ЗАПИСКИ БОЛЬШЕВИКА (1896–1917){1}

Памяти

Павла Александровича

Вомпе —

друга и товарища по совместной работе в железнодорожных организациях и в Коммунистическом Интернационале, скончавшегося в ночь на 2 августа 1925 г., посвящаю эту книгу.

НЕСКОЛЬКО ЗАМЕЧАНИИ К МОИМ ВОСПОМИНАНИЯМ

Во время чистки в 1921 г. все старые члены нашей партии должны были подать районным комиссиям по чистке свою партбиографию в письменном виде. Попытка составить ее мне не удалась, ибо вместо биографии вышли воспоминания о вступлении в партию и о партработе далеких времен.

Летом 1922 г., после выполнения ряда поручений Московского истпарта, я довел начатые мною воспоминания до начала 1904 г. Ввиду перегруженности работой и за недостатком свободного времени я смог закончить воспоминания лишь летом 1924 г., во время отпуска. Для составления моих записок у меня не было ни писем, ни документов. Переезды из России за границу и обратно, нелегальное проживание в России и за границей, тюрьма и ссылка не давали мне возможности сохранять письма и документы. К тому же из-за отсутствия времени я не мог просмотреть многочисленные журналы и отдельные издания товарищей по истории нашей партии. Все воспоминания за 1896–1917 гг. я целиком написал по памяти, что не могло, конечно, не отразиться на их содержании и полноте. Многое из написанного было мною показано товарищам, с которыми я работал в разных городах и в различные периоды. Они подтвердили изложенные мною факты.

После того как были закончены воспоминания, я был вынужден проверять даты и разыскивать настоящие имена и фамилии товарищей, которые мне были известны лишь по кличкам. Это мне удалось восстановить почти полностью.

Если молодые члены нашей партии и юные ленинцы получат из моих записок хоть малейшее представление о том, в каких условиях приходилось работать старым членам большевистской партии (в таких условиях, в каких мне приходилось работать, работало немало большевиков; многим из них, пожалуй, пришлось работать в гораздо худших условиях), и если хоть один штрих из моих записок может быть использован для истории нашей партии, то я буду считать, что время, потраченное мною на воспоминания, не пропало даром.

НАЧАЛО МОЕЙ РЕВОЛЮЦИОННОЙ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ
1896–1902 гг.

Город Вилькомир, в котором я родился, имел 14 тысяч жителей. Там, кроме бесчисленных ремесленных мастерских, было два или три небольших кожевенных завода, несколько мелких фабрик по обработке щетины и большая слесарная мастерская. Среди рабочих этих промышленных заведений были и такие, которые уже побывали в крупных городах.

На большие праздники обыкновенно приезжали к родным рабочие и работницы из Ковно, Вильно, Двинска, Варшавы. Городок тогда оживлялся. Приезжие вместе с передовыми рабочими Вилькомира устраивали в лесу или на квартирах за городом спектакли, собрания или вечеринки с речами, тостами, революционными песнями и т. д. (то же самое я наблюдал в 1906 г., когда очутился после долгого перерыва в родном городе. Организация Бунда{2} в Вилькомире существовала, наверное, с 1900–1901 гг. Летом 1906 г. там была уже большая организация РСДРП, куда входили русские, еврейские, литовские и польские рабочие и батраки из ближайших крупных имений).

В 1896 г., будучи учеником в портновской мастерской, я часто слышал разговоры между рабочими и работницами о социалистах, высланных из разных городов России в наш город. Из мимолетных разговоров я узнал, что ссыльные, которых в городе все знали, собираются с местной интеллигенцией и рабочими, обучают последних грамоте, дают им книжки и пр. Кроме того, в мастерской часто говорили о тайных собраниях, которые устраивались в губернских городах — Вильно, Ковно и Варшаве, и об арестах, происходивших в них. Меня это сильно интересовало, но узнать что-либо подробнее мне не удавалось.

В конце 1896 г. на праздники приехали два моих брата. Велико было мое удивление, когда я увидел у нас в доме высланных, представителей местной интеллигенции, рабочих и даже работниц, с которыми я работал в одной мастерской. Оба мои брата оказались связанными с теми пионерами рабочего движения, которые были высланы на родину или приехали домой на праздники.

Мне хотелось возможно скорее сделаться самостоятельным. Как раз в это время мне предложили работу в уездном городе Поневеже Ковенской губернии. Обрадовавшись предложению, я поехал туда против воли своих родных.

В Поневеже в мастерской, куда я поступил, работало человек 15–17. Рабочий день продолжался 15–18 часов. Темнота среди рабочих и работниц была невообразимая, заработная плата — ничтожна, но рабочие и работницы переносили все это безропотно. Мое положение было еще хуже, я не имел своего угла и спал в мастерской на столе. После длинного и трудного рабочего дня негде было отдохнуть, так как хозяин мастерской начинал кроить на том самом столе, где я должен был спать. Подобной эксплуатации я в последующие годы уже не испытывал. Уезжая из родного города, я мечтал не о такой работе и не о таких рабочих. Я искал организацию, кружковые чтения, собрания, но найти их не мог, да к тому же сильно тосковал по родному городу. Все это вынудило меня, по получении приглашения от родных, вернуться обратно домой.

Но мое пребывание в родном городе оказалось недолгим. В конце 1897 г. я уже был в Ковно. Работал там в мастерской, получал 3 рубля в неделю и жил у одного из братьев.

Мои братья были по профессии столярами, поэтому и я вращался среди столяров гораздо больше, чем среди товарищей по своей тогдашней профессии. Столяры молчаливо приняли меня в свою среду, а товарищи по работе считали меня еще слишком юным, чтобы признать равным себе. Да и я лично, пока был слушателем, наблюдателем, предпочитал иметь дело со столярами, ибо это солидные, взрослые рабочие.

У моего брата очень часто собирались товарищи для совместного чтения. Кто-то читал и объяснял им прочитанное. Часто читки затягивались за полночь. Иногда приходившие к брату товарищи громко, резко и сердито спорили между собой. Позже я сообразил, что собрания, на которых происходила читка, представляли собой не то кружок самообразования, не то собрания политического кружка, другие же были просто организационными собраниями профсоюза столяров. Сколько ни напрягаю память, не могу припомнить, чтобы на всех этих собраниях бывали рабочие других профессий.

Вначале, во время читок, собраний, дискуссий и пр., меня выгоняли из комнаты, но потом я вошел как «полноправный», хотя и молчаливый член всех этих собраний, читок.

Вскоре после моего приезда в Ковно начались обыски и аресты. Активные члены кружка самообразования и нелегального профсоюза столяров, собиравшиеся у моего брата, стали давать мне конспиративные и ответственные поручения: отвозить литературу из Ковно в Вильно, передавать пакеты с литературой и со шрифтом товарищам в разных частях города и т. д.

На совещаниях и заседаниях профсоюзного центра столяров, на которых я иногда присутствовал, определялась недельная или дневная заработная плата для разных категорий рабочих-столяров, ниже которой никто не должен был брать за работу. Для столяров существовала биржа труда на улице (дело было летом), куда приходили подрядчики и хозяева нанимать рабочих. Кажется, в то лето столяры крупных стачек не проводили, но рабочие других профессий бастовали (рабочие гильзовых фабрик, портные и т. д.).

На общих собраниях столяров я не бывал. Не знаю, созывались ли они вообще. Рабочие всех профессий собирались на общей бирже (биржа сначала помещалась на Алексотском мосту, а потом была переведена к дому губернатора), а в плохую погоду — в чайной общества трезвости. Собрания эти не носили того характера, к которому мы теперь привыкли: не было ни председателя, ни секретаря, ни порядка дня, — был просто беспорядочный обмен мнений по разным вопросам.

Активные товарищи из союза столяров нередко устраивали вечеринки. На них произносились краткие речи, и каждый по очереди должен был произнести тост, вроде: «Долой капитализм!», «Да здравствует социализм!» и т. п. Особенно запомнились мне двое рабочих-столяров: один молодой, лет 20–21, другой уже старик. Первый был очень энергичен, быстро схватывал суть вопроса, к тому же говорил хорошо и красиво. Его любили и уважали рабочие. Имя его было Зундель. Когда он отправился в воинское присутствие на призыв, многие товарищи с нетерпением ждали целый день около присутствия, чтобы узнать, приняли ли его в солдаты (в 1905 г. я его встретил в Берлине. Он был сторонником большинства в РСДРП и собирался в Россию по поручению редакции «Вперед»). Второй приехал не то из Англии, не то из Америки, где он был служащим в партийном клубе или библиотеке. Он много рассказывал о заграничных собраниях и был очень начитан, говорил и о книгах. Его слушали со вниманием и уважали. К сожалению, я забыл его имя.

Солидарность среди рабочих разных профессий была очень велика. Во время стачек других профессий столяры не только помогали деньгами и советом, но и агитировали среди бастующих рабочих и работниц, задерживали штрейкбрехеров около мастерских и фабрик, не допуская их туда. Во время всеобщей стачки щетинщиков Кибарты, Вильковишек, Сувалок и других городов пограничной с Германией полосы фабриканты пытались оказывать давление на забастовщиков, местных жителей этих городов, через их родных. Профсоюз щетинщиков направил тогда забастовщиков в Ковно, и передовые ковенские рабочие очень охотно принимали в свои убогие жилища бастовавших щетинщиков.

Очень часто происходили при этом между штрейкбрехерами и пикетами стачечников столкновения, результатом которых бывали аресты среди последних. Должен отметить, что к арестованным отношение рабочих было великолепное, можно даже сказать, что к ним относились с благоговением. Помню, как вскоре после моего приезда в Вильно, в 1899 г., мы, рабочие мастерских, узнали, что одного сапожника, по имени Мендель Гарб, и других товарищей высылают в Сибирь. Рабочие бросили работу, побежали на железнодорожный путь и, когда показался арестантский вагон, встретили его криками приветствия в честь высылаемых и проклятиями царскому режиму. Насколько я могу теперь судить, эта демонстрация произошла совсем стихийно. Это был не единственный случай. Еще раньше, во время еврейских осенних праздников, когда Вилькомир был полон приезжими рабочими из крупных городов черты оседлости, стало известно, что этапным порядком должен прибыть из Ковно сидевший там в тюрьме рабочий-портной. Громадная толпа рабочих поджидала его много часов. Когда же он наконец очутился на свободе, рабочие таскали его к себе из квартиры в квартиру: каждый хотел чем-нибудь выразить свое теплое отношение к нему.

Так как арестованных избивали в участках, то было опасение, как бы они на допросах невольно и бессознательно не назвали своих товарищей. Поэтому активные и сознательные товарищи вели энергичную агитацию о том, как нужно держать себя на допросах и при аресте (позже была издана даже специальная книжка об этом[1]). Тех, кто плохо держался на допросах, изгоняли из рабочей среды и сторонились, как зачумленных. С теми же, кто сознательно выдавал, расправлялись немилосердно. (Помню случай, когда в Вильно на бирже распространился слух, что приехал предатель из Риги. Его тотчас разыскали, заманили в глухой переулок около биржи и там избили до смерти.) Так как на квартире у брата, где я жил, обыски бывали по всякому поводу, то науку о том, как держать себя во время ареста, я усвоил основательно еще до своего первого ареста.

В середине 1898 г. я стал против воли старшего брата, который хотел, чтобы я учился, прежде чем войти в революционное движение, полноправным и активным членом и участником кружков, массовок, биржи и нелегального профсоюза портных. Это и был момент моего фактического вхождения в с.-д. организацию.

В Ковно рабочие, с которыми мне приходилось тогда встречаться, работали главным образом в мелких и средних мастерских. Организованы они были в нелегальные профсоюзы по профессиям. Главная борьба шла за сокращение рабочего дня до 12 часов и повышение заработной платы. Методы работы — групповая и одиночная агитация за эти требования, стачки. К штрейкбрехерам, кроме воздействия словом, применялось и насилие, а хозяевам, у которых нельзя было устроить забастовки из-за несознательности работающих, били стекла. Это очень помогало. К таким же методам прибегал и союз, членом которого я состоял. На собраниях рабочих и работниц читались книжки: Дикштейна «Кто чем живет?»{3} и Лафарга «Право на лень»{4}. Первая усваивалась очень легко, вторая оказалась более трудной.

Был какой-то центр, который занимался доставкой литературы из-за границы, Питера и других городов России, организацией политкружков, чтением и обучением грамоте и общим образованием тех рабочих, с которыми центр или центры были связаны.

Центром иногда устраивались массовки, маевки и просто праздники в ближайших, прилегающих к городу лесах, которых тогда было в изобилии около Ковно. Там собиралось порядочно народу. На таких собраниях произносили речи, тосты, а иногда что-либо читали. Вспомнить содержание этих речей я не могу. На эти собрания участники приходили поодиночке. Проходя мимо патрулей, приходилось называть условные пароли, после чего патрули указывали место собрания. Зато обратно из лесу выходили все вместе и до города шли обыкновенно, распевая революционные песни, с красными флагами. Около города опять расходились поодиночке. Через рабочих, участников кружков самообразования и политкружков, центр (или центры) влиял на нелегальные профессиональные союзы.

Как активного члена профсоюза, как «нигилиста» и «стачечника» меня не брал в конце 1898 г. на работу ни один дамский портной. Поэтому я был вынужден поехать в Вильно. Связи к виленским товарищам мне дали, и по приезде я сейчас же нашел работу и стал зарабатывать 5 рублей в неделю. Вступил сразу в нелегальный профсоюз дамских портных и вскоре сделался секретарем и кассиром его, но работы в мастерской не оставил.

Профессиональные союзы существовали тогда уже во всех профессиях: среди металлистов, столяров, маляров, мужских портных, дамских портных, белошвеек, модисток и т. д. В то время союзы в Вильно еще не были между собою организационно связаны. Но изредка представители профсоюзов созывались, очевидно центром Бунда, для решения вопросов о демонстрации 1 Мая, о каком-нибудь другом революционном празднике и т. д. В этом, пожалуй, и не было необходимости, ибо каждый день все мало-мальски активные элементы союзов встречались на Завальной улице, на «бирже», которая существовала очень долго, несмотря на то, что полиция пыталась несколько раз разогнать ее. Сейчас же после работы рабочие и работницы со всех улиц устремлялись на Завальную и там, гуляя, устраивали все свои дела. Биржа играла в то время большую роль, о чем свидетельствует, например, такой случай. В июне 1900 г. в одной из слободок Вильно — Новом Городе, недалеко от биржи, по доносу были арестованы три товарища — две женщины и мужчина (Э. Райцуг{5}, Р. Зак и С. Лейфер) с прокламациями. Об этом узнала биржа. Без какого бы то ни было призыва рабочие устремились к полицейскому участку. К рабочим биржи присоединились рабочие слободки. Вся эта масса потребовала освобождения арестованных, в чем ей было отказано. Тогда были перерезаны телефонные провода, произошло форменное сражение, участок был разгромлен. При взятии участка нескольких рабочих ранили. Арестованные сидели в верхнем этаже. Ворвавшиеся в нижний этаж рабочие должны были подняться вверх по лестнице, но наверху стояли полицейские и рубили направо и налево шашками. Тогда нападающие рабочие взобрались на крышу, оттуда — на чердак и стали бросать камнями в полицейских. Последние были вынуждены оставить площадку, толпа снизу ворвалась на верхний этаж и освободила арестованных. Рабочие захватили раненых с собой. Наутро все дороги из слободки в город были оцеплены, там хватали всех, на кого указывали полицейские и шпики. Несмотря на то, что жертв было много больше, чем освобожденных, я не помню, чтобы кто-либо из рабочих — участников нападения — высказывал в мастерских или на бирже сожаление о случившемся. Этот эпизод характерен для тогдашних настроений рабочих.

Недели две спустя мне предложили сопровождать сначала одну, потом другую из освобожденных работниц до границы, на что я, конечно, тотчас же согласился. Мы благополучно выехали из Вильно и прибыли на место. Я тогда гордился тем, что на меня возложили такое ответственное поручение.

Для более сознательных и активных рабочих в Вильно, так же как и в Ковно, существовали в профессиональных союзах политические кружки, руководили ими интеллигенты. Так, в союзе дамских портных было два кружка. Один кружок занимался политической экономией, а другой — вопросами об иностранных рабочих партиях, о колониальной политике великих держав и пр.

Кружки посещались аккуратно, и слушатели действительно получали в них первоначальные политические знания. Я тоже был слушателем этих кружков. Спустя некоторое время после того, как я начал посещать кружки, мне пришлось наблюдать картину отправки войск из Вильно в Китай, кажется, для подавления боксерского восстания{6}. Солдат с плачем провожали жены, матери, старики и дети. Наблюдая эти картины, я тогда уже благодаря занятиям в кружках ясно понимал, что солдаты посылаются на убой не в интересах народов России и Китая. Кружки тогда существовали почти во всех профессиональных союзах.

Для чтения у меня оставалось очень мало времени, я мог читать только по ночам. Хорошие книги доставать было очень трудно, — заработок мой был слишком скуден, чтобы покупать книги, а библиотеки или еще не были организованы, или мы не знали об их существовании. Когда мне попадались хорошие легальные или нелегальные книги, я их прочитывал залпом. Огромное впечатление произвели на меня «Андрей Кожухов» Степняка-Кравчинского{7} и одна книжка (названия я не помню) о Парижской коммуне. С нетерпением я дожидался следующей ночи, чтобы продолжать чтение.

Однажды в апреле 1899 г. на бирже мне сказали, что меня ждут на одной квартире на окраине города. Я немедленно направился туда. Там происходило собрание представителей союзов с участием одного товарища — интеллигента. Обсуждался вопрос о праздновании 1 Мая. Вопрос ставился так: собраться ли в день 1 Мая на квартирах, в лесу или на улице? После долгих прений решено было организовать демонстрацию на главной улице. Каждый союз должен был собрать перед 1 Мая всех своих членов и поставить перед ними вопрос о демонстрации. На каждом из этих собраний должен был присутствовать «интеллигент». Мною было созвано большое собрание членов союза Мы долго ждали интеллигента-оратора, но он не явился. Пришлось мне выступить с объяснением значения 1 Мая и рассказать, почему нужно демонстрировать на улице (до сих пор 1 Мая праздновалось в лесу или на квартирах). Это было нелегко, ибо вся работа тогда заключалась в экономическом борьбе с хозяевами, на стороне которых стояла полиция. Об этом только и знали члены тогдашних союзов. Насколько помнится, я тогда на собрании мотивировал необходимость демонстрировать на улице тем, что стачки за последние два года нам, рабочим, ничего не дали и что нужно показать высшему чину правительства в городе — губернатору, что рабочие недовольны своим положением и что они протестуют. Собрание единодушно решило принять участие в демонстрации. Тут же были назначены десятники. Каждый из них должен был явиться 1 Мая (18 апреля[2]) вечером, после работы, в один из переулков, прилегающих к Большой улице (главной улице Вильно), на которой была назначена демонстрация, вместе с девятью демонстрантами.

В назначенный срок я явился с девятью товарищами. К моменту выхода на Большую улицу все были в сборе. Главная улица сразу наполнилась рабочими и работницами, которые смешались с гуляющей буржуазной публикой. Конные казаки и полиция учуяли, что на улице присутствует в большом количестве необычная публика и насторожились. Вдруг был выкинут красный флаг. В разных местах неуверенно запели. Началась суматоха. Магазины спешно закрылись, а гуляющая публика шарахнулась в сторону. Казаки и полиция бросились на демонстрантов, и нагайки хлестали направо и налево. Это было, пожалуй, первое боевое крещение для Виленских рабочих{8}.

В следующем, 1900 г., майская демонстрация приходилась на праздничный день. Год от одной демонстрации до другой не прошел даром. Уже не ставился вопрос о том, где проводить 1 Мая — в лесу, на квартирах или на улице. По всем союзам было объявлено, что будет демонстрация, и каждому союзу были указаны сборный пункт и час. Сборный пункт был назначен в саду, в конце Большой улицы. На демонстрацию явилось немало народу и без тех мер, которые предпринимались год назад.

Когда демонстранты вышли из сада, налетели казаки и стали их избивать. В результате оказалось много избитых и арестованных{9}.

Если бы меня тогда спросили, к какой социал-демократической организации я принадлежу, я бы не мог ответить с такой точностью, как каждый ответил бы на этот вопрос теперь.

Работа в профсоюзах заключалась тогда главным образом во втягивании в нелегальный союз все большего числа рабочих и работниц данной профессии, в борьбе за сокращение рабочего дня и за повышение зарплаты. Какие-то организации присылали руководителей кружков из членов союза. Несомненно, что перед демонстрациями представители союзов созывались тоже какой-то организацией, но, насколько я могу припомнить, нас этот вопрос тогда не интересовал.

У меня на квартире была свернутая типография «Рабочего знамени»{10} (эту типографию у меня взял Моисей Владимирович Лурье, который был одним из организаторов группы «Рабочего знамени», издававшей нелегальную газету того же названия). В то же самое время я ездил в Ковно за литературой и привозил ее в Вильно для организации Бунда благодаря личным связям, которые у меня сохранились еще из ковенских кружков.

Наконец летом 1901 г., когда я уже крепко был связан с организацией «Искры», в один из моих приездов в Ковно по делам «Искры» местные бундовцы предложили мне принять участие в организации и ведении стачки рабочих по сплаву леса в Германию по реке Неману. Я, конечно, согласился.

В этой стачке принимали участие рабочие, по возрасту солидные, но очень несознательные. Их впервые организовал мой старший брат. Держались они очень дружно, бастовали несколько недель. Не могу не отметить симпатии остальных рабочих Ковно к бастующим. Мы знали, что забастовка будет выиграна, ибо хозяева не захотят упустить сезон, но необходимо было оказать бастующим материальную помощь, а денег, конечно, не было. Тогда мы на бирже предложили рабочим дать нам часы, кольца и другие вещи для заклада в ломбард, чтобы вырученные деньги пошли бастующим. Рабочие откликнулись, и забастовка была выиграна, после чего участники ее возвратили деньги. Среди забастовщиков были произведены аресты, но толпа ворвалась в участок слободки и всех освободила.

В кружках мы, слушатели, воспитывались в духе социал-демократического интернационализма. Поэтому думаю, что в союзе дамских портных, секретарем которого я был, велась работа центром виленской организации РСДРП. Нам рассказывали о заграничных социалистических партиях. У меня было тогда такое представление, что русским рабочим будет очень трудно добыть себе такие свободы, которые уже имеются у заграничных рабочих, что последние придут нам на помощь и вместе с ними нам удастся ввести такой строй, при котором можно было бы читать, что хочешь, не боясь арестов за хранение революционной литературы, при котором полиция не вмешивалась бы в стачки и не избивала бы в участках. Получилось совсем наоборот: спустя 18–20 лет ни в одной капиталистической стране рабочий класс не добился того немногого, о чем я тогда мечтал, зато рабочий класс России покончил с капиталистическим строем в России, завершает построение бесклассового социалистического общества и помогает пролетариату всего мира.

Я не помню, чтобы в тот период где-либо в кружках заговаривали о Бунде или ППС{11}, которые появились на сцене. Помню только, что нередко появлялись прокламации, которые я, как и другие активные рабочие из союзов, распространял по заранее намеченному плану. Организация распространения литературы была поставлена тогда лучше, чем у ряда нелегальных заграничных компартий теперь. Группа товарищей являлась в определенное место, и там каждый получал пачку прокламаций для распространения на одной или нескольких улицах. Выполнив поручение, он должен был явиться в условленное место и заявить об исполненной им работе. Таким образом центр знал всегда, где случилось что-либо и где удалось распространить литературу.

Кто издавал прокламации, за подписью какой организации они были — меня тогда не интересовало. Я знал, что это нужно для пролетариата, для дела, значит можно идти на риск, на арест, на избиение, на все.

1900 г. прошел уже в дискуссии между представителями Бунда, РСДРП и ППС. Бунд и кружки РСДРП завладели нелегальными профсоюзами еврейских рабочих (а может быть они и организовали их). ППС стала конкурировать с Бундом и кружками РСДРП. Тактика профсоюзов провалилась, ибо за несколько лет они ничего не добились от хозяев. Во время сезона хозяева шли на уступки рабочим, но как только наступал так называемый мертвый сезон, т. е. время года, когда количество заказов уменьшалось, хозяева отбирали все обратно.

Еще до первого моего ареста (март 1902 г.) я понял, что не только сезонная работа у ремесленников заставляла профсоюзы топтаться на одном месте. Причины были глубже. Еврейские рабочие организовались раньше, и работать среди них было легче, чем среди литовцев, поляков и русских. Руководящий центр еврейских рабочих — Бунд не работал и не хотел работать среди неевреев. Вот пример: после моего побега из тюрьмы в августе 1902 г. я скрывался в Житомире у одного видного товарища бундовца (кличка его была «Урчик»). Я присутствовал на заседании комитета Бунда, где обсуждался вопрос о том, что русские рабочие в Житомире по своей несознательности тормозят экономическую борьбу еврейских рабочих, ибо при стачках они становятся на их места. По этому вопросу было принято соломоново решение: сагитировать нескольких русских рабочих, чтобы они влияли на своих товарищей. Тогда в Вильно, да и в других городах Западного края не существовало ни одного союза, куда бы входили все рабочие какой-нибудь профессии без различия национальностей. Это, конечно, мешало бороться с хозяевами. Чуть ли не все политические партии имели свои союзы — литовские социал-демократы, польские социал-демократы, ППС и др. Даже майские демонстрации устраивались обособленно различными организациями и в разные дни. Виноваты в этом были бундовские организации. В момент возникновения Бунда очень легко было работать одновременно среди всех рабочих Западного края.

В 1903 г. я встретил в Берлине руководителя одного виленского кружка, слушателем которого я был. Он за границей примкнул к Бунду. Я спросил его, почему Бунд обособляется от рабочих других национальностей, — ведь еврейские рабочие этого не хотят. На это он мне ответил: «„Искра“ не спрашивает, чего хотят рабочие, а проводит линию, которую она, „Искра“, считает правильной и нужной для рабочих. То же делает и Бунд».

ППС выступила со своей программой политической борьбы против царской России, за отделение Польши от России и пр. Нам, нескольким лицам, это очень импонировало, но мы уже получили интернациональное социал-демократическое воспитание в кружках, поэтому ППС уже не могла нас привлечь.

В это время появился в Вильно слесарь Файвчик (его фамилия, как и фамилия многих других товарищей, нам не была известна и осталась неизвестной). Он приехал из Парижа, где был членом группы «Освобождение труда»{12}. Я стал горячим сторонником этой группы после того, как т. Файвчик изложил мне ее программу. В начале 1900 г. Файвчик познакомил меня с братом Мартова{13} — Сергеем Цедербаумом (Ежовым{14}). Последний был уполномоченным от группы товарищей, которые подготовляли издание газеты «Искра», с которой в конце 1900 г. слилась группа «Освобождение труда», и я стал искровцем.

Не оставляя мастерской, воспользовавшись связями от прежних кружков и связями с членами Бунда, я вначале помогал налаживать для «Искры» транспорт литературы из-за границы в Россию и отправку людей за границу (транспорт литературы и связи с Россией для газеты «Искра», которая выходила за границей, были в то время насущной задачей).

Спустя некоторое время, когда Ежову начали давать из-за границы сведения, куда направлялся транспорт литературы и где его нужно получить, Ежов стал меня посылать за литературой на границу. Это на продолжительное время отрывало меня от работы в мастерской, а так как такие отрывы почти всегда совпадали с сезонной работой, то после сезона мне отказывали в работе. Приходилось бедствовать и даже голодать.

После переезда из Ковно в Вильно я заключил с одним хозяином договор на целый год на условиях оплаты по 5 рублей в неделю. Перед рождеством хозяин уволил одного рабочего. Тогда мы все забастовали — в самое горячее для хозяина время. Забастовку мы выиграли, когда же начался мертвый сезон, он быстро нашел случай, чтобы разделаться со мной как с «руководителем» забастовки. В это лето (1900 г.) меня несколько раз посылали в Ковно с освобожденными из участка товарищами и позже на границу с товарищами, которые ехали за границу по делам «Искры». Воспользовавшись моими частыми отъездами, хозяин уволил меня в такое время, когда невозможно было найти работу. Без работы я пробыл до зимы. Мне пришлось отказаться и от обедов и от квартиры (или, лучше сказать, мне отказали и в квартире и в обедах). Зато работы в союзе было по горло. Как секретарю союза мне приходилось читать и объяснять устав союза вновь вступавшим членам, бороться против ухудшения условий труда в мастерских.

Но тут произошел случай, еще более ухудшивший мое положение. Однажды одним бундовцам или вместе с другими социал-демократическими организациями вздумалось праздновать не то день рождения Гутенберга, не то годовщину изобретения им печатного станка (политические организации в Западном крае очень часто прибегали к подобным методам работы, которые давали хорошие результаты, ибо праздники сплачивали собравшихся). Представители нескольких союзов, в том числе и я, отправились по Либаво-Роменской железной дороге в дачную местность, близ того места, где устраивался праздник. В одной из дач мы остались ночевать с расчетом быть в лесу рано утром, чтобы там все подготовить к празднику. С нами была одна женщина. Мы уступили ей комнату внутри дачи, а сами разделись в передней и пошли спать на террасу. Все мы проснулись очень рано, но, увы, не могли двинуться с места. Над нами зло посмеялись воры: они забрали все наши вещи — от ботинок до шляп. Положение было скверное, не в чем было даже пойти на соседние дачи за помощью. Как назло, никто не приходил на дачу, ибо все остальные товарищи были заняты приготовлениями к празднику. В таком положении мы пробыли до середины дня, когда наконец к нам заглянула знакомая работница, которая, узнав, в чем дело, пошла по дачам собирать для нас одежду. Мне достался такой костюм, в котором днем ходить по улицам было невозможно. Сюртук (еще сносный) и рабочие брюки маляра. Ботинки были: один мужской, а другой женский. Костюмы у остальных оказались не лучше. У меня, кроме костюма, украли паспорт и взятые с большим трудом в долг 50 копеек. Заявлять о пропаже мы не могли, ибо почти у всех были с собой прокламации, нелегальные книжки и другие запрещенные вещи. Для меня вся эта история была тяжелым ударом и сильно ухудшила мое и без того трудное материальное положение. Я влез в долги, от которых освободился только к концу зимы.

Но бедствия и лишения не могли заставить меня бросить партийную и революционную работу. Осенью я получил наконец работу.

