— Когда ждут почтового парохода? — спросил я одного рыбака.
— Почтового парохода? Через три недели, — ответил он.
— Мне выслали мундир, — сказал я.
Потом я встретил одного из приказчиков господина Мака. Я пожал ему руку и спросил:
— Скажите мне, Христа ради, неужто вы так-таки больше и не играете в вист?
— Как же! Играем. И часто, — ответил он.
Пауза.
— Мне последнее время все не случалось составить вам компанию, — сказал я.
Я поплыл к своей отмели. Сделалось совсем душно, тяжко, мошкара роилась тучами, я только тем и спасался, что курил. Пикша клевала, я удил на две удочки, улов был славный. На возвратном пути я подстрелил двух чистиков.
Когда я причалил к пристани, там стоял кузнец. Он работал. Меня осеняет внезапная мысль, я говорю кузнецу:
— Пойдемте вместе домой?
— Нет, — отвечает он, — господин Мак задал мне работы до самой полуночи.
Я кивнул и про себя подумал, что это хорошо.
Я взял свою добычу и пошел, я выбрал ту дорогу, что вела к дому кузнеца. Ева была одна.
— Я так по тебе соскучился, — сказал я ей. Меня тронуло ее смущенье, она почти не глядела на меня. — Ты такая молодая, у тебя такие добрые глаза, до чего же ты милая, — сказал я. — Ну накажи меня за то, что о другой я думал больше, чем о тебе. Я пришел только одним глазком на тебя взглянуть, мне так хорошо с тобою, девочка ты моя. Слыхала ты, как я звал тебя ночью?
— Нет, — отвечала она в испуге.
— Я звал Эдварду, йомфру Эдварду, но я думал о тебе. Я даже проснулся. Ну да, я сказал — Эдварда, но знаешь что? Не будем больше про нее говорить. Господи, до чего же ты у меня хорошая, Ева! У тебя такой красный рот, сегодня особенно. И ножки твои красивее, чем у Эдварды, вот, сама погляди.
Я приподнял ей юбку, чтоб она посмотрела на свои ноги.
Радость, какой прежде у нее не видывал, ударяет ей в лицо; она хочет отвернуться, но одумывается и одной рукой обнимает меня за шею.
Идет время. Мы болтаем, сидим на длинной скамье и болтаем о том о сем. Я сказал:
— Поверишь ли, йомфру Эдварда до сих пор не выучилась верно говорить, она говорит как дитя, она говорит «более счастливее», я сам слышал. Как по-твоему, красивый у нее лоб? По-моему, некрасивый. Ужасный лоб. И рук она не моет.
— Но мы ведь решили больше про нее не говорить?
— Верно. Я просто забыл.
Опять идет время. Я задумался, я молчу.
— Отчего у тебя мокрые глаза? — спрашивает Ева.
— Да нет, лоб у нее красивый, — говорю я, — и руки у нее всегда чистые. Она просто случайно один раз их запачкала. Я это только и хотел сказать.
Однако же я продолжаю, торопясь, сжав зубы:
— Я день и ночь думаю о тебе, Ева; и просто мне пришло на ум кое-что тебе рассказать, ты, наверное, еще этого не слыхала, вот послушай. Когда Эдварда первый раз увидела Эзопа, она сказала: «Эзоп — это был такой мудрец, кажется, фригиец». Ну не глупо ли? Она ведь в то же утро вычитала об этом в книжке, я совершенно убежден.
— Да? — говорит Ева. — А что ж тут такого?
— Насколько я припоминаю, она сказала еще, что учителем Эзопа был Ксанф. Ха-ха-ха!
— Да?
— На кой черт оповещать собравшихся о том, что учителем Эзопа был Ксанф? Я просто спрашиваю. Ах, ты нынче не в духе, Ева, не то бы ты умерла со смеху.
— Нет, это, верно, и правда весело, — говорит Ева и старательно, удивленно смеется, — только я ведь не могу этого понять так, как ты.
Я молчу и думаю, молчу и думаю.
— Давай совсем не будем разговаривать, просто так посидим, — говорит Ева тихо. Она погладила меня по волосам, в глазах ее светилась доброта.
— Добрая ты, добрая душа! — шепчу я и прижимаю ее к себе. — Я чувствую, что погибаю от любви к тебе, я люблю тебя все сильней и сильней, я возьму тебя с собой, когда уеду. Вот увидишь. Ты поедешь со мной?
— Да, — отвечает она.
Я едва различаю это «да», скорее угадываю по ее дыханью, по ней самой, мы сжимаем друг друга в объятьях, и уже не помня себя она предается мне.
Час спустя я целую Еву на прощанье и ухожу. В дверях я сталкиваюсь с господином Маком.
С самим господином Маком.
Его передергивает, он стоит и смотрит прямо перед собой, стоит на пороге и ошалело смотрит в комнату.
— Н-да! — говорит он и больше не может выдавить ни звука.
— Не ожидали меня тут застать? — говорю и кланяюсь.
Ева сидит, не шелохнувшись.
Господин Мак приходит в себя, он уже совершенно спокоен, как ни в чем не бывало, он отвечает:
— Ошибаетесь, вас-то мне и надо. Я принужден вам напомнить, что, начиная с первого апреля и вплоть до пятнадцатого августа, запрещается стрелять в расстоянии менее четверти мили от мест, где гнездятся гагары. Вы пристрелили сегодня на острове двух птиц. Вас видели, мне передали.
— Я убил двух чистиков, — ответил я, опешив. До меня вдруг доходит, что ведь он в своем праве.
— Два ли чистика или две гагары — значения не имеет. Вы стреляли там, где стрелять запрещено.
— Признаю, — сказал я, — я этого не сообразил.
— Но вам бы следовало это сообразить.
— Я и в мае стрелял из обоих стволов на том же приблизительно месте. Это произошло во время прогулки к сушильням. И по личной вашей просьбе.
— То дело другое, — отрубил господин Мак.
— Ну так, черт побери, вы и сами прекрасно знаете, что вам теперь делать!
— Очень даже знаю, — ответил он.
Ева только и ждала, когда я пойду, и вышла следом за мною, она покрылась платком и пошла прочь от дома, я видел, как она свернула к пристани. Господин Мак отправился в Сирилунн.
Я все думал и думал. До чего же ловкий выход нашел господин Мак! И какие колючие у него глаза! Выстрел, два выстрела, два чистика, штраф, уплата. И, стало быть, все, все кончено с господином Маком и его семейством. Все, в сущности, сошло как нельзя глаже, и так быстро…
Уже начинался дождь, упали первые нежные капли. Сороки летали по-над самой землей, и когда я пришел домой и выпустил Эзопа, он стал есть траву. Поднялся сильный ветер.
23
В миле подо мной море. Обломный дождь, а я в горах, и выступ скалы защищает меня от дождя. Я курю свою носогрейку, набиваю и набиваю без конца, и всякий раз, как я поджигаю табак, в нем оживают и копошатся красные червячки. И в точности как эти красные червячки, роятся мои мысли. Рядом на земле валяется пучок прутьев из разоренного гнезда. И в точности как это гнездо — моя душа.
Любую мелочь, любой пустяк из того, что случилось в тот день и назавтра, я помню. Хо-хо, и скверно же мне пришлось…
Я в горах, а море и ветер воют, ужасно стонет, шумит над ухом непогода. Барки и шхуны бегут вдаль, зарифив паруса, там люди, видно, им куда-то надо, и я думаю: господи, куда это их несет в такую непогодь?
Море вскипает, взлетает и падает, падает, все оно словно толпа взбешенных чудищ, что с рыком кидаются друг на друга, или нет, словно несчетный хоровод воющих чертей, что скачут, втянув головы в плечи, и добела взбивают море ластами. Где-то там, далеко-далеко, лежит подводный камень, с него поднимается водяной и трясет белой гривой вслед валким суденышкам, которые летят навстречу ветру и морю, хо-хо! — навстречу морю, злому морю…
Я рад, что я один, что никто не видит моих глаз, я приник к скале, это моя опора, и я спокоен, что никто не подкрадется и не станет глядеть на меня со спины. Птица проносится над горой с пронзительным криком, в то же мгновенье чуть поодаль обрывается в море скала. А я сижу, не шевелясь, и мне так покойно, сердце вдруг уютно замирает, оттого что я надежно укрыт от дождя, а он все льет и льет. Я застегнул куртку и благодарил бога за то, что она у меня такая теплая. Время шло. Я прикорнул.
Дело к вечеру, я иду домой, дождь все льет. И вот неожиданность. Передо мной на тропинке стоит Эдварда. Она промокла до нитки, видно, долго стояла на дожде, но она улыбается.
Ну вот! — думаю я, и меня охватывает злость, я изо всех сил сжимаю ружье и, не обращая никакого внимания на ее улыбку, я иду ей навстречу.
— Добрый день! — кричит она первая.
Я сначала подхожу еще на несколько шагов и только тогда говорю:
— Привет вам, дева красоты!
Ее передергивает от этой игривости. Ах, я сам не соображал, что говорю! Она улыбается робко и смотрит на меня.
— Вы были в горах? — спрашивает она. — Так, значит, вы промокли. Вот у меня платок, возьмите, он мне не нужен… Нет! Вы не хотите меня знать. — И она опускает глаза и качает головой.
— Платок? — отвечаю я и морщусь от злобы и удивленья. — Да вот у меня куртка, не хотите ли? Она мне не нужна, я все равно отдам ее первому встречному, так что берите, не стесняйтесь. Любая рыбачка с радостью ее возьмет.
Я видел, что она ловит каждое мое слово, она вся напряглась, и это вовсе к ней не шло, у нее оттопырилась нижняя губа. Она так и стоит с платком в руке, платок белый, шелковый, она сняла его с шеи. Я стаскиваю с себя куртку.
— Бога ради, скорее наденьте куртку! — кричит она. — Зачем вы, зачем? Неужто вы так на меня сердитесь? О господи, наденьте же куртку, вы промокнете насквозь.
Я натянул куртку.
— Вам куда? — спросил я безразлично.
— Да так, никуда… Не пойму, зачем было снимать куртку…
— Куда вы подевали барона? — спрашиваю я далее. — В такую погоду граф едва ли на море…
— Глан, я хотела вам сказать одну вещь…
Я обрываю ее:
— Смею ли просить вас передать поклон герцогу?
Мы глядим друг на друга. Я готов оборвать ее снова, как только она раскроет рот. Наконец у нее страдальчески передергивается лицо, я отвожу глаза и говорю:
— Откровенно говоря, гоните-ка вы принца, мой вам совет, йомфру Эдварда. Он не для вас. Поверьте, он все эти дни прикидывает, брать ли вас в жены или не брать, что для вас не так уж лестно.
— Нет, не надо об этом говорить, ладно? Глан, я думала о вас, вы готовы снять с себя куртку и промокнуть ради другого человека, я к вам пришла…
Я пожимаю плечами и продолжаю свое:
— Взамен предлагаю вам доктора. Чем не хорош? Мужчина во цвете лет, блестящий ум. Советую вам подумать.
— Выслушайте меня. Всего минуту…
— Эзоп, мой пес, ждет меня в сторожке. — Я снял картуз, поклонился и опять сказал: — Привет вам, дева красоты.
И я пошел.
Тогда она кричит, кричит в голос:
— Нет, не разрывай мне сердце. Я пришла к тебе, я ждала тебя тут и улыбалась, когда тебя увидела. Вчера я чуть рассудка не лишилась, я думала все об одном, мне было так плохо, я думала только о тебе. Сегодня я сидела у себя, кто-то вошел, я не подняла глаз, но я знала, кто это. «Я вчера прогреб полмили», — сказал он. «Не устали?» — спросила я. «Ну как же, ужасно устал и натер пузыри на ладонях», — сказал он; он был этим очень огорчен. А я думала: нашел, чем огорчаться! Потом он сказал: «Ночью у меня под окном шептались; это ваша горничная любезничала с приказчиком». «Да, у них любовь», — сказала я. «Но ведь в два часа ночи!» — «Ну и что же? — спросила я, помолчала и прибавила: — Ночи у них не отнять». Тогда он поправляет свои золотые очки и замечает: «Однако не кажется ли вам, что шептаться под окном посреди ночи не совсем прилично?» Я все не смотрела на него, так мы просидели минут десять. «Разрешите, я принесу вам шаль?» — спросил он. «Спасибо, не надо», — ответила я. «И кому-то достанется эта ручка?» — сказал он. Я не ответила, мысли мои были далеко. Он положил мне на колени шкатулку, я раскрыла ее, там лежала брошка. На брошке была корона, я насчитала в ней десять камешков… Глан, она у меня тут, хочешь посмотреть? Она вся раздавлена, вот подойди, посмотри, она вся раздавлена… «Ну, а зачем мне эта брошка?» — спросила я. «Для украшения», — ответил он. Но я протянула ему брошку и сказала: «Оставьте меня, я думаю о другом». — «Кто же он?» — «Охотник, — ответила я. — Он подарил мне лишь два чудесных пера на память. А брошку свою вы заберите себе». Но он не взял брошку. Только тут я на него поглядела, глаза его пронизывали меня насквозь. «Я не возьму брошку, делайте с ней, что вам угодно, хоть растопчите», — сказал он. Я встала, положила брошку под каблук и раздавила. Это было утром… Четыре часа я бродила по дому, в полдень я вышла. Он ждал на дороге. «Куда вы?» — спросил он. «К Глану, — ответила я, — я попрошу его не забывать меня…» С часу я ждала тебя тут, я стояла под деревом и увидела, как ты идешь, ты был точно бог. Я смотрела, как ты идешь, я видела твою походку, твою бороду и твои плечи, как я любила все в тебе… Но тебе не терпится, ты хочешь уйти, поскорее уйти, я не нужна тебе, ты на меня не глядишь…
Я стоял. Когда она умолкла, я снова пошел. Я слишком намучился, и я улыбался, я одеревенел.
— Ах да, — бросил я, приостанавливаясь. — Вы ведь хотели мне что-то сказать?
И вот тут-то я надоел ей.
— Сказать? Но я уже все сказала. Вы что, не слышали? Нет, мне нечего, нечего больше вам сказать…
Голос ее странно дрожит, но это не трогает меня.
24
Наутро, когда я выхожу, Эдварда стоит у дорожки.
