Юханнес сказал:


— Я вижу, вы довольны жизнью.


— Вполне, насколько это возможно. Внемлите, зрите, осязайте! Разве безбрежное море тяжелых забот оставило след на моей особе? Я обут, одет, у меня есть дом и кров, супруга и дети — я имею в виду отпрыска. Вот это я и хотел сказать. А что до моих стихов, я вам отвечу без обиняков. О мой юный коллега, я старше вас и, пожалуй, несколько щедрее одарен природой. И, однако, мои стихи лежат в ящике письменного стола. Они будут изданы после моей смерти. «Стало быть, вам от них никакого проку», — скажете вы. И снова ошибетесь, ибо в настоящее время я услаждаю ими свою семью. Вечерами, при свете лампы, я открываю ящик стола, достаю свои стихи и читаю их вслух жене и отпрыску. Ей сорок лет, ему двенадцать, оба в восторге. Кстати, если вы при случае заглянете к нам, вас угостят ужином и грогом. Считайте, что вы приглашены. Да хранит вас бог.


Он протянул Юханнесу руку. И вдруг спросил:


— А про Викторию слыхали?


— Про Викторию? Нет. То есть я слышал только, что…


— Неужели вы не замечали, как она тает, и тени у нее под глазами становятся все черней?


— Я не видел ее с прошлой весны. Разве она все еще больна?


— Да, — ответил учитель с неожиданной решимостью и притопнул ногой.


— Мне только недавно сказали… Нет, я не видел, что она тает, я не встречал ее. И что же, она опасно больна?


— Очень. Может быть, она уже умерла. Понимаете?


Юханнес растерянно посмотрел на учителя, на свою дверь, словно не зная, уйти ему или остаться, опять на учителя, на его длиннополое пальто, на его шляпу: потом улыбнулся жалкой, страдальческой улыбкой, как человек, врасплох застигнутый бедой.


А старый учитель продолжал угрожающим тоном:


— Еще один пример, попробуйте это отрицать. Она тоже не вышла за того, за кого хотела, за того, кто был ее суженым, можно сказать, с детских лет, за молодого, прекрасного лейтенанта. Однажды вечером он отправился на охоту, шальная пуля угодила ему в лоб — и череп разлетелся на куски. И вот он лежит бездыханный — жертва шутки, которую господу богу было угодно с ним сыграть. Виктория, его невеста, начинает таять, змея гложет и точит ее сердце, и все это на глазах у нас, ее друзей. А несколько дней назад она отправляется в гости к неким Сейерам. Кстати, она говорила мне, что и вас там ждали, но вы не пришли. Так вот на том балу она ни минуты не сидела на месте, воспоминания о женихе вдруг нахлынули на нее, и она, наперекор всему, оживилась и танцевала весь вечер напролет, танцевала словно одержимая. А потом упала, пол возле нее окрасился кровью, ее подняли, унесли, отправили в экипаже домой. Она протянула недолго.


Учитель подошел вплотную к Юханнесу и решительно сказал:


— Виктория умерла.


Юханнес, как слепой, начал шарить перед собой руками.


— Умерла? Когда? Не может быть! Виктория умерла?


— Умерла, — ответил учитель. — Умерла сегодня утром, вернее, в полдень. — Он сунул руку в карман и вытащил толстый конверт. — А это письмо она просила передать вам. Вот оно. «Когда я умру», — сказала она. Она умерла. Я вручаю вам письмо. Моя миссия окончена.


И, не прощаясь, не сказав больше ни слова, учитель повернулся, неторопливо зашагал вниз по улице и исчез.


А Юханнес остался стоять с письмом в руке. Виктория умерла. Он снова и снова громко произносил ее имя ничего не выражающим, тусклым голосом. Он посмотрел на письмо — знакомый почерк; большие и маленькие буквы, и строчки ровные, а та, что написала их, умерла!


Он вошел в парадное, поднялся по лестнице, отыскал в связке нужный ключ и отпер дверь. В комнате было темно и холодно. Он сел у окна и в свете догорающего дня стал читать письмо Виктории.


"Дорогой Юханнес, — писала она. — Когда вы будете читать это письмо, меня уже не будет в живых! Как странно — я вас больше не стыжусь и пишу вам снова, будто между нами нет никаких преград. Прежде, когда я была здорова, я скорей согласилась бы страдать все дни и ночи, чем написать вам еще раз; но теперь жизнь покидает меня, и все изменилось. Чужие люди видели, как у меня пошла горлом кровь, врач осмотрел меня и сказал, что у меня осталась только часть одного легкого, чего же мне теперь стыдиться.


Я лежу в постели и думаю о последних словах, которые сказала вам. Это было вечером в лесу. Тогда я не знала, что это мои последние слова, обращенные к вам, не то я простилась бы с вами и поблагодарила бы вас. А теперь я вас больше не увижу и горько сожалею, что не бросилась тогда перед вами на колени, не поцеловала ваши ноги и землю, по которой вы ступали, и не сказала вам, как безгранично я любила вас. Я лежала здесь и вчера и сегодня и все мечтала хоть немного окрепнуть, чтобы снова вернуться домой, пойти в лес и отыскать то место, где мы сидели с вами, когда вы держали мои руки в своих; тогда я могла бы лечь на землю, отыскать на ней ваши следы и покрыть поцелуями вереск. Но я не вернусь домой, если только мне не станет чуточку получше, как надеется мама.


Дорогой Юханнес! Мне так трудно привыкнуть к мысли, что вся моя земная доля была — родиться и любить вас, и вот я уже прощаюсь с жизнью. Очень странно лежать здесь и ждать своего дня и часа. Шаг за шагом я ухожу от жизни, от людей, от уличной суеты; и весны я уже больше никогда не увижу, а все эти дома, улицы, деревья в парке будут жить как ни в чем не бывало. Сегодня мне разрешили недолго посидеть в кровати и посмотреть в окно. На углу встретились двое, они поздоровались, взялись за руки, о чем-то говорили между собой и смеялись, а мне было так странно, что вот я лежу, и вижу это, и должна умереть. Я подумала: эти двое внизу не знают, что я лежу и жду своего смертного часа, но, если бы даже знали, они все равно поздоровались бы друг с другом и так же весело болтали. Вчера ночью, когда было совсем темно, мне почудилось, что мой последний час уже пробил, сердце вдруг остановилось, и мне показалось, будто я слышу издали шепот вечности. Но в следующую минуту я очнулась, ко мне вновь вернулось дыхание. Это чувство невозможно описать. Мама думает, что мне просто вспомнился шум реки и водопада у нас дома.


Господи боже мой, вы должны знать, как я любила вас, Юханнес! Я не могла вам это показать, многое мешало мне и больше всего — мой собственный характер. Папа тоже бывал жесток к самому себе, а я его дочь. Но теперь, когда я умираю и ничего уже не поправишь, я пишу, чтобы сказать вам это. Я сама удивляюсь, зачем я это делаю, ведь вам все равно, особенно теперь, когда меня не станет; но все-таки мне хочется быть с вами рядом до последней минуты, чтобы хоть не чувствовать себя более одинокой, чем прежде. Я словно вижу, как вы читаете мое письмо, вижу все ваши движения, ваши плечи, ваши руки, вижу, как вы держите письмо перед собой и читаете. И вот уже мы не так далеки друг от друга, думаю я. Я не могу послать за вами, на это у меня нет права. Мама еще два дня назад хотела послать за вами, но я решила лучше написать. И к тому ж я хочу, чтобы вы помнили меня такой, какой я была прежде, пока не заболела. Я помню, что вы… (тут несколько слов было зачеркнуто)… мои глаза и брови; но и они не такие, как прежде. Вот и поэтому мне не хочется, чтобы вы приходили. И еще я прошу вас — не смотрите на меня в гробу. Наверное, я не так уж сильно изменюсь, только стану бледнее, и на мне будет желтое платье, и все же вам будет тяжело, если вы придете посмотреть на меня.


Много раз я принималась за это письмо и все-таки не сказала вам и тысячной доли того, что хотела. Мне так страшно, я не хочу умирать, в глубине души я все еще уповаю на бога, вдруг мне станет немного лучше, и я проживу хотя бы до весны. Тогда дни станут светлее и на деревьях распустятся листья. Если я выздоровею, я никогда больше не буду поступать с вами дурно, Юханнес. Сколько слез я пролила, думая об этом! Ах, как мне хотелось выйти на улицу, погладить камни мостовой, постоять возле каждого крыльца и поблагодарить каждую ступеньку, и быть доброй со всеми. А мне самой пусть будет как угодно плохо — только бы жить. Я никогда не проронила бы ни одной жалобы и, если бы кто-нибудь ударил меня, улыбалась бы, и благодарила, и славила бога, только бы жить. Ведь я еще совсем не жила, я ничего ни для кого не сделала, и эта непрожитая жизнь с минуты на минуту должна оборваться. Если бы вы знали, как мне тяжело умирать, может, вы сделали бы что-нибудь, сделали бы все, что в ваших силах. Конечно, вы ничего не можете сделать, но я подумала: а что, если бы вы и все люди на земле помолились за меня, чтобы господь продлил мою жизнь, и господь внял бы вашей молитве? О, как бы я была благодарна, я никому никогда не причинила бы больше зла и с улыбкой приняла бы все, что выпадет мне на долю, — только бы жить.


Мама сидит возле меня и плачет. Она просидела здесь целую ночь и все оплакивала меня. Это немного утешает меня, смягчает горечь разлуки. И еще я сегодня думала: а что бы вы сделали, если бы в один прекрасный день я надела нарядное платье и подошла бы к вам прямо на улице, но не для того, чтобы сказать вам что-то обидное, а чтобы протянуть вам розу, которую я купила бы заранее. Но потом я сразу же вспомнила, что никогда больше не смогу поступать так, как мне хочется, потому что теперь уж мне не станет лучше, пока я не умру. Я теперь часто плачу, лежу и плачу, долго и безутешно. Если не всхлипывать, то в груди не больно. Юханнес, милый, милый друг, мой единственный возлюбленный на земле, приди ко мне и побудь со мною, когда начнет темнеть. Я не буду плакать, я буду улыбаться изо всех моих сил от счастья, что ты пришел.


Но где же моя гордость, где мое мужество! Я больше не дочь своего отца; это все оттого, что у меня совсем не осталось сил. Я долго страдала, Юханнес, еще задолго до этих последних дней. Я страдала, когда вы уезжали за границу, а с тех пор, как весной мы переехали в город, каждый день был для меня неизбывной мукой. Раньше я никогда не знала, как бесконечно долго может тянуться ночь. За это время я два раза видела вас на улице; однажды вы, напевая, прошли мимо, но меня не заметили. Я надеялась встретить вас у Сейеров, но вы не пришли. Я не заговорила бы с вами, не подошла бы к вам, я была бы благодарна вам за то, что мне посчастливилось увидеть вас хоть издали. Но вы не пришли. Я подумала, что, может быть, вы не пришли из-за меня. В одиннадцать часов я начала танцевать, потому что не в силах была ждать дольше. Да, Юханнес, я любила вас, любила только вас всю свою жизнь. Это пишет вам Виктория, и бог, за моей спиной читает эти слова.


А теперь я должна проститься с вами, стало почти совсем темно, я ничего не вижу. Прощайте, Юханнес, благодарю вас за каждый прожитый мною день. Отлетая от земли, я до последней секунды буду благодарить вас и весь долгий путь шептать про себя ваше имя. Будьте счастливы и простите мне зло, которое я вам причинила, и то, что я не успела пасть перед вами на колени и вымолить у вас прощение. Я делаю это сейчас в сердце своем. Будьте же счастливы, Юханнес, и прощайте навеки. Еще раз спасибо за все, за все, за каждый день и час. Больше нет сил.


Ваша Виктория.


Зажгли лампу, и стало гораздо светлее. Я снова была в забытьи и унеслась далеко от земли. Слава богу, на этот раз мне было не так страшно, как прежде, я даже слышала тихую музыку, а главное — не было темно. Как я благодарна. Силы оставляют меня. Прощай, мой любимый…"

Под осенней звездой

I


Вчера море было гладким, как зеркало, и сегодня оно снова как зеркало. На острове бабье лето, теплынь, — такая вокруг теплынь и благодать! — но солнца нет.


Многие годы мне был неведом этот покой, быть мо жет, двадцать или тридцать лет, а быть может, я знал его лишь в прежней своей жизни. Но я чувствую, что некогда уже изведал это чувство покоя, оттого и брожу здесь, и напеваю, и блаженствую, и радуюсь каждому камешку, каждой травинке, и они тоже радуются мне. Они — мои друзья.


Я иду едва приметной лесной тропкой, и сердце мое трепещет от чудесного восторга. Мне вспоминается пус тынный каспийский берег, где я стоял когда-то. Все там было совсем как здесь, море лежало неподвижное, мрач ное, свинцово-серое. Я иду по лесу, и слезы радости туманят мне глаза, и я повторяю снова и снова: «Гос поди, дай мне когда-нибудь еще вернуться сюда!»


Словно я уже там бывал.


Но как знать, вдруг я попал туда из иного времени и из иного мира, где был тот же лес и те же тропки. И я был цветком в том лесу или жуком, которому так привольно жить в ветвях акации.


И теперь я здесь. Быть может, я птицей прилетел из дальних краев. Или косточкой в каком-нибудь из диковинных плодов был привезен торговцем из Персии…


И вот я вдали от городской суеты, и толчеи, и газет, и многолюдства, я убежал оттуда, потому что меня опять потянуло в глушь и тишину. «Увидишь, здесь тебе будет хорошо», — думаю я, исполненный этой благой на дежды. Ах, такое уже не раз бывало со мной, я бежал из города и возвращался туда. И бежал снова.


Но теперь я решился твердо — и обрету покой, чего бы это ни стоило. Живу я покамест у старухи Гунхильды, в ее ветхой лачуге.


Рябины в лесу унизаны алыми ягодами, тяжелые гроздья обрываются и с глухим стуком падают на землю. Рябины сами снимают с себя урожай и сами себя сеют, расточая свое невиданное изобилие из года в год; на каждом дереве я насчитываю больше трех сотен гроздьев. А вокруг, по пригоркам, еще стоят цветы, они отжили свое, но упрямо не хотят умирать.


