящной головы с пепельными волосами, безукоризненными чертами лица и карими глазами, в которых светились и лукавство, и грусть. Приятели называли его не иначе как Бобби.

Взаимная антипатия Ламбрея и Дероша была вполне осознанной, и оба не упускали случая друг друга поддеть.

— Если уж кавалерия так устарела и так смешна, — сказал Ламбрей, — то зачем вам шпоры? Для начала, они никак не вяжутся с обмотками, но если уж вам так хочется, тогда уж и носите их правильно.

— Бобби, один-ноль! — констатировал Лервье-Марэ.

Дерош опустил глаза: обмотки торчали наружу. Смутившись, он нагнулся, чтобы их поправить, но вдруг указал пальцем на перрон:

— Жак, ты только посмотри! — И возмущенно крикнул: — Месье![129]

Все стоящие вокруг дружно обернулись. Из-за тюков, ружей и чемоданов выскочила маленькая собачка и кинулась прямиком к Бобби. Тот погрозил собаке пальцем, приговаривая:

— Не угодно ли к нам, Месье? Располагайтесь! Вы скверный пес и отпетый мошенник!

Пес радостно закрутил хвостом. Это был рыжий фокстерьер с квадратной мордочкой и большим черным пятном вокруг глаза.

Все, кто напрягся при слове «месье», заулыбались, поняв, что это просто кличка собаки. На лице Дероша, не ожидавшего такого внимания к своей скромной персоне, появилась ироническая усмешка.

— Представляю себе, какой тарарам устроила Элен на вокзале Монпарнас, — сказал он. — Ну и шутку сыграл с нами пес, я даже начинаю его любить! Он вскочил в поезд, и его никто не заметил. Да вы шутник, Месье!

Месье, понимая, что речь идет о нем, уселся и с достоинством огляделся.

— Это… это та очаровательная особа, которая вас провожала, дала ему такое имя? — спросил Ламбрей.

— Нет, это я, — ответил Дерош. — Чтобы сразу было понятно: раньше его звали Бобби. И это благодаря ему я познакомился с… этой очаровательной особой. Нынешней зимой она ужинала в ресторане и вдруг крикнула: «Бобби!» Ну, я и подсел к ней за столик. А потом решил, что как-то неудобно называться тем же именем, что и собака, а потому назвал его Месье.

Месье встал на задние лапы.

— Чудесный пес, — сказал Лервье.

Он присел рядом с Бобби, и оба наперебой стали просить Месье дать лапу. Ламбрей остался стоять. Не то чтобы ему не хотелось повозиться с собакой, но на перроне была его часть. А форма обязывает.

Сквозь толпу к ним пробирался здоровенный парень с охотничьим рогом на перевязи. Он нес два сундучка, высоко подняв их в воздух. Один сундучок был новый, и на нем сверкала выведенная белым надпись «Ж. де Монсиньяк». На старом, видимо фамильном, сундучке значилось: «Майор де Монсиньяк». Наверное, в армию его собирала родня.

— Жорж! — увидев его, воскликнул Ламбрей. — Ты тоже в нашем поезде?

Великан поставил багаж и сердечно стиснул руку Шарля-Армана.

— Здорово! — И обратился к остальным: — Меня зовут Монсиньяк.

Он крепко стоял на сильных, чуть кривоватых ногах, и было в нем что-то от першерона. Дерош кивнул ему и пробормотал:

— О-па! А я уж было подумал: Портос.

Великан взглянул на Бобби.

— Ага, понял-понял, — пробасил он. — Здесь моих литературных познаний достаточно. Большой, сильный и глупый. Но я не обижаюсь. У меня был конь по имени Портос.

И он захохотал, да так, что все обернулись. Потом взял Ламбрея под руку и увлек его за собой.

— Давай, старина, пройдемся. А это что с тобой за птицы? — спросил он, сделав несколько шагов.

— Малыш — мой приятель по курсу, — ответил Ламбрей. — Он племянник Лервье-Марэ. Ну, ты знаешь, старого министра.

Монсиньяк скорчил рожу.

— А с другим я всего часа три как познакомился. Он в одном полку с Лервье.

— Ну да, моторизованные, — сказал Монсиньяк. — А знаешь, вся эта история с тренерскими лошадьми оказалась правдой. Мне уже рассказали. Похоже, нам достанутся лошади под седлами и с английской сбруей. Эх, старина, начинается красивая жизнь! — Он поудобнее устроил охотничий рог между лопатками. — Ибо в Сомюре ценятся две вещи: конь и авторитет.

Они медленно брели по перрону. Ламбрей машинально толкнул ногой дверь в зал ожидания и остановился как вкопанный.

В зале прямо на полу вповалку лежали солдаты. Они спали, подложив под головы сумки или свернутые шинели. Многие расстегнули гимнастерки, а некоторые и брюки. Казалось, их стесняет плохо подогнанная грубая одежда. Их некрепкий, тревожный сон нарушали сквозняк и шум вокзала. Они ворочались и метались, точно в бреду. Воспаленные от солнца глаза, багровые лица. Самым везучим достались места на узких деревянных скамейках. Несколько солдат в уголке молча играли в карты, другие следили за игрой. Рядом с ними какая-то женщина с непокрытой головой кормила ребенка, но мужчины не обращали никакого внимания на ее обнаженную грудь. И ребенок вместе со всеми дышал густым, спертым воздухом, отдающим табаком, кожей, колбасой, несвежей одеждой и усталостью.

Один из игроков, с нашивками капрала, поднялся и направился к выходу. Не обращая внимания на раздраженное ворчание, он перешагивал прямо через лежащих солдат.

Застыв на пороге, Ламбрей подумал, что через четыре месяца и ему придется командовать вот такими солдатами. Командовать… Но это не означает, что он должен стать как они. Однако вряд ли он сможет их понять. Между ним и этой спящей толпой пролегла бездонная пропасть.

«Я их совсем не люблю, — подумал он, — и вряд ли смогу полюбить».

— Да, человеческая природа — отвратительная штука, — сказал он вслух, покачав головой на длинной шее.

Монсиньяк поглядел на него, округлив большие, чуть влажные и выпуклые, как у быка, глаза:

— Надо же, старина, у нас в Сомюре будут отдельные маленькие комнаты на двоих или на троих. Совсем как до войны. Все как когда-то! Ламбрей и Монсиньяк всегда вместе!

— Конечно-конечно, — отозвался Ламбрей. Они сделали еще несколько шагов и подошли к большому окну. На город опустилась тихая весенняя ночь. Где-то вдалеке мычала скотина.

— Какое красивое небо… — сказал Ламбрей.

* * *

Курсанты миновали караульное помещение, прошли по мощеному двору и быстро взбежали на крыльцо крыла Байяр. По дороге им попался капитан.

— Послушайте, молодые люди, — окликнул он курсантов, — такая разномастная одежда уместна разве что в выходные дни. Вас надо поскорее переодеть в полевую форму, как вашего товарища.

И он указал на высокого парня в форме, которого звали Мальвинье. Тот покраснел: по бедности он не мог приобрести сундучка. У него был только военный ранец.

Ламбрей с приятелями вошли в здание. Коридор был битком набит. Курсанты, прибывавшие всю ночь и все утро, возбужденно болтали, смеялись, отыскивали знакомых.

Уже через пару минут новички узнали кучу новостей. Унтер-офицерской столовой больше не будет. Пить можно, что хочешь. Отныне они именуются аспирантами резерва, сокращенно АР. Чтобы отметиться в списках Школы, надо подняться на второй этаж. В Школе есть портной, шорник, оружейник и парикмахер. Две закройщицы, причем очень недурны собой. Почти все инструкторы — из действующей армии. В этот же день после обеда курсантов разделят на отряды по тридцать человек. Занятия будут проходить в берейторском манеже, потому что все другие заняты повозками и грузовиками. Система увольнений потрясающе удобная. Иногда приходится не спать по пять дней кряду. В распоряжении курсантов имеются телефон и телеграф. Кузина Буа-Шасе обручилась с этим идиотом Пюимореном.

Короче, как сказал Монсиньяк, начиналась красивая жизнь.

Всякий раз, когда мимо проходил офицер, курсанты прерывали болтовню, чтобы отдать честь.

Утро ушло на обследование Школы, которая походила на город с крытыми коридорами-улицами. У них были любопытные названия: крыло Байяр, крыло Конде, павильон Гесклена, строение Люайотея, ворота де Брака, двор Иена. А вдоль коридоров-улиц располагались магазины с медными дощечками на дверях: «Мастер-обувщик», «Мастер-шорник». Этот город населял особенный народ, не похожий ни на один на свете. У него были свои законы, свои обычаи, и занимался он только одним ремеслом: военным. А многочисленное племя городской черни составляли коридорные, уборщики манежа, прислуга, садовники, рабочие, ремесленники — словом, все, кто состоял на службе у военной молодежи. И в этом смысле Школа тоже напоминала старинный город.

Курсанты вошли в вестибюль почета, откуда наверх вели два крыла лестницы в форме лошадиной подковы. Посередине располагалась двустворчатая дверь во двор Аустерлица. Больше в вестибюле ничего не было. Но белые стены от пола до потолка покрывали выбитые золотом имена.

Двадцать маршалов от кавалерии, с указанием всех регалий и кампаний. Сто прославленных генералов, сто выигранных сражений, сто разбитых армий. Ней, Ланн, Лассаль… Сражения при Ваграме, Ауэрштедте, Эльхингене… Уланы, легкая конница, гусары… Они рвались вперед под изрешеченными пулями знаменами, и от их атак дрожала земля… Под натиском эскадронов прогибались плотные каре пеших полков, от ударов сабель разлетались троны… Европу насадили на копья, заставили биться и бросили, истерзанную, под ноги завоевателям… Вся земля, от Рейна до России, была изрыта лошадиными подковами, повсюду виднелись искаженные болью, окровавленные лица, и через страны и народы пролегла глубокая борозда, в которой пустила корни ненависть…

На белых стенах не было ни одной картины, только имена.

Позолота выцвела, но въелась глубоко.

Там находились также имена семидесяти полководцев, чьи поражения праздновались как победы. Генерал Маргерит, генерал маркиз де Галифе…

Имена на противоположной стене были выбиты совсем недавно: позолота еще не успела потускнеть. Они напоминали о земле, изрытой артиллерийскими снарядами, о длинных шрамах истекающих кровью траншей и о спешившихся прямо в грязь всадниках.

Имя последнего маршала, Лиотэ, было выбито отдельно верхней строкой доски, которую еще предстояло заполнить.

Ламбрей и Лервье-Марэ шагнули во двор Аустерлица, с трех сторон окруженный зданиями Школы. От улицы его отделяла высокая решетка с позолоченными шишечками. Из зарослей самшита, по углам, выглядывали пушки, совсем как собаки с вытянутыми шеями.

Шарль-Арман с детства только по фотографиям уже все знал о Школе и тренерах. Друзья отца рассказывали ему о конкурах, о балах и праздниках. В его детском воображении все слилось в одну расплывчатую и солнечную картину.

Чтобы воспроизвести эту картину, Шарль-Арман даже зажмурился. Школа оказалась именно такой, какой он ее себе и представлял: с рядами окон, со стенными часами и водостоками, а вот остальное — конные состязания, бальные наряды, форма, которую носили до 1914 года, — исчезло.

Зато взамен появилась другая картина: он сам, Шарль-Арман, при поясе, в пилотке и походных ботинках, торжественно проходит по кругу в 1940 году. Наверное, то был образ его будущих воспоминаний.

Мысли Лервье-Марэ шли в том же направлении, с одной лишь разницей: это были мысли буржуа, идущего на штурм замка. Он завидовал спокойному и пресыщенному виду Шарля-Армана.

«Наверное, когда принадлежишь к такой знаменитой семье, то все это воспринимаешь как должное, вроде как привычку…»

Он оглядел толпящихся в вестибюле товарищей.

Дерош, как всегда, держался насмешливо и выступал с небрежной вальяжностью…

Мальвинье одергивал слишком короткие рукава.

И кто бы сомневался, что гигант Монсиньяк, со своим охотничьим рогом, застыв перед списками имен, не бормочет про себя:

— Полковник Монсиньяк… генерал Монсиньяк… и — а почему бы и нет? — маршал Монсиньяк.

Да, утро выдалось замечательное.

— Шарль-Арман! — закричал Монсиньяк, явно грезивший наяву. — Пошли внесем наши имена в списки! Ламбрей и Монсиньяк, всегда вместе!

* * *

Две сотни аспирантов-резервистов верховой кавалерии заполнили широкий амфитеатр Бриду. Обед в столовой привел их в отличное расположение духа, и теперь зал наполнял гул веселых голосов.

Ламбрей сидел рядом с малышом де Нойи, добровольцем, любимцем курса. За своеобразную манеру двигаться, выставив вперед голову с непокорной прядью волос, его прозвали Козленком. Он обожал лошадей, с самого первого дня в Школе все свободное время проводил в конюшнях и постоянно приносил какие-нибудь новости:

— Я обнаружил дивную маленькую английскую кобылку, мускулистую, резвую, может, чуть с длинноватыми суставами, но это ее не портит. Ее зовут Цветочница. Ах, как мне хочется с ней подружиться!

— Если она и вправду такая маленькая, как ты говоришь, то у тебя есть шанс.

Курсанты заполнили весь амфитеатр до самого потолка, и над рядами летали шутки и приветствия.

Возле бокового входа унтер-офицеры рассаживали опоздавших. Внизу, рядом с кафедрой, столпилось человек десять лейтенантов в небесно-голубых кепи. Сверху казалось, что они сидят в медвежьей берлоге. Они тоже перешучивались между собой, но более сдержанно, прекрасно понимая, что на них обращены все взгляды и каждое их движение ловится и обсуждается. Один, комплексуя из-за маленького роста, изо всех сил выпячивал грудь, другой переживал, что у него старые, поношенные лосины, и потому их жестам и улыбкам недоставало естественности.

— И в той же конюшне, — продолжал малыш де Нойи, — есть один шикарный гнедой. Я тебе его покажу, Шарль-Арман. Он просто создан для тебя.

— Смирно! — хором скомандовали два лейтенанта из своей берлоги.

Весь амфитеатр с грохотом поднялся и встал навытяжку. В дверях появился полковник, начальник Школы.

Это был худой, невысокий седой человек с висячими усами. Он снял кепи и несколько мгновений стоял, согнувшись под бременем уважения к товарищам, воинского долга и любви к родине. Все военные — немного актеры, а потому не могут эффектно не обставить свое появление. Выпрямившись, он рявкнул:

— Садитесь, господа!

Амфитеатр дружно зашаркал подошвами.

Тогда полковник начал командным голосом, раскатывая «р», как из бочки, и растягивая последний слог каждого слова:

— Госпо-да-а! Вы пр-редставляете собой жер-ртвенное поколе-ние-е! Прриветствую вас в нашей Шко-ле-е!

И в течение пяти минут объяснял, что пройдет несколько месяцев — и им выпадет честь умереть во искупление ошибок, совершенных за последние полвека (то есть в период Республики). Это забвение моральных ценностей, бездушное правление, политическая раздробленность и жажда наслаждений. Напомнив наконец, что не Франция, а Германия начала военные действия, он разразился великолепным периодом по поводу этой «кровожадной гиены, готовой воспользоваться нашими слабостями». И закончил призывами к труду и самопожертвованию.

— Вы должны быть достойны своих предков и поддерживать кавалерийский дух!

Произнеся эти слова, он надел кепи, и по амфитеатру снова разнеслась команда «смирно!». Представление закончилось. Начались занятия.

Едва полковник вышел, как амфитеатр взорвался шуточками.

— Жер-ртвенное поколение, жер-ртвенное поколение, — повторяли курсанты, пихая друг друга в бок и подражая голосу полковника.

Капитан, начальник учебной части, постучал по кафедре:

— Господа, потише! У меня для вас дурная новость. В Школу поступило срочное распоряжение: верховая кавалерия не нуждается в таком количестве людей, а потому многих из вас, а именно последних по успеваемости, переведут в моторизованные войска.

Он говорил сухо и резко.

По амфитеатру прокатился ропот.

— Не следует полагать, что это вас бесчестит, — продолжал капитан. — Напротив. Требования современной войны… прекрасное вооружение… оружие будущего… новые возможности… Конечно, кавалерийский дух останется неизменным…

— Нас это не бесчестит, — заметил кто-то вполголоса, — вот только берут туда последних!

— А может быть, среди вас есть добровольцы? — спросил капитан.

Не поднялось ни одной руки. Лейтенанты в медвежьей берлоге переглянулись и удовлетворенно закивали головами.

Тогда капитан вынул из кипы бумаг список и начал зачитывать фамилии тех, кто остается в верховой кавалерии, называя номер бригады, к которой будут приписаны курсанты.

— Ламотт-Сенвиль, Шестая бригада!

Ламотт-Сенвиль встал. Имя первого в конкуре оценили по достоинству. Он высоко нес гордо посаженную голову с горбатым носом. Товарищи недолюбливали его за самоуверенность, но отдавали должное его успехам.

Его оглядели, и он уселся на место.

— Терсенье, Седьмая бригада; Верморель, Шестая бригада; де Лопа де Ла Бом, Восьмая бригада.

Ламбрей знал, что его объявят не сразу. Он спокойно ждал своей очереди и разглядывал стены, которые и здесь были сверху донизу покрыты именами лучших выпускников времен Второй империи.

Что стало, например, с Акенвиллем де Фреже, выпущенным младшим лейтенантом из одиннадцати кирасиров в шестьдесят шестом — году битвы при Садова? Или Тюрсье (Ксавье-Мари) в шестьдесят девятом? Скорее всего, оба погибли в семидесятом.

Среди фамилий время от времени попадались и очень известные.

Капитан приступил ко второй странице своего списка:

— Лобье, Девятая бригада; де Монсиньяк, Шестая бригада.

Одновременно с Монсиньяком в нижней части амфитеатра поднялся еще один курсант. Он был очень маленького роста, а короткие волосы едва скрывали след от тонзуры. В медвежьей берлоге возникло оживление.

— Вы кто? — спросили курсанта.

— Пале де Монсиньяк!

— Они оба дю Пале де Монсиньяк, они кузены.

— Жорж-Мари-Жоффруа дю Пале де Монсиньяк!

Парень с тонзурой сел на место, а Жорж-Мари-Жоффруа глубоко, с облегчением вздохнул и извиняюще улыбнулся кузену, который ответил ему смиренной улыбкой священника.

— Кармоаль, Десятая бригада…

Прошли уже более ста фамилий, и те, кого пока не назвали, начали нервничать.

Козленок так насупился, что не было видно глаз.

— Пюиморен, Седьмая бригада…

Лейтенант, тот, что был мал ростом и выпячивал грудь, прошептал несколько слов на ухо капитану.

— Как хотите, — ответил тот и продолжал: — Повторяю: Пюиморен, Девятая бригада. Да, не Седьмая, а Девятая.

Козленок подскочил. Он был бледен.

— Рад за тебя, — сказал Ламбрей. — Что, сразу полегчало? Но не могут же они меня позабыть!

— Ну тебе-то нечего бояться. Тебя все равно вытянут, хоть место у тебя и не ахти.

— Сильно в этом сомневаюсь.

Капитан добрался до конца третьей страницы.

— Лемонтье, Девятая бригада; Бальер, Девятая бригада; Дюпюи де Брей, Десятая бригада. Все, кого я назвал, могут идти.

Сквозь шум удаляющихся шагов и хлопающих дверей Ламбрей расслышал:

— Остальные — в моторизованные войска.

* * *

Шарль-Арман спускался вниз, понурив голову на длинной шее. Мало того что его унизили, у него собирались отнять лошадь. И он чувствовал себя глубоко несчастным.

Он вырос в мире, где все задумывалось и совершалось ради лошади, где традиции, престиж, одежда, шутки и труды — все зависело только от Лошади, как от главного божества. И вот теперь он разом лишался всего: и манежа, и скачек с препятствиями, и лихого галопа в полях на маневрах. Не брызнет больше вода из луж под копытом, не засвистит сабля в стремительном мулине,[130] не ударит он по рукам в безумном пари. Из его лексикона исчезнут слова «эстафета», «вольтижер», «стремя». Бедра не будут больше сладко неметь после долгой скачки, не придет то состояние души, которое открывает дорогу отваге и фантазии. Пропали все воспоминания о будущем.

Сомюр сразу перестал казаться раем для души и тела. Теперь он превратился для Шарля-Армана всего-навсего в школу, где его научат воевать.

Потом его зачислят в какой-нибудь бронеполк, и, пока идет война, на коня он не сядет. Война отобрала у него это право. А может, и вообще никогда больше не сядет. Может, с лошадьми покончено навсегда.

Навстречу ему попался Монсиньяк.

— Мой бедный друг, — посочувствовал ему великан Жорж, — такой удар!

— Да уж, что верно, то верно.

— Тебе придется забрать сундучок из моей комнаты. Теперь твое место займет Лопа. Но это ничего не меняет, ты же знаешь. Всяко бывает. Пока, старина!

— Значит, теперь Лопа и Монсиньяк, всегда вместе! — тихо пробормотал Шарль-Арман вслед приятелю.

Комнаты бригады, в которую зачислили Шарля-Армана, располагались на третьем этаже, под самой крышей. Он перетащил туда свои пожитки и толкнул первую попавшуюся дверь, но рассмотреть мансардную комнату с выбеленными стенами не успел. Навстречу ему шагнул верзила в полевой форме, в пилотке набекрень и заорал с сильным славянским акцентом:

— Иди отсюда! Чтобы войти, хотеть матрас! Иди отсюда!

Верзила размахивал длинными руками, из-под пилотки выбилась прядь белокурых волос. Определить его возраст было трудно: может, двадцать, а может, и все тридцать. Чтобы продемонстрировать силу, он схватил металлическую сетку от кровати, поднял ее над головой и с грохотом швырнул на пол.

Ламбрей поглядел верзиле прямо в глаза, поднял другую сетку, напрягся и с напускной легкостью грохнул ее об пол.

— Вот тут я и останусь, если мне подойдет, — сказал он с нажимом и оглядел помещение.

Оно мало походило на комнаты первого этажа. Здесь не было ни комода, ни кресла, ни туалетной кабинки, а только полки для багажа вдоль стен и восемь спальных мест, по четыре с каждой стороны. Два стрельчатых окна выходили во двор почета.

Верзила сразу успокоился, подошел к Шарлю-Арману, щелкнул каблуками гигантских сапог и представился:

— Стефаник!

— Очень может быть, — ответил Ламбрей.

Он запихнул сундучок в угол и вышел из комнаты, про себя подумав: «Чокнутый какой-то. Хорошенькое начало!» Обернувшись на дверь и запомнив номер — 290, — он стал спускаться вниз.

В коридоре на него налетел Лервье-Марэ.

— Куда несешься? — спросил Ламбрей.

— К коменданту. Меня вызвали.

— А ты что, с ним знаком?

— Нет, но его должен знать дядя. Он собирался предупредить коменданта о моем прибытии. Я хочу, чтобы меня зачислили в одну бригаду с Бобби. А что, тебя вправду определили в моторизованные? Обидно, но ты выпутаешься. С твоими-то связями. Сделай так, чтобы тебе помогли.

— Кто? — ответил Шарль-Арман. — Ты же знаешь, у нас нет выхода на чиновников правительства.

Шарль-Арман закончил день в столовой, где обнаружил Монсиньяка, Лопа, Пюиморена и остальных друзей, которые тут же кинулись его утешать. Но и они не могли рассказать ничего хорошего. Их заставили освободить комнаты первого этажа. Все бригады верховой кавалерии разместили в корпусе Лиотэ, по двадцать человек в спальне. Удобств не будет, мебели тоже, а вещи придется укладывать как простым рядовым. Что же до пресловутых тренерских лошадей, о которых столько говорили, то лошади положены только раз в неделю. Остальное время — полевые занятия, каждый день с семи утра. Амуницию курсанты должны чистить сами. Верховая езда отошла на задний план.

— Нет, Сомюр уже не тот, что раньше, — без конца повторял Монсиньяк, как будто точно знал, что было раньше. — Традиции исчезают. Тем, кто сюда попадет во время войны, здорово не повезет!

За столами было шумно и накурено, но как-то безрадостно.

Поскольку радость, видимо, тоже относилась к числу местных традиций и курсантов трудно было совсем ее лишить, они сели играть в покер. Шарль-Арман проиграл несколько луидоров и благоразумно уступил свое место Ламотт-Сенвилю.

Он чувствовал, как расширяется трещина в его отношениях с друзьями. В их речи появилось множество намеков на вещи, которые он уже не понимал. В закрытом школьном мире произошел раскол на два лагеря. И с первых же дней Шарль-Арман оказался в противоположном лагере: в моторизованных войсках.

Ему надоело, что каждый входящий и выходящий говорил ему «мой бедный друг», и, побродив еще немного по территории, он отправился в свою комнату.

* * *

Белобрысый дикарь сидел в ногах своей койки, растянув на поднятых коленях сверкающий аккордеон, и наигрывал мелодии Центральной Европы. Ламбрей насупил брови.

— Добрый вечер, — сказал Стефаник, не переставая играть.

У него были голубые глаза поэта, худое лицо и слегка асимметричный длинный подбородок. По клавишам аккордеона бегали огромные руки, силу которых Ламбрей уже успел оценить.

— Добрый вечер, — ответил он. — А кто застелил койки?

— А вон, кюре.

Стефаник мотнул зажатой в зубах трубкой в сторону парня, разбиравшего вещи возле окна.

Ламбрей узнал курсанта, поднявшегося, когда выкликнули фамилию Монсиньяк.

— Полагаю, вы хорошо знакомы с моим кузеном, — произнес «другой Монсиньяк», подходя к Ламбрею.

— А, так вы Эмманюэль! Ну да, Жорж мне о вас рассказывал. Ведь вы…

— Бенедиктинец, — ответил Эмманюэль Монсиньяк. — Был послушником… А ваше имя я прочел на сундучке. Я поселил вас возле окна. Вы не против?

— Нет, что вы. Спасибо. А это кто? — показал он глазами на Стефаника.

— Он из чехословацкой добровольческой армии, будет учиться на офицера связи.

Шарль-Арман легонько постучал себя пальцем по лбу.

— Да нет, вы напрасно так думаете, — отозвался Монсиньяк, — вот увидите. Он очень добрый.

— Вам, должно быть, весь мир кажется добрым. Вопрос веры.

— В каждом человеке есть доброта, — ответил бенедиктинец, прищурив глаза и улыбнувшись. — Надо только почаще вспоминать о Создателе.

— Уверяю вас, во мне ее нет ни капли, — сказал Шарль-Арман.

— Есть, обязательно есть. Не может не быть. Я только пока не знаю, в чем она себя проявит. Вот у него это музыка, аккордеон.

— Во мне она, судя по всему, звуков не производит.

Шарль-Арман растянулся на койке. Никогда еще он не чувствовал так мало любви к ближнему.

«Это становится забавным, — размышлял он. — Один будет целыми днями талдычить о Боге, второй — играть на аккордеоне».

Комната тем временем понемногу заполнялась.

Вошел Мальвинье и с ним еще два парня, с которыми Ламбрей не был знаком: серьезный бретонец Гийаде с утонувшей в плечах короткой шеей и коренастый, курчавый Юрто с черными усиками. Юрто сразу скинул гимнастерку и остался в фуфайке цвета хаки и брюках с лиловыми подтяжками.

Потом явился Лервье-Марэ. Ему удалось-таки добиться перевода именно в ту бригаду, куда он хотел.

— Для нас это шанс держаться вместе.

— Конечно, — холодно отозвался Шарль-Арман, который прямо в сапогах растянулся на одеяле.

Аккордеон звучал непрерывно, действуя на нервы и усугубляя и так довольно мрачную атмосферу в комнате. Наконец на пороге появился последний жилец: Бобби Дерош в сопровождении своей собаки.

«Этого только не хватало», — подумал Шарль-Арман.

Так как Бобби направился прямо к нему, Шарль-Арман, намекая на вчерашний разговор, произнес:

— Вот видите, старина, я попал в моторизованные, хотя и против воли.

— Я знаю. Лервье мне говорил. Что-то тоска меня заела, — прибавил он, усаживаясь.

— И вас тоже? Ну, у вас на то ведь нет никаких причин.

— Знаете, у меня вид любой решетки, даже позолоченной, — он кивнул в сторону двора почета, — рождает такое чувство, точно я в тюрьме. А все эти коридоры совсем как в коллеже или в пансионе. Не люблю чувствовать себя запертым. «А небо наверху такое голубое, такое мирное…» Но не для меня! Жуткое место!

Через две койки от них Гийаде и Юрто вели другой разговор.

— Как думаешь, сколько продлится война? — спросил Юрто.

Гийаде, который в это время расстегивал краги, остановился и задумался.

— Да пока все не перемрут! — отозвался с другого конца комнаты Бобби.

— Браво! — воскликнул Стефаник, даже перестав играть.

— А вы как думали, друзья? — продолжил Бобби. — На что надеялись? Что обойдется без потерь? Да бросьте вы! Вы думаете, почему у нас тут повсюду позолота, и на решетках, и в коридорах? Почему нам предоставили коридорных и одели в красивую форму? Потому что мы представители знати? Как бы не так! Чтобы красиво обставить нашу смерть, только и всего! Жертвенное поколение, жертвенное поколение! Война на дворе, так давайте же этим воспользуемся и посмеемся, правда, Месье?

Он взял песика за шкирку и посадил на кровать к бенедиктинцу.

— Отлично сказано! — заорал чех, раздувая меха аккордеона.

Бобби подошел к нему. Стефаник глядел на него прищурившись и улыбался.

— Да, старина, веселись и смейся, у тебя для этого есть основания, — сказал Бобби, — потому что тебе… — он тронул чеха за плечо, — потому что тебе отрежут руки.

Пальцы Стефаника застыли на клавишах.

— Да-да, — продолжал Бобби, — они ведь у тебя лишние! Взрыв снаряда, а потом… как водится: сначала кисти… затем до локтя…

Стефаник внимательно посмотрел на свои ручищи, перекатил трубку из одного уголка рта в другой, пожал плечами и снова взялся за аккордеон.

— А у тебя, дылда, — Бобби развернулся на каблуках, встав лицом к Мальвинье, — будет шикарный лакированный гроб, а на крышке — крест «За боевые заслуги», а может, и орден Почетного легиона. Почетный легион — это приятно. Только вот когда окажешься под крышкой, ее будет не закрыть. Уж слишком ты большой. Придется тебя повернуть на бочок и маленько укоротить. Знаешь, я тебе все это говорю, потому что это чистая правда. Но я тебя очень люблю, старина Мальвинье!

Бобби скатал в комок кусочек бумажки и запустил им в лампочку. Лампочка закачалась под потолком.

— А ты…

— Хватит! — закричал Юрто.

— Почему это? Ничего не хватит, — не унимался Бобби. — Лишняя информация еще никогда никому не вредила. Я не удивлюсь, если тебя разорвет прямым попаданием. Ты очень толстый. И на дереве найдут обрывки подтяжек.

Заложив руки за голову, Ламбрей наблюдал за Бобби, откровенно забавляясь его цинизмом. Они обменялись понимающими улыбками. Нет более благодатной почвы для зарождения взаимной симпатии, чем чужие неприятности.

Гийаде под каким-то предлогом улизнул из комнаты, кое-как натянув краги, как раз в тот момент, когда Бобби остановился перед его койкой.

— Ты что, суеверный? — крикнул Бобби ему вдогонку. — И я тоже!

Он скатал еще одну бумажку и, метко прицелившись, отправил ее вслед за первой.

— А ты, монашек, чем дорожишь? Своей душой? Никогда ничем не дорожи, тогда нечего будет терять, — сказал Бобби, принявшись за очередной кусочек бумаги. — Тебя арестуют однажды вечером, когда ты будешь развлекаться с рыжей девчонкой. А потом сразу получишь пулю, и она проделает тебе дырку прямо в тонзуре. И вся твоя работа на благо рая пойдет насмарку.

Ламбрей и Лервье были единственными, кто остался без предсказаний. И Лервье это заметил.

— Бобби, оставь в покое лампочку, — не выдержал он.

Отчего момент сближения двух друзей, к которым его так тянуло и в чью бригаду он так просился, теперь вызвал раздражение?

В комнате стало как-то странно тихо. Бобби порылся в сундучке, где царил жуткий беспорядок, и извлек оттуда пижаму.

Его койка стояла как раз напротив койки Шарля-Армана.

Под столом, разделявшим обе кровати, они обменялись заговорщицкими взглядами. И наблюдательный Лервье-Марэ спросил себя, что между ними общего. Разве что одинаковый дар презирать всех и вся. Только у Шарля-Армана этот дар основывался на вековой традиции избранности и привилегий, а у Бобби отражал стремление плевать на традиции и быть начеку.

«Бывают на свете люди, которым все дозволено», — подумал Лервье-Марэ.

Вдруг в ночи раздался звук охотничьего рога. Это, конечно, был Монсиньяк. И тогда Ламбрей остро ощутил, как ему не повезло, что он попал в мотовойска. При команде «По коням!» трубят в рог, а здесь играют на аккордеоне. Все равно что гараж рядом с манежем. И Шарль-Арман решил, что будет всех презирать те четыре месяца, которые ему предстоит провести в Школе.

— Я ему припомню Сомюр! — процедил Дерош.

— Видишь ли, Бобби…

Шарль-Арман осекся, сам удивившись, что впервые назвал приятеля Бобби и обратился к нему на «ты». Он просто не нашел слов, а сказать ему хотелось, что радость не всегда является на свидания, которые ей назначают.

Глава 2

У лейтенанта Сен-Тьерри было красивое лицо, вот только нос смотрел немного вкось. На это можно было бы и не обращать внимания, но кривоватый нос считался фамильной чертой. И лицо у лейтенанта отличалось выразительностью, правда, он слишком часто вставлял в правый глаз монокль, и не потому, что страдал легкой близорукостью, а потому, что хотел придать лицу выражение невозмутимости. Именно такое выражение соответствовало представлению лейтенанта о собственной персоне. Суровые годы, проведенные в коллеже, тяжелый опыт первых лет военной службы, гарнизонная скука, мизерное жалованье… Другой бы точно решил, что молодость пропала, но Сен-Тьерри придавал своему статусу большое значение и был искренне убежден в своем важном общественном положении, и это с лихвой искупало все тяготы жизни.

Для курсантов он сразу стал главным, легко завладев их умами. За обеденным столом и в спальнях по вечерам только и обсуждали, что цвет его гимнастерки, пилотку и перевязь полевой формы, его хлыст, крест «За боевые заслуги», полученный на Лотарингском фронте, вспышки притворного или неподдельного гнева, его распекания и редкие похвалы. Некоторые даже навострились подражать интонациям его голоса и походке. И не бывало вечера, когда кто-нибудь не просил:

— Ну-ка, Бобби, изобрази Сен-Тьерри!

Некоторые курсанты, например Бруар и Фонтен, подражали ему совершенно серьезно, причем неосознанно. В его присутствии все вдруг впадали в детство и снова превращались в школяров. Обнаружилась невероятная вещь: оказывается, Сен-Тьерри и сам до конца еще не вышел из юного возраста. И это было как открыть ребенку, что на самом деле нет никаких взрослых. Ведь в каждом следующем периоде жизни у человека обязательно остается что-то от предыдущего, со всеми его сомнениями, иллюзиями и слабостями.

В первые дни курсанты осваивали амуницию, карабины, изучали книги по теории, переходя из аудитории в аудиторию, заполняли «личные карточки» для инструкторов по каждой специальности.

У курсантов уже стали вырабатываться определенные навыки: они научились находить кратчайшие пути в столовую в лабиринтах коридоров и лестниц; в комнатах старались не садиться на край скамейки, чтобы не перевернуться, аккуратно вешали пилотки на гвоздь, чтобы не зацепиться.

В свободные часы все толпились либо у школьных портных и сапожников, где проверяли на ощупь ткани, взвешивали на ладонях куски кожи, сгибали локти и колени, чтобы тщательно пригнать обмундирование, либо у шорников и оружейников — среди сумок, кобур и сабель. А иногда подолгу пропадали на ипподроме, наблюдая, как всадники вскакивают в седла, спешиваются, снова вскакивают и снова спешиваются — и так в течение четырех часов.

Во дворах вокруг манежей, да и вообще повсюду, стоял смешанный запах соломы, навоза и терпкого лошадиного пота.

Койки надлежало каждый день расставлять в аккуратное каре, симметрично и единообразно. Любой предмет, имевший хоть малейшую индивидуальность, убирался с глаз долой. Волосы на головах следовало смачивать водой. Все должны походить друг на друга, и этим достигалось единство в бригаде.

В первое воскресенье в половине шестого утра в открытые окна комнаты номер 290 вместе с нарождающимся днем и утренним воздухом проник легкий перезвон колоколов. Он никого не разбудил, поскольку звучал очень далеко, где-то там, за рекой, в тумане. В шесть часов, когда встало солнце, раздались новые удары колокола. Это звонили во всех городских пансионах для девочек: «Раскаявшиеся грешницы», «Сиротки» и «Маленькие сестры всех бедных».

Затем раздался «ангелус», возвещающий молитву Богородице, и все церкви в каждом квартале — и церковь Святого Петра, зажатая между старыми домишками, и Нотр-Дам-дез-Ардильер, и Сен-Жан, и Сен-Николя, и колокольня, и церкви пригородов Баньо и Нантильи — начали созывать прихожан на первое богослужение. Кроме тех, кто спал в комнате номер 290.

Наконец школьные часы на крыше пробили семь. И сразу же, на час позже, чем обычно, затрубили подъем.

В это утро все трубы как одна играли мелодию «А ты знаком с девкой из Нанси?»

Под одеялом задвигались длинные ноги Мальвинье, а Юрто, переворачиваясь на другой бок, заскрипел сеткой кровати. Наступило воскресенье.

Однако Эмманюэль де Монсиньяк сразу же вскочил, густые черные волосы падали ему на лоб. Он быстро повернулся к стене лицом, сложил руки, выпрямился и, в чем был — в длинной ночной рубашке с красной каймой, — начал молиться, явив миру остатки тонзуры. Потом он взял бритву, салфетку и бесшумно направился к двери.

— Ты куда? — тихо спросил Мальвинье.

— Тороплюсь к мессе.

— Опоздал. Первая была в семь, а большая месса состоится в десять.

— Жаль! Невелика заслуга — явиться к большой мессе.

Понемногу все начали просыпаться. Лервье-Марэ, в пижаме цвета морской волны, отчаянно скреб обеими руками лохматую голову. Бобби, пожаловавшись, что не выспался, принялся играть со своей собачкой.

Мальвинье, со шваброй в руках, вертелся и пританцовывал на длинных ногах. Гийаде спал, укутавшись с головой в одеяло.

Около восьми вошел Курпье, как всегда аккуратно одетый и причесанный, в начищенных ботинках, с круглыми розовыми щеками, по которым только что прошлась бритва. Уроженец Бордо Макс Курпье был любимцем бригады; в свои восемнадцать лет он едва выглядел на шестнадцать.