В марте 1901 г. Ежов направил меня на границу сопровождать т. Коппа{15} и заодно нащупать почву насчет получения литературы «Искры». Когда я был уже в Вильковишках (около границы), ко мне обратились товарищи бундовцы, лично мне знакомые, с просьбой помочь им отвезти большой транспорт литературы в Вильно или Двинск. Я согласился — не ехать же обратно пустым. Но этот транспорт где-то сильно задержался, и мы, несколько человек, вынуждены были ждать 2–3 недели в маленьком городке Мариамполе. Наконец все было готово, и мы поехали по направлению к Вильно по железной дороге. На станции Пильвишки к нам в вагон должны были внести литературу. На платформе мы видели чемоданы и товарища, который должен был организовать подачу их. Но поезд тронулся, а чемоданы остались. Позже мы узнали, что транспорт провалили: жандармы только и ждали, чтобы кто-нибудь дотронулся до чемоданов.

По возвращении в Вильно я опять потерял работу, и снова начались мытарства.

Мне удалось кроме отправки за границу товарищей получить из-за границы два транспорта с искровской литературой, из которых один был в 3 пуда, а другой — в 10 пудов.

Нелишне указать на затруднения, с какими получалась в то время литература. В августе или сентябре 1901 г. я получил первый транспорт искровской литературы в 3 пуда в местечке Кибарты — на самой границе с Германией. Там у меня были товарищи по профсоюзу щетинщиков, которые перенесли литературу из Германии. Эту границу я сам организовал для получения «Искры» из-за границы. Из Кибарт литературу я не мог везти по железной дороге: на станциях около границы вещи тщательно осматривались, поэтому приходилось пользоваться наемными каретами, которые курсировали между Кибартами, Мариамполем и Ковно. Возницы, чуя, что мы везем «контрабанду», через каждые несколько верст останавливались и повышали плату за проезд. Наконец, мы добрались до Ковно. На мосту, перед въездом в Ковно, стояли таможенные чиновники. Литературу везли мы вдвоем, причем условились заранее, что в случае задержки литературы я скажу, что это моя литература, а спутник мой должен держаться так, как будто он меня совсем не знает. На мосту нас остановили. Карета уехала, мой товарищ также, и я остался один. При вскрытии корзины там обнаружили «Искру» (до 7-го номера) и разные брошюры, в том числе и «Классовую борьбу во Франции» Карла Маркса. Что это за «контрабанда», чиновник не понимал, так как до тех пор ему приходилось иметь дело только с мануфактурой, чаем и т. д. Поэтому он не знал, что ему с таким «товаром» делать, но все же меня не отпускал. Он пытался прочитать заглавия газет и книг, зажигая спички (я был задержан ночью), но ветер, который дул с Немана, не давал ему возможности читать. В конце концов эта процедура мне надоела, я сунул чиновнику свои последние деньги (золотую пятерку) и потребовал, чтобы он меня немедленно отпустил, иначе ему придется отвечать за причиняемый мне убыток, так как газеты должны утром поступить в Ковно для продажи их в киосках. Чиновник в первый раз видел эти газеты и хотел продержать меня до утра, когда он смог бы прочесть их, но я предложил ему скорее помочь мне взвалить на плечи корзину, что он и сделал, предварительно потребовав у меня номер газеты и брошюру. Брошюру я ему дал, газету же дать отказался (нельзя было допустить, чтобы стало известно, каким путем получается «Искра»). Груз был тяжел, извозчика поблизости не было, да и денег у меня не было. Все, что было, я отдал вознице и чиновнику. Я свалился. С трудом мне удалось, перекатывая корзинку с боку на бок, добраться до набережной, где за 15 копеек (я их случайно нашел в кармане) я нанял извозчика и таким образом добрался до нужного дома. У ворот этого дома я встретил своего товарища, с которым расстался на мосту. Мы оба были настолько возбуждены случившимся, что не могли уснуть. Вдруг раздался стук в дверь. Мы оба замерли. Неужели выследили? Но этого не могло случиться, так как я не поехал прямо на квартиру, а отправился предварительно в маленькую гостиницу, но там не мог достучаться и, лишь убедившись, что кругом никого нет, решился поехать на условленную квартиру. Пока стучали, я пережил несколько мучительных минут, так как если бы меня выследили, то кроме меня и моего товарища арестовали бы и хозяев квартиры, которые даже не знали, что я привез литературу: мы заехали к ним просто, как к хорошим знакомым моих родных. К счастью для всех нас, стучали поденщицы, которые пришли убирать квартиру перед праздником.

Оставаться в городе я боялся: а вдруг чиновник покажет «товар», который он пропустил, «Классовую борьбу во Франции» К. Маркса, своему начальству? Между тем у меня не оставалось ни копейки, чтобы двинуться дальше — из Ковно в Вилькомир. Меня вывела из затруднительного положения конкуренция между владельцами карет, которые возили пассажиров между вышеназванными городами. Я потребовал от них залог в том, что они нам оставят хорошие места. Получив залог, мы смогли еще сделать кое-какие закупки. Таким образом мы благополучно добрались сперва до Вилькомира, а оттуда в Вильно, откуда литература была разослана по всей России.

Вернувшись в Вильно, я опять поступил на работу. Ежов познакомил меня со многими из интеллигентов, сплотившихся вокруг представителя «Искры». Тогда же я познакомился с А. А. Сольцем{16}, у которого бывал несколько раз на квартире.

Недолго я работал в мастерской. Нужно было поехать с Ежовым в Ковно и там приготовить квартиру для приема большого транспорта. Ежов также поселился в Ковно. Вскоре явились крестьяне с извещением, что у них есть для нас литература, и я поехал с крестьянами за нею. Это было в декабре 1901 г.

Была сильная вьюга. Нам пришлось по дороге остановиться на ночевку у крестьян. Мы ехали несколько дней, но куда — я и сам не знал, так как местность была незнакомая, а крестьяне молчали. Только очутившись возле границы, я увидел, что мы находимся приблизительно возле немецко-русской границы, в Юрбурге. При ехали ночью, остановились в большой, грязной избе, уставленной скамьями вдоль стен. Здесь же находился и скот, а все люди спали на печи. Спать я не мог, мне было страшно, и я чутко прислушивался ко всему, что творилось вокруг.

К утру мы уже тронулись с литературой в обратный путь. Без инцидентов (если не считать остановок у каждой монопольки, где возницы за мой счет пили водку, сколько могли) мы добрались до Ковно.

Литература была благополучно доставлена на приготовленную квартиру. Это было в пятницу утром. Мне нужно было расплатиться с крестьянами, но так как денег у меня не было, то я побежал в гостиницу, где меня должен был ожидать Ежов (в то время он назывался Ступиным). На окне его комнаты имелся условный знак, и я смело вошел в гостиницу — маленький, дрянненький домик. Около дверей меня остановил прислуживавший в гостинице криком: «Зачем вы сюда пришли? Сейчас же уходите, ведь здесь ждут!». Оказалось, что Ежов арестован и в его комнате устроена полицией засада. Я вышел из гостиницы незамеченным, но оказался без денег и без связей.

За этой литературой из Вильно должны были приехать «военные»[3]. Это меня сильно беспокоило: я боялся, что они явятся в гостиницу, где была засада, предупредить же их не было возможности. Раздобыв взаймы денег, я расплатился с крестьянами. Я не знал размера провала, поэтому взял двух земляков — литейщика Соломона Рогута и щетинщика Саула Каценеленбогена, с которыми раньше часто встречался на бирже, в чайной общества трезвости в Ковно и в Вилькомире на праздниках, и послал с ними литературу в тот же день в село Яново, с тем чтобы оттуда ее отправили на квартиру моих родных в Вилькомир; я же должен был остаться для восстановления связей, потерянных из-за ареста Ежова. До Янова мои земляки добрались благополучно. Но в тот час, когда они в воскресенье прибыли в Вилькомир, исправник со всей местной знатью выходил из церкви. К дуге упряжки лошади, которая везла моих товарищей, был привязан большой колокольчик, привлекший внимание исправника, и он велел задержать извозчика, так как, согласно изданному исправником приказу, с колокольчиками могли ездить только пожарные и сам исправник.

Один из ехавших товарищей — Каценеленбоген взял с собой пакет и ушел, а Соломон Рогут пошел вместе с возницей в полицейский участок, где пакеты были вскрыты. Вся полиция была поднята на ноги, ища второго, ушедшего товарища. Соломона Рогута били до потери сознания, голым таскали из участка на допрос, требуя от него выдачи товарищей и указания, где он взял литературу. Потом его отправили в Ковно{17}.

Когда я узнал об аресте Соломона Рогута и об издевательствах жандармов над ним, я был потрясен. Я считал себя виновником ареста товарища, который не был искровцем и не входил в нашу организацию. Чувство мне говорило, что я должен пойти в полицию и заявить, что Соломону Рогуту дал поручения я, разум же подсказывал, что, если я вину возьму на себя, заберут и меня и в то же время не выпустят Соломона Рогута.

В Ковно я разыскал старую знакомую партийку Блюму, с которой работал вместе в мастерской и которая была, как и я, членом нелегального профсоюза дамских портных. Она оказалась пепеэсовкой. У нее я нашел ковенского активиста пепеэсовской организации. Я посоветовался с ними, как быть. И хотя они тоже считали, что я должен заявить полиции о своей вине, во мне победил голос рассудка. Я решил разыскать искровцев и продолжать работу, для чего поехал в Вильно, где связался с искровцами, уцелевшими от последних провалов.

Возницу арестовали и отправили в Петербург, где уже сидел Ежов и, кажется, т. Сольц. (Как я после узнал, возницу держали около года. От него жандармы хотели узнать маршрут, по которому возили «Искру» и всех лиц, причастных к делу транспорта, но он, если бы даже хотел, не мог удовлетворить их любопытство, ибо он действительно не был причастен к этому делу.) А Соломона Рогута отправили в ковенскую тюрьму, и через месяц мы узнали, что он повесился. (Не удалось установить, покончил ли он сам с собой или был избит до смерти.) В 1908 г. я сидел в той же тюрьме, и надзиратель показывал мне его камеру. Надзиратели мне рассказывали, что после допросов в жандармском управлении его привозили в таком состоянии, в котором он мог повеситься, чтобы избавиться от тех мук, каким его подвергали. Смерть этого товарища, виновником которой я себя считал, произвела на меня удручающее впечатление. Тогда я принял твердое решение, что моя жизнь отныне принадлежит только революции.

Теперь, после гигантской борьбы рабочего класса за социализм и после стольких жертв, понесенных пролетариатом, подобное реагирование на гибель одного товарища может даже казаться странным, но тогда меня мучило сознание, что из-за меня погиб товарищ.

ПЕРВЫЙ АРЕСТ. КИЕВСКАЯ ТЮРЬМА И ПОБЕГ
1902 г.

Узнав о смерти т. Рогута в тюрьме, я бросил работу на предприятии и поехал в Вилькомир за оставшимся пакетом с литературой и для выяснения обстоятельств ареста. Там при содействии местной организации Бунда мы выпустили прокламацию к населению об аресте и убийстве товарища, ибо среди населения распространялись разные слухи о причинах его ареста, не соответствовавшие действительности. Несмотря на то что в Вилькомире были поднадзорные политические, рабочие и интеллигенты, первый политический арест в самом городе Соломона Рогута, бешенство и дикость жандармов и полиции (его зимой вели по улице голым) произвели на жителей ошеломляющее впечатление. Объяснить причины ареста было возможно лишь выпуском листка, но, несмотря на то что в Вилькомире существовала бундовская организация, листовка по поводу ареста до моего приезда не была выпущена. Да и мне лишь с большим трудом удалось выпустить листовку. В Вилькомире нельзя было достать ни химических составов для гектографа, ни нужных чернил. Пришлось вызвать товарища (пепеэсовку Блюму) из Ковно со всеми принадлежностями для размножения листовки. Текст листовки был составлен коллективно, несколькими товарищами, и вышел очень удачным. Листовка объясняла сущность самодержавия, бесправие народа, нищету крестьян и горькую долю рабочих. Были подробно описаны причины ареста т. Рогута, зверства полиции и т. д. Листовка была разбросана по квартирам и наклеена у входа во всех синагогах в пятницу ночью. Любо было смотреть, как должностные лица синагог разгоняли читающую публику и соскабливали листовки. Листовка произвела в городе фурор. Несколько дней только о ней и говорили.

Через несколько дней мне стало известно, что полиция и местные жандармы расспрашивают жителей, в городе ли я и где живу. Вследствие этого мне пришлось оставить городок и поехать обратно в Вильно. Там я заметил за собой слежку. Это обстоятельство вынудило меня потребовать от товарищей, с которыми меня познакомил Сергей Цедербаум (Ежов) перед своим арестом, чтобы мне прислали поскорее заместителя, дабы я мог переменить место работы. В первых числах марта 1902 г., наконец, явился мой заместитель под кличкой «Маркс» — Василий Петрович Арцыбушев (фамилию его я узнал уже после революции 1917 г.{18}).

В начале марта 1902 г. я и «Маркс» отправились на вокзал, чтобы ехать в Ковно, откуда мы должны были попасть на самую границу для личной передачи «Марксу» всех имевшихся тогда у меня связей. Мы сели в один вагон, но на разные скамейки. Перед третьим звонком в вагон вошел шпик, которого я давно уже заметил следящим за мной. За несколько часов до отхода поезда я его встретил в городе, но отделался от него. Знал ли он, что я еду в тот день, или случайно очутился на вокзале, где меня увидел, осталось для меня неясным. Вслед за шпиком в вагон вошел жандарм. Последний прямо направился ко мне и спросил паспорт и билет. Я ему подал и то и другое. Тогда он спросил: «Где ваши вещи?» На мой ответ, что у меня их нет, он предложил мне следовать за ним. Мы вышли, и поезд ушел. Меня крайне обрадовало то обстоятельство, что моего спутника — т. «Маркса» они не заметили. Меня привели к высшему жандармскому чину на вокзале, и начался допрос. «Ваша фамилия?» Я отвечаю: «Хигрин» (у меня была с собой новенькая фальшивка на имя Хигрина; так как меня разыскивали и за мной была установлена слежка, то свой настоящий паспорт я бросил), на что жандарм мне заявил: «Ваша фамилия такая-то» (он назвал мою настоящую фамилию{19}). В таком роде продолжался весь допрос. Он рассказал мне все, вплоть до местонахождения моих родных. Я же держался фальшивки, выдумывая имена родных. В комнате, куда меня ввели и где происходил допрос, кроме допрашивавшего был еще какой-то чин, который предложил отправить меня к становому приставу, который-де заставит меня говорить больше посредством побоев (тогда в Вильно страшно избивали арестованных в участках), на что допрашивающий меня ответил: «Вы ошибаетесь, он (он указал на меня) и там ничего не скажет, он принадлежит к искровской организации». Благодаря этой фразе для меня стала ясна связь моего ареста с арестом брата Мартова — Сергея Цедербаума, который сидел в Петропавловской крепости. Я ожидал, что и меня отправят туда же, но ошибся. С вокзала меня отправили в губернское жандармское управление. Так как стало совершенно бесполезным держаться фальшивки, тем более, что им была известна моя настоящая фамилия, го я подтвердил в жандармском управлении, что мое имя действительно не Хигрин. Тут меня держали недолго и вскоре отправили в виленскую крепость (эту крепость почему-то называли «номер 14»), где я просидел с неделю. После этого меня отправили в неизвестном мне направлении в сопровождении двух жандармов (несмотря на мои требования, мне не говорили, куда меня везут).

В тюрьму я попал впервые. Режим в крепости был тогда строгий. Прислуживали не то солдаты, не то жандармы, которые входили в комнату несколько раз в день по двое и даже по трое. Как только меня заперли в камере, сейчас же начался стук в стену с обеих сторон, но я не мог отвечать на условный стук, так как не знал тюремной азбуки для перестукивания. Так как я не отвечал, то со двора стали бросать куски хлеба ко мне в окно. Я стал думать, как бы подняться, чтобы посмотреть в окно (окно было очень высоко, у самого потолка). Тут-то я заметил надписи на всех языках о том, как нужно поступать, чтобы добраться до окна. Я взял не то стул, не то парашу, поставил на стол и очутился у окна. Едва я успел завязать связь с соседями, как в мою камеру вошел комендант крепости. Он вошел так быстро и бесшумно, что я не успел спрыгнуть со стола. Только благодаря тому, что меня через несколько дней отправили дальше, я избежал карцера.

Наконец, по приезде к месту назначения я увидел, что нахожусь в Киеве. Мне показалось странным, что меня привезли в Киев, ибо в этом городе я никогда до того времени не был. Вскоре я узнал и причину, но об этом ниже.

Сопровождавшие жандармы сдали меня киевскому жандармскому управлению, которое, продержав меня больше недели в полутемном, вонючем подвале, отправило в Лукьяновскую тюрьму. Попав в тюремную контору, я услышал громкие крики, пение революционных песен, и в контору влетели комья грязи. Мне и в голову не приходило, что все это может быть внутри тюрьмы, ибо в виленской крепости и даже в полутемном подвале Старокиевского участка, где помещалось жандармское управление и где я сидел до того, как попал в контору тюрьмы, было так тихо, что можно было думать, будто там совсем не было обитателей. У меня даже мелькнула мысль: не демонстрация ли это и не освободит ли она меня? Но эту мысль я отбросил сейчас же, так как тюремное начальство было совершенно спокойно и продолжало заниматься своей работой. Загадка скоро раскрылась. После окончания всех формальностей меня передали надзирателю по политической части Сайганову, который пошел со мной в корпуса тюрьмы. Не успели мы войти в ворота, как толпа студентов подхватила меня и стала расспрашивать — кто я, откуда, где был арестован, за что был взят, и ставить множество других вопросов, которые задаются в таких случаях. Толпа меня поразила: она состояла почти сплошь из студентов. Это они, оказывается, шумели, пели, путешествовали из одного конца двора в другой со знаменами, лозунгами, с гиком и гамом.

В 1902 г. в России были студенческие волнения. В Киеве 2 и 3 марта того же года были массовые студенческие и рабочие демонстрации. Студентов массами арестовывали, и за эти демонстрации некоторые уже получили от губернатора до трех месяцев административного ареста, а остальные ждали своей участи. Эти студенческие демонстрации в тюрьме продолжались на прогулках почти все время.

Студенты сидели в третьем этаже уголовного корпуса. Вечером двери коридора запирались, но камеры после проверки открывались до 12 часов ночи. Вольности, существовавшие для студентов и политических заключенных, не могли не отразиться и на уголовных: и для них режим стал немного легче. Новому начальнику тюрьмы, который был назначен в апреле 1902 г., порядки в его вотчине не нравились, и он начал поход против вольностей для уголовных. У них начались обыски и их стали прижимать. Студенты и политические заключенные третьего этажа хорошо понимали, что если начальнику удастся сломить сопротивление уголовных, то после этого он сейчас же возьмется и за студентов. Поэтому мы, сидевшие с уголовными в одном корпусе, принимали участие в обструкции, длившейся несколько дней, и производили такой адский шум и стук, что он привлек к тюрьме массу народа, несмотря на то что Лукьяновская тюрьма находится далеко от города. Во время обысков уголовные, находившиеся в верхних этажах тюрьмы, на веревках спускали к нам все, что у них было «запрещенного». Это заметили солдаты, которые стояли во дворе. По этой причине начался обыск и в нашем коридоре. Это вызвало такой протест (солдат просто выталкивали из камер, и им так и не удалось обыскать нас) со стороны заключенных и их родственников на воле, что губернатор, кажется Трепов, отменил эти обыски, и начальнику тюрьмы пришлось уступить.

Из сказанного читатели поймут, почему в Лукьяновке было так свободно и что способствовало проведению грандиозно задуманного побега, о котором речь впереди. Отношения с уголовными были хорошие, но это им не мешало пробовать на политических заключенных свое искусство, очевидно, чтобы не забыть его. Так, однажды уголовные, кажется, ткацкой мастерской, которая находилась в подвальном этаже и выходила во двор, где гуляли студенты, подозвали, если память мне не изменяет, т. Сильвина{20} и стали у него спрашивать разъяснения по какому-то вопросу, но когда он ушел от них, то оказалось, что у него пропали карманные часы (главари уголовных — «Иваны» часы вскоре нашли, но уже в разобранном и негодном виде).

Меня поместили в уголовном корпусе вместе со студентами, в 5-й камере, где помещались случайно арестованные. Так как у меня никаких вещей при аресте не было, а денег было тоже мало, то, мне пришлось туго. Но никто на меня никакого внимания не обращал.

Через несколько дней после прибытия в тюрьму студент Книжник прочел для немногочисленных рабочих лекцию о российском самодержавии, где случай с моим арестом фигурировал в качестве главного аргумента против самодержавия. Он с пафосом воскликнул: «Вот сидит мальчик (он указал на меня), который ехал искать заработок. Его вытащили из поезда, таскали, таскали по России и, наконец, привезли в Киев, за тридевять земель от дому, где он никогда не был и где у него никого нет». Я внутренне смеялся над наивностью студента Книжника. Конечно, вся характеристика самодержавия была верна, но мой арест как аргумент он выбрал неудачно, о чем он, к своему удивлению, очень скоро узнал.

Однажды после проверки студентам стало скучно. Они начали стучать в двери и потребовали прокурора. Не успели еще они устать от стука, как приехал товарищ прокурора киевской судебной палаты Корсаков. Все разошлись по камерам, и Корсаков начал их обходить. В камерах заключенные спрашивали его, в каком положении их дело. (Меня поразила колоссальная память Корсакова. Он только спрашивал фамилию, после чего, не открывая памятной книжки и не заглядывая ни в какую бумажку, каждому говорил, что ему предстоит.) Дошла очередь и до моей камеры. Пришел Корсаков, а за ним все заключенные со всего коридора. Все мои товарищи по камере спрашивали у него о своей судьбе, я же молчал. Тогда выступил Книжник с видом обвинителя и спрашивает: «Почему вы этого мальчика держите?» Корсаков спрашивает: «Как его фамилия?» Книжник называет мою фамилию. Тогда Корсаков, обращаясь к Книжнику, заявляет: «Этот мальчик будет сидеть больше, чем вы: он обвиняется в принадлежности к организации, именующей себя „Искрой“. Ему инкриминируется организация транспорта людей и литературы организации „Искры“, организация типографии и т. д.». Все так и ахнули, а Книжник был настолько удивлен, что после ухода Корсакова стал меня расспрашивать, верно ли то, что товарищ прокурора сказал. Конечно, я успокоил Книжника, сказав, что это недоразумение, что они меня принимают, очевидно, за другого. Но мне в этот вечер было невесело, ибо Корсаков сказал, за малым исключением, правду, и я стал думать о том, откуда они все это знают и почему меня отправили в Киев, а не в Питер.

После вышеописанного вечера судьба моя значительно улучшилась. Меня перевели в другую камеру, дали подушку, белье, ванну и пр., что было очень кстати. Но долго мне не пришлось пробыть со студентами — будущими революционерами, буржуазными демократами и просто буржуями (среди них были и искровцы, но об этом я узнал позже).

Как-то вечером привезли одного товарища. У него стали спрашивать, как полагается, где он был арестован и т. д. Из его ответов выяснилось, что он был арестован на границе, где в его чемоданах с двойным дном обнаружена была газета «Искра». Присмотревшись к нему, я решил спросить его, где он достал газету «Искра», искровец ли он, кого он знает из заграничных искровцев и т. д. После этого он в свою очередь стал спрашивать, откуда я, кого я знаю в тех краях, где я работал, и в разговоре назвал мою кличку. Оказалось, что он знал о моем существовании, ибо он ведал транспортом литературы «Искры» из-за границы в Россию. Мне тоже была известна его кличка. Таким образом я установил связь с искровцами в тюрьме, ибо вновь арестованный оказался Иосифом Соломоновичем Блюменфельдом{21}, который знал русских искровцев. А так как в Лукьяновской тюрьме их оказалось немало, то он легко связался с политическим корпусом, где сидело много видных искровцев, и я был туда сразу же переведен. В политическом корпусе была совсем другая жизнь.

В Киеве был жандармский генерал Новицкий. Ему удалось напасть на след всероссийского совещания или конференции искровцев. Главным искровцем Новицкий считал тогда Крохмаля{22}, который жил в Киеве и который наверно и созывал искровцев в Киев. Но не только за ним была установлена слежка. Жандармское управление перехватывало также переписку из русских городов и из-за границы, расшифровывало ее и письма доставляло затем адресатам, откуда они уже попадали к Крохмалю. Поэтому жандармский генерал Новицкий был вполне в курсе всех дел (как я узнал из опубликованных после 1905 г. документов департамента полиции, мой адрес был также найден у Крохмаля). Насколько я помню, совещание искровцев разъехалось или, лучше сказать, разбежалось раньше, чем оно открылось{23}. (Впрочем, все участники могли в Лукьяновке вполне свободно и безопасно, со всеми удобствами открыть конференцию искровцев, что они наверно и сделали.)

На это совещание съехались представители со всех концов России. Участники совещания, заметив слежку, стали разъезжаться, но всех их по дороге арестовали и привезли обратно в Киев. Часть из них была арестована в Киеве.

Николай Бауман{24} сел уже в поезд, но по дороге в Задонск Воронежской губернии он заметил слежку за собой. Тогда он выпрыгнул из поезда и направился в село Хлебное, недалеко от Задонска. Так как местность ему была незнакома, он обратился к местному врачу Вележеву с просьбой предоставить ему убежище. Врач принял его, но сейчас же сообщил о нем полиции, и Бауман очутился в Лукьяновке.

Генерал Новицкий стал знаменит, и ему поручили вести громкое дело искровцев. Вот почему в Киев стали привозить искровцев из всех городов обширной России. Туда же возили и товарищей, арестованных на границах. Охранка, не удовлетворяясь активными работниками-искровцами, привозила также в Киев к Новицкому и лиц, которые только помогали искровцам, предоставляя им свои квартиры для явок и адреса для получения писем. Поэтому-то и меня привезли в Киев.

Политический и женский корпуса тюрьмы были полны арестованными по делу «Искры».

В небольшом политическом корпусе сидели искровцы и социалисты-революционеры (главным образом украинцы).

Сторонников других партий там было очень мало. Несмотря на то, что камеры были открыты с утра до ночи и все двери из корпуса во двор были также открыты, и несмотря на то, что во дворе играли в разные игры, политические заключенные занимались серьезно и много. Тут были доклады на разные темы, совместные читки новейшей нелегальной литературы — «Искры», «Революционной России»{25} и т. д. и обсуждения прочитанного.

Я очутился в одной камере с Гальпериным (кличка его была «Конягин»{26}). Меня сразу взяли в переделку, и со мной стал заниматься Иосиф Блюменфельд. Он мне преподавал основы марксизма. Под его руководством я стал читать серьезные книги. Как я уже указывал выше, до киевской тюрьмы я работал в мастерской ежедневно по 12 часов и даже больше. После работы бывал занят в профсоюзе. Много времени уходило на разные дела в группах и организациях, которые тогда существовали в Западном крае, а позже тратил много времени на организацию транспорта «Искры». Поэтому читать приходилось мало и без всякой системы. Тюрьма для меня стала университетом. Я стал читать по определенной системе под руководством товарища, знавшего революционную марксистскую литературу. До ареста Блюменфельд был наборщиком, примкнувшим к группе «Освобождение труда». Обладая теоретическими познаниями, он был хорошо знаком и с рабочим движением на Западе и имел за собой большой стаж практической деятельности. Ему тогда могло быть 30–35 лет. Несмотря на то что я был моложе его, мы очень подружились. И теперь, несмотря на то что мы с ним очень скоро оказались в разных лагерях российского рабочего движения, я ему искренне благодарен за его теплое отношение ко мне, а главное — за тот фундамент правильного понимания марксизма, который он в меня заложил.

Для меня время заключения летело совсем незаметно, но для активных работников искровской организации сидение в тюрьме было невыносимо. Это была пора, когда рабочие стачки, студенческие демонстрации и крестьянские волнения (в Харьковской, Полтавской и других губерниях) стали повседневными явлениями, а организаторы «Искры» в России вынуждены были сидеть в тюрьме, бездействуя, не имея возможности принимать активное участие в этой борьбе.

В середине лета 1902 г. в тюрьму опять явился как-то товарищ прокурора Корсаков и заявил нам, группе человек в 12–15 из политического корпуса, что мы можем устраиваться поудобнее на зиму, ибо будет создан процесс. С этого момента у многих из товарищей появилась мысль о побеге. Был составлен список товарищей искровцев, которым следовало бы бежать. В этот список был включен и я. Из включенных в список согласились бежать 11 человек. Мы устроили совещание, на котором обсудили план побега и распределили роли для каждого в момент побега, который должен был совершиться через стену одной из клеток, где мы гуляли. Для этого нужно было обследовать поле перед тюрьмой, найти квартиры в Киеве, где можно было бы укрыться и организовать отправку бежавших из Киева, найти паспорта, достать снотворный порошок, вино, якорь, веревки для лестницы и деньги. Внутри тюрьмы надо было задерживать прогулки до поздней ночи и хранить все нужные для побега вещи после доставки их в тюрьму. Самое же главное — нужно было сохранить весь план в тайне, что было очень трудно, так как о нем много народу знало и в тюрьме и на воле.

Режим в тюрьме, как я уже отмечал, был свободный. Это объяснялось, с одной стороны, тем, что там сидело много студентов, случайно попавших в тюрьму, которые по разным поводам «волынили», с другой стороны, чрезмерной скученностью: народу сидело значительно больше, чем в тюрьме имелось мест. Благодаря этой свободе заключенные имели своего старосту (в лице старого «жильца» тюрьмы т. Гурского{27}); я не знаю, назначило ли его начальство или его выбрали заключенные, ибо все эти порядки я уже застал, когда меня привезли в тюрьму. Обед готовили для всех политических отдельно, а все передачи, которые получали политические заключенные, отправлялись в цейхгауз и делились между всеми на ужин. Туда же отправлялись и закупленные для них продукты. Заведующим цейхгаузом был т. Литвинов{28} (тоже старый «жилец» тюрьмы). Все эти обстоятельства очень способствовали побегу. Тов. Гурский пользовался большой свободой передвижения внутри тюрьмы, между всеми корпусами и по части общения с внешним миром.

Готовясь к побегу, мы на прогулках устраивали опыты, сооружая пирамиду в несколько человек (руководил Гурский) такой высоты, какой была внешняя стена, и устраивали хороводы с битьем вместо барабана в какую-то жестяную банку (руководил ныне покойный Николай Бауман). Это было нужно для того, чтобы часовой, стоявший во дворе, где гуляли уголовные, привык к таким звукам, которые могли бы раздаться при перелезании через крышу стены, покрытой жестью. В цейхгаузе мы учились связывать воображаемого часового и затыкать ему рот так, чтобы он не задохнулся (руководил т. Сильвин).