Но ведь старуха Гунхильда тоже отжила свое, а она и не думает умирать! Поглядеть на нее, так смерть над ней словно и не властна. В пору отлива, когда рыбаки смолят сети или красят лодки, старуха Гунхильда под ходит к ним, и, хотя глаза ее совсем потухли, торговать ся она умеет не хуже заправских перекупщиков.


— В какой цене нынче макрель? — спрашивает она.


— В той же, что и вчера, — отвечают ей.


— Ну и подавитесь своей макрелью! — Гунхильда поворачивает назад.


Но рыбаки прекрасно знают, что Гунхильда не шутит, она уже не раз уходила от них прямой дорогой в свою лачугу, даже не оглянувшись. «Эй, обожди-ка!» — окликают они ее и сулят сегодня накинуть седьмую макрель в придачу к полдюжине, по старой дружбе.


И Гунхильда берет рыбу…


На веревках сушатся красные юбки, синие рубахи и исподнее белье невиданной толщины; все это прядут и ткут на острове старухи, которые доживают здесь свой век. А рядом висят тонкие блузки без рукавов, в таких тотчас посинеешь от холода, и шерстяные кофточки, ко торые растягиваются, как резинка.


Откуда взялись тут эти диковинки? Их привезли из города дочки здешних жителей, молоденькие девчонки, которые побывали там в услужении. Если их стирать пореже и с осторожностью, они целый месяц будут как новехонькие! А когда прохудятся, сквозь дыры так со блазнительно просвечивает тело.


Но уж у старухи Гунхильды башмаки добротные, без обмана. Время от времени она отдает их одному ры баку, такому же старому и суровому, как она сама и он смазывает их от подметок до самого верха особой мазью, которую никакая вода не проймет. Я видел, как варится эта мазь, в нее входят сало, деготь и смола.


Вчера в пору отлива я бродил по берегу и среди ще пок, ракушек и камней нашел осколок зеркала. Как он сюда попал, не знаю; но есть в этом что-то странное и непостижимое. Не мог же какой-нибудь рыбак подплыть сюда, положить его на берег и уехать! Я не тронул его — это был осколок обыкновенного зеркального стек ла, тусклого и толстого, какое вставляли некогда в окна трамвайных вагонов. В т e в р e мена даже зеленое буты лочное стекло было редкостью — благословенная стари на, когда хоть что-то было редкостью!


С южной оконечности острова, от рыбачьих хижин, тянет дымом. Уже вечер, хозяйки варят кашу. А сразу же после ужина уважающие себя люди лягут спать, что бы встать чуть свет. Только легкомысленные юнцы шатаются от порога к порогу и без толку тратят время, не разумея собственной пользы.

II


Сегодня утром на лодке приплыл человек, который подрядился выкрасить лачугу Гунхильды. Но Гунхиль да, совсем дряхлая и разбитая ревматизмом, попросила его сперва наколоть впрок дров для кухонной плиты. Я сам не раз предлагал ей это; но она забрала себе в голову, что я слишком хорошо одет, и ни за что не хо тела дать мне топор.


Приезжий маляр — коренастый, рыжеволосый, глад ко выбритый. Я стою у окна и гляжу, как он управляет ся с работой. Приметив, что он бормочет себе п од нос какие-то слова, я тихонько выхожу за дверь и прислу шиваюсь. Когда он промахнется, то помалкивает, а когда попадает себе по коленке, злится и чертыхается: «А черт, будь ты неладен», — но тотчас озирается и де лает вид, будто просто напевает что-то.


Этого маляра я знаю. Только никакой он не маляр, он мой приятель Гринхусен, мы с ним вместе работали в Скрейе на прокладке дороги.


Я подхожу к нему, напоминаю об этом и завожу раз говор.


Много лет прошло с тех пор, как мы с Гринхусеном строили дорогу, то было в дни нашей ранней молодос ти, мы ходили тогда в рваных башмаках и ели что при дется, когда у нас заводилось хоть сколько-нибудь де нег. А если после этого кое-что оставалось в кармане, мы устраивали настоящий пир и всю субботнюю ночь танце вали с девчонками, к нам сходились другие рабочие, и мы выпивали столько кофе, что хозяйка оставалась в не малом барыше. А потом мы, не унывая, усердно рабо тали всю неделю, до следующей субботы. Перед рыжим Гринхусеном ни одна девчонка не могла устоять.


Помнит ли он те времена, когда мы работали вместе?


Он пристально глядит на меня и молчит, но мало- помалу я заставляю его припомнить все.


Да, он помнит Скрейю…


— А помнишь Андреса Фила и Спираль? А Петру помнишь?


— Это которую же?


— Ну Петру. Ведь у вас с ней была любовь.


— Да, конечно, помню. Мы потом долго не расста вались.


И Гринхусен снова берется за топор.


— Значит, вы долго не расставались?


— Ну да. Иначе нельзя было. А ты, я вижу, теперь важная птица.


— С чего ты взял? Это потому, что я так одет? А у тебя разве нет праздничного платья?


— Сколько ты за него отдал?


— Уж не помню, кажется, не слишком много, но вот сколько, право слово, не скажу.


Гринхусен смотрит на меня с удивлением и смеется.


— Не помнишь, сколько отдал? — Он вдруг становится серьезен, качает головой и говорит. — Ну нет, это невозможное дело. Вот что значит быть человеком со средствами.


Выходит старуха Гунхильда и, видя, что мы болтаем возле колоды, велит Гринхусену начинать красить.


— Стало быть, теперь ты взялся малярничать, — говорю я.


Гринхусен не отвечает, и я понимаю, что сболтнул лишнее.

III


Час-другой он орудует кистью, и вот уже северная стена лачуги, обращенная к морю, сверкает свежей краской. В полдень, когда наступает час отдыха, я под ношу Гринхусену стаканчик, а потом мы ложимся на землю, покуриваем и болтаем.


— Вот ты говоришь, я взялся малярничать. Нет, ка кой из меня маляр, — объясняет он. — Но если меня кто подрядит выкрасить дом, отчего не выкрасить, это мож но. Если меня кто подрядит, я всякую работу сделаю, отчего ж. А водка у тебя забористая.


Жена Гринхусена живет с двумя детьми в миле от острова, и каждую субботу он ездит к ним; а две старшие дочери уже взрослые, одна вышла замуж, и Грин хусен стал дедушкой. Когда он дважды выкрасит лачугу Гунхильды, то уйдет к пастору рыть колодец; в здешних краях всегда найдется работа. А когда наступит зима и земля промерзнет, он пойдет в лесорубы или просто будет бездельничать, дожидаясь, покуда подвернется какое-нибудь дело. Семьей он не слишком обременен и заработает себе на пропитание не сегодня, так завтра.


— По-настоящему надо бы мне купить инструмент для каменной кладки, — сказал Гринхусен.


— Значит, ты еще и каменщик?


— Ну нет, этого нельзя сказать. Но колодец ведь надо выложить камнем, как полагается…


Я, по своему обыкновению, иду бродить по острову и думаю о всякой всячине. Покой, покой, от каждого дерева веет на меня блаженным покоем. Птичек уже почти не видать, только вороны бесшумно порхают с места на мес то. Да тяжелые гроздья рябины падают и тонут во мху,


Быть может, прав Гринхусен, не сегодня, так завтра человек может заработать себе на пропитание. Вот уж две недели я не читаю газет, и ничего не случилось, я жив-здоров, и на душе у меня много спокойней, я напе ваю, брожу с непокрытой головой, гляжу вечерами на звездное небо.


Восемнадцать лет я прожил в городе, и если вилка в кафе казалась мне недостаточно чистой, я требовал другую, а здесь, у Гунхильды, мне такое и в голову не придет! «Вот погляди, — говорю я себе, — когда Гринху сен раскуривает трубку, он держит спичку, покуда она не догорит почти вся, и его грубые пальцы не чувствуют ожога». А еще я заметил, что когда по руке у него ползет муха, он не сгоняет ее, и, может, даже вовсе не замечает. Вот так всегда нужно не замечать мух…


Вечером Гринхусен садится в лодку и уезжает. Начинается отлив, я брожу по берегу, напеваю, швыряю камешки в воду и выуживаю из воды щепки. Небо все в звездах, светит луна. Вскоре Гринхусен возвращается, в лодке у него полный набор инструментов. «Наверное, украл где-нибудь», — думаю я. Мы взваливаем инструменты на плечи, уносим их и прячем в лесу.


Уже поздно, и мы расходимся по домам.


На следующий день лачуга выкрашена; но Гринхусен, чтобы полностью отработать поденную плату, уходит до шести часов в лес за дровами. Я беру лодку Гунхильды и отправляюсь рыбачить, чтобы мне не пришлось с ним прощаться. Я ничего не поймал, но весь продрог и поминутно поглядываю на часы. Около семи я решаю: «Наверное, он уже уехал», — и гребу обратно. Гринхусен уже на дальнем берегу, он кричит и машет мне рукой.


У меня становится тепло на душе, я словно слышу зов юности и вспоминаю Скрейю, а ведь с тех пор цела я жизнь прошла.


Я подгребаю к нему и спрашиваю:


— Ты станешь рыть колодец один?


— Нет, мне нужен подручный.


— Возьми меня! — говорю я. — Обожди, я только съезжу уплатить хозяйке.


Когда я уже на полпути к острову, Гринхусен кричит:


— Брось!.. Ночь уже скоро. Да и не пошутил ли ты часом?


— Говорю тебе, обожди минутку. Я сейчас.


И Гринхусен остается ждать на берегу. Наверное, он вспомнил, что у меня еще осталась в бутылке забористая водка.

IV


В усадьбу пастора мы приходим в субботу. Гринху сен долго раздумывал, но все же взял меня в подручные, я купил припасы и рабочую одежду, теперь на мне блуза и высокие сапоги. Я свободен, никто здесь меня не знает, я выучился ходить широким, твердым ш a г o м, а внешность у меня всегда была вполне рабочая — и лицо и руки. Жить мы будем в усадьбе, а стряпать можно в пивоварне.


Мы начали копать колодец.


Я хорошо справлялся с работой, и Гринхусен остал ся мной доволен.


— Увидишь, из тебя выйдет толк, — сказал он.


Через несколько времени к нам подошел пастор, и мы поздоровались. Это был пожилой, приветливый человек, говорил он негромко и рассудительно; вокруг глаз у него сеткой разбегались бесчисленные морщинки, от того, что он всегда ласково улыбался. Он извинился, что отрывает нас от дела, но куры без конца залезают в сад, так что придется сперва поправить забор.


Гринхусен согласился заняться этим.


Когда мы взялись чинить поваленный забор, из дома вышла девушка и стала смотреть, как мы работаем. Мы поклонились ей, и я заметил, что она недурна собой. Вслед за ней вышел подросток, остановился подле забора и сразу же засыпал нас вопросами. Оказалось, что они с девушкой брат и сестра. Они стояли, глядя на нас, и мне так славно было работать с ними рядом.


Наступил вечер. Гринхусен отправился домой, а я остался в усадьбе. Ночевал я на сеновале.


На другой день было воскресенье. Из скромности я не решился вырядиться в городское платье, но еще с вечера старательно почистил свою блузу, а когда наступило теплое воскресное утро, пошел к пасторскому до му. Я перебросился словечком с работниками, пошутил со служанками; а когда зазвонил церковный колокол, испросил разрешения воспользоваться молитвенником, и пасторский сын вынес его мне. У самого рослого из батраков я взял куртку, которая все-таки оказалась мне тесна, но я кое-как натянул ее на себя, сняв блузу и фуфайку. А потом я пошел в церковь.


Душевный покой, который я обрел на острове, было легко возмутить; когда зазвучал орган, я растрогался и едва не заплакал. «Не смей распускаться, у тебя просто нервы не в порядке», — сказал я себе. Отойдя в даль ний угол, я постарался, как мог, скрыть свое волнение. И был рад, когда служба кончилась.


Я сварил себе мяса на обед, а потом меня пригласили на кухню пить кофе. Когда я там сидел, вошла давешняя девушка, я встал, поздоровался, и она ответила на мой поклон. Она была прекрасна, потому что юность всегда прекрасна, и у нее были такие красивые руки. Вставая из-за стола, я совсем забылся и сказал:


— Спасибо вам, прекрасная фрекен, вы были так добры!


Она поглядела на меня с удивлением, нахмурила брови и густо покраснела. Потом все же справилась с собой и поспешно вышла из кухни. Такая юная, совсем еще девочка…


А я хорош, нечего сказать!


Проклиная себя, я побрел в лес, подальше от людских глаз. Вот дурак, вот наглец, не мог придержать язык. Пошлый болтун!


Пасторская усадьба стояла на лесистом склоне, а плоская вершина холма была расчищена под пашню. Мне пришло в голову, что хорошо бы колодец выкопать наверху и проложить к дому водопровод. Я прикинул высоту холма и решил, что уклон вполне достаточен; возвращаясь домой, я измерил расстояние шагами, по лучилось примерно двести пятьдесят футов.


Впрочем, что мне до этого колодца? Довольно глу постей, знай свое место, а то опять сунешься куда не просят и сболтнешь лишнее!

V


В понедельник утром вернулся Гринхусен, и мы ста ли копать колодец. Старик пастор снова вышел к нам и попросил врыть столб у дороги в церковь. Столб стоял там и раньше, на нем вывешивались всякие объявления, но его повалило ветром.


Мы врыли новый столб, употребив все старания, чтобы он стоял ровно, а сверху приладили цинковый колпак от дождя.


Пока я приколачивал колпак, Гринхусен сказал пас тору, что столб можно выкрасить красной краской; у него были остатки краски, которой он красил лачугу Гунхильды. Но пастор предпочитал белый цвет, а Гринхусен так глупо настаивал, пришлось мне самому сказать, что белые бумажки будут лучше видны на крас ном столбе. Пастор улыбнулся, и бесчисленные морщин ки разбежались у него вокруг глаз.


— Что ж, пожалуй, ты прав, — сказал он.


О большем я и не мечтал: его улыбка и похвала польстили мне, и я был счастлив.


Пришла пасторская дочка и завела с Гринхусеном разговор, ей хотелось знать, что за кардинала в красной мантии он здесь поставил. А меня она словно не заме чала и даже не ответила, когда я поклонился.


За обедом я с трудом скрывал отвращение. И вовсе не из-за плохого кушанья, — просто у Гринхусена была отвратительная манера есть суп, и губы у него лоснились от жира. «Воображаю, что будет, когда он при мется за кашу!» — подумал я нервно.