— Бебе, будь умницей, — сказал Бобби, — раздобудь нам что-нибудь на завтрак.

Курпье, добивавшийся дружбы комнаты номер 290, спустился в столовую и вернулся оттуда с чашками дымящегося кофе с молоком и целой горой горячих круассанов.

Как и в день приезда, они оделись в парадную форму, и только Мальвинье, как и тогда, остался в полевой.

— Кто пойдет к мессе? — спросил он. — Лервье, ты идешь?

— Да-да, конечно, — отозвался Лервье-Марэ, который не был на мессе уже несколько лет.

— По пятницам служба тыловая, по субботам служба полевая, по воскресеньям служба религиозная! — отчеканил Бобби, подражая голосу полковника. — Кажется, скоро все будут молиться по команде дежурного священника!

В ответ на его шутку рассмеялся только бенедиктинец, и Бобби тоже пришлось пойти к мессе.

Церковь Сен-Николя уже наполнилась народом. Полковник и офицеры заняли места в первых рядах, возле клироса. В нефе на мужской половине аспиранты заполнили почти все пространство.

На стене притвора красовалась выбитая на черном мраморе надпись: «Богослужения в этом приходе были возобновлены в 1806 году священником таким-то…» На ум сразу приходило шуанство, грызня между присягнувшими и не присягнувшими священниками, Рошжаклен и Кателино.[131]

Едва войдя, Мальвинье открыл свой молитвенник, но не стал читать его, а принялся за строгий самоанализ. Прежде всего он обвинил себя в плотском грехе, так как считалось, что это главный соблазн, которому подвержены все молодые люди. Но Мальвинье был стыдлив, робок и беден, а потому плотский грех с ним случался довольно редко и качество его оставляло желать лучшего. Но он долго об этом размышлял и знал, что горячая кровь заставит грешить и дальше. Потом он упрекнул себя в том, что стыдится бедности своей семьи и ненавидит старшего брата, который пустил семью по миру.

— Первая колонна справа, — шепнул Юрто, наклонившись к Бобби.

Лервье-Марэ разглядывал статуи, следил за тем, как солнечные лучи проникают сквозь витражи, и душа его пребывала в состоянии блаженного оцепенения. Полумрак, склоненные головы, огоньки свечей и разносящиеся под сводами звуки органа напомнили ему о детстве, о первом причастии.

На соседнем стуле машинально повторял за хором слова молитвы Шарль-Арман. Месса казалась ему слишком длинной.

Бобби следом за Юрто прошел к первой колонне справа, где прихожане слушали мессу стоя.

— Возле первой колонны справа всегда собираются женщины, которые… ищут свиданий.

Где и от кого получил он эту пикантную информацию? Но не прошло и двух минут с начала мессы, как коренастый, курчавый и смуглый Юрто, обладатель маленьких усиков и большого носа, уже отирался возле какой-то невыразительной брюнетки в шляпке с искусственными пармскими фиалками.

Он сделал вид, что пошел искать стул для дамы, она жестом показала, что не надо. Он улыбнулся, она ответила… Бобби следил за их маневрами с той же иронией, с какой всегда глядел на Мальвинье, Ламбрея или Монсиньяка.

Последний, картинно преклонив колени в центральном проходе, скользнул в тень бокового нефа. Сидений там вообще не было, и юный бенедиктинец непринужденно, как у себя в аббатстве, опустился на колени на каменные плиты пола. Он медленно и вдумчиво читал молитвы и был счастлив. Однако не преминул упрекнуть себя за то, что слишком чувственно наслаждается запахом ладана, звуками органа и пением хора.

Солнечный зайчик запрыгал на пряжке его пояса.

«А вдруг меня заставят убивать?» — подумал он, глядя на пряжку. И хорошее настроение сразу сменилось тоской и тревогой. Когда он уходил в армию, аббат сказал ему:

— Сын мой, согласны ли вы пожертвовать своей жизнью?

И он, еще в одежде послушника, еще не приняв благословения, ответил:

— Да, отец мой.

Но при этом он не задумался о том, что, может быть, придется пожертвовать и жизнью других.

«Ты должен защищать родину», — говорили ему его происхождение и церковь.

«Ты не будешь убивать», — наставлял Господь.

«И ты не будешь сомневаться», — уговаривал себя Монсиньяк.

И как следовать всем командам сразу? Как осуществить идею самопожертвования и не впасть в сомнения? Как совместить необходимость убивать с неприятием убийства?

Склонив голову к каменным плитам пола, юный послушник вложил в молитву всю силу своей любви и веры:

— Господи, дай мне мужество выполнить свой долг. Но сделай так, Боже, если будет на то воля Твоя, чтобы мне не пришлось пролить кровь ближнего.

* * *

Церковь пустела. Фонтен, Коллеве и Бруар на несколько минут задержались у главного входа, болтая о том о сем и поджидая лейтенанта Сен-Тьерри, чтобы поприветствовать его.

Остальные, разбившись на небольшие группы, обсуждали, чем бы заняться. Они вдруг поняли, что не знают, как провести свое первое воскресенье в Сомюре.

Юрто исчез в толпе, погнавшись за своим трофеем в шляпке с фиалками.

— Элен должна вот-вот приехать за собакой, — сказал Бобби своим соседям по комнате. — Мы встречаемся в кафе Бюдан. Может, пойдем туда, посидим?

«Пойти посидеть…» всегда в запасе, когда нечего делать.

Элен приехала ближе к полудню в зеленом кабриолете. Это была высокая яркая блондинка с развевающимися по ветру волосами и сочными красными губами, тут же приковавшими к себе всеобщее внимание. Непринужденно улыбнувшись, она сразу спросила:

— А где Месье?

— В Школе, — ответил Бобби. — У него прекрасное настроение. Он знает, что скоро тебя увидит.

— Так давай скорее к нему!

— Вы поедете обедать за город? — спросил Шарль-Арман.

Бобби утвердительно кивнул.

— Будь острожен, — заметил Гийаде. — Ты же знаешь, что гарнизон нельзя покидать без специального разрешения.

Пожав плечами, Бобби вышел и, ясное дело, сел за руль зеленого кабриолета.

— Чертов Бобби! — не без зависти сказали друзья, когда машина укатила.

Все по очереди высказались по поводу Элен и, исчерпав эту тему, не спеша направились в ресторан.

Нет ничего скучнее, чем в послеполуденное время бродить по улицам, где каждая симпатичная девчонка уже занята, а все кинотеатры битком набиты.

По пустынным улочкам и мощеным площадям друзья поднялись к большому замку, где располагался Музей лошади.

— Нет, Сомюр уже не тот, — повторил Большой Монсиньяк, когда им навстречу попались ребята из конной бригады. — Слава богу, что мы тут только на четыре месяца.

Ламбрей уже решил обязательно снять в городе комнату, чтобы избавиться от таких воскресных блужданий. А потом день покатился по привычному руслу.

— Покер? — спросил Лопа де Ла Бом.

— Покер, — ответил Шарль-Арман.

Они играли до без пяти минут десять с Большим Монсиньяком и Пюимореном. Шарль-Арман играл плохо и проигрался. Он знал цену деньгам и терпеть не мог проигрывать, а в этой игре потерял несколько тысяч франков.

У Мальвинье день тоже прошел как всегда. Из экономии он пообедал в пустой столовой. Изнывая от одиночества, уже поздно вечером он встретил Юрто и позволил себя увести в подозрительный ресторанчик, где к услугам скучающих офицеров были молоденькие горничные и прачки. Юрто пришел туда на свидание со своей дамой в шляпке с фиалками. Мальвинье, еще утром засунувший молитвенник в карман, неуклюже отплясывал, а потом отправился тратить деньги в комнаты наверху. И потратил ровно треть суммы, отложенной на заказанную накануне будущую парадную форму.

В десять часов в комнату 290, чтобы произвести перекличку, вошел старший бригады Бруар де Шампемон, в каске и темных очках в металлической оправе. Он пребывал в дурном расположении духа, поскольку на эту неделю был назначен дежурным и, пока все развлекались, оставался в Школе. Кроме того, он получил четверо суток ареста за сущую безделицу и теперь боялся, что может лишиться увольнительной.

Он обвел глазами комнату. Стефаник в очередной раз впал в меланхолию и даже не притронулся к аккордеону. Гийаде жаловался на мигрень после переполненного и душного кинозала. Юрто, в сильном подпитии, растянулся поперек койки со спущенными лиловыми подтяжками.

— Старший по комнате, доложите, все ли на месте! — приказал Бруар командным голосом.

— Да, все на месте, — машинально ответил Мальвинье, терзаемый тошнотой и угрызениями совести.

— А Дерош? Где Дерош?

Все застыли на местах.

— Ах да, — сказал Мальвинье и стал шарить вокруг себя, словно что-то ища. — А где Бобби? Да наверняка где-нибудь здесь.

Юрто вынырнул из небытия и произнес, еле ворочая языком:

— Бобби… уехал… на автомобиле.

— Ну да, уехал, но потом вернулся, — поспешил выправить ситуацию Лервье-Марэ. — Только что был здесь. Наверное, он в умывальной. А может, пошел проведать кого-нибудь из друзей.

— Зря стараетесь. Вашего Бобби уже раскусили, — заявил Бруар. — Если его задержат в караулке, я схлопочу еще четверо суток ареста. Записываю его в отсутствующие, и пусть сам выкручивается.

В перепалку вступил Ламбрей, искавший, на кого бы излить досаду за проигрыш:

— Бруар, если ты доложишь, что Дероша не было, тебе набьют морду!

— Ясное дело, набьют, — согласился Сирил Стефаник.

— А ты, чужак, не лезь не в свое дело! — заорал Бруар.

— А ну повтори, что ты сказал! Повтори или убирайся! — взорвался Сирил.

— Конечно, семеро на одного… — зло процедил Бруар.

— Вот-вот, иди в свою комнату. С тобой и так все понятно, — ответил Шарль-Арман.

Тут вмешался Монсиньяк.

— Да будет вам! Вы все дураки, — сказал бенедиктинец. — Бруар, ты же прекрасно знаешь, что Дерош ухитрится выпутаться и избежать неприятностей. Услуга за услугу: когда наша комната будет дежурить…

Атмосфера разрядилась, кулаки разжались.

— Ладно, — согласился Бруар, — но предупреждаю: если станут сажать на гауптвахту, он тоже сядет.

После этого случая между комнатами Мальвинье и Бруара возникла скрытая вражда.

В ту ночь Шарлю-Арману не спалось: стоило ему хоть чуть-чуть задремать, как перед глазами возникал и рушился брелан[132] валетов.

Бобби бесшумно появился около полуночи. В открытые окна лился слабый ночной свет.

— Бобби! — тихонько позвал Шарль-Арман. Бобби уселся на койку.

— Чем это ты занимался до глубокой ночи? — поинтересовался Шарль-Арман, зажигая сигарету.

Огонек спички высветил пятна крови на пилотке Бобби.

— Авария, — ответил Бобби. — Нет, кровь не моя, кровь Элен. Это я во всем виноват. Мы ехали очень быстро, а я, как последний идиот, решил порезвиться и прокатиться по куче гравия. Ну и дальше машина уже резвилась сама по себе и впилилась в дерево.

— Твоя подруга ранена?

— Да. Врезалась в ветровое стекло. Ее отвезли в больницу в Бургей. Лицо…

— Может, обойдется?

— Не знаю.

— Дело дрянь, — посочувствовал Шарль-Арман. — А ты?

— Я в порядке. Ребра побаливают и трудно дышать. А как там на перекличке?

— Тебе ничего не будет, все уладилось. Ложись спать. Завтра полевые занятия.

* * *

— Живей-живей! — приговаривал Бруар на следующее утро без четверти семь, выстраивая бригаду возле крыла Байяр. — Гийаде нет на месте, Дероша нет на месте. Вечно одни и те же!

Тут появился запыхавшийся Гийаде, за ним — Дерош, на ходу помогая ему прицепить патронташ.

— А вам обоим что, особое приглашение требуется? — закричал Бруар.

— Вам было сказано расставить людей по росту, — не выдержал унтер-офицер Ленуар, который, заложив руки за спину, наблюдал за построением бригады.

— По росту, сказано вам! — повторил Бруар. — Высокие — вперед, живо!

Ряды рассыпались и с шумом перестроились. Сзади, среди самых низкорослых, завязалась перепалка: Контрежа хотел стоять перед Лервье-Марэ.

Бригада вышла из ворот Брак и двинулась вдоль ограды Школы.

В первом ряду шагали Стефаник, Мальвинье и Коллеве, Дерош и Ламбрей шли бок о бок в третьем. Бруар держался чуть позади слева и задавал ритм.

— Ракло, в ногу!

Маленький, тщедушный Ракло, досадуя на свой большой нос и неудобную каску, вприпрыжку трусил сзади, а ремешок каски болтался у него под подбородком. Он был один в ряду, и это место у него никто не оспаривал.

— Ракло, в ногу!

Когда бригада проходила мимо памятника погибшим кавалеристам, который располагался напротив двора почета со стороны Шардонне, Бруар скомандовал:

— Равнение нале-во!

Вся бригада резким движением повернула головы и подбородки к монументу, который отличался редкостным уродством: два огромных кентавра обоего пола, с крупами першеронов и с заплетенными в галльские косички волосами, рыдая, склонялись к пустой колыбели.

Вот уже пятнадцать лет каждая входящая и выходящая бригада, то есть восемь раз на дню, салютовала этой скульптуре, которая никак не располагала к благоговению, разве что к веселому смеху.

Но, странное дело, именно здесь, держа равнение налево, все забывали о тяжелой амуниции и жестких ботинках, переставали вспоминать о личном или замечать потешную прядку на шее соседа. Может, конечно, есть на свете нечто, способное исторгнуть слезы и заставить мускулы напрячься: движения души, воздействующие на разум. А может, это необходимость маршировать с повернутой налево головой, что само по себе противно человеческой природе и причиняет массу неудобств. И тогда лучшие вспоминают о кавалеристах, погибших в Первую мировую, а все остальные идут, молча устремив взгляд перед собой, что само по себе, особенно в армии, уже считается формой почтения.

Бригада обогнула конный манеж и остановилась на плацу возле конюшен. Некоторые части уже прибыли, некоторые только еще прибывали.

Один за другим отъезжали большие грузовики, отвозившие каждую бригаду на место полевых занятий.

Вскоре появился лейтенант Сен-Тьерри. Он шел в компании других лейтенантов, явно прямиком из столовой. Увидев, что курсанты на них смотрят, лейтенанты сразу напустили на себя серьезный вид.

Каждая бригада предъявила инструкторам оружие, и все начали рассаживаться по машинам.

В это утро понедельника никто особо не веселился. Все ехали на учения, как на принудительные работы. Зажав карабины между колен, курсанты тряслись на кожаных сиденьях, погрузившись в свои безрадостные мысли.

Бобби все еще был не в себе после аварии. Шарль-Арман с завистью следил за бригадами, ехавшими верхом. Бруар просто пребывал в скверном настроении. Те, кто накануне слегка перебрал, поддерживали руками больные с похмелья головы. Ноздри Мальвинье хранили запах угрызений совести, настоянный на ароматах дешевого крема, пота и несвежего белья. А Ракло, поздний ребенок, с больными глазами, хилый и страдающий тиком, вообще воспринимал дорогу как пытку.

И никто этим утром понедельника не замечал ни сказочного свечения над Луарой, ни прелести зеленых равнин, ни стройных тополей вдоль берега, ни изящных маленьких усадеб, встречавшихся на пути.

Через полчаса грузовик остановился у опушки леса вблизи Аллонна. Курсанты нехотя спрыгнули и построились.

— Нынче утром все какие-то сонные! — сказал лейтенант. — Бруар, десять минут строевых упражнений!

И в течение десяти минут бригада маршировала строевым шагом, выполняла команду «кругом!», приемы с оружием и гимнастические фигуры. После этого у всех выступил пот на лбу, а Дерошу стало больно дышать.

— Выправка,[133] — шепнул Монсиньяк Шарлю-Арману.

Выправка, совместная тренировка нескольких групп, проводившаяся в Сомюре, славилась среди кавалеристов, и молодежь много о ней слышала еще до приезда.

— Вам надлежит пройти маршрут по компасу, — объявил лейтенант, собрав вокруг себя курсантов.

Он дал указания, наметил азимут.

— Никаких карт. Я буду ждать вас с машиной в конце вашего маршрута. Учтите, если забредете черт знает куда, в Сомюр пойдете пешком. Параллельно друг другу, с интервалом в двести метров, отправятся две группы. Главными назначаю Ламбрея и Бруара де Шампемона. Выполняйте!

Бруар и Шарль-Арман подозвали к себе товарищей из своей комнаты и стали выбирать из соседей.

— Курпье! — крикнули они одновременно. Бебе направился к группе Ламбрея. Остался один Ракло, который и достался Бруару.

* * *

43° 5. Группа Ламбрея уже часа два шла по этому азимуту. Поначалу все казалось легко. Солнце пригревало, в лесу было светло. Все не спеша передвигались от одного дерева к другому. Чем не прогулка? Инструктора рядом нет, можно хохмить, можно курить.

— Для выправки в самый раз, — сказал кто-то. — А Сен-Тьерри на свежем воздухе не такой уж и рыжий.

Но лес становился все гуще, деревья перестали отличаться друг от друга, и командир группы начал выстраивать перед собой линейных, чтобы держать направление.

А потом отряд забрел в заросли колючего кустарника и можжевельника, где дорогу надо было пробивать прикладами. Линейным пришлось держать карабины на вытянутых руках, привязав к штыкам платки. Все были с головы до ног покрыты царапинами, колючки проникали даже через обмотки. Ежеминутно чьи-то вражеские руки хватали за ноги, не давая и шагу ступить. Гийаде уже пару раз падал. Все трудились как проклятые, лица побагровели от напряжения. Солнце стояло высоко. Постепенно добродушные шутки сменились ворчанием, упреками и руганью.

— Нет, и кому пришло в голову послать нас в этот чертов угол! Сен-Тьерри просто спятил! Сам небось едет на машине!

— Сен-Тьерри еще курсантом прошел все эти маршруты, а мы теперь так беспардонно перемываем ему косточки.

— Таков Сомюр, старина. Стоит кому-то сделать какое-нибудь паскудство, как все будут его пятьдесят лет повторять. Это называется традицией.

— Да, но Сен-Тьерри — кадровый офицер! — воскликнул Гийаде.

— А тебя никто и не заставляет быть офицером запаса.

— Ладно, старина, но если бы я знал…

— Эй, вы! Идите-ка ворчать куда подальше!

Шарль-Арман нервничал. Он сверялся с компасом каждые двадцать шагов: 43° 5… 43° 5…

— Занятие для пехтуры. Юрто, иди вперед! — крикнул он. — Да иди же вперед, черт возьми! Чуть левее пихточки. Так… Нет! Левее… леве-е! Слишком забрал. Вернись обратно. Не шевелись! Ага… Курпье! Да где его черти носят? Курпье!

— Я свалился в канаву, — подал голос Курпье, — никак не вылезти.

С той же стороны раздался смех.

— Смотрите под ноги, я сижу там же! — закричал Монсиньяк.

Монсиньяк не имел привычки жаловаться, и на любую неприятность реагировал взрывом хохота.

Шарль-Арман услышал шушуканье у себя за спиной:

— Наверное, Ламбрей ошибся, так не может быть. Мы идем больше десяти часов и давно должны были встретиться с лейтенантом.

— Эй, старина Лервье! — закричал Шарль-Арман со злостью, которая выдавала беспокойство. — У тебя есть компас? Если ты такой умный, выпутывайся сам. Мальвинье, иди вперед! Тебя, по крайней мере, видно.

— Ладно, ладно, — обиделся Лервье-Марэ. — Ты уже час крутишься на одном месте. Когда это до тебя наконец дойдет, в самый раз будет отправиться в Школу пешком.

— Я больше не могу, — простонал Мальвинье.

Вскоре колонна добралась до какой-то тропинки. Лервье-Марэ, Гийаде и Мальвинье настаивали на том, чтобы идти по тропе, поскольку она всегда приведет к жилью. Ламбрей упрямился, но в конце концов убедился в том, что ошибся, и его беспокоило, удастся ли восстановить авторитет.

— Нет, — вмешался молчавший до сих пор Стефаник. — Мы шли правильно. Надо идти как раньше.

Стефаник был единственным, не выказывавшим ни малейших признаков усталости и сохранявшим абсолютное спокойствие.

— Только мне кажется, — добавил он тихо, — что ты, Ламбрей, уж больно напрягаешься, а в результате все получается слишком медленно. Давай я пойду вперед с компасом, а ты будешь меня поправлять, если что не так.

Отряд снова ринулся напролом через кустарник. Сирил шагал впереди, прокладывая дорогу остальным, раздвигая кусты, предостерегая об опасностях и точно выбирая нужное дерево среди сотни похожих. Он шел, ни разу не замедлив легкого, размашистого шага, и Шарль-Арман только дважды проверил направление.

Позади двигалась колонна. Солнце палило нещадно, все притихли, даже думать перестали. От чрезмерных усилий стучало в ушах, и курсанты безоговорочно доверились своему ведущему, который был старше и потому опытнее.

Лес тем временем становился все светлее, а местность ровнее.

— Похоже, мы правильно идем! — крикнул Сирил.

Наконец между деревьями появилась дорога, потом все увидели грузовик и офицера рядом с ним.

— Мы пришли! Браво, Ламбрей! Браво, Сирил! — раздались радостные крики.

Все зашагали веселее, почувствовав, что они у цели.

— Я уверен, что Бруар еще не добрался!

Конечно, отныне только это и было важно. Чтобы подойти в принятом порядке, Шарль-Арман перестроил группу.

— Монсиньяк! — позвал он. — Эй, Монсиньяк!

— Вот он я! — откликнулся Монсиньяк, который по пояс провалился в очередной предательский ручей.

Еле дыша, с исцарапанными руками и лицами, в изодранных обмотках, с хохочущим, насквозь промокшим Монсиньяком, группа Ламбрея, чеканя шаг, пересекла лужайку и гордо предстала перед лейтенантом Сен-Тьерри.

— Неплохо. В принципе, вы должны были выйти вот здесь, — сказал тот, указывая на огромный дуб. — Отклонение: сто метров на семь километров. Очень даже неплохо. Кто давал ориентир в конце?

— Стефаник, господин лейтенант, — ответил Шарль-Арман.

— Хорошо. Вы не устали?

— Нет, господин лейтенант, — с трудом выдохнули курсанты.

— Ладно, идите отдыхайте, — сказал Сен-Тьерри, вставив в глаз монокль, чтобы скрыть улыбку.

Группа Бруара появилась десятью минутами позже, с отклонением в триста метров.

— Позор! Ай-яй-яй! — толкали друг друга локтями курсанты из первой группы.

Последним, отстав шагов на сорок, весь мокрый, с болтающимся ремешком от каски, из лесу вышел малыш Ракло. Его встретили дружным хохотом.

Бригада забралась в машину.

— Можно покурить, — разрешил лейтенант, — и спеть тоже можно.

Все разом вытащили сигареты.

— Что, в этой бригаде нет ни одного запевалы? — подзадорил лейтенант.

— Мальвинье! Давай, Мальвинье! — выкрикнул кто-то.

И Мальвинье, считавшийся лучшим голосом бригады, затянул:

Ах, как речь ее сладка…

Как достойна, величава…

И все сразу, включая Сирила с его чешским акцентом, дружно подхватили припев старинной песни, которая, похоже, становилась песней бригады.

А малыш Ракло, пытаясь унять бешено колотящееся сердце, старательно разевал рот и изображал, что тоже поет.

У Бобби отчаянно болели отбитые ребра, но он позабыл об аварии; у Юрто прошла голова; без следа испарились угрызения совести Мальвинье; у перебравших накануне исчезла тяжесть в желудках, а проигравшиеся были вознаграждены красотой придорожных долин и тополей, которые они заметили только теперь.

Всем ужасно хотелось есть, и все, по дороге вытаскивая колючки из ладоней, по достоинству оценили удобство кожаных сидений.

Сидя рядом с шофером, лейтенант Сен-Тьерри любовался дорогой и слушал пение бригады.

Он вспоминал те времена, когда сам был курсантом и у него точно так же после воскресных развлечений оставался привкус горечи и отвращения. А впереди ждало утро понедельника.

Он был доволен своим первым понедельником в статусе командира. Выправка удалась. Лучшего и желать было нельзя: ведь ребятам даже не понадобилась его помощь. Они справились сами, самостоятельно пробрались сквозь все эти колючки, которые он знал как свои пять пальцев.

И командир начал размышлять о своих парнях, чего раньше никогда с ним не бывало. Конечно, для штатских действовали они очень неплохо. А если оценивать каждого… Комната Мальвинье… Сумасбродная компания, но симпатичная. Вот только малыш Лервье… Умница, но интриган и пройдоха. Да к тому же племянник министра. Не нравилось это Сен-Тьерри. Бенедиктинец очень добрый и очень славный. Из Ламбрея получится прекрасный офицер резерва. Чех… А чех-то как отличился при выходе! Что до Дероша… Его не поймешь: то он хорош во всем, то никуда не годится. Бруар де Шампемон, словно специально созданный для военного училища Сен-Сир, военный до мозга костей, хотя и с задатками блюдолиза. Надо будет дать ему это понять.

Господи, до чего же трудно по-настоящему разобраться в этих парнях — образованных, из хороших семей — и как же трудно ими командовать! Некоторые лица различить было невозможно, а имена ни о чем не говорили: Курпье, Валетт. Они скользили по сознанию, как масло по пальцам. Из всех этих мальчишек, которые вдруг стали ему так близки, он за четыре месяца обязательно сделает офицеров. Они ему доверяют. Он в этом уверен.

Она любит смеяться, она любит выпить…

— Вопила у него за спиной усталая бригада.

Поскольку ребята его видеть не могли, лейтенант Сен-Тьерри снял монокль и улыбнулся. Он начинал любить своих курсантов.

Глава 3

О событиях десятого мая в Школе узнали утром. В этот день Школа работала, как завод, и от аудиторий и тренировочных залов до полей в радиусе десяти километров, где шли маневры бригад, все гудело. Прежде чем новость распространилась от конюшен до манежа, а от манежа до гаражей, прошло несколько часов.

Сен-Тьерри в это время находился на стрельбище. Он как раз впервые надел новое небесно-голубое кепи с серебряной эмблемой саперных войск — гранатой. Ноги уютно чувствовали себя в сапогах, в руке удобно лежал хлыст, и лейтенант начал уже привыкать к вальяжной тыловой жизни. Когда он узнал, что в три часа утра немцы оккупировали Бельгию и Голландию и что через какой-нибудь день наши войска будут переброшены через границу вместе с частями разведки, хорошее настроение мигом улетучилось, уступив место гневу.

— Подумать только, ведь моя разведгруппа была в первом эшелоне, — сказал он лейтенанту Фуа. — А теперь они, наверное, уже в Бельгии. Маневренная война продлится не дольше восьми дней, а потом фронт установится и кавалерия уже не будет нужна. И в такое время меня заставляют тут сидеть бонной при мальчишках! Это насилие!

Он с досадой вспомнил о своем взводе мотоциклистов, оставшемся к северу от Арденн.

«Хорошо же я буду выглядеть, когда вернусь в группу! — подумал он и, вдруг заметив, что новое кепи ему мало, про себя добавил: — Чертово кепи жмет».

Обед прошел как в лихорадке. Инструкторы, за исключением Сен-Тьерри и еще двоих-троих лейтенантов, кипели от ярости. Ну почему они «не там» — не на дороге, не в гуще возбужденных эскадронов в пыли, вдали от криков, приказов и марш-бросков! В столовой завязывались оживленные дискуссии, кончики хлыстов размашисто бороздили карты с юга на север. Известия о последних событиях нарушили привычную монотонность жизни, кровь быстрее потекла в жилах, и это будоражило, и за всем этим крылась тревога, ибо рулетка наконец пришла в движение и жизнь каждого теперь была на кону. Военный спектакль становился реальностью.

От стола к столу летели громкие реплики.

— На конях ворвемся в Берлин! — кричали кавалеристы.

— Да мы там будем раньше вас! — парировали «моторизованные».

Одиннадцатого мая все жадно набросились на свежий номер «Фигаро», который продавался у ворот Школы. Там был опубликован приказ, отданный накануне главнокомандующим: «Нападение, которого мы ждали еще в октябре, сегодня утром произошло…»

Бельгия заявила, что «немцы развернули широкомасштабное наступление». Одновременно пришли известия о бомбардировках Нанси, Кольмара и Лиона. Поскольку во всех коммюнике муссировались сообщения о жертвах среди мирного населения (преимущественно после воздушных налетов на города), то везде, даже в самых маленьких центрах кантонов, возникла легкая паника. Население принялось лихорадочно перекапывать улицы траншеями, чего не делали с самой осени. Военные вели себя спокойно.

Курсанты принялись названивать в Париж. Могло так случиться, что из-за нестабильности ситуации курс обучения сократят с четырех месяцев до трех. Новость эта не имела под собой никакой почвы, но привела бригаду в веселое расположение духа. Ведь начало военных операций означало потребность в новых офицерских кадрах и быстрое продвижение по службе.

— Что хорошо в войне, так это то, что все возможно, — говорил Лопа де Ла Бом Большому Монсиньяку.

Двенадцатое мая: «франко-английская интервенция была молниеносной». Курсанты совершенно серьезно спрашивали себя: а вдруг война кончится раньше, чем пройдут три месяца, и они упустят свой кусочек славы? Об этом говорили даже с некоторой грустью. Все были уверены, что двинутся на захват Германии.

Механизированные дивизионы пересекли Бельгию за тридцать шесть часов. Курсанты из бригад бронетехники воспользовались этим, чтобы натянуть нос кавалеристам. Бобби потребовал, чтобы портной пришил штрипки к его брюкам.

Тринадцатого мая газеты запестрели крупными заголовками: «Наступление немцев в основном остановлено на всех фронтах». При этом никто не обратил внимания на слова «в основном». В тот же день напечатали еще одно сообщение: «Оккупация неприятелем Голландии провалилась». Ну еще бы, ясное дело: голландцы воспользовались оружием, которое им дала природа, и затопили свою территорию. Это напоминало войны времен Людовика Четырнадцатого.

Под конец дня приехала мадам Лервье-Марэ, маленькая, щупленькая, подвижная женщина, которая сама водила автомобиль и была постоянно занята какими-то своими мыслями. Они не были ни печальными, ни веселыми, но явно не давали ей покоя. Жак унаследовал от нее хрупкое сложение, острый нос, подвижную мимику и характерные интонации голоса. У обоих были круглые глаза и мягко очерченный рот. Но то, что портило сына, делая его немного женственным, у матери смотрелось весьма изящно.

С самого рождения Жака, то есть уже почти двадцать лет, мадам Лервье-Марэ не разлучалась с сыном, готовя для него блестящую карьеру, которой так жаждала. И мальчик привык к постоянному присутствию молодой матери, всегда находящейся в центре общего внимания. Мать сделала из него важную персону гораздо раньше, чем он повзрослел.

Мадам Лервье-Марэ сняла маленькую квартирку неподалеку от Школы в расчете проводить там выходные дни. Но в полдень тринадцатого мая, когда война приняла серьезный оборот, она вдруг решила поселиться в гарнизоне на берегу Луары.

Сына она нашла сильно переменившимся.

Он вел себя смущенно и раздраженно, словно стеснялся ее. Ему и вправду было неловко перед товарищами, что мать сопровождает его повсюду, даже на военной службе.

«Я больше ему не нужна, — подумала она с тоской. — Он даже не вспомнит о том, что я для него сделала».

Раньше у него не было этой манеры разговаривать стоя, заложив руку за пояс и поставив ногу на поперечину стула: жест, позаимствованный у Сен-Тьерри. Ее очень удивило и то, что сын ходит теперь к воскресной мессе.

— Щен… — Это было прозвище, которое Жак в детстве дал своему дядюшке, министру Лервье. — Щен велел тебе передать, что он хлопочет о том, чтобы тебя перевели в штаб, — сказала мадам Лервье-Марэ. — Только дай ему знать, когда начнутся экзамены.

— Да не хочу я в штаб, — ответил Жак. — Я хочу командовать разведгруппой. Получить хороший взвод — и вперед!

На этот раз тоска просто физически сжала грудь мадам Лервье-Марэ. Потом она долго гадала, под чье влияние попал ее мальчик. Кто стал примером для подражания? Ламбрей с его длинной шеей и перстнем на мизинце? Бобби с его сардонической улыбкой? Да нет, наверное, все-таки долговязый чех. Пожалуй, он из них самый симпатичный и самый искренний. К тому же она так часто ловила на себе взгляд миндалевидных глаз этого парня.

Не менее удивительно было и то, насколько поверхностными были знания мальчиков о войне и как мало интереса и доверия они проявили к новостям, которые она привезла из Парижа.

Для них было важно совсем другое, другое заставляло их смеяться, волноваться и возмущаться: четыре дня ареста, которые на неделе по милости Бруара получил Коллеве; завтрашний опрос по предписаниям службы; отмена разрешения на выход за пределы гарнизона. Один лишь чех, казалось, умел думать и видеть дальше собственного носа.

— Может, это и к лучшему, — подумала она.

Когда без семи минут девять она сказала всем четверым: «До завтра», Стефаник был тронут до слез: ему показалось, будто эти слова обращены только к нему.

Четырнадцатого мая в коммюнике появилось название Лонгви.

— Но ведь это уже во Франции! — раздались голоса.

Сверились с картой. И тут все выяснилось: фронт проходил не параллельно границе, а перпендикулярно. Лонгви, Гронинген, вот оно что!

Не прошло и двух дней, как идея быстрой и стремительной атаки сама собой превратилась в понятие устойчивого фронта.

— Невозможно сразу двинуться прямо на Германию, и это логично, — говорили те, кто всего два дня назад уже шел на Берлин.

Утром четырнадцатого мая голландцы прекратили вести огонь.

В то же самое время Пюиморен и Верморель заключили традиционное пари: кто быстрее одним глотком осушит высокий пивной бокал, до верху наполненный коньяком. Обоих, смертельно пьяных, унесли в лазарет, и никто не сомневался, что традиционное пари завершится не менее традиционной отсидкой под строгим арестом в течение пятнадцати дней.

В газетах за пятнадцатое мая речь шла о боях в секторе Седана, а рядом было напечатано сообщение о подписании франко-англо-бельгийского финансового соглашения.

Если шестнадцатого мая председатель Совета говорил с парламентской трибуны о «сосредоточении атак на стыке частей фронта» и официально обозначал «зоны перемещения», его речь все еще прерывалась «бурными и единодушными аплодисментами», которые придавали привычный вид парламентским отчетам. Печатались программы кинозалов, а газетные подвалы, как обычно, пестрели рекламой фармацевтических фирм. Торговцы снадобьями продавали свои настои и отвары, директора театров бронировали места на спектакли, а значит, люди все так же думали о болезнях печени и все так же ходили в кино.

Перед тем как сойти с рельсов, поезд не замедлял хода.

С другой стороны, дурным вестям: «Кажется, они уже в Лаоне, кажется, они уже в Бове…» — не удавалось преодолеть заслона приличий.

Курсанты развлекались, обнаружив в военных комментариях термины вроде «установления соприкосновения» или «отсечной позиции»,[134] широко употребляемые на занятиях по основам стратегии. Они не высовывали носа за пределы Школы и все события воспринимали пропорционально масштабам своего замкнутого мира. Седан — это гарнизон дядюшки-полковника. Живе реален только потому, что оттуда пришло последнее письмо от старшего брата или от кузена. Шарль-Арман больше не жалел о том, что оказался в бронетанковых войсках, ибо неожиданно открыл для себя, что теперь на поле боя лучше всех видно того, кто сидит в легком автомобиле или с биноклем в руке выглядывает из башни танка.

Стефаник завел привычку почти каждый день несколько минут проводить в молчании у мадам Лервье-Марэ.

Наступило третье воскресенье в Школе. Сразу после восьми утра Шарль-Арман, Жак, Бобби и остальные пятьдесят парней — кто голый по пояс, кто совсем голый, — хохоча и толкаясь, сгрудились в умывальной.

То там, то тут слышались соленые шуточки. Мишенью для шуток становились то бедняга Ракло, то толстяк Бернуэн. А еще родинка на левой ягодице Бебе. Пижамные штаны взлетали к потолку, воздух наполнялся сыростью, босые ноги шлепали по воде, ибо Бобби ради развлечения устроил маленькое наводнение.

— Шарль-Арман, — спросил он, — ты мне можешь вечером уступить твою комнату? Элен приедет. Она уже пять дней как выписалась из больницы.

— Вот черт, — сказал Шарль-Арман, с полотенцем вокруг бедер, — дело в том…

— Что, и ты тоже?

— Ну да. Но всегда можно установить очередь. Тебе когда нужна комната?

— Часов в шесть, если можно.

— Ладно, договорились. Но не раньше. Не надо сталкиваться на пороге. Ключ оставлю над дверью.

Мальвинье, который ушел еще рано утром, шумно взбежал по лестнице и прошел мимо умывальной, напевая:

Отправляясь к лотарингочке

В сабо…

— Ox, ox, Мальвинье! Ну ты и разошелся, — обрадовались его товарищи.

— Ага, — ответил он, потирая свои огромные ручищи. — Я исповедался, я причастился, и мне хорошо.

И пошел дальше, мурлыча про себя:

С букетиком майорана

В сабо…

О! О! О!

В умывальной раздался взрыв хохота, и пятьдесят мальчишеских голосов подхватили песню, да так, что слышно было в коридорах первого этажа.

* * *

Громадное здание церкви и узкую полоску садика в тени абсиды на улице От-Сен-Пьер фестоном окружали постройки старинных особняков шестнадцатого века. Из всех окрестных улиц и улочек этой удалось лучше других сохранить аристократический вид. Ее не обезобразили надстройки и навесы, и она осталась чистой и тихой. Время от времени по ней молча проскальзывали монашки, позванивая четками в складках юбки, и казалось, что широкие отвороты чепца несут их по воздуху.

Ноги Марии Садовеан разъезжались на круглых булыжниках. Шарлю-Арману приходилось то и дело протягивать руку в перчатке, чтобы ей помочь, но его рука сразу же занимала положенное место вдоль гимнастерки.

Вдруг из какой-то двери прямо им под ноги выскочил маленький ребенок. Мария Садовеан побледнела и судорожно вдохнула.

— Шарль-Арман, — сказала она, и в голосе ее слышалось то ли согласие, то ли мольба о нежности.

Он улыбнулся, восприняв это как естественное проявление радости, которую чувствовал сам, и посмотрел на девушку. Блестящие черные волосы, матовый цвет лица, контуры тела, которое он так хорошо знал, выпуклость груди, темная впадинка бедра. В прошлое увольнение, с месяц назад, Шарль-Арман задал себе вопрос, не начал ли он отдаляться от Марии. В ее присутствии он постоянно испытывал легкое раздражение, и это казалось ему предвестником конца любви. Он настолько хорошо ее изучил, что уже заранее знал, каким тоном она заговорит с чужаком, как поведет плечами, надевая пальто. В разговоре он мог точно угадать момент, когда она попросит сигарету, а если она направлялась ему навстречу, безошибочно чувствовал, как именно она обовьет руками его шею.