Приготовления к побегу отняли много времени. Мы боялись, что товарищам станет холодно гулять по вечерам во дворе и они прекратят поздние прогулки. Администрация тюрьмы, воспользовавшись этим, стала бы запирать нас раньше, чем снимается часовой около внешней стены на поляне, через которую мы должны были бежать (этот часовой снимался при приходе вечерней смены часовых). Наконец, был получен порошок для усыпления (он действовал в вине). Порошок был испробован на одном из товарищей, который должен был бежать с нами, на Мальцмане. Действие было поразительное. Он спал куда больше, чем нужно было, и мы начали беспокоиться, не заметит ли кто-либо, что Мальцман слишком долго спит. К тому же его могли вызвать на допрос, и тогда могло возникнуть подозрение. Но дело кончилось благополучно. Для того же, чтобы надзиратели привыкли пить вино вместе с арестованными, стали часто праздноваться именины и пр. Это тоже удалось.

Мы получили 12–15 паспортных книжек из Вильно (связи дал я), которые и заполнили соответствующим текстом. За деньгами остановки также не было, и, наконец, удалось обследовать поляну около тюрьмы и установить условные знаки между одним из окон верхнего этажа и поляной. Из этого окна должны были дать знать о том, что мы готовимся сегодня бежать, а с поляны должны были указать, можно ли пройти через поляну или нет. Квартиры в городе были найдены, был выработан маршрут выезда беглецов из Киева в тот же вечер, а также определено, кто на какую квартиру пойдет и кто с кем поедет. Оставалось только раздобыть якорь и сделать лестницу, но и с этим быстро справились. Тов. Гурский обыкновенно имел личные свидания в конторе, и его почти не обыскивали. На одном из свиданий ему принесли огромный букет цветов, внутри которого был спрятан маленький якорь, лестницу мы сделали из грубого холста, который выдавался нам для простынь. Кажется, т. Литвинов скручивал полоски холста, из них получились веревки. Два конца веревки были прикреплены к якорю, а ступеньками служили нетолстые и недлинные крепкие палки. Продолжением лестницы была веревка, верхний конец которой был прикреплен тоже к якорю со многими узелками, чтобы легче было спускаться по ту сторону стены. Когда все было готово, устроили пробу. Все явились во двор с перечисленными принадлежностями (я явился с подушкой, в которой лежала лестница), и по первому сигналу все были на местах. Надзиратели всех коридоров политического корпуса поддались нашему влиянию благодаря угощениям вином и выдачам мелких сумм за доставку газет или писем, а кое-кто — под влиянием агитации. Исключение составлял один — бывший жандарм, старик Измайлов, которого мы очень боялись. Вначале было даже решено в его дежурство побега не устраивать. Но так как уже была середина августа и начались холодные и дождливые дни, то было решено двинуться и в его дежурство. Для этого нужно было чем-нибудь отвлечь его внимание и заставить сидеть в своем коридоре в корпусе. Меры для этого были приняты, но тут появилась неожиданная помеха: дежурный надзиратель, который стоял с ружьем у той внутренней стены, через которую должен был совершиться побег, пришел вдребезги пьяным. Как мы ни старались спрятать его от глаз Измайлова, последний все же заметил его и, став вместо пьяного у стены, дал знать в контору, откуда прислали другого часового. От глаз старого жандарма не ускользнуло волнение, охватившее часть заключенных в этот вечер (как мы после узнали, он действительно доложил об этом в контору). Так или иначе, нас постигла неудача. Надо было все спрятать на случай обыска, а прятать было некуда. У каждого на руках был паспорт и 100 рублей, а у меня в камере лежала лестница, на которой я спал вместо подушки, и во время обыска ее, конечно, быстро нашли бы. Нервы у всех нас были очень натянуты. В случае обыска было решено сопротивляться до тех пор, пока все не успеют уничтожить паспорта, дабы нельзя было установить, кто хотел бежать. Тогда товарищи подняли вопрос, не взять ли у меня лестницу, так как в случае ее обнаружения вся ответственность падала бы на меня и жандармы могли бы прибегнуть к пыткам, чтобы узнать, кто хотел бежать со мной. Но все же было решено оставить ее у меня, так как рассчитывали на то, что никому в голову не придет искать ее у меня, скромного мальчика, когда рядом находятся лидеры искровцев.

На рассвете одного из таких тревожных дней раздался внезапно стук открываемой двери нижнего коридора. Тут же послышались крики: «Обыск, товарищи!» К счастью, очень скоро выяснилось, что это не обыск, а привезли арестованного, так что никто из нас не успел ничего уничтожить.

Новый арестованный т. Банин был взят на границе, его приказано было изолировать от других заключенных. Поэтому его посадили в камеру, постоянно запертую на замок, в то время как мы гуляли целый день и наши камеры запирались только на ночь. Мы решили, однако, не протестовать против того, что нового арестованного держат взаперти, ибо боялись, что у нас отнимут право гулять так поздно. К этому заключенному почему-то привязался вновь назначенный помощник начальника тюрьмы — заведующий политическим корпусом Сулима. Он стал ходить к нему в камеру, играть в шахматы и просто беседовать с ним. Однажды в разговоре этот помощник сказал заключенному т. Банину, что он накануне целую ночь ходил вокруг тюрьмы, так как к нему поступили сведения, что политические арестованные собирались в ту ночь совершить побег. Вопрос о побеге стал остро: или надо было бежать сейчас же, или совсем оставить мысль о побеге. Решили бежать во что бы то ни стало. Тут же было решено избежать кровопролития; но если, после того как будет дан сигнал, кто-нибудь из конторы тюрьмы войдет во двор политического корпуса, то с пришедшим не церемониться. Для этого случая было приготовлено несколько человек с широкими плащами, чтобы сразу оглушить пришельца, накинув плащ ему на голову. День побега был установлен, но тут опять возникла помеха. Мы ведь не могли обойтись без помощи части товарищей, которые оставались в тюрьме, и кое-кто из них знал о побеге. Мы обращались к представителям других партий, которым грозило долгое сидение и суд, с предложением присоединиться к побегу, но все они отказались бежать. И вот в последний день украинские социалисты-революционеры, помощь которых нам была очень нужна, потребовали, чтобы мы взяли с собой одного социалиста-революционера — Плесского. Нам, конечно, не жалко было, если бы и вся тюрьма ушла с нами, но Плесскому нужно было дать паспорт, деньги, явки и пр., что в один день достать было невозможно. Однако и этот вопрос мы уладили: каждый из нас дал ему по 10 рублей, паспорт был написан наспех, он получил явку, и все было в порядке. Вместо одиннадцати теперь должно было бежать 12 человек.

18 августа 1902 г. вечером, перед сигналом к побегу, явился помощник начальника тюрьмы Сулима. Он направился к заключенному Банину и начал с ним играть в шахматы. Несмотря на это, сигнал был дан. Начался концерт, и т. Бауман колотил в барабан. В это время была построена пирамида, куда взобрался т. Гурский. Одновременно был связан часовой, которому заткнули рот, чтобы он не кричал; надзиратели уже спали в коридорах сном праведных. Я подал Гурскому лестницу, быстро сбросил с себя летний холщовый тюремный костюм, который я надел поверх своего, и взобрался по лестнице, якорь которой т. Гурский зацепил с другой стороны стены за карниз. Когда я спустился вниз по веревке, которая, кстати сказать, ободрала мне кожу с обеих рук так, что мне было нестерпимо больно, то веревку держал т. Гурский, чтобы не отцепился якорь. Он мне ее отдал, а сам куда-то исчез (было уже совсем темно). После меня спустился Басовский{29}, у которого была больная нога (он в тюрьме сломал себе ногу, что тоже немало нас задержало, но мы не хотели его оставить в тюрьме). Я ему веревки не передал, а ждал, пока появится четвертый товарищ. Все шло благополучно, и я передал последнему веревку, сам со всего размаху бросился бежать, но тут я полетел кувырком вниз и попал в очень глубокий ров, о котором мы ничего не знали. Внизу я нашел Басовского. Он шарил везде, ища свою шляпу, которую он потерял, когда летел кубарем вниз. То же самое случилось и со мной, но искать шляпу в такую темень было бесполезно. Я взял Басовского под руку, и мы с ним выбрались на поляну, быстро ее пробежали и очутились на улице. Тут-то мы поняли, что без шапок на улице Киева появляться неудобно. К тому же ни один извозчик не хотел нас везти, говоря, что у нас наверно все деньги пропиты и нечем будет платить. Наконец, мы уплатили одному извозчику вперед и поехали по направлению к той квартире, куда я и Басовский должны были явиться. Отпустив извозчика, мы направились к Обсерваторному переулку. Ищем 10-й номер дома и не находим, так как по этому переулку последний дом значился под № 8, а дальше шел уже какой-то другой переулок. После некоторого раздумья мы решили зайти в дом № 8. Звоним, спрашиваем кого следует, но открывшие нам дверь очень удивились нашему виду и заявили, что таких жильцов у них нет и не было: Вот история!.. Неподалеку от дома № 8 была лужайка. Туда мы и направились. Басовский стонал от боли, тихо приговаривая: «Если бы я знал, что „воля“ не даст нам даже квартиры, я бы не бежал». У меня же было свое горе: страшно хотелось пить и сильно болели руки. Вдруг мы увидели, что кто-то быстро направился к дому № 8 и не менее быстро отскочил от дверей. Мы сразу узнали т. Гурского. Его также постигла неудача: на квартире, куда он направился, хозяева или выехали или умерли, я уже не помню. Он знал адрес, куда мы должны были явиться, и тоже пришел туда. Втроем мы стали обсуждать, что нам делать дальше. Увидев, что мы без шапок, он куда-то ушел (он хорошо знал Киев) и через некоторое время принес цилиндр, который надел Басовский. Тов. Гурский предложил нам поехать в какую-то Мокрую Слободку, к его родственнику, на что мы охотно согласились. Гурский поехал один, я же поехал вдвоем с Басовским. Последний выглядел в цилиндре очень солидно, но для Слободки это была совсем неподходящая вещь. К счастью, на улице было темно, моросил дождик, и никто не заметил его цилиндра. Добравшись, мы очутились у одного очень гостеприимного поляка, который сразу поставил на стол водку и закуску и дал нам возможность отдохнуть, но предложил уехать от него, пока еще темно, ибо его сосед по квартире, жандарм, может заметить присутствие у него чужих людей. Делать было нечего. Я получил от хозяина соломенную шляпу, и мы с Басовским, оставив дом, поехали к его знакомым, которых не оказалось дома: они ночевали на даче. Оставалось только одно — кататься на извозчиках из одной части города в другую. Хорошо еще, что Басовский знал названия улиц и частей города, а без него и разъезжать на извозчиках было бы невозможно. Так мы и катались всю ночь, а утром разъехались в разные стороны, чтобы не быть задержанными вместе.

У меня были три возможности: либо остановить какого-нибудь симпатичного на вид студента и просить у него помощи, либо отправиться на вокзал или на пристань, либо разыскать одного заготовщика, с которым я сидел в одной камере в Лукьяновской тюрьме перед побегом. Я выбрал последнее, хотя знал только фамилию, ремесло отца заготовщика и название улицы, но номера дома, где он живет, не знал. На всякий случай я поехал на Андреевский спуск и к своей радости увидел вывеску заготовщика с той фамилией, которую я искал. Я проехал дальше, отпустил извозчика и направился к товарищу. Он оказался дома и очень тепло принял меня.

Позже выяснилось, что дом № 10 находился на улице, которая была продолжением Обсерваторного переулка, что там нас ждали и все было приготовлено для нас. Очевидно, так же было перепутано все и для остальных товарищей. Для Гальперина и, кажется, Мальцмана должны были приготовить лошадей, чтобы их отвезти неподалеку от Киева, но лошадей не оказалось. Оба вынуждены были ночью идти пешком, а днем прятаться в сене. Однажды их как-то открыли, отправили к уряднику, но за 3 рубля им удалось освободиться. Блюменфельд и еще кто-то должны были отправиться на лодке, но и лодки не оказалось. Нашли ли квартиры остальные товарищи, не помню.

Товарищу, к которому я явился, я сказал, что меня выпустили из тюрьмы, взяв подписку о немедленном выезде из Киева, поэтому мне очень спешно нужно увидеть кого-нибудь из комитета РСДРП (искровского). Он меня отвел в свою комнату, а сам пошел искать комитетчика. Скоро он вернулся с новостью и был очень потрясен: как в партийных кругах, так и среди населения пошли разговоры о том, что вся тюрьма убежала, и в городе большой переполох. Мне, однако, не удалось выяснить у него, сколько и кто именно бежал. Тут же он резонно мне заявил, что, так как в городе идут наверно обыски по случаю побега, лучше мне у него не быть, а перебраться на другую квартиру, которую он нашел для меня. Там я должен был ждать, пока он свяжет меня с комитетом. Как только стемнело, мы отправились с ним в одну пекарню, где я переночевал и пробыл еще целый день. На следующий день он пришел и повел меня на явочную квартиру, где я нашел студента, с которым сидел вместе (в студенческом корпусе) в тюрьме. Теперь этот студент явился как представитель комитета. Так как он знал, что я один из бежавших, то долго не пришлось с ним объясняться: он указал мне квартиру, куда я должен был отправиться в сопровождении одного товарища, с которым я тоже вместе сидел. От этого представителя комитета я узнал, что успело бежать 11 человек, в том числе и социалист-революционер{30}. Выходило, что один искровец остался, но кто именно — он не знал. Впоследствии выяснилось, что все шло так, как было намечено перед побегом. Только т. Сильвин, «Бродяга», если не ошибаюсь, возившийся с часовым, услышал какой-то шум, показавшийся ему тревогой. Он тогда побежал к себе в камеру, уничтожил паспорт, спрятал деньги и вернулся во двор. Никакой тревоги в то время еще не было, но у него не было уже ни паспорта, ни денег. Вместе с остальными гулявшими во дворе он отправился в камеру. Помощник начальника тюрьмы, игравший в шахматы, окончив игру, стал стучать, чтобы ему открыли (он был заперт в камере). Открывать же было некому, так как надзиратели все спали. Он поднял тревогу (кажется, даже стрелял), после чего побег и был обнаружен. Кстати, первоначально следствие установило, что побег был произведен через калитку, что привратник нас всех пропустил, а лестница, спавшие надзиратели и связанный часовой — все это только симуляция.

Отправившись по адресу, данному мне представителем комитета, я попал в квартиру, находившуюся за Днепровским мостом, т. е. уже в Черниговской губернии, где я обосновался в комнате на положении экстерна, который день и ночь зубрит перед сдачей экзаменов и сидит поэтому безвыходно дома. Через неделю мне сообщили, что я должен отправиться дилижансом в Житомир, но по дороге заехать в какое-то местечко, где жил еврейский цадик (еврейский духовный ученый). Там в синагоге я должен был встретиться с Басовским.

Приехав в местечко, я остановился в одной еврейской семье, где узнал, что имеется не один, а два цадика и две синагоги и что самих цадиков в настоящий момент вовсе нет в местечке. Побывав вечером в одной из синагог, я там Басовского не нашел, но в то же время возбудил подозрение со стороны хозяев, у которых я остановился (я подслушал разговор хозяев между собой: «Не беглый ли он, ведь люди, едущие к цадику, знают, когда он дома и когда в отъезде»). Пережив неприятный день, я отправился в Житомир. Утром, уже перед самым Житомиром, мне показалось, что товарищ прокурора Корсаков едет в том же дилижансе. Меня это сильно испугало, но деваться было некуда, и я решил доехать до места назначения. Приехав в Житомир, я очутился на явке у бундовцев, ибо нашей организации в Житомире тогда еще не было. С явки я попал на квартиру к одному видному бундовцу — «Урчику», которого я хорошо знал по Западному краю. Так как у бундовцев было не много квартир, то мне пришлось жить некоторое время на их конспиративной квартире, где был устроен склад литературы и лежала свернутая типография.

Вследствие того, что мне пришлось долго ждать, пока доставали связи для перехода через границу и явки к искровской организации за границей (все это было у Басовского, которого я так и не мог найти), я поступил на работу в мастерскую по своей специальности и переселился к одному рабочему, с которым вместе работал Однажды мы с ним отправились на базар покупать себе костюм, и совершенно неожиданно я наткнулся на надзирателя Войтова, который был усыплен в день побега и в ведении которого находился тот коридор, где я сидел перед побегом. Я, конечно, дал стрекача, что сильно удивило моего квартирного хозяина. Одновременно я принял энергичные меры к тому, чтобы поскорей покинуть город. В эти дни меня разыскал студент Блинов, с которым я сидел в студенческом коридоре тюрьмы. Он сообщил мне, что в Житомире находится Гальперин, который хочет меня видеть. Свидание было устроено в лесу. От Гальперина я получил нужные явки и в скором времени в сопровождении одной бундовки отправился в Каменец-Подольск, а оттуда — в какую-то пограничную деревню. Из деревни мы ночью прошли в сопровождении одного крестьянина через границу. Пришлось переходить вброд несколько речонок, после чего, миновав благополучно австрийских жандармов, мы очутились на австрийской территории. По дороге в Берлин нас задержали на австро-германской границе, но в тот же день отпустили, и мы благополучно прибыли в Берлин. Все девять искровцев были уже за границей, и я прибыл последним{31}. А 11-й бежавший — Плесский, социалист-революционер, из Киева направился в Кременчуг, и там совершенно случайно его арестовали (фамилия старосты на его паспорте была написана карандашом, надо было обвести чернилами, что он забыл сделать. Заехав в гостиницу, он отдал паспорт для прописки, оплошность заметили, его привели в участок, и там, к удивлению пристава, он заявил, что он — Плесский, бежавший из киевской тюрьмы). Так мне рассказывали в Берлине о подробностях его ареста.

Смелый и удачный побег вызвал тогда много толков как среди революционной России, так и в «обществе».

МОЯ РАБОТА ЗА ГРАНИЦЕЙ
1902–1905 гг.

По приезде в Берлин я узнал, что редакция «Искры» назначила местом моего пребывания совместно с т. Гальпериным Берлин, возложив на нас организацию транспорта литературы и людей в Россию. Не успел я осмотреться, как пришлось уже ехать на германо-русскую границу, чтобы восстановить старые связи и заодно захватить т. Бабушкина{32} для отправки его в Россию. Поездка оказалась удачной, и я скоро вернулся обратно.

Берлин — этот город-гигант со своими трамваями, городскими железными дорогами, огромными магазинами, ослепительным освещением, город, подобного которому я еще не видал, — произвел на меня ошеломляющее впечатление. Не меньшее впечатление на меня произвели берлинский Народный дом, он же «Дом профсоюзов», типография, книжный магазин и редакция «Форвертса»{33}, а главное — немецкие рабочие. Когда я попал в первый раз на собрание и увидел хорошо одетых господ, сидящих за столиками с кружками пива, то мне показалось, что это собрание буржуев, ибо таких рабочих в России я не встречал. Но это оказалось партийным собранием. Что говорил оратор, я, не зная языка, конечно, не понял.

В это время мне и т. Гальперину пришлось сильно страдать из-за отсутствия квартир, где можно было поселиться без прописки, так как у нас обоих не было заграничных паспортов. Нас поместили в каком-то сыром подвале, где Гальперин сильно захворал, вероятно, от истощения во время долгого странствования от Киева до Берлина. Мне приходилось ухаживать за ним и работать за двоих, не зная языка (Гальперин знал немецкий). Позже, освоившись, с Берлином и завязав знакомства с немецкими товарищами, я раздобыл квартиры сразу для 20–30 товарищей. Но когда мы приехали, представитель «Искры» Михаил Георгиевич Вечеслов{34}не мог достать квартиры даже для нас двоих.

В Берлине кроме Вечеслова работал в то время покойный П. Г. Смидович{35}, который много потрудился в одной немецкой мастерской над опытом перевода оттиска с типографского набора, посредством особой краски на отшлифованные цинковые пластинки. Он хотел найти способ печатания «Искры» в России прямо с пластинок без набора и без стереотипа. Опыты удовлетворительных результатов не дали. Я часто бывал с т. Смидовичем в мастерской, где он производил эти опыты.

Берлинские искровцы, члены берлинской группы со действия русской революционной социал-демократии, — их было немало — часто собирались у Н. Р. и Н. Н. Бах{36} (мать и дочь). У них бывали и беспартийные берлинские студенты и приезжая публика из других заграничных городов и из России. В первое время после приезда и я у них часто бывал, ибо не знал ни города, ни языка, а они (Бахи) обо мне заботились — показывали город и водили на собрания немецких рабочих. Чтобы на меня не обращали внимания их посетители, Бахи окрестили меня Михаилом Давидовичем Фрейтагом, а т. Смидович перевел слово «Фрейтаг» на русский язык после чего я превратился в «Пятницу» (кличка, которая привилась и осталась за мной на всю жизнь, отсюда и Пятницкий).

В конце февраля 1903 г. в Берлин приехал В. А. Носков{37}. Клички его были «Борис Николаевич» и «Глебов». Из всех избранных в ЦК на II съезде партии он один присутствовал на нем. Остальные члены ЦК были избраны заочно. С ним вместе по паспорту Петра Гермогеновича Смидовича (кличка его была «Матрена») я отправился в Лондон, где встретился с создателями газеты «Искра», которая уже тогда была собирательницей разрозненных революционных элементов рабочего класса России. Там я застал Блюменфельда, набиравшего «Искру», там же я познакомился с Мартовым, Засулич{38}и Дейчем. Все они жили на одной квартире. Потом я познакомился с Лениным и Надеждой Константиновной Крупской, которые жили отдельно. Все время я проводил с Блюменфельдом, Мартовым и Засулич и сильно к ним привязался. Владимира Ильича и Надежду Константиновну я видел реже. Несколько раз Мартов, Засулич, Носков, Ленин, Надежда Константиновна и я обедали вместе.

Разговоры между редакцией «Искры» и Носковым велись, главным образом, о состоянии организации «Северного союза»{39} (может быть, я путаю, но в памяти остался именно «Северный союз», от которого, кажется, Носков и приехал) и о созыве II съезда партии. Со мной же речь шла о том, что необходимо расширить связи на границах и в России, для того чтобы «Искра», журнал «Заря»{40} и брошюры могли быть переброшены в Россию и там распространены. Кроме того, нужно было иметь границы для перехода людей.

Много времени я проводил в типографии, где набиралась «Искра». Типография принадлежала английской социал-демократической партии. Меня тогда сильно поразило то обстоятельство, что английская социал-демократическая партия имеет такую маленькую типографию и что она издает небольшой еженедельник, тираж которого был не больше, чем у «Искры». Русские социал-демократы в чужой стране, за тридевять земель от родной земли, издают газету не хуже той, что имеет английская легальная партия. Для меня тогда это было непостижимо, особенно после тех типографий, тиражей газет, домов, книжных магазинов, которые я видел у германской социал-демократии.

Несколько дней спустя после нашего приезда было собрание русских. На этом собрании читалась рукопись Дейча о его побегах{41}. Там я встретился со многими товарищами, которых видал в Ковно, Вильно, в тюрьме и на воле, в Киеве. Я их знал в России как бундовцев и социал-демократов, а некоторых — даже как примыкающих к искровской организации. В Лондоне они очутились, опасаясь ареста или после побегов. На меня сильно повлияло заявление почти всех их о том, что в Лондоне они сделались анархистами-индивидуалистами. Причиной этого явления, поскольку мне тогда удалось выяснить, служило то обстоятельство, что эмигранты, попадая в Лондон, оказывались в положении соломинки среди бушующего моря: без друзей, без помощи, без денег, без знания языка и без работы. Политическая организация рабочего класса была слаба, профсоюзы хотя принимали всех, но помощь оказывали лишь после 9–10 недель пребывания в союзе, а бывшие друзья и знакомые сами еле перебивались и помогать другим были не в силах. Несколько вечеров подряд я спорил с ними об анархизме, социал-демократии и парламентаризме (Я тогда был горячим сторонником парламентаризма!) Немецкие социал-демократы — предшественники Шейдемана{42} — готовились тогда к выборам в германский рейхстаг, я же был тесно связан с ними по роду своей работы.

Лондон произвел на меня удручающее впечатление — дома были черные, закоптелые, погода скверная — все время моросил дождь и стояли туманы. Впрочем, настоящего Лондона я, наверное, не видел, но то, что я видел, мне решительно не нравилось.

Дней через десять мы отправились в Берлин, и мне пришлось опять поехать на границу для расширения связей, так как предстояли отправка большого количества литературы в Россию и приезд из России делегатов на II съезд партии{43}. На границу я поехал с Носковым и «Поваром», он же «Дядя» (Федор Иванович Щеколдин{44}). По приезде в Ширвинд или Нейштадт, на самой прусско-русской границе, я отправил «Повара» одного. Из окна дома, где мы остановились, было видно как «Повар» шагал по направлению к кладбищу, которое лежало уже на русской стороне. Мы были уверены что он благополучно переберется, так как солдаты по граничной стражи были подкуплены. Тем больше мы были поражены, когда услышали выстрел в тот момент, когда «Повар» уже добрался до кладбища.

Как выяснилось после, «Повар» был задержан потому, что офицеру пограничной стражи вздумалось прогуляться по кладбищу. Когда солдат увидел офицера, ему ничего не оставалось делать, как поднять тревогу. Через несколько дней «Повар» получил на руки все документы о своем задержании, и, в то время, когда отправлялся в уездный город этап, с которым должны были отправить и его, он сел в карету, добрался в ней до ближайшей железнодорожной станции, отстоящей довольно далеко от границы, откуда и поехал в Вильно, где должен был дожидаться Носкова. Его удалось выкупить за 15 рублей.

Пока мы ожидали отъезда «Повара» из пограничного русского городка, из России в конце марта 1903 г. приехала искровка «Костя» — Розалия Самсоновна Гальберштадт, член организационного комитета по созыву II съезда партии{45} (после раскола она сделалась меньшевичкой, а в 1907 г. примкнула к ликвидаторам). После свидания с Носковым она отправилась в редакцию «Искры», а Носков благополучно перешел границу и добрался до Вильно. Таким образом, граница для людей, которую я организовал после приезда в Берлин, в конце 1902 г., была испробована при переходах в Россию и из России.

Осталось наладить хорошие границы для переправы литературы, для чего я отправился в Тильзит и его окрестности, и оттуда вернулся опять в Берлин.

Дело пошло усиленным темпом. Тут со мной случился маленький казус. Перед поездкой в Лондон я снял комнату и прописался по паспорту американского гражданина, но паспорт я вынужден был сейчас же вернуть, ибо владелец паспорта уезжал в Америку.

По возвращении с объезда границ я явился к себе в комнату. Хозяйка заявила, что ко мне уже несколько раз приходили из полиции, как они ей объяснили, для выяснения того обстоятельства, что под одной фамилией со сходными сведениями оказались заявленными два человека. Мое счастье, что я был в отъезде, иначе я отведал бы берлинской Моабитской тюрьмы, ибо американец, владелец паспорта, вернулся неожиданно для меня во время моего отсутствия и прописался, как ни в чем не бывало, по тому же паспорту. Пришлось квартиру оставить и опять жить непрописанным до тех пор, пока один товарищ детства не прислал мне из Америки свой русский заграничный паспорт. Тогда я стал жить в Германии наравне с другими, легально выехавшими из России, по заграничному паспорту.

В России в это время вырастали во всех городах организации социал-демократов, внутри которых шла идейная борьба между искровцами и «Союзом русских социал-демократов». Во многих крупных городах существовали два социал-демократических комитета, которые яростно боролись между собою за влияние на пролетариат. Главная литература двух вышеназванных течений в РСДРП выходила за границей (у искровцев — газета «Искра», журнал «Заря» и брошюры, у «Союза русских социал-демократов» — «Рабочее дело»{46}). Спрос на литературу «Искры» был в России настолько велик, что удовлетворить его из-за границы было немыслимо, и это заставляло искровцев напрягать все свои силы на транспортирование в Россию своей литературы разными способами. (Русские организации «Союза русских социал демократов», чтобы удержать свое влияние на рабочих вынуждены были доставлять искровскую литературу. За границу являлись за литературой их представители. Среди них были и представители питерского комитета этой организации.) Влияние разрозненных социал-демократических кружков, групп и комитетов на рабочих в промышленных районах и городах сильно выросла за 1902 г. Социал-демократические организации устраивали массовые экономические забастовки и массовые политические уличные демонстрации (забастовка ростовских и тихорецких железнодорожников, грандиозные уличные митинги железнодорожников и рабочих других производств, в Ростове-на-Дону, уличные демонстрации в Саратове, в Нижнем Новгороде в 1902 г., 20-тысячная уличная демонстрация в Ростове-на-Дону в начале 1903 г.). Социал-демократические организации руководили этим движением и расширяли связи среди рабочих. Чтобы закрепить эти связи, втянуть лучшие элементы в партию, необходимо было иметь не только агитационную, но и пропагандистскую литературу, которую могла тогда дать только заграница и главным образом «Искра», — поэтому на нас, «транспортеров», давили со всех сторон.

Когда я был во второй или третий раз в Тильзите, я напал на след крупной литовской организации, перевозившей через границу религиозные книги на литовском языке[4]. С этой организацией мы связались и с ее помощью стали перебрасывать через границу десятки и сотни пудов «Искры», «Зари» и брошюр. Для приемки и распространения литературы в России работал целый ряд видных работников, поставленных на эту работу т. Носковым: «Повар» — Щеколдин, Сонин{47} (кличку забыл), Гусаров — военный врач (он работал в Виленской военной организации) и др. В Тильзите нам энергично помогал сапожник Мартенс{48}, социал-демократ, которого рекомендовал мне руководитель Кенигсбертской социал-демократической организации адвокат Гаазе{49}.

Этот массовый транспорт имел хорошую и плохую стороны: он доставлял сразу много литературы, но доставка из Берлина в Ригу, Вильно и Питер продолжалась несколько месяцев; для религиозной литературы литовцев этот срок был невелик, для «Искры» же это было страшно долго. Нас — меня и Гальперина, в чьих руках был транспорт, — дергали с двух сторон: из России и из редакции «Искры». От нас требовали сокращения срока прохождения литературы от Берлина до России. Для этого Гальперин переехал в Тильзит, а я остался в Берлине. Это было летом 1903 г., когда редакция «Искры» уже переехала в Женеву.

