На предвоенного —
Теперь, после войны —
Я на себя гляжу со стороны…
В сыром углу мой грозный стол
Стоит с надменностью монгола
На грузных тумбах, вросших в пол,
На тумбах, выросших из пола.
Я знаю, этот стол стоит
Века — с невозмутимым видом,
Суконной плесенью покрыт,
Как пруд в цветенье ядовитом.
С тех пор как хам за ним сидел
Времен Судейского Приказа,
Он сам участник черных дел —
Мой стол, пятнистый как проказа.
Потел и крякал костолом.
На стенах гасли блики зарев.
За настороженным столом
Указ вершили государев.
Но в раззолоченный камзол,
В глаза ханжи и богомола,
Плевала кровью через стол
Неистребимая крамола!
……………………
Мой друг — эмпирик. Он не зол.
Но вы представьте положенье —
«На грузных тумбах — грозный стол» —
Одно мое воображенье…
Он вышел некогда из недр
Древообделочного треста,
Был скверно выкрашен под кедр
И скромно занял это место.
Он существует восемь лет.
Разбит. Чернилами измазан…
Должно быть, так…
Но я — поэт
И верить в это не обязан!
1934
Двор. Весна. Жую печенье.
— Дай кусманчик!
— Нет, не дам… —
Тотчас — первое крещенье —
Получаю по зубам.
Удивляюсь.
Вытираю
Покрасневшую слюну.
Замечаю тетю Раю,
Подбежавшую к окну.
Знаю — дома ждет расправа.
Восклицаю громко: — Раз!.. —
И стоящему направо
Попадаю в левый глаз.
Это помню. Дальше — туже.
Из деталей — ни одной.
Впрочем, нет: печенье — в луже,
Тетя Рая надо мной…
Летом — ссоры. Летом — игры.
Летом — воздух голубей.
Кошки прыгают как тигры
На пугливых голубей.
Разве есть на свете средство
От простуды в январе?!..
Начиналось наше детство
На асфальтовом дворе.
Рыжей крышей пламенело
И в осенний дождь грибной
Лопухами зеленело
Возле ямы выгребной.
1935
Мотоциклет
Проспектом Газа,
На повороте накренясь,
В асфальт швыряет клочья газа,
Узорной шиной метит грязь.
Ему заранее открыли
Проезд.
И, взрывами несом,
Он тарахтит.
И плещут крылья
Холодных луж под колесом.
Герой — в седле.
Глаза — в стекле.
Под ним, колеса в грязь вонзая,
Брыкается мотоциклет,
Вытягиваясь, как борзая.
Мне в спорах вечно не везет,
Но здесь,
Переходя на прозу,
Держу пари, что он везет
Бензином пахнущую розу!
1935
Уезжает бесприданница.
До конца держи фасон!
Уезжает — не останется,
Исчезает словно сон.
Издалёка, окаянная,
Неожиданно, как гром,
Пишет письма покаянные
Ленинградцам четырем.
Взбудоражить может мертвого
Коллективный тот привет.
На квартире у четвертого
Собирается совет.
И строчится, как условлено,
Телеграмма в тот же час:
«То, что любишь, — установлено.
Телеграфь — кого из нас?»
А наутро — поразительный
Нам вручается ответ:
«Буду завтра. Приблизительно
В десять. Встретишь или нет?»
— Не дождется нас негодница! —
Каждый каждому сказал.
И, конечно, все, как водится,
Прибывают на вокзал.
Нам опять, нам снова бедствовать!
Мы подходим вчетвером:
— Разрешите вас приветствовать
В нашем городе сыром…
1935
Без труда припомнит всякий:
Ночь, как дым, была белеса,
И застыл старик Исакий —
Исполин, лишенный веса.
Кто-то первый песню начал,
А вода была зеркальна, —
До рассвета в ней маячил
Мост, взлетевший вертикально.
Подхватив, запели хором,
Взялись за руки, как дети,
И пошли, минуя Форум,
Позабыв про все на свете!
Чью же ты припомнил пару
Глаз — то дерзких, то молящих?
Чью же ты припомнил пару
Кос и ленточек летящих?