В долгой любви есть критическая точка, которую либо преодолеешь, либо нет.

Но сегодня Шарль-Арман ни на миг не ощутил того раздражения, которое, если долго не проходит, может перерасти в ненависть. Сегодня ничего не выводило его из себя: ни взгляд, ни слово или движение девушки. Все в ней казалось искренним, гармоничным и желанным. Сегодня Шарль-Арман действительно верил, что всегда был влюблен в нее, и, как бы извиняясь за прошлую несправедливость, нежно коснулся пальцев девушки.

Она опять побледнела.

Комната, которую Шарль-Арман снимал вот уже четыре месяца в доме скрипичного мастера, была высокой, просторной и пустой. Высокая дверь, окна, обрамленные толстыми каменными крестами, и старенькая фисгармония в углу — ну чем не заброшенная резиденция епископа.

Шарль-Арман чувствовал себя здесь просто прекрасно. А Марии, наоборот, казалось, будто ее заперли в тюремной камере. Единственным живым и ярким пятном были ее черные волосы на фоне выбеленной стены.

Удовлетворив желание, Шарль-Арман еще какое-то время лежал рядом с Марией. На него опять накатила волна раздражения. Все жесты и выражение лица подруги снова показались ему наигранными. Мало того что она всегда пользовалась одной и той же помадой и всегда носила обувь одного фасона, у нее и нежные слова, и улыбки были одинаковые.

«У нее, наверное, и сердце лакированное, как ногти», — подумал он.

Молчание начинало угнетать, и Мария спросила:

— Ты прочитал те два романа, что я тебе дала?

— Нет, — ответил он и вдруг понял, что с тех пор, как появился в Сомюре, не открыл ни одной книги.

Мария мучилась из-за того, что не могла решиться сказать Шарлю-Арману одну очень важную вещь. По дороге в поезде она искала и подбирала нужные слова. Ей ужасно хотелось все рассказать Шарлю-Арману прямо на вокзале, чтобы освободиться и не тащить в одиночку груз этой тайны. Но она не решилась сказать ни на вокзале, ни за обедом. Не хотелось портить вечер. Но вечер все равно был испорчен. Только что, когда им под ноги выбежал ребенок, она уже готова была все рассказать. Она вздрогнула, как вздрагивала всякий раз, вспоминая о своем состоянии, и накинула домашний халат Шарля-Армана.

— Тебе холодно? — спросил он. — Может, закрыть окно?

— Нет, ничего.

Она наметила для себя время: шесть часов. Вот наступит шесть часов — и она наберется смелости. И не заплачет. Как и все очень молодые люди, он пугался женских слез и становился резким.

Еще не успев запахнуть на груди рубашку, Шарль-Арман уже пристегивал шпоры.

Кто знает, может, ему, с его всегдашним высокомерием, это вовсе не понравится? Он вел себя честно: никогда, даже в шутку, он не говорил, что будет любить ее вечно. Во всяком случае, его реакция будет искренней. Он никогда на ней не женится, это невозможно. Она прекрасно понимала свое положение. Мария Садовеан была иностранкой, не связанной никакими узами, с туманным прошлым и сомнительными доходами. Тем не менее она вела роскошную жизнь. Такое часто бывает во всех столицах. Разведенная дама.

И все же она поймала себя на том, что надеется. Ведь война все меняет.

Шарль-Арман, повернувшись к ней спиной, завязывал перед зеркалом галстук. Он выждал несколько минут, нарочно не предлагая ей сигарету — пусть возьмет сама. И точно: у него за спиной тихо звякнул замок сумочки. Не глядя на Марию, он знал, что сейчас она чуть повернулась на бок. Дальше следовали щелчки зажигалки. Раз… два… Ей никогда не удавалось прикурить с первого раза.

— Ты бы оделась, — сказал он. — Мы можем пойти погулять или выпить чашечку чая.

Она украдкой взглянула на часы: без двадцати шесть.

— Шарль-Арман! Разве уже пора уходить? — отозвалась она, и в голосе ее прозвучала паническая нотка. — Я бы с радостью еще осталась.

— Мне очень жаль, но… мы делим эту комнату с приятелем. С Дерошем, я тебе о нем говорил. У него тоже свидание, и я ему обещал. Он может прийти раньше условленного.

— Как! — вскричала она. — Они будут… здесь… на тех же простынях!

— Ну… знаешь, между друзьями…

— Ну да, друзья… — пробормотала Мария. Она покорно встала, прибрала постель и оделась. Это слово, «друзья», яснее ясного напомнило ей, что ему всего двадцать лет.

Шарль-Арман, прислонившись к стене, ждал момента, когда она начнет пудриться. Ну вот… Она долго возилась, открывая пудреницу. Зачем набирать на пуховку столько пудры, чтобы потом ее стряхивать?

Она сдула с пуховки маленькое розовое облачко… Потом подняла глаза, увидела выражение лица Шарля-Армана и выронила пудреницу. Зеркальце разбилось.

Он собрался что-то сказать, но она протянула руку и закрыла ему рот ладонью.

Несколькими минутами позже, уже на улице, Шарль-Арман произнес:

— Пойдем, я покажу тебе старый дворик, очень красивый.

Они прошли под арку. Во дворике было тихо и прохладно, посередине виднелся увитый плющом колодец.

Часы на здании церкви стали отбивать шесть. Мария подумала, что уедет, так ничего и не рассказав. Шарль-Арман, подняв голову, любовался высокими окнами.

— Шарль-Арман! У меня будет ребенок.

— Что ты сказала? — глухо отозвался он, резко обернувшись.

Она не ответила: он все прекрасно слышал.

— Ты уверена? — спросил он и, сразу же поняв всю нелепость вопроса, добавил: — Я огорчен.

Мария прислонилась к стене, перед глазами все поплыло. Она была готова к чему угодно — и к худшему, и к лучшему, — но только не к этому. Не к этим двум словам, которые все еще звенели у нее в ушах. Шарль-Арман мог вспылить, испугаться, встретить новость упреками или циничным замечанием. Она бы все поняла. А он… он просто огорчен. Как бесхитростно и как безжалостно.

Часы закончили отбивать шесть.

Шарль-Арман ответил чисто рефлекторно. Так отдергивают руку от огня раньше, чем мозг успевает осознать опасность.

Он мысленно повторил ее слова: «Шарль-Арман, у меня будет ребенок», — и только тогда до него дошло.

На втором этаже заскрипели оконные ставни, и раздался старушечий голос:

— Ну конечно, унтер-офицер!

Они быстро выскочили из дворика, словно застигнутые за чем-то недостойным. Когда они миновали сводчатую арку, у Марии вырвался не то смех, не то рыдание. Шарль-Арман увидел, как дергались ее плечи под светлым платьем. А когда они вышли на улицу, она залилась неудержимым, срывающимся на визг смехом и хохотала как сумасшедшая, не в силах идти дальше.

— Ну перестань, возьми себя в руки, прошу тебя! — приговаривал Шарль-Арман.

Мария постепенно успокоилась и прекратила смеяться. Они молча двинулись дальше.

Лицо Шарля-Армана стало серьезным и сосредоточенным.

— Шарль-Арман, ты так ничего и не сказал… — прошептала Мария чуть слышно, и в ее голосе слышались тревога и мольба.

— Обещаю тебе, Мария, что в первое же увольнение поговорю об этом с отцом. Клянусь тебе.

Она чуть приподняла плечи. Да, для него драмой была необходимость все сказать отцу. И в этой драме она была на последнем месте, ей отводилась эпизодическая роль. Она могла стать причиной социальных, религиозных или финансовых неприятностей, а ее любовь и она сама отходили на второй план. Это было настолько жестоко, что она вздрогнула от возмущения. Ей выпало счастье быть любовницей Шарля-Армана, и теперь за это надо платить. Она старше его, и она заплатит сама. Напрасно она ему сказала. Теперь наверняка последует унизительный чек на оплату пребывания в клинике и на дальнейшее содержание ребенка, и этот унизительный чек ее, без сомнения, заставят принять. Что ж, по крайней мере, материальные проблемы будут решены. Теперь ей нужно только одно: она должна быть уверена, что он ни одного дня не будет думать о ней с безразличием или со злобой.

Мария взяла его за руку. Шарль-Арман осторожно высвободился:

— Извини, но я в военной форме.

* * *

Бобби обычно всегда опаздывал на свидания. Однако в этот день он явился на улицу Сен-Пьер заранее, как будто тогда Элен тоже приедет пораньше. За все шесть месяцев их знакомства ему еще никогда так сильно не хотелось ее увидеть. И за все шесть месяцев он, пожалуй, никогда так долго не соблюдал воздержание. Бобби растянулся на кровати, зажег сигарету и тут же вскочил. Он подошел к маленькой фисгармонии, но смог извлечь из нее только несколько сиплых звуков. Под ногой раздался хруст стекла, и это навело его на мысль разукрасить стекло звездочками. Под рукой как раз был кусочек мыла. Элен все не шла.

Тогда он бросил мыло на туалетный столик, вытащил из кармана карандаш и лист бумаги и принялся рисовать. Ему хотелось набросать портрет Элен, и первые же штрихи, изобразившие густую волну волос, изгиб бровей и очертания подбородка, показались ему очень удачными. Но он сразу отложил рисунок. У Элен не было таких плоских и холодных губ, у Элен были блестящие, полные губы, прекрасно очерченные и нежные. Она была готова в любую минуту улыбнуться во весь рот или рассмеяться, даже когда она дулась. Бобби смял листок бумаги и задумался. Элен… Простодушная фантазерка, принимающая жизнь такой, как она есть. Никаких сожалений, никаких планов на будущее, никаких истерических сцен. То мгновение, которое она в данный момент проживала, всегда было для нее самым радостным.

Послышался шум остановившейся у дома машины, затем лязг замка входной двери и спустя несколько секунд тихий стук.

— Входи!

В комнату вихрем ворвался Месье и запрыгал у ног Бобби.

На Элен был темный костюм и вуаль, рука все еще забинтована.

— Вот это да! В первый раз вижу тебя под вуалью, — удивился Бобби. — Это чтобы мне еще больше хотелось тебя обнять?

Он протянул руки.

— Нет, Бобби, сначала я должна тебе сказать!

— Скажешь все, что захочешь, но после.

Бобби притянул ее к себе.

— Нет, прошу тебя, подожди, — повторила она.

Осторожно, нежно он двумя руками приподнял вуаль и так резко отпрянул, что почувствовал боль в затылке.

— Кошмар, правда? — спросила Элен.

Бобби даже не пытался скрыть охвативший его ужас. Увидеть так близко это… этот глубокий шрам, разрезавший ноздрю, и вспухшую, раздвоенную губу с оставшимися синеватыми точками от иглы хирурга!

Элен больше не пряталась. Она сняла вуаль и шляпку. Нос тоже был изуродован.

Когда Бобби поднял Элен с кучи гравия и отнес на ближайшую ферму, он еще не сознавал случившегося. Даже струившаяся по его пальцам кровь ни о чем ему не сказала.

А теперь холод сковал грудь и ноги. Он заставил себя отвернуться.

— Да уж, хорошего мало, — с трудом выдавил он. Бобби подошел к окну и увидел внизу машину, тоже всю в шрамах, с еще не перекрашенным крылом.

— Бобби, прости меня, — прошептала Элен.

Он снова взглянул на нее, и снова на него нахлынула волна холода. Идиотизм какой-то. Не хватало еще упасть от всего этого в обморок. Если бы он встретил Элен на улице, то точно не узнал бы ее. А ведь эти губы так часто сливались с его губами. Нет, не узнал бы. Ей и правда не надо было приезжать, не надо было разрушать тот образ, что оставался в его памяти. И Бобби, который, порезвившись тогда на куче гравия, был кругом виноват, нашел естественным, что Элен просила у него прощения за появление в таком виде.

— И ничего нельзя сделать? — поинтересовался он.

— Может быть. Попробуют прооперировать нос, а шрамы можно лечить электроаппаратурой, по крайней мере, загладить. Но знаешь, особой надежды нет. И потом, это так дорого стоит!

— Да-да, не имеет значения. Все образуется.

— Ты такой добрый, спасибо тебе. Да, уж теперь я точно не смогу быть манекенщицей. Но ничего, вернусь в ателье. Я ведь там начинала. Думаю, меня возьмут обратно. Меня волнует только, что будет с тобой.

Месье, который поначалу радостно влетел в комнату, понял, что происходит нечто серьезное. Он улегся в уголке, положив голову на лапы, и грустно переводил глаза с Бобби на Элен.

— Да, Бобби, — произнесла Элен, открывая сумочку, — вот твои часы. Их нашли рядом с машиной.

— А… хорошо, что они нашлись, — отозвался Бобби. — Ну конечно, это мои.

— Это, наверное, потому, что я тебе их подарила. Помнишь, за два дня до твоего отъезда?

— Да-да, помню.

Бобби быстро закурил сигарету, словно ребенок, который хочет скорее вернуться к любимой игрушке.

— Дай мне тоже, ладно? — попросила Элен.

Когда Бобби увидел сигарету между изуродованными губами, ему стало нехорошо. Ему все так нравилось в Элен! Ее манера курить, манера пудриться. А теперь те же движения кажутся злой пародией.

Бобби сделал над собой еще одно усилие. Он подошел к Элен, сидевшей на краешке кровати, и ладонью закрыл ей нижнюю часть лица. Ведь остались глаза Элен. Но нет, было в них что-то… Какое-то покорное, печальное выражение, взгляд внезапно состарившейся женщины, которая никогда больше не будет веселой.

Бобби отвел руку. Нос и рот с одной стороны оставались по-прежнему красивыми, а с другой стороны ужасный шрам уродовал припухшее лицо, на нижнюю губу свешивались два крохотных кусочка бесформенной розоватой плоти.

— Послушай, Элен, мы останемся добрыми друзьями. Если я буду нужен, не сомневайся. Но ты ведь понимаешь… это невозможно, я не смогу больше тебя поцеловать.

— Да, — отозвалась она, — понимаю.

Она понимала, что ей не следовало с ним встречаться. Но у нее не хватило мужества отказаться от шанса, даже безнадежного.

Она не плакала, не испытывала ни удивления, ни сожаления. Только подумала о том, что те необъяснимые чувства, возникшие в ее душе за шесть месяцев любовной связи с Бобби, с его грустью, иронией и обаянием, она сохранит до конца своих дней.

Бобби заметил, что Месье грустно вздыхает, забившись в угол. Молодой человек нашел скомканный рисунок и вяло бросил его песику, а тот так же вяло его поймал.

— Элен, ты можешь оставить мне Месье? Понимаешь, он для нашей бригады как талисман. Ненадолго, только пока мы в школе! А затем я его привезу.

Элен посмотрела на песика, потом — на Бобби, но ответила не сразу, так как у нее сжало горло.

— Да, конечно. Возьми его, если тебе это доставит радость. Он будет доволен, — ответила девушка и, немного помолчав, добавила: — По крайней мере, у тебя хоть что-то от меня останется. Как доказательство того, что ты меня любил.

— Ко мне, Месье! — позвал Бобби.

Месье прижался к ногам Элен и поднял голову, как бы спрашивая, что ему делать. Элен не решилась взять песика на руки, а только подала ему знак рукой: «Иди! Иди! Можешь идти!» И отправила его туда, где была красота.

Вечером, когда все собрались в комнате, Бобби сказал Шарлю-Арману:

— Слушай, старина, не знаю, как тебя и благодарить за сегодняшний вечер. Надеюсь, я тебя не очень стеснил?

— Вовсе нет. Как Элен, в порядке?

— Почти в порядке. А как ты, доволен?

— Очень доволен, — ответил Шарль-Арман.

* * *

В следующий вторник, когда немецкие войска докатились до Эсны и Соммы, бригада Сен-Тьерри, у которой были назначены маневры с бригадой Фуа, построила мотоциклы и мотоциклеты у обочины дороги. Курсанты окружили лейтенанта, который принялся излагать суть маневра.

— После неудачного сражения на севере от Луары наш отряд отступил в южном направлении при поддержке кавалерийской дивизии, расположенной фронтом от Жена до Монсоро.

Во время боя имеются только три возможности: наступать, остановиться или отступать. Эта фраза фигурировала в предисловии к каждому третьему руководству, напечатанному для Школы.

Курсанты, да и сам лейтенант, улыбались, поскольку вот уже лет двадцать, если не сорок, как все подсмеивались над этим злосчастным сражением, которое вечно разворачивалось на рассвете в тумане. Карандаши вывели в блокнотах аббревиатуру РСЛ, что означало «разбиты к северу от Луары».

— Противник активизировался и с использованием подручных средств осуществил частичную переброску через реку, — продолжал лейтенант.

— Первый взвод первого мотоэскадрона получает задание развернуть опорный пункт возле замка Шеневе, к северо-востоку от Трамблады.

В этот момент речь лейтенанта прервало шумное появление бригады Фуа, которая с трудом вползла на позицию на скорости восемнадцать километров в час. На большее старые бронемашины, оставшиеся, по слухам, еще со времен Первой мировой войны, были не способны. Позади на второй скорости тащились несколько мотоциклистов с высокими линейными флажками. Бригада походила на длинную зеленую гусеницу, плевавшуюся маслом и смазкой. Все приветственно замахали неприятелю, и лейтенант Фуа, ехавший позади на старом автомобиле «рено торпедо» военного образца, приветливо поднял свое удостоверение, поступая в распоряжение лейтенанта Сен-Тьерри.

— Оставишь мне ремонтный комплект? — крикнул Сен-Тьерри.

— Если хочешь, — ответил Фуа.

Грузовичок с необходимым для ремонта оборудованием остановился на обочине, а бригада проследовала дальше.

Сен-Тьерри посмотрел на часы и закончил инструктаж:

— Наша боевая задача — справиться без отступления. Приступаем к выполнению. Командир взвода…

Он обвел глазами курсантов, и наступила полная тишина. Каждый из них надеялся получить эту эфемерную власть, и каждый был уверен, что вот сегодня-то он обязательно себя проявит и заработает благодарность по службе, чего до сих пор никому из них не удавалось. Кроме того, на кону была честь бригады. Коллеве преданно смотрел лейтенанту в глаза, словно говоря, что готов справиться с заданием. Бруар, наоборот, скромно отвел взгляд. Даже Гийаде на что-то надеялся.

— А ну-ка, Дерош! — сказал Сен-Тьерри. — Я вас еще не видел в деле. Принимайте командование.

Все лица с завистью повернулись к Бобби. А тот переживал самый приятный момент власти — момент распределения обязанностей, словно это были привилегии или льготы.

— Командиры групп: Ламбрей и Монсиньяк, — назвал он.

— Связным! Бобби, назначь меня связным! — громким шепотом просили за его спиной Лервье, Бебе и кто-то еще.

Связной, тем более связной на мотоцикле, — лицо избранное. Им практически нечего было делать, ибо реальной связи не существовало. Они сопровождали командиров взводов и изредка посылали приветы однокашникам, изнывавшим от скуки за изгородью. Если же лейтенант спрашивал: «Чем вы заняты?» — в ответ звучало: «Иду с донесением».

— Связным будет Лервье-Марэ, — произнес Бобби.

— Как всегда, — прошипел Коллеве на ухо Бруару. — В тот день, когда я буду командовать взводом, этот Лервье, дай бог, только научится держать в руках автомат.

Бобби продолжал раздавать задания, быстро поняв суть маневра.

Затем всем раздали холостые патроны, и бригада в боевом порядке стала выдвигаться на позиции. Несколько минут спустя ту же процедуру прошла бригада Фуа, которая получила противоположную ориентировку: «Наш отряд наступает в южном направлении».

Все снова поприветствовали противника, а инструкторы помахали друг другу рукой.

— Оставь мне ремонтный комплект! — крикнул лейтенант Фуа.

В глубине парка, в конце песчаной дорожки, появился белый, затейливо украшенный фасад замка Шеневе. Впереди путь перерезала аллея тополей, посаженных вдоль ручья у коровника. Вдалеке, между деревьями, виднелись остроконечные крыши усадьбы Тресль. Внизу, на лугах, паслись быки. Кругом были безмятежные зеленые просторы, в долине еще клубился утренний туман.

Опорный пункт организовали моментально. Сваленные поперек дороги ветки изображали баррикады, возле них кто-то разложил кирпичи, то есть мины. Условное противотанковое орудие было обозначено желтым флажком, который держал Контрежа. Отчеты, длинные, как положено у французов, системы огня, инструкции по стрельбе — весь ворох бумаг об учебных сражениях, достигнув инструктора, неизменно подвергался критике.

Неприятель не подавал признаков жизни, и всем уже стало казаться, что люди Фуа сбились с пути.

Потихоньку начало пригревать солнышко, проникая сквозь гимнастерки и притупляя бдительность. Группа Ламбрея заняла подступы к ферме возле замка. Курсанты курили, сидя возле стены. Шарль-Арман, привалившись к скирде, следил глазами за крикливыми птицами, которые гонялись друг за другом в небе. Время от времени, вспоминая о своей роли, он говорил товарищам:

— Соблюдайте осторожность, не высовывайтесь!

В это время, чуть поодаль, лейтенант Сен-Тьерри с озабоченным видом мерил шагами дорогу, на самом деле ни о чем не думая. На своем «рено Торпедо» появился лейтенант Фуа.

— Ну, молодцы, поздравляю! — закричал он. — Расселись все десятеро кучей возле фермы. Вас за километр видно!

— Зато твои, — парировал Сен-Тьерри, — так хорошо попрятались, что их вот уже целый час ждут. Тоже мне, группа обнаружения! А, совсем забыл. У них же кавалерийский боевой дух! Браво!

И оба офицера отвернулись друг от друга.

— Дерош! — позвал Сен-Тьерри. — Вы довольны своей диспозицией?

— Более или менее, господин лейтенант.

— Вы неприхотливы, старина. Эти придурки могли бы хоть замаскироваться получше, хотя бы постарались применить на практике то, чему я их учил.

А в это время лейтенант Фуа говорил своему связному:

— Передайте нашим, чтобы они еще повременили с наступлением.

Прошло еще несколько минут, и раздался выстрел. Неприятель обозначился. Опорный пункт тут же пришел в боевую готовность.

Маневр, как и всегда в подобных случаях, был направлен на то, чтобы запутать противника, и серьезных целей не преследовал.

Бригада Сен-Тьерри, получив задание ни в коем случае не отступать, стойко удерживала позицию. Бригада Фуа, получив задание наступать, проявляла чудеса быстроты и отваги.

Бронемашины выдвинулись до самого минного заграждения, но кирпичи не взорвались. Мотоциклисты обстреляли расчет противотанкового орудия, но желтый флажок продолжал дразнить тех, кто был за броней. Тогда они ответили ружейными залпами.

И маневры пошли своим ходом.

Единственное их сходство с военными действиями состояло в том, что курсанты, находившиеся по одну сторону замка, были в полном неведении о том, что происходит с другой стороны.

Бобби глядел на всю эту возню с иронической улыбкой. Выстрелы, которые ни в кого не попадали, бойцы, которые ничем не рисковали и орали, как индейцы, — все это походило на оперный спектакль и будило в нем врожденное чувство юмора.

Между тем он прекрасно понимал, что на карту поставлена оценка его пригодности к командным постам. Он бестолково суетился, повторял уже отданные приказы, но пересилить врожденное пренебрежение к таким пустякам ему не удавалось.

Лейтенант тем временем наблюдал за Бобби.

«Несмотря на мои замечания, он все же не поменял позиции. Это, по крайней мере, свидетельствует о том, что он парень с характером. И потом, его позиция не хуже других. Наконец, надо отдать должное его самообладанию».

С самого начала занятий Сен-Тьерри задавался вопросом, что из себя представляет Бобби: «Во всем плох или во всем хорош?»

Сегодня он пришел к заключению: «Трепач, конечно, но парень неплохой». И менять свое суждение лейтенант не собирался.

Мотоциклисты неприятельской бригады оставили свои машины в зарослях и поползли к виноградникам.

Все утро Бруар де Шампемон, Фонтен и Коллеве просидели на посту в устье ручья, никого не видя, и решили, что это уж слишком.

— Поставить нас здесь — просто идиотизм, — сухо бросил Бруар, адресуясь к Бобби. — Мы тут никому не нужны. Ты оставляешь за нами коридор, который никак не простреливается и в который легко проникнуть, и теряешь при этом трех бойцов и один автомат.

В отличие от Бобби, Бруар относился ко всему серьезно и в основах стратегии его превосходил. Ответ Бобби прозвучал абсолютно безмятежно:

— Да ладно! Не переживай. Будешь ты тут или там, но к обеду обязательно найдешься.

И он оставил возмущенного старосту бригады и дальше месить грязь в болоте.

— Отставить самолюбие, — сказал себе Бруар. — Я солдат.

Его дух укрепляло чувство превосходства: тот, кто хорошо подчиняется, всегда выше того, кто плохо командует.

И он еще два часа пролежал на животе в глинистом ручье, так крепко прижимая к плечу автомат, словно защищая границу своей родины. Тут к нему подбежал Коллеве:

— Они приближаются!

— Тише! — прошипел Бруар. — Где они?

— Там, позади. Они идут вдоль деревьев к замку. Что делать?

Узкое смуглое лицо Бруара осветилось радостью.

— Я же ему говорил, — произнес он, не двигаясь и глядя в ту сторону, где уж точно ничего не происходило.

— Ну так что надо делать? — повторил Коллеве.

— Ничего, — отозвался Фонтен. — Предоставим Дерошу возможность получить хорошую нахлобучку.

— Ну нет, — решил Бруар. — Честь бригады прежде всего. Быстро меняем тактику!

Они вылезли из болотистой ложбины, и вовремя: неприятельские каски виднелись уже метрах в тридцати. Бруар открыл огонь. И тут же был расстрелян почти в упор. Бригада Фуа, сделав гимнастический выпад, заорала: «В атаку!»

Несколько парней с криками «Сдавайтесь!» ворвались на позицию Бруара.

— Да вы давно уже убиты, — презрительно ответил староста.

В этот момент раздались три длинных свистка и послышался крик:

— Маневры окончены!

— Маневры окончены! — эхом подхватили командиры групп.

Все, кто не сделал ни одного выстрела, дабы избежать позора и не явиться с нетронутым боезапасом, стали срочно расстреливать патроны. Стреляли в воздух, как попало: салютом, шквальным огнем, исключительно ради удовольствия пошуметь. Пальба шла с обеих сторон, и можно было всерьез подумать, что бригады двинулись на штурм. Инструкторы не вмешивались, прекрасно зная, что молодежи необходима разрядка.

Выстрелы постепенно стихали, и курсанты принялись собирать пустые гильзы, которые положено было сдать оружейнику.

Тут снова раздался свисток, и за ним последовал приказ:

— Всем оставаться на местах!

— Всем оставаться на местах! — чуть тише прокричали командиры групп.

Затем по позициям пробежало:

— Капитан!

И в самом деле, из такого же зеленого и такого же старого, как у лейтенантов, автомобиля вылез маленький человечек со втянутой в плечи головой и с выбивающимися из-под кепи седыми волосами.

Его сопровождали оба инструктора, которые рядом с ним казались мальчишками-переростками.

Он принялся осматривать театр военных действий, прося инструкторов по ходу дела объяснять ему суть маневра.

Капитан двигался быстрой семенящей походкой низкорослого человека, засунув руки в карманы гимнастерки, что выдавало в нем офицера-резервиста. Гимнастерку украшали орденские ленты, полученные во время Первой мировой. Проходя уже в который раз мимо курсантов, он обратился к ним с нежностью в голосе:

— Ну как, дети мои, дело движется?

— Да-да, господин капитан, — загалдели курсанты, вытягиваясь перед ним в струнку.

Они редко видели капитана Декреста, но им нравился и взгляд его синих глаз, и отеческое выражение лица, каждая морщинка которого светилась добротой. Он был единственным из офицеров, которому они отдавали честь с улыбкой.

Капитан делал вид, что ему очень интересны все разъяснения, и время от времени говорил:

— Хорошо, Дерош. Прекрасно, Бруар.

Но, глядя на этих юношей с раскрасневшимися радостными лицами, запыхавшихся от игры в войну, словно они бежали наперегонки, он подумал: «Бедные мальчики! Их пошлют в бой гораздо раньше, чем можно предположить». Он вспомнил, как мало осталось в живых тех, с кем прошли четыре года его курсантского братства.

— В целом вы ими довольны? — спросил он лейтенантов, которые тоже казались ему мальчишками.

— Да, господин капитан, довольны, — ответили оба инструктора. — Но до совершенства еще далеко!

— А есть ли в них кавалерийский дух?

— Без коня трудно выработать кавалерийский дух, — ответил Сен-Тьерри, — но думаю, что есть.

— Прекрасно. И это главное, друзья. И не скупитесь на похвалы, если им что-то удалось.

Уже забираясь в машину, капитан обернулся:

— Дети мои, я вами доволен.

* * *

Лервье-Марэ пришел в канцелярию эскадрона с бумагами, как вдруг услышал за дверью звонкий смех и попятился, не понимая, куда попал.

Он даже представить себе не мог, что Сен-Тьерри, Фуа или Флатте могут хохотать и шутить, как обыкновенные люди. Решив, что допустил бестактность, он поспешил постучать.

— Что там еще? — спросил Сен-Тьерри, нахмурив брови в притворном раздражении. — Ну да, вы же дежурите эту неделю. Увольнение для бригады на спектакль? Вы его не заслужили. А что, вы действительно собрались на спектакль? — И подмигнув остальным офицерам, добавил: — Ладно, давайте сюда!

И поскольку он был в хорошем настроении, то одним махом подписал все бумаги.

Остальные лейтенанты демонстративно не замечали курсанта. Однако смеяться стали чуть потише. Фуа вернул Сен-Тьерри монокль, с помощью которого собирался «показать» одного из старых командиров, а младший лейтенант де Луан перестал бить на стене мух кончиком хлыста.

Но все продолжали делиться воспоминаниями о Школе.

— А вот Пайен… — говорил Флатте, лейтенант в белых гетрах, — что он там за историю рассказывал о своих старых добрых временах?

— Историю о кепи Галифе? Лервье-Марэ, вам тоже стоит послушать, — сказал Сен-Тьерри. — Вы знаете, кто такой Галифе?

— Да, господин лейтенант, мой дядя был с ним знаком.

— Это большая честь для вашего дядюшки! — заметил лейтенант Фуа.

И он рассказал один из анекдотов, призванных проиллюстрировать пресловутый «кавалерийский дух», о котором все говорили, но никто не мог дать точного определения.

— Это было в семидесятом году то ли в Седане, то ли в окрестностях. Ни у кого не вызывало сомнений, что назавтра придется капитулировать. В течение двух часов билась уже только кавалерия, и ее крушили эскадрон за эскадроном. Вдруг генерала, который командовал атакой, убило ядром, сбросив с лошади. Его кепи покатилось по земле. Тогда маркиз Галифе, который ехал позади, на всем скаку подцепил кепи генерала копьем, сбросил свое полковничье кепи и, надев генеральское, крикнул: «В атаку!» Он сам себя произвел в генералы на поле боя. Можете говорить что угодно, но, черт побери, какая хватка была у людей в те годы!

— Ха! А вы что об этом думаете, Лервье-Марэ? — спросил Сен-Тьерри. — И заметьте, ему не нужна была никакая протекция!

— А! Вот уж точно! — вскричал Фуа. — Так это вы так обходительны со старшими офицерами? Командование о вас говорит. Кажется, ваш дядюшка… А кстати, кто он, ваш дядюшка?

— Он был военным министром, господин лейтенант, — ответил Лервье-Марэ, не почувствовав при этом привычной гордости.

— Как долго? Двадцать четыре часа? — спросил де Луан.

Он был в компании офицеров младшим по званию, а потому обращался с курсантом особенно высокомерно.

Лервье-Марэ был настолько сбит с толку, что простодушно признался:

— Нет, господин лейтенант. Два с половиной месяца.

Услышав в ответ ехидный смех, бедняга совсем расстроился. Стоя навытяжку перед старшими по званию офицерами, он чувствовал себя очень неловко. Взгляд его перебегал с короткостриженой головы младшего лейтенанта на длинный нос Фуа, потом на отвисшие веки Флатте. Чтобы не показаться недостаточно хорошо воспитанным, он заставил себя отвести глаза, но смущение не проходило. К тому же все пятеро офицеров непрерывно похлопывали хлыстами по сапогам, и этот резкий, раздражающий звук не давал ему успокоиться.

Атакованный со всех сторон, Лервье-Марэ не знал, как отбиваться.

— И вы тот самый, — вступил лейтенант Сантен, — чья матушка приехала сюда жить?

— Да, господин лейтенант.

— Что за поколение! — вскричал Флатте. — С ними в Сомюре живут мамочки. Хорошие же солдаты из них получатся!

— А мы в свое время не просили мамочек приезжать, — подхватил Фуа.

— Лервье, почему вы не защищаетесь?

Сен-Тьерри, конечно, забавляло смущение курсанта, но ему хотелось, чтобы тот хоть как-то защищался.

— Нет у них куража, — грустно заметил Флатте. — Их задевают, а они молчат. В вашем возрасте, молодой человек, — продолжал он, положив руку на плечо Лервье-Марэ, — мы, может, и заработали бы пятнадцать суток ареста, но, клянусь, мы что-нибудь да и ответили бы.

Лервье-Марэ лихорадочно пытался найти какую-нибудь хлесткую реплику из тех, что затем будет повторять весь курс, рискуя попасть на гауптвахту до конца учебы. В конце концов, задето было не только его самолюбие, но и честь всего поколения.

«А что я могу им сказать? Что бы такое ответить? Эх, если бы тут был Бобби!» — думал он. Но ничего подходящего в голову не приходило.

Капитан Декрест, находившийся в соседней комнате и все слышавший, появился на пороге, по обыкновению держа руки в карманах.

— Да вы его так убьете, этого беднягу Лервье-Марэ, — сказал он со смехом. — Он больше не выдержит! Здравствуйте, Лервье-Марэ. Вольно, дружок. Скажите, чем вы насолили этим господам? Почему они так на вас взъелись?

При появлении начальства лейтенант Сен-Тьерри встал, и капитан уселся на его место, то есть на угол стола.

— Нет, месье Флатте, — отрезал Декрест, наклонив седую голову, чтобы зажечь сигарету. — Нет, месье Флатте, ничего бы вы не ответили. Я тоже когда-то был робким курсантом, а затем — лейтенантом, представьте себе. — Он бросил насмешливый взгляд на офицеров, проверяя, не собирается ли кто из них ему возразить. — Куража у них не меньше, чем у вас. Видели бы вы их в воскресенье, в парадной форме! Они передразнивают вас точно так же, как вы передразнивали ваших преподавателей. У них уже такой вид, словно они возомнили себя высшими существами. И через три месяца, когда они получат право носить хлысты, то станут ими хлопать так же громко. Можете не сомневаться! Что касается дам, то вам за ними не угнаться. Что же до лошадей, то они скучают по ним еще больше вашего. Вот видите, Лервье-Марэ, я отвечаю вместо вас.

Лейтенанты улыбались. Фуа шепнул на ухо Флатте:

— Ну, опять папочка завел свою шарманку.

Но ни один из них не отважился открыто перечить капитану при курсанте.

Несколькими минутами позже, покинув канцелярию, Лервье-Марэ, попеременно краснея то за дядю, то за мать, подумал:

«Капитан очень добрый. Но у лейтенантов, что ни говори, хватка покрепче будет. К тому же кавалерийский дух…»

* * *

Идея сделать Сирилу подарок ко дню рождения принадлежала Бобби, участие принимала вся комната. Бобби, Ламбрей и Монсиньяк вместе ходили выбирать подарок.

Сирил ни о чем не подозревал. Он сидел в ногах койки, с трубкой в зубах, погрузившись в свои мысли. Двадцать шесть лет ему исполнялось в Сомюре, в разгар войны. Если бы ему, когда он еще мальчишкой разглядывал в чехословацких журналах фотографии этих важных наездников в черном, сказали, что он будет отмечать свой день рождения у них в городе… Он вспомнил мать, вспомнил свою задыхающуюся под фашистской пятой страну.

Сидя за столом, Мальвинье переписывал задачи сегодняшних маневров.

— Убери это! — велел Бобби, отобрав у него тетрадь и достав с полки длинный, узкий предмет, упакованный в синюю бумагу.

— А кто будет преподносить? — раздался шепот.

— Ламбрей. Надо, чтобы преподнес Ламбрей.

Ламбрею в руки вложили пакет, и он сразу почувствовал себя не в своей тарелке. Как-то неловко было произносить речь перед друзьями, с которыми вот уже целый месяц он вместе ел, спал, мылся. Словом, стал с ними одним целым.

Чтобы пересилить смущение, он заговорил с иронией в голосе, а-ля Бобби:

— Дражайший Сирил, сдается мне, сегодня тебе стукнуло двадцать шесть лет. Это славная дата, и мы бы не хотели, чтобы она прошла незамеченной.

Он еще несколько секунд продолжал в том же духе, а потом протянул Сирилу подарок:

— Я тебе желаю всего, чего положено желать в таких случаях, но прежде всего удачных сражений и чтобы позади тебя был отличный эскадрон!

— Ура! — заорала комната.

Пока Шарль-Арман говорил, Сирил не сводил с него глаз. Он так резко вытащил изо рта трубку, что она чуть не упала на пол, и осторожно взял пакет.

— Друзья… дорогие мои… лучшие в мире товарищи… — пробормотал он, сильнее обычного раскатывая «р», и замолчал, словно онемев от нахлынувших чувств.

Он развернул пакет, и в нем оказался сияющий серебряной рукояткой новенький хлыст с петлей из кожи.

— Ой, он же такой… он такой… сомюрский, — улыбаясь, сказал Сирил. — Я не знаю, как…

— А вот это, — отозвался Лервье-Марэ, ставя на стол бутылку шампанского, — тебе прислала моя мать.

Сирил покраснел до ушей:

— Поблагодари ее.

Это был настоящий день рождения: всего вдосталь, даже привет от дамы.

Пока разливали шампанское, подарок пошел по рукам, как будто курсанты никогда в жизни не видели хлыста.

— В точности такой, как у Сен-Тьерри, — заметил Гийаде.

Сирил оглядел товарищей и поднялся с бокалом в руке.

— Друзья мои…

Он казался таким огромным, и в голосе его было что-то такое волнующее, завораживающее, трогающее до глубины души.

— Я не забуду… Я никогда вас не забуду… — медленно проговорил он, спотыкаясь на каждой фразе. — Для меня Сомюр значит, возможно, гораздо больше, чем для вас. Вы приняли меня в общество благородных людей. И сейчас, когда я оказался один, вдали от дома, вы подарили мне глубокое чувство настоящей дружбы. Отправляясь в эту Школу, я боялся быть… не знаю, как сказать… — Он топнул ногой по полу. — Быть не таким, как вы. А теперь я знаю, что там, где есть кавалерия, кавалерист всегда у себя дома, всегда на родине. Особенно у вас… И я хочу сказать, как принято говорить в кавалерии: «В добрый час!»