Оттуда мы получали литературу по адресу немецкой социал-демократической газеты «Форвертс», в подвале которой был склад нашей литературы. В этом складе я проводил ежедневно немало времени, раскладывая полученную литературу и упаковывая ее для отправки на границу для переправы в Россию. Упаковывать было совсем нелегко. Во всех пакетах должна была быть одинаковая литература: в случае, если один или несколько пакетов попадут в руки полиции, необходимо было, чтобы в других пакетах оставались те же номера газет или книги. Кроме того, внутрь больших пакетов необходимо было вкладывать по 5–6 маленьких пакетиков с одинаковыми книгами и газетами, чтобы, как только большие пакеты попадут в Россию, они могли быть распакованы, а внутренние маленькие пакетики разосланы по России без сортировки и распаковки. К тому же необходимо было формат, вес и упаковку подогнать под литовские религиозные книги, а материал для упаковки должен был быть такой, чтобы литература не промокала во время дождя и пр. Для ускорения отправки литературы в Россию хотя бы небольшими количествами практиковались также чемоданы с двойным дном, куда вкладывалась литература. Еще до моего приезда в Берлин одна небольшая фабрика изготовляла для нас в большом количестве такие стандартные чемоданы. Но на границах таможенные чиновники быстро пронюхали это, и произошло несколько провалов. Очевидно, они уже узнавали чемоданы, которые были все одного фасона. Тогда мы стали сами вделывать второе дно из крепкого картона в обыкновенные чемоданы поверх 100–150 тоненьких свежих номеров «Искры». После оклейки внутри абсолютно нельзя было узнать, что в чемодане имеется литература. Вес чемодана тоже ненамного увеличивался. Такие манипуляции мы проделывали над чемоданами всех отъезжающих студентов, студенток, которые сочувствовали искровцам, и нал чемоданами всех товарищей, которые ехали легально и нелегально в Россию. Но и этого было мало: очень уж была велика потребность в свежей искровской литературе. Тогда мы изобрели «панцири»: для мужчин сшивали нечто вроде жилета и туда вкладывали 200–300 экземпляров «Искры» и нетолстые брошюрки, а для женщин — соответственные лифы и, кроме того, зашивали литературу в юбки. Женщины могли брать с собой экземпляров 300–400 «Искры». Это называлось на нашем языке: «транспорт-экспресс». Одевали мы в такие «панцири» всех — от ответственных товарищей до простых смертных, которые только попадали к нам в руки. Нескольких товарищей я еще до сих пор помню: Филиппа — Голощекина (он ужасно меня ругал за панцирь), Леву — Владимирова, Батурина{50} и др. Это действительно было варварством: пробыть в таком «панцире» пять дней летом, в жару, было ужасно, но зато какая была радость, когда организации получали литературу! Кстати, не все меня ругали. Находились и такие, которым бывало жалко расставаться с «панцирями», женщины привыкали к «панцирям», которые делали их солидными и с хорошими фигурами. Когда мне удавалось «экспрессом» послать всю свежую литературу «Искры», на моей улице бывал праздник. Чтобы не возвращаться к этой теме, должен еще прибавить, что, несмотря на все наши старания и несмотря на то, что в Россию попадала почти вся литература, которая печаталась за границей, — это ни в какой мере не удовлетворяло российские организации. В России были организованы большие нелегальные типографии — в Баку, Одессе и в Москве, — печатавшие «Искру» с матриц, которые мы им присылали из-за границы, а позже она набиралась в России по получении каждого нового заграничного номера «Искры».

Моя работа в Берлине за это время не ограничивалась только посылкой литературы в Россию. Ко мне попадали все товарищи, которые приезжали за границу из России по делу «Искры», и все, которые из-за границы ехали в Россию. На эти приезды и отъезды мною было истрачено немало сил и времени, ибо товарищи приезжали оборванные, усталые и не знали языка.

Переписка с Россией тоже велась отчасти через Берлин, и мне приходилось эти письма собирать, расшифровывать и отправлять по месту назначения.

До II съезда партии нас было в Берлине несколько человек; из них только я один занимался специально и целиком делом, о котором я писал выше. После же II съезда я остался один для всех дел, которые были в Берлине. Сравнивая работу, которую я делал тогда, с аналогичной работой в наших условиях, я прихожу к выводу, что теперь для такой работы понадобились бы, наверно, заведующий, зам. заведующего, шифротдел, конторщики, машинистки, секретари и т. д. Тогда же никому и в голову не приходило привлекать для этой работы еще постоянных работников.

Должен еще прибавить, что в Берлине, как и в других городах Германии, Франции и Швейцарии, существовала группа содействия «Искре», членом которой был и я. В то время, до раскола партии, в берлинскую группу входили: П. Г. Смидович, Вечеслов, Никитин (при Керенском — московский градоначальник, а потом министр почт и телеграфов), Санин, Окулова{51}, Рубинштейн, Шергов{52}, Конягин (Гальперин), Лядов, Лядова, Н. Бах, Житомирский (оказавшийся провокатором) и др. Берлинская группа собирала деньги для партийных нужд, устраивала спектакли, лекции, дискуссии и т. д.

Несмотря на то что я был занят русскими делами, я понемногу втягивался в берлинское рабочее движение, ибо сталкивался со многими активными деятелями партийного, профессионального и кооперативного движения. Совершенно незаметно для себя я стал читать немецкие партийные и профессиональные газеты без помощи учителя немецкого языка. В такой работе пролетела половина лета, и в Берлин стали приезжать в июле 1903 г. делегаты на II съезд партии. Они останавливались в Берлине на несколько дней и уезжали дальше. Из них помню т. Кардашева{53} из «Северного союза» (недавно умер) и Кострова (Жордания, теперь обивающий пороги буржуазных министров и натравливающий их против Советского Союза), которых я до того времени не знал. В памяти у меня не осталось ничего о сделанных в Берлине подготовительных шагах к созыву съезда. Не помню также, устраивались ли собрания в Берлине для обсуждения порядка дня съезда. Некоторое время к нам совсем не поступало сведений о работах съезда. Мы же с напряженным вниманием ждали вестей и ловили всякие слухи о заседаниях съезда. Мы были убеждены, что направление «Искры» возьмет верх; но насколько гладко пройдет объединение разрозненных групп и организаций в единую партию, тогда было трудно себе представить, хотя насущная необходимость в объединении признавалась всеми.

Наконец до нас дошли слухи о несогласиях среди самих искровцев. Мне эти слухи казались невероятными. Мы предполагали, что на съезде будут крупные разногласия с рабочедельцами и с теми, кто их поддерживал, но неожиданны были для меня лично разногласия среди искровцев, которых я привык рассматривать как однородное целое. Я тогда пережил тревожные дни. Наконец в Берлин вернулись делегаты съезда. Мы заслушали доклады обеих сторон о съезде, и сразу же началась агитация за то и другое направление. У меня получилась раздвоенность. С одной стороны, мне было жаль, что обидели Засулич, Потресова{54}, с которым я познакомился в Берлине, и Аксельрода{55}, выкинув их из редакции «Искры». Ведь «Искра» так прекрасно редактировалась (тогда я не знал, кто пишет и кто не пишет из редакторов, не знал, что в редакции бывали разногласия и что принципиальные статьи посылались всем членам редакции, которые жили в разных странах, раньше чем они могли быть помещены в «Искре»), К тому же товарищи, с которыми я был так близок, Блюменфельд и др., оказались в лагере меньшевиков. С другой стороны, я целиком стоял за организационную структуру партии, предложенную Лениным. Логика моя была с большинством, чувства мои (если можно так выразиться) — с меньшинством. Тогда же меня поразило поведение Кострова (Жордания) на съезде: он все время шел вместе с большинством (с Лениным и Плехановым{56}), но, после того как съезд решил закрыть все кустарные местные органы печати и оставить только газету «Искра» как ЦО партии, он обиделся за закрытие грузинского органа, редактором которого он был, и перешел на сторону меньшинства съезда{57}. Я никак не мог понять, как мог делегат съезда переменить свои взгляды из-за того, что решение съезда затронуло газету его организации. Жордания впоследствии сделался ярым противником большинства, заядлым меньшевиком.

Мне пришлось отправлять делегатов съезда в Россию. С некоторыми из них я сам ездил на границу. Вместе с Землячкой{58} я поехал в Пруссию, в одну деревню, на самой русской границе, в Ортельсбургском районе (около города Остроленко, который был тогда на русской стороне). Тогда я впервые познакомился с Землячкой. Нам пришлось целый день прожить в деревне в ожидании унтер-офицера русской пограничной стражи, который за плату переправлял людей через границу, не зная, конечно, кто они такие. Я был связан с одним немецким крестьянином, а последний уже был связан с чинами русской пограничной стражи. Он повел т. Землячку через границу лесом. В тот же день я узнал, что она благополучно перешла границу и направилась на станцию железной дороги. Тогда я двинулся на другие границы, где меня ждали другие делегаты. Вернувшись в Берлин, я застал уже раскол среди берлинских искровцев: Вечеслов сделался сторонником меньшевиков, П. Г. Смидович вначале колебался (лишь по приезде в Россию, куда он поехал после II съезда, он примкнул к большинству). Гальперин стал большевиком. Вчерашние друзья и единомышленники стали врагами — они перестали понимать друг друга. Мне было трудно разобраться в ворохе сплетен, извращений сторонниками меньшинства речей и докладов сторонников большинства, которые мешали уяснению действительных разногласий. Да к тому же было непонятно, почему небольшие, как мне тогда казалось, разногласия должны мешать совместной работе, тем более, что после съезда открылось такое широкое поле для работы!

В октябре 1903 г. мы, члены «Заграничной лиги русской революционной социал-демократии», были вызваны в Женеву. Туда поехали Гальперин, я и Вечеслов.

За границей существовали группы содействия «Искре» (раньше они, по всей вероятности, назывались группами содействия группе «Освобождение труда»), куда входили эмигранты — члены партии и учащаяся молодежь — студенты и студентки. Из старых членов партии (эмигрантов или на время приезжавших за границу) — членов групп содействия создалась «Заграничная лига русской революционной социал-демократии». Когда искровцы, участники побега, приехали из Киева за границу, они все механически были приняты в члены лиги. Лига ничем себя не проявила до II съезда партии, хотя все члены редакции «Искры» состояли членами лиги. Политическое и организационное руководство как за границей, так и в России осуществляла только редакция «Искры». Лигой было выпущено несколько брошюр, и этим ограничилась вся ее деятельность. Когда Мартов, Засулич, Потресов и Аксельрод оказались в меньшинстве на II съезде партии, они с этим мириться не захотели и задумали созвать съезд «Заграничной лиги русской революционной социал-демократии», который, очевидно, предполагалось противопоставить II съезду партии. На этот съезд мы и были вызваны.

Выше я уже упомянул, что я очутился в двойственном положении. Я работал с большинством, но не порывал личных связей с меньшинством, ибо среди них были многие, с которыми я сидел в киевской тюрьме и с которыми бежал оттуда. По приезде в Женеву я отправился к Блюменфельду. Там я нашел Мартова, Дана{59} и многих других, мне уже знакомых. Блюменфельд немедленно взял меня в работу. В Женеве же тогда жил Николай Бауман, и до открытия съезда лиги я часто бывал у него (у него же я познакомился тогда с т. Орловским-Воровским{60}). Однажды мне показали заявление-протест в бюро или президиум лиги, подписанный Бауманом, Гальпериным и другими, по поводу того, что сторонники большинства нарочно не вызывались на съезд лиги, между тем как лица, которые были известны как сторонники меньшинства, вызывались даже из Англии (у меня в памяти остался этот повод для подачи протеста). В нем было требование вызвать всех членов лиги. Я тоже подписал протест. Отчего мне было не подписать его? Не надо было быть большевиком, чтобы подписать протест, ибо обе стороны были заинтересованы в выяснении мнения членов лиги по поводу решений съезда партии и незачем было механически создавать себе большинство. Так думал я, подписывая протест, но Блюменфельд, Дан и Мартов были другого мнения. Когда я явился к ним, на меня налетел Дан с упреком: как это я так быстро определился и перешел к большинству? На это я ему ответил, что организационные принципы у большинства съезда правильнее, чем у меньшинства, и что я еще не примкнул ни к какому течению. Тут же я спросил его, почему он упрекает меня в скоропалительности решения, в то время как сам он, приехавший из России после съезда партии, уже определился. (Дан приехал в Берлин, и я с ним долго беседовал и информировал его о съезде и о разногласиях незадолго до съезда лиги). На это он мне ответил, что он проводил определенный план построения партии в России и ему только нужно было определить, кто его проводил на II съезде партии — Ленин или Мартов. Оказалось, что его план проводил Мартов, и поэтому он перешел к меньшинству. Блюменфельд стал меня уверять, что я не понимаю того, что подписал, что меня ввели в заблуждение, и он от меня потребовал — не больше и не меньше, как взять подпись обратно. Я, конечно, отказался это сделать.

Несмотря на то что в Женеву приехало много членов лиги, съезд не открывался по причине для меня неизвестной. Но вскоре я узнал, почему открытие съезда откладывается. Как-то вечером, в один из дней, описанных мною выше, Блюменфельд позвал меня гулять. Хорошо мне врезались в память этот вечер и эта прогулка. Мы ходили по берегу Женевского озера. Вечер был тихий, ясный, но на душе было тяжело, очень тяжело. Мой старший товарищ Блюменфельд, который помог мне стать сознательным марксистом, в этот вечер в интересах своей фракции толкал меня на путь беспринципности. Оказалось, что на съезд лиги приехала половина сторонников большинства и половина меньшинства, я же мог дать перевес тем или другим (в момент съезда приехал кто-то из Лондона, если я не ошибаюсь, с женой, тоже членом лиги, и у меньшевиков оказалось большинство), поэтому Блюменфельд требовал, чтобы я отказался от участия в съезде в случае, если я не буду поддерживать меньшинство. Обосновывал он свое требование тем, что я не понимаю, что кругом происходит. Большинство, по его мнению, своей тактикой погубит партию, поэтому необходимо дать меньшинству возможность издавать литературу, которая предупредила бы партию об опасных уклонах большинства. Если же, развивал он дальше свою мысль, на съезде лиги будет большинство большевиков, то прежние члены редакции (Мартов, Потресов, Засулич и Аксельрод) ничего не смогут издавать, и для них это будет политической смертью (за правильность изложения смысла соображений Блюменфельда вполне ручаюсь). Так как я не согласился с его доводами и не отказался от участия в съезде лиги, то он мне заявил, что я этим совершаю преступление, а потому предложил мне поехать на несколько лет в Америку, пока я не разберусь в происходящих разногласиях. Я решительно отказался от этого предложения. На этом наш разговор и прекратился.

Открылся съезд лиги 26 октября 1903 г. С одной стороны сидели меньшевики, с другой — большевики. Я соображал, куда же мне сесть? Оказалось, что один только я твердо не примкнул еще ни к одной стороне. Я сел с большевиками и голосовал с ними. Большевиками руководил Плеханов. 28 октября после гнусных выпадов Мартова в своем содокладе против Ленина и против сторонников большинства II съезда партии большевики, кроме члена бюро и секретаря II съезда лиги (Ортодокса{61} и Конягина), во главе с Плехановым покинули в виде протеста съезд. Я же остался на съезде. Для меня было ясно, что уход большевиков — большинства ЦК, ЦО и Совета партии заставит меньшинство или подчиниться решениям II съезда, или же пойти на раскол. Но что я мог сделать? Ничего. Сидя на съезде лиги после ухода большевиков, я решил стать твердо и решительно на их сторону и также покинул съезд после того, как я прослушал возмутительную речь Троцкого{62}, направленную против Ленина. Зная, где большевики собираются, я отправился в ресторан, или кафе, Ландольта. Там действительно происходило собрание ушедших со съезда лиги, на котором Плеханов излагал план решительной борьбы с меньшевиками. После оживленных прений собрание закрылось. Были приняты почти все предложения Плеханова. Однако через несколько дней я узнал, что Плеханов перешел к меньшевикам и кооптировал прежних редакторов «Искры», забаллотированных II съездом РСДРП. 7 ноября 1903 г. Плеханов выпустил 52-й номер «Искры» со своей статьей «Чего не делать», где он всячески ругал большевиков раскольниками и пр. Как же это случилось, думал я, что Плеханов, который был вместе с Лениным на съезде партии, вместе боролся за определенный организационный план строительства партии, на съезде заграничной лиги вместе с Лениным руководил выступлениями большевиков, предлагал резолюцию против меньшевиков, а потом перешел к меньшевикам?

Действия Плеханова, Кострова, Блюменфельда и других мне были непонятны. Над поведением их я много думал в те дни в неуютной комнатке в Женеве.

Вернувшись в Берлин, я должен был работать за двоих, так как т. Гальперин уехал в Россию (он был кооптирован в Центральный Комитет). Одновременно я был вынужден энергично работать в берлинской группе содействия, так как из нее несколько человек перешли к меньшевикам и образовали группу содействия меньшевикам. Положение (или соотношение сил) в центральных органах и местных организациях партии после съезда лиги (в начале 1904 г.) было такое: русский ЦК — Носков, Курц (Ленгник) и Клер (Кржижановский){63}, выбранные на II съезде в ЦК (последние два товарища на самом II съезде не присутствовали), и другие товарищи, кооптированные в члены ЦК, — должен был проводить линию съезда, что он вначале и делал. ЦО партии с переходом Плеханова на сторону меньшевиков и кооптацией им старых редакторов «Искры», не выбранных съездом, и после выхода из редакции Ленина оказался в руках меньшевиков. И Совет партии, куда входили двое от русского ЦК, двое от редакции «Искры» и пятый — Плеханов, выбранный съездом в своем большинстве, тоже стал меньшевистским.

После II съезда все комитеты и группы социал-демократов, параллельно до этого существовавшие, слились в единую организацию. Однако решения II съезда не во всех организациях были приняты единодушно. В Центральной России почти все без исключения стали на сторону большевиков, на юге России и на Кавказе отдельные организации одобрили позицию меньшинства съезда.

Берлинский транспортный пункт партии остался после съезда в таком же виде, в каком он был раньше, с той лишь разницей, что он подчинялся теперь не редакции «Искры», а непосредственно русскому Центральному Комитету. Во главе берлинского (можно даже сказать, германского) транспортного пункта стоял фактически уже один я{64}.

В общем и целом работа шла так же, как описано выше, только «Искра» была уже не прежняя, а «новая», меньшевистская по содержанию. Это уже был не грозный набат, не собирательница всех революционных элементов под знаменем РСДРП, а оппортунистическая газета.

Стала выясняться позиция русского Центрального Комитета. После арестов части членов ЦК и кооптации оставшимися на свободе членами ЦК новых товарищей (в члены ЦК были кооптированы: т. Красин (Никитич), Любимов (Марк), Землячка, Розенберг-Эссен («Зверь»), Гальперин (Конягин), Карпов и др.){65} ЦК занял примиренческую позицию{66} по отношению к меньшевикам и враждебную по отношению к большевистским организациям в России и за границей, отстаивавшим решения II съезда. Таков уж удел всех примиренцев, которые желают угодить и нашим и вашим. Русский ЦК хотел примирить большевиков и меньшевиков, а фактически он стал на сторону меньшевиков{67}. Центральный Комитет послал за границу своим представителем Носкова, а после своего отъезда последний оставил вместо себя «Сюртука» (Коппа), которые пытались стать цензорами статей и брошюр сторонников большинства. Тов. Носков навязал мне помощника для работы в германском транспортном пункте, думая, что последний сможет заменить меня — «твердокаменного» большевика, но это ему не удалось: «помощник» скоро убедился, что связями германского транспортного пункта ему не удастся завладеть, и оставил работу по транспорту литературы{68}.

Примиренчество ЦК, не встретившее сочувствия в России, получило полную поддержку среди студенческих групп содействия РСДРП за границей. До перехода ЦК фактически на сторону меньшинства за границей существовали группы содействия меньшинству и большинству почти в каждом городе, в том числе и в Берлине. Берлинская группа содействия большинству РСДРП{69} в июле — августе 1904 г. сговорилась с меньшевистской группой об объединении обеих групп. Это было тогда, когда студенты — члены группы — уехали на каникулы. На этом собрании, где был решен вопрос об объединении, отсутствовали и т. Горин{70} (по болезни) и я (я был в тот день сильно занят). Когда я и Горин узнали о решении объединиться с меньшевиками, мы потребовали созыва собрания группы для перерешения этого вопроса. Вместо удовлетворения нашего требования мы получили приглашение уже на совместное заседание двух групп. Мы туда пошли, но потребовали удаления меньшевиков, что было исполнено. Сколько мы ни доказывали большинству группы, что партийные комитеты в России в своем большинстве против редакции меньшевистской «Искры» и против примиренческого ЦК, гремя голосами против двух было принято решение объединиться с меньшевистской группой. Мы удалились, но нам не удалось сейчас же организовать группу содействия большинству партии, ибо фактически я остался один (Горин заболел тяжелой нервной болезнью). Чтобы сохранить преемственность группы большинства, нам необходимо было иметь хотя бы трех членов, а их тогда в Берлине не было. Какими-то путями я узнал, что в Берлине учатся два товарища большевика: болгарин Аврамов, тесняк, и т. Шаумян{71}. Я их разыскал, и с большим трудом мне удалось убедить их войти в группу. Таким образом, нас уже было четверо, но помощи в работе они мне не могли оказывать. Осенью приехали студенты и студентки, которые были раньше членами нашей группы или ей сочувствовали. Группа сделалась большой и энергичной и очень много сделала для большевиков после 22 (9) января 1905 г. Провокатор Житомирский тоже был членом берлинской группы содействия большинству партии до объединения обеих групп. Когда он приехал после каникул в Берлин, он сильно колебался: к кому перейти — к нам или к меньшевикам. Он, очевидно, ожидал инструкции от охранки. Наконец, он перешел к нам. Охранка уже тогда, очевидно, понимала, что большевики были и будут более опасными для самодержавия, чем меньшевики, поэтому она своих шпиков оставляла у нас, большевиков.

Осип Пятницкий в начале 1900-х годов. Фото. Публикуется впервые.

Фотокопия удостоверения, выданного Пятницкому В. И. Лениным.

Настоящим мы назначаем уполномоченным Центрального Комитета Российской социал-демократической партии т. Фрейтага и просим другие организации и партии оказывать ему всяческое содействие.

От имени Центрального Комитета Российской социал-демократической партии.

И. Ленин (Вл. Ульянов).

Когда наша новая группа окрепла, мы узнали, что объединенная группа сдала в печать обращение к студентам и к русскому «обществу» в Берлине по поводу крупного события — объединения двух групп в Берлине. Мы в тот же день сдали в печать ответ, в котором опровергали факт объединения и разъясняли, что происходит в партии, поскольку это можно было сказать студентам и студенткам. (Эту листовку написал или же только проредактировал т. Гусев{72}, который тогда был в Берлине перед отъездом в Россию). Распространили мы листовку в тот же день, когда объединенная группа распространяла свою на том же реферате в русской колонии. Это произвело фурор и подняло наш престиж среди беспартийных в русской колонии. Вообще борьба между берлинскими группами содействия двух направлений в РСДРП была очень остра, и наша группа, как более организованная и энергичная, оказалась победительницей в этой борьбе.

В состав большевистской группы, после ухода части членов ее к меньшевикам во время примиренческой эры в 1904 г., входили тт. Горин, Шаумян, Аврамов, Лядов, Лядова, Познер, Анна Неженцова{73}, Квятковский, Житомирский, Тарасов, Левинсон, Галина, Лемберг и я.

Кроме того, при группе была создана подгруппа, главным образом из студентов и студенток, куда входили тт. С. Итин, Никольский, Катауров, Анна Мильман, Лидия Фрейдберг, Маршак{74}, Бричкина, Неусыхин и др., которые имели связи с широкими слоями русских, проживавших тогда в Берлине.

В середине лета 1904 г. произошла маленькая заминка с транспортом. Из Берлина мы отправляли по железной дороге пакеты с литературой в ящиках на имя сапожника Мартенса в Тильзит под видом сапожного товара. Прусская полиция однажды открыла пару ящиков и нашла в них литературу вместо указанного в фактуре товара. У Мартенса был произведен обыск, после чего он и еще несколько человек, которые были арестованы на прусско-русской границе не с нашей литературой, были привлечены к суду. Буржуазные газеты начали травлю против русских, «Форвертса» и немецких социал-демократов, обвиняя их в том, что они поддерживают русских анархистов и пр. В один прекрасный день администрация «Форвертса» предложила мне убраться со своим складом литературы, который находился у нее в подвале. На вопрос: «Куда же мне девать литературу?» — было заявлено, что это мое дело и что администрация не может мне ничем помочь, так как она боится обыска. Я обращался к покойному Зингеру{75} за помощью, но и он мне заявил, что, пока не выяснится, как суд отнесется ко всей этой истории, он не может нам помочь. Тогда я обратился за помощью к Карлу Либкнехту{76}. Последний дал мне письмо к одному социал-демократу — домовладельцу, у которого я снял маленькую квартиру и там устроил склад. Мне удалось достать адреса, на которые я мог получать литературу из Женевы, и после этого я отправился в Тильзит. Здесь я очень быстро с помощью т. Мартенса нашел ответственного сотрудника крупной типографии, на адрес которого мы из Берлина могли отправлять литературу уже открыто. Должен отметить, что т. Мартенс, который был привлечем к суду, держал себя, не в пример администрации «Форвертса», прекрасно. И даже после того, как его осудили на три или шесть месяцев тюрьмы, он не переставал работать с нами[5].

Таким образом, заминка с транспортом литературы была ликвидирована, и аппарат наш уже не зависел от милости заправил «Форвертса». В кругах, стоявших на точке зрения большинства II съезда, стали поговаривать о необходимости создания за границей своего органа, так как тогда уже выяснилось, что ЦК не проводит решений съезда, не опирается на большинство комитетов партии и что, наконец, новая «Искра» проводит оппортунистическую линию не только в организационных, но и в тактических вопросах. Для всех было ясно, что при таких условиях нельзя оставить «Искре» безраздельное влияние на местные партийные комитеты. Осенью меня вызвала в Женеву Надежда Константиновна Крупская. Через несколько дней после моего приезда в Женеву было созвано собрание большевиков, на котором Ленин сделал доклад о положении дел в партии и в стране{77}. Ленин делал вывод о необходимости издания большевистской газеты. Настроение у присутствовавших было хотя тяжелое, но решительное. Для каждого было ясно, что издание своей фракционной газеты может вызвать раскол, но другого выхода не имелось. Серьезных прений или возражений не было. Возражал только один т. Коган, только что приехавший из России. Предложение об издании, было принято, и вскоре появился наш большевистский орган «Вперед», который выходил вплоть до III съезда партии.

Я стал энергично отправлять в Россию новый орган, и так как в России на работе по транспорту литературы находились сторонники большевиков, то наш орган хорошо распространялся по всей стране.

Еще до выхода центрального органа большинства «Вперед» (первый номер вышел 4 января (22 декабря) 1905 г.) большевиками было издано несколько брошюр о разногласиях с меньшевиками: Н. Ленина — «Шаг вперед, два шага назад», Шахова (Малинина{78}) — «Борьба за съезд», Орловского (Воровского) — «Совет против партии», Галерки (Ольминского{79}) — «Долой бонапартизм!» и др. Все эти брошюры я отправлял в Россию в общем транспорте вместе с новой «Искрой» и брошюрами по вопросам тактики, международного рабочего движения, сочинениями Маркса, Энгельса, Каутского в русском переводе и брошюрами о русском рабочем движении.

После выхода нашего органа «Вперед» и создания Бюро комитетов большинства для созыва III съезда я прекратил отправку новой «Искры» в Россию, так как у меня были к тому времени документальные данные, исходившие от русского ЦК, о том, что большинство русских комитетов партии было против ЦК, ЦО и Совета партии и настаивало на созыве III съезда партии. (На мой адрес получилось зашифрованное моим шифром письмо для Б. Н. Глебова-Носкова, где об этом сообщалось. Копию письма я послал Носкову, а оригинал — Ильичу. Это письмо вошло в «Заявление и документы о разрыве центральных учреждений с партией», опубликованные Лениным 5 января (23 декабря) 1905 г.{80}.

Так как транспортный аппарат в России был в руках сторонников большинства партии (в Рижском районе этой работой ведал «Папаша» — т. Литвинов), а германский транспортный пункт в то время содержался исключительно на средства, добывавшиеся берлинской группой содействия большевикам, прекращение отправки новой «Искры» прошло гладко и не вызвало протеста со стороны местных комитетов партии.

Работа пошла энергичнее и быстрее, чем раньше: ведь мы отправляли в Россию теперь свой орган, который давал ясные и определенные ответы на все вопросы, выдвигавшиеся тогда жизнью. А жизнь кипела вовсю. Это был период стачечной волны перед 22 (9) января. Как только получался новый номер «Вперед», мы отправляли его во все углы России почтой, как письма. У газет обрезали поля, чтобы они весили меньше, их прессовали, чтобы они сделались тверже и тоньше (печатались газеты на очень тонкой бумаге), заделывали в картины, в переплеты книг, одевали всех товарищей, которые ехали из-за границы в Россию, в «панцири» и, наконец, отправляли большими пакетами через контрабандистов в Россию — тяжелым транспортом, как мы это тогда называли.

Литература доходила до партийных комитетов, а через комитеты — к рабочим фабрик и заводов. Так однообразно двигалась работа до 23 (10) января 1905 г.

Рано утром 23 (10) января в трамвае я прочел в немецких газетах сообщение о расстреле в России рабочих 22 (9) января. Мной овладели страшная злоба и ненависть к царскому строю. Невероятное волнение охватило почти всех русских, живших в Берлине; русские студенты и студентки берлинских высших учебных заведений организовывали многочисленные собрания. Здесь метали громы и молнии против царских палачей, принимались резолюции, обязывавшие участников собраний ехать в Россию, чтобы бороться с самодержавием.

В тот же день, 23 (10) января, собралась наша большевистская группа. Перед нами встал вопрос: как реагировать на события 22 (9) января? Было решено издать листовку к русским, живущим в Берлине, с разъяснением значения январских расстрелов, вечером разослать всех членов группы и сочувствующих по кафе, где главным образом, бывают русские, и там провести сбор денег на русскую революцию, устроить платные митинги для русских и на них также устроить сбор средств на революцию.

Удивительное дело — ни у кого из русских не было подавленного настроения, как это было после кишиневского погрома{81}. Напротив, даже у политически индифферентных русских было боевое, повышенное настроение. Было ясно, что 22 (9) января будет сигналом к победоносной борьбе. Собрания проходили оживленно, на них присутствовали и немцы.

За несколько дней нашей группой было собрано немало денег. Средства поступали отовсюду, даже от немцев. Мне рассказывали товарищи, которые ходили по кафе собирать деньги на русскую революцию, что жертвовали не только русские, но и немцы, англичане, скандинавцы и американцы. Собранные средства были очень кстати, ибо из Женевы и других заграничных городов посыпались русские эмигранты. Их направлял большевистский центр в Россию на работу. За какой-нибудь месяц через мои руки прошло человек 60–70. Каждому из них пришлось дать средства на дорогу, более или менее прилично одеть и дать связи с русскими организациями. Само собой разумеется, что каждый из вышеназванных товарищей брал с собой литературу в «панцирях» и в чемоданах с двойным дном.

Партийные организации стали еще чаще и настойчивее требовать литературу. Несмотря на то, что работы стало гораздо больше, работалось легко. Во время январского оживления в берлинской русской колонии Карл Каутский{82} созвал к себе представителей социал-демократических групп Берлина: большевиков, меньшевиков, бундовцевг, СДПиЛ{83} и латышей. Наша группа командировала меня и Аврамова, меньшевики послали на это совещание «Сюртука» (Коппа). Кто был от остальных групп, я не помню{84}.

