— Запрягай немедля. На станцию.


И побежал дальше.


Капитан уехал. Всего несколько часов он пробыл дома.


Рагнхильд описала нам его волнение: он чуть не за был доху, он забыл приготовленную для него корзинку с провизией и телеграмму, которая так и осталась ле жать на ступеньках.


«Несчастный случай, — стояло в телеграмме. — С Ва шей супругой…» «Полицеймейстер».


Что бы это могло значить?


— Я сразу почуяла беду, когда увидела нарочного, — сказала Рагнхильд каким-то чужим голосом и отверну лась. — Должно быть, очень большая беда.


— С чего ты взяла, — отвечаю я, а сам все читаю и перечитываю. — Ты послушай: «Вам надлежит прибыть безотлагательно. С вашей супругой произошел несчаст ный случай. Полицеймейстер».


Это была срочная депеша из того маленького город ка, из мертвого городка. Да, да, оттуда. В городке стоит неумолчный шум, в городке есть длинный мост, водопад. Любой крик умирает там, кричи — не кричи, никто не услышит. Птиц там тоже нет…


Все девушки приходят ко мне поговорить, и у каж дой чужой, изменившийся голос, все страдают, и я обязан казаться уверенным и непоколебимым.


— Может быть фру упала и больно ушиблась, она стала нынче такая грузная. Упала, а потом поднялась без посторонней помощи, кровь текла немножко, и все. А полицмейстера хлебом не корми, только дай ему отправить телеграмму.


— Да нет же, да нет же, — спорит Рагнхильд. — Ты и сам отлично знаешь, что уж раз полицмейстер отправил телеграмму, значит, фру нашли мертвой. Какой ужас… сил нет вынести.


Настали тяжкие дни. Я работал усерднее, чем всегда, но двигался как во сне, без страсти и без охоты. Когда же вернется капитан?


Он вернулся через три дня, один, молча, — тело доставили в Кристианссанн, капитан заехал домой только переменить платье, потом он поедет туда же, на похо роны.


На сей раз он и часу не пробыл дома: надо было поспеть к утреннему поезду. Я так даже не повидал его, потому что не был во дворе.


Рагнхильд спросила его, застал ли он фру в живых.


Он поглядел на нее и сдвинул брови.


Но Рагнхильд не отставала и просила ради бога ска зать ей, да или нет! Обе горничные стояли позади, и вид у них был такой же горестный.


Тогда капитан ответил — но так тихо, словно отвечал себе самому:


— Я приехал уже через несколько дней после ее смерти. Произошел несчастный случай, она хотела перейти реку по льду, а лед еще не окреп. Да нет, льда вообще не было, лишь камни, очень скользкие. Впрочем, лед тоже был.


Девушки начали всхлипывать, но этого капитан уже не вытерпел, он поднялся со стула, сухо кашлянул и сказал:


— Ладно, девушки, ступайте! Постой-ка, Рагнхильд! — и спросил ее о том, о чем явно хотел узнать с глазу на глаз: — Что я собирался сказать, ах да, это ты сняла фотографии с рояля? Ума не приложу, куда они делись.


Тут к Рагнхильд вернулась ее всегдашняя смекалка и расторопность, и она отвечала — благослови ее бог за эту ложь:


— Я? Нет, это фру как-то убрала их.


— Ах, так. Вот оно что. Я просто не мог понять, ку да они делись.


У него отлегло от сердца, ей-же-ей, отлегло после слов Рагнхильд!


Перед отъездом он успел еще передать Рагнхильд, чтоб я не вздумал покидать Эвребё до его возвращения.

XIV


Я не покинул Эвребё.


Я работал, я пережил самые безотрадные дни своей жизни, но достроил водопровод. Когда мы первый раз пустили по нему воду, это послужило для нас некото рым развлечением и дало возможность хоть немного по говорить о чем-то ином.


Потом Ларс Фалькенберг ушел от нас. Напоследок между нами не осталось и следа вражды, словно верну лись былые дни, когда мы бродили из усадьбы в усадь бу и были добрыми друзьями.


Ему больше повезло в жизни, чем многим из нас, на душе у него было легко, в голове пусто, и здоровье не ослабело с годами. Правда, ему не доведется больше петь господам. Но, по-моему, он и сам за последние годы стал несколько трезвее оценивать свой голос и довольствовался тем, что рассказывал, как он в свое время распевал на ганцах и для господ. Нет, за Ларса Фалькенберга тревожиться нечего, у него остается и хозяйство, и две коровы, и свиньи, а в придачу — жена и дети.


А вот нам с Гринхусеном куда деваться? Я, положим, могу бродить где ни попадя, но наш добрый Гринхусен совсем к этому не приспособлен. Он может только жить где ни попадя и работать, пока его не рассчитают. И когда он слышит страшное слово «расчет», — теряется, как дитя малое, словно пришла пора пропадать. Но уже немного спустя он снова обретает детскую веру — не в себя самого, а в судьбу, в божий промысел, и, облегченно вздохнув, говорит: «Ничего, с божьей помощью все образуется».


Значит, и Гринхусена нечего жалеть. Он превосходно уживается на любом месте, куда бы его ни занесло, и может прожить там до конца своих дней, будь на то его воля. Идти домой Гринхусену незачем, дети давно выросли, жена ему без надобности. Нет, этому рыжево лосому сорванцу былых времен нужно только место, где работать.


— Ты куда пойдешь? — спрашивает он у меня. — Я пойду далеко, в горы, к Труватну, в леса. И хотя Гринхусен не поверил ни единому слову, он ответил тихо и раздумчиво:


— Вполне может быть.


Когда водопровод был доделан, Нильс послал нас с Гринхусеном заготавливать дрова до возвращения капитана. Мы расчищали лес после рубки и собирали сучья, работа была не пыльная.


— Наверно, нас обоих рассчитают, когда капитан вернется, — говорил Гринхусен.


— А ты наймись на зиму, — посоветовал я. — Зна ешь, сколько дров можно набрать с этой порубки, пили себе потихоньку, неплохо подзаработаешь.


— Замолви словечко перед капитаном, — ответил он.


Возможность задержаться в Эвребё на всю зиму очень его вдохновила. Этот человек жил в полном ладу с собой самим. Значит, о Гринхусене тоже нечего было тревожиться.


Оставался только я. А я уже никогда не смогу ла дить с собой, если бог не положит конец этой напасти.


В воскресенье я не находил себе места. Я ждал капи тана, он обещал вернуться к этому дню. Чтобы еще раз все проверить, я ушел далеко вверх по ручью, который питает наш водосборник, а заодно посмотрел и два маленьких пруда на самому верху — «Истоки Нила».


На обратном пути, спускаясь лесом, я встретил Лар са Фалькенберга. Он поднимался к себе домой. Выплыл полный месяц, огромный и багровый, все кругом озари лось. Землю чуть припорошило снегом, подморозило, и поэтому дышалось легко. Ларс был донельзя привет лив, он побывал в поселке, пропустил рюмочку-другую, и говорил без умолку. Впрочем, я предпочел бы не встречать его нынче.


Я долго стоял на взгорке, прислушиваясь к неумолч ному шепоту неба и земли, других звуков не было. Лишь порой раздавалось как бы легкое журчание, когда сморщенный листок плавно опускался на припоро шенные ветки. Это напоминало лепет маленького род ничка. И снова ни звука — кроме неумолчного шепота. Умиротворение снизошло на меня, я надел сурдинку на свои струны.


Ларс Фалькенберг непременно хотел узнать, откуда я иду и куда собираюсь. Ручей? Водосборник? Вот чепуха-то, прости господи, как будто люди не могут сами носить воду. Ох, уж и любит капитан всякие там новомодные штучки — то у него пахота осенняя, то еще что, только как бы ему в трубу не вылететь с такими замашками. Урожай, говорите, богатый? Ну пусть богатый. А вот догадался ли кто подсчитать, во сколько обошлись все эти машины и люди, что приставлены к каждой машине? На нас с Гринхусеном порядком ушло за лето. Да и на него, на Ларса, за осень немало потрачено. Вот в былые дни в Эвребё богатели и веселились. Господа каждый вечер песни слушали, а кто им пел, я не хочу поминать. А нынче в лесу деревца не увидишь — сплошь пни.


— Ничего, через годок-другой поднимутся новые де ревья.


— Сказал тоже — через годок-другой! Много лет пройдет, учти. Эка невидаль — капитан; командуй себе ать-два, и дело с концом. Он теперь даже не председа тель общины. Ты замечал, чтоб хоть одна живая душа пришла к нему за советом? Я что-то не замечал.


— Ты видел капитана? Он вернулся? — перебиваю я.


— Вернулся, вернулся! Что твой скелет. Чего я еще хотел у тебя спросить — ты когда едешь-то?


— Завтра, — отвечаю я.


— Уже? — Ларс до краев наполнен расположением ко мне, он никогда не думал, что я уеду так скоро.


— Навряд ли я тебя здесь увижу до отъезда, — сказал он. — И я хочу на прощанье дать тебе совет: хватит транжирить жизнь по-пустому, пора и осесть где ни то. Учти, от меня ты это слышишь в последний раз. Не скажу, чтоб мне так уж хорошо жилось, но ведь ма ло кому из нашего брата живется лучше, а о тебе и во все речи нет. У меня есть крыша над головой, что есть, то есть. Жена и дети, две коровы, одна отелится весной, другая — осенью, еще свинья — вот и все мое богатст во. Особо хвалиться нечем, но я сам себе хозяин. Если пораскинуть умом, ты со мной не будешь спорить.


— Да, ты выбился в люди, нас и равнять-то нечего.


Эта похвала сделала Ларса еще дружелюбнее, те перь он готов костьми лечь ради моего блага. Вот он го ворит:


— Ну, коли на то пошло, так тебя и вовсе разнять не с кем. — Ты умеешь делать любую работу — это раз, вдобавок ты силен в письме и в счете. Так что ты сам виноват во всем. Надо было тебе шесть лет назад тоже жениться на горничной, как я на Эмме, я ж тебе советовал, и зажить припеваючи. Вот и не пришлось бы слоняться из усадьбы в усадьбу. Я и сейчас про это толкую.


— Слишком поздно, — отвечаю я.


— Да, поседел ты изрядно, уж и не знаю, какая не веста на тебя польстится. Тебе сколько стукнуло?


— Лучше не спрашивай.


— Ну, молоденькая тебе и без надобности. Я и еще что-то хотел тебе сказать, проводи меня немного, авось вспомню.


Я иду с Ларсом. Он не умолкает ни на минуту. Он готов замолвить за меня словечко перед капитаном, чтобы мне отвели такую же вырубку.


— Это же надо, — говорит он, — начисто забыл, о чем я хотел сказать. Пошли ко мне, может, там вспомню.


Весь он обратился в доброжелательство. Но у меня были кой-какие дела, так что идти дальше я не захотел.


— Все равно тебе сегодня капитана не увидеть.


— Но ведь час поздний, Эмма уже легла, зачем ее зря беспокоить.


— Скажешь тоже — беспокоить, — горячился Ларс. — Легла, так легла. Поди, и рубашка твоя стираная у нас осталась. Возьми ее, тогда Эмме не придется ходить в такую даль.


— Да уж нет, не стоит, а Эмме передай поклон, — отважился я на прощанье.


— Непременно передам. А коли ты наотрез отказываешься зайти ко мне… Ты завтра рано уходишь?


Я забыл, что мне уже не удастся поговорить сегодня с капитаном, и ответил:


— Да, очень рано.


— Тогда я сейчас же отправлю Эмму к тебе с рубашкой. И прощай. Помни, что я сказал тебе. На этом мы и расстались.


Спустившись немного вниз, я замедлил шаги, по со вести говоря, я не спешил, — долго ли мне собраться. Я повернул и побрел назад и погулял при луне. Вечер был на диво хорош, без мороза, мягкий и тихий покой одел леса. Не прошло и получаса, как Эмма принесла мне рубашку.


С утра мы оба не вышли на работу.


Гр и нхусен все тревожился и спрашивал:


— А с капитаном ты про меня говорил?


— Я с ним вообще не говорил.


— Ох, вот увидишь, он меня рассчитает. Будь он поря дочный человек, поручил бы мне наготовить дров. А от него разве дождешься. Он и батрака-то нехотя держит.


— Не тебе бы это говорить. Помнится, ты здорово расхваливал капитана Фалькенберга.


— Ну хвалил, не отпираюсь. Когда было за что. Я вот чего думаю — не найдется ли у инженера какой ра ботенки для меня. При его-то достатках.


Капитана я увидел часов около восьми. Мы говорили с ним, покуда не явились визитеры из соседних уса деб, наверное, выражать соболезнование.


Вид у капитана был напряженный, но он не произ водил впечатления человека разбитого, а казался, на против, собранным и подтянутым. Он задал мне не сколько вопросов о том, как лучше ставить задуманную сушилку для зерна и сена.


Теперь в Эвребё не будет беспорядка, сердечных тер заний, заблудших душ. Я почти пожалел об этом. Неко му ставить на рояль неподходящие фотографии, но ведь играть на рояле тоже некому, рояль безмолвствует, от звучал последний аккорд. Здесь больше нет фру Фаль кенберг, и уже ни себе самой, ни кому другому она не причинит зла. Здесь больше нет ничего прежнего. Неиз вестно, вернутся ли когда-нибудь в Эвребё цветы и ра дость.


— Как бы он снова не запил, — говорю я Нильсу.


— Не запьет, — отвечает Нильс. — По-моему, он и не пил никогда. Я думаю, капитан просто дурачился, когда выставлял себя пропойцей. И довольно об этом, скажи лучше, ты вернешься к весне?


— Нет, я больше никогда не вернусь.


Мы прощаемся с Нильсом. Я сохраню в памяти его ровный нрав и здравый смысл; он идет по двору, а я гляжу ему вслед. И тогда он спрашивает, обернувшись:


— Ты вчера был в лесу? Снегу много? Я на санях проеду за дровами?


— Проедешь, — отвечаю я.


И довольный Нильс идет к конюшне — запрягать.


Появляется Гринхусен — тоже по пути в конюшню. Задержавшись около меня, он рассказывает, что капи тан сам предложил ему остаться на зиму: «Напили дров, сколько сможешь, — это мне капитан сам сказал, — пора ботай, а насчет жалованья мы поладим». — «Премного благодарен, господин капитан». — «Ну, ступай к Ниль су». Вот это человек! Я таких и не видывал!