Удивительно, но в устах Сирила французские слова не казались банальными и затертыми. Каждое слово вновь обретало первоначальный смысл и звучало мощно и полновесно. И дело было не в самих словах, а в его голосе, который точно передавал все, что Сирил хотел сказать. Он закончил так:

— Я пью за вас, за кавалерию, за победу и за Францию!

Выпрямившись, Сирил одним глотком осушил бокал и разбил его об пол.

Остальные тоже встали навытяжку и повторили:

— За кавалерию, за победу и за Францию!

У всех было такое чувство, будто в комнате зародилось что-то новое: они стали сильнее, лучше, их единство окрепло. И если бы сейчас от любого из них потребовалось отдать жизнь за остальных, он бы сделал это не раздумывая.

— Да, такое не забывается, — заметил Юрто. За шампанским последовал коньяк, в этот вечер много пили и много смеялись. Сирил целый час играл на аккордеоне. В его игре не было ничего вульгарного, и курсанты из соседних комнат и даже из комнат других бригад столпились под дверями, чтобы послушать. Но приглашения войти и принять участие в дружеской пирушке удостоился только Бебе.

Лервье-Марэ поведал о своем визите в канцелярию эскадрона и о шуточках лейтенантов, пересказал анекдот о кепи Галифе и, под влиянием алкогольных паров, сознался, что офицеры его доставали.

— А тебе надо было ответить: «Видимо, в Сомюре лучше быть сыном лошади, чем сыном министра», — сказал Бобби.

— Сомюр, где лошади носят серебряные галуны! — взревел вдруг Гийаде, который после коньяка начал изъясняться витиевато.

Он объявил, что с шестнадцати лет писал стихи и за эту дерзость, несомненно, еще поплатится. Никто не знал, каким образом случилось так, что все дружно начали рыться в памяти, чтобы выудить оттуда начало «Буколик»: «Титир, ты, лежа в тени широковетвистого бука…» Три года они изучали латынь и уже все позабыли. Бобби крикнул: «Мы же родные края покидаем…» — и осекся. Один Монсиньяк сумел дойти до «Он и коровам моим пастись…»[135] но тут Гийаде рухнул вместе с койкой, ножки которой Юрто шутки ради поддел с одного края ногой. Поднявшись, мирный бретонец помчался вскачь по комнате, опрокидывая все кругом, а Бебе схватил его на бегу за пояс. И вдруг, словно по сигналу, парни бросились друг на друга, и в комнате образовалась куча мала. Возня явно доставляла им чисто физическое удовольствие. Курсантам нравилось мериться силами, ведь им было всего по двадцать, они только что провели целый день на воздухе, и, потом, что ни говори, в каждом парне сидит молодой лев.

Куча мала крутилась и брыкалась, и в побежденных оказались те, кто больше всех смеялся. Бебе оседлал великана Мальвинье, который хохотал и брыкал ногами. Вопли, глухие удары то ли сапог, то ли лбов об пол, треск рвущейся ткани… И крик Юрто:

— Мои подтяжки, мои подтяжки!

Стол перевернулся, бокалы разбились вдребезги.

Шарль-Арман и Бобби, нахлобучив каски, устроили состязание в меткости, которое состояло в методичном обстреле собственных вещей всем, что попадется под руку. По воздуху летали башмаки, с полок свешивалась одежда. Сирил приподнимал кровати и с грохотом опрокидывал их на пол. В стену полетела бутылка из-под шампанского.

Еле переводя дыхание, разгоряченные и взъерошенные, в расстегнувшихся рубашках, парни наконец успокоились. Над их головами раскачивалась лампа, а в комнате, перевернутой вверх дном, только винтовки стояли в стойке в образцовом порядке, как чудом уцелевшие при бомбежке статуи в алтаре.

Когда все койки были заправлены, а башмаки нашли своих хозяев, Шарль-Арман подошел к окну, чтобы глотнуть свежего воздуха. В свете звезд виднелась решетка двора почета, словно сделанная из воткнутых в землю копий.

Куда девались досада и разочарование первого дня? Его охватило такое счастье, такое чувство полноты жизни, какого доселе он никогда не испытывал и какого, как он смутно осознавал, уже никогда больше не будет.

Это не была радость любви, но что-то очень на нее похожее. Он поглядел на друзей и решил, что мир прекрасен и что восемь парней заняли в нем лучшие места.

Шарль-Арман закурил сигарету и с удовольствием затянулся ароматным дымом пополам со свежим воздухом.

«Счастливой дороги!» — пожелал он сам себе.

Дороги куда? Этого он не знал. Эта мысль возникла в мозгу сама собой, вроде бы вне всякой связи.

Счастливой дороги? Сомюр! Сомюр, который так их разочаровал, когда они впервые увидели его стены и крыши, теперь вдохновлял на новые свершения. Они обрели и воссоздали Сомюр в себе самих.

И именно в этот момент Шарль-Арман вспомнил о Марии.

А Монсиньяк, в длинной ночной рубашке, сложив руки, как обычно, читал вечернюю молитву.

В этот день президент Совета заявил: «Францию может спасти только чудо…»

И Монсиньяк, который носился и хохотал вместе со всеми, молил Бога: «Господи, сделай так, чтобы чудо произошло! Господи, спаси Францию!»

На другое утро газеты объявили, что французская армия отбила Аррас, и Монсиньяк решил, что это его молитва была услышана.

Глава 4

После первого июня через город потянулись беженцы. Как только проехали последние машины из Бельгии, появились жители с севера Франции. Поначалу это были единичные автомобили, у владельцев которых, наверное, была родня на юге, и поэтому они ехали в конкретное место. Автомобилисты останавливались у бензоколонок и, давая отдых усталым ногам, разворачивали карты, закуривали сигареты и быстро уезжали. Шум моторов отъезжающих машин еще долго слышался в пригородах и на берегу Борнана.

Потом долгое время тянулись караваны из десяти — двадцати автомобилей, пассажиры которых не были знакомы друг с другом.

— Черная машина впереди, — говорили женщины. — Держитесь за ней. Похоже, там знают, куда ехать.

Но в черной машине знали не больше, чем остальные.

А потом были уже не караваны, а сплошной поток серых от пыли людей, и в нем сплелись все людские беды. Люди шли днем и ночью, иногда налегке, а иногда нагруженные такими огромными тюками, что непонятно было, как они протиснутся между домами.

На улицах царили сутолока и шум, пахло бензином, кричали дети, живые ехали в похоронных фургонах, набившись туда как сельди в бочке. Больно было смотреть на мальчиков, в одночасье ставших старшими в семье: преисполненные гордости, они еще находили в себе силы улыбаться женщинам. Но те просто не замечали их улыбок. И в гуще этого охваченного паникой потока, способного, казалось, раздвинуть городские стены, лишь бы укрыться от врага, появились крестьяне, ведущие под уздцы упряжки булонских лошадок, лошадей с пивоварен или свекольных полей.

Крестьяне, скитавшиеся вторую неделю, тем не менее выглядели куда достойнее, чем горожане, сникшие уже через день после бегства.

Школа, расположенная в центре города, принимала мало участия в том, что происходило на улицах. Она замкнулась в себе. Иногда курсанты, стоя на тротуаре, смотрели на все это, качая головами, говорили: «Вот ужас!» — и уходили к себе. Но то, что они видели, не уменьшало их военного запала.

Да и названия, которые читали в сводках — Эсн, Уаза, Суассон, Шемен де Дам, — все были оттуда, из Первой мировой, которую все-таки выиграли.

Приказов ждали с нетерпением. Вдоль Луары были выставлены сторожевые посты, где попеременно дежурили бригады. Хотя на таком расстоянии от противника эти меры предосторожности, вероятно, были излишними.

Отправляясь на один из таких постов, сержант Ленуар оступился и повредил себе ногу. Его сразу перевезли в госпиталь. Лишившись младшего офицера, бригада не особенно горевала. Ленуар не вызывал ни у кого ни любви, ни ненависти. Прошло два дня, и о нем просто-напросто забыли. А затем в понедельник, десятого июня, сразу за новостями из Суассона, Урка и Уаза пришло сообщение из Фожлез-О. Название этого маленького кантона на краю Нормандии заставило содрогнуться всю Францию, ибо означало вторжение, нарушение границ.

Все, жившие по берегам Сены, пришли в движение и пополнили бесконечную вереницу беженцев.

До среды все жили в тревоге.

А в среду после обеда, во время занятий на автомобилях-амфибиях, курсантов попросили быстро разойтись по комнатам. Сен-Тьерри уже поджидал своих.

— Друзья, — сказал он, — сегодня утром немцы вошли в Париж. Они форсировали Сену в нескольких местах, и Нормандия пала.

Он посмотрел курсантам прямо в глаза, пристально, всем по очереди, словно хотел заглянуть им в душу. А мыслями он был далеко: в родном доме, в зеленом Перше. И Шарль-Арман тоже вспомнил замок Ламбрей.

— Шансов остановить их возле Луары мало, — продолжал Сен-Тьерри. — Школа вступает в бой. Теперь мы — моторизованный взвод.

Он говорил неторопливо, короткими и чеканными фразами. Был ли он взбешен новостями о поражениях? Почувствовал ли он облегчение? Ведь после десятого мая он так мучился из-за того, что оказался вдали от фронта.

Он с нажимом произнес слово «Луара», растянув его и сильно грассируя. Оно прозвучало несколько раз подряд: сектор Луары, оборона Луары… битва за Луару…

На офицера смотрели глаза тридцати мальчишек. Этот высокий худой человек, стоявший у двери, обладал какой-то удивительной силой воздействия. Даже самые слабые больше не ощущали страха и тревоги за свою жизнь.

Они воспринимали Сен-Тьерри как существо высшего порядка, и даже помещение показалось им гораздо просторнее и обрело нереальные размеры, которые навсегда отпечатаются у них в памяти. Инструктор не стал говорить ни о Франции, ни о чести Школы, ни даже о кавалерийском духе, поскольку считал, что затрагивать эти вопросы будет просто некорректно. Он относился к курсантам как к равным. Закончил он свою речь так:

— У нас есть час на подготовку. Пожалуйста, побрейтесь.

Выйдя в коридор, Сен-Тьерри на мгновение почувствовал бесконечную усталость. Он даже не представлял себе, сколько было затрачено нервной энергии, сколько он отдал и сколько взял. Никто даже и не подозревал о том, что он чувствовал себя крайне неловко, так как и по возрасту, и по воспитанию был гораздо ближе к своим курсантам, чем они думали.

— Потрясающая личность! — говорили курсанты.

Все глаза заблестели как-то по-другому, в головах зародилась новая мысль. Нет, даже не мысль, ведь они ничего не анализировали. Их наэлектризовало слово, точнее, цепочка тесно связанных, произнесенных на одном дыхании слов: «Битва-за-Луару!» И слово это донеслось сквозь три этажа — от вестибюля почета, от Орнано и Галифе.

Раз двадцать оно варьировалось в разных фразах, которые и составляли-то лишь для того, чтобы его произнести. Оно перелетало из уст в уста, и все невольно произносили его с интонацией Сен-Тьерри…

…и к этой битве готовились, как к состязанию.

В комнате царила предотъездная лихорадка, слышался стук наспех собираемых сундучков. Среди всей этой неразберихи один только Сирил спокойно закурил трубку, подошел к стойке с оружием, взял свою винтовку и начал методично ее чистить.

И когда через час лейтенант обнаружил своих курсантов, построенных во дворе с оружием наперевес, он улыбнулся, что с ним случалось довольно редко.

— У меня такое впечатление, что я командую бригадой офицеров.

Бригада в последний раз прошла мимо памятника погибшим кавалеристам, приняв традиционное «равнение налево», которое вскоре обрело трагическое значение.

* * *

Уже маршируя вместе с бригадой, Шарль-Арман вдруг обнаружил, что в суете забыл надеть шпоры. Над рядами разнесся его горестный вопль, но вернуться в комнату было уже нельзя. Шпоры так и остались там, среди разбросанных вещей. Шарль-Арман усмотрел в этом дурное предзнаменование.

Плац был переполнен возбужденными людьми: туда высыпала вся Школа. Бронемашины маневрировали с огромным трудом. Бригады садились в грузовики. Из конюшен медленно выводили под уздцы лошадей. Они были предназначены для конкура и для предстоящего сражения не годились, а потому командование эвакуировало их на юг. Грустно было смотреть, как они шли парами, опустив головы, и их холеные, блестящие шеи вздрагивали от холода. И на фоне скопления ревущих машин они выглядели странно и дико. Казалось, время уже заранее занесло их в список побежденных.

Бригада, к которой были приписаны Большой Монсиньяк и Лопа де Ла Бом, чеканя шаг, пробиралась сквозь толпу. Она должна была занять позицию на мосту через Луару.

— Ну что, всадники, — крикнул Юрто. — Сегодня пешком?

Лопа де Ла Бом обернулся и ответил:

— Да, старина, пешком, зато впереди!

— Нет уж, это мы — летучий отряд, мы настоящие кавалеристы, — заявил Ламбрей. Он сам толком ничего не знал, но ему ужасно хотелось покрасоваться.

Бригада Сен-Тьерри получила трудное задание — отыскать асфальтовую площадку и выстроить там свои мотоциклы с колясками. Пулеметы погрузили на машины, запустили двигатели, и сразу ничего не стало слышно.

— Куда едем? — спрашивали курсанты.

Сен-Тьерри, судя по всему, дожидался приказа. В толпе появился Флатте, инструктор по боевому снаряжению, с моноклем, в каске с плетеным ремешком. Он сопровождал капитана Декреста. Капитан тоже был в полевой форме, в портупее, с пистолетом и в каске, полностью скрывавшей седую шевелюру, а потому сильно менявшей его внешность. Он пробрался между группами курсантов и что-то сказал Сен-Тьерри.

— Ну, по коням! — крикнул тот по старой привычке, обернувшись к курсантам. — Направление — замок Шеневе. Занимаем там временную позицию.

Ребята переглянулись с радостным удивлением. Шеневе! Полевые маневры…

— Ну, пусть немцы только сунутся! — с энтузиазмом воскликнул Бебе.

— Уж мы их встретим как следует, мы-то это местечко знаем, — откликнулся Коллеве.

Даже Бруар засмеялся, ибо все были уверены: чтобы выиграть сражение, достаточно хорошо знать мелкие тропинки и расставить там засаду. Знание поля боя, как написано в учебнике.

— Готовы? — скомандовал Сен-Тьерри.

— Готовы! — ответили экипажи, подняв руки.

— Удачи вам, дети мои! — крикнул капитан Декрест.

Парни опустили под кожаные околыши касок большие мотоциклетные очки, и бригада двинулась, как на учения. Только на этот раз лейтенант был впереди. Бобби ехал в последнем мотоцикле, с собакой на коленях.

На закате они въехали в парк Шеневе, свернули на песчаную дорогу и медленно покатили вдоль здания.

Когда заглушили последний мотор и ветер перестал свистеть в ушах, курсанты с удивлением обнаружили, как спокойно кругом. Они еще не отошли от долгой езды, и их поразила звенящая тишина. В воздухе пахло скошенным сеном. Сквозь ветви тополей пробивались золотые лучи заходящего солнца. К большому белому замку, чуть позолоченному солнцем, поднималась лужайка с чуть пожелтевшей высокой травой. В парке было пусто, только из окна на втором этаже доносились женские голоса.

— Ламбрей, велите поставить мотоциклы под навес, — скомандовал Сен-Тьерри, махнув в сторону хозяйственных построек, и направился к подъезду.

На верхней площадке лестницы в четыре марша появилась женщина лет пятидесяти, высокая, худая, с убранными назад светлыми волосами.

— Что вам угодно, лейтенант? — спросила она.

Слегка поклонившись, Сен-Тьерри представился. Он, конечно, предпочел бы иметь дело с мужчиной.

— Сожалею, мадам, но мой взвод получил приказ занять здесь позицию.

— А-а! Прекрасно, — сказала она, и в ее глазах промелькнула тревога. — А что, лейтенант, вы полагаете… здесь будут сражения?

— Полагаю, мадам. Это вопрос нескольких дней.

— Боже мой! Думаете, они дойдут сюда? А где они теперь? У вас есть какие-нибудь новости? Я знаю, они вошли в Париж. Вы говорите, Дрё? Господи! Бедная наша страна. И вы считаете, что смогут…

— Не стоит отчаиваться, мадам. Я твердо уверен, что мы остановим их у Луары.

— Да, вы правы, надо надеяться. Какое несчастье. Кто бы мог подумать! Бедная наша страна! — повторяла она, прижимая руку ко лбу, а потом, подняв голову, продолжила: — Вы, как я вижу, кавалерист?

— Да, мадам, и со мной бригада курсантов Сомюра.

— А, да… у меня сын тоже в кавалерии. Лейтенант де Буа-Шасе. Вы с ним не знакомы? Шестой драгунский. Они стояли в Люксембурге. Не знаете, где они теперь? Прошу прощения, что заставила вас ждать на улице. Совсем голову потеряла. Входите, лейтенант. Будьте как дома! Как будто приехал мой сын. И эти юноши тоже у себя дома. Нас, правда, многовато, но как-нибудь разместимся. Если вам что-то нужно, только скажите.

Она повернулась к двери, продолжая на ходу:

— Так. Сен-Тьерри. Сен-Тьерри — это прекрасно. Вы из Нормандии? А не состоите ли вы в родстве с семьей Варнасе?

Сняв каску, лейтенант шел за ней следом.

Через несколько минут Ламбрей тоже поднялся на крыльцо. Он еще раз с досадой оглядел свои каблуки без шпор и вошел в вестибюль, выложенный большими черными и белыми плитами. На звук его шагов выглянула девушка в светлом платье.

— Шарль-Арман! Ну это уж слишком! — вскричала она.

— Тереза!

Девушка была высокая, тонкая, с гордо поднятой головой. Она протянула руки решительным жестом женщины, уверенной в своей неотразимости, и улыбнулась, продемонстрировав ряд красивых зубов. Шарль-Арман взял ее руки в свои, поцеловал сначала одну, потом другую и прошептал:

— Какой приятный сюрприз.

— Так вы вместе с этим офицером? — спросила она, глядя на склоненную перед ней голову. — Вот забавно. Забавно. Да это я так, к слову.

И улыбка сбежала с ее лица.

— А вы? — спросил Шарль-Арман.

— А мы уже восемь дней, как приехали сюда. Мама, сестра, все семейство. На пяти машинах.

— А у кого вы здесь остановились? Кому принадлежит Шеневе?

— Дедушке.

— Адмиралу? Я не знал. Вы всегда мне говорили: «Он живет в Анжу». Значит, я смогу с ним познакомиться? Вы столько о нем рассказывали.

— С тех пор как мы приехали, он все сердится. Вон он, смотрите.

Она указала на открытую дверь, сквозь которую был виден парк. По аллее слуга катил кресло на колесиках, а в нем сидел старик с белой бородкой, закутанный в меховой плед.

— Вот удача, что вы приехали! — продолжала Тереза. — Появится хоть капелька веселья. А то здесь скука смертная.

Она машинально повертела обручальное кольцо на тонком пальце, перехватила взгляд Шарля-Армана и улыбнулась:

— Мой мезальянс, как говорит адмирал.

Ламбрей рассмеялся и по ассоциации спросил:

— А Робер? Где Робер?

— О, не беспокойтесь, он умеет устроиться.

— Я очень люблю Робера, — произнес Шарль-Арман извиняющимся тоном.

— Так я и знала, — фыркнула Тереза.

Она с минуту помолчала, разглядывая плиты пола. Он снова взял ее за руки:

— Я действительно рад вас видеть, Тереза.

Ее глаза оказались совсем близко: глаза редкого фиалкового цвета с нежной, смуглой кожей вокруг. И Шарля-Армана охватило странное чувство, словно он вновь обрел женщину, которую любил. Она, приподняв брови, поглядела на него и мягко отстранилась.

Тут вошел Бернуэн и раскланялся с Терезой.

— Прошу прощения, Ламбрей, тебя спрашивает лейтенант.

— Сейчас иду. Где он?

— Там, направо, в кабинете.

— Я вас оставлю, — сказала Тереза, — до скорого свидания.

Тереза Англад быстро взбежала по каменной лестнице. Он успел разглядеть волевой подбородок, а когда она поднялась на площадку, проследил глазами за мелькающими между балясин ногами.

«Она всегда мне чуть-чуть нравилась», — подумал он.

Бернуэн вышел. Шарль-Арман простоял еще какое-то время в задумчивости, желая скорее удержать впечатление, чем избавиться от него, и прислушиваясь, как затихают в коридоре шаги Терезы. Неожиданно до него донеслись возбужденные женские голоса, а затем — настойчивый мальчишеский.

— …реза! У них правда есть пулеметы?

— …титулованные знакомые Робера.

И Шарль-Арман понял, что речь идет о нем. А Тереза кому-то мягко выговаривала:

— Мишель, малыш, и вы все, дети, пожалуйста, не трогайте бильярд, а то адмирал вам задаст!

* * *

Мадам де Буа-Шасе прониклась симпатией к лейтенанту де Сен-Тьерри.

— Может быть, нам уехать, лейтенант? — спрашивала она. — Вы думаете, здесь опасно? Я не могу оставить здесь девочек и свекра. Что же делать? Что бы вы посоветовали в такой ситуации вашей матери?

Проходило часа два, и она снова спрашивала:

— Лейтенант, вы получили какие-нибудь указания? Ведь вы меня предупредите? Я на вас полагаюсь.

— Обещаю, мадам, — отвечал Сен-Тьерри.

Мадам де Буа-Шасе распорядилась освободить для курсантов правое крыло замка и лично заботилась об их пропитании, предоставив в их распоряжение кухню, прислугу и погреб. Лейтенанта она пригласила к своему столу, сетуя на то, что, к сожалению, не может пригласить сразу всех.

На следующее утро лейтенант занялся организацией обороны подступов к замку. Его система в корне отличалась от той, что применил на учениях Бобби. Но курсанты находили изменения бесполезными, полагая, что неприятель не сумеет перейти Луару и повернет обратно на север.

— Ну, великий стратег, что думаете? — спросил Сен-Тьерри у Бруара.

Тот перевел взгляд с ручья у коровника на перекресток, с придорожного распятия — на изгородь фермы. Впереди простиралась равнина с тополиными рощами, с зелеными или золотистыми полями и деревнями.

— Ну давайте же, не стесняйтесь! — подбадривал лейтенант.

Бруар еще раз оглядел укрепления вдоль стен парка.

— Мне кажется, это все немного… расплывчато, господин лейтенант… в смысле диспозиции, — промямлил он.

— Немного? Вы слишком скромны. За такой ответ вас провалили бы на экзамене! Попробовал бы кто-нибудь из вас представить мне такую модель.

— Я не понимаю, господин лейтенант, — сказал Бруар, — теоретически мы находимся в той же ситуации…

— Прекрасно, — отозвался Сен-Тьерри. — Кто-нибудь помнит идею маневра, которую я вам диктовал?

— После — поражения — к северу — от — Луары… — хором проскандировали курсанты навязший в зубах текст.

И осеклись, пораженные драматизмом ситуации. Ведь те самые «наши», отступавшие в южном направлении, были французской армией, а за их плечами лежали оккупированные Париж, Дрё, Шартр.

— Ну и? Сколько раз я просил вас реально смотреть на вещи! — очень тихо произнес лейтенант. — Дальше!

Бруар де Шампемон, единственный, кто всегда «реально смотрел на вещи», продолжал:

— Кавалерийская дивизия удерживает позицию на реке от Женне до Монсоро.

— Кавалерийская дивизия — это восемнадцать тысяч человек, — перебил его лейтенант. — А у нас в общей сложности, считая всех: автотранспортные бригады, вольный отряд кавалерии, который мы ожидаем, часть девятнадцатого драгунского полка, два противотанковых эскадрона, — наберется едва две тысячи. А фронт остается прежним. Отсюда и расплывчатость позиции.

Лейтенант Сен-Тьерри попытался поставить курсантов перед фактами. Две тысячи человек на сорок километров обороны, то есть две трети личного состава на берегу, вольный отряд в резерве и моторизованные бригады поддержки. А полоса обороны огромна.

Сен-Тьерри заметил, как задумались и сосредоточились его ученики, и пожалел, что зашел слишком далеко, отняв у них прекрасную беспечность юности с ее очаровательным фанфаронством.

— Но вы не относитесь к обычным кавалеристам. Хоть я вас частенько и ругал, вы, безусловно, заслуживаете большего доверия, — закончил лейтенант, прекрасно понимая, как много значат для них его слова.

И они снова принялись весело перегораживать дороги и рыть траншеи. Все жили иллюзиями. Поначалу армия сосредоточилась за рекой, потом с юга подошли свежие подразделения. На позиции частенько наведывался в своем кресле на колесиках адмирал. Вцепившись в подлокотники кресла подагрическими пальцами, он часами смотрел, как у ограды его парка возводят укрепления. Адмирал не произносил ни слова, и не потому, что у него отнялся язык, а просто из упрямства и неприязни к родне. Время от времени на позиции раздавался его глухой кашель.

Когда адмирал удалялся, прибегал его внук, мальчик лет двенадцати. Он залезал в траншеи, без умолку задавал вопросы, толкал колеса тачек, на которых возили строительные материалы для баррикад.

— Господин лейтенант, могу я вам чем-нибудь помочь? — поминутно спрашивал он.

— Конечно, Мишель. Принесите, пожалуйста, мой бинокль.

И мальчишка бежал вприпрыжку, а бинокль ударял его по голым коленкам. По вечерам он молил Бога даровать ему героическую роль в битве. Никогда еще у него не было таких чудесных каникул.

Для курсантов тоже, пожалуй, настали хорошие денечки, лучшие с момента приезда в Сомюр. Они получили временную передышку. Лейтенант больше не соблюдал дистанцию при общении и вел себя с ними на равных. Дисциплина перешла из категории принудительной в категорию декоративную. Никто больше не отдавал честь и не щелкал каблуками. Молодежь радовало и немного удивляло то, как быстро кончилось время пребывания в Школе. И все же курсантам была отведена определенная роль в том, что происходило, и они отнеслись к ней со всей серьезностью. Даже пустяковые приказы они передавали друг другу с важным видом, а потом, не в силах долго оставаться под маской серьезности, весело смеялись и шутили: молодость и очарование места брали верх над желанием придать себе значительности. Они вели себя сдержанно, вежливо и заботились о военной амуниции, как и подобает бывалым солдатам, почти победителям. И конечно, их воодушевляло присутствие в замке молодых дам.

Такая благостная, замечательная жизнь длилась не более трех суток, но всем казалось, что прошли недели. Курсанты словно оказались вне времени, и ничто не говорило о том, что скоро все кончится. В один прекрасный день они вступят в бой, перейдут Луару и закрепятся на севере, в каком-нибудь другом замке. Кавалерийская война.

В понедельник, едва прозвонил колокольчик к обеду, в столовую вошла мадам де Буа-Шасе. Ее уже ждали.

— Лейтенант, — сказала она. — Хотите пойти послушать? Радио.

Сен-Тьерри ушел с ней, и все время, пока они отсутствовали, адмирал сверлил дверь злобными глазами, выдирая из пледа кусочки меха. Молодежь перешептывалась.

Когда Сен-Тьерри вернулся в столовую, все поняли: случилось что-то очень серьезное.

— Все кончено, — сказал он, словно только что вышел из комнаты умирающего.

За ним вошла мадам де Буа-Шасе, глаза ее покраснели. Подойдя к свекру, она что-то шепнула ему на ухо.

Все ожидали привычного ворчания. Адмирал широко раскрыл рот. Большая часть присутствующих никогда не слышала его голоса. Все даже привстали.

— Вы ни на что не годитесь! — крикнул старик.

Он скинул с колен плед, лицо его побагровело, брови поползли наверх, на середину лба.

— Да! И вы тоже! — рявкнул он, глядя на Сен-Тьерри.

При виде этой комичной сцены лейтенант с трудом сдержался.

— Бруар, командуйте сбор, — сказал он и в смятении вышел из комнаты.

Курсанты собрались на лужайке перед замком.

— Наверху запросили перемирия, — объявил Сен-Тьерри.

— Не может быть! — выкрикнул Мальвинье, не отдавая себе отчета, что перебил старшего по званию.

— Я хотел вас предупредить. Вот так. Это объявлено официально. Сам маршал. Бои прекращены.

На несколько секунд все словно онемели. Кто смотрел на лейтенанта, кто тупо уставился в траву. Кровь бросилась в лицо Юрто:

— Но, господин лейтенант, это невозможно!

Сен-Тьерри пожал плечами, покачал головой, издал какой-то хриплый звук и яростно стеганул хлыстом по сапогу.

— Надо подождать, — сказал Бруар.

— И сделаться немцами, — отозвался Валетт.

— Франция… сдалась… это неправда, — прошептал Сирил.

Гийаде пересчитывал пальцы на руках, пересчитал и начал считать заново.

— Так что же, не будет ни одного сражения? — вскричал Фонтен, делая ударение на каждом слоге. — У нас же есть оружие, черт возьми! Пусть дадут бой!

Он выразил то, что думали остальные. И все же многие ощутили неловкость, когда его зычный, глуховатый голос разнесся над их головами.

В голосе Фонтена чувствовалось некоторое облегчение, и Сирил, который чутьем настоящего мужчины это уловил, бросил на него презрительный взгляд.

— Что же делать, господин лейтенант? — спросил кто-то из курсантов.

— Ждать приказа, — ответил Сен-Тьерри и добавил: — Монсиньяк, будьте так добры, прекратите.

Монсиньяк скреб свои худые, заросшие щетиной щеки, по очереди приподнимая их согнутыми пальцами к глазам.

— Да, понимаю, господин лейтенант. Это неприятно. Но ничего не могу с собой поделать.

Курсанты окружили лейтенанта. Все чего-то от него ждали. Наверное, доброго слова. Но у Сен-Тьерри, который всегда находил нужные слова, на этот раз их не было.

* * *

Наутро восемнадцатого июня последовала беспрецедентная в военной истории отмена приказа. Правительство, накануне объявившее о своем намерении капитулировать, не получило от неприятеля извещения, что капитуляция принята, а потому заявило в коммюнике: «Сопротивление продолжается».

Но было уже слишком поздно. Воля оказалась сломлена, ложь бесполезна. Войска отступали, но не слишком быстро, чтобы большая их часть сдалась в плен просто так, без боя, только от одной усталости. Дивизионы походили на гигантскую плазму, перетекавшую из одной дороги в другую. Войне суждено было продлиться еще семь суток, и эти семь суток истекали. А ведь готовились к сорокадневной битве. И кончилось все ничем.

Солдаты танковых частей, атаковавших неприятеля в долине Роны; разведгруппы, державшие тридцатикилометровый фронт численностью в восемьсот бойцов; артиллеристы, которые стреляли по немецким танкам, не имея прицела; летчики, взлетавшие на скрипучих самолетах; бронетанковые эскадроны, стартовавшие на недоукомплектованных машинах, без башен и пушек; крепостные гарнизоны, отказывавшиеся сдаваться на линии Мажино до самого перемирия, — все они были знакомы с тем, что в известных случаях называется честью.

Что же до остальных, то в чем их упрекнуть? Беспорядочное бегство — это эпидемия, болезнь, поражающая воображение и передающаяся при контакте. Солдаты заражались ею от толп штатских, с которыми постоянно смешивались. Войско шло за войском. Новости о катастрофических событиях распространялись быстрее, чем наступали сами события, и опережали их почти всегда суток на двое.

Со всех сторон слышалось: «Во всем виноваты…» или «Во всем виноват…» Виноваты были все и кто-нибудь конкретно. Поговаривали даже, что в каком-то городе вспыхнула холера.

Когда в Шеневе узнали, что бои продолжаются, возле радиоприемника раздался вопль такого восторга, что мадам де Буа-Шасе невольно сравнила курсантов с детьми у рождественской елки.

Война была проиграна, и поражение признано. Курсанты знали, что это вопрос нескольких дней. Но, в силу свойственной им непоколебимой доверчивости юности, они не могли признать поражения, тем более что сами в боях не участвовали. И им было все равно, сколько их — две тысячи, пятьсот или тридцать человек. В Школе они жили достаточно замкнуто и не подверглись всеобщей эпидемии. И хотя все кругом говорили о том, что судьба Франции решена, что сделать ничего нельзя, они до конца верили в «чудо Луары». В это чудо целую неделю верили те, кто находился на северном берегу, и ни на грош не верили те, кто в нижнем течении реки пытался прибрать к рукам власть.

В тот вечер никто не хотел идти спать. Молодежь собралась в большой гостиной замка. Менье подошел к роялю и машинально, продолжая разговаривать с Бруаром, начал одной рукой наигрывать мелодию какого-то старинного вальса. За спиной Бруара маленький толстенький Бебе, округлив руки, словно держал в объятиях прекрасную даму, сделал несколько па. Все дружно рассмеялись.

— Еще! Еще! — закричали девушки.

Менье, не поняв, что происходит, обернулся и с улыбкой, не прерывая беседы, уселся за фортепиано. Бебе продолжал кружиться и вдруг как бы между делом поднял со стула высокую блондинку по имени Жаннин, которая хохотала до слез.

— У меня же есть патефон! — воскликнула кузина Варнасе.

Принесли патефон, скатали расстеленный на полу большой ковер, отодвинули к стене стулья и проделали все так быстро и естественно, что потом никто не смог объяснить, с чего это вдруг все пустились в пляс.

Вальс, который играл Менье, нашелся среди пластинок, и его ставили раз десять. Это был один из тех вальсов, что будоражат воспоминания, и потом все, кто пережил тот вечер, не могли слушать его, не представив себя в вихре военных мундиров, кружащихся в свете золоченых люстр. На мундирах сверкали пряжки портупей, и девушки надолго сохранили в памяти этот металлический блеск. А вот лица как-то стерлись, осталось всего два-три, а остальные размылись, унесенные вихрем вальса. Элиан де Варнасе спрашивала себя: «Как же выглядел тот маленький, но симпатичный парень, племянник министра?» Ей запомнились шаровары Сирила, танец Бебе и шпоры, пятьдесят сверкающих шпор, отражающихся в вощеном паркете.

Все это напоминало довоенные балы в Сомюре. Теперь о них вспоминали как о волшебном сне. Если зажмуриться, то можно попасть в такой сон. Но сейчас об этом никто не думал.

— Уф! Благодарю, — выдохнула Жаннин, падая на стул, и со смехом добавила: — У меня так забавно все кружится перед глазами.

На груди ее блестели капельки пота.

Дам было намного меньше, чем кавалеров, и потому они не имели ни секунды отдыха. Но как же они были счастливы!

На миг в дверном проеме показалась мадам де Буа-Шасе.

— Веселитесь, дети! — сказала она.

Вообще-то говорить ей сейчас не хотелось, но она вдруг, сама того не ожидая, обратилась к Сен-Тьерри:

— Лейтенант де Буа-Шасе… из Шестого драгунского… Вы не знаете, где сейчас Шестой драгунский?

Как это у нее вырвалось? Она и сама не поняла.

«Живем в каком-то кошмаре… Кому из этих мальчиков суждено умереть? О Господи, хоть бы это кончилось! Все равно никакого толку. Они такие славные». И невольно стала перебирать их всех. Она вдруг увидела на Монсиньяке печать смерти, потому что он не танцевал, как остальные, а только менял пластинки. Но она предпочла бы, чтобы погиб кто-нибудь другой — Гийаде, например. Ей стало страшно.

«Какие страсти лезут в голову! Ведь это ужасно: так думать».

И она ушла наверх, словно боясь накликать несчастье на тех, на кого смотрела. А ей вдогонку неслись музыка и смех.

Ламбрей, Тереза и Бобби расположились в маленькой гостиной, примыкающей к залу. После каждой фразы повисала длинная пауза. Бобби время от времени отпускал какую-нибудь шуточку, но никто из троих не вдумывался в смысл его слов. От зала их отделяла высокая резная дубовая дверь. Шум голосов то и дело заглушал звук патефона, и тогда легко можно было узнать гулкий бас Фонтена.

— Вы решительно не танцуете? — спросил Шарль-Арман.

— Слишком жарко, — ответила Тереза, с томным видом склонив голову.

— Да, действительно жара, — отозвался Шарль-Арман, откинувшись на спинку кресла и разведя руками.

Полулежа на диванчике времен Директории, Тереза улыбалась неизвестно чему, обнажая ряд белых зубов. Щека Бобби казалась чуть вздернутой из-за иронической складочки на подбородке.

Шарль-Арман поднялся и отдернул тяжелую штору.

— А вы не боитесь налета? — спросила Тереза, указав на зажженную люстру.

— Посмотрите лучше, какой красивый вечер, — пожал плечами Шарль-Арман.

Он услышал стук каблучков по полу — она подошла к окну.

Вечер действительно был великолепен. В небе висели огромные звезды, в долине лежал молочный туман, сквозь который то там, то тут просвечивали темные силуэты тополей. В глубине парка, как раз над высокой пихтой, звезды сложились в какой-то замысловатый рисунок.

Шарль-Арман взял Терезу за руку чуть выше запястья. Она стояла совсем близко, касаясь его плечом, локтем и бедром, и он уже не смотрел на небо, а, скосив глаза, разглядывал ее профиль, высокий лоб, нежное веко, тонкую линию носа. Аромат вечернего воздуха смешивался с легким запахом духов, исходящим от ее виска. Если бы за спиной не было Бобби, Шарль-Арман наклонился бы к Терезе и коснулся бы губами ее шеи. Ему хотелось сказать: «Давайте улизнем от него в парк!» Он начал подбирать слова, крутить фразу и так и сяк, боясь, что приятель его услышит. Но момент был упущен.

Тереза отодвинулась от него и снова уселась на диван. Ей показалось, что оба кавалера разглядывают ее ноги, и она быстро натянула на колени короткое платье.

Шарль-Арман упал в глубокое кожаное кресло, которое никак не вязалось со старинной обстановкой комнаты.

— Это кресло адмирала, — сказала Тереза.

Шарль-Арман чиркнул спичкой, и огонек высветил перстень на пальце и насмешливую улыбку, появившуюся на его лице. Он откинулся на кожаную спинку кресла и вдруг ощутил необыкновенный прилив счастья оттого, что он здесь, что вдыхает свежий ночной воздух и следит, как поднимается к люстре сигаретный дымок.

Его захватило странное ощущение свободы. Не было ни вчера, ни завтра. Война сожгла все мосты. Все связи с прошлым разорваны, будущее в тумане. Ни воспоминаний, ни надежд. И внутри он чувствовал такую же пустоту. То место в его душе, что занимала жажда удачи и приключений, оказалось свободным.

Рядом продолжали танцевать. В окно влетело какое-то насекомое и закружилось возле люстры.

— Ночная бабочка, — бросил Бобби.

Это будничное замечание было вполне в его стиле. Зато глаза утратили свойственное ему безразличие, и взгляд был живым и цепким. Заметив это, Шарль-Арман ощутил смутное беспокойство. Тогда он поймал устремленный на него взгляд Терезы.