За ночь я все обдумал и решился. Нет, больше я не дам себя морочить этой своевольной девчонке, темной рыбачке; хватит, и так уж слишком долго ее имя неотступно стояло у меня в голове и мучило меня. Довольно! К тому же мне казалось, что как раз насмешничая и выказывая ей равнодушие, я поднялся в ее глазах. И ловко же я уязвил ее — она держит речь целых несколько минут, а я себе спокойно бросаю: ах да, вы ведь хотели мне что-то сказать…
Она стояла подле камня. Она была сама не своя и метнулась было мне навстречу, но сдержалась и стояла, ломая руки. Я притронулся к картузу и поклонился молча.
— Сегодня мне нужно от вас только одно, Глан, — заговорила она быстро. И я не двигался, просто мне захотелось послушать, что она такое скажет. — Я слыхала, вы были у кузнеца. Вечером. Ева была дома одна.
Я опешил и спросил:
— И кому вы обязаны этими сведениями?
— Я за вами не шпионю! — крикнула она. — Я узнала это вчера вечером, мне рассказал отец. Я пришла домой вчера вечером, я вся промокла, и отец меня спросил: «Ты надерзила барону?» — «Нет», — ответила я. «Где же ты была?» — спросил отец. Я ответила: «У Глана». И тогда он мне рассказал.
Я превозмогаю тоску и говорю:
— Ева и тут бывала.
— Тут? В сторожке?
— Не раз. Я зазывал ее. Мы разговаривали.
— И тут!
Пауза. Спокойно! — думаю я и говорю:
— Раз уж вы взяли на себя труд входить в мои дела, и я в долгу не останусь. Вчера я предлагал вам доктора. Ну как, вы подумали? Принц ведь никуда не годится.
Глаза ее вспыхивают гневом.
— Так знайте же, он еще как годится! — кричит она. — Он лучше вас, куда лучше, он не колотит чашек и стаканов, и я могу быть спокойна за свои башмаки. Да. Он умеет себя вести, а вы смешны, я за вас краснею, вы несносны, слышите, несносны!
Слова ее больно обидели меня, я наклонил голову и ответил:
— Правда ваша, я отвык от общества. Будьте же добрее; вы не хотите меня понять, я живу в лесу, в этом моя радость. В лесу никому нет вреда от того, что я такой, какой я есть; а когда я схожусь с людьми, мне надо напрягать все силы, чтобы вести себя как должно. Последние два года я так мало бывал на людях…
— Всякую минуту вы можете выкинуть любую гадость, — продолжала она. — Устаешь за вами смотреть.
Как жестоко она это сказала! Мне так больно, я чуть не упал, будто она ударила меня. Но Эдварде этого мало, она продолжает:
— Пускай Ева за вами и смотрит. Вот жаль только, она замужем.
— Ева? Вы говорите, Ева замужем? — спросил я.
— Да, замужем!
— За кем же?
— Сами знаете. Ева жена кузнеца.
— Разве она не дочь его?
— Нет, она его жена. Уж не думаете ли вы, что я лгу?
Ничего я такого не думал, просто очень, очень велико было мое удивленье. Я стоял и думал: неужто Ева замужем?
— Так что вас можно поздравить с удачным выбором, — говорит Эдварда.
Ну когда же это кончится! Меня всего трясет, и я говорю:
— Так вот, подумайте-ка насчет доктора. Послушайтесь дружеского совета; ваш принц — старый дурак. — И я сгоряча наговорил на него лишнего, преувеличил его возраст, обозвал его плешивым, подслепым; еще я говорил, что корона на запонках нужна ему исключительно на то, чтоб кичиться своей знатностью. — Впрочем, я не искал ближе с ним познакомиться, увольте, — сказал я. — Он ничем не выдается, в чем его суть — не поймешь, он просто ничтожество.
— Нет, нет, он не ничтожество! — кричит она, и голос ее срывается от гнева. — Он совсем не такой, как ты воображаешь, лесной дикарь! Вот погоди, он еще с тобой потолкует, о, я попрошу его! Ты думаешь, я не люблю его, так ты скоро увидишь, что ошибся. Я пойду за него замуж, я день и ночь буду думать о нем. Запомни, что я сказала: я люблю его. Пускай приходит твоя Ева, ох, господи, пускай ее приходит, до чего же мне это все равно. Мне бы только поскорей уйти отсюда… — Она пошла прочь от сторожки, сделала несколько быстрых шажков, обернулась, белая как полотно, и простонала:
— И не смей попадаться мне на глаза.
25
Желтеют листы, картофельная ботва цветет высокими кустами; снова разрешили охоту, я стрелял куропаток, глухарей и зайцев, раз подстрелил орла. Пустое, тихое небо, ночи прохладны, звонкие звуки, легкие шумы ходят полями и лесом. Покойно раскинулся божий мир…
— Что-то господин Мак больше не поминает двух чистиков, которых я подстрелил, — сказал я доктору.
— А это вы благодарите Эдварду, — ответил он, — я знаю, я сам слышал, как она за вас заступалась.
— Что мне ее благодарить, — сказал я.
Бабье лето… Тропки располосили желтый лес, что ни день, нарождается по новой звезде, месяц плавает тенью, золотой тенью, обмокнутой в серебро…
— Господь с тобой, ты замужем, Ева?
— А ты не знал?
— Нет, я не знал.
Она молчит и стискивает мою руку.
— Господь с тобой, дитя, что же нам теперь делать?
— Что хочешь. Ты ведь еще не едешь. Пока ты тут, я и рада.
— Нет, Ева.
— Да, да, только пока ты тут!
Она очень жалка, она все стискивает мою руку.
— Нет, Ева, ступай! Все кончено.
Проходят ночи, приходят дни. Вот уж три дня прошло с того разговора. Из лесу идет Ева с тяжелой вязанкой. Сколько дров перетаскала за лето бедная девочка!
— Положи вязанку, Ева, дай мне глянуть в твои глаза. Они синие, как и прежде?
Глаза у нее были красные.
— Ну улыбнись же, Ева! Я не могу больше тебе перечить, я твой, я твой…
Вечер. Ева поет, я слушаю ее песню, к горлу подкатывает комок.
— Ты поешь сегодня, Ева?
— Да, я так рада.
И она поднимается на цыпочки, чтобы меня обнять, ведь она такая маленькая.
— Ева, у тебя руки в ссадинах? Что бы я дал, чтоб на них не было ссадин!
— Это не важно.
И так чудесно сияет ее лицо.
— Ева, ты говорила с господином Маком?
— Один раз.
— О чем же вы говорили?
— Он к нам переменился, заставляет мужа день и ночь работать на пристани, меня тоже заставляет работать без отдыха. Он задает мне мужскую работу.
— Отчего он так?
Ева смотрит в землю.
— Отчего он так, Ева?
— Оттого, что я люблю тебя.
— Но откуда он мог это узнать?
— Я ему сказала.
Пауза.
— О господи, хоть бы он подобрел к тебе, Ева!
— Да это не важно. Мне теперь все не важно.
И голос ее дрожит, словно тонкая песенка.
А листы все желтеют, дело к холодам, народилось много новых звезд, месяц кажется уже серебряной тенью, обмокнутой в золото. Еще не примораживало, только прохладная тишь стояла в лесу, и повсюду жизнь, жизнь. Всякое дерево призадумалось. Поспели ягоды.
Потом наступило двадцать второе августа, и были три ночи, железные ночи, когда по северному календарю лету надо проститься с землей и уже пора осени надеть на нее свои железа.
26
Первая железная ночь.
В девять часов заходит солнце. На землю ложится мутная мгла, видны немногие звезды, два часа спустя мглу прорезает серп месяца.
Я иду в лес с моим ружьем, с моим псом, я развожу огонь, и отблески костра лижут стволы сосен. Не приморозило.
— Первая железная ночь, — говорю я вслух и весь дрожу от странной радости. — Какие места, какое время, как хорошо, боже ты мой…
Люди, и звери, и птицы, вы слышите меня? Я благословляю одинокую ночь в лесу, в лесу! Благословляю тьму и шепот бога в листве, и милую, простую музыку тишины у меня в ушах, и зеленые листья, и желтые! И сплошной шум жизни в этой тиши, и обнюхивающего траву пса, его чуткую морду! И припавшего к земле дикого кота, следящего воробушка во тьме, во тьме! Благословляю блаженный покой земного царства, и месяц, и звезды, да, конечно, их тоже!
Я встаю и вслушиваюсь. Нет, никто меня не слыхал. Я снова сажусь.
Благодарю за одинокую ночь, за горы! За гул моря и тьмы, он в моем сердце. Благодарю и за то, что я жив, что я дышу, за то, что я живу в эту ночь! Тес! Что это там, на востоке, на западе, что это там? Это бог идет по пространствам! Тишь вливается в мои уши. Это кровь кипит у вселенной в жилах, это работа кипит в руках у творца, я и мир у него в руках. Костер озаряет блестящую паутинку, из гавани слышен всплеск весла, вверх по небу ползет северное сиянье. От всей своей бессмертной души благодарю за то, что мне, мне дано сидеть сейчас у костра!
Все тихо. Глухо падает на землю сосновая шишка. «Вот шишка упала!» — думаю я. Высоко стоит месяц, костер дрожит, догорает, скоро совсем загаснет. И на исходе ночи я иду домой.
Вторая железная ночь. Та же тишь и теплынь. Я все думаю, думаю. Я сам не замечаю, что делаю, я подхожу к дереву, надвигаю на лоб картуз и прислоняюсь спиной к стволу, сложа руки на затылке. Я смотрю на огонь и думаю, пламя слепит мне глаза, а я не чувствую. Я долго стою в этом нелепом положении и смотрю на огонь; но вот ноги устают, подкашиваются, затекают, и мне приходится сесть. Только сейчас я понимаю, как глупо себя веду. И зачем я так долго смотрел на огонь?
Эзоп поднимает голову и слушает, он слышит шаги, из-за стволов выходит Ева.
— Мне сегодня так грустно, меня одолели думы, — говорю я.
И она жалеет меня и молчит.
— Три вещи я люблю, — говорю я ей. — Я люблю желанный сон, что приснился мне однажды, я люблю тебя и этот клочок земли.
— А что ты больше всего любишь?
— Сон.
Снова тихо. Эзоп узнал Еву, он склонил голову на бок и смотрит на нее. Я почти шепчу:
— Сегодня я повстречал одну девушку, она шла рука об руку со своим милым. Девушка показывала на меня глазами и едва удерживалась от смеха, пока я проходил мимо них.
— Над чем же она смеялась?
— Не знаю. Верно, надо мной. И почему ты спрашиваешь?
— А ты ее узнал?
— Да, я поклонился.
— А она тебя узнала?
— Нет, она прикинулась, будто меня не узнает… Но зачем ты меня выпытываешь? Это гадко. Все равно я не назову ее имени.
Пауза.
Я снова шепчу:
— Над чем было смеяться? Она ветреница; но над чем было смеяться? Господи, ну что я ей сделал?
Ева отвечает:
— Это гадко смеяться над тобой.
— Нет, не гадко! — кричу я. — Не смей на нее наговаривать, она никогда ничего не делает гадкого, она совершенно права, что надо мной посмеялась. О, проклятье, да замолчи же ты, и оставь меня в покое, слышишь!
И Ева испуганно умолкает. Я смотрю на нее и тотчас жалею о своих грубых словах, я бросаюсь перед ней на колени и ломаю руки.
— Иди домой, Ева. Больше всего я люблю тебя, неужели бы я стал любить какой-то сон, сама посуди? Я просто пошутил, а люблю я тебя. Только теперь иди домой, я приду к тебе завтра; помни, я ведь твой, смотри не забудь об этом. Доброй ночи.
И Ева идет домой.
Третья ночь, самая трудная. И хоть бы чуть приморозило! Но нет, никакого мороза, воздух еще держит дневное тепло, ночь словно парное болото. Я разложил костер…
— Ева, бывает, тебя тащат за волосы, а ты радуешься. Странно устроен человек. Тебя тащат за волосы по горам и долинам, а если кто спросит, что случилось, ты ответишь вне себя от восторга: «Меня тащат за волосы!» И если спросят: «Помочь тебе, освободить?» — ты ответишь: «Нет». А если спросят: «Смотри, выдержишь ли?» — ты ответишь: «Да, выдержу, потому, что люблю руку, которая тащит меня…» Ты знаешь, Ева, что такое надежда?
— Мне кажется, знаю.
— Видишь ли, Ева, надежда очень странная вещь, да, удивительная это вещь — надежда. Выходишь утром на дорогу и надеешься встретить человека, которого любишь. И что же? Встречаешь? Нет. Отчего же? Да оттого, что человек этот в то утро занят и находится совсем в другом месте… В горах я повстречался со старым слепым лопарем. Пятьдесят восемь лет уже он не видит белого света, сейчас ему восьмой десяток. Ему представляется, что со зрением у него дело идет на лад, что он видит все лучше и лучше. И если ничего не случится, он через несколько лет будет различать солнце. Волосы у него еще черные, а глаза белые, как снег. Пока мы курили у него в землянке, он рассказал мне обо всем, что перевидал до того, как ослеп. Он силен и здоров, у него ничего не болит, он живуч и не теряет надежды. Когда я уходил, он вышел со мною и стал тыкать пальцем в разные стороны. «Вон там север, — говорил он, — а там юг. Ты пойдешь сначала вон туда, потом немного спустишься и повернешь туда». «Совершенно верно», — ответил я. И тогда лопарь рассмеялся и сказал: «А ведь я не знал этого лет сорок — пятьдесят назад, глаза мои поправляются, я вижу все лучше и лучше». И он согнулся и заполз в свою землянку, свое земное прибежище. И снова сел у огня, полный надежды, что если ничего не случится, через несколько лет он будет различать солнце… Ева, поразительная это вещь — надежда. Вот я, например, все надеюсь, что забуду человека, которого не встретил нынче утром.
— Как странно ты говоришь.
— Уже третья железная ночь. Обещаю тебе, Ева, завтра я стану совсем другим человеком. А теперь я побуду один, ладно? Завтра ты меня не узнаешь, я буду смеяться и целовать тебя, девочка моя хорошая. Подумай, ведь всего одна ночь, и я стану другим человеком, всего несколько часов, и я стану другим. Доброй ночи, Ева.
— Доброй ночи.
Я ложусь поближе к костру и смотрю на огонь. Еловая шишка падает с ветки, падает один сухой сучок, потом другой. Ночь как бескрайняя глубина. Я закрываю глаза. Скоро меня одолевает, меня проникает тишина, я уже не могу себя от нее отделить. Я гляжу на полумесяц, он висит в небе белой скорлупой, он возбуждает во мне нежность, я чувствую, как краснею.