Немного спустя капитан присылает за мной, и я иду в его кабинет. Капитан благодарит меня за все работы по двору и по усадьбе и дает мне расчет. На этом мож но бы и разойтись, но он снова начинает расспрашивать меня насчет сушилки, и разговор затягивается. При всех условиях до рождества об этом думать нечего, а вот ближе к делу он был бы рад снова меня видеть. Тут он взглянул на меня в упор и спросил:


— Но ведь ты, наверно, никогда больше не при едешь в Эвребё?


Я опешил. Потом ответил ему таким же взглядом.


— Никогда.


Уходя, я размышлял над его словами; неужели он раз гадал меня? Если так, он отнесся ко мне с доверием, ко торое надо ценить. Вот что значит хорошее воспитание.


Итак, доверие. Но чего ему стоит это доверие? Я человек конченый. Он предоставил мне полную свобо ду действий именно потому, что я совершенно безвреден. Вот как обстояло дело. Да и разгадывать, по совести, было нечего.


И я обошел всю усадьбу и со всеми простился, с девушками и с Рагнхильд. Когда я с мешком за пле чами пересекал двор, капитан Фалькенберг вышел на крыльцо:


— Слушай, если ты на станцию, пусть мальчик от везет тебя.


Вот что значит хорошее воспитание. Но я поблаго дарил и отказался. Уж не настолько я конченый, чтобы не суметь дойти до станции пешком.


Я снова в маленьком городке. Я пришел сюда потому, что через него лежит мой путь к Труватну и в горы.


В городке все как прежде, только теперь на реке по обе стороны водопада лежит тонкий лед, а на льду — снег.


Я покупаю в городке платье и прочее снаряжение; купив добротные новые ботинки, я иду к сапожнику, чтобы он поставил мне подметки на старые. Сапожник заводит со мной разговор, предлагает мне сесть. «Вы сами откуда?» — спрашивает он. И снова дух этого городка со всех сторон обступает меня.


Я иду на кладбище. На кладбище тоже хорошо под готовились к зиме. Стволы деревьев и кустов укрыты соломой, на хрупкие могильные камни нахлобучены доща тые колпаки. А сами колпаки, в свою очередь, выкра шены для сохранности. Те, кто сделал это, должно быть, рассуждали так: смотри, вот тебе могильный камень, если хорошо следить за ним, он может стать камнем и для меня, и для моих потомков на много поколений вперед.


В городе сейчас рождественская ярмарка. Я иду туда. Здесь сани и лыжи, здесь бочонки с маслом и рез ные деревянные стулья из царства гномов, здесь розо вые варежки, вальки для белья, лисьи шкуры. Здесь пра солы и барышники, вперемежку с подвыпившими кресть янами из долины, даже евреи и те сюда явились, чтобы всучить кому-нибудь часы с инкрустацией, а если пове зет — и двое зараз, хотя в городе нет денег. Часы эти из высокогорной альпийской страны, которая не подарила миру Бёклина, которая никого и ничего не подарила миру.


Ох уж эта ярмарка!


Зато по вечерам город предлагает всем своим жите лям приятные увеселения. В двух залах танцуют под скрипку-хардингфеле, чья музыка поистине прекрас на. На скрипках натянуты стальные струны, они не дают законченных музыкальных фраз, они дают только такт. Музыка действует на разных людей по-разному. Одних трогает ее национальное очарование, другие стискивают зубы и готовы выть от тоски. Никогда еще музыкальный такт не оказывал такого сильного дей ствия.


Танцы продолжаются.


В перерыве школьный учитель исполняет следующее произведение:


Старушка мать! Твой тяжкий


труд кровавый пот исторг!


Но кое-кто из особо подгулявших парней требует танцев, только танцев, без перерыва. Так дело не пой дет, они уже обняли своих девушек, увольте их от пения. Певец смолкает. Как, уволить их от самого Винье! Го лоса «за» и «против», спор, скандал. Никогда еще пе ние не оказывало такого сильного действия.


Танцы продолжаются.


На девушках из долины по пять розовых юбок, но для них это сущие пустяки, они привыкли таскать тя жести. Танцы продолжаются, стоит шум, водка исправно горячит кровь, над адским котлом клубится пар. В три часа ночи является полицейский и стучит палкой в пол. Баста. При лунном свете расходятся танцоры по городку и окрестностям. А девять месяцев спустя девушки из до лины предъявят наглядные доказательства тому, что они все-таки надели одной юбкой меньше, чем следовало.


Никогда еще нехватка юбок не оказывала такого сильного действия.


Река теперь молчит, глазу не на чем задержаться, холод сковал ее. Правда, она по-прежнему приводит в движение лесопилку и мельницы, что стоят по ее берегам, ибо была и остается большой рекой, но жизни в ней нет, она сама надела на себя покрывало.


И водопаду не повезло. Было время, я стоял над ним, глядел, слушал и думал: если бы мне довелось на всегда поселиться в этом неумолчном шуме, что сталось бы с моим мозгом? Теперь водопад усох и что-то лепечет невнятно, язык не повернется назвать такой лепет шу мом. Это не водопад, а всего лишь жалкие останки во допада. Он оскудел, из него повсюду торчат большие кам ни, бревна в беспорядке загромоздили его, водопад мож но перейти теперь по камням и бревнам, не замочив ног.


Все дела сделаны, я снова стою с мешком за пле чами. Воскресенье, день погожий.


Я иду к рассыльному в отель, прощаюсь, он хочет проводить меня немного вверх по реке. Этот большой добродушный парень вызывается нести мою укладку — как будто я сам не снесу ее.


Мы идем вверх по правому берегу, а торная дорога на левом берегу. На правом лишь тропинка, протоптанная за лето сплавщиками, да несколько свежих следов на снегу. Мой спутник не может понять, почему мы не идем по дороге, он никогда не блистал умом; но за свой последний приезд я уже дважды ходил по этой тропинке и хочу сходить в последний раз. Это мои сле ды виднеются теперь на снегу.


Я спрашиваю:


— Та дама, про которую ты говорил, ну та, что уто нула, — это случилось где-нибудь здесь?


— Которая ушла под воду… да, как раз на этом месте. Страсть-то какая — нас человек двадцать ее ис кали, и полиция тоже.


— Баграми?


— Ну да. Мы настелили на лед доски и слеги, но они ломались под нами. Мы весь лед расковыряли. Видишь, где? — И рассыльный останавливается.


Я вижу темный участок, там, где плавали лодки и ломали лед. В поисках тела. Теперь все снова затянуло льдом.


А рассыльный продолжает:


— Насилу мы ее нашли. И еще слава богу, скажу я тебе, что река так обмелела. Бедняжка пошла на дно меж ду двумя камнями, там и застряла. Хорошо хоть, течения почти нет. Будь дело весной, она далеко бы уплыла.


— Она хотела перейти через реку?


— Да, у нас все так ходят, едва станет лед, хоть и зря они это делают. Этой дорогой уже прошел один человек, но дня на два раньше. Она в аккурат шла по этой стороне, где сейчас идем мы с тобой, а инженер ехал с верховьев по той стороне, он на велосипеде ехал. Они заметили друг друга и вроде как бы поздоровались или рукой помахали, ведь они родня между собой. Только она, видать, не поняла, чего это он ей машет, так инженер объяснял, и ступила на лед. Инженер ей кричит, а она не слышит, а подойти к ней он не мог — не бросать же велосипед; и вдобавок человек уже проходил по льду третьего дня. Инженер так и доложил в полиции, они все слово в слово записали, а она дошла до середины и провалилась. Верно, ей попалось на особицу тонкое место: А инженер молнией полетел в город на своем велосипеде, влетел в свою контору и давай названивать.


Я, признаться, сроду и не слыхивал таких звонков. «Че ловек упал в реку! Моя кузина!» — кричал он. Мы все бежать, он за нами. У нас были багры и канаты, да что в них толку. Подоспела полиция, потом пожарные, они взяли где-то лодку, спустили лодку на воду и давай ша рить вместе с нами. Но в первый день мы ее не нашли, а нашли мы ее через день. Большое несчастье, ничего не скажешь.


— Ты говоришь, что сюда приезжал капитан, ее муж?


— Да, приезжал. Сам понимаешь, как он горевал. И не только он, мы все горевали. Инженер чуть не рех нулся с горя, так говорили у нас в отеле, а когда капитан приехал, инженер спешно уехал вверх по реке прове рять сплавные работы, потому что не мог больше гово рить об этом ужасном несчастье.


— Значит, капитан не повидал его?


— Нет. Кхм-кхм. Откуда мне знать, — отвечал рас сыльный и поглядел по сторонам. — Я ничего не знаю, и не мое это дело.


По этим уклончивым ответам я понял, что он все знает. Впрочем, это уже не имело значения, и я не стал его выспрашивать.


— Ну, спасибо за компанию, — сказал я и дал ему малую толику денег на зимнюю куртку или другую обновку. Я простился с ним, я хотел побудить его вер нуться.


Но он решил проводить меня еще немного. И, чтобы я не отсылал его, сказал вдруг, что да, что капитан успел повидать инженера. Добрая и простая душа, из кухонной болтовни горничных он понял, что с этой ку зиной, которая приезжала к инженеру, дело обстоит не совсем ладно, но больше он не по н ял ничего. Зато он лично проводил капитана вверх по реке и помог ему найти инженера.


Капитан хотел во что бы то ни стало повидаться с инженером, рассказывал он, ну я и повел его. «Инте ресно, за какими работами наблюдают, когда река вста ла?» — спрашивал меня капитан по дороге. «И сам не знаю, — отвечал ему я. Шли мы целый день до вечера. Может, он в этой сторожке, сказал я, потому что слы шал раньше, что и сплавщики его там ночуют. Капитан не велел мне идти за ним и приказал подождать. А сам вошел в сторожку. Через несколько минут, не боль ше, он вышел оттуда вместе с инженером. Чего-то они сказали друг другу, мне не слыхать было, потом я вдруг вижу, как капитан замахнулся — вот так — и врезал инженеру, тот даже шлепнулся на землю. Вот, должно быть, здорово в голове загудело. Думаешь, все? Как бы не так! Капитан сам поднял инженера с земли и еще раз врезал ему. А потом вернулся ко мне и гово рит: „Ну, пошли домой“.


Я погрузился в размышления. Мне показалось стран ным, отчего рассыльный, человек, который не имел не другов и ни к кому не питал вражды, не пришел на помощь инженеру. Он даже и рассказывал мне об этой сцене без всякого неудовольствия. Должно быть, инже нер и с ним показал себя скупердяем, ни разу не дал на чай за услуги, а только командовал да насмехался, словом, был щенок щенком. Да, пожалуй, так! Ведь теперь ревность не мешала мне правильно судить.


— Вот капитан, тот не скупился на чаевые, — так завершил рассыльный свой рассказ. — Я все долги заплатил с его денег, ей-богу.


Избавившись наконец от своего спутника, я перешел через реку — на сей раз лед оказался достаточно проч ным. Я вышел на проезжую дорогу. Я шел и думал над словами рассыльного. Сце н а у сторожки — что она мог ла означать? Она доказывает только, что капитан боль шой и сильный мужчина, а инженер — плохонький спортсмен с толстым задом. Но капитан — офицер, — не эта ли мысль им руководила? Может быть, им руко водили прежде и другие мысли, пока время не ушло, откуда мне знать? Его жена утонула в реке, и капитан волен делать теперь все, что угодно, ее это не воскресит.


А если даже и воскресит, что с того? Не была ли она рождена для своей судьбы? Супруги честно пытались склеить трещину и потерпели неудачу. Я помню, какой была фру шесть-семь лет назад. Она скучала и порой влюблялась на миг, то в одного, то в другого, но оста валась верной и нежной. А время шло. У нее не было ни каких занятий, но зато было три горничных; у нее не бы ло детей, но зато был рояль. А детей у нее не было.


Жизнь может позволить себе и такую расточитель ность.


Мать и дитя вместе ушли на дно.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ


Странник играет под сурдинку, когда проживет пол века. Тогда он играет под сурдинку.


А еще я мог бы сказать это иначе:


Если он слишком поздно вышел осенью по ягоды, значит, он вышел слишком поздно, и если в один пре красный день он чувствует, что у него нет больше сил ликовать и радоваться жизни, в этом может быть по винна старость, не судите его строго! К тому же для постоянного довольства самим собой и всем окружаю щим потребна известная доля скудоумия. А светлые минуты бывают у каждого. Осужденный сидит на телеге, которая везет его к эшафоту, гвоздь мешает ему си деть, он отодвигается в сторону и испытывает облегчение.


Нехорошо со стороны капитана просить, чтобы бог простил его — как сам он ему прощает. Это лицедейство, не более. Странник, у которого не всегда есть пища и питье, одежда и обувь, кров и очаг, испытывает лишь мимолетное огорчение, когда все эти блага ока зываются ему недоступны. Не повезло в одном, по везет в другом. А если даже и в другом не повезет, нечего прощать богу, надо брать вину на себя. Надо подпирать судьбу плечом, вернее — подставлять ей спи ну. От этого ноют мышцы и кости, от этого до срока седеют волосы, но странник благодарит бога за даро ванную ему жизнь, жить было интересно.


Вот как я мог бы это сказать.


К чему все высокие запросы? Что ты заслужил? Бон боньерки со сластями, которых алчет лакомка? Хо рошо. Но разве ты не мог каждый божий день созерцать мир и слушать шелест леса? А шелест леса прекраснее всего, что есть на свете.


В кустах сирени благоухал жасмин, и я знаю человека, который испытывал радостный трепет не толь ко от жасмина, от всего — от освещенного окна, от беглого воспоминания, от самой жизни. Пусть его потом изгнали из рая, но разве он загодя не был вознагражден за свою потерю?


И вот как еще:


Право жить есть такой щедрый, такой незаслуженный дар, что он с лихвой окупает все горести жизни, все до единой.


Не надо думать, будто тебе причитается больше сластей, чем ты получил. Странник отвергает подобный предрассудок. Что принадлежит жизни? Все. Что тебе? Уж не слава ли? Тогда объясни, почему. Не след цеп ляться за «свое», это так смешно, и странник смеется над тем, кто смешон. Помню я человека, который все боялся упустить «свое»; он начинал растапливать свою печь в полдень, а разгоралась она к вечеру. И человек боялся покинуть тепло и лечь в постель, он сидел всю ночь, а другие вставали поутру и грелись у огня. Я говорю об одном норвежском драматурге.