И Шарль-Арман почувствовал, как пустота внутри вдруг вспыхнула красным светом.

Бабочка упорно продолжала бороться с люстрой. У Шарля-Армана зашумело в ушах, но бабочка здесь была ни при чем.

Кого из двоих мужчин предпочтет Тереза?

Ей уже давно льстило внимание Шарля-Армана. А сегодня… Сегодня она ощущала себя странно обновленной, и ничто, кроме биения сердца, было уже не важно.

Она попросила Бобби пойти поискать кузину Варнасе и, когда он вышел, сказала Ламбрею:

— Для начала сидите спокойно, чтобы мы могли поговорить.

Шарль-Арман посмотрел на нее. Он упрекал себя за то, что упустил момент, когда они стояли у окна. Он ведь тоже искал, куда бы отправить Бобби. Теперь по еле уловимому движению ресниц и губ Терезы он понял, что этот труд она берет на себя. Между тем он был уверен в ее чувствах почти так же, как в своих. Он знал, что когда прижмет ее к себе и прикроет глаза, то увидит сквозь ресницы кушетки времен Директории: они всегда возникали у него перед глазами, когда по коже пробегала дрожь вожделения. И эта мысль невольно вызвала у Шарля-Армана улыбку…

Ему вдруг показалось, что его позвали. Он вздрогнул и обернулся. В дверях стоял Бебе.

— Ламбрей! — уже в который раз повторял он. — Тебя требует лейтенант!

— Ладно, сейчас иду. Извините, Тереза, — сказал Шарль-Арман, склонившись в поклоне, чтобы шепнуть: — Я вернусь…

* * *

Проходя по залу, Шарль-Арман услышал крики:

— Эй, Ламбрей! Ты что, пренебрегаешь нашей компанией?

Он прошел через вестибюль и вошел в комнату, служившую бригаде офисом. Там сидели Сен-Тьерри и Лервье-Марэ.

— Дорогой друг, я в отчаянии, — заявил Сен-Тьерри. — Полковник назначил вас обоих связными. Он звонил мне. Моя бригада обезглавлена. Вас переводят в штаб Школы. Мои поздравления, Ламбрей. Но я очень на вас рассчитывал, и мне жаль вас терять.

— Мне тоже, господин лейтенант, очень жаль с вами расставаться. А… когда мы должны ехать? — спросил Шарль-Арман.

— Прямо сейчас. Времени осталось только на сборы. И я должен дать каждому из вас хорошего проводника.

Он украдкой взглянул на Лервье и подумал: «А этому надо кого-нибудь покрепче».

— Вот что, Лервье, — сказал он, — вы пойдете со Стефаником. А вы, Ламбрей? С кем хотите пойти?

— С Дерошем, если можно.

— Ну нет, старина! Не уводите самых лучших. Почему тогда не Бруара, если уж у меня никого не остается? Нет, возьмите… ну, хоть Гийаде. Он же из вашей комнаты. И все четверо из лучшей моей комнаты! — вздохнул он.

На миг наступила тишина.

— Ладно… надеюсь, мы останемся… друзьями, — снова начал лейтенант и похлопал себя по рукаву, как бы обещая новые нашивки, словно война и не кончалась. — В любом случае на днях увидимся. Вы расстались с бригадой не насовсем. Теперь вы будете доставлять мне приказы.

Он сказал так потому, что на самом деле ни Ламбрей, ни Лервье больше к бригаде не принадлежали. И все трое прекрасно это понимали.

— Удачи, Ламбрей! — прибавил он, вставая.

— Удачи и вам, господин лейтенант, — ответил Шарль-Арман, щелкнув каблуками, которые из-за отсутствия шпор глухо стукнули.

Лервье-Марэ тоже встал навытяжку.

— И вам удачи, Лервье-Марэ.

— Счастлив был находиться под вашим командованием, господин лейтенант.

Во взгляде и рукопожатии Жака было столько силы, преданности и искренности, что лейтенант удивился и подумал, не ошибался ли он в своих суждениях об этом парне. И ему стало почти так же жаль расставаться с Лервье-Марэ, как и с Ламбреем.

Сен-Тьерри открыл перед друзьями дверь, и в комнату ворвались звуки музыки.

— Если хотите, последний вальс, — предложил он, улыбаясь. — Только недолго, ладно?

И дверь снова закрылась.

Войдя в зал, Шарль-Арман начисто забыл о существовании Терезы. Ему не терпелось предупредить Бобби, и он предоставил Жаку отвечать на вопросы, которыми их засыпали. Он быстро направился к выходу и, только взявшись за бронзовую ручку двери, вспомнил, как затуманился взгляд Терезы, когда он сказал: «Я вернусь». Ведь Сен-Тьерри дал ему немного времени… И вместо того, чтобы танцевать… Тому, кто уезжает, ни в чем не отказывают, даже если он едет всего за три километра…

Он открыл дверь. Лицо Бобби нависало низко-низко над лицом Терезы, губы их слились. Все продолжалось какую-то долю секунды, поскольку Бобби сразу же вскочил. В углах рта у него таилась лукавая усмешка.

— Сожалею, что помешал. Выше этажом вам было бы гораздо удобнее. Честь имею, я уезжаю связным. Enjoy yourselves[136] — сухо бросил Шарль-Арман и вышел, дрожа от гнева.

Бобби переменился в лице и, забыв о Терезе, бросился вслед за Шарлем-Арманом.

Тереза Англад смотрела, как медленно поворачивается бронзовая дверная ручка. Она уже столько лет живет в Шеневе, но ни разу не замечала, какие здесь на дверях изящные ручки. И какое-то время она ничего, кроме этой ручки, перед собой не видела.

Шарль-Арман быстро пересек зал.

— Лервье, старина, в дорогу! — крикнул он.

Бобби удалось нагнать его только в вестибюле.

— Шарль-Арман, — сказал он, — ну ведь глупо расставаться вот так…

— Ой, мой милый, я тебя умоляю… — перебил Шарль-Арман. — Давай без телячьих нежностей. Очень надеюсь, что ты все же сумеешь соблюсти приличия. Это моя хорошая знакомая… и это я тебе ее представил. Я знаю ее мужа. В конце концов, это просто неприлично… — И поняв, что переборщил, совсем другим тоном добавил: — А я-то всегда считал тебя лентяем.

Бобби расхохотался, но глаза у него при этом были грустные.

В зал вошел Гийаде и спросил:

— Какой мотоцикл брать?

— Тот, что без пулемета, Гном. А мадам де Буа-Шасе там?

Вопрос был адресован лакею, который еще не ушел спать.

— Мадам виконтесса наверху, в это время она уже спит.

— Передайте ей, что я очень сожалею, что не успел с ней проститься.

— Слушай, Шарль-Арман, — сказал Бобби, — раз уж ты уезжаешь, возьми мои шпоры.

Но Шарль-Арман, казалось, его не слышал. Он уже вышел на крыльцо, но Дерош не отставал.

— Прошу тебя, возьми, — настаивал Бобби. — Какой из меня, в сущности, кавалерист? Вот ты — другое дело.

— Нет. Не вижу смысла.

— Возьми, мне будет приятно, если ты их станешь носить.

— В самом деле? — удивился Шарль-Арман.

Он чувствовал, что Бобби говорит вполне искренне, однако не мог принять его предложение. Не позволяла гордость. И все же Шарль-Арман из какого-то глупого суеверия считал, что если он вернет себе шпоры, то все обойдется и ничего страшного не произойдет. Послышался шум мотоциклов, которые уже успели вывести из гаража.

— Ладно. Тогда давай меняться, — сказал Шарль-Арман, сам не зная, что предложить взамен.

— Нет, старина, это подарок. Доставь мне удовольствие.

Бобби нагнулся и отстегнул одну шпору, потом другую.

— Это левая, не перепутай…

Пока они стояли нагнувшись, к лестнице подкатили мотоциклеты.

Бобби и Шарль-Арман выпрямились, посмотрели друг на друга и дружно рассмеялись под рев моторов. Лервье-Марэ уже сидел в коляске мотоцикла.

Шарль-Арман крикнул на ухо Бобби:

— Ты тоже самый настоящий кавалерист!

Они спустились по лестнице.

— До скорого, старина! — воскликнул Бобби.

Друзья шагнули навстречу друг к другу, чтобы обменяться рукопожатием, но тут один повел плечами, другой по-своему понял это движение, и, сами не зная, что на них нашло, они обнялись и расцеловались совсем как родные.

— Пока, монсеньор! — крикнул Шарль-Арман, вскакивая на сиденье.

Бобби смотрел вслед удаляющимся мотоциклам, и его мучила совесть: он не попрощался с Лервье-Марэ.

Когда он вернулся в зал, уже никто не танцевал. Отъезд четверых товарищей вызвал замешательство. Бобби на ходу снова завел патефон.

Но как только в дверях показалась Тереза, Бобби тотчас же подошел к кузине Варнасе и закружил ее по залу.

Танцы продолжались до полуночи, когда вдалеке послышался какой-то приглушенный грохот. Он был дольше, тише и раскатистее, чем гром. Земля задрожала, закачались люстры, звякнули стекла. Все застыли на месте, глядя друг на друга.

Был взорван мост через Луару.

Патефон одиноко крутился, без конца повторяя последний такт какой-то арии, которую никто не слушал.

Вошел улыбающийся лейтенант Сен-Тьерри, подошел к патефону и хлыстом снял иглу с пластинки.

— Господа, — сказал он. — Все на боевые позиции!

Зал быстро опустел.

В вестибюле показалась мадам де Буа-Шасе в домашнем платье. В наспех сколотых на затылке белокурых волосах блестела седина.

— Ну что, лейтенант? — спросила она.

— Думаю, мадам, на этот раз вам надо уезжать.

Мадам де Буа-Шасе позвала девушек и распорядилась паковать багаж и готовить машины.

Тереза Англад осталась стоять у открытого окна, где Шарль-Арман взял ее за руку. Звездная корона над пихтой чуть сдвинулась. Воздух посвежел. Где-то на горизонте была река. Перед мысленным взором Терезы вставало то одно, то другое лицо. Ее жгли путаные воспоминания о двух прикосновениях, и она даже несколько раз провела языком по губам, словно желая убедиться, что это не сон.

Первый отдаленный пушечный выстрел навел ее на мысль, что сегодняшняя ночь, которая началась как праздник, закончилась войной. И эта мысль рождала ощущение нереальности происходящего.

Глава 5

Обстрел, начавшийся сразу после полуночи, к рассвету усилился. Каждый час взрывались мосты. Оставшиеся в городе жители укрылись в больших известняковых пещерах,[137] которыми изобиловал этот край виноделов, и к утру Сомюр сильно изменился. Улицы опустели, и казалось, что рвущиеся снаряды с остервенением нападают на тишину. Но даже за грохотом выстрелов было слышно, что все привычные городские шумы стихли и воздух резонировал теперь совсем по-другому.

Все женское население бежало или попряталось, и Сомюр превратился в город мужчин. Мостовые покрылись битым стеклом и строительным мусором, многие дома на набережной и в центре обрушились, а одна из колоколен больше не поднималась к небу.

Солнце уже почти час как взошло, когда, съехав с крутого обрыва, к земляному валу замка подкатил мотоцикл с коляской. Из коляски выпрыгнул курсант-старшекурсник с кожаным планшетом и биноклем на шее. Это был Шарль-Арман Ламбрей. Посмотрев на часы, он перекинулся несколькими словами с водителем мотоцикла и быстро взбежал по узкой каменной лестнице, которая начиналась от старого рва и шла по стене до дозорной башни. Его товарищ, сидя верхом на мотоцикле, проводил его глазами и видел, как он исчез под стрельчатой аркой донжона.[138]

На отроге возвышалась крепость[139] — одна из самых неприступных в долине Луары. Крепость эта снискала себе печальную славу мрачными страницами своей истории.

Когда Шарль-Арман вошел внутрь, двор еще тонул в тени, но башни уже были наполовину освещены восходящим солнцем. Шарль-Арман пересек старое караульное помещение, огляделся и направился к северо-восточной башне, чтобы занять там наблюдательную позицию.

Несмотря на легкое ранение, которое его гордость получила прошлой ночью, он не без удовольствия слушал пушечные залпы. У молодых людей любовь и война всегда неразрывно связаны: потеряв на одном фронте, они надеются взять реванш на другом.

Поднимаясь по темной холодной лестнице, Шарль-Арман старался ориентироваться по дверям, выходящим в башню, чтобы не заблудиться на обратном пути. Прикасаясь к камню, он ощущал под рукой мокрый белый налет селитры. Звуки канонады, проникавшие сквозь толстые стены, казались отдаленным гулом.

То, что он оказался совершенно один под этими пустынными сводами, могло бы подействовать на него угнетающе, если бы не возбуждение при мысли о необходимости выполнить задание, причем первое в его жизни.

«А выйдет ли из меня наблюдатель?» — подумал он.

Он вдруг понял, что ничего не знает, в голове абсолютно пусто. Совсем как утром перед экзаменом, он безуспешно пытался собрать воедино все знакомые теоретические формулы. После многомесячных тренировок в памяти почему-то остались только первые занятия: разделить территорию на секторы, осмотреть секторы слева направо… первые шаги рядового. А остальное — привязка к местности, оценка, определение местонахождения — все, что составляло суть обучения офицера, — куда-то испарилось.

Шарль-Арман оказался лицом к лицу с реальным противником, и это для него было внове, но, поскольку сквозь стены замка слышались раскаты настоящих взрывов, соображать надо было быстро.

Он толкнул дверь и увидел лошадиные скелеты. Они стояли на цоколях из черного дерева, прибитые за копыта. Дневной свет, проникавший сквозь стрельчатые окна, причудливо освещал желтоватые бока и огромные пустые черепа на гибкой линии позвоночников. Поговаривали, что на конях сидят призраки каких-то древних рыцарей, въехавших сюда во время штурма да так и не успевших спешиться.

Шарль-Арман узнал Музей лошади, в котором побывал в первое воскресенье стажировки в Сомюре. Витрины длинного, пахнущего пылью зала вмещали в себя образцы всего, что только было произведено в мире по части стремянных ремешков, шпор, седел, цепочек, мундштуков для удил и прочего. Здесь было все необходимое для экипировки и римского всадника, и жокея на скачках с препятствиями, и прекрасной наездницы эпохи Возрождения, и татаро-монгольского воина…

Ламбрей поднялся на вершину башни. Здесь, под крышей, в его распоряжении оказалось нечто вроде дорожки для кругового наблюдения, где в просветах между огромных каменных блоков располагались амбразуры без парапетов. Возле каждой такой амбразуры могли свободно разместиться два человека. Канонада здесь слышалась громче, а ветер доносил запах пыли и гари.

Сколько же поколений стражников, увидев отсюда приближение неприятеля, свешивались вниз и кричали: «К оружию!»?[140] Они-то и протоптали за многие века дорожку вдоль стен башни.

«Да, мастера своего дела», — подумал Шарль-Арман о строителях замка. Отсюда вся местность была как на ладони.

Перед ним открылась вся панорама поля боя. Шагах в четырехстах внизу, у подножия остроконечных скал, текла река. Длинный каркас железнодорожного моста, сверху похожий на сломанную игрушку, обрушился в воду и на песчаные отмели. Старый каменный мост к северу от острова тоже был взорван. А вдалеке на востоке, сквозь туман, пробиваемый лучами солнца, угадывались развалины моста Монсоро. С большого вытянутого острова, со всех сторон окруженного золотыми песчаными пляжами и казавшегося косточкой в теле разрезанного, как фрукт, города, поднимались столбы дыма.

На неприятельском берегу до самого горизонта простирались зеленые долины Бургея.

Отсюда, с высоты, Сомюр с разрушенными мостами выглядел как ставка в игре сильных мира сего.

В первый момент Шарль-Арман ни на чем не мог сосредоточить взгляд: слишком большой обзор для таких мелких деталей.

И канонада, и бескрайние просторы, залитые утренним солнцем, а больше всего запах пыли, которой он уже успел надышаться, подействовали на Шарля-Армана возбуждающе. Он почувствовал себя мужчиной, королем.

Он взял в руки бинокль, но был так поглощен ощущением собственного могущества, что застыл в нерешительности. Именно такие чувства испытывает человек, с энтузиазмом приступающий к решению трудной задачи.

В этот момент сверху что-то засвистало, и бронебойный снаряд с оглушительным грохотом взорвался у самой стены замка. Обломки камней брызнули выше зубцов, и башня зашаталась. Шарлю-Арману показалось, что она вот-вот рухнет, и он сломя голову понесся вниз по лестнице, гонимый ужасом случайной смерти от шального осколка и собственным одиночеством. Но башня устояла. Камни продолжали сыпаться, и эхо от взрыва еще гуляло под гулкими сводами.

«Я не имею права бояться», — приказал себе Шарль-Арман, но воспринял эти слова как-то странно, не так, как обычные мысли. Он явственно услышал, как их произнес где-то на уровне затылка его собственный голос. Голос звучал тише обычного, и ни сознание, ни воля Шарля-Армана здесь были ни при чем. Феномен раздвоения настолько его потряс, что он даже зажмурился.

Остановился Шарль-Арман, только когда оказался возле двери в зал с лошадиными скелетами. Ему стоило неимоверных усилий повернуть назад и снова преодолеть те самые шестьдесят ступенек, что, постепенно сужаясь, вели наверх. Но он сумел взять себя в руки и занял свой пост, приступил к наблюдению.

Он навел бинокль на остров, дрожащими пальцами поворачивая колесико резкости. Наконец в поле зрения попали какие-то разбросанные по острову черные точки.

«Должно быть, там идет бой», — подумал он и вспомнил о друзьях, о Монсиньяке и Лопа де Ла Боме, угодивших в самое пекло. И сразу же позабыл о риске, которому только что подвергался сам.

По ту сторону широкого моста он насчитал семь немецких танков, скорее всего, выведенных из строя противотанковыми орудиями французов. Он увидел грузовики, вокруг которых, как муравьи, суетились человеческие фигурки, бегавшие взад-вперед по прилегающим улочкам.

Весь пригородный район на северном берегу, где современные постройки соседствовали со старинными деревенскими домами, буквально кишел автомобилями и крошечными человечками. А дальше, на дороге, ведущей в Париж, неприятель, похоже, начал стягивать войска. Шарль-Арман сосредоточился на этой длинной веренице насекомых и различил танки, подходившие вместе с артиллерией и занимавшие прилегавшие дороги.

Шарль-Арман достал планшет и принялся быстро записывать данные своих наблюдений.

У него больше не оставалось сомнений. Пейзаж перед его глазами резко изменился. Это был пейзаж поля брани.

Точные слова и подробные указания приходили сами собой, безо всяких усилий мысли или памяти. Во фруктовом саду он засек четыре действующих орудия. Затем неподалеку от реки обнаружился минометный расчет, бивший по острову по касательной. По мере того как прилегающие к городу районы и берег реки заполнялись вражескими войсками, карта покрывалась все новыми красными кружками, а ее поля — расчетами местонахождения и засечками целей.

Сверху послышался свист, второго снаряда. На этот раз Шарль-Арман не дрогнул.

«Ладно, если это мой — тем хуже», — подумал он, спрятав голову за парапет и ощутив дрожь камня. Должно быть, снаряд взорвался где-то сзади, во дворе. Уши заложило, и, чтобы восстановить слух, Шарлю-Арману пришлось несколько раз сглотнуть и зевнуть.

«Ну, погоди у меня!» — подумал он, словно результаты его наблюдений неизбежно должны были привести к уничтожению палившей по нему вражеской батареи. Шарль-Арман даже начал верить в то, что видит ее перед собой. Для него это дело уже начало носить личный характер.

Вздрагивая от нетерпения, Шарль-Арман с охотничьим азартом выслеживал глазами «свою батарею», и это нетерпение вытеснило все другие чувства. Вдруг он увидел посреди виноградников две огненные вспышки и услышал пронзительный вой. Молодому человеку показалось, что он находится как раз на траектории снарядов и сейчас его разнесет в клочья. Но, решив, что пушка стреляет именно по нему, явно переоценил значимость своей персоны: снаряды разорвались где-то на улице. Противник просто пристреливался.

Тем не менее Шарль-Арман поймал «свою батарею», которая теперь вела непрерывный огонь. Но артиллерия французов не знала ее расположения, и он не успокоился, пока не засек батарею, сделав основной кроки[141] и привязав ее на местности к четырем точкам: двум в виноградниках и двум в перелеске. Когда Шарль-Арман увидел обслуживавших батарею солдат, они показались ему такими маленькими, что вся злость почему-то испарилась. Пищей для настоящей ненависти могут стать только идея или зрительный образ. А эти мечущиеся туда-сюда, суетящиеся фигурки только сбивали юношу с толку, и принять их всерьез никак не получалось. У Шарля-Армана почему-то пропало желание передавить их, как саранчу.

Спускаясь с башни, он поклялся себе никому не говорить о том, как сперва поддался панике. Наоборот, Шарль-Арман очень гордился тем, что из всей бригады он единственный получил настоящее боевое крещение огнем.

Надо сказать, что вниз он спустился не без удовольствия. Во дворе замка его дожидался Гийаде, бледный как смерть.

— Я уж думал, не случилось ли что с тобой, — сказал он, бегом припустив навстречу Шарлю-Арману. — Ведь я не знал, куда ты пошел. Скажи, ну и пальба!

Шарль-Арман, тоже очень бледный, ответил:

— Брось, старина! Нельзя же накладывать в штаны из-за каждого шального снаряда!

И, усаживаясь в коляску мотоцикла, процедил с небрежностью бывалого вояки:

— И вообще, если грохочет, то не убьет…

Может, и не убьет, если речь идет о молнии, а не о снаряде.

* * *

Командный пункт полковника находился на просторной вилле в верхней части города.

Ламбрею никогда не выносили благодарности за заслуги на учениях, но на сей раз офицер, принимавший у него отчет, похвалил его. Бумаги тут же передали полковнику, и Шарлю-Арману пришлось развернуть свою карту перед всем командным составом Школы.

К нему сразу подошел майор:

— Итак, дружище, вы засекли батарею, которая по нам стреляет?

Ламбрей не знал, что майор только что оживленно обсуждал этот вопрос с коллегами.

— Я полагаю, что она вот здесь, господин майор, — сказал он, указывая на «свою батарею».

— Да ничего подобного! — язвительно парировал майор, поскольку ответ шел вразрез с его мнением на этот счет.

«Если он и сам все прекрасно знает, зачем тогда спрашивать», — подумал Шарль-Арман.

— Прежде всего, друг мой, — продолжал майор, — на войне надо не полагать, а быть уверенным. Если уж у нас только такие наблюдатели, как вы… А впрочем, все это не имеет значения, — добавил он тоном человека, который уже заранее знает, что сражение будет проиграно, и понимает всю бесполезность участия в нем.

— Я думаю, правда на вашей стороне, — шепнул на ухо Шарлю-Арману один из капитанов.

Вошли еще связные. Со всех точек фронта поступали отчеты офицеров, данные о системах огня, сведения о передвижениях противника. Из состыкованных карт следовало, что в бою задействована целая дивизия неприятеля.

Вскоре Шарль-Арман волей-неволей оказался участником совещания, где приводилась масса цифр, называлось множество названий мест, звучали имена младших и старших офицеров. Все это было для него внове, и он почти ничего не понимал. Вот, оказывается, как руководят сражением: проводя жирные карандашные линии и спешно отдавая приказы.

— Капитан Декрест пошлет бригаду в помощь капитану де Н… на высоту восемьдесят четыре. Капитан де Н… отдаст в распоряжение капитана Декреста три бронеавтомобиля…

Смысл такого обмена был не яснее того, сообразуясь с которым крупье подгребает лопаточкой деньги, лежащие перед одним игроком, и передвигает их для пересчета к другому. Тут шла игра на двадцать персон, и ее правила следовало знать, а ее риски беспрекословно принимать.

Имена связных называли озабоченно и вкрадчиво, как говорят обычно кассиру в казино:

— Будьте добры, разменяйте, пожалуйста, по пять тысяч.

Все вдруг стали повторять:

— Связной капитана Декреста… Связной капитана Декреста!

Вошел Лервье-Марэ.

— А вот и вы, — сказали ему. — Будьте всегда под рукой, когда в вас есть нужда. Входите в курс дела и быстро отправляйтесь с донесением.

Начертанная на столе стратегия, которую непрерывно снующие связные передавали по всему сектору, меняя расположение соединений или диспозицию, оказывала на всех, кто с ней соприкасался, завораживающее действие. У Шарля-Армана было такое лицо, словно он впервые сказал: «Банкую!»

— По моему мнению… — доверительно шепнул он поддержавшему его офицеру.

А про себя подумал: «Нет, лучше уж молчать». Но при этом не забыл, что у него личные счеты с неприятельской батареей.

— Каково ваше мнение, Ламбрей? — спросил капитан, и по его тону можно было догадаться, что в сложившихся обстоятельствах он прислушается к мнению любого.

— А нельзя ли запросить ответного удара по батареям неприятеля? — сказал Шарль-Арман.

— Кого запросить? — перебил майор, с которым у него уже были разногласия. — Вы, несомненно, прочли это в учебнике? Так вот, молодой человек, мы задолго до вас об этом подумали.

— И все-таки, господин майор, — тут же возразил Шарль-Арман, — я слышал, что у нас имеются части на берегу Бурнана.

— Нет. Мы еще посмотрим, куда их направить… если нам их пришлют. Это разные вещи. Ну да, конечно, нам обещали подкрепление. Но не думаете же вы, что артиллерия поможет нам выпутаться!

— Вот-вот! — воскликнул капитан. — Хотел бы я знать, куда движется весь этот поток, что мы наблюдаем уже четыре дня подряд.

— Ха, дружище, в этом и состоит командная тайна! — бросил командир эскадрона, снова принимаясь расхаживать взад-вперед.

Когда Шарль-Арман покинул командный пункт, его боевой дух отнюдь не был сломлен. Однако несоответствие сил больно его задело. Там, где противник был в состоянии выставить полк, у сомюрцев еле-еле набирался взвод. Диспозиция зияла брешами, защищенными только несколькими карабинами, что на маневрах называлось «подразделением противника». На самом деле на сорока километрах фронта, от Жена до Монсоро, вся Школа рассредоточилась такими «подразделениями», как на последнем этапе учений. Об учебной бригаде в тридцать человек говорили как о настоящей боевой бригаде, с генералом и тремя полковниками во главе. Все цеплялись за последний шанс, на который уповали до самого конца: «Мы продержимся… Нам пришлют подкрепление… Враг не пройдет… И может быть, Францию удастся спасти…»

Все настолько верили в себя и были готовы исполнить свой долг, что никто даже не допускал мысли, что этого может оказаться недостаточно.

Шарль-Арман мог бы, конечно, сообразить, что, поскольку у них все равно нет артиллерии, все его прекрасные привязки к местности, сделанные с башни замка, никому не нужны. Но он настолько привык выполнять ненастоящие задания во время учений, что даже не удивился, когда и на сей раз те же командиры стали отдавать те же «игрушечные» приказы.

Напротив, ему казалось, что он выполняет важную роль в сражении, и по этой причине само сражение представало перед ним в выгодном свете.

У него возникло ощущение, что за последние полчаса его повысили в звании. Именно так молоденькому штабному офицеру кажется, что с высоты ему все лучше видно. На самом деле он только сторонний наблюдатель, который считает себя вправе критиковать всех и вся и который просто не понимает, что, пока у дверей командного пункта стоит часовой, поводов для отчаяния нет.

Все утро Ламбрей и Гийаде курсировали между своим сектором и полем боя. Глаза их закрывали огромные мотоциклетные очки, в лицо бил дорожный ветер, но, несмотря на ветер, солнце немилосердно жгло головы под касками.

Неприятель продолжал обстреливать город. Каждый раз, вылезая из мотоцикла, Шарль-Арман чувствовал, как дрожит земля под ногами. Разъезжая по городу, они заехали как-то раз на улицу От-Сен-Пьер. Шарль-Арман сделал Гийаде знак остановиться.

— Минуту! — крикнул он. — Забегу домой. Мне надо кое-что взять! Я быстро.

Дом скрипичного мастера был пуст. Сломя голову взбежал наверх, перескакивая через три ступеньки, так как времени было в обрез, а дисциплину нарушать не хотелось. Влетев в комнату, он застыл на пороге: постель была разобрана, а на стуле стоял раскрытый чемодан Марии.

Сколько же времени Шарль-Арман даже не думал о ней? Да ни разу с того вечера в Шеневе, когда в малой гостиной его охватило чувство пустоты и покоя. Но вечер в Шеневе был только что, каких-то двенадцать часов назад. А казалось, прошла целая вечность: время текло очень странно.

Шарль-Арман провел рукой по лбу.

Мария… Значит, она пришла с толпой беженцев. Сколько же она пробыла в этой комнате? Наверное, убежала в пещеры вместе со стариками и женщинами из бедных кварталов. Ее присутствие ощущалось в каждой детали: маленькие часики на ночном столике еще тикали, простыни хранили тепло ее тела.

И для Шарля-Армана Мария осталась где-то там, в другой жизни… И ребенок, которого она носила… Одного военного утра хватило, чтобы приблизить прошлое и отодвинуть будущее далеко назад.

Перед раскрытым чемоданом с надушенным бельем он чувствовал себя, как перед старинным воспоминанием. У Шарля-Армана сжало горло. Причиной тому была не Мария, а он сам. Он быстро собрал кое-какие личные вещи и рассовал их по карманам. Под ногами хрустели стекла, вылетевшие из старинных окон. Город сотрясался от бомбежки. Шарль-Арман оставил в комнате все, как было, и выбежал из дома. Гийаде тронул с места, и они покатили по улице.

Ламбрей взглянул на пригнувшегося к мотоциклу товарища и вдруг ощутил прилив нежности к этому внимательному, немногословному коренастому увальню, руки которого вместе с рулем вздрагивали на каждом ухабе.

— Я рад, что мы с тобой в одном экипаже! — прокричал Шарль-Арман, но на самом деле это означало: «Мне грустно, оттого что я не повидался с Марией».

— Что ты сказал? — спросил Гийаде, повысив голос.

— Я сказал, что хочу есть, — ответил Шарль-Арман, который уже справился с первым порывом.

Воздух содрогнулся от тяжкого грохота. Это за их спинами обрушилась колокольня церкви Сен-Пьер.

— Хорошо, что вовремя уехали! — крикнул Гийаде. — Еще минута — и мы бы оказались под обломками.

В первый момент Шарль-Арман даже не подумал об опасности, которой они чудом избежали, но перед его глазами возник раскрытый посреди комнаты чемодан.

* * *

Мотоцикл ехал зигзагами, объезжая бесконечные воронки, попадавшиеся на пути.

Когда к полудню друзья подъехали к Театральной площади, она походила на строительную площадку после сноса старого здания. Улица, ведущая к набережной, оказалась непривычно широкой. У входа на мост строчил миномет.

Шарля-Армана подозвал подъехавший на связной машине лейтенант.

— Вот, передайте вашим товарищам на острове, — сказал он, поставив Ламбрею на колени большой котел с горячей лапшой. — И поскорее проезжайте мост!

Лейтенант показал рукой на небо. Над ними кружил самолет.

Гийаде нажал на газ, и мотоцикл взвился, как дикий конь. За двадцать метров они увеличили скорость в два раза. Перед мостом Шарль-Арман заметил каски, выглядывавшие из траншей справа и слева, а потом уже ничего не видел, кроме асфальтовой ленты моста, изрытой по бокам фугасами.

Лейтенант сказал: «Поскорее проезжайте», и Гийаде спешил изо всех сил, нарезая крутые виражи, хотя и не любил быстрой езды.

Внезапно чудовищное жужжание перекрыло все звуки: с неба пикировал самолет. Ламбрею и Гийаде на миг показалось, что самолет вот-вот рухнет прямо на них. Но он пролетел мимо, поливая картечью берег и мост. В ту же секунду в реку возле опоры моста попал минометный снаряд, и столб воды обдал мотоцикл. Шарль-Арман инстинктивно накрыл котел с лапшой. «Господи, лишь бы не залило двигатель!» — подумал Гийаде, сдвигая на лоб мокрые очки, в которых все равно ничего не было видно. Минуту спустя они уже въезжали на остров.

Связные вылезли из мотоцикла и дружно расхохотались: они выиграли эту партию у неприятеля.

— Ну, старина, — облегченно вздохнул Гийаде, — если бы тебя не было рядом, я бы… я бы просто умер со страху.

— Почему? — спросил Ламбрей, вытирая шею.

— Ты такой спокойный! У тебя такой вид, точно тебе все до лампочки!

«Интересно, — подумал Шарль-Арман, — неужто я действительно выгляжу таким невозмутимым? А мне казалось, что это он спокойнее меня».

Их сразу же окружили курсанты.

— Шарль-Арман! — крикнул, подбегая, Большой Монсиньяк. — Как? Это ты?! И ты привез нам горяченького! Как мило с твоей стороны! Вот это по-братски. А мы уж было решили, что нас тут оставят умирать с голоду. Хорошо еще, что удалось найти уцелевшую бакалейную лавку. Хотя чувствуем себя натуральными грабителями, старина.

— А мы по дороге приняли холодный душ, — ответил Шарль-Арман.

— Ага, мы видели. Это катастрофа, только не для тебя, а для лапши. Ладно, пошли! Не стойте здесь, это опасный угол!

Монсиньяк повел их по разрушенным старинным улочкам к маленькой площади на берегу. На воде лежали тени от ветвей уцелевшей столетней груши.

— Я вас видел сегодня утром сверху, — сказал Шарль-Арман, указывая на замок. — Какое же оттуда все маленькое! И площадь, и дерево…

— Сейчас еще стало потише, а то эти придурки с четверть часа непрерывно били по песку, — отозвался Монсиньяк. — Они после этой ночи такое вытворяют! Кончится тем, что они потопят наш корабль.[142]

И действительно, снаряды каждые полминуты падали на золотистую песчаную корму острова.

Бойцы подходили с котелками, сложенными друг в друга по пять-шесть штук, и черпали из большого алюминиевого котла.

— Котелок лейтенанта! — крикнул один из них.

— Давай отнесу ему, — отозвался другой.

— У нас, старина, потрясающий лейтенант! — заметил Монсиньяк.

Эту фразу Шарль-Арман слышал повсюду, где бы ни появился.

Лица курсантов почернели от копоти, струйки пота оставляли грязные разводы на лбах и щеках. У всех появилась привычка кричать. Большой Монсиньяк похудел, но не утратил своего наивного фанфаронства, даже наоборот. Взяв котелок, он оседлал колоду, в которой прачка стирала белье.

— Кавалерист ест под минометным обстрелом! — рявкнул он с набитым ртом, уперев кулак в бедро, и, глядя на стоящий рядом мотоцикл, продолжил: — Вам, связным, везет. Болтаетесь повсюду. Вот скажи, ты ведь только что из штаба. У них там что, совсем нет артиллерии, чтобы задать жару этим сволочам на том берегу?

— Эх, старина, — ответил Шарль-Арман, дожевывая на ходу, — но не думаешь же ты, что артиллерия поможет нам выпутаться!

С тех пор как он услышал эту фразу от майора, он успел повторить ее раз пятьдесят.

— А как там старина Пюиморен? Ты его видел?

— Да. Он возле железнодорожного моста. Там тоже будь здоров как палят!

— Наверное, трусит, по своему обыкновению?

— Да нет, вид у него был лихой.

— Однако… если бы нам сказали…

И эту фразу Шарль-Арман тоже слышал раз двадцать. Но он знал, что Монсиньяк непревзойденный специалист по банальностям.

«Ого, хорошо устроился!» — говорили бойцы, заглядывая в его котелок.

На соседней улице разорвался снаряд, потом еще один, поближе.

— Спешиться! — скомандовал Монсиньяк, спрыгивая с колоды. — Они нам даже расслабиться не дают! Это неправильно. Эй вы, ну есть же божье перемирие, в конце-то концов! Ну что ты будешь делать! — крикнул он в сторону неприятеля.

Взрыв на краю площади заставил его броситься на землю проворнее, чем ему хотелось бы.

— Ну вот, началось! — сказал кто-то. — Пора уходить.

Они перебежали в сад, где была вырыта траншея. Ограда сада уже успела рухнуть.

Среди шума и грохота Шарль-Арман услышал где-то рядом голос Монсиньяка, который повторял, как заклинание:

— Все здесь погибнут! Никого не останется! Ну! Давай еще! Давай еще!

И его широкие плечи вздрагивали при каждом взрыве. Через несколько минут обстрел немного стих.

— Лопа ранен! — крикнул кто-то.

Принесли Лопа в изодранной рубашке и с простреленным плечом. Его наскоро перевязали бинтом из индивидуального пакета, заведя бинт под лопатку.

— Мне уже лучше, я могу идти сам, — сказал Лопа, поднявшись.

Видимо, помимо раны он получил еще и сильнейший шок. Лицо его под слоем пыли было серым.

— Ламбрей, тебе придется отвезти его в пункт первой помощи, — произнес Монсиньяк.

От волнения Гийаде никак не мог завести мотор.

— Брось, старина. Давай я тебя подменю, — сказал Шарль-Арман. — Ты с самого утра за рулем. Наверное, здорово устал.

— Нет-нет, все в порядке, — набычился Гийаде, вцепившись в руль.

Хотя они пересекли мост без особых приключений, Шарлю-Арману было тяжелее, чем в первый раз. Он устроился за спиной Гийаде, а рядом, в коляске, сидел раненый друг, и по бинтам у него постепенно расползалось кровавое пятно.

Лопа, обратив к Ламбрею бледное лицо, все твердил:

— Ты такой великодушный, Шарль-Арман, спасибо тебе.

Глаза Лопа ввалились, взгляд потух, щеки стали зелеными. Его друг Лопа, блестящий кавалерист, такой открытый… Лопа, которому он столько проиграл в покер, теперь, как автомат, повторяет слова благодарности, потому что хорошо воспитан.

«Он теряет сознание, он умирает», — подумал Шарль-Арман.

Но Лопа де Ла Бом, глотнув свежего воздуха, вдруг ожил и со злостью произнес:

— Пока ел лапшу! Идиотизм какой-то! Пока ел лапшу! Вот уж точно: война есть война…

* * *

Весь день Школа — с тремя минометами, противотанковыми пушками и десятком пулеметов — удерживала неприятеля на противоположном берегу. К полудню доставили еще несколько орудий. Они выпустили по паре снарядов, звук которых вселил надежду в тех, кто его услышал, и замолчали. То ли пушки были неисправны, то ли снаряды не того калибра — в общем, стало ясно, что на французском берегу придется воевать смехотворными средствами, годящимися разве что для легкой перепалки.

Тем временем противник продолжил обстрелы. Но к ним уже начали привыкать и даже сообразили, что минометный огонь не вызывает ощутимых разрушений. После сотни попаданий замок как стоял, так и стоит, все такой же крепкий и мрачный, и надо было подойти совсем близко, чтобы увидеть следы снарядов на стенах и несколько пробоин в башнях.