После обеда Гринхусен растянулся на скамье, пред вкушая отдых после сытной еды, и тут я, не выдержав, крикнул ему:


— Слушай, ты бы хоть рот утер!


Он поглядел на меня, утерся, потом поглядел на свою ладонь.


— Рот? — переспросил он.


Я поспешил сгладить неприятное впечатление от своих слов и пошутил:


— Ха-ха-ха! Ты попался на удочку, Гринхусен!


Но я был недоволен собой и поспешил выйти из пи воварни.


«Ладно, пускай, — подумал я, — а все равно этой молодой красотке придется отвечать на мои поклоны. Скоро она увидит, на что я способен». Ведь я уже обдумал во всех подробностях, как провести от колодца водопровод. У меня не было снаряда, чтобы определить уклон холма, и я принялся мастерить его своими рука ми. Я изготовил деревянную трубку, приделал к ее кон цам два обыкновенных ламповых стекла, заполнил их водой и замазал глиной.


У пастора то и дело находилась всякая мелкая работа: выяснилось, что надо то поправить каменную лестницу, то укрепить фундамент; а там приспела пора возить с поля хлеб, и пришлось чинить прогнивший мо стик у амбара. Пастор любил порядок, а нам было все равно, что делать, так как платил он поденно. Но Гринхусен с каждым днем все больше меня раздражал.


Он резал хлеб сальным н ожом, прижимая буханку к груди, и беспрерывно облизывал лезвие, а я не мог этого видеть; к тому же мылся он только по воскресеньям, а всю неделю ходил грязный. Утром и вечером на его длинном носу обычно висела блестящая капля. А какие у него были ногти! А уши — ужас, да и только.


Но, увы, я сам был выскочкой и хорошим манерам выучился в кафе. Часто я не мог удержаться, ругал своего товарища за нечистоплотность, отчего между нами возникла неприязнь, и я чувствовал, что скоро нам придется расстаться. Мы едва разговаривали друг с другом.


Колодец до сих пор не вырыт. Наступило воскресе нье, и Гринхусен отправился домой.


Мои снаряд был уже готов, я залез на крышу и установил его там. Оказалось, что отметка, соответст вующая высоте крыши, на много метров ниже вершины холма. Отлично. Если даже принять в расчет, что уровень воды в колодце окажется на целый метр ниже, напор все равно будет достаточен.


Я увидел с крыши пасторского сына. Его зовут Харальд Мельцер. Что я делаю там, на крыше? Измеряю уклон холма? А для чего? Зачем мне понадобилось это знать? А можно и ему попробовать?


Я отыскал веревку метров в десять длиной и изме рил холм от подошвы до вершины, а Харальд мне по могал. Потом мы снова спустились в усадьбу, я пошел к пастору и рассказал ему о своих планах.

VI


Пастор дал мне высказаться до конца и слушал со вниманием.


— Вот что я на это скажу, — заметил он с улыбкой. — Положим, ты прав. Но ведь это будет стоить не дешево. А что мы выгадаем?


— До места, где мы начали копать, семьдесят шагов. А ведь служанкам придется ходить к колодцу во вся кую погоду, зимой и летом.


— Так-то оно так. Но ведь на это нужно целое со стояние.


— Если не считать колодца, который вам все равно необходим, весь водопровод, считая трубы и работу, обойдется не дороже двухсот крон, — сказал я.


Пастор удивился.


— Не больше?


— Нет.


Я всякий раз многозначительно медлил перед тем как ответить, словно от природы был рассудительным, таким и родился на свет; на самом же деле я давным- давно все обдумал.


— Конечно, это было бы очень удобно, — сказал пастор раздумчиво. — Кроме всего прочего, от бочки с водой на кухне всегда сырость.


— И к тому же воду еще приходится таскать в жи лые комнаты.


— Ну, тут уж ничего не поделаешь. Жилые комнаты наверху.


— А мы и наверх проведем трубы.


— В самом деле? На второй этаж? А напора хва тит?


Я дольше прежнего помедлил с ответом, глубокомысленно раздумывая.


— Полагаю, что можно сказать с полной уверенно стью: напора хватит в избытке до самого верха, — из рек я.


— Значит, ты так полагаешь? — воскликнул пастор. — Ну, тогда пойдем, посмотрим, где ты намерен копать колодец.


Мы поднялись на холм втроем, пастор, Харальд и я. Я дал пастору взглянуть в мою трубу, и он убедился, что напора хватит с избытком.


— Надо будет мне посоветоваться с твоим товари щем, — сказал он.


Тут я, чтобы умалить достоинства Гринхусена, за явил:


— Нет, он в этом ничего не смыслит.


Пастор посмотрел на меня.


— Ты так думаешь? — сказал он.


Мы спустились с холма. Пастор говорил, словно размышлял вслух:


— Конечно, ты прав, всю зиму приходится таскать воду. И лето тоже. Я посоветуюсь с домашними. И он ушел в дом.


А минут через десять меня позвали к крыльцу, где собралось все пасторское семейство.


— Так это ты берешься сделать нам водопровод? — ласково спросила меня жена пастора.


Я снял шапку, вежливо и с достоинством поклонил ся, а пастор подтвердил: да, это он самый.


Пасторская дочка поглядела на меня с любопытст вом и сразу же принялась болтать с Харальдом о каких- то пустяках. А хозяйка продолжала расспрашивать: неужели водопровод будет совсем как в городе, стоит только открыть кран, и сразу потечет вода? И на втором этаже тоже? Всего за двести крон? Ну, в таком случае и думать нечего, сказала она мужу.


— Ты так полагаешь? Что ж, поднимемся все вместе на холм и посмотрим.


Мы поднялись на холм, я навел трубу и дал всем поглядеть.


— Да ведь это замечательно! — сказала хозяйка.


А дочка промолчала.


Пастор спросил:


— Но есть ли здесь вода?


Я с важностью ответил, что сказать наверняка труд но, но налицо благоприятные признаки.


— Какие же? — спросила хозяйка.


— Во первых, состав почвы. Кроме того, здесь растет ивняк и ольшаник. А ива любит влагу. Пастор кивнул и сказал:


— Видишь, Мария, этот человек знает свое дело.


По дороге домой хозяйке вдруг взбрело в голову, что она сможет рассчитать одну служанку, когда будет водопровод. Чтобы она не передумала, я согласился.


— Конечно, в особенности на летнее время. Ведь сад можно поливать из кишки, если протянуть ее чере. з подвальное окошко.


— Да ведь это же просто чудо! — воскликнула она.


Я удержался и не предложил провести заодно воду на скотный двор. А между тем я давно уже рассчитал, что если вырыть колодец вдвое больше и сделать от водную трубу, скотнице будет такое же облегчение, как и кухарке. Но зато и расходы вырастут чуть не вдвое. Нет, затевать такое большое дело было бы неразумно.


Но так или иначе приходилось ждать возвращения Гринхусена. Пастор сказал, что пойдет прилечь.

VII


Нужно было подготовить Гринхусена к тому, что мы станем копать колодец на холме; я хотел отвести от себя подозрения и сказал, что это сам пастор все затеял, а я только согласился с ним. Гринхусен обрадо вался, он сразу сообразил, что тут непочатый край работы, ведь придется рыть еще канавы для труб.


А в понедельник утром пастор, к моему торжеству, спросил Гринхусена как бы невзначай:


— Мы тут с твоим товарищем решили, что колодец надо выкопать на холме, а потом проложить оттуда трубы к дому. Что ты думаешь о нашей затее?


И Гринхусен вполне одобрил эту мысль.


Но когда мы все обсудили и втроем осмотрели место, где предстояло вырыть колодец, Гринхусен заподозрил, что тут без меня не обошлось, и заявил, что трубы надо класть гораздо глубже, иначе зимой они замерзнут…


— На метр тридцать, — перебил я его.


— …и это обойдется очень дорого.


— А твой товарищ говорит, что не больше двухсот крон, — заметил пастор.


Гринхусен не умел даже считать как следует и сказал только:


— Что ж, двести крон — тоже деньги.


Я возразил на это:


— Зато когда пастор захочет переехать, ему при расчете придется уплатить меньше за аренду хутора.


Пастор вздрогнул.


— При расчете? Но я не собираюсь никуда пере езжать.


— В таком случае да послужит вам этот водопровод верой и правдой всю вашу долгую жизнь, — сказал я.


Пастор пристально посмотрел на меня и спросил:


— Как тебя зовут?


— Кнут Педерсен.


— А родом ты откуда?


— Из Нурланна.


Я сразу сообразил, почему он меня расспрашивает, и решил не выражаться более таким высокопарным языком, который я позаимствовал из романов.


Но так или иначе, решено было провести от колодца водопровод, и мы принялись за дело…


Теперь скучать было некогда. Поначалу я очень беспокоился, есть ли вода в том месте, где мы копаем, и плохо спал по ночам; но беспокойство оказалось на прасным, и вскоре я весь ушел в работу. Воды было много; через несколько дней нам уже приходилось по утрам вычерпывать ее ушатами. Почва на дне была глинистая, и мы вылезали оттуда перепачканные с го ловы до ног.


Через неделю мы начали обтесывать камни для кладки стен; этому делу мы научились в Скрейе. Еще через неделю мы добрались до нужной глубины. Вода быстро прибывала, и нам пришлось поторопиться с кладкой, иначе стены могли рухнуть и завалить нас. H еделя проходила за неделей, мы копали, тесали камень и уже приступили к кладке. Колодец получился глубо кий, работа спорилась; пастор был доволен. Понемногу мои отношения с Гринхусеном наладились, — когда он убедился, что у меня нет желания получать больше, чем причитается хорошему подручному, хотя, по сути дела, всем руководил я, он тоже пошел на уступки и ел уже не так неряшливо. Лучшего мне и желать не приходилось, я твердо решил, что теперь уж меня в город ни чем не заманишь!


Вечерами я шел в лес или бродил по кладбищу, читал надгробные надписи и думал о всякой всячине. Мне давно уже взбрела на ум нелепая выдумка, малень кая смешная причуда. Однажды мне попался красивый березовый корень, и я решил вырезать из него трубку наподобие сжатого кулака; большой палец должен был служить крышкой, и мне хотелось приделать к нему ноготь, чтобы он был совсем как настоящий. А на безы мянный палец я решил надеть золотое кольцо.


Голова моя была занята этими пустяками, и дурные мысли не тревожили меня. Мне незачем было больше спешить, я спокойно мечтал по вечерам и чувствовал себя хозяином своего времени. Ах, если б можно было вновь обрести благоговение перед святостью церкви и страх перед мертвецами; когда-то, давным-давно, я из ведал это таинственное чувство, такое глубокое и не постижимое, и хотел испытать его снова. Вот найду ноготь, а из могилы вдруг прозвучит голос: «Это мое!» И тогда я в ужасе брошу все и убегу со всех ног.


— Как жутко скрипит флюгер на церкви, — говорил иногда Гринхусен.


— Боишься?


— Не то чтобы боюсь, но иной раз дрожь пробирает, как вспомнишь, что кладбище рядом.


Счастливец Гринхусен!


Как-то раз Харальд вызвался научить меня сажать деревья и кусты. Я этого не умел, потому что в мое время ничему такому в школе не учили; но я быст ро стал делать успехи и теперь каждое воскресенье возился в саду. Сам я, в свою очередь, обучил Харальда кое-чему такому, что могло быть полезно мальчику в его возрасте, и мы с ним стали друзьями.

VIII


Все было бы хорошо, если б я не влюбился в пастор скую дочку; это чувство с каждым днем все сильнее овладевает мною. Зовут ее Элишеба, иначе — Элисабет. Я не назвал бы ее красавицей, но розовые губки и голубые, наивные глаза прелестны. Элишеба, Элисабет, ты едва расцвела и смотришь на мир широко раскры тыми глазами. Однажды вечером я видел, как ты раз говаривала с Эриком, молодым парнем, что работает на соседнем хуторе, и столько чудесной нежности было в твоих глазах…


А вот Гринхусен хоть бы что. В молодости ни одна девушка не могла перед ним устоять, и до сих пор он, по привычке, ходит молодцом, лихо заломив шапку. Но прыти у него, само собой, поубавилось: таков закон природы. Ну, а если кто противится закону природы, что его ждет? Как на грех, подвернулась мне эта крошка Элисабет, к тому же никакая она не крошка, а рослая и статная, в мать. И грудь у нее такая же вы сокая…


С того первого воскресенья, когда я получил при глашение выпить кофе, меня больше не звали на кухню, да я и сам не хотел и старался избежать этого. Меня мучил стыд. Но однажды пришла служанка и передала мне, что нельзя всякое воскресенье удирать в лес, пожа луйте пить кофе. Так велит госпожа.


Что ж, ладно.


Надеть ли городское платье? Конечно, не плохо бы показать этой фрекен, что я по собственной воле покинул город и надел блузу, хотя у меня золотые ру ки, и я могу провести водопровод. Но когда я нарядился, то сам понял, что рабочая блуза мне куда больше к лицу, — скинул городское платье и спрятал в мешок.


Но на кухне меня ждала вовсе не фрекен, а жена пастора. Она положила под мою чашку белоснежную салфетку и долго болтала со мной.


— Знаете, фокус, которому вы научили моего сына, обходится недешево, — сказала она со смехом. — Маль чик уже извел с полдюжины яиц.


Фокус состоял и том, чтобы поместить очищенное крутое яйцо в графин с узким горлышком, разредив в нем воздух. Это было едва ли не единственное, что я знал из физики.


— Зато опыт с палкой, которую кладут на две бумажные рогатки и ломают одним ударом, очень полезен, — продолжала она. — Правда, я в этом ничего не смыслю, но все же… А когда будет готов колодец?


— Он уже готов. Завтра с утра примемся рыть ка навы.


— Много ли на это надо времени?


— С неделю. И тогда начнем класть трубы.


— Вот как!