— Месяц, — говорю я тихо и нежно, — месяц! — И сердце мое рвется к нему и замирает. Так проходит несколько минут. Поднимается ветер, странный, нездешний, незнакомое дыханье. Что это? Я озираюсь — нигде никого. Ветер зовет меня, душа моя согласно откликается на зов, меня словно поднимают, я будто отрываюсь от самого себя, меня прижимают к невидимой груди. Слезы выступают мне на глаза, я дрожу. Бог стоит где-то рядышком и смотрит на меня. Так проходит еще несколько минут. Я оборачиваюсь, странное дыханье исчезло, и я вижу словно спину уходящего духа, он неслышно ступает по лесу, прочь, прочь…
Я еще недолго борюсь с тяжким дурманом, я оглушен, обессилен, скоро я засыпаю.
Когда я проснулся, ночь уже миновала. Ах, как же я последнее время был жалок, ходил будто в горячке, того и ждал, что меня свалит какая-нибудь болезнь. Все для меня переворотилось вверх дном, все виделось в дурном свете, меня мучила такая тоска.
Теперь с этим покончено.
27
Осень. Лето прошло; оно исчезло так же внезапно, как и настало; до чего же быстро оно кончилось. Стоят холодные дни, я охочусь, рыбачу и пою песни в лесу. А выпадают дни, когда с моря поднимается густой туман и все затягивает дымной тьмой. В один такой день вот что со мной случилось. Я долго бродил по лесу, забрел в соседний приход и вышел прямо к дому доктора. У него были гости, дамы, которых я уже видел раньше; все — молодежь, танцевали, веселились, словно разрезвившиеся жеребята.
Подъехала коляска, стала у забора; в коляске сидела Эдварда. При виде меня ее передернуло. «Я пойду», — сказал я тихонько. Но доктор меня удержал. Эдварда сперва тяготилась моим присутствием, и когда я что-нибудь говорил, опускала глаза, потом она несколько освоилась и даже предложила мне два или три незначительных вопроса. Она была странно бледна, холодный серый туман пал на ее лицо. Она так и не вышла из коляски.
— Я с поручением, — сказала она и засмеялась. — Я сейчас только из церкви, вас никого там не было; сказали, что вы все тут. Я уж сколько часов проездила, все вас искала. У нас завтра соберется небольшое общество по случаю отъезда барона, он едет на той неделе, — и мне велено всех вас звать. И танцы будут. Так завтра вечером.
Все кланяются и благодарят.
Потом она обращается ко мне:
— Смотрите же, будьте непременно. Не вздумайте в последнюю минуту прислать записку с извинениями.
Больше никому она ничего такого не говорила. Вскоре она уехала.
Я был так тронут ее внезапным дружелюбием, я так обрадовался, мне захотелось спрятаться подальше от людских глаз. Скоро я распростился с доктором и его гостями и пошел домой. До чего же она была ко мне хороша, до чего хороша! Как же мне теперь отблагодарить ее? У меня ослабли руки, по ним прошелся сладкий холодок. Ах ты, господи, меня шатает от радости, — думал я, — я даже не могу сжать руку в кулак, у меня слезы на глазах, что же это такое, господи? Лишь поздно вечером я добрался до дому. Я выбрал путь мимо пристани и спросил у одного рыбака, не ждут ли завтра почтового парохода. Но нет, почтового парохода ждали только на другой неделе. Я поспешил к себе и взялся осматривать лучший свой костюм. Я почистил его, привел в порядок, в нескольких местах он прохудился, я плакал и штопал дыры.
Покончив с костюмом, я прилег на нары. Мой покой длится не более минуты, в голове мелькает внезапная мысль, я вскакиваю и убито стою посреди комнаты.
— Да ведь это новая ее выходка! — шепчу я. — Меня бы и не пригласили, не окажись я случайно рядом, когда приглашали других. К тому же она яснее ясного дала мне понять, что приходить мне не следует, что я должен послать записку с извинениями…
Всю ночь я не спал, а когда настало утро, пошел в лес, в ознобе, в горячке, шатаясь от бессонницы. Так-так, в Сирилунне нынче гости! Ну и что же? Я и не пойду, и записку посылать не буду. Господин Мак человек мыслящий, вот он и устраивает праздник в честь барона; а я не пойду, слышите вы, не пойду!..
Густой туман навалился на горы и долины, изморось осела на одежде, затрудняла шаг, лицо у меня окоченело. Порывами налетал ветер и колыхал спящий туман, вверх — вниз, вверх — вниз.
Шло к вечеру, темнело. Туман все застил, по солнцу нельзя было идти. Не один час проплутал я на пути к дому; да и куда мне было спешить? Я преспокойно сбивался с дороги и выходил к незнакомым местам. Наконец я снимаю ружье, прислоняю его к сосне и смотрю на компас. Я тщательно определяю направление и иду. Сейчас часов восемь или девять.
И вот что со мной случилось.
Полчаса спустя сквозь туман я слышу музыку, спустя еще несколько минут я уже понимаю, где нахожусь. Я стою прямо против дома господина Мака. Неужто мой компас привел меня как раз в то место, которого я избегал? Знакомый голос окликает меня, это голос доктора. И меня вводят в дом.
Ах, видно, ружейный ствол повлиял на компас и отклонил стрелку. Такой случай был со мной потом еще однажды, уже в этом году. Я не знаю, что и подумать. Может быть, это просто судьба?
28
Весь вечер меня не покидало горькое чувство, что не следовало мне сюда приходить. Моего появления почти не заметили, все были слишком заняты друг другом. Эдварда едва поздоровалась со мной. Что я напрасно явился, я тотчас понял, однако же не мог встать и уйти и потому стал пить и напился пьян.
Господин Мак все улыбался и был весьма любезен, он облачился во фрак и выглядел превосходно. Он показывался во всех комнатах, сновал среди полусотни гостей, иногда даже пускался танцевать, шутил и смеялся. Глаза у него блестели таинственно.
Музыка и голоса оглашали весь дом. В пяти комнатах толпились гости, танцы шли еще и в большой зале. Когда я пришел, уже отужинали. Служанки бегали туда-сюда, разносили стаканы вина, блестящие кофейники, сигары, трубки, пирожное и фрукты. Господин Мак не поскупился. В люстры воткнули особенно толстые свечи, отлитые для такого случая; и новые лампы тоже зажгли.
Ева помогала на кухне, я заметил ее в приоткрытую дверь. Подумать только, и Ева тут.
Барона окружили вниманием, хоть держался он тихо, скромно и нисколько не выставлялся. Он тоже надел фрак, полы как лежали в чемодане, так и измялись на сгибах. Он был занят одной только Эдвардой, глаз с нее не сводил, чокался с нею и адресовался к ней «фрекен», так же точно как к дочери пробста и приходского доктора. Я не мог побороть свою неприязнь, и едва на него взгляну, тотчас отворачивался с унылой и глупой миной. Когда он ко мне обращался, я отвечал отрывисто и, ответив, поджимал губы.
Да, вот еще что мне запомнилось из того вечера. Я болтал с одной светловолосой барышней и что-то такое сказал ей, или рассказал какую-то историю, и она засмеялась. Вряд ли история была особенно забавна; но, верно, я, расхрабрившись от выпитого, как-то ловко ее рассказал; сейчас, во всяком случае, я совершенно не могу вспомнить, в чем там было дело. Словом, не важно. Когда же я оглянулся, за моей спиной оказалась Эдварда. Она бросила на меня благосклонный взгляд.
Потом я заметил, как она увлекла светловолосую барышню в сторону, чтобы выведать, что я говорил. И сказать не могу, до чего меня ободрил взгляд Эдварды, после того как я целый вечер неприкаянно ходил из комнаты в комнату; у меня сразу отлегло от сердца, я со всеми заговаривал и был довольно удачен. Насколько помню, я не совершал никаких огрехов…
Я стоял на крыльце. В прихожей показалась Ева, она что-то несла. Она увидела меня, вышла на крыльцо, быстро погладила меня по руке, улыбнулась и тотчас исчезла. Мы не сказали друг другу ни слова. Когда и я пошел было в комнаты, я увидел Эдварду, она стояла в прихожей и смотрела на меня. Стояла и смотрела прямо на меня. Она тоже не сказала ни слова. Я пошел в залу.
— Представьте, лейтенант Глан развлекается тем, что назначает прислуге свиданья на крыльце, — вдруг громко сказала Эдварда. Она стояла в дверях. Многие ее слышали. Она смеялась, словно отпустила веселую шутку, но лицо у нее было совершенно белое.
Я не стал ничего отвечать, я пробормотал только:
— Это случайность, она просто вышла, и мы столкнулись.
Прошло какое-то время, верно, не меньше часа. Одна дама опрокинула стакан на платье. Только Эдварда это увидела, она тотчас же закричала:
— Что там такое? Не иначе, как Глан опять виноват.
Я не был виноват, я стоял в другом конце залы, когда опрокинули стакан. И я снова принялся пить и держался поближе к двери, чтоб не мешать танцующим.
Дамы по-прежнему толпились вокруг барона, он выражал сожаление, что уже упаковал свои коллекции и не может им показать, например, взморник из Белого моря, глины с Курхольмов или чрезвычайно интересные окаменелости с морского дна. Дамы любопытно поглядывали на его запонки, на пятизубые баронские короны. Тут уж и доктор померк, даже его забавное присловье «чтоб мне ни дна, ни покрышки» и то не имело успеха. Зато стоило заговорить Эдварде, он был начеку, поправлял ее, подпускал тонкие шпильки, словом, не давал ей спуску, и все это с видом невозмутимого превосходства.
Она сказала:
— …пока меня не поглотит долина забвенья.
И доктор спросил:
— Что, что?
— Долина забвенья. Так ведь говорят?
— Я слышал о реке забвенья. Вы, полагаю, ее имели в виду?
Потом она сказала о ком-то, что он что-то охраняет как…
— Цербер, — перебил доктор.
— Ну да, как Цербер, — ответила она.
Но доктор не унимался:
— Скажите мне спасибо, что я вас выручил. Уверен, что вы собирались упомянуть Аргуса.
Барон вскинул брови и изумленно глянул на него сквозь толстые стекла своих очков. Он, верно, еще не слыхивал подобного вздора. Но доктор и внимания на него не обратил. Что ему барон!
Я все стою у двери. Танцы в самом разгаре. Мне посчастливилось вступить в беседу с молоденькой приходской учительницей. Мы говорили о войне, о Крымской кампании, о событиях во Франции, об императорстве Наполеона, о его поддержке туркам; она летом читала газеты и могла порассказать мне новости. Наконец мы садимся на диван и продолжаем разговор.
Мимо идет Эдварда, она останавливается возле нас. Вдруг она говорит:
— Извините, господин лейтенант, что я застигла вашу милость на крыльце. Больше это не повторится.
И опять она смеется и не смотрит на меня.
— Йомфру Эдварда, перестаньте же, — сказал я.
Она назвала меня «ваша милость», это не к добру, и лицо у нее было злое. Я вспомнил доктора и надменно пожал плечами, как это бы сделал он. Она сказала:
— Но отчего вы не на кухне? Ева там. Думаю, и вашей милости следовало бы отправиться туда.
И она посмотрела на меня с ненавистью.
Я мало бывал в гостях и в тех редких случаях, когда бывал, никогда еще не встречал такого тона. Я сказал:
— А вы не боитесь, что вас поймут превратно, йомфру Эдварда?
— А что такое? Всякое бывает. Но что такое?
— Вы порой выражаетесь весьма необдуманно. Сейчас, например, мне почудилось, будто вы просто-напросто гоните меня на кухню, но это, конечно, недоразумение. Я ведь знаю, что вы не позволите себе такой грубости.
Она отходит на несколько шагов. Я вижу по ней, что она думает над тем, что я сказал. Она поворачивается, снова подходит к нам, она говорит, задыхаясь:
— Никакого недоразумения, господин лейтенант, вы поняли меня правильно, я гоню вашу милость на кухню.
— Эдварда! — вскрикивает перепуганная учительница.
И я опять повел разговор о войне, о Крымской кампании, но мысли мои бродили далеко от тех мест. Хмель прошел, осталась тяжесть, земля уплывала у меня из-под ног, я снова, как — увы! — столько уже раз прежде, потерял власть над собой. Я встаю с дивана и хочу уйти. Меня удерживает доктор.
— Я только что выслушал панегирик в вашу честь.
— Панегирик? И от кого же?
— От Эдварды. Вон она еще стоит в дальнем углу и бросает на вас пламенные взоры. Никогда не забуду. У нее были влюбленные глаза, и она громко объявила, что от вас без ума.
— Что ж, это приятно, — ответил я, смеясь. Ах, у меня в голове уже все перемешалось.
Я подошел к барону, нагнулся к нему, словно хотел ему что-то сказать, и, когда наклонился совсем близко, плюнул ему в ухо. Он оторопел и самым идиотским образом уставился на меня. Потом я видел, как он докладывал о происшедшем Эдварде и как она огорчилась. Она, конечно, вспомнила о своем башмачке, который я швырнул в воду, о чашках и стаканах, которые я имел несчастье перебить, обо всех прочих моих преступлениях против хорошего тона; ясно, что все это всплыло в ее памяти. Мне сделалось стыдно, все было кончено, со всех сторон я встречал испуганные и недоуменные взгляды, я проскользнул к дверям и покинул Сирилунн, не откланявшись, не поблагодарив.
29
Барон едет. Ну что ж! Я заряжу ружье, поднимусь в горы и громко выстрелю в честь него и Эдварды. Я просверлю глубокую дыру в скале, я заложу туда мину и взорву гору в честь его и Эдварды. И огромная глыба сорвется и рухнет в море, когда мимо пройдет пароход барона. Я знаю такое местечко, ложбину в скале, по ней уже не раз падали камни и проложили прямой путь к морю. Глубоко внизу там лодочный причал.
— Два бура, — говорю я кузнецу.
И кузнец вытачивает мне два бура…
Еву заставили ездить от мельницы к пристани на лошади господина Мака. Она делает мужскую работу, перевозит мешки с зерном и мукой. Я встречаю ее; как ярко она на меня глядит, как хороша. Господи, как нежно сияет ее улыбка. Каждый вечер я ее видел.
— Ты так улыбаешься, Ева, у тебя словно и нет никаких забот, девочка моя любимая.
— Ты говоришь мне — моя любимая! Я простая, темная женщина, но я буду тебе верна. Я буду тебе верна, даже если мне придется умереть за это. Господин Мак с каждым днем все строже и строже, только я об этом и не думаю, он кричит на меня, а я не отвечаю. Вчера он схватил меня за руку и стал весь серый от злости. Одно меня заботит.