Я неплохо постранствовал по дням своей жизни, и вот я поглупел и отцвел. Но до сих пор нет во мне присущего всякому старцу убеждения, будто теперь я стал мудрее, чем был некогда. Надеюсь, что мудрость так и не осенит меня. Мудрость есть признак одряхления. Когда я благодарю бога за жизнь, то причиной тому не высшая зрелость, которая приходит вместе со старостью, причиной тому любовь к жизни. Старость не дарует зре лости, старость не дарует ничего, кроме старости.


Я слишком поздно вышел по ягоды, но все равно я завершу путь. Я доставлю себе это маленькое удоволь ствие в награду за летние труды. Двенадцатого декабря я достиг своей цели.


Я мог бы задержаться среди людей, нашлось бы и для меня что-нибудь подходящее, как нашлось для всех, кто решил, что пришло время осесть на землю. Да и Ларс Фалькенберг, мой напарник и товарищ, советовал мне за вести себе вырубку, а на ней жену, двух коров и поросен ка. Это был дружеский совет. Это был глас народа. Далее, вместо одной из коров, я мог бы держать упряжного во ла и тем самым приобрел бы на старости лет средство пе редвижения. Но ничего не вышло, совсем ничего. Ко мне мудрость не пришла вместе со старостью, и я пойду к Труватну, в леса, и буду жить в бревенчатой хижине.


Какая в том радость, спросите вы. О Ларс Фалькенберг и все остальные, не тревожьтесь, я договорился с одним человеком, который каждый день будет прино сить мне хлеб.


И вот я брожу, брожу вокруг себя самого, я одинок и всем доволен. Огорчает меня потеря печатки, это была печатка епископа Павла, мне подарил ее один из Павловых потомков, и я все лето проносил ее в нагрудном кармане. И вот я щупаю карман, а печатки там нет. Нет как нет. Но за эту потерю я загодя получил вознаграждение, ибо когда-то у меня была печатка.


Вот отсутствие книг меня не огорчает.


Как точно я помню и двенадцатое декабря, и другие даты, но преспокойно забываю дела более важные. Я потому лишь и вспомнил про книги, что у капитана Фалькенберга с супругой было много книг в доме, романы и драмы, полный шкаф. Я сам видел, когда красил в Эвребё окна и двери. У них было полное собрание писателей, а у каждого писателя полное собрание книг, по тридцать томов. Зачем им понадобилось полное собрание? Не знаю. Книги, книги, одна, две, три, десять, тридцать. Они поступали каждое рождество, романы, тридцать томов — из года в год одна история. Должно быть, капитан и фру читали эти романы, они знали, чего искать у отечественных авторов, ведь в романах так много говорится о том, как добиться счастья. Да, наверное, затем и читали, откуда мне знать. Господи, какая пропасть книг там была, когда я красил, мы вдвоем не смогли передвинуть шкаф, лишь трос мужчин с помощью стряпухи смогли его передвинуть. Одним из троих был Гринхусен, он весь побагровел под тяжес тью отечественной литературы и сказал:


— Не возьму в толк, зачем нужна людям такая пропасть книг?


Как будто Гринхусен мог хоть что-нибудь взять в толк. Должно быть, капитан и фру держали эти книги, чтобы все они были на месте, чтобы собрание было пол ным. Убери хоть одну, в шкафу образовалась бы брешь, все книги были одинаковые, все как на подбор, однооб разная поэзия, одна история из года в год.


У меня в хижине побывал охотник на лосей. Событие невеликое, и собака у него оказалась злая как черт. Я был рад, когда он ушел. Он снял со стены мою сковороду, что-то на ней жарил и закоптил ее. Собственно говоря, это не моя сковорода, ее оставил один из тех, кто побывал в хижине до меня. Я просто взял ее, и начистил золой, и повесил на стену вместо барометра. Теперь я снова ее начищаю, с ней очень удобно, она всегда тускнеет перед дождем.


Будь здесь Рагнхильд, думается мне, она непре менно выхватила бы сковороду у меня из рук и сама начистила ее. Но потом я решаю, что уж лучше я сам приведу в порядок барометр, а Рагнхильд пусть зай мется чем-нибудь другим. Если бы этот уголок леса стал нашей вырубкой, то под ее началом были бы дети, коровы и свинья. А уж о своих сковородах я сам поза бочусь, ладно, Рагнхильд?


Помню я одну женщину, которая ни о чем не заботи лась и меньше всего — о себе самой. Она плохо кончила, эта женщина. Хотя шесть лет назад я не поверил бы, что можно быть нежнее и ласковее, чем она. Я возил ее в гости, и она смущалась, она краснела и опускала глаза, хотя была моей госпожой. Самое занятное, что и меня это заставило смутиться, хотя я был ее слугой, Отдавая мне какое-нибудь приказание, она одним лишь взглядом своих глаз открывала передо мной неисчислимые красоты и сокровища в дополнение ко всему, что я уже знал, я до сих пор это помню. Да, я сижу здесь и до сих пор это помню, я качаю головой и говорю себе самому: как все было удивительно, ах, как удивительно! И она умерла. Что же дальше? Дальше ничего. А я живу. Но ее смерть не должна бы огорчать меня, ибо я загодя получил вознаграждение за эту потерю, когда она взглянула на меня своими глазами. Вот, наверно, как.


Женщина — что знают мудрецы о женщине?


Помню я одного мудреца, он писал о женщинах. Он написал тридцать томов однообразных пьес о женщинах, я пересчитал однажды все его томы в большом шкафу. Под конец он написал о женщине, которая бросила родных детей, чтобы найти, представьте себе, — чудо. А что же дети? Это так смешно, и странник смеется над тем, что смешно.


Мудрец — что знает он о женщине?


Во-первых, он не мог стать мудрым, пока не соста рился, следовательно, он знает женщину лишь по воспоминаниям. А во-вторых, у него нет и воспомина ний, ибо он никогда не знал ее. Человек, имеющий пред расположение к мудрости, всю свою жизнь занят только этим предрасположением и ничем другим, он холит его и пестует, трясется над ним, живет для него. Никто не ходит к женщине, чтобы набраться мудрости. Четве ро мудрейших мира, которые оставили нам свои раз мышления о женщине, сидели и выдумывали ее; они бы ли стариками, независимо от того, молодыми или преклонных лет, они умели ездить лишь на волах. Они не знали женщину в святости ее, не знали женщину в прелести ее, не знали, что без женщины нельзя жить. Но они писали и писали о женщине. Подумать только, писали, никогда не видав ее.


Боже упаси меня от мудрости! До последнего своего дыхания я не устану твердить: упаси меня боже от мудрости!


Нынче прохладно, подходящий день для той про гулки, которую я надумал предпринять; снежные вер шины гор розовеют под лучами солнца, и моя сковоро да сулит ясную погоду. Восемь часов утра.


Укладка и большой короб, запасная бечевка в кар мане, на случай, если что развалится, посреди стола записка тому человеку, который, может быть, принесет мне провизию, когда меня не будет.


Я сам убедил себя, что впереди у меня далекий путь, что я должен тщательно к нему подготовиться, что мне понадобится вся моя выдержка и находчи вость. Так и должен вести себя тот, у кого впереди далекий путь, но у меня впереди ничего нет. У меня нет никаких дел, мне некуда спешить, я всего лишь странник, который покидает свою хижину, чтобы вскоре вернуться назад, и мне все равно, где ни быть.


В лесу пустынно и тихо, все покрыто снегом, все за таило дыхание при виде меня. Днем с какой-то вершины я вижу далеко позади Труватн, белый и плоский, — при пудренная мелом снежная пустыня. После обеденного привала я продолжаю свой путь, я поднимаюсь все выше и выше, я иду в горы, но иду задумчиво и мед ленно, засунув руки в карманы. Я не спешу, мне просто надо отыскать место для ночлега. Под вечер я снова устраиваю привал, чтобы поесть, как будто я проголо дался, как будто я честно заработал свой хлеб. На самом деле я ем, чтобы хоть чем-нибудь заняться, руки мои праздны, мозг тяготеет к раздумьям. Рано темнеет, и хорошо, что я успеваю тут же на вершине присмотреть себе укромную расселину, где вдоволь валежника для костра.


Вот о чем говорю я теперь, когда играю под сур динку.


Я рано вышел на другое утро, едва развиднелось.


Начал падать снег, мягкий, теплый, в воздухе послы шался шелест. К метели, подумал я, кто бы мог предвидеть. Ни я, ни мой барометр еще сутки назад даже не подозревали этого. Я покинул свой приют и побрел дальше через болота и равнины, опять настал полдень, снег все шел. Приют мой оказался хуже, чем я предполагал, правда, там хватило веток для постели и было не холодно, но весь дым от костра относило в мою сторону, и у меня першило в горле.


После обеда я нашел место поудобнее — большую уютную пещеру со стенами и потолком. Здесь хватит места и для меня, и для моего костра, а дым будет выносить наружу. Я одобрительно кивнул и обосновался в пещере, хотя было еще светлым-светло, и я отчетливо видел горы, и долины, и остроконечную скалу прямо передо мной, в нескольких часах ходьбы. Но все же я кивнул так, словно достиг цели, и принялся таскать валежник и устраиваться на ночь.


Ах, как уютно я здесь себя чувствовал. Нет, я не зря кивнул и снял с плеч мешок. «Ты сюда шел?» — спросил я в шутку самого себя. «Сюда!» — ответил я.


Шелест становится громче, снег перестал, но зато пошел дождь. Просто удивительно — тяжелый, крупный дождь падал на мою пещеру, на деревья перед ней, хотя на дворе стоял декабрь, холодный месяц рождества Хри стова. Должно быть, волна теплого воздуха вздумала посетить нас.


Дождь шел всю ночь напролет, и шумел лес. Было похоже на весну, и сон мой был так глубок и отраден, что я совсем разоспался.


Десять часов.


Дождя нет, но по-прежнему тепло. Я сижу, выгля дываю из пещеры, слушаю, как клонится и шумит лес. Камень срывается со скалы как раз надо мной, падает на другой выступ скалы, увлекает и его, слышны два отдаленных глухих удара. Затем поднимается гро хот, Я смотрю не отрывая глаз, грохот находит отзвук в моей душе, первый обломок увлек за собой другие, и вот уже целая лавина, грохоча, катится вниз с горы: камни, снег, земля — и пыль клубится над этой могучей лавиной. Поток серого камня кажется каким-то лохма тым, он сам себя гонит и все увлекает за собой, он роко чет, течет, течет, засыпая ущелье, — и замирает. Мед ленно оседают последние камни, и вот уже лавина ис сякла, гром стихает вдали, и лишь в душе у меня гудит и медленно умолкает басовая струна.


И снова я сижу и слушаю шелест леса. Что там шумит, быть может, Эгейское море? Или морское тече ние Глимма?


Я сижу и прислушиваюсь, я слабею; воспоминания встают во мне, тысячи радостей, музыка, глаза, цветы… Шелест леса прекраснее всего, что есть на свете, он укачивает, он как безумие — Уганда, Тананариве, Гонолулу, Атакама, Венесуэла…


Должно быть, годы — причина моей слабости, долж но быть, нервы натянуты и звенят в лад. Я встаю и под хожу к огню, чтобы одолеть слабость, я мог бы поговорить с огнем, произнести целую речь, покуда он не умрет. Мой приют не боится огня, и в нем прекрасная акустика. Кхм-кхм.


Вдруг в пещере темнеет. Это пришел давешний охот ник, а с ним — его собака.


Когда я бреду к своей хижине, начинает подморажи вать, мороз споро прихватывает все равнины и болота, шагается легко. Я иду медленно и равнодушно, засунув руки в карманы. Я не спешу, мне все равно где ни быть.

Рабы любви

I

Это написано мной собственноручно. Написано сегодня, чтобы облегчить душу. Я потеряла работу, потеряла радость жизни. Потеряла всё. А служила я в кафе «Максимилиан».

Молодой человек в сером костюме каждый вечер приходил к нам вместе с двумя друзьями, и они садились за один из моих столиков. В кафе бывало так много посетителей, и у всех у них находилось доброе слово для меня — только не у него. Он был высок, худощав, с мягкими чёрными волосами и голубыми глазами, которые иногда останавливались на мне. Едва заметный лёгкий пушок пробивался над его верхней губой.

Видно, он с самого начала не был ко мне расположен.

Он приходил каждый вечер в течение недели. Я привыкла к нему, и, когда его не было, мне словно чего-то не хватало. И вот однажды он совсем не пришёл. Я места себе не находила, обошла все кафе и вдруг увидела его за столиком позади одной из больших колонн, у другого входа. Он сидел за столиком вместе с актрисой из цирка. На ней было жёлтое платье и длинные перчатки выше локтя. Она очень молода, и у неё прекрасные карие глаза, а у меня глаза голубые.

Я постояла немного, стараясь уловить, о чём они говорят. Она в чём-то упрекала его, говорила, что он ей надоел, просила его уйти. Матерь божия, молилась я, хоть бы он пришёл ко мне!

На другой день он появился вечером, как обычно, со своими друзьями, и они сели за один из моих столиков. А всего у меня их пять. Я не бросилась к нему тотчас же, как бывало прежде, я покраснела и сделала вид, что не заметила его. Тогда он подозвал меня.

Я сказала:

— Вас не было здесь вчера.

— Обратите внимание, — сказал он своим друзьям, — как стройна наша официантка, как она прелестна.

— Пива? — спросила я.

— Да, — ответил он.

Я не шла, я летела за тремя кружками.

II

Прошло несколько дней.

Как-то раз он протянул мне визитную карточку и сказал:

— Отнесите её той…

Не дослушав, я взяла карточку и отнесла жёлтой даме. По дороге я прочла его имя: Владимир Т***.

Когда я снова подошла к его столику, он вопросительно взглянул на меня.

— Я отдала ей, — сказала я,

— Ответа нет?

— Нет.

Он дал мне марку и, улыбнувшись, сказал:

— Когда нет ответа — это тоже ответ.