Как он горек и отраден,
Ветер юности тревожный!
Как он влажен и прохладен,
Этот ветер осторожный!
Ты стоишь, расправив плечи,
Возмужалый ленинградец,
На проспекте Первой Встречи
И Последних Неурядиц.
1939
Бесшумная,
Без ливня и без гула,
На полчаса планету залучив,
Она в полях травы не шелохнула,
Не заслонила тучами лучи.
Ей не сопутствовали яростные ветры.
Магнитный шквал ветвей не разметал.
Лишь на поверхности и вглубь — на километры —
Затосковал разбуженный металл.
Безумец тот, кто, с ней бороться силясь,
Подальше уплывает от земли.
Она пришла — и компасы взбесились,
И в море заблудились корабли.
Вот так и я: без грома и огней,
Теряя курс, на гребни строчек лезу —
Мое томленье по тебе сильней
Томления железа по железу.
1937
Стеклянная заря
Над нами пламенеет.
Зачем я здесь?
К чему терзаться зря?
Ты вздрогнула,
Твоя рука немеет,
Лебедки выбирают якоря.
Спокойствие!..
Уже убрали сходни.
Он машет нам —
Высокий и прямой…
Вернись,
Чтоб я сумел
Померяться с тобой!
Зачем я здесь?
Как тяжко мне сегодня…
Подумаешь,
Великая заслуга, —
Смотря вослед
Большому кораблю,
На старой пристани
Стоять с любимой друга,
Любить ее
И не сказать «люблю».
1939
Стоял на высокой горе санаторий.
Я жил и дышал в нем. А ты умирала.
И Черное море, как черное горе,
Дробясь об утесы, всю ночь бушевало.
Я проклял судьбу, потерявшую совесть,
Я моря не мерил, но горе измерил!
И я прочитал тебе странную повесть,
Которой, в отчаянье, сам не поверил.
Но ты засыпала. Ты легкой и милой,
Ты прежней улыбкой своей улыбалась,
Такой, что мерцанье зари краснокрылой
Мне парусом алым на миг показалось.
Когда же из рук твоих выпала книга
И грянули зубы о грани стакана,
Я бросился к морю. В нем не было брига.
Была предрассветная дымка тумана.
1940
К игрушкам проникла печальная весть —
Игрушки узнали о смерти.
А было хозяину от роду шесть…
Солдатик сказал им: «Не верьте!»
«Вернется!» — сказал им солдатик. И вот —
Совсем как боец настоящий —
Которые сутки стоит он и ждет,
Когда же придет разводящий?
1940
Отлив от берега откатывает глыбы.
Всплывает в раковинах глинистое дно.
Глубоководные уходят в море рыбы.
Струятся водоросли с ними заодно.
О ветер странствия! Я вновь тобой опознан.
Как водоросли нить, протянут за тобой.
— Плыви! — командуешь. — Плыви, пока не поздно!
Пока гремит торжественный отбой.
Пока туман с размаху рвется в ноздри.
Пока седой ползет отлива час.
Пока колышутся в крови морские звезды,
Беспомощно топорщась и лучась.
1935
Море бьет в веселый бубен.
Пять минут
Стоит наш поезд.
Рыжая,
В воде по пояс,
Знаешь, кто ты?
Дама бубен!
Потому что поглядела
И ничуть не удивилась,
Что по пояс преломилось
В море бронзовое тело!
1939
Стоял туман.
Томило.
Парило.
Овечьи звякали копытца.
Меня дорога измытарила —
Я сел,
И сван мне дал напиться.
Невнятных лет,
С дубленой кожей,
Он был ни молодой, ни старый.
С утра туман стоял.
А позже
Я снова встретился с отарой:
Бараны,
С выраженьем ужаса
в глазах,
Бежали под утесы, —
И дождь не просто лил,
А рушился,
Не просто подгонял,
А нес их!
1937
Халат в малиновых заплатах
Боксер срывает молодой,
И публика, пройдя за плату,
Гремит ладонью о ладонь!
Халат в сиреневых заплатах
Боксер снимает молодой,
И публика, чтоб не заплакать,
Гремит ладонью о ладонь.