— Что же тебя заботит, Ева?
— Господин Мак грозит тебе. Вчера он мне говорит: «Ага, у тебя все лейтенант на уме!» А я ответила: «Да, я его люблю». Тогда он сказал: «Погоди, я его отсюда спроважу!» Так и сказал.
— Ничего, пусть его грозится… Ева, можно, я погляжу на твои ножки? Они все такие же крошечные? Закрой глаза, а я погляжу!
И она закрывает глаза и бросается мне на шею. Она вся дрожит. Я несу ее в лес. Лошадь стоит и ждет.
30
Я сижу в горах и закладываю мину. Как стекло, ясен осенний воздух. Ровно и четко падают удары молотка, Эзоп удивленно глядит на меня. Сердце у меня то и дело радостно обрывается; ведь никто-то, никто не знает, что я тут, один в горах.
Улетели перелетные птицы; счастливый путь и добро пожаловать назад! Только и остались что синицы да немного славок по кустам и над обрывом: пипп-пипп! Как же все переменилось, серые скалы в кровавых пятнах березовой листвы, редкие колокольчики и головки иван-чая высовываются из вереска, и качаются, и тихо шелестят песенку: те! А над ними над всеми, вытянув шею, высматривая добычу, летит орлан.
Вот уже и вечер, я кладу буры и молоток под камень, теперь можно передохнуть. Все спит, с севера кверху ползет луна, горы бросают огромные тени. Полнолуние, луна словно огненный остров, словно круглая медная загадка, а я плутаю вокруг да около и дивлюсь на нее. Эзоп вскакивает, он чем-то встревожен.
— Чего тебе, Эзоп? Что до меня, я устал от своей заботы, я хочу забыть ее, утопить. Лежи смирно, Эзоп, слушайся, хватит с меня беспокойства. Знаешь, Ева спрашивает: «Ты хоть иногда думаешь обо мне?» Я отвечаю: «Только о тебе, Ева». Она опять спрашивает: «А ты радуешься, когда думаешь обо мне?» Я отвечаю: «Да, да, радуюсь, всегда радуюсь». Потом Ева говорит: «У тебя седеют волосы». И я отвечаю: «Да, седеют понемножку». «Они седеют от грустных мыслей?» И на это я отвечаю: «Может быть». И тогда Ева говорит: «Значит, ты думаешь не только обо мне…» Эзоп, лежи смирно, лучше я тебе еще кое-что расскажу…
Но Эзоп стоит и внюхивается, глядя в долину, он повизгивает и тянет меня зубами за куртку. Когда я наконец встаю, он бросается вниз со всех ног. В небе над лесом стоит зарево, я ускоряю шаг, вот уже я вижу костер, огромное пламя. Я стою и смотрю, делаю еще несколько шагов и все смотрю, смотрю — горит моя сторожка.
31
Пожар был делом рук господина Мака, я тотчас это понял. Пропали мои звериные шкуры, мои птичьи крылья и чучело орла; все сгорело. Ну что ж? Две ночи я провел под открытым небом, однако же не пошел проситься на ночлег в Сирилунн. Потом я занял заброшенную рыбачью хибарку у пристани, а щели заткнул сухим мхом. Я спал на охапке красного вереска, я принес его с гор. Снова у меня был кров.
Эдварда прислала ко мне сказать, что узнала о моей беде и предлагает мне от имени своего отца поместиться в Сирилунне. Вот как? Эдварда тронута? Эдварда великодушна? Я ничего не ответил. Слава богу, у меня снова есть крыша над головой, и я могу себе позволить никак не отвечать на приглашение Эдварды. Я встретил ее на дороге вместе с бароном, они шли рука об руку, я поглядел им обоим в лицо и, проходя, поклонился. Она остановилась и спросила:
— Вы не хотите жить у нас, господин лейтенант?
— Я уже отделал свое новое жилье, — ответил я и тоже остановился.
Эдварда смотрела на меня, она с трудом переводила дух.
— А ведь мы бы вас не обеспокоили, — сказала она.
Во мне шевельнулась благодарность, но я не смог выговорить ни слова.
Барон, не торопясь, двинулся дальше.
— Может быть, вы не хотите больше меня видеть? — спрашивает она.
— Спасибо вам, йомфру Эдварда, что предложили мне приют, когда сгорела моя сторожка, — сказал я. — Это тем более великодушно, что едва ли на то была воля вашего отца. — И я глубоким поклоном поблагодарил ее за приглашение.
— Господи боже, да вы совсем не хотите меня видеть, Глан? — выговорила она вдруг.
Барон уже звал ее.
— Вас барон зовет, — сказал я, снова снял картуз и низко поклонился.
И я пошел в горы, к своей мине. Ничем, ничем меня уже не вывести из себя. Я встретил Еву.
— Видишь! — крикнул я. — Господину Маку никак меня не спровадить. Он сжег мою сторожку, а у меня уже новый дом…
В руках у нее кисть и ведро с дегтем.
— А это еще что, Ева?
Господин Мак поставил лодку у причала под горой и приказал Еве смолить ее. Он следит за каждым ее шагом, надо его слушаться.
— Почему же там? Почему не на пристани?
— Так велел господин Мак…
— Ева, Ева, любимая, тебя сделали рабой, а ты не сетуешь. Вот видишь, ты опять улыбнулась, и у тебя все лицо загорелось от улыбки, хоть ты и раба.
Возле мины меня ждала неожиданность. Здесь кто-то побывал, я разглядел следы на гальке и опознал отпечатки длинных остроносых башмаков господина Мака. Что он тут вынюхивает? — подумал я и огляделся. Нигде ничего. И хоть бы во мне шевельнулось какое подозренье!
Я принялся стучать по буру, сам не ведая, что творю.
32
Пришел почтовый пароход, он привез мне мундир, он заберет барона и все его ящики с водорослями и раковинами. Теперь его грузят у пристани сельдью и ворванью, к вечеру он уйдет.
Я беру ружье и побольше пороха набиваю в оба ствола. Сделав это, я сам себе подмигиваю. Я иду в горы и закладываю порох; я снова подмигиваю. Ну вот, все готово. Я лег и стал ждать.
Я ждал не один час. Все время я слышал, как пароход ходит ходуном у шпиля. Уже смерклось. Наконец свисток, груз принят, судно отходит. Ждать осталось всего несколько минут. Луна еще не взошла, и я как безумный вглядывался в сумерки.
Лишь только из-за выступа чуть-чуть показался нос, я поджег фитиль и отскочил подальше. Проходит минута. Вдруг раздается взрыв, взвиваются осколки, гора дрожит, и каменная глыба, грохоча, летит в пропасть. Гулко гремят горы. Я хватаюсь за ружье и стреляю из одного ствола; эхо отвечает раскатистым залпом. Через мгновенье я разряжаю второй ствол. Воздух дрожал от моего салюта, эхо множило его и посылало далеко-далеко, словно все горы громким хором кричали вслед уходящему пароходу. Немного спустя воздух стихает, эхо молчит, и опять на земле тишь. Пароход исчезает во мраке.
Я все еще весь дрожу, я беру под мышку ружье и буры и спускаюсь; у меня подгибаются ноги. Я выбрал самый короткий путь, я иду по дымному следу, оставленному обвалом. Эзоп все время трясет мордой и чихает от гари.
Когда я спустился к причалу, я увидел такое, что всего меня перевернуло; сорвавшейся глыбой раздавило лодку, и Ева, Ева лежала рядом, вся разбитая, разодранная, сплющенная, и нижняя часть тела ее была изувечена до неузнаваемости. Ева умерла на месте.
33
Что же тут еще писать? За много дней я ни разу не выстрелил, еды у меня не было, да я и не ел, я сидел в своей берлоге. Еву отвезли в церковь на белой лодке господина Мака, я берегом прошел к могиле.
Ева умерла. Ты помнишь ее девичью головку, причесанную как у монахини? Она подходила тихо-тихо, складывала вязанку и улыбалась. А видел ты, как загоралось от улыбки ее лицо? Тихо, Эзоп, мне вспомнилось одно странное преданье, это было во времена прапрадедов, во времена Изелины, когда священником был Стаммер.
Девушка сидела в каменной башне. Она любила одного господина. Отчего? Спроси у росы, спроси у ночной звезды, спроси у создателя жизни; а больше никто тебе не ответит. Тот господин был хорош с нею, он любил ее, но время шло, и в один прекрасный день он увидел другую, и чувства его переменились.
Словно юноша, любил он ту девушку. Он говорил ей. «Ты моя ласточка», он говорил: «Ты моя радость» — и как горячо она обнимала его. Он сказал: «Отдай мне свое сердце!» И она отдала. Он говорил: «Можно, я попрошу тебя кой о чем, любимая?» И, не помня себя, она отвечала: «Да». Все отдавала она ему, а он ее не благодарил.
Другую любил он, словно раб, словно безумец и нищий. Отчего? Спроси пыль на дороге, спроси у ветра в листве, спроси непостижимого создателя жизни; а больше никто не ответит. Она не дала ему ничего, нет, ничего она не дала ему, а ан ее благодарил. Она сказала: «Отдай мне свой покой и свой разум!» И он опечалился только, что она не попросила у него и жизни.
А девушку заточили в башню…
— Что ты делаешь, девушка? Чему улыбаешься?
— Я вспоминаю, что было десять лет назад. Я тогда встретила его.
— Ты все его помнишь?
— Я все его помню.
А время идет…
— Что ты делаешь, девушка? И чему улыбаешься?
— Я вышиваю на скатерти его имя.
— Чье имя? Того, кто запер тебя?
— Да, того, кого я встретила двадцать лет назад.
— Ты все его помнишь?
— Я помню его, как и прежде.
А время идет…
— Что ты делаешь, узница?
— Я старюсь, глаза мои больше не видят шитья, я соскребаю со стены известку. Из этой известки я вылеплю кувшин ему в подарок.
— О ком ты?
— О своем любимом, о том, кто запер меня в башне.
— Не тому ли ты улыбаешься, что он тебя запер?
— Я думаю, что он скажет. «Поглядите-ка, — он скажет, — моя девушка послала мне кувшин, за тридцать лет она меня не забыла».
А время идет…
— Как, узница, ты сидишь сложа руки и улыбаешься?
— Я старюсь, я старюсь, глаза мои ослепли, я могу только думать.
— О том, кого ты встретила сорок лет назад?
— О том, кого я встретила, когда была молодая. Может, с той поры и прошло сорок лет.
— Да разве ты не знаешь, что он умер? Ты бледнеешь, старая, не отвечаешь, губы твои побелели, ты не дышишь…
Вот видишь, какое странное преданье о девушке в башне. Постой-ка, Эзоп, вот еще что я забыл: однажды она услыхала в саду голос своего любимого, и она упала на колени, и покраснела. Ей тогда было сорок лет…
Я хороню тебя, Ева, я смиренно целую песок на твоей могиле. Густая, алая нежность заливает меня, как я о тебе подумаю, словно благодать сходит на меня, как я вспомню твою улыбку. Ты отдавала все, ты все отдавала, и тебе это было нисколько не трудно, потому что ты была проста, и ты была щедра, и ты любила. А иной даже лишнего взгляда жалко, и вот о такой-то все мои мысли. Отчего? Спроси у двенадцати месяцев, у корабля в море, спроси у непостижимого создателя наших сердец…
34
Меня спросили, не бросил ли я охоту?
— Эзоп один в лесу, он гонит зайца.
Я ответил:
— Подстрелите его за меня.
Дни шли; меня навестил господин Мак, глаза у него ввалились, лицо стало серое. Я думал: точно ли я умею читать в душах людей или это мне только так кажется? Сам не знаю.
Господин Мак заговорил про обвал, про катастрофу. Это несчастный случай, печальное стечение обстоятельств, моей вины тут никакой.
Я сказал:
— Если кому-то любой ценой хотелось разлучить меня с Евой, он своего добился. Будь он проклят!
Господин Мак глянул на меня исподлобья. Он что-то пробормотал о богатых похоронах. Ничего, мол, не пожалели.
Я сидел и восхищался его самообладанием.
Он отказался от возмещения за лодку, разбитую моим взрывом.
— Вот как! — сказал я. — Вы в самом деле не желаете брать денег за лодку, и за ведро с дегтем, за кисть?
— Милейший господин лейтенант, — ответил он. — Как такое могло прийти вам в голову!
И в глазах его была ненависть.
Три недели не видал я Эдварды. Хотя нет, один раз я ее встретил в лавке, когда пришел купить хлеба, она стояла за прилавком и перебирала материи. В лавке, кроме нее, были только два приказчика.
Я громко поздоровался, и она подняла глаза, но не ответила. Я решил при ней не спрашивать хлеба, я повернулся к приказчикам и спросил пороха и дроби. Пока мне отвешивали то и другое, я смотрел на нее.
Серое, совсем уже короткое ей платьице, петли залохматились; тяжело дышала маленькая грудь.
Как выросла она за лето! Лоб задумчивый, выгнутые, высокие брови — будто две загадки на ее лице, и все движенья у нее стали словно более степенны. Я смотрел ей на руки, особенное выраженье длинных тонких пальцев ударило меня по сердцу, я вздрогнул. Она все перебирала материи.
Как же я хотел, чтоб Эзоп подбежал к ней, узнал ее, я бы тотчас окликнул его и попросил бы у нее извинения; интересно, что бы она ответила?
— Пожалуйста, — говорит приказчик.
Я заплатил, взял покупку и простился. Она подняла глаза, но и на этот раз не ответила. Ладно! — подумал я, верно, она уже невеста барона. И я ушел без хлеба.
Выйдя из лавки, я бросил взгляд на окно. Никто не смотрел мне вслед.
35
Потом как-то ночью выпал снег, и в моем жилье стало холодно. Тут был очаг, на котором я готовил еду, но дрова горели плохо и от стен нещадно дуло, хоть я и заделал их, как мог. Осень миновала, дни стали совсем короткие. Первый снег, правда, стаял на солнце, и опять земля лежала голая; но ночами пошли холода, и вода промерзала. И вся трава, вся мошкара погибли.
Люди непонятно затихли, примолкли, задумались, и глаза у них теперь не такие синие и ждут зимы. Уж не слышно больше выкриков с островов, где сушат рыбу, все тихо в гавани, все приготовилось к полярной вечной ночи, когда солнце спит в море. Глухо, глухо всплескивает весло одинокой лодки.
В лодке девушка.