Перед тем как открыть совещание, Карл Каутский позвал меня к себе в кабинет и сообщил, что немецкий партейфорштанд (ЦК немецкой социал-демократической партии) обратился к большевикам и меньшевикам с предложением передать разрешение споров и разногласий между ними на третейское разбирательство. Суперарбитра, по этому предложению, должен был выдвинуть немецкий ЦК (последним был назначен Август Бебель{85}, тогдашний председатель партии немецких социал-демократов). Каутский жаловался, что Ленин от третейского суда отказался; поэтому из попыток объединения, которое, по его словам, теперь было так нужно, ничего не вышло. Каутский всячески ругал Ильича за его отказ идти с меньшевиками на третейское разбирательство. Я тогда заявил Каутскому, что этот вопрос касается вовсе не одного Ильича, а всей партии и что Ильич не мог согласиться на третейское разбирательство, так как громадное большинство местных партийных организаций в России против меньшевиков, ЦО, Совета партии и даже примиренческого Центрального Комитета. Я указал ему на то, что теперь уже обнаружилось крупное расхождение не только в организационных, но и в тактических вопросах и что, наконец, большинство русских комитетов стоит за созыв III съезда партии, который только и сможет разрешить вопрос о разногласиях внутри нашей партии.

Каутский в конце разговора заявил мне, что мы, большевики, вследствие отказа принять посредничество немецкого ЦК много потеряли, и виноват в том Ильич, так как, если бы не его упорство, РСДРП стала бы единой. В середине лета, уже после III съезда нашей партии, я был в Кенигсберге по делу у видного работника германской социал-демократической партии, адвоката Гаазе (после смерти Бебеля он был избран одним из двух председателей ЦК (форштанда) германской социал-демократической партии). Он мне рассказал, что немецкий ЦК социал-демократической партии, предлагая свое посредничество, дал директиву Бебелю признать правильной точку зрения большевиков на том лишь основании, что у большевиков было большинство на II съезде партии. Только после рассказа Гаазе я понял последнюю фразу Каутского о том, что мы, большевики, много потеряли, отказавшись от третейского разбирательства.

По формальным соображениям, ЦК германской социал-демократической партии в качестве арбитра в третейском разбирательстве, может быть, и призвал бы меньшевиков подчиниться решениям большинства II съезда партии. Но фактически руководители немецкой социал-демократической партии стояли на стороне меньшевиков и поддерживали их. Ленин был безусловно прав, отказавшись от третейского разбирательства, так как он прекрасно видел и понимал дипломатию ЦК германской социал-демократической партии и, в частности, Каутского. Когда меньшевики своими антипартийными и дезорганизаторскими действиями мешали проведению решений II съезда РСДРП в жизнь, мешали объединению партии под руководством работоспособного ЦК и превращению партии в боевой штаб пролетариата, ЦК социал-демократической партии и Каутский не только не мешали меньшевикам, но всячески поддерживали их в этом. Когда же большинство комитетов в России стало группироваться вокруг Бюро комитетов большинства{86}, ЦК германской социал-демократической партии и Каутский стали толковать о примирении.

По окончании разговора со мной Каутский открыл созванное им совещание. Он сообщил, что были предприняты шаги для установления единства социал-демократов в России, но, к сожалению, попытка не увенчалась успехом. Он предложил установить единство всех социал-демократических групп в Берлине. Не помню, чтобы хоть одна из пяти групп согласилась на установление единства в Берлине. Что же касается меня, то я заявил, что мы отказываемся от объединения в Берлине без постановления соответствующего партийного центра и что на постоянные совместные выступления всех групп перед русской колонией мы не можем согласиться, так как глубоко расходимся с меньшевиками и бундовцами. Вместе с тем я не возражал против обсуждения вопроса о совместных действиях со всеми социал-демократическими группами в Берлине перед каким-нибудь выступлением. Совещание, конечно, окончилось ничем. В заключение Каутский сообщил нам, что форштанд решил разделить и передать нам, как уполномоченным своих центральных организаций, суммы, которые немецкая социал-демократическая пресса собирала для русской революции, и средства, которые социал-демократическая партия решила дать на ту же цель. В памяти у меня не осталось ни суммы, ни каким образом была она распределена между пятью частями социал-демократического движения в России (Бунд, СДПиЛ, социал-демократы Латышского края{87}, меньшевики и большевики), но я хорошо помню, что часть этих средств была нами получена.

В марте или в апреле 1905 г. приехали в Берлин два представителя Организационного комитета по созыву III съезда партии{88} (ОК был составлен из представителей Бюро комитетов большинства и ЦК РСДРП): «Бур» (А. М. Эссен) и Инсарова — «Мышь» (Прасковья Лалаянц){89}. Им было поручено подготовить за границей организацию III съезда партии. Явки для перехода за границу делегатов съезда давно уже были приготовлены мною. Адреса для писем и денег из России были в руках Организационного комитета. Оставалось лишь найти квартиры в Берлине для прибывавших делегатов съезда и определить страну и город для самого съезда. Когда уже стали съезжаться делегаты на III съезд партии, за моей квартирой, несмотря на то что только несколько человек знали мой адрес, началась усиленная слежка. Каждое утро, прежде чем попасть на явки, куда должны были приезжать делегаты съезда, я должен был проделывать всякие фокусы, чтобы отделаться от шпиков. Мне это удавалось очень легко, ибо Берлин я знал хорошо, а шпики были форменные олухи, и по их беспечной походке и беспокойным глазам легко было определить их. Вскоре какие-то субъекты явились к моей хозяйке и стали расспрашивать обо мне. Зашевелилась также и прусская полиция: меня часто стали вызывать в ревир (участок). Там спрашивали, что я делаю в Берлине и откуда я получаю средства к жизни. Чтобы отделаться от полиции, мне пришлось взять у зубного врача, социал-демократа, удостоверение, что я у него за столько-то марок обучаюсь зуботехническому искусству.

Однажды утром я получил спешное городское письмо от члена Организационного комитета «Папаши», т. Литвинова, в котором он назначал мне свидание в 2 часа дня в ресторане. Для того чтобы быстрее и вернее отделаться от шпиков, я зашел к одному товарищу, вместе с которым отправился в Национальную картинную галерею. Выйдя оттуда, я увидел длинного человека, прятавшегося за деревом и беспокойно кого-то высматривавшего. Я сразу обратил на него внимание. Мы с товарищем направились по Унтер-ден-Линден (лучшая улица Берлина); высокий тип шел за нами. Подходим к Тиргартену и там вскакиваем в первый попавшийся трамвай; тип на ходу вскочил в тот же трамвай с передней площадки. Тогда я уловил момент, когда он брал трамвайный билет, и благополучно соскочил на полном ходу с трамвая, после чего побежал по менее людным улицам. Я был уверен, что освободился от длинного шпика, но ошибся: он выскочил вслед за мной, и ноги у него оказались не менее прыткими, чем у меня. Шпик был несколькими головами выше меня и шел рядом со мной, как самый лучший мой друг. Он всматривался в мое лицо и смеялся… Я продолжал быстро двигаться, он со мной. Я зашел в ресторан. Он и там меня не покинул. Наконец я решил пойти пешком к зубному врачу, хотя это было очень далеко. Всю дорогу шпик шел рядом со мной. Я чуть не лопнул с досады.

Зубному врачу я рассказал о нахальном шпике и просил помочь мне незаметно выбраться от него, так как у меня было в этот день много дел. После долгих поисков врач нашел ход в соседний двор, откуда я мог уже свободно двинуться, куда мне было нужно, но на свидание к «Папаше» я уже опоздал, ибо провозился со шпиком до 5 часов вечера.

Мне пришлось бросить свою квартиру. С «Папашей» я встретился в тот же день поздно вечером. Оказалось, что по одному из моих адресов послана из Питера крупная сумма денег на организацию съезда и без меня она не может быть получена. Так как необходимо было приготовить все для отправки делегатов съезда обратно в Россию, а при такой слежке организовать дело без провалов оказалось почти невозможным, то было решено, что я еду пока в Женеву, а оттуда можно будет вернуться или в Берлин, или в другой подходящий немецкий город. Должен сказать, что я немало слежек пережил на своем веку, но не могу вспомнить без содрогания того длинного шпика, который путешествовал рядом со мной через весь Берлин. До сих пор я вижу его желтое, нагло смеющееся лицо…

На III съезд партии прибыли представители почти всех местных организаций России, из которых несколько комитетов, главным образом южных городов, оказались на стороне меньшинства II съезда партии. Они собрались отдельно от III съезда партии и таким образом узаконили раскол в РСДРП. Достаточно просмотреть решения III съезда партии и решения меньшевистской конференции, которые были вынесены в одно и то же время по одним и тем же вопросам, чтобы стало ясно, что между большевиками, т. е. громадным большинством партии, и меньшевиками, тогда уже ничтожным меньшинством ее, существуют громадные принципиальные разногласия по вопросам о роли пролетариата, либеральной буржуазии и крестьянства в буржуазно-демократической революции, о временном революционном правительстве, вооруженном восстании и т. д. (Решения III съезда и меньшевистской конференции 1905 г. разобраны Лениным в брошюре «Две тактики социал-демократии в демократической революции».)

Перед окончанием III съезда я выехал из Женевы в Лейпциг, откуда отправил делегатов съезда в Россию, а затем вернулся обратно в Берлин.

После съезда партии большевики-примиренцы, которые до съезда примкнули к меньшевистским группам содействия, вернулись к большевикам. Вообще наши большевистские заграничные группы содействия РСДРП были в то время очень полнокровны, многие их члены отправились на работу в Россию. Стал и я готовиться к отъезду на работу в Россию.

Когда я был еще в Лейпциге, проездом через Берлин остановился там Красин — Никитич. Центральным Комитетом было поручено ему заведование всеми техническими делами партии в России. К нему явилось несколько большевиков-примиренцев во главе с «Сюртуком» — Коппом; они предложили транспортировать нашу литературу в Россию в качестве коммерческой автономной группы на определенных условиях (Красин до съезда был в примиренческом ЦК, поэтому он совсем не знал, в каком состоянии находится наш заграничный технический аппарат), в числе которых был пункт о том, что мы должны передать этой транспортной группе все наши связи. Договор уже был подписан, когда я вернулся в Берлин, а т. Красина уже не было за границей. Меня договор возмутил до глубины души, и я опротестовал его перед ЦК, который его аннулировал{90}. Я начал передавать дела в Берлине Житомирскому и т. Гецову{91}(тогда он был студентом) и обучать их упаковывать литературу и зашивать ее в «панцири». Во время этой передачи дел я опять заметил за собой усиленную слежку, которая вынудила меня сидеть дома в течение пяти дней, пока я не кончил сдачи дел и не покинул Германии. Однажды я отдернул штору окна в комнате, где я временно жил, и к своему ужасу увидел того самого шпика, который заставил меня покинуть Берлин. Поэтому-то я и решил не выходить из дому, пока не кончу всех дел. Для меня тогда было загадкой, каким образом этот шпик мог узнать, где я живу: ведь ко мне ходил и знал мою квартиру только один Житомирский, а ему и я и заграничные партийные органы вполне доверяли. За день до моего отъезда в Россию Житомирский привел ко мне М. Н. Лядова{92}, несмотря на то что за мной следили и т. Лядов не имел права жить в Пруссии, откуда он был выслан.

Тов. Лядов благополучно выбрался, переночевав у меня, и мне удалось не менее благополучно выбраться из квартиры, а затем из Берлина и Германии и быстро переправиться через границу на Остроленко, через которую я переправлял немало товарищей. В середине июля я попал в Одессу, куда меня направил ЦК, избранный на III съезде партии.

ПАРТИЙНАЯ работа В ОДЕССЕ. АРЕСТ И ТЮРЬМА
1905–1906 гг.

В Одессу я приехал после потемкинских дней{93}. Организации всех партий, в том числе и организация нашей партии, сильно пострадали и ослабели как от арестов, так и от того, что многим партийным работникам пришлось оставить Одессу.

Прямо с явки я попал на заседание Одесского комитета партии. Оказалось, что ЦК предупредил Одесский комитет о моем приезде{94}, и последний меня кооптировал заочно в свой состав, назначив организатором Городского района.

На заседании комитета присутствовали тт. Гусев, Кирилл — Правдин, Даниил — Шотман и Шаповалов{95}. Последний через несколько дней после моего приезда оставил Одессу. Работа в комитете разделена была между членами его таким образом: Гусев был секретарем (он же был связан со студенческой большевистской организацией и техническим аппаратом ОК), Кирилл был организатором Пересыпского, Даниил — организатором Дальницкого и я — организатором Городского районов. Таким образом, в Одесской большевистской организации было до октябрьских дней 1905 г. три района. В Дальницком районе было тогда два подрайона — Фонтанский и Вокзальный, организатором последнего был т. Миша Вокзальный — М. Земблюхтер. Насколько мне помнится, в других двух районах оформленных подрайонов не было. Через несколько дней после моего приезда в Одессу приехал Анатолий (Готлобер{96}), который был также кооптирован в комитет, и ему было поручено заведование агитпропом комитета. Комитет в этом составе существовал до 25 октября 1905 г. (ст. ст.) без изменения. Из товарищей, которые близко стояли к комитету того периода, я могу назвать Л. М. Книпович — «Дяденьку», Наташу (Самойлову — активного партийного работника, умерла в 1921 г.), Арк. Ал. Самойлова, А. Е. Аксельрод — «Сашу»{97} и Виктора (фамилии я его не знал, и мне больше не пришлось встречаться с ним). Организация тогда (в 1905 г.) в Одессе, да и во всей России, снизу доверху была построена на принципе кооптации: на заводах, фабриках, в мастерских социал-демократы большевики, которые там работали, приглашали (кооптировали) в свои ячейки тех рабочих и работниц, которых они считали подходящими по сознательности и преданности рабочему делу. Наиболее активных и сознательных кооптировали в бюро ячеек. Районные комитеты крупных городов распределяли между своими членами работу по объединению всех ячеек части территории района (подрайона) и организации ячеек, где их еще не было. Организаторы подрайонов кооптировали лучшие элементы ячеек в подрайонные комитеты. На место выбывшего члена подрайонного комитета (арест или отъезд кого-либо из членов подрайонного комитета) оставшиеся члены кооптировали других членов с согласия райкома. Райкомы же составлялись из лучших элементов подрайонных комитетов. Общегородские комитеты создавались из лучших работников районов, где таковые существовали, или из лучших элементов групп и ячеек какого-нибудь города, не имевшего районных подразделений. Вновь организовавшиеся комитеты подлежали утверждению ЦК, причем общегородские комитеты имели право кооптации новых членов. В случае если какой-нибудь общегородской комитет проваливался целиком, то ЦК партии назначал кого-либо в комитет, и назначенный или назначенные уже кооптировали подходящих товарищей из работников районов до нужного количества.

Я нашел нужным остановиться на форме построения наших тогдашних парторганизаций, ибо большинство теперешних членов нашей партии в таких организациях не участвовало, а ведь им это полезно знать.

К тому же наши заграничные братские партии сильно страдают от того, что они не могут найти подходящей формы построения своих местных организаций в нелегальных условиях, ибо им до и во время войны (до организации коммунистических партий) почти не приходилось вести нелегального существования.

Какова же была организация самого Одесского комитета и в чем выражалась его деятельность до октябрьских дней 1905 г.?

Комитет имел явки для внешнего мира (для ЦК и ЦО РСДРП(б) и для соседних парткомитетов — Николаевского, Херсонского и т. д.).

Приезжие товарищи попадали к секретарю Одесского комитета Гусеву. Гусев имел ежедневно, кроме дней, когда заседал комитет, свои явки, где мы — члены комитета — могли его найти в определенные часы (явки бывали в кафе, в частных квартирах и т. д.). Заседания комитета были очень часты, не реже одного раза в неделю. Они происходили на частных квартирах у сочувствовавшей нам интеллигенции. На заседаниях комитета обсуждались директивы ЦК, политическое положение, план проведения той или иной политкампании, тактические вопросы и вопросы профессионального движения. Часто обсуждались вопросы, связанные с агитпропагандой и с отношением к организациям других партий, которые существовали в Одессе и с которыми комитету нашей партии приходилось сталкиваться. Принятые комитетом решения переносились организаторами районов на собрания районных комитетов, которые обсуждали как самые решения, так и методы их проведения в жизнь.

Комитет издавал листовки по поводу всех политических событий (в Одессе была большая нелегальная типография ЦК, где мы печатали наши листки), распространял литературу, получаемую от ЦК и из-за границы, посылал ораторов на заводские летучки и на митинги, организовывал демонстрации, назначал руководителей кружков высшего типа для районов и т. д. Какие вопросы обсуждались на первом заседании комитета, куда я попал в день моего приезда в Одессу, я не помню. После заседания я получил явку к товарищам из Городского района и приступил к работе.

Я нашел функционирующим районный комитет. В него входили: сапожник Володя Мовшович{98}, Анна («Стриженая»), портниха (я ее потерял из виду), строительный рабочий Александр Кацап (Поляков) — позже, в Февральскую революцию 1917 г., обнаружилось, что он состоял агентом охранки с 1911 г., Яков — «Экстерн» (И. В. Штульбаум), Петр — болгарин, фамилии не помню, рабочий с табачной фабрики Попова, один типограф и еще несколько товарищей, имена и клички которых я забыл. Каждый из членов районного комитета был связан с группами и ячейками той профессии, где он сам работал, а через них был связан с рабочими и работницами той же профессии. Таким образом осуществлялась связь Одесского комитета с рабочими фабрик, заводов и мастерских: организатор района связывал Одесский комитет с райкомом, члены же райкома связаны были с группами и ячейками, а члены ячеек и групп проводили директивы Одесского комитета и райкома среди рабочих, и, наоборот, они информировали райкомы, а те через районных организаторов — Одесский комитет о настроениях среди одесских рабочих. Как были организованы два других района Одессы, я не могу определенно сказать, так как мне не пришлось в них работать, но я думаю, что формы организации их не отличались сильно от форм организации Городского района. В Городском районе были главным образом мелкие предприятия: сапожные и портняжные мастерские, типографии, строительные конторы и артели, конторы и магазины, несколько табачных фабрик (самая крупная из них была фабрика Попова) и чаеразвесочная Высоцкого.

Райком заседал не реже 1 раза в неделю, а иногда и чаще. Состав райкома был довольно квалифицированный. Все вопросы обсуждались подробно и обстоятельно. Как организатору района, мне приходилось бывать во всех группах и ячейках района (у меня как организатора Горрайкома был помощник — С. Б. Бричкина{99}), но больше всего я обращал внимание на работу среди рабочих и работниц табачных фабрик. Кроме собраний табачников, членов партии, мы собирали очень часто рабочих и работниц разных табачных фабрик, на которых присутствовало по 50–60 человек, где я выступал с докладами на разные темы.

Так шла и расширялась работа до середины сентября. С каждым днем мы получали все новые и новые связи с различными предприятиями.

В Одессе зашевелились либералы: они назначали публичные заседания городской думы, где произносили громкие, оппозиционные речи и устраивали банкеты, на которых они вдоволь болтали. Вольнее стало дышать. Я не помню, чтобы с середины сентября в. Одессе были аресты. Кое-где уже начались митинги в учебных заведениях.

В середине лета 1905 г. в Одессе, кроме большевистского комитета, существовали еще комитеты меньшевиков, Бунда, эсеров и дашнаков. В конце августа или в начале сентября был поднят вопрос об устройстве совещания из представителей трех комитетов: большевиков, меньшевиков и Бунда. Точно не помню, какой из вышеназванных трех комитетов выдвинул вопрос о совещании. Предполагаю, что инициаторами были бундовцы, ибо у нас с меньшевиками были очень обостренные взаимоотношения, значит ни мы им, ни они нам не могли предлагать устройство совместного совещания. Думаю, что инициатива созыва совещания принадлежала бундовской организации еще и потому, что организационно она была ближе к меньшевикам, но по многим тактическим вопросам тогдашнего времени одесские бундовцы солидаризировались с нами. Помню, что в нашем комитете обсуждался вопрос о совместном совещании и комитет согласился в нем участвовать, для чего т. Гусев и я были избраны представителями от комитета. Последним был намечен целый ряд вопросов для внесения на совещание (земская кампания, выборы в Булыгинскую думу и т. д.). Насколько я могу припомнить, было только одно собрание представителей трех комитетов, которое так и кончилось ничем, ибо представители Бунда хотели, чтобы все три комитета уговаривались насчет совместного практического проведения той или иной кампании, не встречающей разногласий, не вдаваясь при этом в обсуждение вопросов, по которым имеются разногласия. Так как у нас с меньшевиками были почти по всем вопросам тактики крупные разногласия и мы с ними боролись везде, где только встречались, то мы не могли согласиться на такие условия. Все же попытка договориться не пропала бесследно. В октябрьские дни выступали совместно не только все социал-демократы, но и все революционные организации. Но об этом ниже.

В конце сентября начались митинги в университете, первоначально только для студентов, но затем они постепенно превратились в народные митинги и стали беспрерывными. Организация митингов внешне находилась в руках студентов, фактически же ораторов выставляли все революционные партии. Конечно, на этих митингах выступали, кроме представителей партий, все, кто только хотел. Поэтому они носили хаотический характер. Помню такой курьезный случай: бундовцы потребовали, чтобы им дали право выступать на их родном языке, ибо на митинге, по их словам, присутствуют также рабочие и работницы, не понимающие других языков, кроме еврейского. Председатель митинга спросил собрание, кто из присутствующих не понимает по-русски, и громадное большинство митинга высказалось за то, чтобы говорить только по-русски. Бундовцы возмутились результатом голосования: им, мол, не дают равноправия; тогда, после нажима всех социалистических партий, собрание согласилось выслушать оратора на еврейском языке. Последний выступил и начал свою речь, в которой было больше 60 % русских слов. Поднялся такой хохот, что сконфуженный оратор был вынужден оставить трибуну.

Мимоходом хочу отметить, что бундовцы создавали свои параллельные организации в Киеве, Одессе, Екатеринославе и других русских городах рядом с существующими организациями РСДРП, хотя они сами считали себя частью РСДРП. Одним из мотивов для оправдания своих действий они приводили то соображение, что в вышеназванных городах имелись рабочие и работницы, которые не знают русского языка. Странный мотив! Как будто местные комитеты РСДРП не могли работать и не работали среди этих слоев рабочие и на еврейском языке.

Положение в России с каждым днем становилось все революционнее: в Питере и во многих городах России, в том числе и в Одессе, в разных отраслях производства шли беспрерывно стихийные забастовки с экономическими и политическими требованиями. Из районов поступали в комитет сведения о решительном настроении рабочих. Митинги в университете становились все более бурными, и было ясно, что массы ищут более революционных методов борьбы, чем митинги.

Приблизительно 12 (25) октября большевистский Одесский комитет стал обсуждать вопрос о более активных методах борьбы. Комитет единогласно решил призвать одесский пролетариат к политической забастовке с лозунгом «Долой самодержавие» и за созыв Учредительного собрания, а в первое воскресенье после начала забастовки назначить уличную демонстрацию. Комитет предложил всем революционным организациям выступить совместно с призывом к забастовке и организации демонстрации. Бундовцы и меньшевики согласились на это, но никак не соглашались со сроком начала забастовки (мы предложили начать забастовку в пятницу). Бундовцы заявили, что еврейские рабочие, среди которых они работали, получают жалованье в пятницу и что поэтому они не откликнутся на призыв. Да к тому же, по их словам, и не следует звать на забастовку в этот день, ибо у еврейских рабочих не будет денег к существованию, если они не получат в пятницу жалованье. Меньшевики, согласные с доводами бундовцев, к этому прибавляли, что и в субботу тоже нельзя назначить забастовку, ибо русские рабочие получают жалованье в субботу. Согласились ли эсеры призывать к забастовке в пятницу, я не помню. На организацию совместной демонстрации с нами меньшевики, бундовцы и социалисты-революционеры не согласились. Большевистский комитет сам назначил забастовку на пятницу 14 октября и демонстрацию — на воскресенье 16 октября. О забастовке была выпущена листовка, а о демонстрации объявляли на митингах заводов, фабрик, мастерских, когда призывали к забастовке. О забастовке и демонстрации речь будет ниже. Здесь же я хочу остановиться на том, как периферия реагировала на постановление комитета о забастовке и демонстрации.

Тотчас же после заседания комитета мною был созван райком Городского района. Оба решения комитета — о забастовке и демонстрации — были одобрены, но по вопросу о проведении их в жизнь велись больше 6 часов невероятно длинные рассуждения. И они, наверно, так быстро не закончились бы, если бы члены райкома не увидели из окна квартиры, где мы заседали (окна выходили во двор полицейского участка; это была квартира Шаргородского на Почтовой улице, а комната — члена райкома Якова), что казаков держат уже наготове, а это значило, что в городе неспокойно. Когда члены райкома стали передавать директивы группам и ячейкам, то оказалось, что на многих предприятиях, как только до рабочих дошел слух о назначении забастовки, работу уже бросили, не дождавшись официального призыва. К сожалению, я не могу указать, как прошла подготовка к забастовке в других районах. Меня только поразило, что, когда я, как говорится, бегал, высунув язык, по району после заседания комитета, я встретил организаторов остальных двух районов тт. Кирилла и Даниила. На мой вопрос: «Куда вы идете?» — они ответили, что направляются на заседание городской думы. Я не думаю, чтобы у них в районах был тогда такой хорошо функционирующий аппарат, чтобы без них он мог провести директивы комитета. Очевидно, у них в районах связи были незначительные. Комитет решил призвать к забастовке все отрасли производства, кроме водопровода, пекарен и больничных служащих.

Насколько директивы комитета были выполнены и насколько дружно забастовка была проведена, теперь сказать трудно, но она безусловно охватила основные отрасли производства и была очень ощутительна, хотя подача электричества не прекращалась. Многие отсталые заводы, с которыми партия не была связана, бросили работу и без призыва комитета, ибо к тому времени уже стали одесские железнодорожные мастерские и прекратилось железнодорожное движение по постановлению Всероссийского железнодорожного съезда, который заседал в это время в Питере{100}.

Демонстрация была назначена, как я уже сказал выше, на воскресенье 16 октября. Сборный пункт был назначен на углу Дерибасовской и Преображенской улиц, против сквера. Это место было выбрано потому, что на воскресенье были назначены митинги во всех аудиториях университета, а прямо с митинга предполагалось двинуться на назначенное место демонстрации по Херсонской улице (университет находился на углу Херсонской, продолжением которой является Преображенская улица).

Одесский комитет назначил меня руководителем демонстрации, а для всех митингов были назначены товарищи, которые должны были выступать сейчас же по открытии митингов с предложением примкнуть к демонстрации. Организовано все было неплохо, и демонстрация получилась довольно внушительная (для тогдашнего, конечно, времени). Лишь только демонстранты прошли несколько раз по назначенной улице, выкрикивая революционные лозунги (был ли красный флаг и пели ли революционные песни, точно не помню), как на них налетели казаки с нагайками и начали хлестать направо и налево. Они гнали демонстрантов с главной улицы на боковые.

Демонстранты не были вооружены (в комитете вопрос о вооружении в связи с демонстрацией даже не поднимался); поэтому, чтобы спастись от казаков, они опрокидывали стоявшие трамвайные вагоны, выворачивали камни из мостовой и бросали в казаков. Кое-где были разобраны железные решетки скверов.

Демонстрация группами рассеялась по всему центру города, вызывая всех из домов на улицу и останавливая извозчиков. Так продолжалось несколько часов. Стрельбы во время демонстрации, насколько я могу припомнить, не было и серьезно пострадавших со стороны демонстрантов от казацких нагаек также не было, хотя кое-где после разгона демонстрации из опрокинутых трамвайных вагонов делали баррикады, которые казаки брали «с боем».

Мы все, организаторы районов, собрались на явку к т. Гусеву, и каждый докладывал, что он видел. Тогда мы все считали, что демонстрация удалась. После этого я отправился на явку Городского района. Так как она была в противоположной стороне от комитетской явки (около Молдаванки), то мне пришлось пройти через весь центр города. На улицах было большое оживление, хотя уже было часов 4–5 дня, а демонстрация закончилась в 12 1/2–1 час. Несмотря на оживление, на улицах совсем не было видно ни полиции, ни казаков. Когда я подошел уже к явке, из-за угла выскочил конный отряд городовых с наганами в руках. Отряд вдруг остановился и без всякого повода и предупреждения выстрелил в упор в стоявших по обеим сторонам улицы жителей, после чего столь же быстро ускакал обратно.

Как выяснилось вечером того же дня, когда мы собрались вновь на явке комитета, такие же наскоки и расстрелы мирно стоявших жителей около своих квартир, свидетелем которых был я сам, повторялись во всех частях города, где жили рабочие и городская беднота. На собрании комитета, устроенном тут же на явке, мы все были взволнованы налетами полиции, ее убийствами. Только т. Гусев не проронил ни слова и все время что-то записывал. Когда все кончили свою информацию, т. Гусев прочел нам написанное им короткое воззвание о событиях дня, где было указано на необходимость продолжать забастовку и где рабочие призывались вооружаться кто чем может, ибо борьба переходила уже в вооруженную. Воззвание было единогласно одобрено. Тут же было решено готовиться к похоронам жертв этого дня, для чего т. Гусев и я были уполномочены вести по этому вопросу переговоры со всеми революционными организациями Одессы. Раненых и убитых свезли в Еврейскую больницу на Молдаванке. Чтобы полиция не украла убитых, был организован постоянный патруль из представителей всех революционных организаций, а федеративный комитет последних, который был создан, выработал план похорон. К Еврейской больнице, где лежали раненые и убитые, все время подходили рабочие, а в университете продолжались митинги.

Утром 31 (18) октября я возвращался в центр города из Еврейской больницы, где лежали убитые. Настроение у меня было невеселое. Вдруг откуда ни возьмись со всех сторон появился народ. Тут были рабочие, студенты, гимназисты, женщины, обыватели, интеллигенция, мальчишки — словом, все смешалось. У всех радостные, веселые лица. Вслух читают манифест 30 (17) октября. Тут и там слышно недружное пение революционных песен. Обыватели поздравляют друг друга со свободой. Наконец появились красные знамена, и среди манифестантов начался спор о том, куда идти: к тюрьме или к думе. (Признаться, я ратовал за думу; я живо вспомнил, что в Париже инсургенты первым делом захватывали думу, хотя тогда, находясь на улице среди толпы и ратуя за то, чтобы демонстрация направилась к думе, я не верил манифесту, и мне казалось, что он только ловушка, чтобы выявить и изъять революционные элементы России.) Толпа разделилась: одна часть со знаменами пошла к тюрьме, а другая, к которой присоединился и я (каким-то образом одно знамя попало мне в руки), направилась через главные улицы к думе. Манифестанты заставляли военных снимать шапки перед красными знаменами. Когда демонстрация прошла через Дерибасовскую улицу, где тогда жила вся одесская знать, то на балконах появились красные ковры, платки и кое-где играли марсельезу (через день, когда начался ужасный погром, то на этих же балконах висели уже царские флаги и портреты и музыка уже играла «боже, царя храни»).