Весь вечер он сидел, не сводя глаз с этой дамы и её спутников. Часов в одиннадцать он встал и подошёл к её столику. Она встретила его холодно, но двое её спутников, наоборот, разговаривали с ним, задавали ему издевательские вопросы и хохотали. Он вернулся очень скоро, через несколько минут, и я обратила его внимание на то, что один из карманов его весеннего пальто промок от пива. Он тут же снял пальто, резко повернулся и гневно посмотрел на столик дамы из цирка. Я, как могла, привела пальто в порядок, и он улыбнулся мне;

— Спасибо, раба.

Я помогла ему надеть пальто, украдкой погладила его по спине.

Он сидел, глубоко задумавшись. Один из его друзей заказал ещё пива, и я взяла кружку. Хотела взять и кружку Т***.

— Нет, — сказал он и положил свою руку на мою. От его прикосновения моя рука бессильно повисла, он заметил это и сразу же отдёрнул руку.

Вечером я молилась за него, стоя на коленях у кровати. И, счастливая, целовала свою руку, к которой он прикоснулся.

III

Однажды он подарил мне цветы, целую охапку цветов. Он купил их у цветочницы сразу, как только вошёл в кафе, они были свежие, пунцовые — огромный букет, почти вся её корзина. Он завалил ими столик, за который сел. На этот раз он был один. Как только выпадала свободная минутка, я стояла, притаившись, за колонной, всё смотрела на него и думала: его зовут Владимир Т***.

Так прошло довольно много времени, Он беспрестанно глядел на часы.

Я спросила:

— Вы кого-нибудь ждёте?

Он посмотрел на меня отсутствующим взглядом и вдруг ответил:

— Нет, я никого не жду. Кого мне ждать?

— А я подумала, что, быть может, вы кого-нибудь ждёте, — опять сказала я.

— Подойдите, — сказал он в ответ. — Это вам, И он дал мне всю охапку цветов.

Я хотела поблагодарить, но голос изменил мне, и я лишь прошептала «спасибо». Задыхаясь от счастья, я стояла у буфета, и не помнила, что мне надо заказать.

— Что вам? — спросила буфетчица.

— А вы не знаете? — ответила я вопросом.

— Откуда мне знать? Вы что, рехнулись?

— Вы не знаете, от кого я получила эти цветы? — спросила я.

Мимо прошёл управляющий. Я услышала, как он сказал:

— Вы забыли подать пиво господину с деревянной ногой.

— Мне подарил их Владимир, — сказала я и поспешила с пивом к столикам.

Т*** не ушёл. Когда он, наконец, поднялся, я снова поблагодарила его. Он остановился и сказал:

— Собственно, я купил их не вам.

Ну что ж. Может быть, он и купил их для другой. Но подарил-то мне. Цветы получила я, а не та, которой он их купил. И он разрешил мне поблагодарить его. Спокойной ночи, Владимир.

IV

На другое утро шёл дождь.

Какое платье мне надеть сегодня — чёрное или зелёное? — думала я. Зелёное. Оно новое, поэтому я надену его. Я была так счастлива.

У остановки трамвая под дождём стояла женщина. У неё не было зонта. Я предложила ей свой, но она отказалась. Тогда я закрыла его. «Пусть она мокнет не одна», — подумала я.

Вечером Владимир пришёл в кафе.

— Благодарю вас за вчерашние цветы, — гордо сказала я.

— Какие цветы? — спросил он, — Не говорите об этих цветах.

— Я только хотела поблагодарить вас, — сказала я. Он пожал плечами и сказал:

— Я люблю не вас, раба.

Он любит не меня, ну что ж. Я это знала и не страдала от этого. Но я видела его каждый вечер, он садился за мой, а не за другой столик, и я, я подавала ему пиво. Добро пожаловать, Владимир!

На следующий вечер он пришёл поздно. И спросил:

— У вас есть деньги, раба?

— Нет, к сожалению, — ответила я, — я бедная девушка,

Он посмотрел на меня с улыбкой и сказал:

— Вы меня не поняли. Мне нужно немного денег до завтра.

— Дома у меня есть сто тридцать марок.

— Дома, не здесь? Я ответила:

— Подождите четверть часа, кафе закроется, и я их вам принесу.

Он подождал четверть часа, и мы вышли вместе.

— Дайте мне только сто марок, — сказал он.

Он, не стесняясь, шёл всё время рядом со мной, не впереди меня, не сзади, не то что другие важные господа.

— У меня крохотная каморка, — сказала я, когда мы подошли к моему дому.

— Я не поднимусь к вам, — сказал он. — Я подожду здесь.

Он ждал меня.

Когда я вернулась, он сосчитал деньги и сказал:

— Здесь больше сотни. Я даю вам десять марок на чай. Да, да, слышите, я хочу вам дать на чай десять марок.

Он протянул мне десять марок, сказал «спокойной ночи» и ушёл. Я видела, как он остановился на углу и подал шиллинг старой хромой нищенке.

V

На следующий вечер он сказал, что сожалеет, но не может вернуть мне долг. Я поблагодарила его за то, что он не отдаёт мне денег. Он откровенно признался, что прокутил их.

— Ничего не поделаешь, раба! — сказал он. — Вы же знаете — жёлтая дама!

— Почему ты называешь нашу официантку рабой? — спросил один из его друзей. — Ты больше раб, чем она.

— Пива? — спросила я и прервала их разговор.

Вскоре вошла жёлтая дама. Т*** встал и поклонился. Поклонился так низко, что волосы упали ему на лицо. Она прошла мимо и села за пустой столик, но прислонила к нему спинками два стула, показывая тем самым, что весь столик занят. Т*** сразу же подошёл к ней и сел на один из стульев. Через несколько минут он встал и громко сказал:

— Хорошо, я ухожу. И никогда больше не вернусь.

— Спасибо, — сказала она.

Я не чуяла под собой ног от радости, я побежала к буфету и стала что-то рассказывать. Наверное, — что он больше никогда не вернётся к ней. Мимо прошёл управляющий и сделал мне резкое замечание, но я не обратила на него никакого внимания.

Когда кафе закрылось, Т*** проводил меня до дому.

— Дайте мне пять марок из тех десяти, что я дал вам вчера, — сказал он.

Я хотела, чтобы он взял все десять, и он взял их, но дал мне из них пять на чай. И не пожелал слушать моих возражений.

— Я так счастлива сегодня, — сказала я. — Если бы я осмелилась пригласить вас к себе. Но у меня такая крохотная каморка.

— Я не поднимусь к вам, — сказал он. — Спокойной ночи.

Он ушёл. Старой нищенке, которая опять стояла на углу, он забыл подать милостыню, хоть она и поклонилась ему. Я подбежала к ней, дала ей монету и сказала:

— Эго от того господина в сером, который только что прошёл мимо.

— От господина в сером? — спросила нищенка.

— Да, от того господина с чёрными волосами. От Владимира.

— Вы его жена? Я ответила:

— Нет, я его раба.

VI

Несколько вечеров подряд он говорил, что сожалеет, но не может вернуть мне деньги. Я просила его не обижать меня. Он говорил это так громко, что все вокруг слышали, и многие смеялись над ним.

— Я негодяй, я мерзавец, — сказал он. — Я взял у вас деньги и не могу их вернуть. За пятьдесят марок я дал бы отрубить свою правую руку.

Мне становилось страшно от этих слов, и я ломала себе голову, как бы мне раздобыть ему денег, но мне негде было их взять.

Немного погодя он снова заговорил со мной:

— А если вы спросите, что случилось, то извольте: жёлтая дама уехала со своим цирком. И я её забыл. Даже не вспоминаю о ней.

— И всё-таки сегодня ты ей снова написал, — сказал один из его друзей.

— В последний раз, — ответил Владимир.

Я купила розу у цветочницы и хотела воткнуть её в петлицу его пиджака. Но я почувствовала его дыхание на своей руке и долго никак не могла найти петлицу.

— Спасибо, — сказал он.

Я попросила в кассе те несколько марок, которые мне ещё причитались, и отдала их ему. Но это была такая малость.

— Спасибо, — снова сказал он.

Я была счастлива весь вечер, пока Владимир не сказал:

— На эти марки я уеду. Я вернусь через неделю, и вы получите тогда свои деньги.

Заметив моё движение, он вдруг добавил.

— Я люблю вас! — И взял мою руку.

Я совсем растерялась оттого, что он уезжает и не говорит даже, куда, хотя я его и спросила. Кафе, люстры, многочисленные посетители — всё поплыло передо мной, я не выдержала и схватила его за руки.

— Я вернусь к вам через неделю, — сказал он и резко поднялся.

Я слышала, как управляющий сказал:

— Вам придётся искать другое место.

«Ну что ж, — подумала я. — Какая разница! Через неделю Владимир вернётся ко мне!» Я хотела поблагодарить его за это, обернулась, но он уже ушёл.

VII

Через неделю, вернувшись вечером домой, я нашла от него письмо. Он был в таком отчаянии, писал, что поехал за жёлтой дамой, что никогда не сможет вернуть мне деньги, что впал в нищету. Снова бранил себя, называл низким человеком, а внизу приписал: «Я раб жёлтой дамы».

Я плакала круглые сутки. Ничего не могла с собой поделать. Через неделю меня уволили, и я начала искать новое место. День-деньской я обивала пороги других кафе и гостиниц, звонила и частным лицам, предлагая свои услуги. Всё напрасно.

Поздно вечером я покупала за полцены газеты и, придя домой, старательно читала все объявления. Я думала: может быть, я всё же найду что-нибудь и спасу нас обоих, и Владимира и себя…

Вчера вечером я наткнулась в газете на его имя и прочитала то, что было о нём написано. Я сразу же вышла из дому, ходила по улицам, домой вернулась утром. Быть может, я где-то спала, а быть может, сидела на лестнице, не в силах сдвинуться с места. Не помню.

Сегодня я снова это прочитала. Но впервые я это прочитала вчера вечером. Я заломила руки и опустилась на стул. А потом почему-то села на пол, прислонившись к стулу. Била по полу руками и думала. А может быть, и не думала. В голове было совсем пусто, и я ничего не помню. Потом я, должно быть, встала и вышла. На углу, это я помню, я дала монету старой нищенке и сказала:

— Это от господина в сером, вы его знаете. — Вы что, его невеста? — спросила она.

Я ответила:

— Нет, я его вдова…

До утра я бродила по улицам. А сейчас снова прочла это. Его звали Владимир Т***.

Сын солнца

Ночью выпал снег. Густым белым покровом оделась земля.

Он проснулся с радостной мыслью о письме, которое вчера получил, об этой нежданной благостной вести; почувствовав себя молодым и счастливым, он стал тихо напевать. Затем, подойдя к окну, приподнял штору и увидел снег. Песня его мгновенно оборвалась, душу захлестнула тоска, и он пугливо передёрнул узкими покатыми плечами.

С приходом зимы для него всякий раз начиналась злая пора, мука, ни с чем не сравнимая и никому другому, кроме него самого, непонятная. Один лишь вид снега навевал мысли о смерти и разрушении. Наступали долгие вечера с их потемками, с их отупляющей, бессмысленной тишиной; он не мог работать в своей мастерской — его оцепеневшая душа была нема. Как-то раз летом ему привелось поселиться в маленьком городке в большой светлой комнате, где нижние стёкла окон были замазаны белой краской. Белое стекло походило на лёд, и, глядя на него, он испытывал непреоборимую муку. Он хотел пересилить себя, прожил в этой комнате несколько месяцев и изо дня в день твердил себе, что на взгляд очень многих людей лёд тоже прекрасен и что зима и лето суть разные воплощения одной и той же вечной идеи Бога и им сотворены, — всё было тщетно, он по-прежнему не прикасался к работе, и эта каждодневная пытка снедала его.

Позднее ему довелось жить в Париже. Когда в городе кипел весёлый праздник, он любил, прогуливаясь по бульварам, созерцать открывающуюся его взору картину. Чаще всего это случалось в разгаре светлого лета, тёплыми вечерами, когда в город притекали из больших парков запахи листьев и цветов; улицы сверкали в электрическом свете, и взад и вперёд по ним сновали смеющиеся, ликующие люди, кричали, пели, разбрасывали конфетти, и всё вокруг дышало радостью. Сколько раз он выходил на улицу, мечтая смешаться с толпой и веселиться вместе с ней, но не проходило и получаса, как он брал фиакр и возвращался домой. Отчего? Издалека приплывало воспоминание: в свете электрических ламп кружились и оседали у его ног конфетти, точно снежинки…

Из года в год повторялось одно и то же. Где же обитала его душа? Быть может, в стране солнца, в стране пальм. Быть может, на берегах Ганга, где никогда не увядает лотос…

Ночью выпал снег. Он подумал, как, должно быть, холодно птицам в лесу и какую смертную муку терпят в земле, умирая, корни фиалок. И чем только кормится теперь заяц?

Он больше не мог выходить из дому. Месяц за месяцем он почти не покидал своей комнаты и то шагал по ней из конца в конец, то недвижно сидел на каком-нибудь стуле и размышлял. Никто не понимал, как жестоко он страдает от этого заточения. Он был ещё молод и мог бы окунуться в жизнь, да и сил у него было вдоволь, но любая случайная прихоть мороза, внезапная перемена погоды обрекала его на заточение и одинокие раздумья. В такие дни жене лучше было запирать в шкафу на ключ горстку фруктов, купленных ею для детей, — не то муж доставал их оттуда и, поставив перед собой тарелку с двумя-тремя яблочками да жалкой кистью винограда, долго любовался ими, — потому что это ведь были плоды юга и лета, — и в конце концов поедал их.

Перемена совершалась в нём удивительно быстро. Обычно он не любил отвечать на письма, теперь же он кидался к своему столу и писал одно за другим уйму писем, даже тем, кому вовсе не был обязан писать, спрашивал их о чём-нибудь или сообщал какой-нибудь малопримечательный факт. У него было смутное ощущение, будто его уже подстерегает смерть, и этим потоком писем, рассылаемых во все концы страны, он надеялся хоть ненадолго укрепить нить, связывающую его с жизнью.

И другие перемены происходили с ним: он совсем утратил душевное равновесие; оставшись один, он часто принимался рыдать, а по ночам часами лежал без сна с полузакрытыми глазами.