— Где ты была, красавица?
— Нигде.
— Нигде? Послушай, а ведь я тебя знаю, это тебя я встретил летом.
Она пристала к берегу, вышла и привязала лодку.
— Ты напевала, ты вязала чулок, я встретил тебя однажды ночью.
Она слегка краснеет и смеется смущенно.
— Зайди ко мне, красавица, а я погляжу на тебя. Я вспомнил, тебя же зовут Генриетой.
Но она молчит и идет мимо. Ее прихватило зимой, чувства ее уснули.
Солнце уже ушло в море.
36
И я в первый раз надел мундир и отправился в Сирилунн. Сердце у меня колотилось.
Мне вспомнилось все, с того самого первого дня, когда Эдварда бросилась ко мне на шею и у всех на глазах поцеловала; и уж сколько месяцев она швыряется мной, как захочет, — из-за нее у меня поседели волосы. Сам виноват? Да, видно, не туда завела меня моя звезда, совсем не туда. Я подумал: а ведь упади я сейчас перед ней на колени, открой ей тайну своего сердца, как бы она злорадствовала! Верно, она предложила бы мне сесть, велела бы принести вина, поднесла бы его к губам и сказала: «Господин лейтенант, благодарю вас за то время, что вы провели со мной вместе, я никогда о нем не забуду!» Но только я обрадуюсь и обнадежусь, она, не пригубив, отставит стакан. И даже не станет делать вида, будто пьет, нет, нарочно покажет, что к вину и не притронулась. В этом она вся.
Ну ничего, скоро уж пробьет последний час!
Я шел по дороге и додумывал свои думы: мундир должен произвести на нее впечатление, галуны совсем новые, красивые. Сабля будет звенеть по полу. Я радостно вздрагиваю и шепчу про себя: «Кто его знает, чем еще все это кончится!» Я поднимаю голову, иду, отбивая такт рукой. Довольно унижаться, где моя гордость! Да и что мне за дело, наконец, как она себя поведет, с меня довольно! Прошу прощенья, дева красоты, что я к вам не посватался…
Господин Мак встретил меня во дворе, глаза у него еще больше ввалились, лицо стало совсем серое.
— Едете? Ну что же. Вам напоследок не очень-то сладко пришлось; вот и сторожка у вас сгорела. — И господин Мак улыбнулся.
Мне вдруг подумалось, что передо мной умнейший человек на свете.
— Заходите, господин лейтенант. Эдварда дома. Ну так прощайте. Впрочем, мы еще увидимся на пристани, когда будет отправляться пароход. — Он зашагал прочь, задумавшись, ссутулясь, насвистывая.
Эдварда сидела в гостиной, она читала. Когда я вошел, она на мгновенье оторопела при виде моего мундира, она смотрела на меня, склонив голову, как птица, и даже залилась краской. Рот у нее приоткрылся.
— Я пришел проститься, — выдавил я наконец.
Она тотчас встала, и я увидел, что слова мои оказали на нее свое действие.
— Глан, вы едете? Уже?
— Как только придет пароход. — И тут я хватаю ее за руку, за обе руки, на меня находит бессмысленный восторг, я вскрикиваю: — Эдварда! — и не отрываясь смотрю ей в лицо.
И тотчас она делается холодна, холодна и упряма. Все во мне раздражает ее, она выпрямляется, и вот уже я стою перед ней, словно милостыни прошу. Я выпустил ее руки, дал ей отойти. Помню, я еще долго так стоял и твердил, ни о чем не думая: «Эдварда! Эдварда!» И когда она спросила: «Да, что такое?» — ничего ей не мог объяснить.
— Значит, вы едете! — повторила она. — Кто же явится на будущий год?
— Другой, — ответил я. — Сторожку-то отстроят.
Пауза. Она уже снова взялась за книгу.
— Вы уж извините, что отца нет дома, — сказала она. — Но я передам ему, что вы заходили проститься.
На это я ей ничего не стал отвечать. Я опять подошел, взял ее за руку и сказал:
— Прощайте же, Эдварда.
— Прощайте, — ответила она.
Я отворил дверь, будто собрался идти. Она уже склонилась над книгой и читала, она в самом деле читала, она перелистывала страницы. Никаких, никаких чувств не вызвало в ней наше прощанье.
Я кашлянул.
Она оглянулась и сказала недоуменно:
— Как, вы еще не ушли? А я думала, вы ушли.
Конечно, бог его знает, но нет, мне не почудилось, она и правда уж очень изумилась, она потеряла власть над собой и удивилась чересчур, и я подумал, что она, может быть, все время знала, что я стою у нее за спиной.
— Ну, мне пора, — сказал я.
Тут она встала и подошла ко мне.
— Знаете, я бы хотела что-нибудь от вас на память, — сказала она. — Я думала вас кой о чем попросить, да боюсь, что это слишком. Не могли бы вы оставить мне Эзопа?
Я не раздумывал, я ответил «да».
— Так приведите его завтра, ладно? — сказала она.
Я ушел.
Я взглянул на окна. Никого.
Итак, все кончено…
Последняя ночь. Я думал, думал, я считал часы; когда настало утро, я в последний раз приготовил еду. День был холодный.
Почему она попросила, чтоб я сам привел ей пса? Хотела поговорить со мной, что-то мне сказать напоследок? Я уже больше ничего, ничего от нее не жду. И как станет она обращаться с Эзопом? Эзоп, Эзоп, она тебя замучит! Из-за меня она будет сечь тебя плеткой, будет и ласкать, но сечь будет непременно, за дело и без дела, и вконец тебя испортит…
Я подозвал Эзопа, потрепал его по загривку, прижал его голову к своей и взялся за ружье. Эзоп начал радостно повизгивать, он решил, что мы идем на охоту. Я снова прижал его голову к своей, приставил дуло ему к затылку и спустил курок.
Я нанял человека снести Эдварде труп Эзопа.
37
Пароход отходил вечером.
Я отправился на пристань, поклажу мою уже снесли на палубу. Господин Мак пожал мне руку и ободрил меня тем, что погодка великолепная, приятнейшая погодка, он и сам бы не прочь прогуляться морем по такой погодке. Пришел доктор, с ним Эдварда; у меня задрожали колени.
— Вот, решили проводить вас, — сказал доктор.
И я поблагодарил.
Эдварда взглянула мне прямо в лицо и сказала:
— Я должна поблагодарить вашу милость за собаку. — Она сжала рот; губы у нее побелели. Опять она назвала меня «ваша милость».
— Когда отходит пароход? — спросил у кого-то доктор.
— Через полчаса.
Я молчал.
Эдварда беспокойно озиралась.
— Доктор, не пойти ли нам домой? — спросила она. — Я все сделала, что было моим долгом.
— Вы исполнили свой долг, — сказал доктор.
Она жалостно улыбнулась на привычную поправку и ответила:
— Я ведь так почти и сказала?
— Нет, — отрезал он.
Я взглянул на него. Как суров и тверд маленький человечек; он составил план и следует ему до последнего. А ну как все равно проиграет? Но он и тогда не покажет виду, по его лицу никогда ничего не поймешь.
Темнело.
— Так прощайте, — сказал я. — И спасибо за все, за все.
Эдварда смотрела на меня, не говоря ни слова. Потом она отвернулась и уже не отрывала глаз от парохода.
Я сошел в лодку. Эдварда стояла на мостках. Когда я поднялся на палубу, доктор крикнул: «Прощайте!» Я взглянул на берег, Эдварда тотчас повернулась и торопливо пошла прочь, домой, далеко позади оставив доктора. И скрылась из глаз.
Сердце у меня разрывалось от тоски…
Пароход тронулся; я еще видел вывеску господина Мака: «Продажа соли и бочонков». Но скоро ее размыло. Взошел месяц, зажглись звезды, все кругом обстали горы, и я видел бескрайние леса. Вон там мельница, там, там была моя сторожка; высокий серый камень остался один на пепелище. Изелина, Ева…
На горы и долины ложится полярная ночь.
38
Я написал все это, чтобы скоротать время. Вспомнил то северное лето, когда я нередко считал часы, а время все равно неслось незаметно, и вот развеялся. Теперь-то все иначе, теперь дни стоят на месте.
Мне ведь выпадает столько приятных минут, а время все равно стоит, просто понять не могу, почему оно стоит. Я в отставке, я свободен, как птица, сам себе хозяин, все прекрасно, я видаюсь с людьми, разъезжаю в каретах, а то, бывает, прищурю один глаз и пишу по небу пальцем, я щекочу луну под подбородком, и, по-моему, она хохочет, глупая, заливается от радости, когда я ее щекочу. И все вокруг улыбается. Или ко мне съезжаются гости, и вечер проходит под веселое щелканье пробок.
Что до Эдварды, я о ней, совершенно не думаю. Да и как тут не забыть, ведь прошло столько времени? И у меня наконец есть гордость. И если меня спросят, не мучит ли меня что, я твердо отвечу: нет, ничего меня не мучит…
Кора лежит и смотрит на меня. Раньше был Эзоп, а теперь вот Кора лежит и смотрит на меня. Тикают часы на камине, за открытыми окнами шумит город. В дверь стучат, и посыльный протягивает мне письмо. Письмо запечатано короной. Я знаю, от кого оно, тотчас понимаю, или просто все это уже снилось мне когда-то бессонной ночью? Но в письме ничего, ни слова, только два зеленых пера.
Меня леденит страх, мне делается холодно. Два зеленых пера! — говорю я сам себе. Ну, да все равно! Но отчего же мне так холодно? Все этот проклятый сквозняк.
И я закрываю окна.
Вот тебе и два пера! — думаю я далее; кажется, я узнаю их, они напоминают мне об одной шутке, о небольшом происшествии, каких так много было со мной на Севере; что ж, любопытно взглянуть. И вдруг мне кажется, будто я вижу лицо, и слышу голос, и голос говорит:
— Пожалуйте, господин лейтенант, я возвращаю вашей милости эти перья!
Я возвращаю вашей милости эти перья…
Кора, да лежи ты смирно, слышишь, не то я тебя прикончу! Тепло, какая несносная жара; с чего это я вздумал закрывать окна! Снова окна настежь, настежь двери, сюда, мои веселые друзья, входите! Эй, посыльный, зови ко мне побольше, побольше гостей…
И день проходит, а время все равно стоит на месте.
Ну вот я и написал все это для собственного удовольствия, и позабавился, как мог. Ничто не мучит, не гнетет меня, мне бы только уехать, куда — и сам не знаю, но подальше, может быть, в Африку, в Индию. Потому что я могу жить только совсем один, в лесу.
Виктория
1
Сын мельника шел и думал. Это был широкоплечий подросток лет четырнадцати, загоревший на солнце и на ветру, и великий мастер придумывать всякую всячину.
Когда он вырастет, он будет делать спички. Вот это ремесло, опасное не на шутку: перепачкаешь пальцы серой, и ни один смельчак не решится протянуть тебе руку. Да и приятели станут уважать за то, что ты искусен в таком страшном деле.
В лесу он наведался к своим птицам. Все они были его старыми друзьями, он знал, где они вьют гнезда, понимал их язык и отвечал им на разные голоса. Частенько он кормил их хлебными шариками из муки, смолотой на мельнице его отца.
Деревья, что росли вдоль тропинки, тоже были его старыми знакомцами. Весной он собирал древесный сок, а зимой по-отечески заботился о них и стряхивал снег с ветвей, чтобы они не гнулись. Даже на самом верху, в заброшенной каменоломне, не было камня, с которым он не был бы накоротке: он высекал на них буквы, а потом расставлял камни: тот, что в середине, — пастор, а вокруг — прихожане. Да и вообще каких только чудес не видела старая каменоломня.
Он свернул в сторону и спустился к плотине. Крутилось мельничное колесо, стоял невообразимый грохот. Но он привык бродить здесь, разговаривая вслух с самим собой. Казалось, каждая жемчужинка пены живет своей особой жизнью и может кое о чем порассказать, а от запруды река падала вниз совершенно отвесно, будто это развесили для просушки нити блестящей пряжи. Пониже плотины в реке водилась рыба; он не раз закидывал там свою удочку.
Когда он вырастет, он станет водолазом. Водолазом, и никем другим. С палубы корабля он спустится в морскую пучину и окажется в неведомой стране, где волны колышут диковинные леса, а на самом дне высится дворец из коралла. Принцесса поманит его из окна и скажет: «Войдите!»
И тут он услышал, что кто-то его зовет. Это отец кричал ему: «Юханнес!»
— За тобой присылали из Замка. Надо отвезти молодых господ на остров!
Юханнес быстро зашагал к Замку. На долю Мельникова сына выпала неожиданная великая милость.
Господская усадьба и в самом деле была похожа на маленький замок, на одинокий сказочный дворец среди зелени. Полукруглые окна шли по стенам и скатам крыши деревянного дома, выкрашенного белой краской, а когда к хозяевам приезжали гости, на круглой башенке развевался флаг. Усадьбу в народе прозвали Замком. По одну сторону от нее тянулся залив, по другую густые леса, а далеко-далеко виднелись маленькие крестьянские хутора.
Юханнес встретил молодых господ на молу и помог им разместиться в лодке. Он знал их давно — это были дети владельца Замка и их друзья из города. Все они надели высокие болотные сапоги, и когда причалили к острову, только Викторию, обутую в маленькие туфельки — ей и минуло-то всего десять лет, — надо было перенести на руках.
— Можно, я тебя перенесу? — спросил Юханнес.
— Я сам перенесу, — заявил Отто, молодой человек, приехавший из города, — ему уже пора было конфирмоваться. Он взял Викторию на руки.
Юханнес смотрел, как Отто перенес ее на пригорок подальше от берега, и слышал, как она сказала: «Спасибо». Потом Отто приказал:
— А ты, как тебя там зовут, присмотришь за лодкой.
— Его зовут Юханнес, — объяснила Виктория. — Правда, пусть он присмотрит за лодкой.
Юханнес остался один. А молодые господа, взяв в руки корзины, пошли в глубь острова собирать птичьи яйца. Юханнес постоял в размышлении, ему очень хотелось пойти вместе со всеми, ведь лодку можно попросту втащить на берег. Думаете, тяжело? Ничуть не бывало. Юханнес изо всех сил толкнул лодку, и нос ее оказался на берегу.
Он слышал, как молодые господа, смеясь и болтая, уходят все дальше. Ну и ладно, счастливого пути. А все-таки могли бы взять его с собой. Он показал бы им гнезда — таинственные впадины, спрятанные в горах, где живут хищные птицы с пушком на клюве. Однажды Юханнес даже повстречал там горностая.