На думе взвился красный флаг, а около городской думы открылся митинг. Народу было очень много. Говорили много и длинно, но когда проехал небольшой отряд казаков, то участники митинга вмиг разбежались, и я остался почти один с председательским колокольчиком в руке. Когда казаки проехали, толпа опять придвинулась ко входу в думу, митинг возобновился и уже длился до вечера{101}. Я вошел в думу. Кое-где были сняты и порваны царские портреты, везде ходил народ без всякого руководства. Я направился в комнату, где заседала часть членов городской управы. Они обсуждали вопрос о городской милиции, ибо полиция совсем отсутствовала на улицах. Члены управы спорили о значках для милиционеров. Я спросил, кого они хотят взять в милиционеры и имеется ли в думе оружие. На мои вопросы я получил вполне ясный ответ, что они предложат через домовладельцев квартиронанимателям выделить из своей среды невооруженных милиционеров, которые должны отличаться от остальных граждан значком; форму такого значка думские мудрецы и выдумывали на заседании.

Я предложил вооружить рабочих через революционные организации. Меня поддержало несколько человек, которые тут же присутствовали, как и я, очевидно, были посланы революционными организациями, и только что явившийся т. Гусев, но думцы заявили, что у них нет ни оружия, ни денег для закупки его. Они еще добавили, что после манифеста вряд ли понадобится вооружать рабочих.

Когда уже смеркалось, стали доноситься слухи, что на Молдаванке начался еврейский погром. В думу явился еще кто-то из членов комитета. Мы тут же решили созвать вечером общее собрание членов партии, а меня послали посмотреть, что делается на Молдаванке.

Там я увидел такую картину: группа молодых парней, человек в 25–30, среди которых были переодетые городовые и охранники, ловят всех мужчин, женщин и детей, похожих на евреев, раздевают их догола и избивают, но при избиении полиция не ограничивалась одними евреями. Когда ей в руки попадались студенты, гимназисты, их также жестоко избивали. Громилы действовали на Треугольной улице. Немного поодаль стояло много зрителей, которые наблюдали вышеописанную картину. Мы тут же соорганизовали группу вооруженных револьверами лиц (после демонстрации в комитет попало некоторое количество наганов, из них один получил и я), подошли ближе к громилам и выстрелили в них. Они разбежались. Но вдруг между нами и громилами выросла стена солдат лицом к нам в полном вооружении. Мы отошли. Солдаты удалились, и опять появились громилы. Так повторялось несколько раз. Мне стало ясно, что громилы действуют с согласия военных властей.

Я отправился на собрание членов Одесской организации нашей партии. Оно уже было открыто. Собрание произвело на меня грустное впечатление. Аудитория университета, где происходило партсобрание, была очень тускло освещена. Настроение присутствовавших товарищей было угнетенное. Меня поразил состав собрания: на нем присутствовало немало народа, но выделялись, главным образом, женщины, и мне казалось, что их большинство. Почти совсем отсутствовали русские рабочие, (мне казалось тогда, что причина неявки русских рабочих на вышеназванное собрание лежит в плохом оповещении членов партии, ибо собрание было экстренно созвано. Но и последующие собрания у нас, у меньшевиков и эсеров показали сравнительно небольшой процент участия русских рабочих в партийных собраниях, хотя влияние всех революционных организаций Одессы на русских рабочих было очень велико, что показали октябрьская демонстрация, октябрьская и ноябрьская забастовки).

Собрание заслушало информацию о манифесте и его значении и сообщение о начавшемся погроме. Было решено совместно со всеми революционными организациями организовать вооруженный отпор громилам и призвать население к самообороне.

Был создан федеративный комитет из представителей всех революционных организаций. Кроме большевиков, меньшевиков, бундовцев и эсеров на его собраниях, кажется, еще присутствовали представители от дашнаков [6] и поалей-ционистов [7] или «серповцев» [8]. Вновь созданный революционный орган находился все последующее время в университете.

Всю ночь с 31 (18) на 1 ноября (19 октября) и утром 1 ноября (19 октября) в университете происходило столпотворение: приходили и уходили массы народа. Одни приносили разного рода оружие, другие — деньги и всякие ценные вещи для реализации их на покупку оружия. В это же утро стали формироваться вооруженные отряды, которые посылались против громил.

За два дня и три ночи было послано множество вооруженных отрядов, но им мало удалось сделать, ибо везде, где работали громилы, их прикрывали полиция, казаки, кавалерия, пехота и чуть ли не артиллерия. Так, в Дальницком районе железнодорожные рабочие организовали сильный отряд, который 1 ноября (19 октября) успешно разгонял громил, но должен был отступить перед войсками с большими потерями, так как последние применяли оружие против революционных отрядов. Кое-где, там, где не было солдат, самооборона и вооруженные отряды действовали успешно против громил, и нередко, разбив оружейные магазины, они доставляли оружие в штаб федеративного комитета. Жертв со стороны отрядов самообороны было очень много, не говоря уже о жертвах со стороны еврейского населения.

Я должен здесь отметить геройство отряда студентов морской школы. Они понесли много жертв в борьбе с громилами.

Ночью после второго дня погрома стало ясно, что вооруженная борьба, которую ведет федеративный комитет, не дает значительных результатов, ради которых стоило бы нести столько потерь. Борьба была организованно прекращена. Больше отрядов не посылали, хотя кое-где еще продолжали действовать те отряды, которые не вернулись в университет, и самооборона самого населения. (Инициатива прекращения борьбы исходила от т. Гусева. Он заявил мне, что борьба бесполезна, ибо силы борющихся неравны, и нам необходимо сохранить наши кадры, так как борьба с самодержавием еще предстоит долгая и упорная. Такого же мнения были и остальные члены федеративного комитета.)

Погром начался и кончился вполне организованно: как только положенный царскими сатрапами срок — три дня — прошел, погром сразу же прекратился. Администрация университета получила ультиматум от властей очистить его от революционных организаций к определенному сроку (срок совпал с окончанием погрома), в противном случае, было заявлено, университет будет занят воинскими частями.

Было решено удалить всех из университета, предварительно отобрав у них оружие, чтобы оно не попало в руки властей. Университет был быстро очищен, и никто из выходивших оттуда действительно не был задержан. Вообще вблизи университета не было ни солдат, ни полиции: они, очевидно, боялись бомб. Зато все улицы Одессы были заняты патрулями солдат под руководством полиции. Под видом поисков оружия пьяные патрули отбирали у прохожих кошельки, часы, кольца и прочее. Для иллюстрации правопорядка, существовавшего в Одессе уже через несколько дней после погрома, приведу здесь один эпизод. Спустя несколько дней после погрома я пришел к моим друзьям Итиным посмотреть, уцелели ли они, ибо я их целую неделю не видел. Жили они в центре города, на углу Екатерининской и Успенской улиц. Сидели и разговаривали о происшедших событиях, как вдруг послышались выстрелы и полетели пули в потолок, ближе к стене, что против окон (окна выходили на улицу, а квартира была в третьем этаже). Когда мы бросились к окнам, то увидели, что около дома, против наших окон, стоит патруль. Тут же суетятся и полицейские власти. Дом был оцеплен, и никого не выпускали из него. К этому дому стали стягивать все роды оружия, вплоть до легкой артиллерии. Мы сидим в комнате и ждем, что будет дальше. Наконец в квартиру ворвалась банда полицейских и офицеров. Солдатами был заполнен весь коридор квартиры и вся лестница. Первым делом начальство бросилось к нам в комнату с криком: «Кто отсюда стрелял в патруль?» К счастью, для нас внутренние рамы окон уже были замазаны, значит, если бы мы даже стреляли из форточек, то пули попали бы в окна дома противоположной стороны, а отнюдь не в патруль, который стоял на середине улицы. Все это мы им изложили. Тем не менее всех нас согнали в одну комнату, в которой они предварительно перевернули все вверх дном, после чего стали вызывать для допроса поодиночке, согласно записям в домовой книге. Вызванных обыскивали и тут же учиняли допрос. Спрашивали подробно обо всем и ко всему страшно придирались. Я очень долго думал, как мне быть: ведь я в этом доме не живу, значит, меня не вызовут, но солдат, который стоял около дверей комнаты, где мы все находились, видел меня. Если же теперь начальство меня увидит, а я в домовых книгах не записан, то меня возьмут в участок для установления личности, и тогда пиши пропало, ибо в те дни в участках убивали. Я решил спрятаться за дверью комнаты. Долго мне там пришлось стоять, ибо обыск и все сопутствующее ему длилось очень долго, но зато мне повезло: меня не заметили, я вывернулся. Когда банда оставила квартиру, меня охватил ужас. Я вспомнил, что в этом же доме в первом этаже находится ящичная мастерская, дверь и окна которой выходят на улицу. В этой мастерской помещалась нелегальная типография ЦК, в которой и Одесский комитет партии печатал свои листовки. Я думал, что обыск будет во всем доме, значит и внизу (если бы действительно в патруль стреляли из нашего дома, то это могло быть только из первого или второго этажа. Оттуда легко было стрелять, но никакого выстрела, кроме залпа в наши окна, не было слышно). А если бы добрались до типографии, то всех уложили бы на месте. Меня сильно беспокоила всю ночь судьба товарищей из типографии. Пойти посмотреть я не решался ввиду моего липового положения в этом доме, посылать же кого-либо из Итиных посмотреть, что делается внизу, я тоже не мог, так как пришлось бы сказать им, что там находится типография, а они этого не знали, несмотря на то, что квартиру Итиных использовала типография и сами Итины, муж и жена, работали в одесской организации. Я целую ночь не ложился, прислушиваясь к каждому стуку и крику в доме. Наутро я выбежал на улицу посмотреть, что делается в ящичной мастерской: она была открыта, как всегда. Оказалось, что обыск был лишь во втором и третьем этажах. Что пережили обитатели типографии во время обыска, можно себе представить.

На своем первом после погрома собрании Одесский комитет партии расширил свой состав: были кооптированы токарь железнодорожных мастерских Иван Авдеев, Ставский{102}, Зека (впоследствии оказался провокатором) и несколько товарищей, имена и клички которых улетучились из моей памяти.

Первое расширенное комитетское собрание было на квартире Шкловского{103}. Оно занималось организационными вопросами. Необходимо было перейти к построению одесской организации на выборных началах, хотя было решено парторганизацию официально не легализовать. Я сделал информационный доклад о построении местных организаций германской социал-демократической партии, после чего был довольно обстоятельный обмен мнениями о том, как сейчас начать реорганизацию Одесской организации В эти дни приехал из Питера большевик, агент ЦК, Лева (Владимиров) с лозунгом объединения с меньшевиками во что бы то ни стало, не дожидаясь объединения двух центров сверху. К нему присоединился большевик «Барон» (Эдуард Эссен{104}), который приехал в Одессу до погрома. Их лозунг встретил в среде членов партии как меньшевиков, так и большевиков горячий отклик. И это было вполне понятно: слабость и разрозненность тех немногих сил, которые были в наличности, сильно били в глаза каждому члену партии во время погрома. Товарищи Лева и «Барон» на общегородском собрании членов Одесской организации по докладу т. Гусева о форме организации после манифеста 30 (17) октября выступили за немедленное объединение с меньшевиками. Комитет не возражал против объединения, но был решительно против метода объединения снизу. Одесский комитет был частью партии большевиков, во главе которой стояли ЦК и ЦО, избранные на III съезде партии. Как же возможно в Одессе объединение с меньшевиками без ведома и согласия ЦК нашей партии? «Барон» и Лева, наоборот, предлагали объединение без согласия ЦК, чтобы этим оказать на него давление снизу. Для комитета было ясно, что предложение об объединении пройдет громадным большинством на собрании членов партии и у нас и у меньшевиков, ибо везде, где выступали сторонники немедленного объединения, они получали почти все голоса. Поэтому большевистский комитет был вынужден заняться, помимо своего желания, выработкой условий объединения. Сделать это было необходимо, иначе объединение произошло бы без всяких условий. Последние были выработаны в таком виде:

1. Избирается паритетный комитет из 10 членов; из них 5 избираются общим собранием членов партии большевиков и 5 членов — общим собранием членов партии меньшевиков. Этот комитет проводит уже фактическое объединение всей организации, после чего общее собрание членов обеих организаций избирает уже постоянный комитет.

2. Одесский паритетный комитет поддерживает связь с ЦК большевиков и с ОК меньшевиков.

3. Одесская объединенная социал-демократическая организация посылает своих представителей от обоих течений на съезды и конференции большевиков и меньшевиков до их объединения.

Эти три пункта были самыми главными из того проекта, на основании которого произошло фактически объединение в Одессе.

Положение твердокаменных большевиков в комитете было тяжелое: мы были против объединения, и мы же вели переговоры об объединении. Больше того: некоторые из них вынуждены были выставлять свои кандидатуры в паритетный комитет, дабы в руководящем органе Одесской объединенной парторганизации было хоть несколько выдержанных большевиков. Я тогда не мог понять действий тт. «Барона» и Левы. Я их знал раньше как активных большевиков. Как же теперь они проводили объединение так хаотично, не дожидаясь объединения на общепартийном съезде? (Впрочем, т. Лева оказался в 1909–1916 гг. «перманентным объединением».)

В паритетный комитет от большевиков оказались избранными: Гусев, Лева, Кацап (его тогда избрали исключительно за то, что он во время погрома кое-где выступал среди погромщиков с призывом прекращения погрома; за это его погромщики избили или собирались избить; в Городском районе, где я с ним работал, он выделялся лишь своими длинными и невероятно путаными выступлениями на собраниях райкома), Роберт (молодой парень, краснобай, который яростно выступал за объединение, — до того момента я его нигде не видел); кто был пятым, я не помню — не то «Барон», не то Кирилл. От меньшевиков вошли: Столпнер, Шавдия, Ст. Иванович, Фридрих и П. Юшкевич{105}.

На меня произвели гнетущее впечатление погром с его ужасами, участие в грабежах отсталой части русских рабочих и крестьян, которые для этого прибыли из ближайших деревень, бессилие революционных организаций и слабость социал-демократов всех течений в Одессе. К тому же мне было неясно, кто же в конце концов извлечет пользу из гигантской борьбы прошедшей недели — буржуазия, пролетариат или царская бюрократия? На душе у меня было очень скверно.

Необходимо сказать еще несколько слов об Одесском Совете рабочих депутатов. Организация Совета в Одессе прошла для меня незамеченной, и у меня в памяти не сохранилось даты его образования{106}. Думаю, что эго было уже после объединения большевиков и меньшевиков в одну парторганизацию, ибо большевистский комитет не обсуждал вопросов, связанных с Советом.

Так как Питерский Совет рабочих депутатов имел колоссальный авторитет среди рабочих всей России, то рабочие одесских фабрик и заводов выбирали своих представителей в Совет по первому призыву объединенного комитета социал-демократов. Выборы на табачных фабриках от рабочих и работниц, среди которых я продолжал работать, прошли совсем незаметно.

Сам Совет заседал не то в столовой портовых рабочих, не то в столовой какой-то фабрики около порта. В Совете были представлены все фабрики, заводы и мастерские. Заседание Совета, на котором я был, прошло очень вяло. Видно было, что члены Совета еще не понимали задач и тех методов, которые этот орган может применить в борьбе с самодержавием. Неуверенно вел собрание и президиум. Председателем Совета был избран студент-меньшевик Шавдия — член объединенного комитета социал-демократов. Многие рабочие и работницы его знали, ибо он часто председательствовал на митингах в университете. Где заседали исполнительный комитет и президиум Совета, я не помню. Явки его бывали в чайных и столовых, которые открыл Бунд и другие организации, где по целым дням толпилась активная публика, рабочие и работницы. Во всяком случае исполнительный комитет и президиум заседали не открыто. Исполнительный комитет издавал «Известия Совета рабочих депутатов» нерегулярно. Орган этот печатался нелегально, захватным порядком, в разных типографиях, откуда отвозился на частные квартиры. Оттуда уже его распределяли для распространения в Одессе, а также отправляли в Николаев и Херсон. Влияние на Совет других организаций, кроме социал-демократов, было ничтожное. Должен отметить, что декабрьская забастовка, проведенная революционными организациями и Советом, была первой в Одессе действительно всеобщей стачкой и длилась несколько дней. Она могла бы превратиться в вооруженное восстание, если бы Совет и революционные организации призывали к нему.

Вся жизнь остановилась: не было торговли, не горело электричество и даже бастовали аптеки, несмотря на то, что сейчас же после объявления забастовки было объявлено военными властями военное положение, которое грозило за участие в забастовке всякими репрессиями. Помню, что в день объявления забастовки у меня на квартире находились товарищи, которые руководили этой забастовкой. Откуда только ни являлись за представителями Совета, чтобы последние разъяснили причины забастовки и разрешили бастовать! Я был послан к фармацевтам на большое собрание. На собрании присутствовали и военные фармацевты. Обсуждался вопрос о забастовке. На этом собрании выступали и противники ее, но после нашего выступления громадное большинство присоединилось к бастующим. Забастовка прошла поразительно дружно. Она была прекращена только после поражения московского восстания.

Мимоходом хочу указать на разницу отношения буржуазии к октябрьской и декабрьской забастовкам. За дни забастовки в октябре рабочим было уплачено полностью без борьбы. В декабре же фабриканты категорически отказались платить, несмотря на давление Совета. Так, например, рабочие табачной фабрики Попова потребовали уплаты за дни забастовки. Так как Попов отказался, рабочие бросили работу, после чего активные товарищи, во главе с болгарином Петром, пришли ко мне. Сколько я ни уговаривал их немедленно стать на работу без уплаты за дни забастовки, они не соглашались. Не согласилось со мной и собрание активных рабочих и работниц. Результат получился очень печальный. Попов не только не уплатил, но еще выкинул всю головку. Такая же участь постигла рабочих и других заводов. Совет же был бессилен что-либо сделать. Роль его свелась к нулю, и он так и сошел со сцены незаметно. Ни Совет, ни исполнительный комитет даже не были арестованы.

Сейчас же после декабрьской (1905 г.) забастовки начался в Одессе экономический кризис, результатом чего было большое количество безработных.

До объединения у большевиков в Одессе было три района, у меньшевиков — четыре. При объединении меньшевики получили большинство в трех районах из четырех. На меньшевистскую общероссийскую конференцию{107} от Одессы был избран от меньшевиков, кажется, Столпнер и от большевиков Александр Кацап (самый невыдержанный). Комитетом издавалась без его фирмы ежедневная небольшая газетка «Коммерческая Россия», которая прекратила свое существование одновременно с окончанием декабрьской забастовки. Секретарем редакции был т. Гусев, но большинство в редакции имели меньшевики. Кое у кого из большевиков, которые раньше стояли за немедленное объединение, уже зародились тревожные сомнения по поводу объединения с меньшевиками без общего объединения во всероссийском масштабе. Я же продолжал работать среди табачников, но в то же самое время стал подумывать о переезде в столицу.

15 (2) января 1906 г. вечером я был арестован на собрании Городского районного комитета. На собрании присутствовало 10 членов райкома, из них 4 большевика: я от табачных фабрик, Володя (Мовшович) от сапожных ячеек, один товарищ от портных и Петр Лебит{108} от гладильщиков, остальные — меньшевики. Кроме 10 членов райкома были взяты: организатор Городского района (меньшевик, фамилию его я забыл) и два члена Одесского комитета (меньшевик т. Шавдия и еще кто-то). В комитете были разногласия по какому-то вопросу, поэтому на заседание явились сторонники обоих мнений, но мы так и не успели заслушать их.

Арестовали нас с помпой (очевидно, Шавдия проследили, ибо его знали как председателя Совета). Вся улица была занята войсками. В квартиру, где мы заседали — на Госпитальной улице на Молдаванке, — ворвались жандармы, офицеры, шпики, солдаты, околоточные и прочая банда. Они были убеждены, что в остальных комнатах заседает Совет, а там, где мы находимся, заседает исполнительный комитет Совета, поэтому они оставили в нашей комнате солдат, а сами ушли рыскать по всему дому. В это время каждый из нас вытащил все из карманов и разорвал на мелкие куски. Когда эта операция была закончена, в комнату вернулись жандармы. Они набросились на солдат за то, что те допустили уничтожение документов, но солдаты отвечали, что они никаких приказов на этот счет не получили. На вопрос жандармов, кто именно рвал, солдаты ответили, что все.

Документов порвали порядочно, — весь пол был густо усыпан кусочками бумаги. Жандармы все это собрали, но трудились они напрасно: им не удалось составить ни единого документа. К утру нас всех, в том числе и больного хозяина квартиры, рабочего-гладильщика, и его жену, доставили в тюрьму.

После всех процедур и обысков в конторе и коридоре тюрьмы меня водворили в вонючую, полутемную, сырую и холодную одиночку в полуподвале. Это было уже под утро. На душе было весьма неважно. Рано утром обитатели нашего коридора пошли на прогулку, и, когда мы очутились во дворе тюрьмы, я увидел много знакомых лиц. Товарищи, попавшие сюда раньше, познакомили меня с порядками тюрьмы и перечислили тех товарищей, которые находятся «на отдыхе» в замечательном одесском царском санатории, именуемом тюрьмой. Днем меня перевели во второй этаж, а на следующий день я пошел на прогулку с политическими арестованными второго этажа. Через несколько дней я был уже знаком с политическими обитателями всей тюрьмы. Кого только здесь не было: меньшевики, большевики, сторонники крестьянского и железнодорожного союзов, эсеры, бундовцы, анархисты, налетчики — «черные вороны» и не принадлежавшие к вышеперечисленным организациям и категориям рабочие и крестьяне. Последних привозили из близлежащих к Одессе деревень. Разнообразие было и в возрастах: были седые старики и совсем мальчики. Были даже калеки, которые с трудом передвигались. Не отставал и женский корпус — и там были не менее разновидные обитатели. Жандармы поистине хватали направо и, налево, невинных и виноватых. Они, очевидно, хотели вознаградить себя с лихвой за вынужденное освобождение из тюрем по амнистии после октябрьских дней.

Но вот нас поодиночке стали вызывать в контору на допрос. Допрашивал меня охранник в мундире, а около комнаты, где снимался допрос, шныряли шпики в штатском.

О. Пятницкий после ареста в 1914 г.

(Из материалов Самарского жандармского управления).

Группа политических ссыльных в Енисейском уезде в 1915 г. (В первом ряду второй справа О. Пятницкий).

Фото. Публикуется впервые.

При аресте я назвался так, как был заявлен в полиции, и дал свой правильный адрес, несмотря на то, что у меня на квартире лежали пачки с «Известиями Совета рабочих депутатов» (кто-то из товарищей привез их ко мне перед тем, как отправить в Николаев: не то связь с Николаевым была утеряна, не то товарищу неохота было ехать, — пачки остались у меня лежать). Я рассчитывал, что мои друзья, с которыми я жил на одной квартире (в разных комнатах, конечно), увидят, что меня нет до 1 часу ночи, и очистят мою комнату. Вышло еще лучше: т. Гусев был в вечер моего ареста на Госпитальной улице. Когда он увидел, что улица представляет военный лагерь, он догадался, что собрание провалилось. Ему удалось быстро установить, что провалился Городской райком. Тогда он послал сообщить, чтобы очищали квартиры тех товарищей, которые провалились. Ко мне на квартиру он зашел сам.

Паспорт, по которому я жил, был «железный»[9]. Я знал все подробности, которые нужны для допроса: имя матери, отчество отца и пр. и пр. По этому паспорту я был не то сапожником, не то портным, и владелец моего документа никогда не привлекался по политическим делам. Прошло несколько дней, раньше чем меня вызвали на опрос. Из этого факта я сделал вывод, что у меня ничего не нашли. Поэтому я отправился на допрос совершенно спокойно (хотя меня немного беспокоил фотографический снимок, выставленный в витринах одной фотографии, где были изображены манифестация и митинг около городской думы при объявлении манифеста 30 (17) октября, где моя физиономия была очень ясно видна). После записи всех формальностей насчет родных и прочего охранник заявил, что наше собрание являлось исполнительным комитетом Одесского Совета рабочих депутатов и что нас будет судить военный суд. Я заявил, что, так как в Одессе масса безработных, а им никто помощи не оказывает, мы собрались потолковать об организации помощи безработным. Причем я добавил, что мне не удалось выяснить, кто и от каких организаций присутствовал на этом собрании, так как полиция явилась до открытия собрания (мы уговорились еще до вызова нас, как держать себя на допросе). Охранник сказал, что у него имеются подлинные документы, изобличающие нас, что мы исполкомовцы. Из всех 15 человек по нашему делу они имели данные лишь против Шавдия (он выступал открыто как председатель Совета) и против Мовшовича (у него было найдено много социал-демократической литературы, но только по одному экземпляру, и талонная книжка Одесского комитета по сбору денег на вооружение). После этого допроса нас больше пяти месяцев никто из жандармов не тревожил.

Режим в тюрьме был сносный. Прогулки были длительные. Во время прогулок заключенные играли в мяч, устраивали бег и прочие игры. Свидания давали личные, в присутствии жандармов, но лишь по 6 минут в неделю. Можно было посещать товарищей из других камер в том же коридоре. Сидели большей частью по двое в камере. Газеты мы получали, несмотря на запрет тюремного начальника, ежедневно. Каждый день после проверки газеты читались у окна, в хорошую погоду вслух. Так протекали дни, недели и месяцы. Газеты трубили изо дня в день об амнистии в день открытия I Государственной думы. Разговорам об амнистии не было конца, а военные суды в Одессе выносили суровейшие каторжные приговоры по любому пустяковому поводу. Достаточно было попасть в лапы военного суда политическому рецидивисту, и каторга на 4–8 лет была обеспечена.

В 1905 г. было издано много марксистских книг, и я набросился на чтение. На воле мне удавалось читать очень мало, урывками, ибо я всегда был поглощен практической работой.

В это же время в партии шли приготовления к Объединительному стокгольмскому (IV) съезду. Тезисы и статьи большевиков и меньшевиков попадали и к нам в тюрьму. Конечно, не обходилось в тюрьме и без дискуссий по вопросам о бойкоте I Государственной думы и другим.

В это же время провалились целиком Одесский комитет партии и предвыборное собрание, созванное для выбора делегатов на Объединительный съезд партии.

В повседневную тюремную жизнь ворвались два события, которые перевернули всю тюрьму вверх дном, и я хочу вкратце на них остановиться. В Одессе после декабрьских дней появились налетчики под различными названиями — «черные вороны» и пр. Уголовные элементы частенько прикрывались именами различных организаций, чтобы легче было грабить. В них не было, конечно, ничего идейного. «Черные вороны» делали свои налеты среди белого дня и буквально терроризировали всю буржуазию Одессы. Терроризировали буржуазию и анархисты, которые устраивали экспроприации и бросали бомбы в кафе, где кутила буржуазия. Немало темных, преступных элементов примазалось тогда к идейным анархистам, которые искренно наивно думали, что, бросая бомбы в кафе, они уничтожают буржуазию и этим самым избавляют пролетариат от борьбы и улучшают его положение. Буржуазия, напуганная налетами, двинула весь полицейский и военный аппарат на борьбу с ними. Военные суды работали не покладая рук. Они осуждали всех, кто попадал к ним в лапы, невероятно сурово. В тюрьме появился первый смертник. Тюрьма насторожилась. Она жила некоторое время исключительно им, узнавала, как он себя чувствует, гуляет ли, имеет ли все, что ему нужно, спит ли и пр.

Не успели тюремные жители привыкнуть к пока еще живым смертникам, как сама насильственная смерть заглянула в тюрьму. Дело в том, что одесская тюрьма была на военном положении, и там, где политические гуляли, все время дежурили солдаты. Как-то днем, после прогулки заключенных нашего коридора, мимо наших окон прошел отряд солдат во главе с офицером (как выяснилось впоследствии, фамилия офицера была Тарасов). Лично я первый раз видел офицера в тюрьме, обыкновенно патруль менял взводный или старший унтер-офицер. Кто-то из первого этажа крикнул: «Долой самодержавие!» Офицер тогда остановил солдат и грозно спросил: «Кто крикнул: долой самодержавие?» Все арестованные вскочили на окна и начали смотреть на чудака офицера, который хорохорится. Кто-то из нижнего этажа ответил Тарасову: «Ну хотя бы я крикнул, что же дальше?» Тогда офицер выстроил солдат против окон того товарища, который ответил ему, и сказал: «Если ты анархист, социал-демократ или просто честный человек, то стой на своем месте и не двигайся!» Заключенные, которые смотрели из окон на эту картину, были в недоумении: одни хохотали над чудаком офицером, другие кричали ему: «Ведь мы сидим в тюрьме за то, что мы против самодержавия». Я был в соседней камере у тт. Дебита и Мовшовича. Мы втроем тоже смотрели на эту жуткую картину. Кто-то крикнул, что даже во время военного положения в тюрьме хозяином все же является тюремный начальник, а не караульный офицер.

Тарасов в это время выстроил солдат и приказал им держать ружья наготове. Когда все приготовления были закончены, он предложил сосидельцу товарища, завязавшего разговор с Тарасовым, слезть с окна. Так как он не слез, офицер скомандовал «пли», и тотчас же раздался залп. Вмиг все бросились к дверям, и начался адский стук во всей тюрьме. Тут «на помощь» пришли уголовные[10]; они отмычками открыли нам, всем политическим, двери.

Все политические кинулись вниз на круг. Два товарища были тяжело ранены, через несколько дней один, а может быть оба умерли, — я точно не помню. Один из них был эсер Беккер.

Сейчас же в тюрьму явились прокурор, градоначальник и прочее начальство. Политические потребовали ареста Тарасова и удаления солдат из тюрьмы. В городе стало известно о расстреле в тюрьме, и потому вся площадь около тюрьмы наполнилась народом, который требовал разъяснения. Собравшиеся не верили начальству, поэтому оно согласилось вывести одного политического, который сообщил, как было дело и кто пострадал.