Этот хилый, нескладный человек летом всегда бывал в самом весёлом расположении духа. Но в мрачную зимнюю пору им овладевала отчаянная тоска. Его порывы были резки и стремительны, как ненастье, налетающее средь ясного дня, — сколько раз, упав на колени перед младшим сыном и обливаясь жаркими слезами, он молился за него Богу! Он страстно желал, чтобы мальчик, в отличие от него самого, никогда не вкусил известности. У всех известных людей замутнены родники души, и сами эти люди испорчены вниманием, славой, выделившей их из ряда других, любопытством толпы. Эта вечная жизнь напоказ искажает их взгляд, походку, всё их поведение… А сын его — пусть лучше он сеет хлеб и собирает с поля урожай. Превыше всех тот, кто сам сеет хлеб и пожинает плоды своего труда. И ещё одно; только бы господь уберег его от жизни на чужбине. Сколько лишних мук принимает человек, вынужденный искать себе прибежище, кров в чужом краю! К тому же он не понимает чужой речи, и чужих взглядов, и улыбок. Небо на чужбине другое и другое расположение звёзд, так что их и не узнаёшь. Взглянешь на цветы — а у них непривычные краски, и птицы в чужом краю тоже подчас совсем другие. И другой флаг развевается на флагштоке.

Чутьём он угадывал, что судьба безжалостно вырвала его из родной среды: быть может, когда-то, много лет назад, он обитал в ином, далёком и жарком краю.

— 32 градуса по Цельсию.

Он с ужасом замечает, что мороз усиливается и всё живое в полях коченеет. В окно его виден лес и широкая дорога, по которой люди ездят в город и обратно. Ни один листок теперь не шелохнётся, ельник ощетинился иглами, и все деревья покрыты инеем. Самая погода для любителей спорта. Несчастная синица еле шевелит крыльями, и за ней по воздуху вьётся тоненькая струйка пара. Природа замерла, всюду морозно и тихо. И даже ветерок не всколыхнет воздуха. Кругом словно одно белое застывшее сало.

Снизу с дороги доносится звон бубенцов — мимо проезжают сани, в которых сидят мужчина и женщина. Над лошадью и над седоками плывёт, беспрерывно обновляясь, лёгкое белое облачко. Этот мужчина и эта женщина, наверное, никогда не видели, как растёт виноград, а может, они даже ни разу в жизни его не пробовали.

По лицам их не заметно, чтобы погода вызывала у них какое-либо неудовольствие, они преспокойно едут в город по своим мелким делам и лишь изредка понукают лошадь, когда она, на их взгляд, слишком вяло пробивается сквозь это жуткое, сало. Пришелец из солнечного края при виде этой картины умер бы от смеха. А мужчина и женщина невозмутимо, без тени удивления оглядывают страшное, таинственное царство стужи, которое обступило их со всех сторон, и нисколько не задумываются над этой тайной, потому что сами они тоже дети стужи и выросли среди снегов. Они сидят в санях словно два моржа. На бороде у мужчины — сосульки…

Несчастный, вконец измученный стужей художник видит сквозь окно, как во дворе играет его дочурка. Она с головы до ног закутана в тёплые шерстяные вещи, только толстые чулки из козьей шерсти подшиты кожаными подметками. Девочка возит по снегу санки, и её шаги отдаются в ушах отца мучительным скрипом. Плечи его вздрагивают, он словно в изнеможении закрывает глаза, и от странного недуга на лбу его выступает холодный пот. Девочка окликает его, запрокинув кверху румяное личико, и жалуется, что верёвка на санках оборвалась. Поспешно сойдя вниз, он связывает концы верёвки, на нём нет ни шляпы, ни зимней одежды. «Ты не замерзнешь?» — спрашивает дочка. Нет, он не замерзнет, руки у него тёплые, только ледяной воздух больно обжигает горло. Но он никогда не мерзнет.

Он заметил, что высокая старая берёза у подъезда как-то осела и ствол её треснул. «Это всё мороз», — содрогнувшись, подумал он.

За ночь вдруг переменилась погода. Сев на кровати, он стал ждать тепла, хотя знал, что зима ещё возвратится и потом нескоро уйдёт. Всё же в его душе вспыхнула надежда.

Мороз с каждым днём убывал, и под конец закапало с крыш, а в небе словно загудели могучие океанские волны.

Надежда в его сердце крепла и росла, и шум, разлившийся в воздухе, волновал его, точно музыка, — быть может, это уже весна тронула свой золотой барабан!

Как-то раз ночью что-то вдруг застучало по окну; вскочив с постели, он прислушался — это был дождь! Неизъяснимая радость охватила его, торопливо одевшись, он помчался в свою мастерскую и зажёг там все огни. Его тоска по лету вдруг обратилась в светлое вдохновенье, все силы, дремавшие в нём, вырвались наружу, и в ту же самую ночь он с жаром принялся за работу. Нахлынули видения и звуки из тёплых краев и завладели им, перед глазами с необычайной, чарующей отчётливостью возник пейзаж — сказочная долина, и в центре её человек — юный, прекрасный бог, только что появившийся на свет и в первый раз оглядывающий мир.

Бог, повелитель земли, любуется зрелищем утра жизни. Вокруг — пышная, щедрая природа, пальмы и тропические цветы, лианы с крупными, похожими на куски кровавого мяса и словно дышащими листьями; индигоноски, рожь, кукуруза, виноград. По дну долины бродят звери, человек чувствует их близость и слышит, как они едят; вверху, на скале, галдя, сгрудилась стайка огромных птиц, перья у них жёсткие, точно сабли, а глаза — зелёные огоньки. Вдалеке последняя цепочка пальм убегает за горизонт…

Над этим пейзажем загорелся первый нежный луч утреннего солнца, озарив человека с головы до ног…

Он работал до утра. Поспал час и снова взялся за кисть. Ничто не остановило бы его, какая-то необычайная сила захлестнула его и увлекла. Пять дней лил дождь — и за эти дни художник закончил эскиз картины «Сын солнца».

Маленький смуглый человечек, без бороды, с лысым, унылым черепом, совершенно неприметный на вид. Он тихо сидит на стуле, слушая, как разглагольствуют другие. Временами он покашливает, смущённо прикрывая рот рукой. Когда кто-нибудь заговаривает с ним, он нервно вздрагивает и с минуту недвижно глядит на собеседника. Примостившись в каком-нибудь углу, он уже весь вечер не покидает его, он так неловок и невзрачен, что никто не считает нужным дарить его своим вниманием. Кажется, будто он очутился в этом обществе по чистому недоразумению.

Спустя несколько недель смуглый человечек послал на выставку свою картину. И с этого дня все узнали его.

На гастролях

В Драммене1

я должен был прочитать лекцию о современной литературе. Таким способом я решил заработать без особых усилий деньги, в которых весьма нуждался. И вот в один прекрасный день — из тех, что случаются на исходе лета, — я сел в поезд, направлявшийся в тот достославный город. Было это в 1886 году.

В Драммене я не знал решительно никого, и меня тоже никто не знал. О моей лекции я не давал объявлений в газетах, но в начале лета, когда у меня ещё были деньги, я заказал пятьсот визитных карточек и теперь собирался разослать их по всем гостиницам, ресторанам и крупнейшим магазинам, чтобы привлечь внимание публики к предстоящему событию. По правде сказать, визитные карточки получились не очень удачные, имя моё на них исказили, но всё же при желании можно было догадаться, что речь идёт обо мне. К тому же, я был настолько безвестен, что опечатка в моём имени не имела ровно никакого значения.

Сидя в поезде, я подсчитал свой бюджет. Результаты ничуть меня не обескуражили. Я привык выпутываться из любого положения с малыми деньгами, а то и вовсе без таковых. Конечно, и на этот раз я не располагал нужными средствами, чтобы предстать перед жителями Драммена в ореоле, достойном благородной эстетической миссии, которая привела меня в сей незнакомый город, но при некоторой бережливости я всё же надеялся справиться со своей задачей. Только никакого расточительства! Кормиться я мог бы в трактирах, прокрадываясь туда по вечерам, после наступления темноты, жильё я рассчитывал подыскать себе в «Номерах для приезжих». А какие ещё у меня расходы?

Сидя в поезде, я обдумывал свою лекцию. Я предполагал посвятить её Александру Хьелланну2

.

Мои попутчики, весёлые крестьянские парни, возвращавшиеся домой из Христиании, пустили по кругу бутылку; они предложили мне выпить с ними, но я сказал «спасибо, не надо». А потом они, как это свойственно добродушным подвыпившим людям, пытались подбить меня на разговор, но я уклонился. В конце концов, всё моё поведение и, в особенности, сосредоточенность, с которой я непрерывно делал записи и пометки, убедили их, видно, в том, что перед ними учёный человек, голова которого занята разными мыслями, и они оставили меня в покое. Приехав в Драммен, я сошёл с поезда и, подойдя к скамейке, опустил на неё свой саквояж. Я хотел немного собраться с мыслями, прежде чем идти в город. Кстати, саквояж этот был мне совсем не нужен, я взял его с собой только потому, что слыхал, будто встать к кому-либо на квартиру или съехать с неё много легче, если ты с багажом. Между тем этот жалкий саквояж из ковровой ткани так поизносился от времени и долгой службы, что уж никак не подходил для разъездного лектора, тем более что мой собственный костюм — тёмно-синяя тройка с жилетом — выглядел намного приличнее.

Служитель гостиницы в фуражке с буквами на околыше подошёл ко мне и хотел взять мой саквояж.

Я отказал ему. Я объяснил, что ещё не выбрал гостиницы, просто мне нужно разыскать в городе кое-кого из здешних редакторов: ведь это я должен прочитать здесь лекцию о литературе.

Да, но ведь без гостиницы мне всё равно не обойтись, надо же мне где-то жить! А его гостиница куда лучше всех прочих. Тут и электрические звонки, и ванная комната, и читальня. До неё рукой подать — вот только эту улицу пройдёшь и сразу налево.

Он снова взялся за ручку моего саквояжа,

Я отстранил его.

Неужели я сам понесу свой багаж в гостиницу?

Безусловно. Как ни странно, нам с ним по пути достаточно подцепить саквояж мизинцем — и он последует за мной.

Тут парень оглядел меня и сразу понял, что я не слишком-то важная птица. Он снова устремился к поезду высматривать других пассажиров, но, не найдя никого, вернулся и возобновил прежние переговоры. Под конец он даже заявил, что пришёл на станцию ради меня одного,

Вот это уже было другое дело. Может, его послал какой-нибудь комитет, прослышавший о моём приезде, или даже Рабочий союз. Очевидно, в Драммене духовная жизнь бьёт ключом, здесь просто мечтают об интересных лекциях, весь город ждёт не дождётся моего выступления. Как знать, может быть, Драммен в этом отношении даже опередил Христианию.

— Если так, конечно, берите мой багаж, — сказал я парню. — Кстати, есть в вашей гостинице вино? Я хочу сказать, вино к обеду?

— Вино? Да, самого лучшего сорта.

— Хорошо, ступайте. Я приду немного погодя. Я должен сначала побывать в редакциях.

Мне показалось, что парень этот весьма неглуп, и я решил спросить у него совета.

— К кому из ваших редакторов вы посоветовали бы мне обратиться? Мне неохота обходить всех,

— Арентсен самый важный, это весьма состоятельный человек. Все ходят к нему.

Редактора Арентсена, как и следовало ожидать, в редакции не оказалось, но я отправился к нему на квартиру. Я изложил ему суть вопроса — дело ведь шло о литературе,

— Да у нас, знаете ли, мало кто этим интересуется. Весной сюда приезжал из Швеции студент с лекцией о вечном мире, так он только убыток на этом понёс.

— Я хочу рассказать о современной литературе, — сказал я.

— Да, конечно, я понял вас, — сказал редактор. — Только предупреждаю, что и вы тоже понесете на этом убыток.

Ещё и убыток! Чудак этот господин Арентсен! Может, он воображает, что я приехал сюда по заданию какой-нибудь фирмы? Я спросил без обиняков:

— Вы не знаете, большой зал Рабочего союза свободен?

— Нет, — отвечал редактор. — Зал Рабочего союза на завтрашний вечер уже запродан. Там будут показывать антиспиритические фокусы. Кстати, с участием обезьян и диких зверей. А из прочих помещений я припоминаю только Парковый павильон.

— Вы рекомендуете мне этот зал?

— Это большое, просторное помещение. Сколько оно стоит? Не знаю, думаю, что вы сможете получить его по дешёвке. Поговорите с правлением.

Я решил взять Парковый павильон. Это именно то, что мне нужно. А залы Рабочих союзов часто бывают тесные и неудобные. А кто же члены правления?

— Адвокат Карлсен, скорняк такой-то и книготорговец такой-то.

Я отправился к адвокату Карлсену. Он жил за городом, я всё шёл и шёл, и, наконец, дорога привела меня к нему. Я изложил ему моё дело и потребовал Парковый павильон. Сказал, что он, вероятно, как раз подойдёт для такой необычной затеи, как лекция о литературе.

Адвокат призадумался, затем покачал головой.

Нет? Не подойдёт? Зал слишком велик? Но не думает ли он сам, что будет жаль, если драмменцам придётся возвращаться домой из-за нехватки мест?

Адвокат пояснил свою мысль. Он вообще советует мне отказаться от этого предприятия. Здесь весьма мало интересуются такими вещами; как-то раз сюда приезжал шведский студент, он тоже хотел читать лекции…

— Да, но он рассуждал о вечном мире, — возразил я, — тогда как я стану рассказывать о литературе, о художественной литературе…

— К тому же сейчас неблагоприятный момент, — заупрямился Карлсен. — Только что объявили, что в зале Рабочего союза состоится антиспиритический спектакль, и к тому же там будут показывать обезьян и диких зверей. Я с улыбкой взглянул на моего собеседника. Кажется, он был искренне убеждён в своей правоте, и я оставил его в покое, раз уж он оказался таким безнадёжна отсталым.

— Сколько вы хотите за Парковый павильон? — коротко спросил я.

— Восемь крон, — ответил он. — Кстати, вопрос об аренде Паркового павильона решает правление. Через несколько дней вы получите окончательный ответ, но я полагаю, что уже сейчас могу обещать вам этот зал.

Я молниеносно прикинул; два дня ожидания обойдутся мне примерно в три кроны, аренда — восемь, итого одиннадцать, билетеру — крона, итого двенадцать… Выходит, что двадцать четыре посетителя, уплатившие по полкроны за билет, уже покроют все расходы, значит, остальные сто или двести посетителей принесут мне чистую прибыль.

Я согласился. Павильон был мой.

Я отыскал гостиницу и вошёл. Горничная спросила:

— Где вы хотите получить номер: на первом или на втором этаже?