Юханнес столкнул лодку на воду и стал грести вокруг острова. Он отплыл уже довольно далеко, когда услышал окрик:
— Греби обратно! Ты распугиваешь птиц.
— Я хотел показать вам нору горностая, — объяснил Юханнес, и в голосе его прозвучал вопрос. — А то, хотите, выкурим из гнезда змею? — предложил он немного погодя. — У меня с собой спички.
Но никто не отозвался. Юханнес повернул и стал грести обратно, к тому месту, где они причалили. Там он втащил лодку на берег.
Когда он вырастет, он купит у султана остров и никого к нему не подпустит. Корабль с пушками на борту будет охранять его владения. «Государь», — доложат ему рабы, — какое-то судно наскочило на риф, там молодые люди, они погибнут". — «Пусть гибнут», — ответит он. «Государь, они молят о помощи, мы еще можем их спасти, среди них молодая женщина в белом платье». "Спасите их! — прикажет он громовым голосом. И вот после многих лет разлуки он вновь видит детей владельца Замка, а Виктория бросается к его ногам и благодарит за спасение. «Не стоит благодарности, я только выполнил свой долг, — отвечает он. — Гуляйте же свободно по моим владениям». И он гостеприимно распахнет двери своего замка для молодых господ и прикажет подать угощенье на золотых блюдах, и триста темнокожих рабынь будут всю ночь танцевать и петь для них. Потом молодые господа соберутся уезжать, но Виктория не захочет ехать с ними, она, рыдая, падет перед ним ниц — ведь она любит его. «Позвольте мне остаться, государь, не гоните меня, пусть я стану одной из ваших рабынь…»
Замирая от волнения, Юханнес быстро зашагал в глубь острова. Решено, он спасет детей хозяина Замка. Как знать — а вдруг они заблудились? Вдруг Виктория провалилась в расселину между камнями и не может оттуда выбраться? Юханнесу стоит только протянуть руку и он ее спасет.
Но молодые господа посмотрели на Юханнеса с удивлением. Как же это он бросил лодку?
— Ты отвечаешь мне за лодку, — заявил Отто.
— Хотите, я покажу вам малинник? — предложил Юханнес.
Пауза. Только Виктория спросила:
— Малинник? А где он?
Но молодой горожанин быстро нашелся и заявил:
— Сейчас нам некогда.
Юханнес сказал:
— И еще я знаю, где можно набрать ракушек.
Снова пауза.
— А жемчужины в них есть? — спросил Отто.
— Ой, а вдруг и вправду там жемчужины! — воскликнула Виктория.
Нет, за это Юханнес поручиться не мог, а вот ракушки лежат на белом песчаном дне далеко от берега; надо отплыть на лодке и потом нырнуть.
Но эту затею подняли на смех, Отто фыркнул:
— Тоже водолаз нашелся, нечего сказать!
Юханнес тяжело перевел дух.
— Хотите, я заберусь вон на ту скалу и сброшу вниз громадный валун? — предложил он.
— Зачем?
— Просто так. А вы будете смотреть.
Но и эта затея не пришлась по вкусу молодым господам, и пристыженный Юханнес замолчал. Потом он пошел искать птичьи яйца в стороне от всех, на другом конце острова.
Когда вся компания снова собралась у лодки, оказалось, что Юханнес набрал гораздо больше яиц, чем все остальные. Он бережно нес их в шапке.
— Как это ты ухитрился набрать столько яиц? — спросил горожанин Отто.
— Да я же знаю, где птичьи гнезда, — радостно объяснил Юханнес. — Я положу эти яйца вместе с твоими, Виктория.
— Не смей! — крикнул Отто. — С какой это стати?
Все уставились на Отто.
— Кто может поручиться, что шапка чистая?
Юханнес ничего не сказал в ответ. Но радость его померкла. Он повернулся и побрел назад, к скалам, унося яйца в шапке.
— Что это с ним? Куда он? — нетерпеливо спросил Отто.
— Куда ты, Юханнес? — крикнула Виктория и побежала за ним вдогонку.
Он остановился и тихо ответил:
— Положу яйца обратно в гнезда.
Они постояли, глядя друг на друга.
— А после обеда я пойду в каменоломню, — сказал он.
Она промолчала.
— Хочешь, я покажу тебе пещеру?
— Ой, боюсь, — испугалась она. — Ты и сам говорил, что там очень темно.
Тогда, несмотря на все свое горе, Юханнес улыбнулся и храбро сказал:
— Ничего, ведь с тобой буду я.
В старой каменоломне Юханнес любил играть с малолетства.
С дороги было слышно, как он что-то мастерит наверху и разговаривает вслух сам с собой; иногда он воображал, будто он священник, и читал проповеди.
Каменоломня была давно заброшена, камни поросли мхом, и уже не видно было тех мест, где когда-то сверлили буром и закладывали взрывчатку. Зато в самой глубине была таинственная пещера, которую сын мельника расчистил от камней и искусно разукрасил, — здесь жила самая храбрая в мире шайка разбойников, и он был ее главарем.
Вот он звонит в серебряный колокольчик. Вбегает крошечный человечек, карлик, в шапочке с брильянтовой пряжкой. Это прислужниц. Он кланяется до самой земли. «Когда придет принцесса Виктория, введите ее сюда», — громко приказывает Юханнес. Карлик снова кланяется до земли и исчезает. Развалясь на мягком диване, Юханнес предается раздумью. Он усадит гостью на почетное место и прикажет подать ей изысканные яства на серебряных и золотых блюдах; освещать пещеру будет пылающий костер, а в глубине за тяжелым пологом из золотой парчи ей приготовят ложе, и двенадцать рыцарей будут охранять ее покой…
Юханнес вскочил, на четвереньках выбрался из пещеры и прислушался. Внизу на тропинке шуршали листья.
— Виктория! — окликает он.
— Я! — раздается в ответ.
Он спускается ей навстречу.
— Ой, мне страшно! — говорит она.
Он пожимает плечами и отвечает:
— Да ведь я только что там был. Я прямо оттуда.
Они входят в пещеру. Движением руки он приглашает ее сесть на камень и говорит:
— Вот на этом самом камне сидел великан.
— Те-с, молчи, не рассказывай дальше! А ты испугался?
— Нет.
— Но ты говорил, что у него только один глаз, а один глаз бывает у троллей.
Юханнес задумывается.
— У него было два глаза, но на один он ничего не видит, это он сам мне сказал.
— А еще он что сказал? Нет, не надо, не рассказывай!
— Он спросил, не соглашусь ли я поступить к нему на службу.
— Боже сохрани! Ты, конечно, не согласился?
— Не то чтобы согласился, но и наотрез не отказался.
— Ты с ума сошел! Неужели ты хочешь, чтобы тебя заточили в пещеру?
— Сам не знаю. На земле тоже ничего хорошего нет.
Пауза.
— С тех пор, как приехали эти гости из города, ты только с ними и водишься, — говорит он.
Пауза.
Юханнес продолжает свое:
— А ведь я сильнее их всех, я в два счета перенес бы тебя на берег. И вообще, я могу продержать тебя на руках целый час. Смотри!
Он взял ее на руки и поднял. Она обхватила его за шею.
— Ты устал, отпусти.
Он поставил ее на землю.
— Но ведь Отто тоже сильный. Он даже дрался со взрослыми, — говорит она.
Юханнес переспрашивает с сомнением:
— Со взрослыми?
— Да. В городе.
Пауза. Юханнес размышляет.
— Ну раз так, говорить не о чем, — решает он. — Я знаю, что мне теперь делать.
— Что же?
— Наймусь в услужение к великану.
— Ой! Ты с ума сошел! — вскрикивает Виктория.
— А что тут такого! Мне теперь все равно. Пойду и наймусь.
Виктория обдумывает, как выйти из положения.
— А может, он вообще больше не придет?
— Придет, — отвечает Юханнес.
— Сюда? — быстро спрашивает она.
— Сюда.
Виктория вскакивает и пробирается к выходу.
— Лучше уйдем отсюда!
— Спешить некуда! — говорит Юханнес, хотя он и сам побледнел. — Великан придет не раньше ночи. Ровно в полночь.
Виктория успокоилась и готова занять прежнее место на камне. Но Юханнесу уже нелегко совладать с чудовищем, которое он сам вызвал, — в пещере оставаться опасно.
— Если хочешь, давай уйдем, — предлагает он. — Там наверху есть камень, а на нем твое имя. Я тебе его покажу.
Они на четвереньках выбираются из пещеры и находят камень. Виктория горда и счастлива. А растроганный Юханнес со слезами на глазах говорит:
— Когда меня здесь не будет, ты посмотришь на этот камень и вспомнишь обо мне. Помянешь меня добрым словом.
— Обязательно, — обещает Виктория. — Но ведь ты вернешься?
— Как знать. Может, и не вернусь.
Они идут по дороге к дому. Юханнес чуть не плачет.
— Ну что же, прощай! — говорит Виктория.
— Пожалуй, я провожу тебя еще немного.
Как бессердечно и поспешно она попрощалась с ним, — Юханнес обижен, его самолюбие задето. Он круто останавливается и говорит, не скрывая справедливого гнева:
— Одно я скажу тебе, Виктория. Никто никогда не будет так хорошо относиться к тебе, как я. Никто.
— Отто тоже ко мне хорошо относится, — возражает она.
— Вот как! Ну и водись с ним на здоровье, — отвечает он.
Они молча проходят несколько шагов.
— А обо мне не беспокойся. Я буду жить припеваючи. Ты еще не знаешь, что мне обещано в награду.
— Не знаю. А что тебе обещано?
— Полцарства. Это раз.
— Да ну! Неужели полцарства?
— И принцесса в придачу.
Виктория остановилась.
— Скажи, ведь это неправда?
— Так обещал великан.
Пауза.
— Интересно, какая она из себя? — тихонько говорит Виктория.
— Боже мой, да она прекрасней всех на свете. Кто этого не знает.
Виктория побеждена.
— А ты хочешь жениться на принцессе? — спрашивает она.
— Конечно, — отвечает он. — Почему бы нет? — Но, видя, что Виктория не на шутку огорчилась, добавляет: — Впрочем, может статься, я разок-другой загляну на землю. Приеду как-нибудь в гости.
— Только не бери ее с собой, не надо, — просит Виктория. — На что она тебе здесь?
— Пожалуй, я приеду один.
— Обещай мне это, ладно?
— Хорошо, обещаю. Но не все ли тебе равно? Ясное дело, тебе совершенно все равно.
— Зачем ты так говоришь? — возражает Виктория. — Уж наверное она любит тебя меньше, чем я.
Сердце сладко замирает у него в груди. Он счастлив и так смущен ее словами, что готов сквозь землю провалиться. Он не смеет взглянуть на нее и отводит глаза. А потом подбирает с земли прутик и, содрав с него кору, похлестывает себя им по руке. Наконец в полном смятении начинает насвистывать.
— Пожалуй, мне пора домой, — говорит он.
— До свиданья, — отвечает она и протягивает ему руку.
2
Сын мельника уехал в город. Он долго не возвращался домой, он ходил в школу, изучал разные науки, вырос, стал большим и сильным, и верхняя губа у него покрылась пушком. До города было далеко, поездка в оба конца стоила дорого; бережливый мельник много лет подряд держал сына в городе зимой и летом. И Юханнес целыми днями сидел над книгами.
И вот он стал взрослым, ему исполнилось восемнадцать, потом двадцать лет.
Однажды весенним днем он сошел с парохода на берег. Над Замком развевался флаг в честь хозяйского сына. Дитлеф приехал домой на каникулы тем же пароходом, за ним на пристань прислали коляску. Юханнес поклонился владельцу Замка, его жене и Виктории. Как выросла и повзрослела Виктория! Она не ответила на его поклон.
Он еще раз снял шапку и услышал, как она спросила брата:
— Кто это поздоровался с нами, Дитлеф?
— Да это же Юханнес, сын мельника, — ответил брат.
Виктория снова посмотрела в его сторону, но Юханнесу было неловко здороваться еще раз. И карета уехала.
А Юханнес зашагал домой.
Господи, до чего же маленький и смешной у них дом! Юханнес не мог пройти под притолокой, не согнувшись. Родители встретили его праздничным угощением. Он был взволнован до глубины души. Здесь все было полно дорогих и трогательных воспоминаний, добрые старики отец и мать по очереди протянули ему руку и поздравили с возвращением.
В тот же вечер Юханнес пошел бродить по окрестностям, осмотрел все вокруг, побывал на мельнице, в каменоломне и у запруды, где он когда-то удил рыбу. С грустью прислушивался он к голосам знакомых птиц, которые уже вили гнезда на деревьях, и даже сделал крюк, чтобы поглядеть на громадный муравейник в лесу. Муравьи исчезли, муравейник вымер. Юханнес поворошил кучу, но не нашел в ней следов жизни.
Гуляя по лесу, он заметил, что лес, принадлежащий владельцу Замка, сильно поредел.
— Ну как, узнаешь родные места? — пошутил отец. — Нашел дроздов, своих старых знакомцев?
— Узнаю, но не все. Лес порублен.
— Лес не наш, а хозяйский, — ответил отец. — Не нам считать чужие деревья. Нужда в деньгах случается у всякого, а хозяину Замка денег нужно много.
Дни шли своей чередой, светлые, отрадные дни, сладкие часы наедине с милыми воспоминаниями детства — когда все зовет тебя вернуться к земле и чистому небу, на деревенский простор и в горы.
Юханнес шел по дороге к Замку. Утром его ужалила оса, и верхняя губа у него распухла; если ему встретится кто-нибудь из господ, он поклонится и тотчас пройдет мимо. Но он никого не встретил. В саду перед Замком он увидел даму и, поравнявшись с ней, низко поклонился, а потом пошел дальше. Это была хозяйка Замка. Проходя мимо Замка, Юханнес и сейчас еще чувствовал, что сердце у него бьется, как в былые дни. Большой дом с его бесчисленными окнами и суровый, надменный владелец Замка и поныне внушали ему почтение.
Юханнес свернул к пристани.
Тут он вдруг увидел Дитлефа с Викторией. Юханнеса взяла досада — еще, чего доброго, подумают, что он нарочно старается попасться им на глаза. Вдобавок у него распухла губа. Он замедлил шаги в сомнении, идти ли ему дальше, и все-таки пошел. Еще издали он поклонился им и, пока они шли ему навстречу, держал шапку в руке. Оба молча кивнули в ответ и медленно прошли своей дорогой. Виктория посмотрела на него в упор; по ее лицу скользнула тень.
