Давно ль военные дымы
На нас ползли с немых экранов,
И вот уж сами ходим мы
На положенье ветеранов…
На предвоенного —
Теперь, после войны —
Я на себя гляжу со стороны.
Все понимал
Надменный тот юнец,
А непонятное привычно брал на веру.
Имело все начало и конец.
Все исчислялось.
Все имело меру.
Он каждого охотно поучал,
Хотя порою
Не без удивленья
В иных глазах усмешку замечал:
Не то чтобы укор,
А сожаленье…
Таким он, помню,
Был перед войной.
Мы с ним давно расстались.
Я — иной.
Лишь как мое воспоминанье вхож
Он во вторую половину века.
Он на меня и внешне не похож.
Два совершенно разных человека.
1968
Александру Гитовичу
Мы расстаемся трижды. В первый раз
Прощаемся, когда хороним друга.
Уже могилу заметает вьюга,
И все-таки он не покинул нас.
Мы помним, как он пьет, смеется, ест,
Как вместе с нами к морю тащит лодку,
Мы помним интонацию и жест
И лишь ему присущую походку.
Но вот уже ни голоса, ни глаз
Нет в памяти об этом человеке,
И друг вторично покидает нас,
Но и теперь уходит не навеки.
Вы правду звали правдой, ложью — ложь,
И честь его — в твоей отныне чести.
Он будет жить, покуда ты живешь,
И в третий раз уйдет с тобою вместе.
1966
В гостинице «Астория»
Свободны номера.
Те самые, которые
Топить давно пора.
Но вот уж год не топлено,
Не помнят, кто в них жил.
(А лодка та потоплена,
Где Лебедев служил…)
И стопка не пригублена —
Пока приберегу.
(А полушубок Шубина
Под Волховом, в снегу…)
Здесь немец проектировал
Устроить свой банкет.
Обстреливал. Пикировал.
Да вот не вышло. Нет.
А мы, придя в «Астории»,
Свои пайки — на стол:
Так за победу скорую,
Уж коли случай свел!
Колдуя над кисетами
Махорочной трухи,
Друг другу до рассвета мы
Начнем читать стихи.
На вид сидим спокойные,
Но втайне каждый рад,
Что немец дальнобойные
Кладет не в наш квадрат.
Два годика без малого
Еще нам воевать…
И Шефнер за Шувалово
Торопится опять.
Еще придется лихо нам…
Прощаемся с утра.
За Толей Чивилихиным
Гитовичу пора.
А там и я под Колпино
В сугробах побреду,
Что бомбами раздолбано
И замерло во льду.
Но как легко нам дышится
Средь белых этих вьюг,
Как дружится, как пишется,
Как чисто все вокруг!
И все уже — история,
А словно бы вчера…
В гостинице «Астория»
Свободны номера.
1970
Дайте вновь оказаться
В сорок первом году —
Я с фашистами драться
В ополченке пойду.
Все, что издавна мучит,
Повторю я опять.
Необучен, — обучат.
Близорук, — наплевать.
Все отдам, что имею,
От беды не сбегу,
И под пули сумею,
И без хлеба смогу.
Мне там больше не выжить, —
Не та полоса.
Мне бы только услышать
Друзей голоса.
1969
Позвали, — он не возражал,
Он оккупантам угодил:
И на аресты выезжал,
И на расстрелы выводил.
Нет, сам он не спускал курок
И, значит, суд не порицай:
Он был наказан, отбыл срок
И возвратился — полицай.
Он возвратился — и молчок.
На стороне его закон.
Сидит безвредный старичок,
Беззубо жамкает батон…
Прошло с тех пор немало лет.
Возмездие — оно не месть.
Но он живет, а тех уж нет…
Несообразность в этом есть.
1970
Окраина деревни. Зимний день.
Бой отгремел. Безмолвие. Безлюдье.
Осадное немецкое орудье
Громадную отбрасывает тень.
Ногами в той тени, а русой головой
На солнечном снегу, в оскале смертной муки
Распялив рот, крестом раскинув руки,
Лежит артиллерист. Он немец. Он не свой.
Он, Ленинград снарядами грызя,
Возможно, был и сам подобен волку,
Но на его мальчишескую челку
Смотреть нельзя и не смотреть нельзя.
Убийцей вряд ли был он по природе.
Да их и нет.
Нет ни в одном народе.
Выращивать их нужно. Добывать.
Выхаживать. Готовых не бывает…
Они пришли.
И тех, кто убивает,
Мы тоже научились убивать.
1970
Звуки грустного вальса «На сопках Маньчжурии».
Милосердные сестры в палатах дежурили.
Госпитальные койки — железные, узкие.
Терпеливые воины — ратники русские.
Звуки грустного вальса «На сопках Маньчжурии».
Нежный запах духов. Вуалетки ажурные.
И, ничуть не гнушаясь повязками прелыми,
Наклонились над раненым юные фрейлины.
Звуки грустного вальса «На сопках Маньчжурии».