Тарасова арестовали и солдат убрали со двора тюрьмы (позже мы узнали, что Тарасов получил награду и повышение за доблесть). После этой драмы нервы у обитателей тюрьмы еще больше напряглись. В этой насыщенной тюремной атмосфере мы, 13 человек, арестованные вместе 15 (2) января, сговорились начать энергичную кампанию за ускорение нашего дела (двое — Шавдия и Мовшович отказались присоединиться к нам, ибо против них были веские улики у жандармов). Дело в том, что за пять месяцев нашего сидения нас ни разу не допрашивали (был только опрос). Больше того: мы знали, что дело совсем не двигается, ибо среди нас были товарищи с фальшивками; стоило только запросить место, откуда якобы выданы паспорта, чтобы жандармы зашевелились, ибо они сразу установили бы, что среди нас имеются нелегальные, значит, «важные преступники». Раз этого не случилось, значит, наше дело находится совсем без движения. Было уже лето. Шумиха, поднятая вокруг I Думы, еще продолжалась. Наконец, нервировала и неизвестность результатов Стокгольмского объединительного съезда партии: кто-то выйдет на нем победителем — большевики или меньшевики? Тяжело было сидеть и очень хотелось вырваться из тюрьмы. Мы верно рассчитали, что начальство не захочет допустить при таком нервном состоянии заключенных ни обструкции, ни голодовки в тюрьме, и поэтому решили нажать на начальство путем объявления голодовки. Мы все поодиночке написали прокурору, что наше дело совсем не двигается, хотя уже прошло пять месяцев, и что мы требуем или вручения нам обвинительного акта и назначения суда, или освобождения из тюрьмы — в противном случае мы объявляем голодовку с такого-то числа.

Мы действительно серьезно готовились, к голодовке. Вечером накануне назначенного дня мы удалили все съестное. На свиданиях нам передавали цветы вместо съестных продуктов. После проверки, когда уже стемнело, нас поодиночке стали вызывать в контору. Там нам объявили, что прокурор распорядился выпустить нас под надзор до суда.

И вот 13 человек из 15 (Шавдия и Мовшович остались), в том числе и нелегальные с фальшивками и чужими паспортами, очутились на свободе.

Нужно самому пережить волнение, которое охватывает в момент освобождения человека, считающего себя «виновным» и врагом самодержавия и буржуазии, чтобы понять эти чувства. Каждый из нас метался по камере, ожидая: вызовут тебя или же они, жандармы, тебя открыли? Мы даже не верили, что идем на свободу. Когда же нас вывели из тюрьмы, мы думали, что нас переводят в провинциальные тюрьмы, так как в одесской тюрьме голодовка нескольких человек могла бы превратиться в тюремный бунт. Неожиданно мы очутились на свободе. Кстати, когда мы уже были на воле, жандармы заторопились: в течение месяца они закончили следствие и передали дело военному прокурору, а последний — в военный суд. Очевидно, жандармам удалось освободиться от дел «черных воронов» и взяться за дела социал-демократов.

Я страшно обрадовался воле. Мне так надоел каменный мешок (тюрьма), который, хотя был и близко от города, но фактически страшно далек от городской жизни. Несмотря на то что костюм и ботинки мои были совсем не подходящими для города (я порядочно обносился в тюрьме), я в первый день по выходе из тюрьмы бегал по городу как угорелый, без всякого дела. Мне казалось, что я впервые вижу Одессу. Море меня поразило. До своего ареста, за полугодичное пребывание в Одессе, я не имел возможности (да и охоты даже не было) посмотреть на море и осмотреть город.

В тот день мне казалось, что я самый счастливый человек в мире, и мне хотелось это состояние продолжить до бесконечности. Но уже на следующий день меня охватила такая скука, что я лихорадочно начал налаживать связь с одесскими большевиками.

Положение в одесской организации после всех арестов было незавидное: большевики были распылены, а в комитете господствовали такие заядлые меньшевики, как Фридрих (он же Ерема, Анатолий Абрамович Шнеерсон) и Любовь Николаевна Радченко{109}.

Я возобновил свои связи с табачниками и стал выяснять, кто у нас, большевиков, в Одессе остался. Оказалось, что немало дельных работников уцелело в Одессе, но между собой они не были объединены. Константин Осипович Левицкий (партийная кличка — Осип Иванович{110}), старый одессит, большевик, вернувшийся из ссылки, у которого я несколько раз бывал, достал квартиру для собраний активных одесских большевиков. Было намечено кого звать, и назначен день собрания. Собрание состоялось. На нем присутствовали товарищи, которых я не знал. Среди присутствующих было несколько товарищей в военной форме. Последние меня порядком напугали. Они пришли вместе и, войдя в комнату, где мы заседали, крикнули: «Что это за собрание? Вы арестованы». Мне совсем не хотелось после двух-трех дней свободы опять попасть в каменный мешок. Но мой испуг быстро прошел, ибо хозяин квартиры предложил им занять места.

Совещание после информации о положении дел в организации постановило уполномочить нескольких товарищей периодически созывать такие совещания, которые должны превратиться в большевистскую фракцию Одесской организации.

Таким образом было положено начало объединению большевиков, работавших разрозненно в разных районах. Это объединение дало возможность усилить борьбу внутри Одесской организации за большевистские принципы.

Что касается меня, то я решил на суд не являться и Одессу покинуть, так как выяснилось (это было после роспуска I Государственной думы), что в стране надвигается черная реакция. Чтобы определить, куда ехать, я запросил письмом в Питер Надежду Константиновну Крупскую как секретаря большевистского центра (последний существовал и при наличии объединенной социал-демократической партии после Стокгольмского съезда).

Вскоре после отправки письма в Питер я получил письмо от т. Гусева. Он приглашал меня в Москву по поручению Московского комитета.

Из Одессы я должен был срочно двинуться, так как меня и однопроцессников вызывали зачем-то в военный суд, а из Москвы я еще не получил явок. К тому же для поездки в Москву у меня не было подходящей одежды. Поэтому я решил заехать раньше к своим родственникам в город, где я родился.

Репрессии, свирепствовавшие в крупных рабочих центрах, еще не успели докатиться до этого города. Массовки происходили здесь в городском саду, в центре города. Кроме бундовской организации взрослых и организации подростков под названием «Малый Бунд», существовала довольно солидная организация РСДРП, с которой я тотчас же связался. В нее входили русские, польские, литовские и еврейские рабочие. Было и несколько интеллигентов. Руководил этой организацией вернувшийся из армии унтер-офицер по кличке Осипов (настоящей фамилии его не помню, в 1907 г. я с ним встретился в Питере).

Организация была хорошо связана с батраками близлежащих имений и с рабочими и крестьянами ближайших местечек и деревень. Я принимал деятельное участие в организации, выступал на общих собраниях ее членов и на массовках.

По получении московских адресов и денег на дорогу я выехал в Москву.

ПАРТИЙНАЯ РАБОТА В МОСКВЕ
1906–1908 гг.

В Москву я приехал в начале сентября 1906 г. По приезде оказалось, что присланная т. Гусевым явка провалена и самого Гусева в Москве уже нет (он был арестован). Все же мне удалось быстро связаться с комитетом: случайно на улице я встретил «Бура» и Нину Львовну «Зверь» (М. М. Розенберг-Эссен). От них я узнал, что меня вызвали для секретарской работы в МК ввиду того, что т. Виктор (Таратута{111}) переходит на другую работу. Они же мне дали явку МК, на которой я нашел Виктора. Последний передал мне решение МК о передаче в мое ведение всего конспиративного технического аппарата Московской организации.

Не все ли равно, какую работу выполнять? Главное, она должна быть нужна и полезна для партии.

Я взялся за работу. Тогда в Москве ее было немало, а рук не хватало.

В Москве настроение руководящих кадров Московской организации, с которыми мне приходилось сталкиваться ежедневно, было бодрое, боевое. Подавленности и уныния, охвативших одесских товарищей перед моим отъездом, не было и в помине.

Московская организация делилась на районы: Центральный (городской), Замоскворецкий, Рогожский, Лефортовский, Сокольнический, Бутырский, Пресненско-Хамовнический и Железнодорожный.

Некоторые из районов еще делились на подрайоны. Районы и подрайоны были связаны с заводскими собраниями, заводскими комитетами или заводскими комиссиями (теперь парткомы). Представители заводских комитетов района заслушивали отчеты районного и Московского комитетов, избирали райком и посылали представителей на общегородские конференции, на которых в 1906 г. и почти до конца 1907 г. еще избирался Московский комитет.

Как районные, так и городские конференции собирались в то время периодически. Московский комитет и все райкомы обращали особое внимание на связь с рабочими фабрик и заводов, и связь действительно была очень крепка, ибо райкомы и подрайонные комитеты были тесно связаны с членами партии — рабочими заводов и фабрик, типографий и других промышленных заведений своего района и подрайонов.

Мне часто приходилось обращаться к членам партии, работавшим на различных заводах, фабриках, за инвентарем для типографии или каким-либо оборудованием технического характера. Стоило только обратиться к организации какого-нибудь из московских районов, и она сразу меня связывала с членами партии на любом заводе. При Московском комитете была еще военная организация, которая имела свой печатный орган — «Солдатская жизнь»{112}. Военная организация имела хорошую связь с солдатами почти всех частей, а во многих из них члены партии или сочувствующие были объединены в группы. Военная организация была совсем отделена от общегородской. Только руководящая головка военной организации была тесно связана с МК и в экстренных случаях связывалась с райкомами. Московским комитетом велась систематическая работа и среди немногочисленных московских профсоюзов текстильщиков, трамвайных служащих и т. д. Усилиями МК было создано в Москве Центральное бюро профсоюзов, которое объединило все существовавшие тогда профессиональные союзы. Влияние большевиков как в отдельных союзах, так и в Центральном бюро было очень велико.

При МК было еще военно-техническое бюро, на которое была возложена обязанность изобретать, испытывать и изготовлять в массовом количестве, когда будет нужно, несложные средства вооружения (бомбы), над которыми оно все время и работало. Военно-техническое бюро работало совершенно изолированно от Московской организации и было связано с МК исключительно через секретаря Московского комитета.

При МК была еще Центральная социал-демократическая студенческая организация, связанная со всеми высшими и многими средними учебными заведениями Москвы.

Наконец, при МК были лекторская и литературная коллегии, финансовая комиссия и центральный технический аппарат печатания, распространения литературы и изготовления паспортов для активных работников Московской организации. Центральным техническим аппаратом я и должен был заведовать.

Московский комитет работал исключительно в Москве. В Московской же губернии работал Московский окружной комитет, который находился тоже в Москве. В Москве еще находилось областное бюро Центрально-промышленного района, которое объединяло кроме Московской городской и окружной организаций еще целый ряд губернских организаций (Ярославскую, Костромскую, Нижегородскую, Иваново-Вознесенскую, Тамбовскую, Воронежскую и пр.). Несмотря на то что областное бюро и окружной комитет работали вполне самостоятельно, деятельность всех трех организаций часто переплеталась[11].

К сожалению, у меня не сохранились в памяти клички и имена всех товарищей, которые работали за время моего пребывания в Москве в 1906–1907 гг. и в начале 1908 г. Все же попытаюсь перечислить тех, кого я помню. Секретарями МК были, в разное время, Виктор (Таратута) — (приблизительно до октября 1906 г. (позже он был организатором Железнодорожного района); после него, до ареста в мае 1907 г., был Л. Я. Карпов, затем до января — февраля 1908 г. — Марк — Любимов (обоих уже нет в живых). После Марка секретарем стал приехавший из Питера Андрей Кулиша{113} (последний вскоре был арестован и отправлен в ссылку; там он был каким-то образом убит).

В комитет входили тт. «Иннокентий» — Дубровинский (умер в ссылке), «Макар» — Ногин (последний работал среди профсоюзов и легального и полулегального рабочего движения Москвы; он принимал деятельное участие в работах комитета; умер в 1924 г.), «Влас» — Лихачев (организатор не то Сокольнического, не то Бутырского района; умер в 1924 г.{114}), «Тимофей» — Владимир Матвеевич Савков (организатор Замоскворецкого района; вскоре после ареста он отошел от работы), «Михаил Миронович» — Н. Н. Мандельштам (организатор Лефортовского района; умер), «Полтора-Егоров» — Радус-Зенькович (организатор Рогожского района). В том же районе работали «Егор Павлович» — Канатчиков{115}, Леонид Бельский (организатор Центрального района) и Емельян Ярославский (организатор военной организации). В Сокольниках в качестве ответственного пропагандиста работал «Леонид» — Сокольников. В военно-техническом бюро работал т. Ведерников (умер). В областном бюро работали А. А. Квятковский и «Степан» — Позерн, а в окружном комитете — «Никодим» — Шестаков и «Ольга» — Зеликсон-Бобровская. В Москве еще активно работали П. Г. Смидович (я с ним встречался в профсоюзе трамвайщиков) и «Одиссей» — А. Мандельштам{116}, оба умерли. Были ли они тогда членами комитета, я не помню.

В процессе ознакомления с жизнью нашей Московской организации мне бросилась в глаза тесная связь последней с деревней — с крестьянством, несмотря на то что Московский комитет работал исключительно в Москве. За короткий срок (8 месяцев) существования большой типографии МК было издано 4 листка в количестве 140 тыс. экземпляров специально для крестьян и аграрная программа РСДРП в количестве 20 тыс. экземпляров. Кроме этих листков в деревню было отправлено и отвезено колоссальное по тогдашнему масштабу количество разной литературы и прокламаций по различным злободневным вопросам. Отправлялась и отвозилась она рабочими и работницами Москвы, которые массами уезжали в деревню на все большие праздники (перед такими праздниками МК специально издавал листки, а технический аппарат подбирал подходящую для крестьян литературу). Рабочие и работницы часто брали у нас литературу и тогда, когда кто-нибудь приезжал к ним из деревни. В Одессе за все время моего пребывания в комитете, насколько я припоминаю, ни разу вопрос о связи с крестьянством Одесской губернии не ставился.

В 1906 и первой половине 1907 г. вся работа в Московской организации проводилась под знаком приближающегося массового пролетарского и крестьянского революционного движения, которое должно превратиться в вооруженную борьбу с царизмом. Прокламации и резолюции МК, окружного комитета и областного бюро того времени были проникнуты боевым духом. В этом же направлении были проведены две кампании в конце 1906 и начале 1907 г. — выборы во II Государственную думу и рекрутская кампания, в проведении которых я принял участие тотчас же после приезда в Москву. Рекрутская кампания заключалась в том, что МК выработал примерный приговор для отказа от рекрутчины, который должен был приниматься сельскими сходами. В нем говорилось, что царское правительство призывает в этом году солдат, чтобы направлять их против своих же братьев, что оно разорило всю Россию и не хочет дать землю и волю народу и т. д. Поэтому сход отказывается поставлять царскому правительству рекрутов. Если же последние будут взяты насильно, то сход приказывает им не стрелять в своих братьев, крестьян и рабочих, и переходить на сторону народа с оружием, а если они будут стрелять в народ, то по возвращении будут изгнаны из деревни. Этой кампании МК придавал очень большое значение. Насколько в деревнях тогда принимались такие приговоры, какой вообще результат дала эта кампания, — у меня в памяти не сохранилось, но на фабриках и заводах Москвы рекруты, подлежавшие призыву в 1906 г., были подвергнуты усиленной и энергичной обработке районными и подрайонными комитетами Московской организации. Из них составлялись кружки, где им объясняли сущность царизма и их роль как будущих солдат на случай, если не удастся коллективно отказаться от военной службы. Рекрутская кампания в городе среди рабочих — рекрутов безусловно имела большое практическое значение. Тогда, в Московской организации мало думали над вопросом — правилен ли лозунг: отказ поставлять рекрутов царскому правительству. Кампания же эта дала тот результат, что в Москве парторганизация усиленно работала с рекрутами.

Теперь перехожу к описанию работы, которую мне приходилось выполнять за время моего пребывания в Москве.

Первым делом мне пришлось ознакомиться с постановкой типографии Московского комитета. Связана с ней была т. Елена — фамилии не помню. Последняя познакомила меня с «хозяином» типографии т. Аршаком-Якубовым{117}. (В 1919 г. я был проездом в Челябинске как уполномоченный некоторых органов РСФСР, где я встретился с т. Аршаком; он работал под именем Якубова как уполномоченный Народного комиссариата продовольствия.)

Тов. Аршак, тщательно проверив, годен ли я для поста заведующего всеми конспиративными техническими делами Московской организации, свел меня с т. Сандро (Яшвили) и т. Г. Стуруа{118}, которые были душой типографии и сами фактически в ней работали и как наборщики и как печатники. Мы быстро сговорились, и между нами установились деловые товарищеские отношения. Раньше чем приступить к делу, я захотел убедиться, все ли обстоит благополучно в отношении конспирации.

Получив адрес, я отправился осмотреть месторасположение типографии и остался им не совсем доволен. Типография находилась в лавке дома Юрасова, № 23 (третий дом от угла), во внешнем проезде Рождественского бульвара (от Сретенки по правой стороне). Хотя с одной стороны и была бойкая Сретенка, но зато против лавки, на другой стороне, стоял дом, из окон которого было видно все, что делается в лавке, а наискось находился бульвар, откуда незаметно могло вестись наблюдение за лавкой. Ко всему этому как раз против лавки стоял на посту городовой.

После внешнего осмотра я зашел в фруктовую лавку как покупатель (вывеска была солиднее, чем внутреннее содержание — полки с товарами). Лавка носила название: «Магазин кавказских фруктов» (чуть ли не оптовой торговли). В магазине я нашел т. Аршака за счетами и ткача К. А. Вульпе{119} в качестве приказчика. Купив разных фруктов, я отправился за перегородку, откуда спустился в подвал. Насколько припоминаю, подвал был даже меньше, чем лавка. Внутри я нашел тт. Сандро (Яшвили) и Стуруа. Подвал был заполнен ящиками, очевидно, частью с типографскими принадлежностями, которые еще не были распакованы, частью с бумагой для печати. Станок и наборные кассы были вполне готовы для работы (возможно, что они уже были пущены в ход)[12].

В подвале был искусственный свет — электричество или керосиновые лампы. После осмотра подвала я поднялся в лавку. Наверху было слышно, как работает американка. Как только кто-либо входил в лавку, «хозяин» или «приказчик» давал знать вниз, что в лавке покупатель. Мы решили провести вниз звонок, который должен был давать сигнал о необходимости прекратить работу. Один, а иногда и два товарища часто работали в типографии и по ночам, когда бывала спешная работа.

После детального выяснения и ознакомления со всеми подробностями организации типографии я установил, что лавка снята по фальшивому паспорту (на имя Ласулидзе), по которому никто не жил, т. е. документ не был заявлен в участке, значит, установить, что он фальшивый, нельзя было.

Несмотря на то что документ не был заявлен, на указанное в нем имя были выправлены промысловые свидетельства, платились налоги и т. д. Тов. Аршак жил по другому паспорту.

В магазине за перегородкой жил «приказчик» — т. Вульпе, который был прописан в полиции по фальшивому паспорту на имя П. В. Лапышева. Так как полиция могла установить подложность паспорта, то я предложил сейчас же выписать его и больше никого не прописывать как проживающих в лавке (типографии) и стал энергично искать подходящего товарища на место Вульпе.

Связь с типографией я имел исключительно через «хозяина» лавки т. Аршака. В особо экстренных случаях, если нельзя было ждать до вечера, когда можно найти т. Аршака на его квартире, я отправлялся в типографию, но с большими предосторожностями. Являлся я туда в качестве покупателя и выходил с пакетом фруктов или орехов.

До того как я ознакомился с городом, мне пришлось заняться подысканием места для покупки нужной бумаги в большом количестве и подходящего размера. Это оказалось нелегким делом, ибо, закупив бумагу, нужно было вывезти ее с предосторожностями с места закупки, не вызвав подозрения.

Не помню, от кого из товарищей я получил рекомендательное письмо к управляющему конторой одной из бумажных фабрик (Нижние торговые ряды на Красной площади) с просьбой предоставить мне кредит. Я сговорился с управляющим, и он достал мне бумагу, подходящую как по формату, так и по качеству. Закупленная бумага была отправлена к переплетчику во 2-й Щемиловский переулок (тоже по рекомендации кого-то из товарищей). В переплетной бумага была разрезана на части нужного формата и забрана «приказчиком» типографии, который отвез ее на склад типографии (Покровский проезд, № 1). Оттуда бумага отвозилась по мере надобности в лавку (типографию) под видом кавказских фруктов.

Впоследствии мы получали ордера в конторе на какой-нибудь склад; ордер передавался в типографию, и «приказчик» последней уже отправлял его непосредственно на склад типографии. В этой конторе мы закупали нужную нам бумагу в течение всего времени существования описываемой типографии.

Во время выборов во II Государственную думу был такой случай: я закупил большую партию красной бумаги для печатания маленьких воззваний с призывом голосовать на выборах во II Государственную думу за кандидатов МК РСДРП; когда я еще раз явился через неделю за бумагой, управляющий подал мне воззвание на красной бумаге и сказал: «Вы быстро, чисто и аккуратно работаете: это воззвание принесли мне на дом». На это я ему ответил, что такая красная бумага, очевидно, выделывается и на других фабриках, а я такими делами не занимаюсь. Я никак не мог понять, хотел ли он порадовать меня похвалой нашей работы или был недоволен, что его бумага употребляется для такого дела. Передо мной встал вопрос, можно ли впредь продолжать покупку бумаги в этой конторе? Мы удвоили бдительность и стали направлять бумагу не прямо на склад, а на передаточную квартиру. Как за квартирой, так и за ломовиком мы установили слежку, и так как ничего подозрительного замечено не было, то мы начали брать бумагу уже без больших предосторожностей.

Типография работала очень интенсивно: всегда лежали 2–3 листовки в ожидании очереди. Каждая листовка в среднем печаталась в 35 тыс. экземпляров, а некоторые доходили до 40–50 тыс. Коротеньких обращений во время выборов в Думу и к 1 Мая было напечатано больше 100 тыс. экземпляров.

Самое трудное в нелегальной типографии — это не столько сама работа в ней, сколько доставка бумаги и вывоз напечатанного. Поэтому я хочу познакомить читателей с организацией вывоза из типографии, с распространением прокламаций. Печатный материал вывозился в плетеных корзинах (в которых вывозился из настоящих фруктовых магазинов товар) нашим «приказчиком» в булочные Филиппова (не Н. Д. Филиппова, а И. Филиппова). У последнего тоже было в Москве несколько булочных. В семье Филиппова два младших сына Александр и Василий и дочь Евдокия нам сочувствовали и активно помогали. Они-то нам и предоставили свои булочные для доставки литературы, но откуда привозили литературу, они не знали. Из булочных, которыми мы пользовались, запомнились мне булочные на Трубной площади, на Рождественке и в Большом Златоустинском переулке. Как только литература попадала в одну из этих булочных, товарищ, уполномоченный по распространению (одно время им являлся В. Филиппов{120}), отправлял ее на квартиру, на которой уже ждали его курьеры-распространители из всех районов Москвы. Таким образом, в течение 15 минут листовки забирались с квартиры и отправлялись в районы, а последние уже распространяли их по фабрикам и заводам Москвы.

Во время выборов во II Государственную думу Московская организация РСДРП заключила соглашение с эсерами, народными социалистами{121}, крестьянским союзом{122} и еще какими-то революционными организациями того времени. Были составлены общие списки выборщиков по некоторым районам Москвы. Нам приходилось печатать не только то, что выпускала Московская организация, но и весь материал, выпускаемый вышеназванными организациями совместно с Московским комитетом РСДРП. Наша типография не могла справиться со всей этой работой, поэтому пришлось рыскать по городу в поисках типографии, которая могла бы печатать нашу предвыборную литературу. Поиски мои увенчались успехом. Я набрел на небольшую легальную типографию на 1-й Брестской улице, которая напечатала нам несколько крупных вещей. Но так как они страшно дорого брали с нас, а денег в МК было немного, пришлось искать иных путей. Я разыскал партийных наборщиков в некоторых крупных типографиях: в типографии Яковлева в Салтыковском переулке, в типографии Сытина и типографии Кушнерева на Пименовской улице. В этих типографиях я комбинировал работу следующим образом: в одной из них набиралась листовка и отливался стереотип, а печаталась она в нашей нелегальной типографии; или же в одной типографии листовка набиралась, а в другой печаталась. Таким образом, МК вышел с честью из трудного положения.

Выборы в III Государственную думу прошли скромнее. Организация стала меньше, и печатать пришлось меньше, да и шансы на успех в выборах от городской курии были невелики. Все силы мы направили в рабочие районы на выборы от рабочей курии, а там мы были уверены в нашей победе, и мы действительно победили.

Кроме той литературы, которую мы сами печатали для Москвы, нам прислал большевистский центр из Питера (перед выборами во II Государственную думу) много предвыборной и иной литературы.

Центральный Комитет РСДРП состоял тогда главным образом из сторонников меньшинства. Они были за соглашение с либералами (кадетами) на выборах во II Государственную думу. Созванная в ноябре 1906 г. I Всероссийская конференция РСДРП 18 голосами меньшевиков и бундовцев против 14 голосов большевиков, СДПиЛ, социал-демократов Латышского края стала на сторону ЦК в этом вопросе. Большевики, польские и латышские социал-демократы отстаивали самостоятельность ведения кампании нашей партией, но в экстренных, необходимых случаях допускали соглашение только с партиями и организациями, которые были за вооруженную борьбу с царизмом — эсерами, крестьянским союзом и т. д. Так как между большевиками, которые остались в меньшинстве на Стокгольмском (Объединительном) IV съезде партии, и меньшевиками были серьезные разногласия по вопросам о значении Государственной думы, о вооруженном восстании, об отношении к буржуазным партиям, то руководители большевистского течения в РСДРП во главе с Лениным создали большевистский центр, издававший много предвыборной литературы, в которой разъяснялась большевистская точка зрения на Государственную думу. Большевистский центр выступил со своей предвыборной платформой, руководя проведением ее в жизнь местными парторганизациями, которые стояли на точке зрения большевиков. Петербургский и Московский комитеты отвергли блок с либералами на выборах во II Государственную думу. Московский комитет выставил совместные списки выборщиков в некоторых районах городской курии с эсерами, крестьянским союзом и народными социалистами.

Вначале литература из Питера привозилась отдельными товарищами. Но за последними почти всегда были «хвосты» охранки, и организация распространения литературы поплатилась несколькими арестами (Р. Шоломович привезла литературу уже проваленной, ибо за ней следили по пятам. Так как она слежки не заметила, то она провалила явку у В. Филиппова). Поэтому мы просили питерцев посылать литературу багажом как товар, упакованный в ящики, а нам присылать лишь багажные квитанции. Когда мы получали квитанции, то снаряжали двух товарищей. Один нанимал ломового извозчика, которому и передавали квитанцию на получение товара с вокзала. Извозчику давался вымышленный адрес, по которому нужно было везти товар. Другой товарищ издали следил за ломовиком, следуя за ним по пятам, повсюду, куда он ходил с квитанцией. Если все обстояло благополучно, то товарищ, который следил за извозчиком, предупреждал об этом товарища, нанявшего его, и тогда последний встречал возчика по дороге и направлял его по тому адресу, куда действительно литература должна была попасть. Когда же мы не были уверены в том, что за товарищами не следят, то в такой операции принимали участие три товарища: один нанимал ломовика, другой следил за ним, третий же служил курьером у того, который следил за ломовиком. Он давал знать товарищу, который нанимал ломовика, нужно ли ему встречать извозчика или нет. В таких случаях принимались еще и такие предосторожности: даже тогда, когда два товарища не замечали никакого замешательства на вокзале, по дороге менялся адрес, но это опять-таки был фиктивный адрес (в таких случаях давался просто адрес какого-нибудь двора, в котором имелись знакомые; очень часто мы пользовались таким двором на 1-й Мещанской, от Сухаревой с левой стороны, в угловом доме). Извозчика отпускали, и спустя некоторое время, если все было в порядке, литературу отправляли на склад, а оттуда по районам.

Иногда извозчика приглашали в жандармское управление на вокзале, после того как он предъявлял багажную квитанцию. В таком случае следивший за ним товарищ предупреждал, что извозчика встречать не надо, а сам наблюдал, что будет дальше. Нередко жандармы отпускали извозчика с товаром, а за ним снаряжали экспедицию из шпиков и жандармов, но вследствие вымышленного адреса, который давался извозчику, труды жандармов пропадали даром. Провалов литературы было несколько, но они проходили без ареста товарищей.

Я остановился подробно на организации связи нашей нелегальной типографии с «внешним миром» и на способах получения и распространения литературы потому, что многие коммунистические партии за границей впервые загнаны в подполье, и опыт, приобретенный нашей партией во времена царской власти, может быть весьма и весьма полезен для наших товарищей из других стран.

Занимаясь исключительно конспиративной работой, я не принимал участия в повседневной работе ячеек и районов Московской организации. Я имел дело и был связан исключительно с узким кругом руководящих товарищей из Московской организации и с секретарем Московского комитета. Только один раз я принял участие в московской партийной конференции, которая состоялась осенью 1906 г. в Высшем техническом училище, близ Немецкой улицы, теперь улица Баумана, на которой т. Мирон (Хинчук) делал доклад от имени ЦК РСДРП (меньшевистского в своем большинстве{123}). Конференция же состояла из большевиков. Только Пресня прислала нескольких меньшевиков. Дебаты были очень страстные, но бесполезные, ибо врага в сущности не было. Вся конференция, за исключением нескольких голосов, была против меньшевистского Центрального Комитета.

С секретарем МК т. Карповым, а позже с Марком (Любимовым) я встречался ежедневно на их явках. Если я почему-либо не мог явиться на явки МК, то в случае необходимости секретарь МК мог найти меня на явках, которые были у меня ежедневно. Очень часто МК только постановлял, какие листки и воззвания нужно выпускать; мне же нужно было реализовать эти постановления не только в смысле печатания их, но и в смысле раздобывания текста. Таким образом, я познакомился с М. Н. Покровским (он тогда жил на Долгоруковской ул.), доктором Канелем, и таким же образом я набрел на Сильвина — «Бродяга», которого я не видел с момента моего побега из киевской тюрьмы. Они и еще несколько товарищей (Лунц, И. И. Скворцов-Степанов{124} и др.) состояли в литературной и лекторской группе при МК, и многочисленные листовки, которые печатались тогда, вышли из-под их пера. Так как легальной прессы у МК не было, то листовки издавались по всем важным вопросам политики и экономики того времени.

В начале 1907 г. по соглашению или поручению МК Шкловский при участии членов литературной и лекторской группы при МК — т. Покровского и др. — стал издавать еженедельник «Истина»{125}, который был закрыт при выходе четвертого номера.

Был также быстро закрыт еженедельник, который стал выходить после закрытия «Истины» под другим названием, редактор его попал в ссылку. Насколько мне помнится, больше никаких попыток к изданию легального журнала тогда не было предпринято.

Работы было очень много, но внешние условия не благоприятствовали. Я приехал в Москву без паспорта и больше семи месяцев не мог найти себе подходящего вида на жительство. Мои друзья нанимали квартиру, которую приходилось менять чуть ли не каждый месяц только для того, чтобы я мог там жить непрописанным. Но это быстро обнаруживалось, несмотря на то, что мы всегда нанимали квартиры или в больших домах, или с парадным ходом без швейцара. За короткий период мы переменили четыре квартиры. Это заставляло меня пользоваться случайными ночевками по 3–4 раза в неделю. Много времени и усилий приходилось тратить на нахождение и таких ночевок. На некоторые ночевки приходилось являться в 8–9 часов вечера и не выходить из дому уже до утра. Конечно, книги или какие-либо документы таскать с собой было неудобно, и поэтому пропадало зря много времени.