Я ответил ей спокойно, без тени заносчивости:

— Я хочу получить дешёвый номер, самый дешёвый из всех.

Горничная с удивлением оглядела меня. Кто перед ней — шутник, который забавы ради просит дешёвый номер? Разве не я расспрашивал слугу про вино к обеду? Или, может быть, подобная скромность вызвана нежеланием затруднять владельцев гостиницы? Она распахнула какую-то дверь. Я отпрянул назад.

— Номер свободен, — сказала она. — Это ваш номер. Ваш багаж уже здесь. Входите, пожалуйста.

Деваться было некуда, я вошёл. И очутился в самом роскошном салоне этой гостиницы.

— Где кровать?

— Вот диван. Нам неудобно держать здесь кровать, Но на ночь диван раскладывается.

Горничная удалилась.

Я помрачнел. И вот в этом-то салоне стоит мой нищенский саквояж! А уж до чего неприглядны на вид мои ботинки после долгой ходьбы по проселочной дороге! Короче — я выругался.

В тот же миг, просунув голову в дверь, горничная спросила:

— Чем могу служить?

Вот как, мне даже нельзя облегчить душу — сразу же сбегается толпа слуг!

— Ничем, — сурово ответил я. — Принесите мне два бутерброда.

Она уставилась на меня.

— Горячего ничего не желаете?

— Нет.

Тут её вдруг осенило. Желудок. На дворе весна. Наверно, у меня обострение.

Вернувшись с бутербродами, она принесла также меню, в котором были перечислены все наличные вина. Весь вечер это вышколенное существо не давало мне покоя: прикажете согреть вашу постель? Вон там ванная комната, если желаете…

Когда рассвело, я нервно вскочил и стал одеваться. Меня знобило, проклятый раскладной диван, разумеется, оказался слишком коротким для моего роста, и я почти не сомкнул глаз. Я нажал кнопку звонка. Никто не шёл на зов. Наверно, было ещё раннее утро, с улицы не доносилось ни единого звука, и, чуть стряхнув с себя сон, я заметил, что ещё даже не вполне рассвело.

Я оглядел комнату. Это была самая роскошная комната, какую я когда-либо видел. Мрачные подозрения закопошились в моей душе, и я вторично нажал кнопку звонка. Стоя по щиколотку в мягком ковре, я ждал. Сейчас у меня отберут последние гроши, может быть, их даже не хватит, чтобы расплатиться. Я начал торопливо пересчитывать, сколько у меня, собственно, денег, но, услышав шаги в коридоре, оставил это.

Но никто не шёл. Шаги в коридоре лишь почудились мне.

Я заново начал считать. Как ужасна была неизвестность, в которой я пребывал! Куда только девалась вчерашняя горничная, которая весь вечер досаждала мне своей услужливостью? Может, эта лентяйка попросту ещё лежит и спит, хотя на дворе уже почти совсем светло? Наконец она явилась, полуодетая, только на плечи накинула платок.

— Вы звонили?

— Попрошу вас принести счёт! — сказал я, стараясь принять самый невозмутимый вид.

— Счёт? Это не так-то просто, хозяйка ещё почивает, ведь сейчас всего три часа утра. — Горничная растерянно выпялила на меня глаза. Мыслимо ли пялить так глаза на человека? Какое ей, спрашивается, дело до того, что я решил засветло уйти из гостиницы?

— Ничего не поделаешь, — сказал я. — Счёт нужен мне сейчас. Сию минуту.

Горничная ушла.

Она не возвращалась целую вечность. Мою тревогу усиливал страх, что плата за номер, быть может, исчисляется посуточно или даже почасно, а я вот стою здесь и жду и ни за что ни про что просаживаю свои деньги в этом вынужденном ожидании. Я не был знаком с порядками в дорогих отелях, и такой способ оплаты представлялся мне наиболее вероятным. К тому же около умывальника висело объявление, на котором было написано, что в случае, если гость не предупреждает о выезде до шести часов вечера, с него взимается плата за следующие сутки. Всё вокруг будило во мне чувство ужаса и смущало мой ум, отданный изящной словесности. Наконец горничная постучала в дверь и вошла. Никогда, нет, право, никогда я не прощу судьбе подлую шутку, которую она со мной сыграла! Две кроны семьдесят эре — вот и вся плата! Сущие гроши, чаевые, которые я и сам мог бы пожаловать горничной на шпильки! Я бросил на стол несколько крон — потом ещё одну. Сдачу возьмите себе! На здоровье, милочка!

Надо же было показать, что и мы знаем правила обхождения. Не говоря уже о том, что эта девушка заслужила благодарность. Редкая девушка, душевный человек, заброшенный судьбой в эту драмменскую гостиницу и обречённый терпеть произвол приезжих. Нет теперь больше таких женщин, порода эта начисто вывелась. Как трогательно она пеклась обо мне до последней минуты, когда ей вдруг открылось, что перед ней богач.

— Слуга отнесёт ваш багаж, — сказала она.

— Нет! Нет! — ответил я, стремясь избавить её от всяких хлопот. — Саквояж — это сущий пустяк. Да к тому же он такой потрёпанный. Он, знаете ли, всегда сопровождал меня, когда я выезжал читать лекции, и теперь мне не надо никакого другого, такая уж, знаете, у меня причуда!

Но все возражения оказались бесполезны — слуга уже поджидал у входа. Увидев меня, он впился взглядом в мой саквояж. Просто невероятно, как человек может впиться взглядом в саквояж, сгорая от желания схватить его!

Но разве оставшиеся деньги не были нужны мне самому? И мог ли я рассчитывать на какой-либо доход до прочтения лекции? Вот почему я хотел сам нести свой саквояж.

Но парень уже держал ею в руках. Этот необыкновенно заботливый человек, казалось, совсем не ощущал его тяжести и, судя по всему, даже не помышлял ни о каком вознаграждении, он так вдохновенно нёс этот саквояж, словно готов был отдать свою жизнь за его владельца.

— Стой! — остановившись, резко воскликнул я. — Куда вы, собственно говоря, несете мой саквояж?

Тут парень улыбнулся.

— Вам лучше знать, — ответил он.

— Верно, — сказал я. — Мне лучше знать. Не вашего ума это дело.

Я должен был теперь любой ценой отделаться от него, мы только что прошли мимо трактира, где сдавались «номера для приезжих» и куда я хотел зайти. Но присутствие слуги из конкурирующего отеля смущало меня, — я хотел незаметно прокрасться туда один.

Я вынул полкроны и дал тому парню.

Но он всё так же стоял с протянутой рукой.

— Вчера я тоже нёс ваш саквояж, — сказал он.

— Вот вам за вчерашний день, — ответил я.

— И сейчас я нёс его! — продолжал он. Вот чёрт, он грабил меня!

— А вот вам за сегодняшний труд, — сказал я и бросил ему ещё полкроны. — Теперь, смею надеяться, вы уберётесь отсюда!

Парень ушёл. Но он несколько раз оглядывался и смотрел, что же я стану делать.

Я отыскал на улице скамейку и сел. Стояла лёгкая прохлада, но, когда солнце взошло, потеплело. Я уснул и, наверно, проспал довольно долго; когда я проснулся, на улице было людно и из многих труб уже подымался дым. Тогда я зашёл в трактир и договорился с хозяйкой насчёт жилья. Мне положили платить полкроны за ночь.

Когда прошли назначенные два дня, я снова отправился за город к адвокату Карлсену. Он снова уговаривал меня отказаться от лекции, но я не изменил своего намерения, тем более что за эти дни я потратился ещё на объявление в газете Арентсена о дне, месте и теме выступления.

Я хотел сразу же заплатить за аренду зала, отдав последние гроши, но Карлсен, этот удивительный человек, сказал:

— Плату вы можете внести после лекции. Ложно истолковав его слова, я оскорбился.

— Вы, может, думаете, что у меня нет восьми крон?

— Да что вы, Бог с вами! — отвечал он. — Но, откровенно говоря, ещё неизвестно, понадобится ли вам наш зал, в противном случае не за что и платить.

— Я уже объявил о лекции в газете, — сказал я. Он кивнул.

— Я видел, — ответил он и, немного помолчав, спросил: — А будете вы читать лекцию, если соберётся не более полусотни людей?

Честно говоря, я был несколько задет этим вопросом, но, немного поразмыслив, сказал, что полсотни слушателей — это, конечно, очень мало, однако я исполнил бы всё, что обещал.

— Но перед десятью слушателями вы уже не стали бы выступать?

Я громко рассмеялся.

— Вы уж извините, — сказал я, — всему есть предел. Мы оставили этот разговор, и я не стал платить за аренду. Зашла речь о литературе. На этот раз адвокат уже не показался мне таким безнадёжно отсталым человеком, как в день моего первого визита — было очевидно, что он многим интересуется, но, на мой взгляд, его эрудиция намного уступала моей собственной.

Когда я стал прощаться, он пожелал мне, чтобы завтра вечером на моей лекции был полный сбор.

Я зашагал назад в свой трактир, окрылённый самой светлой надеждой. Всё теперь готово к бою. Ещё утром я за полторы кроны нанял человека, который должен был обойти город и всем, кому можно, раздать мои визитные карточки. О предстоящем событии знали теперь в каждом доме.

Я ощутил прилив торжественного настроения. Всё время я думал о важном деле, которое ожидало меня, и мне было неуютно в маленьком трактире, в обществе его убогих посетителей. Всем надо было знать, кто я такой и зачем я там поселился. Хозяйка — женщина за стойкой — объяснила, что я учёный человек, с утра до вечера всё только пишу и занимаюсь наукой и потому совершенно незачем донимать меня расспросами. За это я был ей премного обязан. Сюда приходили голодные парни в блузах с засученными рукавами, рабочий люд и разный уличный сброд, заглядывавший в трактир, чтобы получить чашку горячего кофе или кусок хлеба с маслом и сыром. Сплошь и рядом они начинали скандалить и ругали хозяйку за слишком чёрствые булки и мелкие яйца. Прослышав, что я буду держать речь в Парковом павильоне, они стали спрашивать, почём там билеты; кое-кто даже сказал, что охотно послушал бы мою речь, но только полкроны — слишком большие деньги, и тут они начали торговаться со мной из-за цены. Я дал себе слово не обижаться на них, — ведь это совсем простые, неотёсанные люди.

В соседней комнате тоже был постоялец. Он изъяснялся на каком-то чудовищном диалекте — смеси шведского с норвежским, и хозяйка называла его «господин директор». Всякий раз, когда этот человек стремительно вбегал в наш трактир, он привлекал к себе всеобщее внимание, отчасти потому, что перед тем как сесть, неизменно смахивал носовым платком пыль со стула. Это был благовоспитанный человек с замашками богача; когда ему требовался бутерброд, он неуклонно спрашивал «свежего хлеба с маслом высшего сорта».

— Это вы будете читать лекцию? — спросил он меня.

— Да, он, — отвечала хозяйка.

— Плохо ведёте дело, — продолжал, обращаясь ко мне, господин директор. — Вы же совсем не рекламируете вашу лекцию. Видели, как я рекламирую мой спектакль?

Тут я сразу понял, кто он такой: это же тот самый антиспиритист, повелитель обезьян и диких зверей.

— Я рекламирую свой спектакль вот такими афишами! — продолжал он. — Я расклеиваю их всюду, где только могу, и везде на них огромные буквы. Видели вы мои буквы? И к тому же на афишах нарисованы звери.

— Моя лекция посвящена художественной литературе, — возразил я, — искусству, значит, духовным ценностям.

— Плевал я на это! — ответил он. И столь же развязно продолжал. — Поступайте-ка лучше ко мне на службу. Мне нужен человек, умеющий рассказать зрителям про моих зверей. И я хотел бы найти человека нездешнего, которого никто в городе не знает. Если я выпущу на сцену здешнего парня, зрители сразу скажут: — Так это же наш Педерсен! Что он может знать о диких зверях?

Я с молчаливым презрением отвернулся от этого человека. И даже не счёл возможным отвечать подобному наглецу.

— Подумайте об этом! — сказал директор. — Взвесьте моё предложение. Я плачу по пять крон за вечер.

Тут я молча поднялся с места и вышел из трактира.

Я считал, что ничего другого мне не оставалось. Понятное дело, директор страшится конкуренции, боится, что я привлеку публику со всего городка; он хотел подкупить меня, выбить из игры. Никогда, — сказал я себе. — Никто никогда не заставит меня изменить искусству. Духовные ценности — вот моё призвание.

Прошёл день и наступил вечер. Я старательно вычистил свой костюм, надел свежую сорочку и направился в Парковый павильон. Было семь часов вечера. Я с большим усердием подготовил свою лекцию, в голове у меня теснились прекрасные возвышенные слова, которые я намеревался произнести, и в душе я уже предвкушал верный успех, ошеломляющую победу, о которой будет тут же сообщено по телеграфу.

Шёл дождь. Погода была не из лучших, но разве может какой-то жалкий дождик удержать любителей литературы? На улицах я то и дело встречал прохожих — пара за парой под одним зонтом шагала мимо. Меня удивляло только одно: в отличие от меня, они направлялись вовсе не к Парковому павильону. Куда же они шли? Уж, верно, эти обыватели спешили в зал Рабочего союза, на обезьяний спектакль.

Билетер был уже на посту.

— Пришёл уже кто-нибудь? — спросил я.

— Нет, — отвечал он, — но ведь до начала ещё больше получаса.

Я вошёл в зал, в неоглядное помещение, где мои шаги прозвучали, словно оглушительный конский топот. Господи, хоть бы этот зал был набит битком, так что яблоку негде упасть, и публика с нетерпением ожидала бы оратора, но, увы, — павильон был пуст.

Я прождал тридцать долгих минут — никого. Я вышел из зала и спросил билетера, каково его суждение обо всём этом. Оно оказалось сдержанным, но я был утешен. Он сказал, что сегодня вечером неподходящая погода для лекции, в такой сильный дождь люди неохотно выходят из дома; впрочем, добавил он, публика большей частью всегда приходит в последнюю минуту.

И мы снова стали ждать.

Наконец появился какой-то человек, стремительно шагавший под дождём, он заплатил полкроны за билет и вошёл в зал.

— Теперь пойдут, — сказал билетер, кивая головой, — дурацкая привычка у этих людей прибегать е последний миг.

Мы стали ждать. Никто больше не шёл. Под конец мой единственный слушатель, выйдя из зала, сказал:

— Собачья погода!