Перед вами, едва лишь глаза вы зажмурили,
Катит волны Цусима, и круглые, плоские,
Чуть качаясь, плывут бескозырки матросские.
Звуки грустного вальса «На сопках Маньчжурии».
И ткачихи, которых в конторе обжулили,
И купцы, просветленные службой воскресною,
И студент, что ночной пробирается Преснею.
И склоняются головы под абажурами
Над комплектами «Нивы», такими громоздкими,
И витают, витают над нами — подростками —
Звуки грустного вальса «На сопках Маньчжурии».
1971
Зажигалку за трояк
Продал пленный австрияк.
Он купил себе махры.
На скамеечке курил.
Кашлял. Гладил нам вихры.
«Киндэр, киндэр», — говорил.
По хозяйству помогал.
Спать ходил на сеновал,
Фотографии, бывало,
Из кармана доставал:
Вот на нем сюртук, жилет.
Вот стоят она и он.
Вот мальчишка наших лет,
По прозванию «Майнзон».
И какое-то крыльцо.
И какой-то почтальон.
И опять — ее лицо.
И опять — она и он…
Шли солдаты. Тлел закат
У штыков на остриях.
Был он больше не солдат —
Узкогрудый австрияк.
И сапожное он знал,
И любое ремесло.
А потом исчез. Пропал.
Будто ветром унесло.
Где мотался он по свету?
Долго ль мыкался в плену?..
Вспоминаю не про эту,
А про первую войну.
1971
Г. Г. Нисскому
Вот здесь он стоял,
Среди этих скалистых проплешин,
И сплевывал косточки
Чуть горьковатых черешен.
По яркому небу
На север бежали барашки.
Черешни лежали
В армейской пехотной фуражке.
Асфальт — это позже.
И позже — гудок электрички.
И наши обычаи — позже,
И наши привычки.
И позже — коробки
Стандартных домов Пятигорска…
Была только хат побеленных
Далекая горстка.
И эти холмы — они были,
И синие дали,
Пока секунданты
О чем-то своем рассуждали.
1967
И. С. Соколову-Микитову
Мне говорили: может, гладь озерная,
А может, сосен равномерный шум,
А может, море и тропинка горная
Тебя спасут от невеселых дум.
Природа опровергла все пророчества,
Пошли советы мудрые не впрок:
Она усугубляет одиночество,
А не спасает тех, кто одинок.
1969
Кто-то скажет, пожалуй,
Про цыганскую грусть:
Мол, товар залежалый.
Что с того? Ну и пусть.
Я люблю его очень,
Тот цыганский романс:
Наглядитеся, очи,
На меня про запас.
Наглядитеся, очи,
На меня про запас…
Но ведь я тебя вижу
Каждый день, каждый час.
Нам неведомы сроки,
Где-то кони пылят,
И печальные строки
Расставанье сулят.
Наглядитеся, очи,
Про запас… Видно, так.
Дело близится к ночи.
Надвигается мрак.
Никуда тут не деться,
И, пока не погас
Свет в глазах, — наглядеться
Я спешу про запас.
1969
Когда корабль от пристани отчалит
И медленно уйдет в морскую даль, —
Вы замечали? — что-то нас печалит,
И нам самих себя бывает жаль.
Хочу я в этом чувстве разобраться.
Не потому ль рождается оно,
Что легче уходить, чем оставаться,
Уж если расставаться суждено.
1970
Аэропорт — всегда загадка,
Хоть все известно наперед.
Уже объявлена посадка.
Ждет пассажиров самолет.
И странно сознавать, что, скажем,
Сегодня днем вот этот бритт
Вот с этим самым саквояжем
Войдет в свой дом на Беккер-стрит.
И не во сне — на самом деле
Индус, взглянувший на меня,
По вечереющему Дели
Пройдет в конце того же дня.
В полете нет былого риска,
Он совершается легко,
И так мы друг от друга близко
Как друг от друга далеко.
1966
Чуть сонная, в пуховой белой шали,
Она сгубила душу не одну.
Из-за таких стрелялись, запивали,
В монахи шли и грабили казну.
Но и у них бывало все неладно,
Их под конец самих ждала беда:
Безумно, беззаветно, безоглядно
Они влюблялись раз и навсегда.
Свидетельствуют старые романы:
В любви своей чисты, как родники,
За милым — по этапу — сквозь бураны
Такие уходили в рудники.
Такие в Волгу прыгали с обрыва,
Легонько вскрикнув, камнем шли ко дну…
Она была божественно красива,
Как люди говорили в старину.
1970
Закончился летний сезон в «Эрмитаже»,
В нем бродит ноябрь-водолей,
И небо нависло, подобное саже,
Над сеткою голых аллей.
Шуршат под ногами обрывки афиш,
Никто их убрать почему-то не хочет,
И ветер их гонит,
И дождик их мочит,
И время их точит как мышь.
Пятнает веселое имя артиста
Подошвы разлапистый след.