Я поблагодарил за кофе и ушел. У нее была при вычка, наверное, еще с детства, разговаривая, погля дывать искоса, хотя в словах ее не было и тени лу кавства…


Листья в лесу понемногу желтели, осень давала себя знать. Зато наступила грибная пора, грибы вылезают повсюду и дружно растут — шампиньоны и моховики сидят подле пней и кочек. То тут, то там алеет крапчатая шляпка мухомора, который стоит на виду, ни от кого не таясь. Удивительный гриб! Растет на той же почве, что и съедобные грибы, пьет из нее те же соки, наравне со всеми его греет солнце и поливает дождь, с виду он такой сочный и крепкий, так бы и съел, но в нем таится коварный мускарин. Когда-то мне хотелось придумать красивую легенду о мухоморе на старинный лад и сказать, будто я вычитал ее в книге.


Мне любопытно глядеть, как цветы и насекомые ведут борьбу за существование. Едва пригреет солнце, они сразу воскресают и час-другой радуются жизни; большие мухи летают быстро и легко, как в разгар лета. Здесь водятся удивительные земляные блошки, каких я прежде не видывал. Желтые, крошечные, меньше самой маленькой запятой, они прыгают на расстоя ние, во много тысяч раз большее их собственной длины. Какая необычайная сила таится в этих крошечных тельцах! А вон ползет паучок со спинкой, похожей на золо тистую жемчужину. Она такая тяжелая, что паучок лезет по былинке спиной вниз. А если встретится непре одолимое препятствие, падает на землю и начинает взбираться на другую былинку. Нет, это вовсе не паучок, а настоящее чудо, смею вас заверить. Я хочу по мочь ему перевернуться и протягиваю листок, но он ощупывает листок и решает: нет, так дело не пойдет, и пятится подальше от ловушки…


Я слышу, как кто-то кличет меня в лесу. Это Ха ральд, который устроил для меня воскресную школу. Он задал мне урок — выучить отрывок из Понтоппидана — и теперь хочет проверить, хорошо ли я подготовился. Когда он учит меня закону божьему, я чувствую, что растроган, — ах, если б меня так учили в детстве!

IX


Колодец готов, канавы вырыты, пришел водопровод чик класть трубы. Он взял в подручные Гринхусена, а мне велел проложить трубы из подвала в верхний этаж.


Я рыл канаву в земляном полу, и вдруг ко мне и подвал спустилась хозяйка. Я остерег ее, что здесь можно оступиться, но она вела себя легкомысленно.


— Тут я не упаду? — спросила она, указывая ру кой. — А тут?


В конце концов она оступилась и упала в яму. Мы стояли рядом. Было темно, а ее глаза еще не привыкли к темноте. Она ощупала край канавы и спросила:


— Как же мне теперь выбраться?


Я ее подсадил. Это было совсем не трудно, потому что она была стройная и легкая, хотя у нее уже была взрослая дочь.


— Поделом мне, надо быть осмотрительней, — сказала она, отряхивая платье. — Ух, как я упала… Послушай, ты не зайдешь на днях ко мне, я хочу кое-что переставить в спальне. Давай сделаем это, когда муж уйдет к прихожанам, он не любит никаких перемен. У вас тут еще много работы?


Я ответил, что на неделю или чуть побольше.


— А потом вы куда пойдете?


— На ближний хутор. Гринхусен подрядился копать там картошку…


Потом я пошел на кухню и пропилил ножовкой дырку в полу. Когда я работал там, у фрекен Элисабет как раз случилось дело на кухне, и, хотя я был ей неприятен, она пересилила себя и заговорила со мной, гляди, как я работаю.


— Подумай только, Олина, — сказала она служанке, — тебе довольно будет отвернуть кран, и потечет вода.


Но старой Олине это было не по душе.


— Слыханное ли дело, чтоб вода текла прямо в кухню!


Она двадцать лет таскала воду для всего дома, а теперь что ей делать?


— Отдыхать, — сказал я.


— Отдыхать? Человек всю жизнь должен работать в поте лица.


— Ну, тогда шей себе приданое, — сказала фрекен с улыбкой.


Она болтала глупости, как ребенок, но я был благодарен ей за то, что она поговорила с нами и побыла немного на кухне. Господи, как ловко и проворно я работал, как остроумно отвечал, как легкомысленно себя вел! До сих пор не могу забыть. А потом фрекен Элисабет спохватилась, что ей недосуг болтать, и ушла.


Вечером я, по своему обыкновению, пошел на кладбище, но там была фрекен Элисабет, и я с поспешностью свернул к лесу. Я подумал: «Может быть, она оценит мою деликатность и скажет: „Бедняжка, как благородно он поступил!“ Ах, вдруг она пойдет в лес следом за мной. Тогда я встану с камня, на который присел, и поклонюсь ей. А она смутится слегка и ска жет: „Я случайно шла мимо, вечер сегодня такой чу десный. А ты что тут делаешь?“ И я отвечу: „Да ничего, сижу себе просто так“, — погляжу на нее невин ным взглядом да уйду. И когда она узнает, что я сижу здесь „просто так“ до позднего вечера, она поймет, какая у меня тонкая душа, как я умею мечтать, и по любит меня…


На другой вечер она опять пришла на кладбище, и у меня мелькнула самонадеянная мысль: «Она ходит сюда ради меня!» Но когда я подошел поближе, то увидел, что она убирает цветами чью-то могилу и при шла вовсе не ради меня. Я снова пошел бродить по лесу, набрел на большой муравейник и до темноты глядел на муравьев; а потом я тихо сидел и слушал, как падают еловые шишки и гроздья рябины. Я напевал себе под нос, посвистывал и размышлял, а иногда вставал и прогуливался, чтобы согреться. Проходили часы, настала ночь, а я, влюбленный без памяти, бродил с непокрытой головой, и звезды смотрели на меня с неба..


— Который час? Ведь уже поздно? — спрашивал порой Гринхусен, когда я приходил на сеновал.


— Одиннадцать, — отвечал я, хотя н а самом деле было два или три ночи.


— И где тебя черти носят? Чтоб тебе пусто было. Будишь человека, которому так славно спалось.


Гринхусен переворачивается на другой бок и мигом засыпает снова. Ему-то что!


И каких только глупостей не натворит немолодой уже человек, когда влюбится. А ведь я еще мнил послужить примером для людей, желающих обрести ду шевный покой!

X


Пришел незнакомый человек и потребовал назад свои инструменты. Стало быть, Гринхусен вовсе их не украл! Что за скучный и неинтересный человек этот Гринхусен, хоть бы раз сделал что-нибудь оригиналь ное, показал широту души.


Я сказал:


— Ты, Гринхусен, только и знаешь, что жрать да дрыхнуть. Вот пришел человек за своим инструментом. Значит, ты просто взял его на время, жалкое ты ни чтожество.


— А ты дурак, — сказал Гринхусен с обидой.


Но я знал способ загладить свою грубость, и обратил все в шутку, как бывало уже. не раз.


— Что ж поделаешь! — сказал он.


— Голову даю на отсечение, что ты найдешь вы ход, — сказал я.


— Ты так думаешь?


— Да. Если только я в тебе не ошибся. И Гринхусен снова растаял.


После обеда я вызвался постричь его и нанес ему еще одну обиду, сказав, что надо почаще мыть голову.


— Вот ведь дожил до седых волос, а плетешь такой вздор, — сказал он.


Бог весть, может быть, Гринхусен и прав. Сам он уже дедушка, по его рыжие волосы даже не тронуты сединой…


А на сеновале, кажется, завелись привидения. Кто еще мог прибрать там и навести уют? Мы с Гринхусеном спали порознь, я купил себе два одеяла, а он всегда спал одетый, валился на сено, в чем был после работы. И вот кто-то застелил мою постель одеялами без единой морщинки, так что любо глядеть. Может, это сделала одна из служанок, чтобы научить меня аккуратности. Ну и пусть, мне все равно.


Теперь нужно пропилить дырку в полу н а втором этаже, но хозяйка велела мне подождать до завтрашнего утра; пастор уйдет к прихожанам, и я ему не помешаю. Но и на другое утро дело опять пришлось отложить, потому что фрекен Элисабет надумала идти в лавку и накупить всякой всячины, а я должен был отнести покупки домой.


— Хорошо, — сказал я. — Вы идите вперед, а я приду следом.


Милая девушка, неужели она готова терпеть мое общество?


Она спросила:


— А ты найдешь дорогу?


— Конечно. Я уже не раз бывал в лавке. Мы по купаем там себе еду.


Я был весь перепачкан глиной и не мог идти в таком виде у всех на глазах, поэтому брюки я сменил, а блузу оставил, какая на мне была. И отправился вслед за ней. До лавки было с полмили; в конце пути я время от времени видел впереди себя фрекен Элисабет, но нарочно замедлял шаг, чтобы не догнать ее. Один раз она обернулась; я съежился и дальше шел опушкой леса.


Фрекен осталась у подруги, которая жила поблизо сти от лавки, а я к полудню вернулся домой с покуп ками. Меня позвали на кухню обедать. Дом словно вымер; Харальд куда-то ушел, девушки гладили белье, только Олина возилась у плиты.


После обеда я поднялся наверх и начал пилить от верстие в полу.


— Пойди сюда, помоги мне, — сказала хозяйка я повела меня за собой.


Мы прошли через кабинет пастора в спальню.


— Я решила передвинуть свою кровать, — сказала хозяйка. — Она стоит слишком близко от печки, и зимой мне жарко спать.


Мы передвинули кровать к окну.


— Как по-твоему, теперь будет лучше? Не так жар ко? — спросила она.


Я невольно взглянул на нее, а она бросила на меня искоса лукавый взгляд. Ах! От ее близости я совсем потерял голову и слышал лишь, как она прошептала:


— Сумасшедший! Ой, нет, милый, милый… дверь…


А потом она только шептала мое имя…


Я пропилил отверстие в полу коридора и закончил работу, а хозяйка не отходила от меня ни на минуту. Ей так хотелось поговорить со мной по душам, она то смеялась, то плакала.


Я спросил:


— А картину над вашей кроватью не надо переве сить?


— Пожалуй, ты прав, — ответила она.

XI


Трубы проложены, краны ввинчены; вода сильной струей потекла в раковины. Гринхусен снова раздобыл где-то инструмент, мы заделали дыры, а еще через два дня закопали канавы, и на этом наша работа у пастора кончилась. Пастор остался нами доволен, он х o тел даже вывесить на красном столбе объявление, что два ма стера-водопроводчика предлагают свои услуги; но уже поздняя осень, земля вот-вот замерзнет, и работы для нас больше нет. Мы только просим пастора вспомнить о нас весной.


А теперь мы идем на соседний хутор копать кар тошку. Пастор взял с нас обещание, что в случае на добности мы снова к нему вернемся.


На новом месте оказалось много людей, мы не ску чали, жилось нам там хорошо и весело. Но работы едва могло хватить на неделю, а там предстояло искать что- нибудь еще.


Однажды вечером пришел пастор и предложил мне наняться к нему в работники. Это было соблазнительно, но я поразмыслил и все-таки отказался. Мне хотелось бродить по свету, быть вольной птицей, жить случай ными заработками, ночевать под открытым небом и немножко удивляться самому себе. Когда мы копали картошку, я познакомился с одним человеком и решил уйти с ним вдвоем, а Гринхусена бросить. У нас с ним было много общего, и, судя по всему, он был хороший работник; звали его Ларс Фалькбергет, но он называл себя Фалькенбергом.


Мы работали под началом у молодого Эрика, и о н же отвозил картошку на хутор. Этот красивый двадца тилетний парень, очень крепкий и сильный для своих лет, держался заносчиво, потому что у его отца был собственный хутор. Между ним и дочкой пастора что-то было, так как однажды она пришла на картофельное поле и долго с ним разговаривала. А потом, уже со бравшись уходить, заговорила со мной и сказала, что Олина начала привыкать к водопроводу.


— А вы сами? — спросил я.


Она из вежливости что-то ответила, но я видел, что ей неприятно со мной разговаривать.


Она была такая красивая в новом светлом пальто, которое очень шло к ее голубым глазам…


На другой день с Эриком случилась беда, лошадь понесла и долго волочила его по земле, а потом рас шибла о забор. Он сильно пострадал и, когда опом нился, сразу стал харкать кровью. Фалькенбергу при шлось занять его место.


Я сделал вид, будто это несчастье очень меня огорчило, молчал и хмурился не хуже остальных, но в душе ничуть не печалился. Конечно, у меня не было ника ких надежд на успех у фрекен Элисабет, но человек, который стоял на моем пути, теперь не мог мне по мешать.


Вечером я пошел на кладбище, сел там и стал ждать. «Вот если б сейчас пришла фрекен Элисабет!» — думал я. Через четверть часа она в самом деле пришла, я вскочил и сделал вид, будто хочу уйти, но от растерян ности не могу шагу сделать. И вдруг вся моя хитрость мне изменила, я потерял самообладание, потому что она была так близко, и сказал, сам того не желая:


— Эрик… с ним вчера случилось такое несчастье.


— Я знаю, — сказала она.


— Он разбился.


— Ну да, разбился. Но почему ты мне это гово ришь?


— Мне казалось… нет, сам не знаю. Ничего, он ведь поправится. И все снова будет хорошо.


— Да, да, конечно.


Пауза.


Похоже было, что ей нранилось меня поддразнивать.


Вдруг она сказала с улыбкой:


— Ты такой странный. Зачем ты ходишь по вечерам в такую даль и сидишь здесь?


— Просто у меня такая привычка. Коротаю время перед сном.


— И не боишься?


Ее насмешка заставила меня опомниться, я вновь обрел почву под ногами и ответил:


— Если мне чего-нибудь и хочется, так это снова выучиться дрожать.


— Дрожать! Значит, и ты читал эту страшную сказку! Где же?


— Уж и не припомню. В какой-то книжке, которая случайно попала мне в руки.


Пауза.


— А почему ты не захотел наняться к нам в работ ники?


— Это не по мне. Я хочу уйти отсюда вместе с од ним человеком.


— Куда же вы пойдете?


— Не знаю. На восход или на закат, все равно. Та кие уж мы бродяги.


Пауза.


— А жаль, — сказала она. — Нет, я не то хотела сказать, просто ты не должен был… Но говори же, что с Эриком. Ведь я для этого и пришла.


— Боюсь, что дела его плохи.


— А что говорит доктор, он поправится?


— Говорит, поправится. Но кто его знает.


— Ну что ж, спокойной ночи.


Ах, будь я молод, и богат, и красив, и знаменит, и учен… Она уходит…


В тот вечер я нашел на кладбище подходящий но готь и спрятал его в карман. Потом я постоял немного, озираясь, прислушался — вокруг было тихо. Никто не крикнул: «Это мое!»