Это был адвокат Карлсен.

— Боюсь, сегодня никто не придёт, — сказал он. — Ведь дождь льёт как из ведра! — Заметив мой сокрушённый вид, он добавил: — Я предчувствовал это, потому что видел барометр. Слишком уж быстро он падал. Вот почему я советовал вам отменить лекцию.

Билетер по-прежнему верил в мою звезду.

— Подождём ещё с полчасика, — сказал он. — Наверняка ещё придут человек двадцать-тридцать.

— Сомневаюсь, — сказал адвокат, застёгивая плащ. — Вот что, — обернулся он ко мне, — пока я не забыл. Вы, разумеется, ничего не должны за аренду.

Сняв шляпу, он поклонился и ушёл.

Вдвоём с билетером мы подождали ещё полчаса и подробно обсудили создавшееся положение. Затея моя провалилась, и я был этим глубоко уязвлён. В довершение всего адвокат ушёл, не взяв полкроны, которую ему следовало получить назад. Я хотел было бежать за ним, чтобы вернуть ему деньги, но билетер удержал меня.

— Я оставлю их себе, — сказал он. — Тогда вы будете мне должны всего лишь ещё одну такую монету.

Но я дал ему вдобавок ещё целую крону. Он был мне верной опорой и заслужил награду. Он от всей души поблагодарил меня и, уходя, пожал мне руку.

Я зашагал домой, согнувшись под бременем поражения. Я был совсем подавлен обидой и стыдом и стал бесцельно бродить по улицам, ничего не замечая вокруг. Беда усугублялась тем, что теперь у меня даже не осталось денег, чтобы возвратиться назад, в Христианию.

Дождь лил не переставая.

Я очутился вдруг у высокого здания, с улицы я увидел в вестибюле освещённое окошко кассы. Здесь был зал Рабочего союза. И сейчас ещё в дом заходил то один, то другой запоздавший зритель, покупал в окошечке билет и исчезал за массивными дверями, ведущими в зал. Я спросил у билетера, сколько всего набралось людей. Он сказал, что зал почти полон.

Проклятый директор взял надо мной верх.

Я поплелся домой, в свой трактир. Не стал ничего ни есть, ни пить, а тихо улегся в постель.

Посреди ночи в мою дверь вдруг постучали, и в комнату вошёл человек. В руке он держал свечу. Это был директор.

— Как прошла лекция? — спросил он.

При других обстоятельствах я выставил бы его за дверь, но тогда я был слишком измучен, чтобы проявить решительность, и потому коротко ответил, что я отменил лекцию.

Он улыбнулся.

— Неподходящая сегодня погода для лекции о художественной литературе, — объяснил я. — Да вы и сами видите.

Он снова улыбнулся.

— Знали бы вы, как чудовищно упал барометр, — сказал я.

— А у меня был полный сбор, — ответил он. Впрочем, теперь он уже больше не улыбался, а, напротив, извинился, что потревожил меня. У него ко мне дело.

Дело его было довольно странного толка: он зашёл ко мне затем, чтобы снова предложить мне наняться к нему на роль конферансье.

Чрезвычайно оскорбившись этим, я самым решительным тоном попросил его дать мне, наконец, возможность уснуть.

Но вместо того, чтобы уйти, он со свечой в руке присел прямо на мою кровать.

— Потолкуем, — сказал он.

Он объяснил мне, что местный житель, которого он нанял, чтобы «рассказывать про зверей», был известен всему городу. Сам он — директор то есть — имел невероятный успех со своими антиспиритическими фокусами, но местный житель, конферансье, всё ему испортил. Смотрите, кричал народ, это же наш Бьерн Педерсен, где же это ты, Бьерн, раздобыл барсука? Но Бьерн Педерсен согласно программе отвечал, что это вовсе никакой не барсук, а гиена из тропических джунглей, которая на своём веку уже съела троих миссионеров. Тогда люди снова стали вопить, негодуя, что он морочит им голову.

— Ничего не понимаю, — сказал директор, — я старательно вымазал ему сажей лицо и нахлобучил на голову огромный парик, и всё равно его узнали.

Всё это меня нисколько не интересовало, и я повернулся лицом к стене.

— Поразмыслите над моим предложением! — прощаясь, сказал директор. — Возможно, я даже стану платить вам по шесть крон за вечер, если вы будете исправно читать конферанс.

Нет, никогда я не паду так низко, чтобы взяться за пошлое ремесло, которое он мне предлагает. Есть же у меня, в конце концов, своя гордость!

На другой день директор явился ко мне и попросил просмотреть текст конферанса о диких зверях. Не буду ли я столь любезен подредактировать его в нужных местах и выправить слог; он заплатит мне за труд две кроны.

И вот, вопреки всему, я взялся за эту работу. Как-никак, надо же было оказать человеку услугу, и работа, так сказать, литературного свойства. Да и к тому же я нуждался в этих двух кронах. Всё же я потребовал, чтобы он держал моё сотрудничество в строжайшей тайне.

Я трудился весь день, заново — от начала и до конца — переписал всю речь, вложив в описание зверей много чувства и эрудиции и щедро расцветив конферанс сравнениями. С каждым часом я всё больше и больше увлекался работой. Это был сущий подвиг — сочинить такую речь про нескольких жалких животных. Когда я вечером зачитал своё сочинение директору, он признался, что в жизни не слыхал ничего подобного — такое сильное впечатление оно на него произвело. В порыве благодарности он дал мне целых три кроны.

Это растрогало и ободрило меня. Я вновь уверовал в своё литературное призвание,

— Если бы только у меня был толковый человек, способный прочитать эту речь! — сказал директор. — Нет здесь такого человека.

Я задумался. Собственно говоря, даже обидно, если какой-то там Бьерн Педерсен заполучит в свои руки такую изысканную речь и загубит её бездарным чтением. Мне было больно думать об этом.

— Может быть, на известных условиях я согласился бы вести конферанс, — сказал я.

Директор вплотную придвинулся ко мне.

— Какие ещё условия? Я заплачу вам семь крон, — сказал он.

— Хорошо. Но главное, никто, кроме нас двоих, не должен знать, кто же ваш конферансье.

— Обещаю вам.

— Вы, конечно, понимаете, что человеку моего ранга будет весьма неловко, если узнают, что я читаю конферанс про зверей.

Да, он понимает.

— И если бы этот конферанс не был сочинён мной от первого до последнего слова, я бы ни за что на свете не согласился выступать.

Да, и это он понимает.

— В таком случае я окажу вам эту услугу, — сказал я.

Директор поблагодарил.

Когда время подошло к семи, мы отправились в зал Рабочего союза. Мне надо было поглядеть на зверей и немного войти в курс дела.

Я увидел двух обезьян, черепаху, медведя, двух волчат и одного барсука.

В моём тексте не было ни единого слова про волчат и барсука, зато там было немало подробностей о некой гиене из тропических джунглей, о соболе и кунице, которая упоминается ещё в Библии, равно как и о некоем огромном сером американском медведе. Про черепаху я удачно сострил, что это богатая дама, питающаяся одним черепашьим супом.

— А где же соболь и куница? — спросил я.

— Вот! — отвечал директор. И указал на обоих волчат.

— А гиена где?

Тут он, не долго думая, показал на барсука.

— Вот гиена. Я рассердился.

— Так дело не пойдёт, это обман. Я должен верить в то, что говорю, вложить в это всю душу.

— Стоит ли нам ссориться из-за такого пустяка! — сказал директор. Достав из угла бутылку водки, он налил мне стопку.

Желая показать, что я ничего не имею против него лично, а только протестую против грязного ремесла, которым он занимается, я осушил стопку. И сам он тоже выпил после меня.

— Не губите меня! — сказал он. — Теперь у нас такая прекрасная речь, и звери у нас неплохие, право, совсем неплохие, вы только поглядите, какой большой медведь! Вы только прочтите свой конферанс и увидите — всё будет отлично!

В зале уже стали появляться первые зрители, и директор с каждой минутой всё больше нервничал. Его судьба была в моих руках, и справедливость требовала, чтобы я не злоупотреблял своей властью. К тому же я сознавал, что в остающиеся минуты просто невозможно внести в мою речь необходимые поправки; и вообще — разве можно требовать от человека, чтобы он с таким же чувством описывал несчастного барсука, с каким рассказывал бы о повадках страшного зверя — гиены? Стало быть, от любых поправок моё сочинение проиграет больше, чем я могу допустить. Я так и сказал директору.

Он сразу же понял всё. Снова налил мне стопку, и я выпил.

Представление началось при полном зале, антиспиритист показывал фокусы, каких сам чёрт бы не разгадал: он вытаскивал из ноздрей носовые платки; из кармана сидевшей в зале старушки доставал карту — червонного валета; не прикасаясь к столу, заставлял его скользить по полу; под конец господин директор обратился в привидение и провалился под сцену сквозь люк. Публика была в восторге и отчаянно топала ногами. Теперь настал черёд зверей. Господин директор собственноручно выводил каждого зверя и демонстрировал публике, а я должен был давать пояснения.

Я сразу же понял, что мне ни за что в жизни не добиться такого успеха, какой выпал на долю директора, но надеялся, что истинные знатоки среди публики оценят моё выступление. И я не обманулся в своих ожиданиях.

Когда показывали черепаху, я завёл речь о сухопутных животных. И начал ещё с Ноя, взявшего с собой в ковчег по паре от каждой твари, не могущей обитать в воде. Но показ зверей шёл вяло, публика приуныла. Куница и соболь тоже не имели должного успеха, хотя я не преминул сообщить, сколько этих бесценных звериных шкурок надела на себя царица Савская, когда отправилась с визитом к Соломону. Впрочем, с этой минуты дело пошло на лад: вдохновившись этим библейским сюжетом и двумя стопками водки, я стал говорить плавно и красноречиво; отложив свои бумаги в сторону, я начал импровизировать, а когда я кончил, в зале раздались крики «браво» и весь зал захлопал.

— Там за занавесом стоит водка! — шепнул мне директор.

Я зашёл за занавес и увидел рюмку. Рядом с ней стояла бутылка. Я присел на стул.

Между тем директор вывел нового зверя и стал ждать меня. Я снова налил себе водки и снова сел на стул. Очевидно, директору надоело ждать и он сам начал что-то объяснять на своём чудовищном шведско-норвежском диалекте. К ужасу своему, я вдруг услышал, что он уже показывает гиену, — хуже того, он оговорился и назвал её барсуком. Тут меня взяло зло. Выбежав на сцену, я отстранил директора и сам взял слово. Гиена была, что называется, коронным номером спектакля, и, чтобы вывезти его, я должен был превзойти себя по части красноречия. Но с той самой минуты, как я вышел на сцену и отстранил директора, я завоевал симпатии публики. Я начисто зачеркнул всё, что он до меня говорил, заявив, что он в жизни своей не видел гиены, и затем начал рассказывать о коварстве этого хищного зверя. Водка сделала своё дело, я был необыкновенно воодушевлён. Я сам слышал, что говорю всё ярче и горячее, а гиена стояла у ног директора и терпеливо моргала крошечными глазками. «Крепче держите её! — крикнул я директору. — Она сейчас кинется на меня, она выпустит мне кишки! Приготовьте пистолет — вдруг она вырвется!»

Наверно, директор сам начал нервничать, он потянул к себе гиену — верёвка оборвалась, и зверь проскользнул у него между ног. Из зала донёсся вопль женщин и детей, и половина зрителей повскакала с мест. В этот миг напряжение публики достигло предела. Но тут гиена засеменила через всю сцену и снова юркнула в свою клетку. Директор с треском захлопнул за ней дверцу.

Все мы вздохнули с облегчением, и двумя-тремя словами я заключил конферанс. На этот раз мы счастливо отделались, заявил я. Сегодня же вечером мы раздобудем для зверя тяжёлую железную цепь. Я поклонился и покинул сцену.

Тут грянули аплодисменты, поднялся невероятный шум, и публика кричала: «Конферансье! Конферансье!» Вернувшись на сцену, я снова раскланялся и, по правде сказать, имел необыкновенный успех. Вся публика — от первого до последнего зрителя — проводила меня аплодисментами. Но кое-кто всё же хохотал.

Директор был очень доволен, он искренне благодарил меня за помощь. Надо думать, я надолго обеспечил ему полный сбор.

Собравшись домой, я обнаружил, что у входа меня поджидает человек. Это был тот самый билетёр из Паркового павильона. Он видел наш спектакль и пришёл от него в восторг. Он громко расхваливал мой ораторский талант, говорил, что мне ни в коем случае нельзя отказываться от выступления в Парковом павильоне, самое время заново назначить лекцию, теперь, когда люди уже знают, что я за человек. Хорошо бы, например, повторить в павильоне конферанс про гиену, особенно, если я приведу с собой зверя.

Однако на другой день директор — этот бессовестный человек — не захотел отдавать мне деньги. Если я не дам ему письменное обязательство, что повторю конферанс, он не станет платить — хоть в суд на него подавай! Каков жулик, каков мошенник! Наконец мы поладили на следующем: он заплатит мне пять крон. Вместе с тремя, которые он выдал мне раньше, это составит восемь, и на эти деньги я смогу вернуться в Христианию. Но за это он возьмёт себе текст конферанса, который я сочинил. Мы долго спорили на этот счёт, уж очень мне не хотелось оставлять ему мою речь на предмет чистейшей профанации. С другой стороны, это, несомненно, была его собственность, ведь он заплатил за неё деньги. Вот почему я, в конце концов, уступил. Он очень высоко ценил моё сочинение.

— Никогда в жизни я не слыхал подобной речи, — сказал он, — взять, к примеру, вчерашний вечер, — она потрясла меня больше любой проповеди.

— Вот видите! — отвечал я. — Это и есть власть литературы над душами!

Больше я ничего ему не сказал. В полдень я сел в поезд, который повёз меня назад, в Христианию.




1

Драммен — город и порт на юго-востоке Норвегии, на берегу Драмс-фьорда, при впадении в него р. Драмс-Эльв.


2

Хьелланн Александр Ланге (1849–1906) — норвежский писатель. Автор романов «Гарман и Ворше» (1880) и «Шкипер Ворше» (1882) — о буржуазной семье Гарман, трилогии «Яд» (1883), воспитательного романа «Якоб» (1891) и др. Реалистическим сочинениям Хьелланна свойственны острая социальная направленность, динамическая манера письма.