Юханнес продолжал свой путь к пристани, но им овладела тревога, даже походка выдавала его смятение. Подумать только, как выросла Виктория, совсем взрослая девушка, и как хороша! Ее брови почти сходятся на переносице и похожи на две изящные бархатные полоски. Глаза потемнели, стали темно-синими.
На обратном пути Юханнес свернул на тропинку, которая шла лесом далеко от Замка. Никто не сможет его попрекнуть, будто он преследует по пятам детей владельца Замка. Он поднялся на холм, облюбовал удобный камень и сел. Птицы пели исступленно и страстно, зазывали и манили друг друга, переносили прутики в клювах. В воздухе стоял приторный запах чернозема, распускающихся почек и гниющего дерева.
Но нежданно-негаданно Юханнесу опять пришлось увидеть Викторию — она шла прямо к холму, где он сидел, с противоположной стороны.
Бессильная досада овладела Юханнесом — оказаться бы где-нибудь за тридевять земель; уж на этот раз она непременно подумает, что он ищет с ней встречи. Здороваться с ней снова или нет? Может, лучше сделать вид, будто он ее не заметил, тем более что у него распухла губа.
Но когда Виктория поравнялась с ним, он встал и снял шапку. Она улыбнулась, кивнула.
— Добрый вечер. С приездом, — сказала она.
Ему показалось, что губы ее снова чуть дрогнули, но она быстро овладела собой.
— Этому трудно поверить, — стал объяснять он, — но я не знал, что ты пошла в эту сторону.
— Конечно, вы не могли этого знать, — ответила она. — Мне вдруг взбрело в голову пойти этой тропинкой.
Ай-яй-яй! А он-то сказал ей «ты»!
— Вы надолго? — спросила она.
— До конца каникул.
Он с трудом подбирал слова, она оказалась вдруг совсем чужой. Зачем вообще она с ним заговорила?
— Дитлеф рассказывает, что у вас большие способности, Юханнес. Вы так хорошо учитесь. И еще он говорит, что вы пишете стихи. Это правда?
Он ответил коротко и нехотя:
— Что тут особенного. Стихи все пишут.
Наверное, сейчас она уйдет, потому что она замолчала.
— Такая досада, меня сегодня ужалила оса, — опять заговорил он, показав на свою губу. — Вот почему губа так распухла.
— Вы слишком долго не приезжали домой, здешние осы вас больше не узнают.
Его ужалила оса, а ей и горя мало. Что ж, понятно. Стоит себе, вертит на плече красный зонтик с золоченной ручкой, а до других ей дела нет. А ведь он не раз, бывало, таскал эту благородную гордую барышню на руках.
— Я и сам не узнаю здешних ос, — ответил он. — Хотя когда-то они были моими друзьями.
Но она не поняла глубокого смысла его слов и не ответила. А смысл-то ведь был ох какой глубокий.
— Я многого здесь не узнаю. Даже лес и тот повырублен.
Ее лицо затуманилось.
— Тогда, наверное, вам не захочется писать здесь стихи, — сказала она. — А вдруг вам вздумалось бы однажды посвятить стихотворение мне! Да нет, что я говорю! Видите, как мало я смыслю в этих вещах.
Задетый, он молча опустил глаза в землю. Она прикидывается любезной, а сама потешается над ним, роняет высокомерные слова и ждет, какое они произведут впечатление. И напрасно — все эти годы Юханнес не тратил времени зря и не только марал бумагу, он прочел больше книг, чем некоторые другие.
— Ну что ж, мы, верно, еще увидимся. До свидания.
Он снял шапку и ушел, ничего не ответив.
Знала бы она, что ей одной, и никому другому, посвящал он свои стихотворения, все до единого, даже то, которое обращено к ночи, и то, которое о болотном огоньке. Но она никогда этого не узнает.
В воскресенье за Юханнесом явился Дитлеф звать его на остров. «Опять мне придется сидеть на веслах», — подумал Юханнес, но согласился. Несмотря на воскресный день, гуляющих на пристани было немного. Стояла тишина, на небе ярко сияло солнце. Потом вдруг раздались звуки музыки, они доносились с моря, с далеких островов — это почтовый пароход описывал большую дугу, подходя к пристани; на палубе играла музыка.
Юханнес отвязал лодку и сел на весла. В этот ослепительный день он был в каком-то приподнятом и умиленном настроении, а музыка, доносившаяся с парохода, ткала в воздухе узор из цветов и золотых колосьев.
Но почему мешкает Дитлеф? Он стоит на берегу и смотрит на пароход и на его пассажиров, словно кого-то ждет. «Нечего мне сидеть на веслах, сойду-ка я на берег», — подумал Юханнес и стал поворачивать.
И тут перед его глазами мелькнуло что-то белое, он услышал всплеск. Отчаянный многоголосый крик раздался с парохода, а те, кто был на берегу, неотрывно глядели и показывали пальцами туда, где скрылось белое видение. Музыка смолкла.
Юханнес немедля бросился на помощь. Он действовал, повинуясь только инстинкту, без раздумий, без колебаний. Он не слышал, как на палубе кричала мать: «Моя девочка, моя дочь!» Он никого не видел. Не теряя времени, он прыгнул с лодки в воду и нырнул.
Несколько мгновений его не было видно, только в том месте, где он исчез, по воде шли круги, и все понимали: он ищет. Вопли на пароходе не умолкали.
Вот он вынырнул снова, чуть подальше, в нескольких саженях от того места, где стряслась беда. Ему кричали, тыкали пальцами: «Нет, там, сюда, сюда!»
Он снова скрылся под водой.
Снова мучительное ожидание, неумолкающий горестный вопль женщины, какой-то мужчина на палубе в отчаянии ломает руки. Скинув куртку и башмаки, в воду с палубы бросился еще один человек — штурман. Он тщательно обыскивал то место, где девочка пошла ко дну, и теперь все надеялись только на него.
Но тут над водой снова показалась голова Юханнеса, еще дальше, чем прежде, намного саженей дальше. Шапку Юханнес потерял, его голова лоснилась на солнце, точно голова тюленя. Видно было, что ему трудно, что-то мешает ему плыть, одна рука у него занята. А через мгновение он уже держал свою ношу в зубах — это была утопленница. На берегу и на палубе раздались возгласы изумления, должно быть, и штурман услышал эти крики, потому что, вынырнув из воды, огляделся вокруг.
Наконец Юханнес добрался до лодки, которую отнесло в сторону; он положил в нее девочку, а потом забрался и сам; все это заняло у него не больше минуты. С берега видели, как он склонился над девочкой, разорвал ей на спине платье, потом схватил весла и стал что есть силы грести к пароходу. Когда утопленницу втащили на палубу, на пароходе прогремело многократное ликующее «ура!».
— Как вам пришло в голову искать ее так далеко? — спросили Юханнеса.
Он ответил:
— Я знаю здешнее дно. Тут течение. Я помнил об этом.
Какой-то господин пробивается сквозь толпу пассажиров к самому борту, он бледен как смерть, судорожно улыбается, в глазах у него стоят слезы.
— Поднимитесь на палубу, пожалуйста! — кричит он. — Я хочу поблагодарить вас. Мы вам так обязаны. Только на минутку.
И бледный как смерть господин снова скрывается в толпе.
С парохода в лодку сбросили трап, и Юханнес поднялся на палубу.
Он пробыл там недолго, сообщил свое имя и адрес, какая-то женщина прижимала его, насквозь промокшего, к груди, бледный, растерянный мужчина совал ему в руку свои часы. Юханнес зашел в каюту, где двое хлопотали над утопленницей, они сказали: «Она вот-вот придет в себя, сердце уже бьется».
Юханнес посмотрел на пострадавшую — белокурая девочка в коротком платьице, разорванном на спине. Кто-то нахлобучил на Юханнеса шапку, его проводили к лодке.
Он совершенно не помнил, как оказался на берегу, как вытащил из воды лодку. Он только слышал, как еще раз прокричали «ура», и, когда пароход двинулся дальше, на борту грянула веселая музыка.
Волны блаженства сладким холодком пробегали по его телу, он улыбался, беззвучно шевеля губами.
— Выходит, наша прогулка сегодня не состоится, — сказал Дитлеф. Вид у него был недовольный.
Появилась Виктория, она шагнула вперед и быстро сказала:
— Ты сошел с ума, ему надо идти домой и переодеться.
— Экая важность — в девятнадцать-то лет!
Юханнес зашагал домой. В его ушах еще звенела музыка и крики «ура», возбуждение подгоняло его. Миновав свой дом, он прошел лесом к старой каменоломне. Тут он облюбовал себе местечко на самом припеке. От его одежды шел пар. Он сел. Но блаженная, необузданная тревога не дала ему усидеть на месте. Счастье переполняло его. Упав на колени, он в горячих слезах возблагодарил бога за этот день. Виктория стояла на берегу, она слышала крики «ура!». «Ступайте домой и переоденьтесь в сухое», — сказала она.
Он сел, снова и снова смеясь ликующим смехом. Она видела, как он совершил этот поступок, этот подвиг, она с гордостью следила за ним, когда он спасал утопленницу. Виктория, Виктория! Знаешь ли ты, как безраздельно я принадлежу тебе каждую минуту своей жизни! Я готов быть твоим слугой, твоим рабом, сметать все препятствия на твоем пути. Я готов целовать твои крошечные туфельки, впрячься в твою карету, а в морозные дни подбрасывать поленья в твою печь. Золотые поленья в твою печь, Виктория!
Он оглянулся. Никто его не слышит. Он наедине с собой. В руке он держал дорогие часы — они тикали, они шли.
Благодарю, благодарю тебя, боже, за этот день! Он провел рукой по мшистым камням, по валежнику. Виктория не улыбнулась ему, нет, это не в ее обычае. Она просто стояла на пристани, и легкий румянец проступил на ее щеках. Может, если бы он подарил ей часы, она согласилась бы их принять.
Солнце садилось, жара спадала. Он только теперь почувствовал, что вымок, и, легче перышка, помчался домой.
В Замок съехались гости, знакомые из города, там были танцы и веселье. И целую неделю на круглой башне днем и ночью развевался флаг.
Пора было убирать сено, но на лошадях катались веселые гости, и сено осталось в поле. А кое-где косить даже и не начинали, батракам пришлось стать кучерами и гребцами, и трава засыхала на корню.
А в желтой гостиной, не умолкая, играла музыка…
В такие дни старый мельник останавливал мельницу и запирал свой дом. Он был научен горьким опытом: городские гости уже не раз, бывало, являлись к нему веселой гурьбой и портили забавы ради мешки с зерном. Ночи стояли теплые и светлые, — как тут удержаться от проделок. Когда богач-камергер был молод, он однажды явился на мельницу, в руках у него была лохань, а в ней муравьиная куча, он взял да и сбросил ее на жернова. Сам камергер уже давно состарился, но Отто, его сын, по-прежнему наезжает в гости к хозяевам Замка, а он горазд на всякие выдумки. Чего только о нем не рассказывают…
Вот из лесу донеслись крики и стук копыт. Это молодые гости верхами на разгоряченных и потных лошадях. Всадники подскакали к дому мельника и застучали хлыстами в дверь. Притолка была совсем низкая, а им, поди ж ты, приспичило въехать в дом верхами.
— Здравствуйте! Здравствуйте! — загалдели они. — Мы приехали к вам в гости.
И мельник приниженно смеялся над их затеей.
Молодые люди спешились, привязали лошадей и пустили мельницу в ход.
— В ковше нет зерна! — закричал мельник. — Вы сломаете мельницу!
Но в грохочущем шуме жерновов никто не расслышал его голоса.
— Юханнес! — завопил мельник во всю силу своих легких.
С каменоломни спустился Юханнес.
— Они сотрут в порошок мои жернова! — крикнул мельник, указывая на гостей.
Юханнес медленным шагом направился к гостям. Он был страшно бледен, на его висках набухли жилы. Он узнал камергерского сына Отто, который носил теперь кадетскую форму; с ним было еще двое молодых людей. Один из них улыбнулся и поздоровался с Юханнесом — он не хотел ссориться.
Юханнес не стал кричать или грозить, но продолжал двигаться вперед. Он шел прямо на Отто. И тут он увидел двух всадниц, выехавших из леса, — одна из них была Виктория, в зеленой амазонке, на белой кобыле, принадлежащей хозяину Замка. Виктория не спешилась, но придержала лошадь и обвела всех вопросительным взглядом.
Юханнес круто повернул в сторону, поднялся на плотину и открыл затвор; грохот мало-помалу стих, мельница остановилась.
Отто крикнул:
— Эй, не трогай! Ты зачем ее остановил? Не трогай, говорю тебе.
— Это ты пустил мельницу? — спросила Виктория.
— Я, — смеясь, ответил Отто. — Почему она стоит?
— Потому что в ней пусто, — задыхаясь, ответил Юханнес. — Понятно? Пусто.
— В ней пусто. Слышишь? — повторила Виктория.
— Откуда мне было знать? — возразил Отто со смехом. — А позвольте тогда спросить: почему в ней пусто? Разве зерно не засыпано?
— Ладно! По коням! — перебил один из приятелей Отто, чтобы положить конец спору.
Они вскочили на коней. Перед тем как уехать, один из молодых людей извинился перед Юханнесом.
Виктория уезжала последней. Отъехав на несколько шагов, она повернула коня и возвратилась.
— Будьте так добры, извинитесь за нас перед вашим отцом, — попросила она.
— Кадет мог бы и сам извиниться, — ответил Юханнес.
— Ну да, вы правы, но все же… Он такой выдумщик… Я, кажется, давно не видела вас, Юханнес.
Он поднял на нее взгляд, не веря своим ушам, — уж не ослышался ли он? Неужели она забыла воскресенье — великий день его торжества?
Он ответил:
— Я видел вас в воскресенье на пристани.
— Ах, да, — сразу же отозвалась она. — Как хорошо, что вам удалось помочь штурману. Ведь девочку нашли?
Он ответил коротко, с обидой:
— Да. Девочку мы нашли.
— А может, — продолжала она, точно эта мысль только сейчас пришла ей в голову, — может, вы один… Впрочем, не все ли равно. Я надеюсь, вы передадите извинения вашему отцу. Спокойной ночи.
Она с улыбкой кивнула ему и, подобрав поводья, ускакала.
Когда Виктория скрылась из виду, Юханнес, взволнованный и оскорбленный, тоже пошел в лес. И вдруг увидел — у дерева стоит Виктория, совсем одна. Она рыдает, прижавшись к стволу.