Ночью, если смотреть сверху, Сомюр казался красным: горел давно покинутый обитателями жилой квартал на острове, отбрасывая кровавые отсветы в небо и на долину. Однако горящие руины занимали не более трех гектаров. Жертв было не много, но и защитников мало, а их рассредоточение слишком велико, и поэтому беды увеличивались пропорционально их выходу из строя.

Командный пункт полковника перенесли в небольшое кафе, расположенное на возвышенности на краю полигона, в тыловой части города.

В этом кафе, в два часа ночи, прислонившись головой к стене, дремал, сидя на стуле, Шарль-Арман. Вдруг кто-то тронул его за плечо. Он открыл глаза и узнал Лервье-Марэ.

— Я уезжаю в Жен, — сказал тот. — Похоже, там сейчас жарко.

— Правда? Что ж, удачи тебе, старина, — пробормотал Шарль-Арман и, окинув взглядом сполохи огня за окном и черный силуэт замка, добавил: — Тебе же всегда хотелось быть связным!

Он успел услышать только начало насмешливого ответа, так как опять провалился в сон. Конечно, Лервье-Марэ разбудил друга не для того, чтобы переброситься парой слов. Он и сам не знал, что хотел ему сказать. Он не мог выразить чувство усталости и опустошенности, не с кем было поделиться тоской и тревогой. С минуту Лервье-Марэ смотрел на прислоненную к стене голову Шарля-Армана в сдвинутой на затылок каске. И при взгляде на застывшее во сне лицо друга он снова почувствовал прилив одиночества, которое впервые нахлынуло на него сегодня утром. Никогда еще он не ощущал себя таким чужим в этом мире. Некоторые, как Шарль-Арман, например, воспринимали войну как отдых от проблем и чуть ли не как отпущение грехов. Но для Лервье-Марэ риск, напряжение и постоянное присутствие смерти означали крах юношеской уверенности. Он был баловнем, слишком долго находился под опекой матери, и его ранимую душу застигла врасплох враждебность людей и событий.

Мотоцикл, который вел Стефаник, был американской модели: зеленый, чуть удлиненный и верткий. Он гибко, как сверкающая рыбка, двигался в ночи.

Сирил обладал редким даром гнать машину с умом: чех не был только комком мускулов, обладающим необходимыми рефлексами. Он легко мог проехать с выключенными фарами по незнакомой каменистой дороге на скорости шестьдесят километров в час. После двадцати часов за рулем ему не нужен был отдых, он не терял присутствия духа, а тело оставалось сильным и гибким.

У сидевшего в коляске Лервье-Марэ, наоборот, болели ноги и каждый толчок отдавался в затылке. Перед его глазами проплывали деревья, темные поля и обочины с обвалившимися краями. Он страдал на поворотах, особенно когда машина закладывала на вираже внутрь. И мысли его текли совсем как ночная дорога, извилисто и отрывочно. Воспоминания или сочетания слов всплывали из темноты сознания, на миг заявляли о себе и снова тонули. Первые километры Лервье-Марэ еще боролся с усталостью, потом веки его сомкнулись, и, уже в полудреме, он начал сочинять письмо. Фразы следовали друг за другом, подчиняясь особой логике сна: «…не думай, что я люблю тебя меньше, потому что война… Наоборот, я начал понимать, что мир устроен совсем не так, как я привык считать… Шарль-Арман спит, прислонившись к стене, потому что не боится…»

Голову снова встряхнуло, и он проснулся. Спал он не более двадцати секунд. Но ему хватило и этого, потому что воздух посвежел, ночь посветлела, а ноги в ботинках заныли с новой силой.

— Как думаешь, могут они послать еще курьера? — спросил он.

Сирил не ответил.

Прошло еще несколько минут, и деревья снова утратили четкость очертаний, а изгибы обочин исчезли в темной и бесконечной неизвестности. Лервье-Марэ вернулся к письму. «Моя золотая мамочка… Не думай, что я люблю тебя меньше, потому что мир оказался не таким, как я привык считать… Это все равно как если бы Сирил переключил скорость: звук у жизни изменился с приходом войны… А вот Шарль-Арман, похоже, об этом не думает…»

В мозгу крутились две-три фразы, которые он посылал в темноту, но ухватить далекую, пляшущую, призывную, как маяк, мысль не удавалось.

Он еще раз вздрогнул. Мотоцикл катил по берегу Луары, и покрытая гудроном дорога блестела, как черная река. Лервье ухватился рукой за борт коляски: ему показалось, что они вот-вот въедут прямо в воду.

Слева над деревней поднималась высокая базилика. И снова, теперь уже в третий раз, Лервье перестал ощущать тряску, расслабился, задремал и даже не заметил, что мотоцикл остановился. Его разбудил голос Сирила:

— Приехали, старина!

Деревня Жен, расположенная на западе сектора, подверглась многочасовому обстрелу.

— Ну и салют здесь устроили! — заметил Сирил.

Длинный лесистый остров посередине реки непрерывно обстреливали из минометов. Над мостом, от которого остались только быки, похожие в лунном свете на ворота затонувшего замка, летали трассирующие пули, освещая дома и пригорки.

Короткий сон совсем лишил Лервье способности сопротивляться. Его била дрожь.

— Эй, Лервье, надо идти, — тормошил его Сирил.

В темноте они разыскали офицеров. Один из них, лейтенант, державшийся чуть отстраненно и чем-то напоминавший Сен-Тьерри в его худшие минуты, произнес, сильно растягивая слова:

— Отвезите меня на остров. Надо посмотреть, что там творится.

Они добрались до берега и погрузились в лодку. Сирил сел на весла. Вода масляно поблескивала, как начищенная старая кираса.

Лервье-Марэ казалось, что они скользят внутри ирреального пространства, и его все сильнее и больнее охватывало чувство странной размытости происходящего.

«Это все неправда, неправда…» — думал он.

И неподвижно сидящий на носу лодки мрачный офицер, и летящие по небу, как ночные хищники, снаряды, и поросший дремучим лесом темный остров, откуда непрерывно били наши пулеметы, — все это не укладывалось в каноны обычной жизни.

«Как быстро светает!» — подумал Лервье.

У него возникло предчувствие, что он не доживет до рассвета.

С соседнего островка, едва не задев лодку, вылетела дуга трассирующих пуль, похожая на рой светлячков. Лервье-Марэ так быстро отпрянул в сторону, что чуть было не перевернул лодку. Пули тяжело плюхались в воду.

— Эй, старина! Вам что, не терпится искупаться? — сердито спросил лейтенант.

Сирил налег на весла и причалил лодку к узкой полоске песка под деревьями.

— Только после вас, господин лейтенант, — сказал Лервье-Марэ и не узнал свой голос.

И с этого момента он впал в странное состояние: ни сон, ни явь, ни тревога, ни полное равнодушие. В темноте за деревьями красновато поблескивал пулемет. Они направились в ту сторону. Навстречу им вышел лейтенант. Остров сотрясался от взрывов. Лервье был уверен, что все они сейчас превратятся в ничто и он вместе с ними.

Лейтенант, что прибыл в лодке, заявил:

— Они засели на островке слева от тебя и обстреляли нас по дороге.

Упал еще один минометный снаряд.

— Знаю, — ответил лейтенант, что был на острове. — Они недавно пытались сюда высадиться, но мы отбились. Но если они опять сунутся — уж не знаю когда, — то долго мы не продержимся.

— А сколько продержитесь? Как думаешь?

— Час, от силы полтора. Ну а потом, если нас всех не положат, можно считать, что Господь к нам благоволит. Из-за песка минометы каждые три минуты заклинивает!

Упал еще один снаряд.

Лейтенанты даже не пригнулись. Они обсудили разведданные и диспозицию, и в их тоне чувствовались презрение и гнев на судьбу, которая распорядилась запятнать их поражением в бою. А для Лервье их голоса звучали как воспоминание.

— А как остальные, держатся? — спросил лейтенант с острова.

— Как и здесь.

— Иными словами, делают вид.

В этот момент с неприятельского берега выпустили осветительную ракету, и она зависла над островом, как прицепленный к небу фонарь, а потом стала медленно опускаться, озаряя все вокруг.

— Да ложитесь вы, черт побери! — крикнул тот лейтенант, что прибыл на лодке, и толкнул Лервье плечом.

«Вот интересно, — подумал Лервье. — Летит снаряд — им хоть бы что, а повисла ракета — сразу ложись!»

Следует признать, что свет ракеты — самый опасный. Он не похож ни на дневной свет, в котором видны тела и листья, ни на электрический, в котором блестят одежда, камни и украшения. Свет ракеты выявляет прежде всего форму предметов, ясно отделяя друг от друга деревья, травинки и ямки в песке. Вот бежит человек к пулемету, и при этом освещении четко видны его ноги и даже складки на коленях брюк. И весь остров просматривается сквозь деревья, и можно безошибочно различить каждую фигуру. Только смерть может освещать себе дорогу таким мертвенно-белым светом.

Солдат, которого сквозь деревья увидел Лервье, подбежал к лейтенанту с острова и что-то ему сказал.

— Давайте их сюда, — ответил тот и обернулся к лейтенанту с лодки:

— У меня двое раненых. Может, отвезешь? И еще один убитый. У тебя лучше получится его похоронить.

Все вернулись к лодке.

— Спасибо, старина, — сказал остающийся лейтенант отплывающему лейтенанту. — Так приятно сказать тебе «до свидания». Хотя, знаешь, сдается мне, что мы больше не увидимся.

— Откуда нам знать? — ответил другой.

Лервье-Марэ взялся за одно из весел, поскольку в лодке их было уже шестеро, и она практически черпала воду бортом. Лейтенант снова застыл на носу. Раненые сидели на банке. Один прижимал локти к животу, второй держался за скамью согнутой рукой, словно вот-вот потеряет сознание. Между ними и гребцами лежал убитый — один из присланных в подкрепление алжирских пехотинцев. Его масляно-черное лицо в обрамлении курчавых волос было обращено к небу.

Лервье услышал голос Сирила:

— Поднажми… Немцы настороже…

Почему они все оказались на этой глянцевой воде, в ночи, которой, кажется, конца не будет? Зачем все они здесь: парень со славянским акцентом, мертвый африканец и он сам, Жак Лервье-Марэ?

Лервье изо всех сил налегал на весло, но оно двигалось, повинуясь какой-то особой, нервной энергии и становясь с каждым гребком все менее податливым. Пальцы ощущали его как инородное тело, которое было гораздо живее сжимавших его рук.

Лервье-Марэ с удивлением обнаружил, что сам себя спрашивает, сколько ему лет, и отвечает, что двадцать.

С островка снова послышались выстрелы, и лодку окружила стая светлячков. Они сверкали и свистели повсюду, мельтешили перед глазами, падали на мертвое тело. Но на этот раз Лервье-Марэ даже не двинулся с места. Весло начало расти под его ладонями и жить своей жизнью, все более независимой. Ему вдруг стало трудно дышать, и он почувствовал, как все его тело содрогается от отвращения, потому что на дне лодки лежит мертвец с побелевшими глазами и со струйкой запекшейся крови в углу открытого рта.

* * *

— Я испугался, что ты… хлопнешься в обморок этой ночью, когда мы гребли обратно, — произнес Сирил.

Было полвосьмого утра. Сидя на траве рядом с командным пунктом, Сирил уплетал хлеб с мармеладом. Лервье-Марэ пристроился рядом с ним и что-то писал. Он оторвал глаза от бумаги и ответил:

— Да, момент для меня был тяжелый. Лейтенант что-то сказал — и больше я ничего не помню.

— Однако полковнику ты все хорошо доложил… Ты что, никогда не видел мертвецов?

— Да нет, — отозвался Лервье-Марэ. — Я видел дедушку, мамину тетку и еще других…

— Это не то… они не похожи на убитых. Этих мертвецов специально готовят, чтобы выставить на всеобщее обозрение.

Они с минуту помолчали. Лервье-Марэ, который старался не потревожить левую руку, перевязанную платком, заметил:

— Смешно, но эта царапина придала мне сил. А то я уже ни сидеть, ни стоять не мог.

— Да, похоже, тебе сразу стало лучше. Болит?

— Почти нет. Если бы я сам себя как следует стукнул, было бы больнее. Все же забавно видеть, как летит пуля, которая тебя настигла!

— Есть в этом что-то дьявольское, — отозвался Сирил.

Он так старательно начищал стоящие перед ним на траве огромные башмаки, словно хотел стереть их совсем.

— Да и вообще все оружие — от дьявола, — снова начал Сирил, — кроме холодного. У архангелов были мечи или копья, но огнестрельное — точно от дьявола. — И со смехом добавил: — Может, потому, что его изобрели уже после того, как выдумали ангелов.

И в голове у Лервье-Марэ промелькнуло видение: все счета в этом мире подводятся как в большой амбарной книге. Дебет-кредит. Колонка добра давно закончена, чернила высохли и поблекли. А все, что делается в мире нового, записывают в колонку зла.

Он привык к трудностям и усталости, и ночная тоска рассеялась с наступлением дня, но восстановить душевное равновесие почему-то не удавалось. В сознании остались разрозненные, беспорядочные образы белой от света ракет ночи. Точно так же, как после бала в Шеневе перед глазами долго стояли танцующие пары, теперь он видел руки, бросающие гранаты, и двоих солдат, несущих в лодку мертвеца.

Но видения исчезли, когда его поясница снова почувствовала прикосновение жестких бортов мотоциклетной коляски.

Едва рассвело, они с Сирилом снова преодолели шестнадцать километров, отделявших Жен от командного пункта. К шести часам утра они с тревогой заметили, что огонь над островом стихает. О тех, кто его защищал, ничего не было известно. Река вынесла потом несколько мертвых тел и среди них тело малыша Нойи. Вскоре неприятель ступил на южный берег, который отстаивали так отчаянно и такими неравными силами.

На остальных участках фронта установилось относительное затишье, однако во многих местах неприятель, воспользовавшись обширными брешами в обороне, все же сумел высадиться на берег.

Лервье-Марэ снова занялся письмом.

— Это… ты матери пишешь? — спросил Сирил, глядя в сторону.

— Да. Пишу, что мы с тобой вместе…

— А где она сейчас?

— У друзей в Перигоре.

Письмо Жака отличалось простотой:

20 июня.

Золотая моя мамочка, не знаю, когда моя весточка дойдет до тебя, но мне хочется, чтобы ты успокоилась сразу же, как только курьеру удастся до тебя добраться. У меня все хорошо. Я много думаю о тебе. Майор, приятель Щена, добился, чтобы меня назначили связным при полковнике. Шарль-Арман де Ламбрей тоже связной. Я уже получил боевое крещение и даже…


Два последних слова он вымарал. Ни к чему беспокоить мать своей царапиной. Он помнил, что на рассвете, в полудреме, у него родились какие-то прекрасные и глубокие слова первой фразы, но не смог их воспроизвести.

— Передай, что я часто о ней вспоминаю, — взволнованно сказал Сирил.

— Я тебе оставлю место, — ответил Жак. — Напиши несколько слов. Ей будет приятно.

— О! Ты думаешь?

Сирил покраснел и достал блок почтовой бумаги, изрядно испачканный и потрепанный по углам от долгого лежания в солдатском ранце.

— У меня руки грязные… — выдавил он, вытирая пальцы о штаны.

Он долго искал слова, прежде чем начать.

«Мадам, я по-дружески забочусь о вашем сыне…» Эту фразу он отбросил, сочтя ее слишком претенциозной. «Лучшие моменты, мадам… Я часто вспоминаю… Я изо всех сил желаю…» Дальше ничего не выходило.

Кончилось тем, что он начертал в высоком стиле, с росчерком, похожим на вымпел: «Примите, мадам, мое величайшее почтение».

Жак с изумлением посмотрел на Сирила: неужели, чтобы написать так мало, надо столько думать? Отчего у него покраснел лоб и дергаются руки?

«С чего бы это вдруг?» — подумал он.

Он был слишком молод, чтобы допустить мысль, что кто-то из друзей может влюбиться в его мать.

Успокоившись и растянувшись на траве, чтобы унять ломоту во всем теле, он мечтательно произнес:

— Хорошо бы сейчас принять ванну!

— Хорошо бы вскочить на коня! — отозвался Сирил и показал на мотоцикл: — В этой штуке ты весь в пыли, а на лошади тебя обдувает ветерком. Потом даже вода покажется лучше.

— Ты совсем как Ламбрей: если бы на свете не было лошадей, не знаю, что бы вы делали.

— Как видишь, старина, пока все заняты войной!

«Заняты войной… Верно, мы все воюем», — повторил про себя Лервье, словно эти слова не вязались с реальностью. Отдыхать в компании Сирила, перекинуться несколькими словами с парнями из другой бригады и на вопрос, что у него с рукой, ответить: «А-а… пустяки. Трассирующая пуля», будто получить трассирующую почетнее, чем простую, — все это и есть воевать?

А может, война состоит в том, что за долгие часы пребывания человека в разных боевых точках меняются его реакции, интересы и сама природа? Ведь хотя его ночные страхи и не оправдались, уже одно то, что он получил царапину, подарило ему чувство уверенности: он все же «прошел через это». Лервье-Марэ еще никогда не испытывал такого напряжения, такого ощущения преодоления себя, как в ту ночь, на пути в Жен, когда он убеждал себя, что просто обязан вернуться.

Нечто подобное он испытывал с женщинами: ему так много хотелось сказать, но в их присутствии он глупел и не мог выдавить из себя ничего, кроме банальностей. Как-то раз лейтенант Флатте, наставив на него монокль, заметил:

— Войной, дружище, занимаются как любовью. Работают те же органы!

«Нет, я не кавалерист, — думал Жак. — Я всего боюсь. У меня нет даже чувства, что я воюю, так как не могу дерзнуть».

Он резко поднялся, немало удивив тем самым Сирила, и сказал себе:

«Но теперь я дерзну… После войны… Женщины…»

И мысли его снова расползлись.

— Лервье-Марэ! — позвал его офицер, стоящий в дверях командного пункта.

— Ну вот! Опять ехать в Жен! — простонал Жак, снова почувствовав, как холодеет все тело.

«Делать нечего, делать нечего», — повторял он, быстрым шагом направляясь в сторону командного пункта.

Когда через несколько минут он вернулся с документами в руке, на его повеселевшем лице сияла широкая улыбка.

— Сирил, Сирил! — крикнул он. — Мы едем в бригаду, в нашу бригаду! Быстро собирайся и поехали!

Его бригада! Это было единственное место на земле, где Лервье-Марэ чувствовал себя уверенно.

* * *

Как только Сирил и Лервье-Марэ тронулись в путь, сектор снова начали обстреливать. На береговой линии завязался бой, и оборона была прорвана, как бумажная мишень. На перекрестках стрекотали автоматные очереди, у живых изгородей виднелись покореженные, дымящиеся минометы, виноградники были изрыты техникой, на улицах шли бои. Семена войны, идущей с севера, попадали на берег, не знавший войны со времен шуанов, и начали прорастать густыми пучками, как прорастает зерно в тех местах, где его зимой неаккуратно сгрузили с машин. Семена войны взошли и в зоне дислокации полевых частей. Тем не менее курсанты дрались, как дерутся упрямые крестьяне за свои поля или за церковь. Для них список погибших в вестибюле почета означал церковь, полоса препятствий в Верри — семейное достояние, и не один из них еще скажет: «Не позволим захватить нашу Школу».

Мотоцикл мчался по светлому шоссе. После тридцатичасовой поездки на ветру губы Лервье-Марэ запеклись, щеки задубели.

Сквозь огромные очки он перечитывал документ, который держал в руках. Этот важный приказ следовало доставить капитану Декресту и распространить по всем бригадам эскадрона. Надлежало, не дожидаясь наступления противника, части которого веером раскинулись в долине, поменять диспозицию и быстро, любыми доступными средствами сформировать непрерывный оборонный рубеж на высотах. Подкрепление из Сен-Мексена займет позиции на открытой местности. Таким образом, вся молодежь — курсанты-кавалеристы, пехотинцы, курсанты моторизованных войск, — все вступали в сражение.

Лервье-Марэ внимательно изучил каждую фразу, чтобы в случае чего по памяти ответить на вопросы. Скоро он предстанет перед Сен-Тьерри, и волнение ученика было даже сильнее, чем волнение фронтовика.

«Чем мечтать и писать письма, которые все равно не дойдут, лучше бы я побрился», — подумал он, инстинктивно поправив галстук и передвинув на место пряжку ремня.

Жаркое полуденное солнце слепило глаза, а синева неба была затянута легкой пыльной дымкой, которая часто появляется над Анжу. По этой небесной пастели всегда хочется провести рукой, а потом посмотреть, не осталось ли синевы на пальцах.

В ровном шуме мотора они катили по широко раскинувшимся холмам. Вдали аспидным блеском отливал шпиль церкви, придорожные тополя были пронизаны солнечным светом.

Лервье-Марэ прикидывал расстояние до церкви: километра два, а если учесть, что в ясную погоду следует добавлять, то, пожалуй, два с половиной… Вдруг что-то резко бросило его на бок, и весь окружающий пейзаж, с виноградниками, полями и косогорами, крутанулся перед глазами. Сирил сделал крутой вираж на широкой дороге, почти положив машину. На мгновение мотоцикл оказался на двух колесах, и Лервье-Марэ увидел у себя над головой просторные поля, почувствовав себя точно в море во время качки. Сирил приподнялся, как в стременах.

Наконец ему удалось выровнять машину, и третье колесо коснулось земли.

— Что случилось? — крикнул Лервье.

— Сзади! — заорал Сирил.

Лервье обернулся, но не увидел ничего, кроме убегающей ленты дороги.

— Изгородь слева! — снова крикнул Сирил. И тут Лервье разглядел за изгородью круглые каски.

— Ты что, не видел, как пули подняли пыль на дороге? — зло спросил Сирил. — Так погляди! Многовато для двоих!

Лервье внимательнее оглядел дорогу и окрестности.

— Там! — махнул он рукой, предупреждая Сирила.

На этот раз Лервье-Марэ услышал выстрелы: стреляли и сзади, и спереди.

— Господи, — прошипел Сирил. — Пригнись, я поворачиваю.

Мотоцикл юзом прошелся по дороге, подпрыгнул на выбоине и свернул на проселок, обсаженный тополями.

«Так и в дерево врезаться недолго, — подумал Сирил и посмотрел на спидометр: — Семьдесят пять… восемьдесят… Хватит».

Сбоку замелькали тонкие стволы тополей. Чех все же справился с управлением. Наконец, увидев между высоких осыпей узкую дорожку, ведущую к гребню, он сбросил газ.

— Где мы? — спросил он, останавливаясь и вытирая лоб. Сдвинув каску на затылок, он на миг склонился над картой: — Надо держаться ближе к тылу, хотя это гораздо длиннее.

— Старина, ты потрясающий водитель, — сказал Жак, переводя дыхание.

— Ну, это мы еще посмотрим, — ответил Сирил, прислушиваясь к далеким разрывам.

Они снова двинулись в путь, и мотоцикл начал подниматься на пригорок. Склон сразу обстреляли. Это не был шквальный огонь: их хотели скорее напугать, чем уничтожить. Серию снарядов выпустили наудачу, как в лотерее. Неприятель стрелял сразу из нескольких точек. Справа от друзей в линию, как зубья расчески, легли шесть снарядов. На ежике скошенной травы виднелись темные воронки. Опасная зона, которую надо было проскочить, составляла метров триста. Мотоцикл вырулил на равнину. Сирил нажал на акселератор.

Рев мотора заглушил невыносимый свист, и вслед мотоциклу понеслись зубья еще одной расчески.

— Пригнись! — крикнул Сирил.

Повиснув в люльке на локтях, Лервье-Марэ нырнул внутрь, и голова его оказалась на уровне бортика. Воздух, где-то совсем рядом, раскололся от оглушительного взрыва. По жести коляски застрекотали мелкие удары, как будто ее дырявили карандашом. Потом вспышка — и полная глухота. Мотоцикл, не останавливаясь, ехал вперед. Опасная зона была позади. Сирил выпрямился, уши постепенно отходили от взрывной волны.

— Моя рука! — яростно и потерянно закричал Лервье-Марэ, и лицо его покрылось смертельной бледностью.

Вдоль бортика болталось нечто бесформенное, какое-то месиво из ткани и мяса, которое заканчивалось окровавленной кистью. Рука была изрешечена осколками, кости переломаны. Лервье пытался хоть чуть-чуть приподнять этот бессильно висящий кусок плоти, но ниже плеча рука его не слушалась.

Сирил сразу подумал, что надо срочно наложить жгут, но рана начиналась слишком высоко, и для жгута не было места. К тому же по затылку Лервье стекала подозрительная струйка крови.

— Я отвезу тебя в пункт первой помощи, — быстро сказал Сирил. — Мы уже рядом. Не шевелись, старина, не шевелись.

Лервье покачал головой.

— Бригада… — пробормотал он. — В свою бригаду… — сказал он громче. — Приказ… У меня нет теперь документа… Его выбило из руки… Ты же знаешь, что немцы уже совсем рядом.

Сирил склонился над другом. Они пристально посмотрели друг другу в глаза сквозь двойную слюду очков, и то, что по глазам друга понял Сирил, было важнее любой военной тайны.

— Скорее, в бригаду, — еще раз умоляюще прошептал Лервье.

Как истекающий кровью зверь, мотоцикл рванулся в лес Бас-Бреш.

«Я давеча говорил какие-то гадости об убитых, о мертвых, — думал Сирил, — а не знал, что смерть подстерегает везде… Может, если бы я тогда взял левее, то ничего бы не случилось…»

— Перестань! — сказал он вслух.

Жак приподнялся и пытался второй, простреленной накануне, опухшей рукой, с которой сползла повязка, захватить и притянуть к себе раздробленную. Кровь хлынула на кожух люльки.

— Перестань, Лервье! Не трогай, — повторил Сирил.

Алюминиевый бортик, прижимая подмышку, приостанавливал кровотечение.

Жак выпустил болтающуюся руку и съежился. Перед ним все было как в тумане. Дорога и деревья были словно окутаны тонкой пеленой, а звуки долетали как через вату. А еще было трудно дышать. Легкие заполнила какая-то густая, холодная мгла.

— Сирил! — крикнул он.

— Да, старина, я здесь… я здесь… — отозвался Сирил.

Он знал, что после взгляда, которым они успели обменяться, Лервье уже не понимает, кто где.

Стрелка спидометра дергалась как сумасшедшая, но Лервье казалось, что они стоят на месте.

«Мне не продержаться… Не продержаться…» Он чувствовал, как слабеет сердце. На миг ему привиделось, будто над ним склонился Сен-Тьерри и внимательно слушает. Надо вспомнить все слова приказа! Лервье-Марэ даже не пытался включить абстрактную память. Он просто постарался увидеть перед собой бумагу, на которой был написан приказ, и точно воспроизвести все линии, буквы, знаки препинания и подчеркнутые слова. Жак вдруг почувствовал, что может «заново прочесть» приказ, словно только что его написал. «Эскадрон занимает позицию на линии от…» Дальше шли названия населенных пунктов, которые смешались в памяти: Бодри, Мулен-Фандю, высота восемьдесят четыре… Какие же из этих пунктов располагались справа? Лервье хорошо знал местность, но еще лучше — карту. Закрыв глаза, он увидел серую штриховку, разбивку на квадраты в Ламбере, черный прямоугольник Шеневе, и на все это ему удалось по памяти нанести линию фронта.

Но плотная холодная мгла все больше и больше затягивала его. Он вдруг понял, какую роль играл бортик коляски, и налег на него всем весом. Пульс совсем ослаб. Из-под опущенных век покатились слезы, очки сразу потемнели, и пелена тумана подступила к самым глазам.

«И чего это я плачу?» — подумал Жак. Он плакал не от боли, а от бездонного чувства любви ко всему на свете. В детстве он тоже нередко плакал по ночам от смутной тоски, когда силы любви робко пробивали себе дорогу. Как недалеко ушел он от детства…

Когда мотоцикл въехал на большую аллею в Шеневе, Лервье-Марэ уже не сознавал, что они миновали лес, поля и виноградники. Туман смешался с сажей, которая падала, не переставая. Повсюду был запах сажи, вкус сажи, он давился этой сажей, которая комком стояла в горле и маленькими частичками въедалась в тело до самых ног.

Сирил въехал в парк на такой скорости, что все десять курсантов, находившихся в замке, сразу выбежали на крыльцо.

Но чех понимал, что резкое торможение может повредить умирающему, и сделал плавный круг по гравию двора. Когда парни увидели висящую на бортике окровавленную руку, они дружно выдохнули: «О-о-о!»

— В бригаду… — прошептал Лервье, почувствовав, что мотоцикл остановился.

— Мы в бригаде, — отозвался Сирил.

По лестнице уже несся Сен-Тьерри.

— Лервье, старина, Лервье! — повторял он.

Жак взглянул на него.

— Господин лейтенант, — произнес он с такой нежностью, что у Сен-Тьерри свело скулы.

— У меня был приказ… в руке… — И тут же начал: — Эскадрон немедленно занимает линию длительной обороны между фермой Бодри…

— Он читает приказ. Быстро, карандаш и бумагу! — сказал Сен-Тьерри окружившим его курсантам. — Нет, не надо, у меня есть!

И он начал записывать под диктовку.

Эскадрон — между Бодри и высотой восемьдесят четыре; бригада Фуа — Бодри; перекресток Лейфус — бригада Луана; Мулен-Фандю…

Сидевшего в луже крови Лервье-Марэ плотно обступили курсанты. Мальвинье машинально потирал руки. Голос раненого становился все тише.

— Бригада Сен-Тьерри…

Жак замолчал. Напряженное лицо лейтенанта низко склонилось над ним, точь-в-точь как в недавнем видении.

— …северная граница парка Шеневе… До Пюи-Вьей, — еле слышно прошептал Лервье-Марэ.

На покрытых пылью щеках залегли две глубокие морщины. Верхняя губа приподнялась, обнажив зубы. Лервье отчаянно шарил, шарил в памяти и в собственной крови. И видимо, нашел что-то важное, так как сказал:

— Командиры подразделений… к полудню… должны отправить полковнику… отчет о потерях…

Сен-Тьерри не удержался и печально поднял плечи.

— Принесите ему попить, — велел он.

— И никаких… отступлений… — с трудом произнес Лервье-Марэ как последнее указание.

— Благодарю, Лервье-Марэ, — торжественно произнес Сен-Тьерри, понимая, что мучения Жака подходят к концу. — Вы настоящий герой.

Жак попытался улыбнуться, но слова уже не имели для него никакого значения. Ему сейчас с тем же успехом могли повесить на грудь любой крест, и он бы не отреагировал.

Умирающий повернул голову к Сирилу:

— Передай моей золотой мамочке… — И замолчал.

У него не осталось времени, чтобы закончить фразу: «…что я думаю о Боге». Голова его закинулась назад, и каска звякнула о бортик люльки.

Когда с него сняли очки, в ямах глазниц еще стояли слезы. В детских глазах застыл зеленоватый отсвет той тоски, что охватила его на рассвете, и была та тоска не чем иным, как предчувствием смерти. А вокруг глаз были иссиня-черные круги, точно нарисованные жирным карандашом. Такие круги проводят въевшаяся пыль, копоть и страх, которые мотоциклисты привозят из первого боя, и должен пройти не один день, чтобы они стерлись из памяти.

Сирил застыл в машине, судорожно сжав руль. Курсанты услышали, как Сен-Тьерри тихо, но отчетливо произнес:

— Как же я ошибался… Ошибался с самого начала…

Но что он хотел сказать, никто так и не понял.

— А вы, старина, — обратился лейтенант к Сирилу, — с вами все в порядке?

— Пожалуй, да, — медленно произнес он вслух, а про себя подумал: «Если бы я тогда забрал чуть левее…»

Тело Жака из коляски вынимали Юрто и Бруар де Шампемон. Бобби не двинулся с места.

— Кто из вас хорошо знает его семью и может взять на себя ответственность за сохранность его документов?

— Я, — заявил, сняв очки, Сирил, который уже вышел из ступора.

Вокруг глаз у него тоже залегли синие круги, и он словно внезапно постарел.

Стоя на гравии, Сирил растирал затекшие ноги и думал о том, что только он может передать мадам Лервье-Марэ последние слова сына и только он сможет найти, что при этом сказать, пусть и на ломаном французском. И это было естественно — ведь последние тридцать часов они с Жаком провели вместе, в одном мотоцикле на пыльной дороге. Бумажник Лервье-Марэ, часы, оставившие белую полоску на левой руке, зажигалка, ручка — все, без чего живые не мыслят жизни, перешло в большие руки Сирила. Сквозь пыль он нащупал на бумажнике выпуклые серебряные инициалы.

«Это то, что объединяет его с матерью», — подумал Сирил с ужасом. Но внезапно понял, что чувство, заставившее его вызваться передать все эти предметы, далеко не так безгрешно.

Сен-Тьерри, поставив ногу на ступеньку, что-то быстро писал. Бебе, державший перед ним развернутую карту, прочел верхние строки:

«Лейтенант Сен-Тьерри капитану Декресту. Приказ, переданный устно связным Лервье-Марэ, смертельно раненным при выполнении задания».

— Кто готов немедленно доставить это капитану? — спросил Сен-Тьерри.

— Я, — вызвался Сирил.

— Но вы не сможете, старина. Вы едва держитесь на ногах. Ну, ладно. Тогда я хотя бы дам вам сопровождающего.

Побледневшие вдруг курсанты посмотрели на залитую кровью коляску мотоцикла. Мотор продолжал работать, снижая обороты.

— Не нужно. Никого не нужно. Только… мне хотелось бы выпить.

Юрто принес ему бутылку, заметив при этом:

— Тебе повезло, старина. Ведь стреляли в тебя.

Это правда. Ему повезло, он был слева…

Сирил отбил горлышко бутылки о бортик коляски и выпил, не обращая внимания на острое стекло и не чувствуя вкуса алкоголя. Затем, немного успокоившись, обратился к Сен-Тьерри уже как к ровеснику:

— Не могли бы вы дать мне бумагу, господин лейтенант? Я объясню… А! Совсем забыл. Немцы в километре к северу отсюда, в лесу Басс-Бреш. Это там нас и обстреляли.

И умчался точно так же, как и приехал: на пределе скорости.

— Это боец из другой страны, — только и сказал Сен-Тьерри, провожая глазами удаляющийся по аллее мотоцикл с широкой коляской.

Несколько минут спустя тело Лервье-Марэ опустили на землю в тенистом уголке парка. Лицо Жака было накрыто платком. Юрто, Бруар и Бебе рыли могилу. Здесь, на лужайке под кленом, было прохладно, а земля была рыхлой, влажной и податливой.

— Может, лучше бы копать на солнышке, — заявил Юрто с крестьянской простотой.

Стоящий рядом Сен-Тьерри смотрел на них и думал: «А у меня вот никогда не было детей… Но я же офицер, черт возьми!»

А вслух сказал:

— Кончайте быстрее! Время поджимает.

Бобби с автоматом на плече стоял в первом ряду, готовый отбыть в новое расположение.

— Лежать! — скомандовал он своей собаке, рывшей лапами землю.

Месье улегся в нескольких метрах от головы Жака.

«А я даже не попрощался с ним позавчера, когда он уезжал», — подумал Бобби. Он попытался вспомнить лицо Жака в вестибюле замка и был потрясен, обнаружив, что не может точно воспроизвести в памяти его черты. А ведь лицо друга пока было всего лишь накрыто платком.

И все, как и Бобби, поднимали по тревоге свою память. Мальвинье вспомнил Лервье в комнате. Бебе увидел Лервье в строю, или ему так показалось. Но воспоминания у всех были какими-то нечеткими. У Мальвинье Лервье-Марэ занимал в комнате больше места, чем было на самом деле, а Бебе неосознанно поставил Лервье на три ряда вперед.

«Он стоял точно за мной», — думал Бебе, но на самом деле все было по-другому.

Малыш Лервье-Марэ — блатной курсант, любопытный и легкомысленный проныра, малыш Лервье, носившийся как угорелый по коридорам, посредственный ученик и добрый товарищ, на которого, что греха таить, порой смотрели всерьез только из-за его связей, — теперь исчез, и черты его размылись в памяти.

Сирил единственный увидел его настоящего, когда заглянул ему в глаза там, на дороге.

Бебе повторил фразу лейтенанта: «Смертельно раненный при выполнении задания», короткую строку из невольно подсмотренного донесения. Сен-Тьерри написал ее так же естественно, как говорил: «Удовлетворительно», чтобы отметить отличившегося.

И под белым платком лицо мальчишки, который, умирая, стал очень похож на мать, начало трансформироваться. Возник новый образ: более крупный, яркий и светлый. Теперь этот образ будет жить в памяти и рассказах: Жак Лервье-Марэ — герой бригады.

И перед этим образом, глядя на белый платок, курсанты осенили себя крестным знамением.

Глава 6

Изменения линии фронта, срочная связь с соседними бригадами, прибытие лейтенанта Фуа, который несколько минут о чем-то беседовал с Сен-Тьерри, — все это вызвало в секторе некоторое возбуждение. Каждый спрашивал себя, когда и с какой стороны появится случай открыть огонь, и все полагали, что такой случай представится очень и очень скоро. Как лошадь закусывает удила и бьет копытом на старте, так и солдат перед боем полон нетерпения.

Капитан Декрест предоставил в распоряжение лейтенанта Сен-Тьерри бронеавтомобиль с экипажем из двух механиков. Один сидел спереди, другой — сзади.

Получив технику, Сен-Тьерри решил сам произвести короткую вылазку с целью рекогносцировки к линии фронта.

Он велел позвать Бобби и Бруара де Шампемона и внимательно их оглядел, словно хотел удостовериться, что не ошибся в выборе.

— Бруар, в мое отсутствие и в дальнейшем, — сказал он, — вы будете выполнять функции унтер-офицера взвода. — И, обернувшись к Дерошу, скомандовал: — А вы отправитесь со мной.

Бобби он, как сына, брал с собой, а Бруара, как самого толкового из племянников, оставлял на хозяйство. Бруар это ясно почувствовал, и по блеску черных глаз за очками было видно, что даже в боевых условиях его враждебность к Бобби не уменьшалась.

Бронеавтомобиль оказался многотонным «пан-хардом» с броней, выкрашенной в серый цвет. В Уставе значилось: «Танк слеп и глух». Броневик был не так уж слеп, зато абсолютно глух. Бобби понял это, как только за ним закрылся стальной люк. В башенке стоял такой же грохот, как на заводе, когда работают все станки. И грохот этот приходилось постоянно перекрикивать. И внутри броневик, с его металлическими перекрытиями, круглыми гнездами снарядов и сильным запахом моторного масла, тоже походил на завод. В узкие смотровые щели Дерош видел только тонкие полоски местности, которые мелькали перед глазами, не соединяясь друг с другом. Правая и левая стороны дороги воспринимались как два разных пейзажа, и, что самое интересное, пейзажей незнакомых, хотя Бобби сотни раз проходил этот путь. В картинке не хватало неба, и все выглядело не так.