Плут из плутов

Милый читатель!.. Я встретил этого человека на кладбище. Я нисколько не старался завести с ним разговор — это он сразу вцепился в меня. А я лишь присел на скамейку, где уже сидел он, и спросил:

— Не помешаю?

С этого всё и началось.

— Вы нисколько не помешаете, — отвечал он, подвинувшись, чтобы освободить для меня место. — Я просто вот так сидел и смотрел на это мёртвое царство.

Жестом руки он указал на могилы.

Дело было на Христовом кладбище.

Чем больше разгоралось утро, тем оживлённей становилось вокруг, один за другим приходили каменщики и рабочие, старик сторож уже сидел в своей будке и читал газеты. Повсюду можно было видеть женщин в чёрном, они сажали или поливали цветы, подстригали не в меру разросшуюся траву. А в кронах больших каштановых деревьев щебетали птицы.

Я никогда прежде не видел его. Это был высокий, широкоплечий молодой человек, небритый, в потрёпанном костюме. Складки на лбу, зычный голос, привычка лукаво подмигивать собеседнику придавали ему, как говорится, «солидный и многоопытный» вид.

— Вы не из наших мест?

— Я не был дома девять лет, — отвечал он.

Откинувшись назад, он вытянул ноги и оглядел кладбище. Из кармана пиджака у него торчали немецкие и французские газеты.

— Как грустно на таком вот кладбище, — сказал он. — Столько мертвецов на одном пятачке. Сколько затрачено сил, и как ничтожен итог.

— О чём вы?

— Здесь военное кладбище.

«Ага, он за вечный мир!» — подумал я. Он продолжал:

— Но всего постыдней этот культ смерти, этот способ оплакивания мертвецов… Бесполезная добродетель…

Торопливо махнув рукой, он поудобней устроился на скамейке.

— Известно ли вам, что в граните, высящемся на этих могилах, замурован огромный капитал? Здесь разбрасывают по песку дорогие цветы, сооружают скамейки, на которых удобно сидеть и плакать; воздвигают, словно поклоняясь языческим идолам, священные камни из глыб, добытых в карьерах Грефсеносена, — целое состояние, превращённое в камень. Единственный в городе островок, которому не угрожает банкротство, — это кладбище… Не правда ли, тут есть над чем призадуматься, — продолжал он. — Однажды вложенный сюда, этот капитал останется здесь навеки, он неприкосновенен, потому что мертв. Однако он по-прежнему требует опеки, точнее, присмотра, требует слёз, цветов, которые лежат и вянут на всех песчаных холмиках. Одни венки подчас обходятся в полсотни крон штука.

«Он социалист! — подумал я. — Наверно, какой-нибудь бродячий подмастерье, побывавший за границей и выучившийся там негодовать против капитала, — да только какой уж здесь капитал!»

— Вы тоже нездешний? — спросил он.

— Да.

Он снова откинулся на спинку скамьи и, задумавшись, всё моргал и моргал.

Мимо прошли, благоговейно перешептываясь, старичок со старушкой, оба с палками, сгорбленные, — наверно, спешили к могилке своего ребёнка. Налетел ветер; взметая вихри пыли и цветочного мусора, чуть слышно шелестели опавшие листья, кружась по дорожкам и вспыхивая на солнце.

— Видите, — вдруг произнёс он, не меняя позы, только сверкнув глазами, — видите вон ту даму, которая идёт нам навстречу? Посмотрите на неё повнимательней, когда она поравняется с нами.

Что ж, это было нетрудно. Она чуть не задела нас краем своего чёрного платья, а вуалью коснулась наших шляп. За ней шла маленькая девочка с цветами в руках, а за той — женщина с садовыми граблями и лейкой. Все трое скрылись за поворотом, ведущим к нижней части Христова кладбища.

— Ну, как? — спросил он.

— Что?

— Вы ничего не заметили?

— Ничего особенного. Она посмотрела на нас.

— Прошу простить — она посмотрела только на меня. Вы улыбаетесь, вы готовы заверить меня, что не станете со мной спорить. А дело обстоит вот как: несколько дней назад она точно таким же образом прошла мимо меня. Я сидел на этой же скамейке и разговаривал с могильщиком, пытаясь заронить в его ум хоть каплю сомнения в добропорядочности его ремесла…

— Зачем же?

— А затем, что он вскапывает землю без всякой пользы, напротив, с огромным вредом для всего живого, что кормится землей.

«Вот оно что — ты, значит, бедный заблудший вольнодумец! — подумал я. — Разве господь когда-либо запрещал предавать земле мертвецов? Право, приятель, ты начинаешь мне надоедать!» Так подумал я про себя.

— Я сидел вот на этом самом месте и беседовал с могильщиком. «Грех это», — сказал я. Дама как раз проходила мимо, услышав мои слова, она обернулась, взглянула на меня. Как только я смел в этой священной обители заговорить про грех? Кстати, видели вы ту старуху с лейкой и граблями в натруженных руках? И заметили ли вы, как она ссутулилась? Эта женщина буквально доконала себя тяжким трудом, год за годом разрывая и калеча землю — источник жизни. И ещё — видели вы? — эта важная дама направлялась к могиле, чтобы там предаться своей скорби, а старуха шла за ней на расстоянии трёх шагов. Впрочем, я не о том. А видели вы, что было в руках у девочки?

— Цветы.

— Камелии. Розы. Видели? Цветы по кроне за штуку. Благородные цветы, отличающиеся особой чувствительностью: как только солнце начинает припекать, они погибают. Дня через четыре их выбросят за кладбищенскую ограду, тогда их заменят новыми.

Тут я решил возразить вольнодумцу — я сказал:

— Как-никак, а пирамиды были подороже.

Мои слова не произвели на него должного впечатления. Вероятно, он уже много раз слышал это возражение.

— В ту пору не знали такой нужды, — сказал он. — К тому же Египет был житницей всей Римской империи, а мир ещё был далеко не так тесен. Мне кое-что известно о том, как тесен он теперь. Я не сам это испытал, это было с другим человеком. Но я убеждён: одно дело — пирамиды в пустыне, другое дело — современная ухоженная могила. Оглянитесь вокруг! Сотни могил, памятников, стоивших безумных денег, гранитные плиты из Грефсеносена по три кроны шестьдесят эре за локоть, дерн из Экеберга по две кроны пятьдесят эре за шесть квадратных футов. Я не говорю уже о надписях, об утончённом изяществе самих обелисков, будь то полированные или неотесанные, цельные или сложенные из кусков, красные, белые, зелёные. Но нет, вы только взгляните на эту кучу дерна! Могильщик сказал мне: торговля идёт вовсю, дерн теперь почти невозможно достать. А вы только подумайте, что такое дерн для земли — ведь это жизнь.

На это я возразил, что уж если говорить о жизни, то ведь недопустимо вовсе лишать её идеального начала. Если люди приобретают немного дерна для своих дорогих усопших, значит, это имеет какое-то этическое значение. Кстати, я и сегодня думаю в точности то же самое.

— Видите ли, — резко ответил мой собеседник, — здесь изо дня в день расточаются деньги, на которые можно было прокормить не одну семью, растить детей, спасти от гибели многих калек. Я знаю: та молодая женщина сидит сейчас на могиле, зарывая в землю камелии, которые стоят ровно столько же, сколько два детских платьишка. Когда скорбь так богата, это уже разврат.

Да, несомненно, передо мной социалист, а может быть, даже ещё и анархист, который любит глумиться над серьёзными вещами. Слушать его с каждым мигом становилось всё скучнее.

Он продолжал:

— А вон там сидит человек, сторож. Он читает по складам газету. Но известно ли вам, каковы его прочие обязанности? Он должен сторожить могилы. Культ мёртвых зиждётся на твёрдом порядке. Сегодня, придя вот сюда, я сказал ему: если только я увижу ребёнка, который украдёт с могилы цветы, чтобы на вырученные деньги купить себе учебник, если какая-нибудь худенькая, забитая девчушка стянет камелию, чтобы, продав её, досыта поесть, я не выдам её, я ей помогу. «Это грех», — заявил сторож. Грех, сказал старик. В один прекрасный день на улице к вам подходит голодный человек, он просит вас сказать ему, который теперь час. Вы достаёте свои часы — только обратите внимание на его взгляд! Он молниеносно выхватывает у вас часы и убегает. Два выхода есть у вас. Вы можете сообщить об ограблении в полицию — и через несколько дней вам вернут часы, обнаруженные в каком-нибудь ломбарде; возможно, спустя сутки разыщут также и вора. Есть и другой выход. Вы можете смолчать… Сказать по правде, я немного устал. Я сегодня не спал всю ночь…

— Вот как, вы устали. Что ж, день уже начался. Мне пора браться за работу.

Я встал, собираясь уйти.

Он показал на море и причал.

— Я обошёл там внизу все портовые улочки, хотел узнать, как спят по ночам нужда и порок. Но вы только послушайте, какие удивительные вещи случаются на свете.

Как-то раз вечером, девять лет тому назад, когда я сидел вот здесь, — кажется, даже на этой самой скамейке, — произошёл случай, которого я никогда не забуду. Было уже довольно поздно, все посетители покинули кладбище, только каменотес вон там, чуть поодаль, лежал на животе на мраморной плите, высекая на ней надпись. Но и он, в конце концов, тоже закончил работу, надел куртку, рассовал по карманам инструменты и ушёл. Поднялся ветер, зашумели каштаны, и огромный железный крест, стоявший вот здесь рядом, — теперь его как будто уже нет, — едва приметно закачался от ветра. Я тоже застегнул куртку и уже собрался уйти, когда вон из-за того поворота появился могильщик. Он был без пиджака, без шапки и, проходя мимо, торопливо спросил, не попадалась ли мне маленькая девочка в жёлтом платьице и со школьным ранцем.

— Нет, вроде не попадалась. А что случилось?

— Она украла цветы, — сказал могильщик и торопливо зашагал прочь.

Недвижно сидя на скамейке, я дождался его возвращения.

— Нашли девочку?

— Нет. Но я запер ворота.

Он задумал настоящую облаву, девочка, несомненно, ещё бродит по кладбищу и теперь надо лишь всерьёз взяться за дело. Это уже третий случай кражи цветов за один день. И занимаются этим школьницы, пронырливые девчонки, отлично знающие, что это грех. Зачем? А они продают эти цветы, составляют из них букеты и продают. Милые детки, не правда ли!

Я пошёл с могильщиком и некоторое время помогал ему искать девочку. Но она ловко спряталась. Тогда мы взяли с собой сторожа и стали искать её втроём, но не нашли. Сгущались сумерки, и мы оставили поиски.

— А с какой могилы украли цветы?

— Вон с этой. Вдобавок ещё с детской могилки! Нет, вы только подумайте!

Я подошёл к могилке. Оказалось, что она мне знакома, я хорошо знал маленькую покойницу, ведь мы похоронили её только сегодня утром. Цветы с могилки и в самом деле исчезли, в том числе и те, что я сам принёс. От них не осталось и следа.

— Надо поискать ещё, — сказал я остальным, — какая подлость!

Могильщик, собственно говоря, вовсе не обязан был этим заниматься. Он помогал нам просто из любви к искусству. И втроём мы возобновили поиски. И вдруг — вон там, у поворота — я увидел крохотного человечка, девочку, которая, съёжившись, сидела на земле позади огромного полированного обелиска на могиле бригадного врача Вита и пристально глядела на меня. Она так съёжилась, что её шейка совсем ушла в плечи.

Всё же я узнал её. Это была сестра маленькой покойницы.

— Что ж ты так поздно сидишь здесь, дружок? — спросил я.

Она не ответила мне и по-прежнему сидела, не шевелясь. Я помог ей встать, взял её ранец и предложил проводить её домой.

— Твоя сестричка Ганна вовсе не хочет, чтобы ты из-за неё так поздно засиживалась здесь, — сказал я.

Тогда она пошла со мной. Я заговорил с ней:

— А ты знаешь, что какая-то злая девочка украла цветы с могилы нашей Ганны? Какая-то маленькая девочка в жёлтом платьице, ты её не заметила? Ничего, мы всё равно её найдём.

Она всё так же молча шла рядом со мной.

— Поймали! — вдруг закричал могильщик. — Вы поймали воровку!

— Что такое?

— Как — что? Вы же держите её за руку!

Я не мог скрыть улыбки.

— Вы ошибаетесь. Какая же это воровка! Это же младшая сестричка той самой девочки, которую мы сегодня здесь похоронили. Её зовут Элина, я её хорошо знаю.

Но могильщик стоял на своём. И сторож тоже узнал девочку, в особенности по красному рубцу на подбородке. Она украла цветы с могилы своей сестры — бедняжке даже нечего было сказать в своё оправдание.

Учтите: я давно знал обеих сестёр, мы много лет жили в одном и том же нищем заднем дворе, и они часто играли под моим окном. Бывало, они яростно ссорились и дрались, но всё же они были славные девочки и всегда вступались друг за друга. Навряд ли кто-нибудь мог их этому научить, мать их была скверная женщина, которая и домой-то почти не заглядывала, а отца своего — кстати, у них были разные отцы — они никогда и в глаза не видели. Девочки эти жили в ветхой лачуге, не намного больше вон той могильной плиты, моя комната была расположена прямо против неё, и часто, стоя у окна, я засматривал в их каморку. Самой толковой из них была Ганна; на несколько лет старше сестры, она привыкла заботиться обо всём, как взрослая. Это она всегда доставала жестяную коробку с хлебом, когда сёстрам хотелось есть, а летом, когда на заднем дворе стояла жара, Ганна надумала прикрепить к окошку старую газету, чтобы хоть как-то укрыться от горячих солнечных лучей. Сколько раз я видел, как она перед уходом в школу проверяла, выучила ли сестра свои уроки: Ганна была серьёзным, преждевременно повзрослевшим ребёнком и, верно, потому она прожила совсем недолго.

— Давайте заглянем в ранец, — сказал могильщик. И в самом деле, в нём лежали цветы. Я даже узнал мои собственные камелии.

Что я мог сказать? А маленькая грешница стояла рядом и сердито глядела на нас. Я стал тормошить и расспрашивать её, но она молчала. Тогда могильщик, пробормотав что-то про полицию, увёл девочку с собой.

Когда мы подошли к воротам, она, кажется, вдруг осознала, что ей предстоит, и спросила:

Загрузка...