Как пусто в саду,
Как в нем зябко и мглисто,
Как скуден естественный свет…
А мы всё поем, лицедействуем, пишем
Во власти той вечной тщеты,
Что каждой весной подставляет афишам
Фанерные эти щиты.
1969
И без того не долог век,
Живем какое-то мгновенье,
А время убыстряет бег
По мере нашего старенья.
Давно ль военные дымы
На нас ползли с немых экранов,
И вот уж сами ходим мы
На положенье ветеранов.
На эти странности, друзья,
Поэтам сетовать не ново.
Не здесь ли где-то бытия
Заключена первооснова?
Его загадочной игры,
Увы, мы тоже не избегли:
Грохочут годы, как шары,
Мы шумно рушимся, как кегли.
Минуты медленно текут,
А годы промелькнут — и канут…
Нас молодые не поймут,
Покуда старыми не станут.
1968
Под шестьдесят. И смех и грех.
Давно ль я знал заранее,
Что окажусь моложе всех
Почти в любой компании.
Мне было даже на войне
Ничуть не удивительно,
Что все относятся ко мне
Немного снисходительно.
Я прежде в это не вникал,
Как и другие смолоду.
А нынче, словно аксакал,
Оглаживаю бороду.
Как много дат! Как много вех!
И ведаю заранее,
Что окажусь я старше всех
Почти в любой компании.
Со мной почтительны вполне,
Но вот что удивительно:
Юнцы относятся ко мне
Немного снисходительно.
Мне мил их споров юный жар,
Звучит их речь уверенно,
И мнится мне, что я не стар
И что не все потеряно.
1970
Не ждите от поэта откровений,
Когда ему уже за пятьдесят,
Конечно, если только он не гений, —
Те с возрастом считаться не хотят.
А здесь ни мудрость не спасет, ни опыт,
Поэт давно перегорел дотла…
Другим горючим боги топку топят
Таинственного этого котла.
1970
Я сторонюсь влиятельных друзей.
Хотя они воспитаны отменно
И держатся нисколько не надменно,
Я сторонюсь влиятельных друзей.
Хотят они того иль не хотят,
Но что-то в их меняется структуре,
И вовсе не плохие по натуре,
Они уже к тебе благоволят.
А я, сказать по правде, не хочу,
Чтобы меня, пусть даже не буквально,
А в переносном смысле, фигурально,
Похлопывал бы кто-то по плечу.
И потому-то с искренностью всей,
Не видя в том особенной отваги,
Я излагаю это на бумаге:
Я сторонюсь влиятельных друзей.
1970
Трещат и венцы и крылечки,
Бульдозер их топчет, урча.
Сигает сверчок из-за печки
И в страхе дает стрекача.
И рушится домик вчерашний,
Поверженный, падает ниц —
К подножью Останкинской башни,
Вонзившейся в небо как шприц.
1968
Час придет, и я умру,
И меня не будет.
Будет солнце поутру,
А меня не будет.
Будет свет и будет тьма,
Будет лето и зима,
Будут кошки и дома,
А меня не будет.
Но явлений череда,
Знаю, бесконечна,
И когда-нибудь сюда
Я вернусь, конечно.
Тех же атомов набор
В сочетанье прежнем.
Будет тот же самый взор,
Как и прежде, нежным.
Так же буду жить в Москве,
Те же видеть лица.
Те же мысли в голове
Станут копошиться.
Те же самые грехи
Совершу привычно.
Те же самые стихи
Напишу вторично.
Ничего судьба моя
В прошлом не забудет.
Тем же самым буду я…
А меня не будет.
1973
Война гуляет по России,
А мы такие молодые…
А это было, было, было
На самом деле…
Метель в ночи как ведьма выла,
И в той метели
Ты нес по ходу сообщенья
Патронов ящик
В голубоватое свеченье
Ракет висящих.
А сзади Колпино чернело
Мертво и грозно.
А под ногами чье-то тело
В траншею вмерзло.
Держали фронт в ту зиму горстки,
Был путь не торным.
А за спиной завод Ижорский
Чернел на черном.
Он за спиной вставал громадой,
Сто раз пробитый,
Перекореженный блокадой,
Но не убитый.
Ворота ржавые скрипели
В цеху холодном,
И танки лязгали в метели
К своим исходным.
Орудье бухало, как молот
По наковальне,
И был ты молод, молод, молод
В ночи той дальней.
Дубил мороз тебя, и голод
Валил, качая…
Ты воевал, того, что молод,
Не замечая.
1974
Пробудился лес в прохладном трепете,
Заблудились в небе облака,
И летят над нами гуси-лебеди,
В далеко летят издалека.
Мы с тобою в путь не собираемся,
Почему же в тихий этот час
Мы на все глядим — как бы прощаемся,
Словно видим мир в последний раз?
Лебединый клин над лесом тянется,
А в лесу пока еще темно…
Что забудется, а что останется —
Этого нам ведать не дано.
Но прожить не мог бы ты полезнее,
Если хоть одна твоя строка
Белокрылым лебедем поэзии
Поднялась под эти облака.
1974