Сведя бугры надбровных дуг,
Бойцы вступили в зону боя,
Потом сплелись в безмолвный круг,
В одно мелькание рябое —
И тот, чьи губы — красный лак.
И тот, чья лапа бьет, нацелясь.
И тот, чей выброшен кулак.
И тот, чья вывихнута челюсть.
Я на свою соседку с края
Взглянул — и чуть не крикнул: «Брысь!..»
Она сидела, не мигая,
Как зачарованная рысь.
1936
Не девица с коромыслом за водой
И не парень за девицей молодой, —
По булыжной, по корявой мостовой
Сухопарый, как фонарь, городовой.
В штукатурке осыпающейся дом
С трехкопеечным на вывеске гербом.
Кто-то песню напоследок приберег
Подле дома — тротуара поперек:
«Где вы, барышня, в которую влюблен?
Ваши брови подмалеваны углем.
Вам бы пряник, вам бы стопочку вина.
Рупь-целковый ваша красная цена!..»
По рассказам старожилов, по кино
Я с тобою познакомился давно.
И люблю тебя, обиду затая,
Бесталанная окраина моя.
1936
Минуты уходят, как камни — ко дну,
Но память зажала минуту одну —
В ней, буйный и грязный и дымный от солнца,
Растерзанный бьется Ростов-на-Дону.
Мне было четыре коротеньких года.
Я меньше всего был к поэзии склонен.
Но помню: булыжник, ушедший под воду,
Дробили копытами страшные кони,
Храпели и ржали в ожогах плетей,
И тлели винтовки на спинах людей.
Мы с братом в буфете компот поедали.
А ночью, пугая нас синью кальсон,
В глубоком, таинственном, затхлом подвале
Нам головы гладил сосед Зеликсон.
И снова минуты без устали мчатся…
Высокий студент к нам зашел попрощаться.
Был шумен и ласков. И пел. Но слегка
Дрожала растерянная рука.
А в шесть или, может быть, в четверть шестого
Он где-нибудь трупом лежал под Ростовом.
И грудь распахнув, чтоб навстречу — простор,
Другие ворвались под вечер в Ростов.
Я много с тех пор городов сосчитал:
Иркутск, Ленинград и степной Кокчетав,
Но вас, эти новые люди и кони,
Я всех вас сегодня держу на ладони
И мерным годам, благодушным годам
Я город Ростов никогда не отдам.
1935
В Мадрид приехал журналист.
Тропа на фронт — скалиста.
Пронумерован каждый лист
В блокноте журналиста.
От серой шляпы до штанин
Он под защитой флага —
Тридцатилетний гражданин,
Газетчик из Чикаго.
Республиканский полк привык
К сухому парню с «лейкой» —
Он снял и полк, и труп, и штык,
Покрытый кровью клейкой.
Он снял и женщин и детей,
Копающих траншеи.
Он снял залегших там людей —
Затылки их и шеи.
В его движениях сквозит
Ленивая отвага.
А впрочем, что ему грозит? —
Он под защитой флага.
Вот первый лист из-под пера
Уходит телеграммой:
«Мятежный полк разбит вчера
В бою под Гвадаррамой».
Блокнот второй роняет лист…
Жара. Воды — ни капли!
Но пьет из фляги журналист
В костюме цвета пакли.
Шофер прилег за пулемет.
Девчонка бредит рядом.
Их только пленка заберет —
Им не уйти с отрядом!
Вторым прилег за пулемет
Учитель из поселка.
Его и пленка не берет —
Погибла от осколка!
Попали в сложный переплет
Рабочие колонны,
И третьим лег за пулемет
Монтер из Барселоны.
Он лег на пять минут всего —
Смертельная зевота…
И больше нету никого,
Кто б лег у пулемета!
Уже мятежников отряд
Спускается с пригорка,
Как вдруг их снова шлет назад
Свинца скороговорка!
За пулеметом — журналист.
А после боя кто-то
Последний вырывает лист
Из желтого блокнота,
И пишет, улучив момент,
Как совесть повелела:
«Ваш собственный корреспондент
Погиб за наше дело!»
1937