— Лейтенант Флатте показывал вам, как с этим обращаться? — спросил Сен-Тьерри, указав на спаренную с пулеметом пушку.

— Только один раз, господин лейтенант, и очень поверхностно, — ответил Бобби.

— Ладно, становитесь рядом.

И Сен-Тьерри коротко объяснил Бобби, как пользоваться оптическим прицелом и управлять обоими орудиями. Время от времени, ориентируясь на местности, лейтенант давал указания водителю.

— Вы знаете, где мы находимся? — спрашивал он Бобби.

— Нет, господин лейтенант, — отвечал тот, тоже пытаясь сориентироваться.

— Как это — не знаете? Мы на перекрестке Велинье.

Бобби восхищала не столько легкость, с которой Сен-Тьерри по ходу дела давал объяснения, сколько его умение непринужденно двигаться внутри броневика, не стукаясь каской о каждый угол.

— Представьте себе, что вам надо выстрелить, — сказал Сен-Тьерри.

Бобби вдвинул плечо в стальную арматуру, заглянул в обрамленный каучуком глазок прицела и стал наводить его на деревья, далекие крыши и стога сена. Все детали предметов сквозь прицел были видны удивительно четко.

И вдруг за прерывистым рисунком прицела появились маленькие человечки: с десяток неприятельских солдат, рассыпавшись цепью, с оружием наперевес шли по полю.

— Господин лейтенант, справа немцы! — крикнул Бобби.

— Да, действительно. Вижу! — отозвался Сен-Тьерри, выглянув в одну из прорезей в корпусе.

— Господин лейтенант, а можно, я… — попросил Бобби, положив руку на пулемет.

Сен-Тьерри посмотрел на него: «Он что, насмехается?» Нет, Бобби и вправду просил разрешения пустить в ход необычную игрушку, которую ему собирались дать.

— Конечно, старина, — рассмеялся Сен-Тьерри. — Вы для этого здесь и находитесь. Чего вы ждете?

Но Бобби не спешил. «Эти, в поле, и не подозревают, что с ними сейчас будет», — подумал он.

После первой очереди маленькие человечки в поле легли на землю, вторая — заставила их вскочить и кинуться к границе поля. На соседнем поле тоже были немцы.

— Первая дорога направо. Прибавить газу! — крикнул Сен-Тьерри водителю.

Устроившись на маленьком сиденье, которое одним нажатием кнопки поворачивалось вместе с башней, Бобби отслеживал беглецов пулеметом. Странная усмешка снова тронула уголки его рта, хотя в этот момент ему было не до шуток.

У Бобби — аса бомбометания, командира экипажа танка, по компасу вслепую ведущего машину, наводчика внутри башни — всегда в углах рта играла та же горькая и жесткая улыбка, выдававшая нечеловеческое напряжение воли. Он начинал чувствовать свою принадлежность к новой расе людей, стремящихся к господству над миром под защитой стального щита.

Он даже не волновался… Разве что когда Сен-Тьерри показал ему на опушке неприятельское орудие, которое время от времени выдавало себя белыми дымками выстрелов.

— Действуйте! Можете стрелять из орудия. Но даю вам только три выстрела, ясно? Не больше. И внимательно следите за руками.

Зажав в кулаке спусковой рычаг, Дерош медленно его потянул. Сердце колотилось, мускулы напряглись в предвкушении. Отдача затвора в плечо оказалась не такой сильной, как он ожидал. Бобби обнаружил, что прицел направлен на верхушки деревьев, и ему показалось, что он послал снаряд в небо. Однако дерево возле вражеского орудия упало. Бобби быстро перезарядил пушку. От второго выстрела орудие взлетело в воздух. На этот раз пушка не сместилась.

— Браво! Может, вам просто повезло, но очень хорошо, Дерош! — вскричал Сен-Тьерри.

«Неужели все так просто? — подумал Бобби, почти разочарованный своим успехом. — Да ведь это гораздо легче, чем стрелять из карабина».

Люди бросились от орудия врассыпную. Бобби прицелился и, пользуясь пушкой как пистолетом, поднял одного из бегущих метра на четыре в воздух. Это его ужасно рассмешило.

— Э, нет, старина, так не годится! — крикнул Сен-Тьерри. — Мы не можем впустую тратить снаряды.

— Прошу прощения, господин лейтенант, — отозвался Бобби.

— Возвращаемся, — прибавил Сен-Тьерри. — Я увидел то, что хотел увидеть. Немцы рассредоточены по всему фронту.

Во дворе Шеневе Бобби с сожалением вылез из башни, несмотря на то что внутри стало очень жарко. Но ему там было хорошо.

«Вот все и кончилось…» — промелькнуло у него в голове.

— Неплохо, Дерош, для первого раза. Хочу временно доверить вам командование бронеавтомобилем, — снова заговорил Сен-Тьерри. — Но без всяких штучек, ясно? Мы очень дорожим броневиком. Отправляйтесь и проведите маркировку на перекрестке. Выставьте заграждения на дороге и установите наблюдение за опушкой. Понятно? Я зайду через минуту. Выполняйте, я вам доверяю.

— Спасибо, господин лейтенант! — отсалютовал Бобби.

Глаза его сияли невиданным раньше светом, выражение лица изменилось. И Сен-Тьерри понял, что Бобби благодарен ему не за похвалу, а за то, что предоставил ему это потрясающее орудие, с помощью которого, вставив глаз в кольцо прицела, тот, как Бог Отец с небес, сможет распоряжаться жизнью и смертью. Это была новая игра, в которую Бобби еще не наигрался.

* * *

«Господи, сделай так, чтобы мне не надо было убивать ближнего». Эта мысль, однажды посетившая Монсиньяка в церкви, проложила в его душе потайную дорожку.

В течение долгих недель маленький бенедиктинец не включал эти слова в свои молитвы, позабыв о них. Его утренние и вечерние моления были только о благополучии страны.

А теперь, посреди полей, в жарком свете июньского солнца, эта мысль снова неожиданно и властно заявила о себе.

Это произошло, когда Эмманюэль Монсиньяк и Курпье по распоряжению лейтенанта отправились на пост наблюдения к излучине ручья, справа от расположения бригады.

Они шли по пшеничному полю, машинально стараясь не топтать неубранные колосья. Бебе тащил ручной пулемет, а Монсиньяк — ящик с патронами. Оба были одинакового роста, один белокожий, другой смуглый.

Монсиньяку вдруг пришел в голову примитивный образ: «Мы, должно быть, очень смешная парочка: он — как ангел, а я — как чертик». Это его так позабавило, что он чуть было не расхохотался, но вдруг: «Господи, сделай так…»

— Что с тобой? — спросил Курпье, увидев, что товарищ, побледнев, замедлил шаг.

— Ничего, просто надо поменять руку.

«Господи, сделай так…» От этих слов ему стало тревожно и тоскливо, и тоска долго не проходила… Они засели в устье ручья, заняв выгодную позицию, которую нашел во время учений Бруар де Шампемон. Пулемет опустили на землю, приподняв дуло на двойных лапках сошки.

«К счастью, стрелок у нас Бебе, — подумал Монсиньяк и тут же понял, что лицемерит. — Да, но я заряжающий… Почему меня не сделали связным, как Ламбрея или Лервье-Марэ? Может, тогда для меня все кончилось бы в одночасье. Оно и к лучшему».

Маленький черный ящик больно оттягивал руки, словно чувствовал заранее, как взрывается каждый из двадцати четырех снарядов: по одному в час… И когда трижды пропоет петух…

Монсиньяк спрашивал себя, отчего всевидящий и всемогущий Бог выбрал ему для мучений берег ручья.

— Ты там наблюдаешь? — спросил Бебе, растянувшийся на животе за пулеметом.

— Да… Да, смотрю, — отозвался бенедиктинец.

И это было правдой. Монсиньяк пристально вглядывался в неподвижный тростник и в выжженный засухой просвет в стене тростника, за которым угадывался выход на равнину. За этим просветом он и наблюдал с особым вниманием.

Вдруг он поймал себя на том, что хочет услышать, как трубы заиграют «прекращение огня», и собственный эгоизм поверг его в ужас. Он, столько молившийся о Франции, на мгновение предал свою родину. Он послал Богу малодушную просьбу о перемирии, чтобы не совершать греха, причем толком не понимал, грех это или нет. Он и сам не знал.

«Сейчас Франция больше нуждается в воинах, чем в священниках», — сказал он себе. Но эти два понятия противостояли друг другу в его сознании: в тот самый миг, как он кого-нибудь убьет, он перестанет быть священником.

«Пусть мне достанется первая пуля, — молился Монсиньяк. — И тогда я выполню свой долг, и все для меня будет кончено».

— А здесь не так уж плохо. Здесь тень, прохладно… — бормотал Бебе, которого уже начала раздражать замкнутость, а главное, молчание Монсиньяка. — Ты смотришь? Опять ничего?

— Смотрю. Ничего.

«И меня зароют здесь, в сырую землю…» — продолжал свой внутренний монолог Монсиньяк, уже представляя, как погружается в мягкую траву, на которой лежал. И его охватил соблазн вечного покоя. Ну это уж точно было малодушие.

— Ведь ты Монсиньяк, черт побери! — прошептал он сам себе.

Эту фразу произносил его дед, когда он, пятилетний, плакал, сидя на коне, или удирал с охоты, испугавшись выстрелов.

— Ведь ты Монсиньяк, черт побери!

Только эти слова, сказанные громовым дедушкиным голосом, могли уравновесить в нем «Господи, сделай так, чтобы мне не надо было убивать ближнего». Его страшил не столько грех, сколько сам факт убийства. Он испытывал такой же парализующий, животный страх перед убийством, как другие — перед смертью.

Как только Монсиньяк это понял, ему сразу же стало стыдно, и он пожалел о своем излишне религиозном воспитании. Он становился на путь отступничества. Отчего же Господь оставил его в такой момент? Если Он немедленно и ощутимо не вмешается, что-то неизбежно разрушится…

Ни Монсиньяк, ни Курпье не поняли, откуда пришли первые пули, прожужжавшие у них над головой. В просвете камыша они увидели крадущихся немцев. Бебе инстинктивно нажал на гашетку, вскинув оружие наугад, ибо огонь вызывает огонь. В то же мгновение он разглядел за кучей бревен сидящих в засаде людей.

— Еще обойму, быстро! — скомандовал он, отбрасывая пустую.

— Да исполнится воля Твоя, — прошептал Монсиньяк, протягивая полную обойму.

Неприятель поливал со всех сторон шквальным огнем. Пулемет тоже стрелял не переставая. Монсиньяк сам поменял обойму.

— Нас окружили, — еле переводя дух, сказал Курпье.

— На опушке, слева! — крикнул Монсиньяк.

Они наводили дуло пулемета туда, где показывались немцы, и мысли Монсиньяка словно подверглись анестезии: пули свистели вокруг него, а ему было все равно. Он чувствовал себя здесь абсолютно чужим.

Вдруг Бебе оторвался от пулемета и, громко застонав, дважды перевернулся. Его лицо сделалось зеленым, как трава или водоросли в ручье: пуля попала ему в печень.

Враг продолжал стрелять.

Какую-то долю секунды Монсиньяк выбирал между корчащимся на траве телом и черным, еще горячим пулеметом.

И, поскольку лицо, которое бенедиктинец знал розовым, вдруг позеленело, все его видение мира резко изменилось. Он и не помышлял взвалить товарища на спину и унести с поля боя. Он выбрал смерть врага и бросился к пулемету.

Дрожь гашетки при первом выстреле доставила ему такую радость, словно после долгого одиночества он обрел нового друга. Вражеские пули били по деревьям вокруг Монсиньяка, во все стороны летели щепки и кора, но ему не было страшно. Пулемет трясся как сумасшедший, и все силы уходили на то, чтобы плечом и руками унять эту дрожь.

Какой-то немецкий солдатик, воспользовавшись передышкой, скользнул в камыши. Через прицел Монсиньяк увидел ползущего с поднятой головой солдата: белобрысого, совсем мальчишку. Вид у него был вовсе не злобный, ему просто очень хотелось прийти первым.

«Ну, погоди, ты у меня сейчас позеленеешь!» — подумал Монсиньяк. Он дал короткую очередь, не более четырех выстрелов, и голова парня больше не поднялась.

Монсиньяк вошел во вкус греха — он менял обоймы, стараясь беречь боеприпасы, и выбивал из просвета одного немца за другим.

Сколько времени он стрелял? Пять минут, может, восемь… Он не знал. Сейчас в его жизни не было другой цели — только убирать вражеские головы из тростника. И когда Монсиньяк услышал крики позади себя и его поддержали выстрелами, ему понадобилось время, чтобы вспомнить, что за ним бригада.

Ему пришли на выручку. Прибежал Большой Коллеве и поднял на руки Бебе.

— Отходи! — кричали Монсиньяку.

Перед пулеметом выгорела трава. Отходить? Это еще зачем? На берегу ручья было так хорошо!

— Отходи! Приказ лейтенанта!

Монсиньяк, пятясь, продолжал стрелять на ходу. Вдруг послышалось «щелк!» — и пулемет замолчал.

«Заклинило», — констатировал Монсиньяк.

— Пора отходить! — сказал Бернуэн.

— Правда? — отозвался бенедиктинец.

— Похоже, у тебя тут было жарко!

Монсиньяк провел рукой по лбу.

— Четырех я уложил точно, — сказал он, — и еще, наверное…

На самом деле он в это и не вникал.

Двое курсантов несли раненого. Глаза его были закрыты, он перестал хрипеть. Монсиньяк увидел, что пальцы свесившейся руки Бебе слегка сжались, словно ища, за что бы схватиться, и машинально протянул руку. И только когда Бебе ее стиснул, Монсиньяк вдруг с новой силой ощутил свою связь с людьми и снова стал парнем, у которого было детство, семья, монастырь и бригада.

— Бебе! Старина Бебе! — закричал он, только сейчас осознав, где находится.

Они шли по направлению к Шеневе. Бебе был смертельно ранен. В камышах валялись тела убитых.

Монсиньяк не испытывал ни ужаса, ни сожаления.

— Теперь, господин лейтенант, вы можете посылать меня куда угодно, — сказал он Сен-Тьерри.

Он еще не осмеливался сознаться себе, что его вера в Бога утратила чистоту. Зато знал наверняка, что всю жизнь будет нести тяжкий груз радости убивать.

* * *

Капитан Декрест вышел из машины и подошел к Сен-Тьерри.

— Бригада Луана разбита, — сказал капитан. — Не могли бы вы послать туда несколько человек с пулеметом?

— Несколько человек не переломят ситуацию, господин капитан, — ответил Сен-Тьерри. — Я бы десятерых отправил. Но надо дать передохнуть малышу Монсиньяку. Да и всей бригаде…

— Да, я понимаю… — пробормотал Декрест, глядя в землю.

Мимо прошли двое курсантов, рывших могилу Бебе рядом с могилой Лервье-Марэ. Капитан грустно покачал головой и машинально произнес:

— Добрый день, Коллеве. Здравствуйте, Бернуэн. Мужайтесь, дети мои!

— Думаю, господин капитан, — сказал Сен-Тьерри, — нам надо контратаковать.

— Но какими силами, друг мой?

— Одна половина эскадрона атакует, другая отдыхает.

— Я вам отвечу, как и вы, не задумываясь: а ради чего? Чтобы вывести из строя каждого третьего курсанта? Вы не понимаете, Сен-Тьерри, чего стоит контратака, особенно в таких условиях. Как посмотрю на этих мальчишек… Нет, у меня не хватит духу…

— И все-таки, господин капитан, в четырнадцатом году…

Сен-Тьерри инстинктивно перевел взгляд на грудь командира, где красовалась орденская лента, расшитая пальмовым листом и двумя звездами.

— В четырнадцатом все было по-другому, — ответил Декрест. — Тогда мне было столько же лет, сколько и вам, и я сам шел умирать, а не посылал других.

— Но вы подвергаетесь такому же риску, как и мы, господин капитан!

— Дело не в риске, Сен-Тьерри. Дело в другом… Вы это потом поймете.

Декрест глубоко и тяжко вздохнул и провел рукой по морщинистому лицу и седым вискам.

— И откуда, по вашему мнению, вы собираетесь контратаковать? — спросил он, поднимая глаза.

— За отправную точку можно принять дорогу, — ответил Сен-Тьерри. — Три бригады в линию: Фуа, Сантена и моя…

И принялся чертить веточкой на мелком гравии план атаки. Противника надо зажать с флангов и оттеснить в виноградники. В это время бригады Луана и Маринваля отдыхают, а потом переходят к обороне…

— Силами личного состава и, если возможно, с артподготовкой… — пробормотал Декрест.

Сен-Тьерри заговорил, еле сдерживая эмоции. Он уже четыре дня провел в этой местности и все четыре дня осторожничал, стараясь отправлять людей на задание не наобум, а согласно определенной логике, но все равно уверенности не было. Он упрекал себя за то, что послал Курпье к истоку ручья, его беспокоили укрепления возле стены парка. Но за эти четыре дня местный пейзаж утратил в его представлении свою фрагментарность, обрел единство и значение. Все деревья привязаны к дорогам, луга в соотношении с откосами тоже имеют ценность, выжженные осыпи и виноградники тоже могут помочь задержать противника. Чтобы с ним расправиться, надо загнать его в виноградники.

«Столько знаний, молодого задора и сил тратится впустую: все равно ничего не изменишь», — подумал Декрест. Но сам он оказывался в выигрыше.

— Вот что, Сен-Тьерри, — сказал он. — Берите-ка на себя командование всеми тремя бригадами. И действительно, лучше что-нибудь делать.

Чтобы организовать контратаку и запросить помощи у бригады Маринваля, лейтенанту Сен-Тьерри хватило получаса.

Капитан, наблюдавший за приготовлениями с небольшой, заросшей деревьями высотки, увидел, как по равнине к ним приближается тонкая черная цепь. И тут же посреди поля ей навстречу поднялся другой ряд, более плотный и словно всаженный в землю, а потом и третий, построенный в шахматном порядке. Неприятель блокировал всю долину. И навстречу этой катящейся от самого горизонта лавине двигалась тонкая цепь бойцов, похожая на ниточку водорослей.

«Это мой эскадрон, это мой эскадрон», — повторял про себя капитан.

Он ждал, когда начнет стрелять бригада Маринваля. Увидел, как открыли огонь три бригады Сен-Тьерри. А им ответила огнем вся равнина.

Неожиданно со стороны немцев возникло какое-то движение, первые ряды смешались, и оттуда выехал броневик. Это Бобби прочесывал луга, время от времени в упор расстреливая группы неприятельских солдат из орудия.

Ловким маневром броневик объехал фронт эскадрона и теперь зигзагами колесил по полю.

Капитан не удержался от улыбки. Сен-Тьерри, по всем правилам дивизии, наступал под защитой бронетехники. Это было смешно, но, кажется, удалось. Удалось… Немцы отступили к виноградникам, и половина эскадрона бегом их преследовала.

Лицо старого капитана начало проясняться. Он вытащил изо рта трубку и выбил ее о ствол дерева, хотя она уже давно была пуста. Потом быстро вырвал листок из блокнота и написал на нем несколько слов.

— Немедленно отнесите это лейтенанту Луану, — крикнул он сопровождавшему его связному.

На листке было написано: «Контратакуйте любой ценой. Декрест».

Едва отъехал связной, как противник открыл бешеный артиллерийский огонь. Несомненно, переоценив силы французов, немецкие наводчики били в глубину. На лице капитана отразились тревога и боль: эскадрон не устоял.

— Капитан, ложитесь! — крикнул шофер Декреста.

Вокруг них рвались снаряды, от дерева откололась ветка. Декрест только пожал плечами и даже не пригнулся. Да пусть его хоть разорвут все эти снаряды! Легче умереть самому, чем видеть, как гибнут его люди. В этот момент в нескольких шагах от них на дороге остановился маленький грузовичок. За рулем сидел лейтенант Флатте, ведавший боеприпасами. Он был в ярости и морщил щеку, чтобы не потерять монокль.

— У меня тут двадцать ящиков гранат. Они что, хотят, чтобы я вокруг них прыгал? Где эти ваши архаровцы, господин капитан? Я их уже четверть часа ищу!

— Глядите-ка, как у них тут весело! Они меня просто взяли за горло! — воскликнул Декрест, махнув рукой в сторону равнины.

И Флатте укатил под обстрелом, подскакивая на ухабах.

С утра Флатте уже успел развезти боеприпасы по самым опасным участкам. Никто не отдавал ему приказов, и он ездил сам, потому что другого занятия у него не было. Он появлялся везде и начинал ругаться на чем свет стоит: его обуревала жажда командовать.

Капитан увидел, как он подъехал и сгрузил ящики со снарядами как раз тогда, когда начался огонь.

Три бригады держались, но единый строй рассыпался. Они продвигались вперед скачками: впереди оказывался то левый фланг, то центр, а фланги его догоняли. Было хорошо видно, как падали солдаты и больше не поднимались. Броневик-авантюрист теперь был в арьергарде.

Капитан только не мог понять, где Сен-Тьерри.

Час назад, излагая свой план и собрав людей, Сен-Тьерри походил на человека, который по меньшей мере собирается осадить крепость. Теперь же, согнутый, со сморщенным лицом, он напоминал того, кто никак не может открыть заржавевший замок. Он пытался найти хоть какую-то щель, хоть какой-то лаз в стене поднятой в воздух земли. Время от времени он говорил себе, упорно считая себя полковником: «Если бы у меня было втрое больше людей и орудие калибра семьдесят пять…» Но видно было, что его активность угасает прямо на глазах. Мир сократился до размеров его мускулов и чувств, воображение не шло дальше средств ведения боя. Он видел, как упавший рядом снаряд скосил Валетта и Менье. Он прошел мимо малыша Ракло, державшегося за раздробленную ногу. В поле его зрения попали еще человек двадцать убитых. Сен-Тьерри был уверен, что отдавал команды нескольким курсантам вокруг себя: Юрто, который яростно отстреливался; Мальвинье, который слепо рвался вперед; строгому и подтянутому Фонтену. Но, оставив Юрто справа, а Бруара слева и пройдя метров по двадцать по всем направлениям, Сен-Тьерри понял, что уже никем не командует. Бригада Фуа отошла немного в сторону и потеряла направление, бригада Сантена, рассыпавшись по склону, была где-то далеко, по ту сторону изгороди и вообще за пределами поля. С позиции «ложись!» мир растягивался, но с позиции «бегом!» было еще хуже: мир смешивался и размывался.

Момент, когда Сен-Тьерри сражался за победу, прошел, и наступил момент, когда он уже сражался, просто чтобы сражаться, а возможно, чтобы умереть. Ему придется наконец признать поражение. Еще не успев отдать приказ отступать эшелонами, он увидел, как бригада Сантена покинула поле боя.

Капитан на своей сотрясающейся от снарядов высотке закурил трубку и нервно притопывал ногой. Появившаяся перед его глазами цепь бойцов уже не была такой ровной: она скривилась, разорвалась и зияла дырами.

Справа послышалась громкая стрельба: это отступившие поначалу бригады Маринваля, Луана и Брудье бросились в контратаку.

Плечи старого капитана поникли, и он закрыл глаза, чтобы не видеть, как отступают его курсанты, таща за собой убитых и раненых.

«И все-таки надо было что-то делать», — повторял он.

* * *

Когда началась контратака, Ламбрей и Гийаде возвращались из сектора Монсоро. Там тоже был ад: на каждого из обреченных приходилось слишком много огня. В Монсоро, как и на подступах к Сомюру, как и в Жене, лейтенанты с горсткой людей отчаянно бились за каждую пядь земли, за каждую улицу, за каждый холмик, яростно защищая выход на шоссе национального значения.

Командный пункт Школы перенесли в глубь леса Фонтевро.

Шарль-Арман вел мотоцикл. Солнце, проникая сквозь ветви деревьев, пятнами ложилось на асфальт. Они решили сменять друг друга на каждой остановке, чтобы сэкономить силы и время.

Вдруг они заметили перед собой группу бредущих пешком женщин. Забытый арьергард всеобщей эвакуации. Издали казалось, что они еле передвигают ноги.

«Бедняжки! Так им далеко не уйти», — подумал Ламбрей.

Мотоцикл поравнялся с женщинами, и они, как стадо овец, метнулись на обочину. Ламбрей резко затормозил и спрыгнул с мотоцикла.

— Мария! — крикнул он.

— Шарль!

Она бросилась к нему, привычно подставив губы, но он взял ее за руки и крепко сжал. Волосы девушки покрывала пыль, влажные пряди прилипли к вискам. По лицу разлилась нехорошая желтизна. Глаза ввалились, губы побледнели, ногти обломаны. Туфли истрепались, голые ноги забрызганы грязью. В руках она держала наспех собранную сумку. И его вдруг пронзила острая жалость, ничего общего не имеющая с любовью.

— Я был на улице Сен-Пьер и видел твой чемодан, — сказал он.

— Мы отсиживались в пещерах, — объяснила Мария. — А потом воспользовались затишьем и ушли. Там стало небезопасно. Какие новости?

— Не знаю. Если к Луаре не вышлют подкрепление, то это конец. Бои переместятся к Вьенну и ниже по реке.

— А перемирие?

Шарль-Арман вообще забыл о перемирии. Это слово напоминало ему о том, что многие из его друзей погибли ни за что.

— Мне ничего не известно, — сухо бросил он, бросив взгляд в сторону группы женщин.

Их было человек десять, старых и молодых, они остановились и ждали Марию, словно она была их мозговым центром, а сами они уже не способны были ничего решить.

— Ну и процессия… — тихо пробормотал он.

— Они молодчины, — откликнулась Мария.

Он сдвинул очки на каску.

— Ох, милый, что у тебя с глазами? Откуда эти синие круги?

— Ничего страшного, это просто пыль… Мария, у меня времени в обрез. Чем я могу тебе помочь? Есть хочешь?

«Ну вот, нас свела судьба, — подумал он с гневом, — а я спрашиваю, хочет ли она есть».

— Нельзя ли достать машину? — спросила Мария. — Не важно какую, милый, лишь бы везла.

— Об этом даже и не думай, бедная моя, — отозвался он. — Нет никаких машин. А мне, к сожалению, пора.

Роясь в коляске мотоцикла в поисках хлеба и консервов, он успел понять, что эта встреча вызвала в нем раздражение. Он инстинктивно старался беречь силы. Сейчас для него имели значение только необходимость сражаться и желание выжить, и он не хотел думать ни о чем другом. А эта исхудавшая женщина, которая уже несколько дней и ночей брела по дороге, ждала от него хоть какого-то проявления нежности, хоть жеста… Она носила его ребенка.

— Это просто чудо, что мы встретились, — сказал он. — Слушай, Мария, случиться может всякое…

— О! Шарль-Арман! Да хранит тебя Господь!

— Хранит, когда может, — ответил он. — Но если я не вернусь, что тоже возможно… — Он снял с левого мизинца перстень с печаткой и протянул его Марии: — Ты передашь это моему отцу и объяснишь ему… все. Можешь на него положиться.

Мария беспомощно мяла в руках круглый хлебец. Грустно улыбнувшись, она опустила глаза:

— В этом уже нет надобности.

Потом, словно не сомневаясь, что он потребует объяснений, торопливо добавила:

— Клянусь тебе, Шарль, я ничего не предпринимала… Это случилось само… А я была так счастлива…

Последние слова он едва расслышал. И почувствовал огромное, чудовищное облегчение. Его будущее, как бы коротко оно ни было, стало свободным ото всех обязательств.

— Возможно, оно и к лучшему, — произнес он, стараясь повторить грустную интонацию Марии.

И как ни в чем не бывало снова надел на мизинец семейную реликвию.

Может, Мария надеялась, что он оставит ей кольцо на память? Или полагала, что он скажет: «Возьми. Отдашь, когда я вернусь»? Она снова улыбнулась, но улыбка вышла невеселой, а на лбу залегла морщина, которая больше не разгладилась.

На дороге появилась запряженная лошадьми повозка.

— Смотри-ка, это твой шанс! — воскликнул Шарль-Арман. — Я договорюсь, чтобы тебя подвезли.

— Да, это мой шанс, — машинально повторила она.

К ним медленно приближалась большая фуражная повозка, битком набитая какими-то старушками в плоеных чепцах. Вид у них был такой, словно их везут на гильотину.

Крестьянин, шагавший рядом с лошадьми, глядел упрямо и подозрительно.

— Понимаю вас, господин офицер. Я бы с радостью, но вы же сами видите, что я не могу больше никого посадить, — заявил он.

Это был фермер, который явно не желал далеко уезжать от своих посевов и бороздил окрестности в радиусе километров двадцати пяти, выбирая наименее опасные места.

— Ничего, посадите, — отозвался Шарль-Арман.

Он зашел с тыла повозки и оказался лицом к лицу со старым подполковником резерва, который сидел на краю, свесив ноги и подложив под колени сложенную валиком веревку. Должно быть, в свое время ежик седых волос придавал ему вид бравого военного даже на гражданской службе. Но теперь он был без каски, без ремня, застегнут не на ту пуговицу, с растерзанной лентой ордена Почетного легиона на груди. Кобура от пистолета небрежно лежала на коленях, а ее хозяин пристально разглядывал солнечные пятна на земле под ногами в черных крагах.

Шарль-Арман автоматически взял под козырек и отрекомендовался призраку, пустой оболочке с нашивками старшего по званию.

— Вам, случайно, не попадался почтовый контроль из Алансона? — спросил его бедняга подполковник. — Ему пришлось отсюда эвакуироваться…

— Нет, господин подполковник, не попадался, — ответил Шарль-Арман. — Разрешите, господин подполковник, посадить рядом с вами даму?

— Конечно, малыш, конечно. Вы делаете доброе дело. Когда видишь молодых, выполняющих свой долг, это вселяет надежду.

Стоявший в повозке сундук чуть подвинули назад, на старушек, всполошившихся, как курицы. Шарль-Арман поднял на руки Марию, легкую как перышко, и посадил ее рядом с подполковником.

— А эти бедняжки… — протянула Мария, которой было безумно жалко оставшихся на дороге товарок. — Для них ничего не найдется?

— Вперед, в путь! — крикнул Шарль-Арман.

Подполковник подвинулся, чтобы дать место Марии.

— Бедная малышка! Куда мы попали? Я вот из почтового контроля и уже три дня ищу своих из Алансона… — произнес он и уставился на зажатый в руке Марии круглый хлебец, как до этого смотрел на солнечные пятна на дороге.

Шарль-Арман понял, как низко может пасть человек волею судьбы, и обменялся с Марией прощальным взглядом.

Фуражная повозка тронулась, и старые черные краги закачались рядом с голыми ногами Марии.

Гийаде сел за руль, и мотоцикл рванул с места. Шарль-Арман долго молчал, прислонившись к кожаной спинке сиденья и вытянув усталые ноги. Под колесами бежала дорога.

«Значит, если меня убьют, после меня ничего не останется», — подумал он. Он не знал, от чего зависит, выживет он или нет: от силы судьбы или от него самого. Он достал из кармана портсигар, щелкнул на ветру зажигалкой и подумал:

«Надо будет обязательно где-нибудь достать сигарет».

* * *

Лейтенанту Фуа разворотило снарядом грудь, и кровь залила гимнастерку. Еще какое-то время он дышал. Сен-Тьерри со странным равнодушием и даже презрением к человеческой природе наблюдал за тем, как его однокашник превращается в труп. Ему снова пришла мысль: «Вот если бы мне еще людей и калибр семьдесят пять…»

— Господин лейтенант, вы не ранены? — спросил кто-то из курсантов, заметив отсутствующий взгляд командира.

Ранен? Нет, ничего подобного. Он просто пытался наладить контакты с Фуа, материей инертной и отныне молчащей, и с малышом Монсиньяком, материей активной, говорящей и ходящей. Он старался восстановить связь с внешним миром, и у него ничего не получалось.

В конце концов он задал себе вопрос: «А что это я тут делаю?» И вспомнил, что собрался отдать приказ эвакуировать раненых в пункт первой помощи.

— Посмотрим, сколько нас осталось.

И он принялся считать: Ламбрей, Стефаник, Гийаде отсутствуют. И где это они могут быть? Лервье-Марэ, Курпье, Валетт, Ремоне, Ведье убиты. Менье, Ламбриер, Бутэ, Контрежа, Ракло ранены. Осталось семнадцать плюс двое водителей бронемашин.

— Дерош! — позвал он.

Прибежал Бобби, и выражение его карих глаз вернуло лейтенанту утраченную связь с миром.

— Ну, как дела, старина? — спросил он, почти по-братски положив руку Бобби на плечо.

Тот попытался скрыть усталость за кривой усмешкой и, сам того не ожидая, выдал историческую фразу:

— Точно так, как вам хотелось бы, господин лейтенант.

И Сен-Тьерри охватило предчувствие чего-то радостного. Он оглядел своих курсантов и почувствовал, что каждый из его мальчиков, которых стало меньше, чем еще два часа назад, оказавшись перед лицом смерти, будет, как Бобби, тянуться к нему.

Хотя контратака захлебнулась, немцы, столкнувшись с попыткой сопротивления, применили привычную тактику и отошли за гребень холма.

— На нас готовят серьезную атаку, — сказал Сен-Тьерри. — Дерош! Велите вывести броневик на дорогу!

В полученном им боевом задании не было даже намека на отступление, да он никогда и не взял бы на себя командование отступлением. И тем не менее лейтенант начал обдумывать пути отхода на тот случай, если приказа не будет. Вместе с Бобби они отправились на рекогносцировку местности.

Над котловиной, заросшей лесом и кустарником, возвышалась мельница Клуре, крылья которой давно уже не вертелись. Вымершая деревня, окруженная разрушенными каменными стенками, казалась игрушечной.

— Глушите мотор! — скомандовал Сен-Тьерри. Кругом стояла тишина. В самом центре поля боя, отголоски которого еще слышались вдали, эта мельница была маленьким островком покоя. Посеревшие от дождей створки деревянных ворот покачивались на петлях, повсюду валялся нехитрый крестьянский инструмент. Казалось, неприятель сюда не заглядывал.

— Тут что-то непонятное! — бросил Сен-Тьерри. — Заберусь-ка я, пожалуй, на мельницу. Оттуда все должно быть хорошо видно. Подождите меня минут пять.

Он взвел курок пистолета, открыл дверцу бронемашины и спрыгнул на траву.

— Господин лейтенант… — сказал Бобби, поднимаясь с места, словно собирался пойти следом.

Но стальная дверца захлопнулась, и Бобби вернулся на место.

Прошло двадцать минут. Броневик стоял на том же месте, вокруг была все та же тишина, а Сен-Тьерри не появлялся. Тогда Бобби вылез из машины с автоматом в руках и отправился на мельницу.

— Господин лейтенант! — позвал он.

Бобби поразило, какое гулкое здесь эхо. Он разрывался между беспокойством от долгого отсутствия лейтенанта и страхом получить нагоняй за то, что покинул машину.

— Господин лейтенант! — крикнул он громче, подняв голову к ведущей наверх лестнице.

Бобби поднялся до первой площадки. Тревога нарастала, кровь застучала в висках.

— Господин лейтенант! — крикнул он в третий раз, и эхо заполнило всю мельничную башню.

В ответ — только шелест крыльев летучих мышей где-то высоко, у самых стропил. Бобби бегом помчался вверх по лестнице. Беглый осмотр обнаружил, что плитки пола разбиты, один резервуар пуст, другой — заполнен зерном. Выше начиналась изъеденная жучком деревянная лесенка, ступеньки которой обломились у Бобби под ногами. Восстановив равновесие, он подтянулся на руках и выглянул в одну из пробоин в крыше. Никаких следов того, что здесь побывал Сен-Тьерри. Внизу, под мельницей, мирно дремала брошенная деревня.

«Наверное, он вышел через другую дверь и спустился в деревню», — подумал Бобби.

Он сбежал вниз и вернулся к машине, предвкушая, как крикнет: «О! Господин лейтенант! А я-то вас ищу!»

— Нет, мы не видели лейтенанта, — сказали водители.

Тогда Бобби бросился в деревню. Его охватила паника. Он пробежал все заросшие крапивой закоулки, обследовал все дворы, стучался в дома, заглядывал в погреба, заходил в сады.

Нигде не было ни души.

«Ведь я же чувствовал… — сказал он себе, переводя дух. — Надо было мне идти с ним».

Потом Бобби вспомнил, что предчувствия по большей части не сбываются, и подумал, что, наверное, выглядел полным идиотом, если Сен-Тьерри так быстро выскочил из машины и отправился на разведку один.

Время бежало, а Бобби все перебирал варианты: шальная пуля, падение в погреб, засада…

Он залез в машину и выпустил в воздух очередь из пулемета.

«Если Сен-Тьерри еще здесь, он узнает звук пулемета», — подумал Бобби. С того времени, как лейтенант сказал: «…минут пять», прошло больше часа, и Дерош решительно захлопнул дверцу.

— Заводи мотор, — скомандовал он. — Поехали. Все будет хорошо.

Машина тронулась.

— Влево! Прямо! Стой на повороте! Вперед! — поступали команды в нижнюю часть броневика.

Вглядываясь в полуоткрытую смотровую щель, Бобби мысленно повторял:

«Я потерял лейтенанта! Я потерял лейтенанта!»

Дерош трижды объехал вокруг мельницы, хотя прекрасно понимал, что этот маневр ничего не даст. У него возникло тягостное чувство вины, в основном из-за того, что не находилось ни одного разумного объяснения исчезновению лейтенанта. Бобби было бы гораздо легче, если бы он мог сказать себе: «Лейтенант погиб».

Но он ни за что не вернется в бригаду, пока не бросит вызов судьбе и не использует все шансы.

— Направо, за границу деревни! — крикнул он.

Был даже момент, когда Бобби малодушно решил совсем не возвращаться. Он вдруг почувствовал себя неприкаянным в гуще сражения, и бригада осталась неприкаянной, и все вокруг потеряло устойчивость. Бобби вдруг отчаянно захотелось одним махом покончить со всем этим: броситься вперед, паля наугад куда попало, а потом, чувствуя под собой дрожь железного коня, умереть одиноким всадником.

Двое мотористов внизу казались ему просто воплощением зубчатых передач.

— Ответственность? А перед кем? — прошептал он.

Вдали, за границей деревни, Бобби увидел людей.

— Вперед! В атаку! — скомандовал он. Дома, стремительно вырастая, стали наезжать на него. И люди тоже. Немцы. Бобби поднял оба орудия сразу и вдруг услышал удар. Прямо перед ним на броне заалело пятно шириной в две ладони: броня раскалилась. Бобби отпрянул, ослепленный красным светом, ярко бившим в глаза в полумраке башни. Он не знал, что произошло, но решил, что машина загорелась.

Водитель резко затормозил и крикнул:

— Нас задело!

По броне ударил второй снаряд, заблокировав башню.

— Задний ход! — скомандовал Бобби второму мотористу и закрыл смотровую щель. А про себя подумал: «Ну, понеслась черная серия! Фильм ужасов!»

Он не знал, откуда по ним палят. Время, уходившее на то, чтобы повернуть рычаг и дать задний ход, тянулось мучительно медленно.