XII


Мы с Фалькенбергом отправились в путь. Холод ный осенний вечер, высоко в небе мерцают звезды. Я уговорил Фалькенберга пойти мимо кладбища, — как это ни смешно, мне хочется видеть, горит ли свет в одном из окошек пасторской усадьбы. Будь я молод, и богат, и…


Мы шли час за часом, ноша у нас была легка, и мы, двое бродяг, еще не знали друг друга, нам было о чем поболтать. Позади осталась одна лавка, потом другая, и в вечерних сумерках мы увидели шпиль приходской церкви.


По привычке я хотел и тут заглянуть на кладбище и сказал:


— А не заночевать ли нам здесь?


— Что за глупости! — сказал Фалькенберг. — Сена полно во всяком сарае, а прогонят из сарая, лучше уж спать в лесу.


И он снова пошел вперед.


Ему было за тридцать, он был высок ростом и хоро шо сложен, но слегка сутулился и носил длинные, закру ченные книзу усы. Говорил он мало и неохотно, был неглуп, ловок, обладал красивым голосом, хорошо пел и вообще совсем не походил на Гринхусена. В своей речи он невероятным образом смешивал трённелагский и вальдреский говоры, а иной раз ввернет и шведское словечко, так что нельзя угадать, откуда же он родом.


Мы пришли на какой-то хутор, где собаки встретили нас лаем, и, поскольку там никто еще не ложился, Фаль кенберг попросил позвать кого-нибудь из хозяев. Вышел молодой парень.


— Не найдется ли для нас работы?


— Нет.


— Но ведь изгородь у дороги, того и гляди, упадет, не хотите ли ее поправить?


— Нет. Уже осень, сами сидим без дела.


— А можно у вас переночевать?


— К сожалению…


— Хоть на сеновале…


— Нет, там спят служанки.


— Вот сукин сын, — пробормотал Фалькенберг, ухо дя со двора.


Мы пошли без дороги, через лесок, присматривая место для ночлега.


— А что, если вернуться на этот хутор… к служан кам? Может, они нас не прогонят?


Фалькенберг поразмыслил.


— Нет, собаки залают, — сказал он.


Мы дошли до выгона, где паслись две лошади. У од ной на шее болтался колокольчик.


— Хорош хозяин, у которого лошади пасутся без присмотра, а служанки спят на сене, — сказал Фалькен берг. — Вот мы сейчас прокатимся на этих лошадках.


Он поймал лошадь с колокольчиком, засунул в него пучок травы и мха, а потом уселся верхом. Моя лошадь была пугливее, и поймать ее оказалось не так легко.


Мы отыскали ворота и выехали с выгона на дорогу. Одно из своих одеял я отдал Фалькенбергу, а другое подстелил под себя, но уздечку взять было негде.


Все шло как по маслу, мы про e хали целую милю и были уже в соседнем приходе. Вдруг где-то впереди на дороге послышались голоса.


— Скачи за мной! — крикнул Фалькенберг, оборо тясь ко мне.


Но долговязый Фалькенберг недалеко ускакал, я видел, как он вдруг ухватился за ремешок, на котором висел колокольчик, и сполз вперед, цепляясь за лошадиную шею. Мелькнула нога, задранная кверху, и он упал.


К счастью, нам ничто не грозило. Просто двое влюб ленных бродили по дороге и говорили друг другу неж ности.


Мы ехали еще полчаса, а когда набили себе синяков и устали, слезли с лошадей да хлестнули их хорошенько, чтоб они бежали домой. Дальше мы снова пошли пешком.


«Га-га-га!» — послышалось вдали. Я узнал крик ди ких гусей. В детстве меня приучили стоять смирно, сло жив руки, чтобы не испугать гусей, которые тянулись над головой; этого зрелища я никогда не пропускал и теперь замер на месте. Чудесное и таинственное чувство шевельнулось в моем сердце, у меня захватило дух, я глаз не мог отвести от стаи. Вон они летят, словно плы вут, рассекая небо. «Га-га!» — раздается у нас над са мыми головами. И они величественно уплывают по звездному небу…


Мы нашли наконец тихий хутор и славно выспались на сеновале; спали мы до того крепко, что наутро нас застали там хозяин и его работник.


Фалькенберг не растерялся и предложил хозяину уплатить за ночлег. Он объяснил, что мы пришли позд ней ночью и не хотели никого беспокоить, но пускай не думает, будто мы какие-нибудь мошенники. Хозяин денег не взял и даже пригласил нас выпить кофе на кухне. Но работы у него не было, уборка урожая давно закон чилась, и сам он со своим работником чинил заборы, ч тобы не сидеть сложа руки.

XIII


Мы скитались три дня, но не нашли никакой работы, а нам ведь надо было есть и пить, мы поиздержались и выбились из сил.


— Много ли у нас с тобою за душой осталось? Даль ше так не пойдет, — сказал Фалькенберг, и из его слов было ясно, что придется промышлять воровством.


Мы поразмыслили немного и решили, что там видно будет. О пропитании беспокоиться не приходилось, все гда можно стащить курицу, а то и две; но без денег тоже никак не обойтись, надо их как-то раздобывать. Так ли, иначе ли, а надо, мы ведь не ангелы.


— Нет, я-то не ангел небесный, — сказал Фалькенберг. — Вот на мне праздничная одежда, а ведь такую и в будни не всякий наденет. Я стираю ее в ручье и жду голый, покуда она высохнет, а когда она расползается в лохмотья, я ее латаю. Надо подработать и ку пить другую. Так дальше не годится.


— А Эрик говорит, что ты не дурак выпить.


— Щенок твой Эрик! Само собой, иногда я выпиваю. Есть да не пить — ведь это же тоска смертная. Давай поищем усадьбу, где есть пианино.


Я смекнул: «Если есть пианино, значит, усадьба бо гатая, там будет, чем поживиться».


Такую усадьбу мы нашли под вечер. Фалькенберг надел мое городское платье и велел мне нести мешок, а сам шел налегке, будто гулял. Он отправился прямо в комнаты с парадного крыльца и пробыл там довольно долго, потом вышел и сказал, что будет настраивать пианино.


— Что будешь?


— Тише ты, — сказал Фалькенберг. — Я не люблю хвастать, но мне приходилось уже делать такую работу.


И когда он достал из мешка ключ для настройки, я понял, что он не шутит.


Мне он велел дожидаться где-нибудь неподалеку, покуда он меня не позовет.


Коротая время, я стал бродить вокруг усадьбы, и, когда проходил под окнами, слышал, как Фалькенберг в комнатах ударяет по клавишам. Он не умел играть, но у него был хороший слух, он подтягивал струну, а потом ровно на столько же ослаблял. И пианино зву чало ничуть не хуже прежнего.


Я разговорился с одним здешним работником, со всем еще молодым парнем. Он мне сказал, что получает двести крон в год, да еще живет на хозяйских харчах. Встает он в половине седьмого утра и идет задавать корм лошадям, а в страдную пору приходится вставать в половине шестого и работать весь день, до восьми вечера. Но он не унывает и доволен тихой жизнью в своем маленьком мирке. Как сейчас вижу его красивые, ровные зубы и чудесную улыбку, с которой он говорил о своей девушке. Он подарил ей серебряное кольцо с золотым сердечком.


— Ну и что она сказала?


— Удивилась, ясное дело.


— А ты что сказал?


— Что сказал? Сам не знаю… Сказал: носи на здо ровье. Хочу еще подарить ей материи на платье…


— А она молодая?


— Да. Совсем молоденькая, и голос у нее, как му зыка.


— И где же она живет?


— Этого я тебе не скажу. А то пойдет сплетня по всей округе.


Я стоял перед ним, будто Александр Македонский, властитель мира, и презирал его жалкую жизнь. На прощанье я подарил ему свое шерстяное одеяло, потому что мне тяжело было носить сразу два; он сказал, что отдаст его своей девушке и ей теперь будет тепло спать.


И тогда Александр Македонский изрек:


— Не будь я т e м, что я есть, быть бы мне тобой.


Фалькенберг кончил работать и вышел, вид у него был важный и говорил он на датский манер, так что я едва понимал. Хозяйская дочка провожала его.


— Ну-с, — сказал он, — а теперь мы направим стопы к соседней усадьбе, ведь и там, без сомнения, тоже имеется пианино, которое необходимо привести в поря док. Прощайте, фрекен! — А мне он шепнул: — Шесть крон, приятель! И с соседей ихних получу еще шесть, всего, стало быть, двенадцать.


Мы отправились в соседнюю усадьбу, и я тащил мешки.

xiv


Фалькенберг не просчитался, в соседней усадьбе не захотели оказаться хуже других — пианино давно пора было настроить. Хозяйская дочка куда-то уехала, надо все кончить до ее возвращения — это будет небольшой сюрприз. Она не раз жаловалась, что пианино расстроено и на нем просто невозможно играть. Фалькенберг ушел в комнаты, а меня снова бросил на дворе. Когда стемнело, он продолжал работать при свечах. Потом его пригласили к ужину, а отужинав, он вышел и по требовал у меня трубку.


— Какую трубку?


— Вот болван! Ну ту, что на кулак смахивает.


Я неохотно отдал ему свою трубку, которую только недавно доделал, красивую трубку наподобие сжатого кулака, с ногтем на большом пальце и золотым кольцом.


— Гляди, чтоб ноготь не слишком накалялся, — шеп нул я, — не то он покоробится.


Фалькенберг раскурил трубку, затянулся и ушел в комнаты. Однако он и обо мне позаботился, на кухне меня накормили и напоили кофе.


Спать я лег на сеновале.


Ночью меня разбудил Фалькенберг, он стоял посреди сарая и звал меня. Полная луна светила с безоблачного неба, и я хорошо видел его лицо.


— Ну, чего тебе?


— Вот, возьми свою трубку.


— Трубку?


— Не нужна она мне. Гляди, ноготь-то отвали вается.


Я взял трубку и увидел, что ноготь покоробился.


Фалькенберг сказал:


— Этот ноготь при свете луны напугал меня до смер ти. И я вспомнил, где ты раздобыл его.


Счастливец Фалькенберг…


Наутро хозяйская дочка была уже дома, и, уходя, мы слышали, как она отбарабанила вальс на пианино, в потом вышла и сказала:


— Вот теперь дело другое. Не знаю, как мне вас благодарить.


— Фрекен довольна? — спросил мастер.


— Еще как! Стало гораздо лучше, просто сравнить невозможно.


— А не посоветует ли фрекен, куда мне обратиться теперь?


— В Эвребё. К Фалькенбергам.


— К кому?


— К Фалькенбергам. Пойдете все прямо, а там спра ва увидите столб… Они будут рады.


Фалькенберг уселся на крыльце и стал выспраши вать у нее всю подноготную о Фалькенбергах из Эвребё. Неужто он нашел здесь родственников, попал, можно сказать, к своим! Большое спасибо, фрекен. Ведь это неоценимая услуга.


Потом мы снова отправились в путь, и я тащил мешки.


В лесу мы сели под деревом и принялись толковать между собой. Есть ли смысл настройщику Фалькенбергу прийти к капитану из Эвребё и назваться его родственником? Я опасался и заразил своими опасениями Фалькенберга. Но, с другой стороны, жаль было упус кать такой счастливый случай.


— А нет ли у тебя каких бумаг, где стояло бы твое имя? Какого-нибудь свидетельства?


— Есть, да оно ни к черту не годится, там только и сказано, что я хороший работник.


Мы подумали, нельзя ли подделать некоторые места в свидетельстве; но тогда уж лучше все переписать на ново. Мол, предъявитель сего — настройщик, которому нет равных, и имя можно поставить другое, не Ларс, а, скажем, Леопольд. Кто нам мешает!


— А берешься ты написать такое свидетельство? — спросил он.


— Да, берусь.


Но тут моя разнесчастная фантазия разыгралась и все испортила. Какой там настройщик, я решил про извести его в механики, в гении, он способен во рочать большими делами и имеет собственную фаб рику.


— Но фабриканту ведь свидетельство ни к чему, — прервал меня Фалькенберг и не захотел больше слу шать мои выдумки. Так мы ни до чего и не догово рились.


Мы понуро побрели дальше и дошли до столба.


— Ну как, пойдешь ты туда? — спросил я.


— Сам иди, — ответил Фалькенберг со злостью. — Вот возьми свою рвань.


Мы ушли уже далеко от столба, как вдруг Фалькен берг замедлил шаг и пробормотал.


— А все ж обидно уходить ни с чем. Жаль упускать случай.


— По-моему, тебе надо бы зайти их проведать. В конце концов может статься, что ты и впрямь с ними в родстве.


— Жаль, что я не справился, нет ли у него племян ника в Америке.


— А ты разве умеешь говорить по-английски?


— Помалкивай, — сказал Фалькенберг. — Заткни глотку. Сколько можно болтать!


Он накричал на меня, потому что был зол и разволновался. Вдруг он остановился и сказал решительно:


— Ладно, я пойду к нему. Давай-ка сюда трубку. Не бойся, раскуривать ее я не буду.


Мы поднялись на холм. Фалькенберг сразу напустил на себя важность, время от времени указывал трубкой то туда, то сюда и рассуждал о местоположении усадь бы. Мне было досадно, что он идет как барин, а я тащу мешки, и я сказал:


— Так ты настройщик или еще кто?


— Я, кажется, доказал, что умею настраивать фортепьяно, — процедил он сквозь зубы. — Стало быть, тут и говорить не о чем.


— Ну, а если хозяйка сама что-нибудь в этом смыс лит? Возьмет и испробует инструмент?


Фалькенберг промолчал, видно было, что его одолевают раздумья. Он ссутулился и понурил голову.


— Нет, пожалуй, не стоит рисковать. Вот возьми свою трубку, — сказал он. — Спросим просто, нет ли ка кой работы.

XV


По счастью, в нас случилась нужда сразу же, как мы подошли к усадьбе; тамошние работники ставили высо кую мачту для флага, но не могли с этим справиться, тут-то мы подоспели на помощь и легко поставили мачту. Изо всех окон на нас смотрели женские лица.


— Что, капитан дома?


— Нет.


— А его супруга?


Капитанша вышла к нам. Белокурая, высокая, она встретила нас ласково и с милой улыбкой ответила на наш поклон.