Может, она упала? Ушиблась?
Он подошел к ней и спросил:
— Что с вами?
Она шагнула к нему, протянула руки, глаза ее сияли. Но тут же она остановилась, руки ее повисли, она ответила:
— Ничего со мной не случилось, я пустила лошадь вперед и пошла пешком… Юханнес, не смотрите так на меня. Там, у плотины, вы стояли и смотрели на меня. Чего вы хотите?
— Чего я хочу? Не понимаю… — еле выговорил он.
— Какая у вас рука, — сказала она, положив свою руку на его запястье. — Какая у вас широкая рука вот здесь в запястье. И как вы загорели — совсем смуглый.
Он рванулся, хотел взять ее за руку. Но она, подобрав подол платья, сказала:
— Нет, нет, со мной ничего не случилось. Я просто хотела пройтись. Спокойной ночи.
3
Юханнес снова уехал в город. И потекли дни и годы, долгое, напряженное время, заполненное трудом и мечтаниями, учением и строками стихов. Счастье ему улыбнулось, он написал стихотворение об Эсфири — «еврейской девушке, которая стала королевой персиян», и это произведение напечатали и даже заплатили гонорар. А другое стихотворение «Любовные странствия», написанное им от имени монаха Венда, принесло ему известность.
Что такое любовь? Это шелест ветра в розовых кустах, нет — это пламя, рдеющее в крови. Любовь — это адская музыка, и под звуки ее пускаются в пляс даже сердца стариков. Она, точно маргаритка, распускается с наступлением ночи, и точно анемон, от легкого дуновения свертывает свои лепестки и умирает, если к ней прикоснешься.
Вот что такое любовь.
Она может погубить человека, возродить его к жизни и вновь выжечь на нем свое клеймо; сегодня она благосклонна ко мне, завтра к тебе, а послезавтра уже к другому, потому что она быстротечна. Но она может наложить на тебя неизгладимую печать и пылать, не затухая, до твоего смертного часа, потому что она — навеки. Так что же такое любовь?
О, любовь — это летняя ночь со звездами и ароматом земли. Но почему же она побуждает юношу искать уединенных тропок и лишает покоя старика в его одинокой каморке? Ах, любовь, ты превращаешь человеческое сердце в цветущий сад и грязную свалку, в роскошный и бесстыдный сад, где свалены таинственные и непотребные отбросы.
Не она ли заставляет монаха красться ночью в запертые ворота сада и через окно глядеть на спящих? Не она ли насылает безумие на послушницу и помрачает разум принцессы? Это она клонит голову короля до земли, так что волосы его метут дорожную пыль, и он бормочет непристойные слова, и смеется, и высовывает язык.
Вот какова любовь.
Но нет, она бывает еще совсем другая, и ее не сравнить ни с чем в мире. Весенняя ночь спустилась на землю, и юноша увидел перед собой очи — два ока. Он глядел в них — и не мог наглядеться. И поцеловал девичьи уста, и тогда ему показалось, будто в сердце его встретились два светильника: солнце и звезда. Девичьи руки обвили его, и больше он ничего в мире не видел и не слышал.
Любовь — это первое слово создателя, первая осиявшая его мысль. Когда он сказал: «Да будет свет!» — родилась любовь. Все, что он сотворил, было прекрасно, ни одно свое творение не хотел бы он вернуть в небытие. И любовь стала источником всего земного и владычицей всего земного, но на всем ее пути — цветы и кровь, цветы и кровь.
Сентябрьский день.
Эта глухая улочка — излюбленное место его прогулок. Юханнес бродит по ней взад и вперед, точно по своей комнате, потому что никогда не встречает прохожих, а по обе стороны улицы тянутся сады, где стоят деревья, одетые красной и желтой листвой.
Как могла Виктория очутиться на этой улице? Что привело ее сюда? Он не ошибся, это в самом деле она, и вчера вечером, когда он выглянул: в окно, должно быть, это тоже была она.
Его сердце громко застучало. Он знал, что Виктория в городе, он слышал об этом. Но сын мельника не вхож в тот круг, где она бывает. Да и с Дитлефом он тоже не водит знакомства.
Взяв себя в руки, он пошел навстречу даме. Узнала она его или нет? Величаво и задумчиво идет она своей дорогой, горделиво неся головку на стройной шее.
Он поклонился.
— Здравствуйте! — тихо ответила она.
Но она не выказала намерения остановиться, и он молча прошел мимо. Ноги у него подгибались. В конце короткой улицы он по привычке повернул обратно. «Я буду смотреть на тротуар и не подниму глаз», — подумал он. Только пройдя шагов десять, он поднял глаза.
Она остановилась у какой-то витрины.
Что ему делать — свернуть в ближайший переулок? Почему она здесь стоит? Это неказистая витрина бедной лавчонки, где громоздятся положенные крест-накрест куски красного мыла, какая-то крупа в банке да погашенные почтовые марки.
Пожалуй, он пройдет еще десяток шагов, а потом повернет обратно.
И вдруг она посмотрела на него и пошла навстречу. Она шла быстрыми шагами, точно разом набралась смелости, а заговорив, с трудом перевела дыхание. И улыбка ее была какая-то напряженная.
— Здравствуйте! Как забавно, что я вас встретила.
Господи, что делалось с его сердцем, оно не билось, оно дрожало. Он хотел что-то сказать, но не мог и только пошевелил губами. От ее одежды, от ее желтого платья, а может, от ее дыхания исходил едва уловимый аромат. В эту минуту он еще не успел рассмотреть ее лицо, только узнал нежную линию плеч и увидел длинную, узкую кисть на ручке зонтика. Это была ее правая рука. На пальце было кольцо.
В первые мгновения он этого не понял и не осознал беды. Просто рука ее была невыразимо прекрасна.
— Я уже целую неделю в городе, — продолжала она. — Но вас я не видела. То есть нет, видела однажды на улице, и кто-то мне сказал, что это вы. Вы так возмужали.
Он пробормотал:
— Я знал, что вы в городе. Вы долго пробудете здесь?
— Несколько дней. Нет, недолго. Мне надо возвращаться домой.
— Спасибо вам за то, что мне посчастливилось увидеть вас, — сказал он.
Пауза.
— Вообще-то я заблудилась, — сказала она наконец. — Я живу в семье камергера. Куда ведет эта улица?
— Если позволите, я провожу вас.
Они пошли вдвоем.
— А Отто сейчас дома? — спросил он первое, что пришло ему в голову.
— Дома, — коротко ответила она.
Из какой-то подворотни вышли несколько мужчин, они тащили пианино и загородили тротуар. Виктория отшатнулась влево, на миг прижавшись плечом к своему спутнику. Юханнес посмотрел на нее.
— Извините, — проговорила она.
От ее прикосновения по всему его телу разлилась блаженная истома, ее дыхание на мгновение коснулось его щеки.
— Я вижу, у вас кольцо, — сказал он и улыбнулся с равнодушным видом. — Вас можно поздравить?
Что она ответит? Он глядел на нее, он затаил дыхание.
— А вы? — спросила она. — Разве вы не обзавелись кольцом? Ах да, в самом деле… А кто-то говорил… Теперь о вас так много рассказывают и в газетах пишут.
— Я напечатал несколько стихотворений, — ответил он. — Но вы, наверное, их не читали.
— А разве это не была целая книжка? Мне казалось…
— Да, была еще и небольшая книжка.
Они вышли к какому-то скверику, и, хотя ее ждали в доме камергера, она не спешила, она села на скамью. Он остановился перед ней.
Вдруг она протянула ему руку и сказала:
— Сядьте тоже.
И только когда он сел, выпустила его руку.
«Теперь или никогда!» — подумал он. Он снова попытался заговорить насмешливым и равнодушным тоном, улыбнулся, поглядел в пространство. Ну же, смелее.
— Что ж это такое, вы обручены, а мне, своему старому соседу, об этом ни слова!
Она задумалась.
— Я не об этом хотела говорить с вами сегодня, — сказала она.
Сразу сделавшись серьезным, он тихо отозвался:
— Да я и так уже все понял.
Пауза.
Он продолжал:
— Я всегда знал, что как бы я ни старался… все равно, не я… Я всего лишь сын мельника, а вы… Ну да ничего не поделаешь. Я даже сам не понимаю, как у меня хватает смелости сидеть с вами рядом, да еще заводить такой разговор. Я бы должен стоять перед вами или, вернее, пасть перед вами на колени. Так было бы правильнее. А я сижу… Должно быть, годы, что я не жил дома, сделали свое. Я как-то осмелел. Я ведь знаю, что я уже не ребенок, знаю, что вы не можете бросить меня в тюрьму, даже если захотите. Вот почему я осмелел. Только не сердитесь на меня, уж лучше я помолчу.
— Нет, говорите. Скажите все, что хотели сказать.
— Можно? Все, что хотел? Но тогда и ваше кольцо не будет мне помехой.
— Да, — тихо сказала она. — Пусть оно не будет вам помехой.
— Правда? В самом деле? Благослови вас бог, Виктория, неужели я не ослышался? — Он вскочил с места и наклонился, чтобы видеть ее лицо. — Разве кольцо ничего не значит?
— Сядьте.
Он снова сел.
— О, если бы вы знали, как неотступно я думал о вас все это время. Господи! Да разве хоть на одно мгновение в мое сердце закралась какая-нибудь другая мысль! Кого бы я ни встречал, с кем бы ни знакомился, на свете существовали лишь вы одна. И думал я все время только одно: Виктория всех лучше и всех прекрасней, к я знаком с ней! И при этом я думал всегда — фрекенВиктория. О, я прекрасно понимал, что я от вас дальше, чем кто бы то ни было, но я был знаком с вами — а для меня это вовсе не такая уж малость, — знал, где вы живете. А вдруг вы изредка вспоминаете обо мне? Конечно, вы обо мне не вспоминали, но часто по вечерам, сидя в своей комнате, я думал: а вдруг вспоминаете. И я был на верху блаженства и писал вам стихи, фрекен Виктория, на все свои деньги покупал вам цветы, приносил их домой и ставил в воду. Все мои стихи посвящены вам, кроме нескольких, но те не напечатаны. Но вы, наверное, не читали и тех, что напечатаны. Теперь я взялся за большую книгу. О господи, как я благодарен вам, ведь я так полон вами, в этом все мое счастье. Каждую минуту я слышал или видел что-нибудь, что напоминало мне о вас, и днем и ночью. Я написал ваше имя на потолке, я лежу и смотрю на него. Но девушка, которая у меня прибирает, его не видит — я написал его маленькими буквами, только для себя. И в этом для меня особая радость.
Она отвернулась, вынула из-за корсажа листок бумаги.
— Посмотрите, — сказала она, прерывисто дыша. — Я вырезала их и спрятала. Зачем скрывать — я перечитываю их по вечерам. В первый раз мне показал их папа, и я подошла к окну, чтобы их прочесть. — Где же они? Никак не найду, — сказала я, разворачивая газету. Но на самом деле я их увидела сразу и успела прочитать. И я была так счастлива.
Листок бумаги пропитался ароматом ее кожи, она развернула листок и показала ему, это было одно из его первых стихотворений, четыре короткие строфы, обращенные к ней, наезднице на белом коне. Это было признание из глубины сердца, бесхитростное и взволнованное, порыв, который невозможно сдержать, каждая строчка источала его, как звезды — свет.
— Да, — проговорил он, — это написал я. Это было давно, стояла ночь, я писал стихи, а за моим окном громко шелестели тополя. Как, вы прячете их снова? Спасибо! Вы их спрятали снова. О! — прошептал он в смятении, и голос его был едва слышен. — Подумать только, вы сидите так близко от меня. Я касаюсь рукой вашей руки, от вас веет теплом. Часто, когда я думал о вас в одиночестве, я холодел от волнения. А сейчас мне тепло. Когда я в последний раз приезжал домой, вы были прекрасны, но сейчас вы еще прекраснее. Глаза, брови или улыбка — нет, не знаю, все вместе, просто вы сами.
Она улыбалась и смотрела на него из-под полуопущенных век, за длинными ресницами темнела глубокая синь. Щеки ее порозовели. Казалось, она вся лучится радостью, бессознательным движением руки она вторила его словам.
— Спасибо, — сказала она.
— Нет, не благодарите меня, Виктория, — ответил он. Вся его душа рвалась к ней, ему хотелось говорить еще и еще, это были какие-то сумбурные возгласы, он был как пьяный. — Но если я хоть немножко дорог вам, Виктория… Этого не может быть, но скажите, что дорог, даже если это неправда. Пожалуйста! О, тогда даю вам слово, я чего-нибудь добьюсь, добьюсь многого, почти недостижимого. Вы даже не представляете себе, чего я могу добиться. Иногда я чувствую, что во мне огромный запас нерастраченных сил. Часто они рвутся наружу, ночью я встаю и расхаживаю взад и вперед по комнате, потому что видения обступают меня. За стеной в постели лежит сосед, я мешаю ему спать, он стучит мне в стенку. На рассвете он приходит ко мне и бранится. Но что мне за дело до него, ведь я так долго мечтал о вас, что мне начинает казаться, будто вы рядом со мной. Я подхожу к окну и пою, брезжит рассвет, шумят тополя. «Доброй ночи!» — говорю я утру. Но это я говорю вам. Теперь она спит, думаю я, доброй ночи. Благослови ее бог! И сам ложусь спать. И так ночь за ночью. И все же я никогда не представлял, что вы так прекрасны. Теперь, когда вы уедете, я буду вспоминать вас такой, какая вы сейчас. Я буду так явственно видеть вас…
— А вы не приедете домой?
— Нет. Я еще не закончил работу. Что это я, приеду, конечно, приеду. Сию же минуту. Я еще не закончил работу, но я сделаю все, что вы захотите. А вы иногда гуляете возле Замка по саду? А вечерами выходите из дому? Тогда я мог бы посмотреть на вас, поздороваться с вами, о большем я не мечтаю. Но если я хоть немножко дорог вам, не противен вам, не гадок, скажите мне… Доставьте мне эту радость… Знаете, есть такая пальма, талипотовая пальма, она цветет один раз в жизни, а живет она до семидесяти лет. Но цветет она раз в жизни. Вот и я теперь расцвел. Да, да, я добуду денег и поеду домой. Я продам все, что уже написал, я пишу сейчас большую книгу, вот ее я и продам, продам завтра же все, что уже написано. Мне заплатят довольно много денег. А вы хотите, чтобы я приехал домой?