Бобби выпустил заряд в заведомо неверном направлении. Он чувствовал, что броня защищает не лучше, чем кусок кожи, и почти безразлично ждал третьего выстрела, который положит конец всему.

* * *

На краю поля, возле самой дороги, залегли на наблюдательном посту Юрто, Коллеве и Фонтен. Они не сводили глаз с мельницы Клуре. Юрто, стиснув зубы, вцепился в автомат, справа от него растянулся бледный долговязый Фонтен, а в двух шагах от них привалился к цоколю придорожного распятия Коллеве. Он курил сигарету, а дым из осторожности пускал в землю. Над ними, отмечая точку на местности, возвышался каменный крест.

После контратаки выражение глаз каждого из троих стало другим. Взгляд Юрто сверкал бешенством, что еще более подчеркивала отросшая черная борода. Глаза верзилы Фонтена запали и глядели мрачно. Коллеве пытался с помощью сигарет побороть сонливость, вызванную контузией после взрыва слишком близко упавшего снаряда.

В отсутствие лейтенанта вездесущий Бруар де Шампемон во время обхода расположения бригады вникал в такие детали, которые, кроме него, никому даже не приходили в голову. Время от времени он делал какие-то заметки.

— Ну, как тут у вас? Все в порядке? — спросил он, на животе подползая к распятию. — Ничего нового?

— Ничего, — отозвался Юрто.

— Ничего, — повторил Коллеве.

— Куришь? Ты что, думаешь, дымовая завеса тебя защитит?

Вид Коллеве, пускающего дым в траву, похоже, здорово его насмешил, и он рассмеялся, сощурив под очками узкие глаза.

За все время учебы Бруара видели смеющимся только два раза, причем он всегда хохотал над тем, что другим вовсе не казалось смешным.

— Оставайтесь пока на месте, — сказал он, поглядев на часы. — Если через полчаса лейтенант не появится, я вас подниму.

— Думаешь, бригаду атакуют? — спросил Коллеве.

— Вероятность велика.

— Тем лучше, — заметил Юрто, не поворачивая головы. — Я давно этого жду.

Бруар поднял с земли запасную обойму.

— Держите! И старайтесь не тратить попусту.

— Спасибо, — отозвался Фонтен. — А если нас атакуют раньше, чем вернется Сен-Тьерри? Что будем делать?

Эта мысль давно его мучила.

— Ладно, продержимся. Командовать буду я, — ответил Бруар таким тоном, словно он все уже предвидел и все рассчитал. — Когда вас поднимут в атаку, старайтесь занять окопы на краю поля.

И он удалился с чувством выполненного долга, что, конечно, соответствовало действительности. Ему показалось, что он вселил в товарищей уверенность, что уже гораздо меньше соответствовало действительности.

Прошло несколько минут, и метрах в пятидесяти от изгороди отделились четверо вражеских солдат. Потоптавшись в нерешительности, они спрыгнули в кювет и, пригнувшись, двинулись по нему по направлению к распятию. Вражеский патруль.

Коллеве раздавил сигарету о землю. Юрто еще больше распластался и замер. Перед ним качались стебли травы, за которыми двигались круглые каски и рубашки с короткими рукавами.

— Чего ты ждешь? Стреляй! — прошипел Фонтен.

— Отстань! — отпихнул его локтем Юрто.

Патруль приближался, и уже ясно было слышно шарканье сапог в крапиве. Фонтен потянулся к гашетке пулемета, но Юрто стукнул его по пальцам.

Патрульные посовещались и собрались перейти дорогу. Тогда Юрто, сжав автомат обеими руками и явно намереваясь выпустить всю обойму, расстрелял их в упор. Двое упали на дорогу, третий, обезглавленный, свалился в канаву.

— Ага! — завопил Юрто, вскочив и подбежав к убитым. — Вот они мне и заплатили!

Но радость его была недолгой.

Четвертый патрульный, отступая, бросил гранату, и Юрто упал замертво в лужу крови. Коллеве, как умел, приладил ему к животу, похоже, уже бесполезный перевязочный пакет, взвалил товарища на спину и потащил в замок, двигаясь по окопу, о котором говорил Бруар.

Фонтен остался один на один с вражескими трупами, распятием, раскинувшим руки в синеве неба, пятнами крови на траве и серой оберткой индивидуального пакета.

Он старался не смотреть по сторонам, сосредоточив взгляд на механической жнейке, брошенной в поле с поднятыми ножами, и ни о чем не думать и не вспоминать. Не вспоминать, как упал патрульный с оторванной головой, не думать о распоротом животе Юрто.

Он как мог создал внутри себя пустоту, не считаясь с бегущими минутами, не считаясь с одиночеством.

Послышался отдаленный звук мотора, и Фонтен не на шутку испугался. Когда появилась бригадная бронемашина, Фонтен несколько раз глубоко вдохнул, будто ему не хватало воздуха.

«Может, это лейтенант, и сейчас он прикажет мне отступить», — подумал он.

Но из броневика вылез Бобби.

— Ого! Ничего себе! — сказал он, глядя на трупы и кровь на дороге. — Слушай, Фонтен, ты не видел Сен-Тьерри?

Фонтен тупо на него уставился и не произнес ни слова.

— Я тебя спрашиваю, видел ты Сен-Тьерри или нет?

— Но он же был с тобой? — выдавил Фонтен.

— Если бы он был со мной, я бы тебя не спрашивал. Впрочем, я особо и не надеялся… Ну и денек! Лейтенант исчез, машину подбили! Если и везде так… Ладно! Пойду сообщу эти прекрасные новости остальным, — закончил он, развернувшись на каблуках.

Когда броневик уехал, Фонтен снова занял наблюдательный пост. Но горизонт расплывался у него перед глазами. Куда бы он ни посмотрел, все плясало и рябило. Он попытался взять себя в руки, но ничего не вышло. Пока Бобби с ним разговаривал, у него внутри словно лопнула какая-то пружина.

Несколько секунд Фонтен обводил взглядом жуткую картину: труп без головы, распятие, красная трава, серая обертка. Страх заполнял его, как вода заполняет тонущий корабль. Он ждал, что сейчас из-за изгороди выбежит оставшийся в живых немец и приведет с собой подкрепление. И его, ясное дело, расстреляют раньше, чем он успеет что-нибудь разглядеть. Все началось с проклятой жнейки. Фонтену почудилось, что ножи пошевелились, и он выпустил по ней очередь. А потом, подхватив автомат, со всех ног побежал к замку.

* * *

К закату огонь стал постепенно ослабевать. Бригады одна за другой выходили из боя. В спускавшихся сумерках по лесу двигались пешие, грузовики, мотоциклы. Солнце окрасило пурпуром горизонт на равнине. К восьми часам слышались уже только отдельные очереди: неприятель уничтожал последние очаги сопротивления. Стало известно, что многие отряды были окружены и попали в плен. Изредка стреляли и умолкали батареи, звучали единичные выстрелы.

По полю боя ехал последний мотоцикл со связным. Шарль-Арман вез приказ о генеральном отступлении и сборе отставших подразделений, особенно бригад эскадрона Декреста, от которых не поступало известий. Никто не был уверен, удастся ли выполнить этот приказ и будет ли возможно сформировать последнее каре.

Ламбрей и Гийаде, грязные, покрытые пылью, возвращались из очередного утомительного рейса. Вдруг они увидели какого-то человека в кепи, который брел на север, опираясь на палку.

— А ведь это Ленуар! — воскликнул Гийаде. Человек обернулся на шум мотора.

— Сержант! — крикнул Шарль-Арман.

— О! Вот так встреча! Ламбрей! Гийаде!

Сержант, прихрамывая, подбежал к ним.

— Что я тут делаю? Ищу свою бригаду! А знаете, меня не выпускали из госпиталя! А я им заявил: «Нет! Не хочу здесь оставаться, пока Ламбрей, Монсиньяк и все остальные воюют». Но найти бригаду — дело другое. Никто ничего не знает. А теперь, похоже, я пришел слишком поздно? Нам крышка?

Он был в отчаянии.

— Да нет, — сказал Шарль-Арман, привычно цепляясь за последнюю надежду. — Войска перегруппировываются. Будут бои возле Вьенна и Бурдони. Садитесь, сержант, в коляску вместо меня. Мы едем в бригаду.

— Нет, я лучше на заднее сиденье.

— А ваша нога?

— Да нога в порядке! Господи, я вас нашел! Как же я рад!

Он уселся на заднее сиденье, пристроив палку на коленях.

«Вот уж никогда бы не подумал, что он такой», — размышлял Шарль-Арман. Он обернулся вполоборота, чтобы разглядеть лицо сержанта, который сидел, прищурившись. Раньше это лицо не вызывало никакого интереса, а теперь казалось таким симпатичным… И было очень приятно снова услышать в его «Ламбрей, Монсиньяк» характерную манеру грассировать, которая когда-то вызывала улыбку у всей комнаты. «Хороший парень! Идти пешком, вот так, еще до конца не поправившись…»

Стараясь перекричать шум ветра, Шарль-Арман сказал:

— Это просто чудо, что мы встретились, сержант.

Почти то же самое он всего несколько часов тому назад говорил Марии.

Ленуар по-дружески положил ему руку на плечо и сказал, махнув другой в сторону лугов, по которым они ехали.

— Бывают же такие уголки! Как будто ничего не менялось и дни по-прежнему похожи один на другой. Просто сердце разрывается!

Возле изгороди кобыла щипала траву, а ей в ноги тыкался совсем еще маленький жеребенок. Увидев мотоцикл, кобыла с гордым видом выгнула шею, а жеребенок удрал в заросли бузины.

Дорога проходила по дну узкой долины. За поворотом пейзаж все же поменялся, и виной тому был весь облепленный грязью сенмаксенец с автоматом в руках. Отдышавшись, солдат рассказал о том, что его взвод разбит, а сам он ушел от преследования по траншее.

— А что в Шеневе? — спросил Шарль-Арман.

— Они попали в окружение, а больше ничего не известно.

— У вас еще есть боеприпасы?

Тот показал наполовину заполненную сумку с обоймами.

— Отлично. Отдайте мне автомат.

Ламбрей взял оружие и насадил его на специальный стержень впереди коляски.

Догадавшись о его намерениях, сенмаксенец сказал:

— Вам не прорваться, старина.

— Надо прорваться! — ответил Шарль-Арман. — Садитесь и держитесь как можете!

Он хорошо знал свою бригаду: они с места не сдвинутся без приказа.

«Сен-Тьерри держался бы до последнего», — подумал он.

Никто не заставлял сенмаксенца отдавать оружие, никто силой не сажал его в коляску мотоцикла. Но он повиновался. Ему в голову не пришло, что можно поступить как-то по-другому. Гийаде с беспокойством покосился на лишний груз.

— Давай гони! — сказал Шарль-Арман. — Шпарь наудачу!

И Гийаде тронул с места. Перегруженный мотоцикл вильнул вправо, и водитель от напряжения сжал челюсти.

«Если мотоцикл переворачивается, больше всего достается пассажиру», — отметил про себя Шарль-Арман.

— Нам не прорваться, — повторил позади него сенмаксенец.

Вдруг в лесу показались люди в серо-зеленой форме. Шарль-Арман молниеносно прицелился и выпустил по лесу длинную очередь. Ему ответила такая же очередь, и люди в форме побежали по полю, прижимаясь к земле.

«Как же так?» — спрашивал себя Шарль-Арман, вхолостую нажимая на гашетку. Он разрядил целую обойму.

И мотоцикл снова покатил среди лугов.

— Вот видите! — крикнул Шарль-Арман.

— Дайте-ка мне карабин! — попросил сержант, протянув взамен свою палку.

Первый же поворот дороги контролировали немцы. Они услышали шум мотора и поджидали мотоцикл, но тот пробился огнем, оставив двоих врагов лежать на дороге.

— Браво! — крикнул Ленуар, воодушевленный этой опасной игрой. Он стрелял сбоку, с одной руки.

Но как только местность вокруг снова стала мирной, мотоцикл остановился. Гийаде получил пулю в икру, и по гетре начало растекаться красное пятно. Но он не кричал, а крепко сжал зубы. Ламбрей помог другу выбраться из-за руля, пересадил его в коляску и занял его место. Машина снова тронулась.

— Поворачивайте сразу налево, уверяю вас, так будет лучше, — крикнул сенмаксенец.

— Да, наверное, вы правы, — одобрил Ленуар.

По мере того как руки Шарля-Армана ощущали каждую выбоину на дороге, как его тело вписывалось в каждый поворот, а ноги сжимали бока мотоцикла, он все больше укреплялся в своем решении. Вопросы трусости и смелости его больше не волновали. Он был точно игрок к концу ночи, который настолько вымотан нервным напряжением, что уже не в состоянии отличить реальную возможность от безумной идеи.

Шарль-Арман сделал Гийаде знак перезарядить обойму.

— Держись, мы уже близко!

Трое других, напрягшись кто от страха, кто от боли, кто от неудобной позы, молчали в ожидании близкого мартингаля.[143]

Шарль-Арман вовсе не лишился рассудка, сказав: «Мы уже близко». Он имел в виду бригаду Луана, которая находилась всего в нескольких сотнях метров, на ферме Бодри.

Сейчас там было спасение, и, оказавшись на гребне холма, возвышавшегося над Бодри, Шарль-Арман прибавил газу. Внизу они увидели строения по обеим сторонам дороги и воздвигнутую курсантами баррикаду, но никакого движения на ней не наблюдалось.

Шарль-Арман еще издали стал махать руками, чтобы им открыли шлагбаум. Он уже начал потихоньку сбавлять скорость, как вдруг крикнул:

— Огонь!

Слишком поздно. Неприятель занял Бодри и первым открыл огонь с большого расстояния. Шарль-Арман понял, что надо разворачиваться, но на большой скорости, на спуске, да еще при перегруженном мотоцикле это было невозможно. Тогда, увидев, что шлагбаум открыт, он, отчаянно моля Бога, нажал на акселератор.

Сенмаксенец взял револьвер, и на мотоцикле начали отстреливаться с трех сторон сразу. В рядах противника возникло секундное замешательство, и немцы отпрыгнули в сторону, чтобы машина их не смяла. Ленуар и Гийаде зажмурились, уверенные, что мотоцикл сейчас врежется в баррикаду из телег и тачек, а пехотинец пригнулся.

В последний момент Шарль-Арман притормозил. Он не видел перед собой ничего, кроме узкого проезда, и снес на ходу шлагбаум; кругом свистели пули.

— Прорвались! — заорал он.

Он не услышал, как сзади упало тело пехотинца. В этот момент лопнула покрышка, руль выбило из рук, и Шарля-Армана выбросило в траншею.

Какое-то время он ничего не воспринимал, но, когда смог приподняться и сесть, голова гудела, а перед глазами все плыло. Ему казалось, что он потерял память, но никак не удавалось понять, ранен он или нет. В нескольких метрах, нависая над траншеей, вверх колесами лежал мотоцикл, а под ним — два тела. Гийаде еле шевелился, глаза его были закрыты, он держался за грудь, как человек, у которого сломаны ребра…

«Если мотоцикл переворачивается, больше всего достается пассажиру… Это верно, но за рулем-то был я…» — сказал себе Шарль-Арман.

Он нащупал в траве вылетевший из кобуры пистолет и протянул руку, но на пистолет тут же наступил тупой носок черного сапога. Шарль-Арман увидел, как четверо немцев окружили его, наставив на него автоматы.

Он сделал над собой усилие, чтобы выпрямиться и отправиться в плен с достоинством. Глаза словно запотели, их заволокло легкой дымкой, отчасти от шока, отчасти от морального унижения.

* * *

С момента прибытия Бобби в Шеневе ничего не изменилось. Все с тревогой прислушивались к стихающим звукам боев. Два-три отбитых вражеских патруля особого сопротивления не оказывали. Курсант-связной, посланный к капитану с известием об исчезновении Сен-Тьерри, не вернулся. Двое механиков возились с броневиком, пытаясь починить заклинившую башню. Все продолжали выполнять указания, оставленные Сен-Тьерри, и не столько по необходимости, сколько из суеверия. Каждый понимал, что бригада окружена и, скорее всего, о ней позабыли.

Боеспособных осталось четырнадцать человек, то есть меньше половины.

Усталость после боев заглушала тревогу, и они принимали свою участь с грустной покорностью.

Проходя мимо свежих могил, курсанты качали головами:

— Бедные ребята!

Бегство Фонтена с поста не вызвало никакой реакции. У группы, которая охраняла вход в парк, он спросил, словно потеряв чувство времени:

— А сколько нас осталось?

— Двадцать, — объяснил ему Бернуэн.

— Надо же! А завтра будет лето! — заметил Фонтен.

Ответом ему было молчание. Его слова вызвали тягостное чувство неловкости. Для этих парней не то что лето, даже следующая неделя была где-то далеко, в туманной перспективе. Никто из них не был уверен, что доживет до завтра.

Потянулись самые длинные в году дни и нескончаемые вечера. Трава свежела, запахи канонады остывали в воздухе.

Перед замком расположились с полдюжины курсантов. Бруар и Монсиньяк хлопотали вокруг раненых, Бобби, сидя на ступеньке, скатывал бумажный шарик. Он бросил шарик Месье, но тот как лежал, так и остался лежать. Бобби поморщился, как от дурного предчувствия.

— Ну и кто теперь будет командовать? — спросил вдруг Мальвинье.

Бруар удивленно обернулся. Для него сама постановка вопроса не имела смысла. Лейтенант назначил взводным его — значит, ему и командовать. К тому же он считал, что вполне доказал свою пригодность.

Он не понял, что его товарищи до сих пор, вопреки всякой логике, ждали возвращения Сен-Тьерри. Не понял он и того, что молчание после слов Мальвинье и устремленные в одну точку глаза ребят означали молчаливый отказ от этой надежды. Но он почувствовал, что не заслужил доверия товарищей и его командование было просто вынужденной мерой.

Бобби пожал плечами. Он сейчас был в таком состоянии, что ему было все равно, командуют им или нет. Он-то как раз, в отличие от других, трезво смотрел на сложившуюся ситуацию. Да и к тому же потерял лучших друзей: Лервье-Марэ погиб, Шарль-Арман бог знает где — может быть, тоже убит…

— Давай, Бобби, принимай командование, — в один голос заявили Монсиньяк и Мальвинье.

И остальные тоже загудели:

— Точно, давай, Дерош! Давай!

На этот раз уже Бобби удивленно поднял голову. Он потерял лейтенанта, он вывел из строя броневик. Это он должен был спрашивать, какие будут распоряжения. Вот только спрашивать было не у кого.

— Правильно, давай, Дерош, — повторил Бруар вслед за другими.

Он слишком устал, чтобы ссориться из-за первенства.

— Поскольку командира у нас нет, — сказал, вставая, Бобби, — лично я предпочел бы, чтобы все так и оставалось, но если вы так хотите… — Он окинул взглядом товарищей и обернулся, словно надеялся, что за спиной зажжется свет, и добавил: — Только вот Бруар гораздо более сведущ, чем я. — И, обратившись к Бруару, сказал: — Слушай, старина, если хочешь, давай командовать вместе! Посмотрим, что можно сделать.

Из Бобби и вправду мог бы выйти неплохой командир, поскольку он, просто положив Бруару руку на плечо, как бы компенсировал ему все, что тот потерял.

«Он один воздал мне по справедливости», — подумал Бруар и совершенно искренне ответил:

— Если бы Сен-Тьерри знал, что не вернется, то непременно назначил бы тебя.

Что же такое было в Бобби? Что успокаивало и обнадеживало остальных? С самого возвращения он ничем не занимался: просто пинал ногами булыжники, рассеянно ломал веточки и чистил автомат. Он, правда, стоял выпрямившись тогда, когда другие ползли на животе, но не по причине особого героизма, а просто потому, что, привыкнув находиться под защитой брони, он порой забывал применять к себе общие правила безопасности.

Ребята любили Бобби, а потому у всех засветились глаза и бригада, хоть и поредевшая наполовину, обрела былую бодрость. Да им и не приказы были нужны, а немного человеческого тепла и веселой шутки.

Сидя бок о бок за броневиком перед широкой панорамой местности, Бобби и Бруар принимали решение по организации постов на ночь.

— Надо сократить походный порядок, — заявил Бруар.

— Ну да, будет приятнее умереть среди своих, — тут же перевел Бобби.

Бригада дислоцировалась вокруг замка. Один броневик прикрывал центральную аллею, другой поставили так, чтобы никто не мог атаковать с ручья. Кроме того, пулемет и пушка броневика держали под прицелом равнину и две дороги. Трое стрелков заняли позиции у парковой стены.

Раненых спустили в подвал, где зажгли керосиновые лампы.

Оставшееся продовольствие разделили поровну и установили дежурство по очереди, чтобы иметь возможность хоть немного поспать, если, конечно, позволит неприятель.

Наступила ночь, и всем она показалась ужасно холодной, так как все были на пределе физических возможностей.

Когда посты были распределены, Бобби открыл дверцу броневика.

— Разбуди меня через час, — сказал он Бруару и, скрестив руки на орудии, заснул под охраной остальных.

* * *

Сен-Тьерри почувствовал, как нога соскользнула в воду. Он схватился рукой за ветку и понял, что угодил в лужу. И небо, и все кругом было черным. На секунду, чтобы прийти в себя от усталости и шума в голове, он прислонился к дереву, но тут же вскочил. Кажется, он крикнул: «Сюда! Ко мне!» — однако это было всего лишь воспоминание о том, как он звал Бобби. У него перед глазами безостановочно плыли, то возникая, то исчезая, картинки всего, что случилось за день.

Сен-Тьерри снова шел в контратаку — сквозь песок и плотную стену поднятой в воздух земли. Он видел крошечного человечка посреди поля, взлетевшего на многие метры вверх, и крупным планом — улыбающееся лицо Бобби в башне броневика. И еще, близко-близко, лестницу на мельнице в тот самый миг, когда поставил ногу на ступеньку и получил удар штыком в подбородок.

В голове закрутилась скверная песня: «Я потерял людей, я проиграл войну».

Не такой конец должен быть у офицера. Офицеры должны погибать, идя впереди своих отрядов.

— Если попаду в плен, — сказал он себе, — то пущу себе пулю в лоб.

Он машинально провел рукой по гимнастерке у пояса. Так и есть: его разоружили.

«И ремень я тоже потерял», — снова заныла в голове та же музыка. Он пошел вдоль стены и вздрогнул, словно проснувшись. В нескольких метрах от него торчал остов опрокинутой в траншею машины.

— Если внутри кто-то есть, уложу на месте, — сказал себе Сен-Тьерри, собрав все силы, чтобы поднять камень той рукой, которая его слушалась, и грудь его заходила от гнева.

Он подбежал к дверце, да так и застыл с поднятой рукой: наружу свешивалась каска, словно предлагая, чтобы по ней стукнули. Сен-Тьерри различил нашивки на рукаве убитого: француз. На секунду, чтобы только разглядеть его лицо, он чиркнул зажигалкой. Это был Флатте. На носу полоска крови и след от монокля в глазнице. Тот самый Флатте, которому больше не придется «бегать вокруг них», как он кричал еще сегодня утром.

Сен-Тьерри положил ему руку на плечо — мягче, чем положил бы живому. Так трогают за плечо женщину или ребенка.

— Бедный старина… бедный старина… — прошептал он.

На него вдруг нахлынула волна нежности. Хоть и мертвый, хоть и холодный, а все же друг, повстречавшийся в этом жутком одиночестве.

Рука Сен-Тьерри инстинктивно стала шарить по кожаному сиденью: нет ли чего съестного. Потом скользнула вдоль тела, забралась в карман и вытащила портсигар.

Перед машиной вдруг вспыхнул пучок яркого света, и из темноты появились стена, дорога, деревья. Сен-Тьерри случайно нажал рычаг включения фар и теперь никак не мог его выключить.

Сразу защелкали пули. Сен-Тьерри спрыгнул на мостовую и побежал что было сил. Стреляли по нему. Одна фара сзади лопнула, и машина, окривев, освещала только половину ночи. Теперь стреляли по телу Флатте.

Погони не было. Сен-Тьерри бежал дольше, чем требовалось, и силы его были на исходе. Остановившись, чтобы перевести дух, он огляделся и узнал ту самую ложбину, где проводил контратаку. Вот и виноградник, с которого выбили немцев. Все пусто и мертво. Он оставил на этом месте огромную часть себя. А найти снова не смог.

Не встретились, не нашли друг друга два человека: тот, каким он был после полудня, и тот, каким стал сейчас. На брошенное поле боя его привела навязчивая идея. Он равнодушно ковылял по изрытой снарядами земле и не почувствовал радости, узнав дорогу и поняв, что находится недалеко от Шеневе. Теперь ему приходилось бороться с новым врагом: оцепенением.

«Шею давит, — подумал он. — Может, еще можно успеть. Ну хоть за полтора часа, а дойду?»

Он вытащил из портсигара Флатте единственную сигарету, которая там была, и вздрогнул от щелчка замочка. Не решаясь закурить, пожевал табак и тут же выплюнул.

Он не заметил, как на горизонте появилась узенькая серая полоска, отделив темное небо от темной земли: первый признак рассвета.

Сен-Тьерри брел, и его пустая голова качалась в такт шатающейся походке. Он так устал, что единственной целью его существования стало: дойти до дерева, дойти до берега ручья, дойти до ограды парка. И он дошел. Небо начало бледнеть, и местность обрела смутные очертания. В воздухе плыл легкий туман. Сен-Тьерри замерз, на одежду выпала роса.

«Шею давит…»

Стоит ли еще бригада в Шеневе?

Он собирался перейти дорогу, как вдруг услышал шаги. Метрах в двадцати перед ним шла шеренга немцев. Он обернулся. Сзади тоже шеренга. Сен-Тьерри понял, что окружен и выбраться уже не удастся. Его покинули последние силы, и он смирился с поражением.

В этот момент в рассветной тишине прогремела короткая очередь, потом еще одна, и он узнал голос пулемета.

У Сен-Тьерри возникло ощущение, что время необычайно растянулось, окружавшие его враги движутся бесконечно медленно, а их жесты застывают на ходу…

А наверху, в Шеневе, стреляли. Стреляли сквозь парк, через поле, вокруг замка закручивалась спираль из пуль, а в голове Сен-Тьерри музыкой звучала канонада, и ему казалось, что он слышит гораздо больше орудий, чем их было на самом деле. И эти несколько мгновений он был счастлив. Его бригада не погибла.

«Нет, надо все-таки распустить воротник», — снова сказал он себе, руками и зубами потянув за галстук.

Секунду спустя немцы нашли его лежащим без сознания.

* * *

Рассветная атака стоила бригаде трех бойцов, но враг был отбит. Вторая тревога началась около восьми часов, и на террасу упало несколько снарядов. Затем противник, которому оставалось сделать совсем небольшое усилие, почему-то отступил.

В Шеневе осталось одиннадцать защитников. В их широко открытых глазах застыло одинаковое выражение: все ждали последней атаки. У Монсиньяка была перевязана голова. Бобби расстрелял все снаряды. Осталась последняя обойма для пулемета и несколько ружейных патронов.

— Примкнуть штыки! — скомандовал Бобби.

Все расчехлили учебные, без остриев, штыки.

— Ну что за идиотизм! — возмутился Бобби, впервые проявляя признаки плохого настроения.

Сам он никак не мог закрепить свой штык, который шатался на конце карабина.

— Надо расклинить какой-нибудь бумажкой, — подсказал Мальвинье.

Бобби достал из кармана пятисотфранковый билет и обернул ствол карабина.

— Ну не этим же! — не выдержал Мальвинье.

— А что ты собираешься здесь покупать? — бросил на него насмешливый взгляд Бобби.

— Прошу тебя… — прошептал Мальвинье, опустив голову.

Время шло, и Бобби приказал забаррикадировать первый этаж. Под конец все укроются там. Пулемет вытащили из броневика и установили в большой гостиной. Их было слишком мало, чтобы оборонять весь длинный фасад. И теперь они сидели в золоченых креслах и ждали атаки.

— Если они узнают, где мы засели, то не станут себя особо утруждать, — заметил Бруар.

— А может, в конце концов объявили перемирие… — произнес Коллеве.

Внезапно Бруар вытянул руку вверх:

— Самолеты!

Бобби выбежал на крыльцо. В небе показался черный треугольник самолетного звена.

Неприятель, не желая терять людей при зачистке этой последней точки сопротивления, за которую он и так дорого заплатил, решил просто ее разбомбить.

Никто и оглянуться не успел, как самолеты с ужасным грохотом уже размозжили небо о землю.

В нескольких метрах от Бобби взорвалась первая серия бомб, потом вторая, третья… А сверху осажденных поливали пулеметные очереди. Потом треугольник перестроился, и грохот взмыл в небо.

Один из водителей броневика на животе заполз под свою машину.

Второе звено вспороло облака, и воздух снова задрожал.

— Стреляйте в воздух! — заорал Бобби.

Он заметил, что все вокруг него побежали, и тоже побежал.

— Стреляйте в воздух! — повторил он.

Сверкающие штыки повернулись к крыльям вражеских самолетов, которые распластались над верхушками деревьев. И оттого, что самолеты шли так низко, невыносимый грохот моторов казался еще сильней. От самолетов отделялись бомбы, и можно было проследить, как они падают. Медленно, очень медленно по сравнению с невероятной скоростью мыслей тех, кто еще был способен думать.

С земли раздалась очередь: это Мальвинье стрелял из автомата.

Лежа под машиной, механик ощущал взрывы всем телом. Здание рушилось. Сверху дождем падали камни пополам с искореженным металлом.

С неба спикировало третье звено.

С исхлестанной пулями крыши замка сыпался шифер. Не осталось ни одного целого стекла.

Прижавшись к стене, Коллеве целился в небо. Вдруг он почувствовал, как стена под его плечом пошла волнами, словно камни превратились в некую эластичную Массу. Это тревожное колебание, казалось, никогда не кончится. Земля меняла плотность. Самолеты снова набрали высоту.

Осажденные получили несколько секунд передышки. Но перегруженный вибрациями воздух все еще гудел в ушах, как стальной лист, в который ударили молотом. Замок заволокло густой пылью.

В нескольких сантиметрах от собственного ботинка Монсиньяк обнаружил шипящий осколок бомбы шириной в две ладони.

Первые самолеты, сделав круг, снова вошли в пике. И над одиннадцатью защитниками Шеневе опять завертелась черная карусель.

Те, кто был в замке, выскочили наружу, те, кто был на улице, вбежали внутрь. Все, повинуясь инстинкту, верному или ложному, искали безопасное место.

Фонтен бросился в глубину парка и все бежал не в силах остановиться. Коллеве, отпрыгнув от колеблющейся стены, оказался в самом пекле и бросился на террасу ничком. Он слышал, как пули вспарывают землю вокруг, и ему казалось, что целятся именно в него. Вся тоска и тревога сосредоточились в одной мысли: знать бы, в какую часть тела попадет предназначенная ему пуля. Он обхватил каску руками, защищая суть своих мыслей этим дополнительным живым заслоном. И принялся молиться Богу, но не находил слов. После каждой взорвавшейся бомбы он только тупо повторял:

— Господи! Вот эта — моя! Господи! Вот эта — моя!

Тем временем огонь из трех автоматов, который вели Монсиньяк, Мальвинье и Бруар, обрел слаженность и несколько мгновений спустя настиг самолеты. Один из них неожиданно начал падать.

— Ага, есть! — закричали снизу, но скорее испуганно, чем радостно.

Ожидая, что самолет упадет прямо на них и взорвется, они затаили дыхание, втянули головы в плечи и прекратили стрельбу. Но самолет выровнялся, а вот броневик загорелся. Из-под машины выскочила объятая пламенем фигура: механик с ног до головы был облит горючим. Он бросился на траву и стал кататься по ней, потом съежился и затих, продолжая слабо подергиваться.

И Бобби вдруг подумал, что он весь бой провел рядом с этим человеком, но даже не знает, как его зовут.

— Это был мой бедняга реверсор, — сказал он себе.

Минуты тянулись бесконечно. Сил практически не осталось, ибо во всем этом сумасшедшем хороводе вертелась не только человеческая ненависть. Было и кое-что еще. Символы веры, убеждения — все перевернулось. Стены стали гибкими и мягкими, воздух приобрел свойства металла. И сама земля ненавидела человека, сбрасывала его и отталкивала.

Еще было дерево, которое вместе со всеми ветвями взлетело высоко в воздух.

— Вот так все и закончится, — произнес Бобби.

Еще был внезапно вскочивший Мальвинье без лица: на месте глаз, носа, подбородка алела бесформенная кровавая масса с дыркой вместо рта. И по этому месиву Мальвинье проводил рукой, словно хотел поправить упавшие на лоб волосы. Он шел вперед вслепую и был похож на утку, которой отрубили голову.

Бобби подвинулся, чтобы пропустить его. Мальвинье сделал еще несколько шагов и упал, уткнувшись размозженной головой в гравий.

— Ничего не поделаешь, придется спуститься в подвал! — прокричал Бобби, а про себя повторил: «Вот так все и закончится!»

Раздался собачий визг, и Бобби увидел, как к нему по лужайке ползет Месье с перебитыми задними лапами. Подбежав к собаке, он пристрелил ее из карабина.

— Ложись! — заорал Бруар, подскочив к Дерошу и плечом сбив его с ног.

И Бобби обнаружил, что на них летит торпеда, а от нее отделяется целое семейство бомб поменьше. Он уткнулся лицом в землю. Бобби никогда еще не видел траву так близко и не знал, что она разноцветная: внизу, у корней, молочно-белая, а на загнутых кончиках — почти серая. И что самое удивительное: в траве, поднимавшейся над его головой, было очень мало зеленого цвета.

Бобби вдруг почувствовал, как его боком подняло вверх, успел понять, что описал в воздухе дугу, и, упав на землю, подумал: «Камиль». Это было его имя, которым его никогда не называли.

Четверть часа спустя вокруг замка воцарилась тишина. Был слышен только странный шорох, похожий на шум дождя: это с деревьев опадали листья.

Французская армия была далеко на юге.

Эпилог

Когда Бобби пришел в себя, вокруг была темнота, но не ночная, а гораздо гуще и чернее. Он решил, что ослеп, и позвал Мальвинье. Где-то послышались голоса, но, прежде чем отозваться на эти непривычно гулкие звуки, он попытался понять, что с ним. Попробовал провести правой рукой по лицу, но рука не слушалась. На миг он даже засомневался, существует ли она вообще. Левая рука слушалась, и тогда он стал ощупывать себя левой. Никаких видимых повреждений. Но правая рука и правая нога не двигались, и правая половина лица была парализована.

— Кто там? — спросил он не своим голосом, с трудом ворочая языком.

— Бобби, Бобби, — прошептал голос Монсиньяка. — Ну, как ты?

— Более-менее. Где мы?

— В подвале.

— А, вот почему так темно. А где остальные?

— Там!

Монсиньяк чиркнул спичкой, и огонек осветил его забинтованную голову, сырой каменный свод и лежащих Юрто и Коллеве, с рукой на перевязи, а еще примостившегося между бочками Бруара.

— Надо отсюда выбираться, — сказал Бобби.

— В замке немцы, — ответил Бруар, — мы слышали, как они вошли.

— Все равно делать нечего, — заметил Коллеве. — Надо решаться. Не гнить же тут заживо.

Тут подал голос молчаливый первый механик, который за два дня не произнес и двух слов, общаясь только со своим напарником. Необходимость подчиняться приказам этих мальчишек он воспринимал как фатальную неизбежность.

— У меня есть дети, и я хотел бы их еще повидать, — произнес он.

— Мне нужны двое, чтобы меня вести. Кто сможет? — спросил Бобби.

Зажигая спичку за спичкой, маленький отряд освободил вход от наваленных на него бочек, собрал оружие и занял позицию на лестнице, выходящей прямо во двор. Снаружи слышались шаги и гортанные голоса.

— Открывай! — сказал Бобби Коллеве.

На улице было солнечно, и яркий свет их ослепил. Немецкие солдаты удивленно обернулись, один из них позвал офицера. Прибежал офицер в высоких черных сапогах и остановился, ошеломленный видом Бобби, которого, как распятого, вели под мышки Монсиньяк и Бруар.

— Кто ваш командир? — спросил офицер на приличном французском.

— Я, — ответил Бобби левой половиной рта.

— Где ваши люди?

— За мной.

— А где все остальные?

— Там, — ответил Бобби.

— Как? И больше никого? — изумился офицер.

Он выпрямился, поставил навытяжку своих солдат и стоял, отдавая честь, пока из подвала выходили оставшиеся в живых бойцы последней бригады.


Когда сектор окончательно перешел в руки немцев, все подразделения, принимавшие участие в обороне — кто на плацу, кто внутри здания, — собрали вместе и объявили пленными.

Дни между перемирием с немцами и перемирием с итальянцами были полны неопределенности. Поговаривали об освобождении пленных, захваченных после семнадцатого июня. Именно тогда немцы на деле осуществили акт военного великодушия, который фигурировал в их предписаниях в начале войны: они позволили всем защитникам Сомюра выйти во французскую зону. Все, кто оставался в Школе, включая транспортабельных раненых и лошадей, смогли ее покинуть. Таким образом, они оказались к северу от Гийенна, и бригады сгруппировались вокруг оставшихся офицеров, ожидая увольнения или переформирования.

Бобби быстро оправился от своего полупаралича и уже на третий день мог вполне сносно передвигаться. Они не потеряли Сен-Тьерри. А вот Стефаник, наоборот, куда-то исчез. Ламбрей ужасно обрадовался, увидев своих друзей. Им столько надо было друг другу рассказать! Долгие часы только и слышно было:

— А помнишь, там…

— Ох, если бы ты только видел…

— И когда все стало совсем плохо…

И они потихоньку начинали раздвигать границы действительности там, где их воспоминания противоречили друг другу. Их поражало, как все похудели. И несмотря на то что в разговорах постоянно слышалось: «Лервье-Марэ, этот замечательный парень…» или «Бедняга Юрто», они принимались весело хохотать.

Война, какой они себе ее представляли, с ее огромным риском, с боями против реального врага, с близостью к смерти, для большинства из них продолжалась всего пару часов. Ну, для некоторых — часов шесть — восемь.

Но и этих двух или восьми часов, за которые погиб каждый третий из них, было достаточно, чтобы до конца жизни оставить отпечаток на всех, кто остался в живых.

По военным масштабам, сражение за Сомюр, «их сражение», в сущности, было всего лишь затянувшейся перестрелкой. Но из таких «мелочей» и складываются примеры великой доблести.

Ламбрей, следивший за событиями из Англии, утверждал, что война не окончена.

Чудом уцелевший Большой Монсиньяк однажды явился, потрясая огромной редкостью: газетой. Это была первая газета, которую они увидели после сражения.

— Похоже, что честь французской кавалерии спасена, — объявил он. — Тут об этом целые две колонки.

Все сгрудились вокруг газетного листка и принялись комментировать, со смехом отмечая мелкие ошибки и крупные несуразности.

В первой же статье, написанной о них, они себя не узнали.

Так они стали легендой.



Загрузка...