— Не найдется ли у вас какой работы?


— Право, не знаю. Боюсь, что нет. Да и муж сейчас в отсутствии.


Я подумал, что ей совестно нам отказывать, и хотел уйти, чтобы избавить ее от неловкости. Но Фалькенберг, видно, произвел на нее впечатление, он был одет так прилично, и мешок за ним носил я, поэтому она спросила, поглядывая на него с любопытством:


— А какая работа вас интересует?.


— Всякая работа по хозяйству, — ответил Фалькен берг. — Изгородь поставить, канаву выкопать, поправить стену, если обвалилась…


— Но ведь время позднее, к зиме идет, — сказал один из работников у мачты.


— Да, в самом деле, — подтвердила хозяйка. — Кста ти, уже полдень, не зайдете ли в дом закусить? Чем бог послал…


— Спасибо и на этом! — сказал Фалькенберг.


Мне стало досадно, что он ответил так грубо и осра мил нас обоих. Надо было вмешаться.


— М ille graces, madame, vous etes trop aimabl е*, - сказал я на языке благородных людей и снял шапку.


*Тысяча благодарностей, мадам, вы очень любезны (франц.).


Она повернулась ко мне и посмотрела на меня дол гим взглядом. Забавно было видеть ее удивление.


Нас отвели на кухню и хорошо накормили. Хозяйка ушла и комнаты. А когда мы поели и уже собирались уходить, она вышла снова; Фалькенберг успел опра виться от смущения и, воспользовавшись ее добротой, предложил настроить пианино.


— Так вы и это умеете? — спросила она, поражен ная.


— Да, умею. Я работал по этой части неподалеку, у ваших соседей.


— У меня есть рояль. Но хотелось бы…


— Не извольте сомневаться.


— А имеется у вас какая-нибудь…


— Нет, рекомендаций я ни у кого не прошу. Не имею такой привычки. Но вы можете убедиться сами.


— Да, конечно, пожалуйте сюда.


Она пошла вперед, а он за нею. Когда дверь отво рилась, я увидел, что стены увешаны картинами.


Девушки сновали по кухне и глазели на меня с лю бопытством; одна была очень недурна собой. Я порадо вался, что с утра успел побриться.


Минут через десять Фалькенберг начал настраивать рояль. Хозяйка снова вышла на кухню и ска зала:


— Так вы говорите по-французски? А я вот не умею.


Слава богу, она не стала продолжать расспросы. Не то пришлось бы мне говорить «пардон», приводить французскую поговорку да изрекать: «Ищи женщину» и «Государство — это я».


— Ваш товарищ показал мне свидетельство, — ска зала она, — и я вижу, что вы дельные люди. Право, не знаю… я могла бы послать мужу телеграмму и узнать, нет ли для вас какой-нибудь работы.


Я хотел ее поблагодарить, но не мог вымолвить ни слова, и только проглотил слюну.


Нервы…


Я обошел усадьбу и поля, всюду был образцовый по рядок, и урожай уже убрали; даже картофельная ботва, которая обычно остается на поле до снега, и та была сложена под навесом. Работы для нас не нашлось. Гразу видно было, что хозяйство здесь богатое.


Уже вечерело, а Фалькенберг все возился с роялем, и тогда я, прихватив еды, ушел подальше от усадьбы, чтобы не напрашиваться на приглашение к ужину. Все небо было в звездах, светила луна, но я предпочел тем ноту и забрался в самую глухую чащу леса. Там было тепло. Какая тишина на земле и в воздухе! Подморажи вает, земля вся в инее, порой зашуршит трава, пискнет мышь, вспорхнет с дерева ворона, и снова тишина. Ви дел ли ты хоть раз в жизни такие чудесные белокурые волосы? Нет, никогда. Она — само совершенство, вся с головы до ног, у нее такие нежные и прелестные губы, а волосы — чистое золото. Ах, если б можно было вы нуть из мешка диадему и преподнести ей! Я найду неж но-розовую ракушку, сделаю из нее ноготь и подарю ей трубку для ее мужа, да, возьму и подарю.


Фалькенберг встречает меня у ворот и торопливо шепчет:


— Пришел ответ от ее мужа, мы будем рубить лес. Ты справишься?


— Да.


— Ну ладно, ступай на кухню. Она про тебя спра шивала.


Хозяйка встретила меня словами:


— Куда же вы исчезли? Прошу к столу. Как, вы уже поужинали? Но чем?


— У нас есть кое-какие припасы.


— Помилуйте, вы это напрасно. Неужели вы даже чаю не выпьете? Решительно не хотите?.. Я получила ответ от мужа. Вам доводилось рубить лес? Вот и пре красно. Читайте сами: «Нужны два лесоруба, Петтер покажет делянку…»


О господи, она стояла совсем рядом, держа теле грамму в руке. И дыхание у нее было свежее, как у юной девушки.

XVI


И вот мы в лесу, нас привел сюда Петтер, один из работников капитана.


Из разговора с Фалькенбергом выясняется, что он вовсе не чувствует благодарности к хозяйке за эту ра боту.


— Ее и благодарить не за что, — сказал он. — На ра бочие руки сейчас спрос.


Ко всему Фалькенберг оказался не очень хорошим дровосеком, а для меня это было делом привычным, пришлось мне взять Фалькенберга под начало. Он сам сказал, что будет меня слушаться.


И тогда я задумал изобрести одну штуку.


Обычно, когда двое пилят дерево, они ложатся на землю и по очереди тянут пилу на себя. Таким способом за день много не сделаешь, и к тому же остаются урод ливые пни. Если же сделать устройство с конической зубчатой передачей, которое врезалось бы под самый корень, можно прилагать усилие сверху вниз, а пила при этом пойдет горизонтально. Я принялся вычерчи вать детали. Больше всего пришлось поломать голову над тем, как сделать, чтобы нажим на пилу передавался плавно и не был слишком сильным. Пожалуй, этого можно добиться с помощью пружины, которая действо вала бы, как в часовом механизме, или же используя тяжесть подвесной гири. Гиря имеет постоянную тя жесть, и, по мере того как пила будет уходить все глуб же в дерево, она станет опускаться и обеспечит равно мерный нажим. А стальная пружина будет постепенно слабеть и также регулировать нажим. Я предпочел пру жину. «Вот увидишь, все прекрасно получится, — сказал я себе. — Ты прославишься и проживешь свою жизнь не зря».


День проходил за днем, мы валили деревья толщи ной в девять дюймов, а потом очищали стволы от веток и сучьев. Кормили нас сытно и вкусно, мы брали с собой в лес еду и кофе, а вечером, когда мы возвращались из леса, нам подавали горячий ужин. Мы умывались, при водили себя в порядок, чтобы нас не равняли с другими работниками, и сидели на кухне в обществе трех служанок, при свете яркой лампы. Фалькенберг начал ухажи вать за Эммой.


Порой из комнат слышались чудесные звуки рояля, а иногда сама хозяйка выходила к нам, девически юная, с чудесной, ласковой улыбкой.


— Ну, как вам сегодня работалось? — спрашивала она. — Медведя в лесу не видели?


А как-то вечером она поблагодарила Фалькенберга за то, что он так прекрасно настроил рояль. Да неужели? Обветренное лицо Фалькенберга просияло от удовольствия, и я сам был горд, когда услышал его скром ный ответ:


— Да, мне тоже кажется, что он стал чуточку по лучше.


То ли Фалькенберг сумел кое-чему научиться, то ли хозяйка просто была ему признательна и радовалась, что он хотя бы не испортил рояль.


Каждый вечер Фалькенберг надевал мое городское платье. Теперь мне уже нельзя было отобрать это платье даже на время: все подумали бы, что я взял его поно сить.


— Давай меняться: бери себе платье, а мне отдай Эмму, — предложил я ему в шутку.


— Да забирай ее, сделай одолжение, — ответил Фаль кенберг.


Тогда я понял, что Фалькенберг охладел к ней. Ах, мы с ним оба влюбились в ту, другую. Какие же мы были мальчишки!


— Как думаешь, выйдет она к нам вечером? — спра шивал иногда Фалькенберг в лесу. А я отвечал:


— Хорошо, что капитан все еще в отсутствии.


— Да, — соглашался Фалькенберг. — Но если только я узнаю, что он с ней дурно обращается, ему несдобро вать.


Однажды вечером Фалькенберг спел красивую песню. Я был горд за него. Вышла хозяйка и попросила спеть еще раз; в кухне зазвучал его чудесный голос, и пораженная хозяйка воскликнула:


— Ах, это бесподобно!


И тут я впервые позавидовал Фалькенбергу.


— Вы когда-нибудь учились петь? — спросила она. — Знаете ноты?


— Да, — ответил Фалькенберг. — Я посещал обще ство любителей пения.


«A ведь по совести ему надо бы сказать „нет“, потому что ничему он не учился», — подумал я.


— Но пели вы где-нибудь? Перед публикой?


— Да, иногда на гуляньях. И еще как-то на свадьбе.


— Ну, а понимающие люди вас слушали?


— Право, не знаю. Может быть.


— Ну, спойте же еще что-нибудь!


Фалькенберг спел.


«Кончится тем, что она пригласит его в комнаты и пожелает ему аккомпанировать», — подумал я. И сказал:


— Прошу прощения, что капитан, скоро вернется?


— H о… — проговорила она с недоумением. — Но за чем вам?


— Я хотел потолковать насчет работы.


— Стало быть, вы уже срубили все, что отмечено?


— Нет, не все… осталось порядочно, да только…


— Ах так!.. — сказала она и вдруг догадалась: — Послушайте… может быть, вам дать денег?


Я растерялся и пробормотал:


— Да, будьте столь любезны.


А Фалькенберг промолчал.


— Милый мой, так бы прямо и сказали. Вот, пожа луйста. — И она протянула мне бумажку. — И вам тоже?


— Нет. А впрочем, благодарю, — ответил Фалькен берг.


Господи, опять я сел в лужу, да еще в какую! А Фалькенберг, бессовестный человек, строит из себя богача, которому деньги ни к чему! Так и сорвал бы с него мою одежду, пускай ходит голым!


Но, конечно, ничего такого я не сделал.

XVII


Шли дни.


— Если она сегодня вечером опять выйдет к нам, я спою песню про мак, — сказал Фалькенберг, когда мы работали в лесу. — Совсем позабыл про эту песню.


— А про Эмму ты тоже позабыл? — спросил я.


— Про Эмму? Ты, скажу я тебе, нисколько не по умнел.


— Да неужто?


— Я тебя давно раскусил. Ты, конечно, стал бы уви ваться вокруг Эммы на глазах у хозяйки, а я вот на та кое не способен.


— Ну и врешь, — сказал я со злостью. — Никогда я не стану любезничать со служанкой.


— Я тоже не стану больше гулять по ночам. Как думаешь, выйдет она сегодня вечером? Я совсем забыл спеть ей эту песню про мак. Вот послушай.


И Фалькенберг запел.


— Напрасно ты радуешься, что вспомнил песню, — сказал я. — Ничего у нас не получится: ни у тебя, ни у меня.


— Не получится, не получится! Вот заладил!


— Будь я молод, и богат, и красив, тогда дело друг ое, — сказал я.


— Еще бы. Так-то проще простого. Капитан ведь сумел.


— Да, и ты. И я. И она. И все на свете. И вообще хватит трепать языком и сплетничать о ней, — сказал я, сердясь на самого себя за нелепую болтовню. — На что это похоже, два бывалых лесоруба мелют невесть что!


Оба мы осунулись, побледнели. Фалькенберг совсем извелся, лицо у него было в глубоких морщинах; к тому же мы потеряли аппетит.


Мы старались скрыть друг от друга свои чувства, я весело насвистывал, а Фалькенберг хвастался, что ест до отвала, еле ходит и едва не лопается от обжорства.


— Вы совсем ничего не едите, — говорила хозяйка, когда мы приносили домой припасы, к которым едва притрагивались. — Какие же вы лесорубы!


— Это Фалькенберг виноват, — говорил я.


— Нет, это все он, — возражал Фалькенберг. — Хочет уморить себя голодом.


Иногда хозяйка просила о какой-нибудь мелкой услуге, и мы наперебой старались ей угодить; в конце концов вскоре мы по своей охоте стали таскать воду на кухню и следили, чтобы чулан всегда был полон дров. А однажды Фалькенберг ухитрился принести из лесу ореховую палку для выбивания ковров, которую хозяйка просила принести именно меня, и никого другого.


А по вечерам Фалькенберг пел.


Тогда я замыслил возбудить у хозяйки ревность.


Эх ты, дурак несчастный, да она этого и не заметит, даже взглядом тебя не удостоит!


А все-таки я заставлю ее ревновать.


Из трех служанок только Эмма годилась для этой цели, и я принялся с ней любезничать.


— Послушай, Эмма, один человек сохнет по тебе.


— А ты откуда узнал?


— По звездам.


— Уж лучше узнал бы от кого-нибудь на земле.


— Узнал и на земле. Он сам мне сказал.


— Это он о себе, — вставил Фалькенберг, боясь, как бы она не подумала на него.


— Что ж, может быть, и о себе. Ра ratum cor meum*.


Но Эмма бесцеремонно отвернулась и не стала со мной разговаривать, хоти я умел вести беседу лучше Фалькенб e рга. Как?.. Неужели даже Эмма не хочет меня знать? С тех пор я гордо замкнулся в себе, сторо нился людей, все свободное время делал чертежи для своей машины и мастерил небольшие модели. По вечерам, когда Фалькенберг пел, а хозяйка его слушала, я уходил во флигель, где была людская, и оставался там. Благодаря этому я не уронил своего достоинства. Но, на мою беду, Петтер заболел, и я не мог тесать доски и бить молотком; поэтому всякий раз, как нужно было стучать, приходилось идти в сарай.


* Сердце мое готово (лат.).


Но иногда мне приходило в голову, что хозяйка огор чена, не видя меня на кухне. По крайней мере, так мне казалось. Однажды вечером, во время ужина, она ска зала:


— Я слышала от работников, что вы делаете какую- то машину?


— Да, он мастерит переносную пилу, — сказал Фаль кенберг. — Но она будет слишком тяжелой.


Я ничего на это не возразил, у меня хватило хит рости и дальновидности промолчать. Всех великих изо бретателей поначалу не признавали. Ну погодите, придет мое время. Между тем я не устоял перед искушением и сказал служанкам, что я сын благородных родителей, но меня погубила несчастная любовь; и вот теперь я ищу забвения в вине. Что делать, человек пред полагает, а бог располагает… Видимо, эти россказни дошли до хозяйки.


— Пожалуй, я тоже стану ходить по вечерам во фли гель, — сказал Фалькенберг.


Я сразу сообразил, в чем тут дело: теперь его все реже просили спеть, и это было неспроста.

ХVIII


Приехал капитан.


Однажды к нам в лес пришел высокий человек с окладистой бородой и сказал:


— Я капитан Фалькенберг. Как идут дела, ребята?


Мы почтительно приветствовали его и сказали, что, мол, спасибо, дела идут хорошо.


Он расспросил, сколько деревьев срублено и сколько еще остается, похвалил нас за то, что мы оставляем невысокие, аккуратные пни. Потом он подсчитал, сколько деревьев приходится на день, и сказал, что не больше обычного.


— Но капитан забыл вычесть воскресные дни, — за метил я.


— Ваша правда, — согласился он. — Стало быть, вы ходит больше обычного. А как инструмент? Пилы не ломаются?


— Нет.


— Никто не поранился?


— Нет.


Пауза.


— Вообще-то вам положено жить на своих харчах, — сказал он. — Но раз уж вы предпочли столоваться у меня, мы учтем это при окончательном расчете.


— Как будет угодно капитану, мы согласны.


— Да, мы согласны, — подтвердил Фалькенберг.


Капитан быстро обошел участок и вернулся.


— А с погодой вам очень повезло, — сказал он. — Не приходится разгребать снег.


— Да, снега нет. Вот если бы еще подморозило…


— Это зачем? Разве вам жарко?


— Бывает и жарко. Но главное, мерзлое дерево лег че пилить.


— Вы давно занимаетесь этой работой?


— Давно.


— И поете тоже вы?


— К сожалению, нет. Поет он.


— Стало быть, вы? Мы с вами, кажется, однофа мильцы?


— Да, в некотором роде, — ответил Фалькенберг, слегка смутившись. — Меня зовут Лар c Фалькенберг, мо жете поглядеть в свидетельстве.


— А откуда вы родом?


— Из Трённелага.


Капитан ушел. Держался он дружелюбно, но был немногословен и серьезен, ни улыбки, ни шутки. Лицо у него было приятное, хоть и ничем не примечательное.


С этого дня Фалькенберг стал петь только во флигеле или в лесу, на кухне он уже не пел из-за капитана. Он приуныл, стал нести мрачные разговоры о том, что жизнь отвратительна, черт бы ее побрал, впору хоть по в e ситься. Н o он недолго предавался отчаянью. Как-то в воскресенье он побывал на тех двух хуторах, где на страивал пианино, и попросил рекомендации. Вернув шись, он показал мне бумаги и сказал:


— В трудную минуту мы с этим не пропадем.


— Значит, ты раздумал вешаться?


— У тебя для этого больше причин, — ответил Фаль кенберг.


Но и я уже не был так подавлен. Капитан узнал про мою машину и пожелал вникнуть во все подроб ности. Едва взглянув на чертежи, он сказал, что они никуда не годятся, потому что я набросал их на клочках бумаги кое-как, даже без циркуля; он дал мне готоваль ню и научил делать необходимые расчеты. Кроме того, он заметил, что пила будет слишком громоздка.


— Но это не беда, вы сделайте все по правилам, — сказал он. — Строго соблюдайте масштаб, а там по смотрим.


Я прекрасно понимал, что тщательно сделанная модель дает наглядное представление о моей машине, и, закончив чертежи, принялся мастерить модель из дере ва. Токарного станка у меня не было, пришлось выре зать вручную оба вала, колеса и винты. Все воскресенье я был занят этим делом и так увлекся, что даже не слы шал, как прозвонил колокол к обеду.


Пришел капитан и крикнул:


— Пора обедать!


Увидев, чем я занят, он предложил на другой же день съездить к кузнецу и заказать все необходимые части.


— Дайте мне только размеры, — сказал он. — И по том, не нужны ли вам какие-нибудь инструменты? Ага, ножовка. Разные сверла. Шурупы. Тонкое долото. Боль ше ничего?


Он все записал. Таких деловых хозяев мне еще не доводилось видеть.


А вечером, когда я поужинал и ушел во флигель, меня кликнула хозяйка. Она стояла на дворе, под не освещенными окнами кухни, и пошла мне навстречу.


— Мой муж обратил внимание… он заметил, что вы слишком легко одеты, — сказала она. — Может быть, вы… возьмете вот это?


Она сунула мне в руки костюм.


Я, запинаясь, бормотал слова благодарности. Ведь я и сам смогу скоро купить себе костюм, это не к спеху, мне вовсе не надо…


— Да, конечно, я знаю, что вы можете сами купить, но ваш друг так хорошо одет, а вы… да берите же, бе рите.


Она поспешно ушла в дом, совсем как наивная девушка, которая испугалась, что ее сочтут слишком доб рой. Я крикнул ей вслед слова благодарности.


На другой вечер капитан привез мне валы и колеса, и я воспользовался случаем поблагодарить его.


— Ах да, — сказал он. — Это все моя жена, ей взду малось… Ну как, костюм вам впору?


— Да, как раз впору.


— Вот и прекрасно. Это все жена… Но вот вам ко леса. И инструменты. Спокойной ночи.


Должно быть, оба они любили делать людям добро. А сделав добро, каждый кивал н а другого. Это такая су пружеская чета, какая была явлена лишь в откровениях.

XIX


Листья в лесу облетели, птичье пение смолкло, толь ко вороны начинают каркать ни свет ни заря и порхают над голой землей. Мы с Фалькенбергом всякий день видим их, когда идем в лес, — годовалые птенцы, кото рые еще не знают страха перед человеком, прыгают по тр o пе у самых наших ног.


Попадается нам и зяблик, этот лесной воробушек. Он уже побывал в лесу и теперь возвращается к людям, близ которых любит жить, потому что он очень любопытен. Милый маленький зяблик! От природы он — перелетная птица, но родители научили его зимовать на севере; а он научит своих детей, что только на севере надо зимовать. Но в нем течет кровь перелетных бродяг, он все такой же непоседа. В один прекрасный день он вместе со всеми своими сородичами соберется в стаю, и они улетят далеко, к новым людям, на которых тоже любопытно взглянуть, и тогда в осиннике станет пусто. Пройдет, быть может, целая неделя, прежде чем другая стая этих крикливых птичек сядет на ветки осин… Господи, сколько раз приходил я поглядеть на зябликов, и как это было интересно!


Однажды Фалькенберг сказал мне, что тоска его прошла. За зиму он скопит сотню крон, работая лесорубом и настройщиком, а потом помирится с Эммой. Да и мне хватит вздыхать по благородным дамам, надо искать себе ровню, таково его мнение.


И он был прав.


В субботний вечер мы кончаем работу раньше обычного и идем в лавку. Нам нужно купить рубашки, та бак и вино.


В лавке я увидел швейную шкатулочку, отделанную ракушками, вроде тех, какие в старину моряки приво зили из Амстердама своим подружкам; теперь их делают в Германии целыми тысячами. Я купил шкатулку, чтобы отломать одну ракушку и сделать ноготь для трубки.


— На что тебе шкатулка? — спросил Фалькенберг. — Хочешь подарить Эмме?


В нем пробудилась ревность, и он, не желая отстать от меня, купил для Эммы шелковую косынку.


По дороге домой мы не раз прикладывались к бутылке и болтали; ревность Фалькенберга все еще не остыла. Я выбрал подходящую ракушку, отломал ее и отдал шкатулку Фалькенбергу. На этом мы поми рились.


Стало смеркаться, вечер был безлунный. Из дома на пригорке донеслись звуки гармоники, и мы поняли, что там затеяли танцы: в окнах мелькали тени, и свет мер цал, словно на маяке.


— Давай зайдем, — сказал Фалькенберг,


Мы с ним развеселились.


Во дворе стояли парни и девушки, они вышли осве житься и подышать воздухом; Эмма тоже была среди них,


— Гляди-ка, и Эмма здесь! — добродушно восклик нул Фалькенберг; он нисколько не рассердился, что Эмма пришла без него. — Поди сюда, Эмма, я купил тебе подарок.


Он воображал, что стоит только ему сказать ей ласковое слово, и все уладится; но Эмма отвернулась и ушла в дом. Фалькенберг хотел пойти за ней, но пар ни заслонили дверь и сказали, что ему нечего там де лать.


— Да ведь там Эмма. Пускай она выйдет.


— Нет, она не выйдет. Она здесь с сапожником Марком.


Фалькенберг был ошарашен; видно, он зашел слиш ком далеко в своей размолвке с Эммой, и она его бросила. Он стоял и хлопал глазами, а девушки под няли его на смех — вот бедняжка, остался с носом!


Тогда Фалькенберг вынул бутылку и у всех на глазах приложился к ней, потом вытер горлышко ладонью и передал бутылку одному из парней. Все оживились, подобрели, увидев, какие мы славные ребята, а мы достали из карманов е щ е бутылки и пустили их по кругу; кроме всего прочего, мы были нездешние, и всем было любопытно с нами поболтать. Фалькенберг то и дело отпускал шуточки по адресу сапожника Марка, которого он называл Лукой.


Танцы в доме продолжались, но ни одна девушка не ушла от нас.


— Бьюсь об заклад, что и Эмма не прочь выйти, — хвастливо заявил Фалькенберг.


Девушки, которых звали Елена, Рённауг и Сара, глотнув вина из бутылки, по обычаю, подавали Фалькенбергу руку и благодарили его; другие же, которые обучились благородным манерам, говорили только: «Спасибо на угощении!» Фалькенбергу приглянулась Елена, он обнял ее за талию и предложил прогуляться.


Они не спеша пошли прочь, и никто их не окликнул; разделившись на пары, мы порознь пошли к лесу. Мне досталась Сара.


Когда мы вернулись, Рённауг все еще стояла подле дома. Вот странная девушка, простояла здесь столько времени! Я взял ее за руку и завел разговор, но она только смеялась и не отвечала ни слова. Мы с ней пошли к лесу, а Сара крикнула нам вслед из тем ноты:


— Рённауг, пойдем лучше домой!


Но молчаливая Рённауг ничего не ответила. Она бы ла белолицая, медлительная и в теле.

XX


Выпал первый снег, он сразу же тает, но зима не за горами. И наша работа у капитана приходит к концу, недели через две мы все закончим. А что делать потом? В горах прокладывают железную дорогу, а мож но попытаться найти работу на каком-нибудь хуторе, где нужны лесорубы. Фалькенберг склоняется к работе н а железной дороге.


Но времени остается мало, и я не успеваю сделать свою машину. У каждого свои заботы, мне, кроме этого, нужно еще приделать ноготь к трубке, а вечера стали совсем короткие. Фалькенберг непри менно хочет помириться с Эммой. Но это дело не скорое и совсем не простое. Так получилось, что она гуляла с сапожником Марком; а Фалькенберг, чтобы досадить Эмме, стал ухаживать за другой девушкой по имени Елена и подарил ей косынку и шкатулку из ракушек.


Теперь он не знал, как быть, и сказал мне:


— Всюду только грязь, глупость и обман.


— Разве?


— Да, можешь не сомневаться. Вот уйду на желез ную дорогу, а ее брошу.


— А может, это сапожник Марк ее не отпускает?


Фалькенберг угрюмо промолчал.


— И спеть меня уже больше не просят, — сказал он немного погодя.


Мы заговорили о капитане и его жене. Фалькенберг сказал, что у него дурные предчувствия: между ними не все ладно.


Ну вот, начал сплетничать!


Я сказал:


— Извини, пожалуйста, не тебе об этом судить.


— Ах так? — буркнул он сердито. Он злился все больше и больше. — Может быть, ты думаешь их водой не разольешь? Думаешь, они наглядеться друг на друга не могут? Да я же ни разу не слышал, чтоб они хоть словечком обмолвились.


Вот дурак, болтун разнесчастный!


— Погляди лучше, как ты пилишь, — говорю я с усмешкой. — Пила у тебя криво идет.


— У меня? Но ведь как-никак нас двое!


— Что ж, значит, дерево оттаяло. Возьмемся сно в а за топоры.


Каждый долго рубит в одиночку, оба мы злимся и молчим. Как он посмел оболгать их, выдумал, будто они слова промеж собой не скажут? Но господи, ведь это же истинная правда! У Фалькенберга хороший нюх, он разбирается в людях.


— По крайней мер e, при н ас у них все мирно, — заметил я.


Фалькенберг рубит молча. Поразмыслив еще немного, я говорю.


— А может, ты и прав, они не такая пара, какие бывают явлены в откровениях.


Но Фалькенберг ничего не понял и пропустил мои слова мимо ушей.


В полдень, когда мы отдыхали, я снова завел раз говор об этом.


— Ты ведь, кажется, говорил, что если он будет дурно с ней обращаться, ему несдобровать.


— Ну да, говорил.


— И что же?


— Да разве я сказал, что он с ней дурно обращает ся? — возразил Фалькенберг с досадой. — Просто они надоели друг другу, до смерти надоели, вот что. Только он войдет, она сразу норовит уйти. Только он заговорит о чем-нибудь на кухне, у нее в глазах появляется смертная скука, и она его не слушает.


Мы снова взялись за топоры, и каждый углубился в свои мысли.


— Боюсь, что мне все-таки придется его вздуть, — говорит вдруг Фалькенберг.


— Кого это?


— Л у к у…


Я доделал трубку и попросил Эмму передать ее ка питану. Ноготь совсем как настоящий, и теперь, когда у меня есть такие превосходные инструменты, мне удалось приделать его к пальцу и прикрепить изнутри дву мя медными гвоздиками, которые вовсе не заметны. Я очень доволен своей работой.


Вечером, когда мы ужинали, капитан пришел на кухню, держа трубку в руке, и поблагодарил меня; тут я и убедился в проницательности Фалькенберга: как только капитан вош ел, хозяйка ушла из кухни.


Капитан похвалил мою работу и спросил, каким образом мне удалось прикрепить ноготь; он назвал меня художником и мастером. Так прямо и сказал — мастер, и на всех, кто был в кухне, это произвело впечатление. Мне кажется, в тот миг Эмма не устояла бы передо мной.


А ночью я наконец научился дрожать.


Ко мне на сеновал пришла покойница, протянула левую руку, и я увидел, что на большом пальце нет ногтя. Я покачал головой, давая ей этим понять, что ноготь уже не у меня, что я его выбросил и вместо него приделал ракушку. Но покойница не уходила, и я ле жал холодея от страха. Наконец я кое-как пробормотал, что, к несчастью, я ничего теперь не могу поде лать и молю ее уйти с миром. Отче наш, иже еси на небес a х… Покойница двинулась прямо на меня, я хотел оттолкнуть ее, издал душераздирающий крик и притис нул Фалькенберга к стене.


— Что такое? — крикнул Фалькенберг. — Во имя гос пода…


Я проснулся весь в поту, открыл глаза и увидел, как призрак медленно исчез в темном углу.


— Покойница, — простонал я. — Она приходила за своим ногтем.


Фалькенберг быстро сел на постели, сон разом со скочил и с него.


— Я видел ее! — сказал он.


— И ты тоже? А палец видел? Уф!


— Ох, не хотел бы я очутиться в твоей шкуре.


— Пусти меня к стене, — попросил я.


— А я как же?


— Тебе нечего ее бояться, ты можешь преспокойно лежать с краю.


— А она придет и сцапает меня? Нет уж, спасибо.


Фалькенберг снова лег и укрылся с головой.


Я хотел было сойти вниз и лечь с Петтером; он уже поправлялся, и я мог не бояться заразы. Но мне стало жутко от мысли, что придется спускаться по лест нице.


Это была ужасная ночь.


Утром я долго искал ноготь и, наконец, нашел его на полу, в опилках и стружках. Я закопал его у до роги в лес.


— Пожалуй, надо бы отнести ноготь на кладбище, откуда ты его взял, — сказал Фалькенберг.


— Но ведь это далеко, за много миль отсюда…


— Сдается мне, это было предупреждение. Она хочет, чтобы ноготь был при ней.


Но при свете дня я уже снова осмелел и, посмеяв шись над суеверием Фалькенберга, сказал, что его взгляды противоречат науке.

XXI


Однажды вечером к усадьбе подъехала коляска, и так как Петтер все еще хворал, а второй работник был совсем мальчишка, пришлось мне держать лошадей. Из коляски вышла дама.


— Дома господа? — спросила она.


Когда послышался стук колес, в окнах показались лица, в коридорах и комнатах загорелись огни, хозяйка вышла на крыльцо и воскликнула:


— Это ты, Элисабет? Я так тебя ждала. Милости просим.


Это была фрекен Элисабет, пасторская дочь.


— Значит, он здесь? — спросила она с удивлением.


— Кто?


Это она про меня спросила. Она узнала меня…


На другой день обе дамы пришли к нам в лес.


Вначале я испугался, что до пастора дошло известие о том, как мы прокатились на чужих лошадях, но никто об этом даже не упомянул, и я успокоился.


— Водопровод работает исправно, — сказала фрекен Элисабет.


Я был рад это слышать.


— Водопровод? — спросила хозяйка.


— Он провел нам воду на кухню и на верхний этаж. Теперь стоит только отвернуть кран, и течет вода. Советую и тебе это сделать.


— Вот как! Значит, у нас тоже можно провести воду?


Я ответил, что да, можно.


— Отчего ж вы не сказали об этом моему мужу?


— Я сказал. Он хотел посоветоваться с вами.


Наступило тягостное молчание. Он не счел нужным поговорить с женой даже о том, что ее прямо касалось.


Чтобы как-нибудь нарушить это молчание, я поспеш но добавил:


— Сейчас, во всяком случае, уже поздно. Мы не успеем закончить работу, зима нам помешает. А вот весной дело другое.


Хозяйка вдруг словно очнулась.


— Ах, впрочем, я припоминаю, он в самом деле как-то говорил об этом, — сказала она. — Да, да, мы с ним советовались. Но решили, что уже поздно… Скажи, Элисабет, правда, интересно смотреть, как рубят лес?


Обычно мы валили деревья, притягивая их веревкой в нужную сторону, и теперь Фалькенберг как раз при вязывал веревку к верхушке подпиленного дерева.


— Зачем это?


— Чтобы направить падение дерева… — начал я объ яснять.


Но хозяйка не стала меня слушать, она повторила вопрос Фалькенбергу и добавила:


— Разве не все равно, куда оно упадет?


И Фалькенберг ответил:


— Нет, его надо направить, иначе оно переломает кусты и молодые деревца.


— Слышишь? — сказала она подруге. — Слышишь, какой голос? А как он поет!


Как я досадовал на себя за свою болтовню и недогадливость! Но она увидит, что урок не прошел для меня даром. Да и вообще мне нравится вовсе не она, а фрекен Элисабет, эта не капризничает, да и красотой ей не уступит, она даже красивее, да, красивее в тысячу раз. Вот наймусь в работники к ее отцу… Теперь всякий раз, как хозяйка обращалась ко мне, я погля дывал на Фалькенберга, а потом на нее и медлил с от ветом, словно боялся, что вопрос ее не ко мне относится. Видно, это было ей неприятно, и она сказала со сму щенной улыбкой:


— Я ведь вас спрашиваю.


Ах, эта улыбка и эти ее слова… Сердце мое дрог нуло от радости, я бил по дереву топором изо всех сил, так, что только щепки летели. Я увлекся и работал играючи. Время от времени я ловил обрывки раз говора.


А когда мы с Фалькенбергом остались одни, он сказал:


— Нынче вечером я буду им петь.


И вот наступил вечер.


На дворе я встретил капитана и остановился пого ворить с ним. Работы в лесу оставалось дня на три или четыре.


— А потом вы куда пойдете?


— Попробуем подрядиться на железную дорогу.


— Пожалуй, вы мне и здесь можете понадобить ся, — сказал капитан. — Я хочу проложить новую дорогу к шоссе, эта слишком крутая. Пойдемте, я вам покажу.


И хотя уже смеркалось, он повел меня на пустырь по южную сторону усадьбы.


— Когда дорога будет готова, найдем еще что- нибудь, а там и весна, — сказал он. — Можно будет при няться за водопровод. К тому же Петтер все хворает. Это ни на что не похоже, мне необходим помощник по хозяйству.


И вдруг до нас донеслось пение Фалькенберга. В го стиной горел свет, Фалькенберг был там и пел под аккомпанемент рояля. Его удивительный, нежный голос лился из окон, и меня охватил невольный трепет.


Капитан резко повернулся и взглянул на окна.


— А впрочем… — сказал он неожиданно, — впрочем, и с дорогой лучше повременить до весны. На сколько дней, вы говорите, осталось работы в лесу?


— Дня на три или четыре.


— Стало быть, решено, еще дня три-четыре, и в ны нешнем году на этом покончим.


«Удивительно быстро он передумал», — мелькнула у меня мысль.


Я сказал:


— Но ведь дорогу можно прокладывать и зимой, в некотором смысле это даже лучше. Мы стали бы пока дробить камень и возить щебенку.


— Я знаю, но все-таки… А теперь я, пожалуй, пойду послушаю пение.


И он ушел.


Я подумал: «Это он, конечно, только притворяется; хочет показать, что Фалькенберга пригласили в дом с его согласия. А на самом деле он предпочел бы остаться и поговорить со мной».


Как я был самонадеян и как ошибался!

XXII


Все главные части моей машины готовы, я решил со брать ее и опробовать. За амбаром, у мостика, торчал обломок осины, сваленной ветром, я приладил к нему пилу, и она сразу же заработала. Терпение, друзья мои, дело пойдет на лад! По ровному краю большой, спе циально купленной пилы я нарезал зубцы, которые сцеплялись с небольшим зубчатым колесом, удерживае мым прижимной пружиной.


Саму пружину я изготовил из широкой костяной планки от старого корсета, который взял у Эммы, но оказалось, что она слишком слаба, и я сделал другую пружину из старой ножовки шириной в шесть милли метров, с которой спилил зубья. Эта новая пружина оказалась слишком тугой. Пришлось мне всякий раз оттягивать ее только до половины.


На свою беду, я не был силен в теории, мне все приходилось пробовать и проверять, отчего работа продви галась медленно. Пришлось совсем отказаться от кони ческой зубчатой передачи, которая была бы слишком громоздкой, и насколько возможно упростить все устройство.


Пробовать пилу я начал в воскресенье; белый деревянный каркас и гладкое стальное полотно сверкали на солнце. В окнах сразу показались лица, а вскоре сам капитан вышел из дома. Я поклонился ему, но он не ответил, а медленно пошел через двор, не спуская глаз с пилы.


— Ну как, работает?


Я привел пилу в действие.


— Глядите, глядите, она и вправду пилит!..


Вышли хозяйка и фрекен Элисабет, за ними высыпали служанки. Я снова пустил пилу. Терпение, терпение, друзья мои!


Капитан сказал:


— А не слишком ли долгое это дело — всякий раз прилаживать ее к дереву?


— Зато пилить будет гораздо легче и работа пойдет быстро. Пильщикам не нужно затрачивать лишних усилий.


— Но почему же?


— Да потому, что им не приходится нажимать на пилу, это делает пружина. А здесь как раз и затрачи вается более всего сил.


— Но все-таки потеря времени неизбежна?


— Я уберу винт и поставлю вместо н его зажим, ко торый можно будет открыть одним движением. Его устройство позволит прикреплять пилу к дереву любой толщины.


Самый зажим я еще не успел сделать, но показал капитану чертеж.


Капитан взялся за пилу и испробовал, какого усилия она требует. Потом он сказал:


— Ваша пила вдвое шире обычной, не знаю, есть ли смысл таскать такую тяжесть.


— Само собой, — впернул Фалькенберг. — Дело ясное.


Все посмотрели на Фалькенберга, потом на меня. На до было что-то ответить.


— Один человек может двигать по рельсам груже ный товарный вагон, — ответил я. — А здесь двое приводят в движение пилу, которая скользит по двум вращаю щимся валикам, а они, в свою очередь, движутся на хорошо смазанных стальных осях. Работать этой пилой будет куда легче, чем обычной, в случае нужды с ней можно управиться в одиночку….


— Ну, это едва ли.


— А вот увидим.


Фрекен Элисабет вздумалось подшутить надо мной и она спросила:


— Я в этом деле ничего не смыслю, но скажите, почему бы не пилить, как раньше, обыкновенной пилой?


— Потому что теперь пильщикам не приходится на жимать на пилу сбоку, — сказал капитан. — Усилие при лагается сверху вниз, а пила ходит поперек. Поймите, вертикальное усилие преобразуется в горизонтальное, А скажите, — обратился он ко мне, — как по-вашему, не может пила при этом изогнуться, ведь тогда срез будет неровным?


— Во-первых, этому препятствуют два валика, по которым ходит п ила.


— Да, кажется, тут вы правы. Ну, а еще?


— Во-вторых, эта пила дает только ровный срез. Ведь она имеет такую форму, что согнуться никак не может.


Пожалуй, отчасти капитан высказывал мне свои сомнения просто потому, что хотел получше во всем разобраться. Человек с его знаниями сам мог бы отве тить на них лучше меня. Но он упустил из виду нечто другое, что сильно меня тревожило. Ведь пила, которую придется таскать по всему лесу, должна быть очень прочной. А я опасался, что тонкие оси могут от удара выскочить из своих гнезд или погнуться, а валики — заклиниться. Надо было избавиться от осей и распо ложить валики по-иному. Нет, моя машина была еще далека от совершенства…


Капитан между тем сказал Фалькенбергу:


— Надеюсь, вы не откажетесь отвезти завтра наших дам? Петтер еще слаб.


— Помилуйте, я буду счастлив.


— Фрекен надо ехать домой, — сказал капитан, ухо дя. — Будьте готовы к шести утра.


Фалькенберг, гордый доверием, которое ему оказали, стал посмеиваться надо мной и говорил, что я ему завидую. Я и в самом деле немного завидовал. Меня, конечно, огорчило, что предпочтение отдали Фалькенбергу, но, право же, куда приятней побыть одному в лесной тиши, вместо того чтобы мерзнуть на козлах.


Фалькенберг, сияя от удовольствия, сказал:


— Ты даже пожелтел от зависти, советую тебе вы пить касторки.


Целых полдня он суетился, собираясь в путь, — мыл коляску, смазывал оси, проверял сбрую. Я ему помогал.


— Боюсь, что ты не сумеешь править парной упряжкой, — сказал я, поддразнивая его. — Ладно уж, завтра с утра я выучу тебя держать вожжи.


— А ты зря экономишь десять эре на касторке, надо беречь здоровье, — ответил он.


Так мы шутили и смеялись друг над другом. Вечером капитан подошел ко мне и сказал:


— Я не хотел вас затруднять и попросил вашего друга отвезти дам, но фрекен Элисабет хочет ехать с вами.


— Со мной?


— Она говорит, что давно вас знает.


— Но ведь и мой друг — человек надежный.


— Разве вы против?


— Нет, нисколько.


— Вот и прекрасно. Тогда поезжайте.


Тут я подумал: «Эге, они все-таки предпочли меня, потому что я изобретатель и моя пила отлично работает, а если мне еще получше одеться, я буду выглядеть вполне прилично, быть может, даже блестяще».


Но Фалькенбергу капитан объяснил дело по-друго му, и все мои тщеславные домыслы сразу рухнули. пастор просил фрекен Элисабет привезти меня, потому что хочет снова предложить мне наняться в работники. Так они договорились.


Я долго раздумывал над этим объяснением.


— Если ты согласишься работать у пастора, мы не сможем вместе наняться на железную дорогу, — сказал Фалькенберг.


И я ответил:


— Нет, я не соглашусь.

XXIII


Дамы выехали ранним утром в закрытой коляске. Поначалу было довольно свежо, и мое шерстяное одеяло очень мне пригодилось, — я то укутывал им ноги, то накидывал его на плечи.


Я ехал той же дорогой, по которой мы с Фалькен бергом пришли сюда, так что места были знакомые: вон усадьба, где Фалькенберг настраивал пианино, вон вто рая, а вот здесь над нами пролетели гуси… Взошло солнце, стало тепло, час проходил за часом; у развилины дорог дамы постучали в стекло и сказали, что пора обедать.

Загрузка...