Я организовал небольшой аппарат из учащейся молодежи (студентов и курсисток университета, Института инженеров путей сообщения и Технического училища), членов партии и сочувствующих. Они доставляли мне квартиры для явок, для привоза и распределения литературы, а иногда и для ночевок. С ними можно было идти в огонь и воду. Фамилии некоторых из них я помню: Кичин, Шершаков, Шестаков (студенты Института инженеров путей сообщения), В. Филиппов (был арестован, но ненадолго), Пурышев (был арестован и осужден на два года крепости), Лисицын, Малеев, П. Филиппов и Королев (были арестованы после провала типографии и судились вместе с арестованными по этому же делу). Для них эта работа была партийной нагрузкой.

Кроме типографии и вышеописанного аппарата получения и распространения литературы в моем ведении было еще паспортное бюро, возглавлявшееся А. Карнеевым (кличка «Пахомов»). Паспортное бюро действовало энергично. Паспортное бюро поддерживало связи с Питером и Ростовом-на-Дону, с организациями которых оно обменивалось копиями документов. Однако несмотря на то, что наше бюро недурно работало, я с трудом достал себе подходящий документ. Это объяснялось тем, что мне по моей внешности нужен был армянский или грузинский документ, который в Москве невозможно было достать. По фальшивкам же нельзя было жить, ибо охранка проверяла документы вновь прибывающих в Москву.

В середине ноября 1906 г. выяснилось, что ни т. Сандро, ни т. Стуруа по болезни или по другим причинам не могут более работать в типографии. Я начал искать заместителя в Москве, но достать подходящего работника не мог, поэтому я, по предложению МК, поехал в Питер искать хорошего наборщика. В Петербурге я попал не то на явку ПК, не то на явку Большевистского центра (у зубного врача Доры Двойрес{126}). Оттуда меня направили на Загородный проспект, в столовку Технологического института. Там я встретил Надежду Константиновну Крупскую и многих других товарищей по партии. Меня познакомили с товарищем, который заведовал техническими делами Большевистского центра (а может быть и ПК; к сожалению, его кличку я забыл). Последний заявил, что у него имеется верный товарищ, хороший, опытный наборщик, но он ему самому очень нужен, так как они хотят поставить запасную типографию. С большим трудом наборщика мне все же уступили. Так как я боялся, что он может быть постановлением Петербургского комитета или еще какого-либо партийного органа взят обратно, то на следующий же день, после того как этот товарищ подтвердил, что он действительно наборщик-специалист (для нашей американки нужно было набирать быстро, иначе она стояла в ожидании набора), я отправил его в Москву к знакомым (я боялся направить его на мои явки или явки МК, чтобы он случайно не провалился). Сам же я остался еще на день в Петербурге. Вернувшись в Москву, я узнал, что петербургский наборщик стал настаивать, чтобы его отвели на мою квартиру (он ссылался на то, что я условился встретиться с ним у меня на квартире). Так как у меня постоянной квартиры не было, то его направили на квартиру, на которой я очень часто ночевал. Мне, конечно, это не понравилось, но я успокоился: его рекомендовал очень ответственный товарищ как верного человека. Когда я ввел его в типографию, оказалось, что он наборщик из рук вон плохой. К тому же, едва начав работать, он предъявил такие экономические требования, которые МК не в состоянии был удовлетворить из-за отсутствия средств. И, наконец, минуя «хозяина» типографии, он стал ходить на квартиру к моим знакомым, чтобы поймать меня.

Для меня стало ясно, что Питер сунул мне то, что ему было негоже. Но делать было нечего: раз он вошел уже в технику, удалить его невозможно было. Я остановился на этом факте так подробно потому, что с момента ареста типографии (в самой типографии в момент ареста работа не производилась) наборщик этот исчез и не дал о себе знать ни из тюрьмы, ни с воли, а из судебных материалов об этой типографии не видно, чтобы он был арестован. Еще до ухода т. Сандро, в конце 1906 г., ушел «приказчик» т. Вульпе. Его мы заменили хорошим, дельным товарищем из Московской организации; думаю, что это был т. Новиков{127}, который был арестован в типографии.

Как-то в середине апреля 1907 г. т. Аршак явился ко мне с членом партии, грузином (теперь я узнал его фамилию — Габелов{128}), и предложил назначить последнего на свое место. После наведения тщательных справок секретарь МК т. Марк и я согласились отпустить т. Аршака, тем паче, что «продать» магазин другому «хозяину» не представляло никаких трудностей.

Январь и февраль прошли в подготовке к партийному съезду (V Лондонскому). Во всех районах и ячейках шли дискуссии по вопросам, которые стояли в порядке дня съезда. По постановлению ЦК или МК на всех собраниях должны были присутствовать докладчики от большевиков и меньшевиков, на которых возлагалась обязанность комментировать основные резолюции большевиков и меньшевиков. Я также после хорошей подготовки (с конспиративной стороны) собрал работников технического аппарата Московского комитета. (Собрание состоялось на Мясницкой ул., в доме, где помещалась Мясницкая аптека, в квартире Шершакова.) На это собрание явился в качестве докладчика от меньшевиков Егор «Лысый», Егоров, теперь член ВКП(б), которого я знал с 1903 по 1904 г. как ярого большевика. Меня это крайне поразило тогда, ибо переход от большевиков к меньшевикам рабочих профессионалов-революционеров был редким явлением.

Все такие партийные собрания выбирали представителей на общегородскую конференцию, на которой уже выбирались делегаты на съезд от Москвы. От Московской парторганизации были выбраны тт. Покровский, Виктор Таратута, Иннокентий и Ногин — все большевики.

В апреле 1907 г. МК и вся Московская организация стали готовиться к 1 Мая. Московским комитетом был дан лозунг — объявление всеобщей забастовки. Были напечатаны в большом количестве прокламации о значении 1 Мая и небольшой красный плакат с призывом к рабочим бросать работу 1 Мая. Из-за каких-то праздников плакаты и прокламации распространялись два раза, до праздника и после него, в день ареста типографии.

В конце марта я наконец достал армянский паспорт какого-то студента питерского университета. Поэтому мои друзья — В. П. Волгин{129}, Бричкина, Гальперин и др. (из них двое легально жили на 3-й Тверской-Ямской) — переменили квартиру, чтобы я мог присоединиться к их коммуне. Они переехали в огромный дом Калинкина на Владимиро-Долгоруковской улице, и я снял у них комнату как только что приехавший из Питера. Так я прожил «по-человечески» почти целый месяц, имея свою комнату, не заботясь о ночевках.

10 мая (27 апреля) 1907 г. вечером я был, как обычно, на своей явке. Все было в порядке, только заведующий распространением литературы т. Королев почему-то запоздал. Жду — его все нет. Послал выяснить по телефону у его родных, не у них ли он, но там его не оказалось. Это мне не понравилось. Очевидно, что-то произошло. Но что именно? Мы хорошо знали, что перед 1 Мая жандармы арестовывают направо и налево, но пока как будто было еще рано — только 27 апреля. Я с явки направился прямо домой, будучи уверен, что с Королевым неблагополучно. На квартире у меня никогда ничего компрометирующего не бывало, но все же, перед тем как ложиться спать, я предупредил товарищей по квартире, чтобы они ночью не открывали дверей, прежде чем не разбудят меня. В полночь послышался сильный стук в двери черного хода. Я встал, уничтожил условные знаки к адресам и отправился открывать дверь. Спрашиваю: «Кто стучит?» Ответ: почтальон, принес срочную телеграмму. Я сейчас же догадался, что к нам явились непрошеные гости. Только открыл дверь, как ворвались пристав, шпики, околоточные, городовые, дворники. Квартира сразу наполнилась ими. Прежде всего они спросили, где живут В. П. Волгин и Целикова. Я сказал, в каких комнатах они находятся, а сам пошел к себе и лег в постель, наблюдая, что будет дальше. Наконец раздался стук в мою дверь, и вся свора ворвалась ко мне. Вижу, у меня на столе лежит книжка — протоколы конференции боевых и военных организаций РСДРП. Я был поражен: этой книжки у меня, конечно, не было. Откуда же она взялась?!

Наконец шпик, обращаясь к околоточному, сказал: «Возьмите эту книжку». Последний, посмотрев на нее, заявил: «Вы ведь видите, что она продается во всех магазинах и что на ней имеется адрес типографии». Они удалились. Тогда я взял книжку и положил ее вместе с другими книгами. Через несколько минут они опять явились в мою комнату, и шпик опять взял книжку, желая, очевидно, показать ее приставу, но околоточный остановил его и сказал недовольным тоном, что не следует тащить то, что никому не нужно. Так как шпик не унимался, то они пошли выяснить этот вопрос к приставу, и он решил дело в пользу околоточного. Под утро меня позвали к приставу, который спросил мою фамилию, имя, что я делаю и давно ли живу в Москве. Моими ответами он, очевидно, удовлетворился, так как извинился за беспокойство, и я отправился в свою комнату, ожидая финала. Наконец обыск кончился, и они удалились. Я вышел посмотреть, кого забрали. Оказалось, что они арестовали двух легальных, а оставили трех нелегальных. Ознакомившись с результатами обыска, мы все разразились хохотом. Арестовали двух товарищей, которые фактически не работали в партии: Волгин был социал-демократом, меньшевиком, но он не работал тогда в организации, Целикова же даже не была членом партии. Для нас тогда этот арест явился загадкой.

Утром ко мне явился т. Аршак, который хотя и знал, где я живу, но никогда ко мне не ходил. Конечно, я был удивлен его приходом, да еще после обыска. От него я узнал, что типография занята полицией. Мы условились встретиться с ним днем, и я отправился выяснять размеры арестов. Оказалось, что сейчас же, после того как привезли из типографии остаток майских прокламаций для распределения по районам, на явочную квартиру нагрянула полиция. Успели забрать литературу только для некоторых районов, у представителей же остальных районов, которые оказались при обыске, были найдены адреса как при них, так и на их квартирах. Аресты были большие, но основные организации — ячейки, райкомы и МК — не были ими затронуты. За типографией уже следили. Когда «приказчик» т. Новиков вынес корзинку с первомайскими листовками под видом кавказских фруктов, за ним пошли шпики и полиция, которые следили за каждым его шагом и делали обыски в тех квартирах, куда он входил. В то время когда «приказчик» отправился с листовками, в магазине-типографии находился новый «хозяин» Гавелов. Когда вернулся «приказчик» Новиков, Гавелов вышел из магазина и тут же на улице был арестован, после чего полиция ворвалась в магазин. Утром 11 мая (28 апреля), на следующий день после того как полиция заняла типографию, прежний «хозяин» магазина т. Аршак отправился в магазин (он тогда сдавал дела новому заведующему типографией). Подойдя к дверям, он был удивлен, найдя их запертыми. Рядом с дверями было большое окно. Посмотрев в окно, он увидел, что внутри хозяйничает полиция. Первым делом он бросился предупреждать товарищей, которые работали в типографии (я хорошо помню, что в подвале, где находилась типография, работы в этот день не производилось, ибо майские листки были готовы, а над ними они очень много трудились и до 2 мая ст. ст. были свободны). Повезло же т. Аршаку, он подошел к магазину, где его знали все дворники, городовые и соседи, и отошел незамеченным, затем явился ко мне после обыска и тоже не натолкнулся на засаду. Насколько я припоминаю, в магазине был арестован только «приказчик». Меня очень тогда интересовал вопрос, почему была арестована типография — она была так хорошо законспирирована, что без помощи провокатора охранка не могла бы ее найти. Казался странным и результат обыска у меня на квартире. Как мы позже установили, с обыском явились и на квартиру на 3-й Тверской-Ямской, где жили раньше, до переезда в дом Калинкина, Волгин и др. На этой квартире бывал питерский наборщик. У дворника полиция узнала адрес, куда переехал Волгин (на его имя была квартира), поэтому, как только явилась полиция к нам, она справилась, в каких комнатах живут Волгин и Целикова (только они оба числились по документам переехавшими с Тверской-Ямской улицы). Гальперин хотя и оставил за собой комнату, но не прописался, он уехал легализоваться. Я и еще два товарища переменили паспорта. Из этого мы сделали вывод, что полиция не знала, кого именно она ищет, а только знала, что эта квартира связана с типографией. Я был убежден в то время, что питерский наборщик выдал типографию. Об этом мы тогда писали в Питер, но точно установить этого нам, однако, не удалось. Да и теперь, когда я получил кое-какие судебные материалы по делу о типографии, я все же не могу установить, каким образом она провалилась (в одном месте в документах говорится: «Соединенными усилиями агентуры и наружного наблюдения была взята типография»). Должен прибавить, что в ноябре 1906 г. Гальперин привел к себе Житомирского (провокатора), с которым все живущие в квартире были хорошо знакомы. Я думаю, что если бы именно Житомирский тогда провалил нас, то он, как делал это позже (об этом ниже), дал бы точное описание каждого из нас, и полиция искала бы не по фамилиям, а по физиономиям. К тому же мы были бы арестованы раньше, за нами была бы слежка, а тут без всякой слежки в день взятия типографии явилась полиция на старую квартиру.

Типография просуществовала с сентября 1906 г, до апреля 1907 г. — 8 месяцев. Она выпустила 45 названий. Прокламации печатались в количестве от 5 тыс. до 40 тыс. экземпляров. Красные плакатики перед выборами во II Государственную думу и перед 1 Мая 1907 г. печатались в сотнях тысяч экземпляров. В списке прокламаций (43 названия), который фигурировал на процессе, не обозначен вышеназванный маленький майский плакатик, напечатанный на красной бумаге (больше чем в 350 тыс. экземпляров; мы должны были отпечатать его в 500 тыс. экземпляров, но то ли типография не успела, то ли не хватило бумаги), и брошюра «Кто истинный защитник трудящихся». В типографии действительно вели счет как названиям, так и количеству печатаемых прокламаций и периодических органов. Если не считать последний майский плакатик и брошюру, то 43 названия распределяются таким образом: по политическим и экономическим вопросам было издано 7 листков к рабочим в количестве 174 тыс. экземпляров; ко всему народу и к товарищам и гражданам — 21 название в 705 500 экземпляров (главным образом, о политических требованиях партии и отношении РСДРП к разным вопросам жизни страны); к крестьянам — 4 листовки в 140 тыс. экземпляров и аграрная программа нашей партии в 20 тыс. экземпляров; к солдатам — 2 прокламации в 10 тыс. экземпляров; к железнодорожникам — 1 листок — 10 тыс. экземпляров; 2 номера журнала «Голос железнодорожника» и листок железнодорожного союза{130} в 15 тыс. экземпляров — всего 25 тыс. экземпляров; 1 листок к обществу (обращение за помощью арестованным) в 6 тыс. экземпляров и, наконец, 4 названия с отчетами МК за ноябрь — декабрь, проект резолюции к V съезду партии и проект обращения к думской фракции в 14 тыс. экземпляров. Всего в этой типографии за этот срок было отпечатано около полутора миллионов экземпляров различных листков.

После предмайского провала полиция начала вылавливать членов комитета поодиночке. В начале мая был арестован т. Карпов (секретарь Московского комитета). В общежитие Технического училища, где были явки и происходили заседания МК, очень часто начала являться полиция. Только благодаря тому, что там жило много членов партии (Филиппович, Богданов и др.), до крупных провалов в общежитии не доходило, ибо нас предупреждали еще до прихода полиции и участники собрания или явки своевременно расходились по разным комнатам. Должен отметить, что полиция боялась устроить в общежитии облаву или оставить где-либо засаду. В последнем случае студенты все равно предупреждали бы пришедших, а в первом случае полиция боялась нарваться на бомбы. Охранка, видимо, была осведомлена о том, что в мастерской училища выделывались ударники к бомбам. Хотя провалов в общежитии и не было, все же пришлось оттуда уйти, так как шпики дежурили постоянно у ворот училища и у дверей общежития.

Московский комитет никак не мог обойтись без типографии. Реакция усиливалась. Ни одна легальная типография не бралась печатать нам ничего ни за какие деньги (кстати, последних в МК и было не очень-то много). Я занялся подготовкой новой типографии. Конечно, о бостонке и мечтать уже не приходилось. Тов. Кичин, который работал со мной, предложил новую конструкцию рамы, по которой вал ходил, как колесо по рельсам, без шума. Раму заказали по чертежам в слесарной лавке Зотова по Каретно-Садовой улице. Летом 1907 г. в Сокольниках мы сняли особнячок, каких там, за Верхней Красносельской улицей, было много. В таких особняках жили главным образом рабочие. В особняке поселилось несколько человек, которые действительно работали в трамвайном парке (они жили обособленно и изолированно от помещения типографии), туда же поселились Виктор (фамилии его я не знал) и прекрасный наборщик Райкин (из ссылки он бежал в Америку, где находится и в настоящее время). Райкин и его жена Б. А. Файгер[13] все время работали в нелегальных типографиях и приехали случайно из Тулы в Москву после провала нашей типографии. Для доставки бумаги из города и для выноски готовых прокламаций была снята поблизости от типографии передаточная квартира, в которой поселилась Файгер. Приносили в типографию бумагу и выносили оттуда готовые прокламации рабочие, когда они ходили на работу и когда возвращались с работы. Типография заработала, хотя для этого пришлось связаться чуть ли не со всеми членами партии, работавшими в типографиях, так как нам были необходимы шрифт в большом количестве и все другие типографские принадлежности. В остальном организация была в том же виде, как я уже описал выше.

Сейчас же после обыска у меня 11 мая (28 апреля) 1907 г. мы оставили квартиру. (Родственницу т. Волгина послали в домовую контору заявить, что она ликвидирует квартиру и забирает мебель.) Втроем мы выехали на «дачу» в Лосиноостровское, по Северной железной дороге. Дача была взята наспех, первая попавшаяся. Май оказался очень холодным, и мы на даче мерзли хуже, чем зимой. Нам удалось прожить там все лето. Осенью я достал хорошую копию паспорта на имя Пимена Михайловича Санадирадзе и по ней поселился вместе с друзьями на отдельной квартире по Козихинскому переулку (этот документ служил мне до июня 1914 г., пока я не сел основательно, — об этом ниже). Адрес этой квартиры я уже абсолютно никому не сообщал. Однако мое положение становилось очень шатким. По возвращении Гальперина в Москву, несмотря на то что он легально прописался, его тотчас же арестовали. Его показывали дворникам дома Юрасова, в котором была взята большая типография МК, и на допросах ему говорили, что именно я руководил и руковожу всеми техническими делами МК, в том числе и арестованной типографией. Он писал из тюрьмы, чтобы я немедленно уехал. Однажды, идя по Долгоруковской улице, я заметил слежку. Я ускорил шаги, и мне удалось вскочить в конку, которая шла к Сухаревой (в 1907 г. от Смоленского бульвара до Сухаревой площади еще ходила конка). Шпик вскочил за мной. Кондуктор сует ему билет, но он билета не берет. Вдруг он вытаскивает фотографическую карточку из кармана. Смотрю — на карточке Гальперин во весь рост (очевидно, у них моей карточки не было). Я соскочил с конки и побежал по Лихову переулку, он за мной. Я лучше знал Москву и куда быстрее бегал, поэтому оставил его позади. Осенью 1907 г. арестовали Файгер; у нее нашли бумагу для типографии — и только. Все же рискованно было оставлять типографию на том же месте. Мы решили перенести ее в Замоскворечье. Сняли квартиру на последнем этаже в еще не совсем законченном громадном доме. Там поселились два товарища с легальными паспортами: Лопатин, Лидия Айзман[14] и наборщик Райкин без прописки. Тов. Айзман сносилась со мной и с внешним миром, а двое работали в типографии. Листки печатались реже и в меньшем количестве экземпляров, но зато издавались регулярно журнал военной организации при МК и, кажется, журнал областного бюро РСДРП.

В конце 1907 г. на явке секретаря МК Марка я встретился с членом МК Леонидом Бельским, только что выпущенным из тюрьмы. Он рассказал, что в охранке ему называли все мои клички и мою настоящую фамилию, а потому он уверен, что на днях меня арестуют на улице. Леонид верно назвал мою фамилию и мои клички. Я был поражен. В Москве только 2–3 товарища знали мою настоящую фамилию. Я сам почти забыл ее, ибо с 1902 г. никто никогда не называл меня по ней[15].

Аресты продолжались и даже усилились. Арестовывали активных работников группами, что становилось все чувствительнее для Московской организации. Слежка за аппаратом распространения стала невыносимой, несколько раз я вынужден был распускать явки, ибо около квартир стояли шпики. То и дело полиция вылавливала отдельных работников из моего аппарата. Однажды в одном из переулков, прилегающих к Сретенке, когда я вышел с явки, меня окружило несколько шпиков. По Сретенке мчался трамвай. Я на полном ходу вскочил в него и заставил филеров бежать по улице. Вышел же я на первой остановке как ни в чем не бывало, без «хвоста». В начале января 1908 г. был арестован секретарь МК Марк. Все это заставляло меня тратить массу времени на меры предосторожности, прежде чем повидаться с кем-либо по делу. С товарищами из техники я виделся только на улицах Москвы, и то исключительно ночью. Я стал настолько болезненно мнительным, что в каждом человеке видел шпика. Я не заходил к себе домой, если в переулке стоял или ходил кто-либо. Я дошел до такого состояния, что как-то ночью, услышав шум и говор многих голосов на лестнице, вскочил, уничтожил разные записки и ждал, когда явятся с обыском. Ждать пришлось долго. Мне это надоело, я открыл дверь и вышел на лестницу. Там оказалась просто пьяная компания, которая дожидалась, пока дворник откроет дверь.

Секретарем МК был назначен т. Андрей (Кулиша), приехавший из Питера. Я поставил перед ним вопрос о необходимости для меня покинуть Москву, ибо все равно меня арестуют не сегодня-завтра. Он со мной не согласился. Как-то в феврале я подошел к дому на Божедомке, где была явка. За домом явно следили. Я вошел туда и удалил всех ожидающих. Там меня ждал т. Зефир — Моисеев{131}. Он явился ко мне от ЦК партии. Я ему наскоро дал другой адрес, по которому он мог со мной увидеться в тот же вечер, но на явке с ним не стал разговаривать. Когда мы вышли, то почти за каждым из нас пошли шпики. Мне пришлось возиться с ними до поздней ночи. При этом я был вынужден пользоваться извозчиками, чего я до этого никогда не делал, ибо считал их ненадежными в таких случаях. Из-за шпиков я так и не мог попасть на квартиру, на которой меня ждал т. Зефир.

После т. Андрей мне сообщил, что т. Зефир от имени ЦК предлагает мне немедленно выехать за границу в распоряжение Заграничного бюро Центрального Комитета{132}. (На Лондонском съезде большевики совместно с СДПиЛ и частью делегатов социал-демократов Латышского края одержали победу. Большинство ЦК состояло из большевиков и их революционных союзников — СДПиЛ и социал-демократов Латышского края.) Московский комитет больше меня не задерживал. Я сдал дела в середине марта 1908 г., покинул Москву и направился в Пензу, чтобы освободиться от шпиков, шпикомании и отдохнуть. В Пензе я пробыл три недели. Там началась за мной слежка, несмотря на то, что я ни с кем из организации не виделся. Оттуда я поехал в Ростов-на-Дону. Вначале я устроился недурно, мне удалось отдохнуть. Я связался с Заграничным бюро ЦК и местными партийными товарищами. Перед 1 Мая началась слежка за домом, в котором я жил, и я переехал в другой дом, но и там началась слежка за мной. Тогда я перестал прописываться в полиции и опять начал мыкаться по ночевкам. Отъезд за границу тормозился из-за того, что у меня не было связей на границе для нелегального перехода и не было паспорта для поездки легально. Я решил ехать, воспользовавшись старыми связями, но предварительно списался с родными, которые предложили мне приехать к ним, обещая достать у кого-нибудь заграничный паспорт для поездки легальным путем за границу. Из Ростова-на-Дону я выехал со всеми предосторожностями, однако в Таганроге меня едва не арестовали. Повезло: я выкрутился.

НЕЛЕПЫЙ АРЕСТ
1908 г.

В конце мая 1908 г. я опять очутился в родном городе. Реакция 1908 г., наложившая свою лапу на все живое, что было в революционном рабочем движении крупных городов, господствовала и здесь в полной мере. Весь город был полон стражниками, которые заканчивали карательную экспедицию в литовские деревни: не проходило дня, чтобы стражники не приводили в город крестьян со всего Вилькомирского уезда. В самом городе все живое было задавлено. Не было даже бундовской организации, которая существовала в самые свирепые времена до 1905 г. Избегали встреч между собой товарищи, которые еще недавно состояли в одной организации. Сейчас же по приезде я увидел, что совершил ошибку, приехав в такую дыру, где меня знало с 1906 г. порядочное количество обывателей. Я уже жалел, что поверил родным, которые обещали мне быстро достать заграничный паспорт и при этом забыли мне сообщить о происшедших в городе изменениях. Исправлять ошибку было поздно, и я старался днем не показываться на улицах. Мои же родные рыскали по городу в поисках нужного мне для выезда за границу документа.

Дней через десять после моего приезда, под утро, послышался сильный стук в дверь. На мой вопрос, кто стучит, мне ответил незнакомый голос, что имеется срочная телеграмма на имя моего шурина, хозяина квартиры, в которой я жил. Когда я предложил принести телеграмму утром, то снаружи сразу начали ломать дверь в комнату, где я спал (она имела выход на улицу). Тогда я понял, что это за «срочная телеграмма». Я открыл дверь, и в нее ввалились имевшиеся в городе два жандарма, стражники, надзиратели и понятые. Они сразу бросились ко мне с вопросом: ты такой-то? (они назвали мою настоящую фамилию). Я им сказал, что моя фамилия Покемунский (по паспорту, по которому я жил и сидел в Одессе). Предо мной еще раньше, после того как я уяснил себе полицейскую ситуацию в городе, вставал вопрос, как назвать себя в случае ареста. Назвать настоящую фамилию я считал невозможным, ибо в Москве охранка знала о моей работе и мою настоящую фамилию, а это значило, что дело дойдет в Москве до суда, и тогда ссылка на поселение или даже каторга была бы обеспечена. Я решил поэтому назвать фамилию, под которой я сидел в Одессе, рассчитав, и вполне правильно, что одесское жандармское управление не запросило обо мне в 1906 г. общество, выдавшее в 1905 г. (за 100 рублей) паспорт, который, кстати, уже сослужил мне хорошую службу в Одессе. Жандармы потребовали у меня паспорт, но у меня его, конечно, не оказалось. В доме все знали, как я буду называться, кроме матери.

Во время обыска, который длился невероятно долго, вошла моя мать. Я обомлел. Мне казалось, что она сейчас же случайно назовет меня. Но этого не случилось. Она стояла молча и смотрела, как производился обыск и как меня уводили.

В городке начался тарарам. Наутро меня допросил пристав, потом отвели к исправнику, а на следующий день утром явился из Ковно жандармский офицер Свячкин, который привез мою фотографическую карточку, снятую еще в киевской тюрьме в 1902 г.

Жандармы и полиция шныряли по магазинам и лавочкам, показывая мою фотографию и справляясь, кто это.

Меня торжественно ввели в кабинет исправника, где находились исправник, жандармский офицер и еще какой-то чин. Жандарм Свячкин заявил мне, что им обо мне все известно, что они давно уже поджидали меня и что теперь, мол, они меня крепко держат в руках. И для большего эффекта он мне показал мою фотографическую карточку. Взглянув на карточку, я сразу воспрянул духом и спросил у них: «Разве вы не видите, что карточка не моя? Разве голова человека делается меньше, когда человек стареет?» (В 1908 г. у меня была большая борода, которая мне придавала солидность не по летам; на киевской же карточке был юноша с длинными волосами, но без растительности на лице). Сидевшие смутились. Меня в тот же день два жандарма отвезли в Ковно, а в городе началась вакханалия: жандармский офицер вызвал на допрос моих родных и целый ряд жителей. Один жандарм даже ускакал за несколько сот верст от города к моей сестре с моей киевской фотографией. Однако жандармам не удалось получить подтверждения своих обвинений. Ковенский жандарм остановился в гостинице, где он всех допрашивал. Служащие гостиницы оказались дельной публикой: они подслушивали разговоры жандармов и поэтому знали, кого будут вызывать на допрос и куда поедут жандармы. Они сообщали все, что слышали, моим родным, а последние уже принимали меры, чтобы вызываемые не вредили мне. Мои родные послали и к сестре предупредить, чтобы она не признавала меня по карточке. Больше того, служащие гостиницы узнали, кем и при каких обстоятельствах я был выдан. Провокатором оказался щетинщик, бывший активный бундовец Берел Грунтваген. В день ареста я его встретил вечером на улице. Все это я узнал уже впоследствии.

Заключенные общей камеры в ковенской тюрьме приняли меня враждебно. На мой вопрос о причинах такого приема они заявили в очень резкой форме, что я явился, чтобы спровоцировать их. Когда более серьезная публика камеры увидела, что я искренно недоумеваю по поводу их нервозности и резкости, то они указали на съестные продукты, которые я привез, и добавили, что они объявили голодовку против строгого режима тюрьмы и что администрация тюрьмы, поместив меня к ним, провоцирует их.

Что режим в тюрьме строгий, я увидел сейчас же, как только меня стали обыскивать: меня раздели догола, и надзиратели искали везде, где можно было что-либо спрятать. Как только я узнал о причинах «радушного» приема, оказанного мне обитателями камеры, я выкинул все съестное и присоединился к голодовке. К последней присоединился также весь наш коридор, а потом и все «политики». У нас забрали кровати, матрацы и все вещи (карцерное положение); таким образом, пришлось валяться на полу не только ночью, но и днем, ибо многие из нас, в том числе и я, на третий день уже лежали пластом. Голодовку проиграли, так как в тюрьме тогда сидели вместе с «политиками» разнородные элементы, в том числе и крестьяне из деревень, которые не привыкли добровольно голодать. В тюрьме сидело тогда много националистически настроенных интеллигентов и много крестьян за аграрные беспорядки против польских помещиков в 1905–1906 гг., в том числе и «тайный президент» тогдашней Литовской «республики» и его сын. Вся Ковенская губерния была наводнена стражниками, а все становые пристава и урядники превратились в следователей по политическим делам. Приемы следствия у них были чрезвычайно просты и однообразны: забирали одного или нескольких крестьян какой-нибудь деревни и начинали бить и истязать его до тех пор, пока крестьяне не подтверждали все, чего хотели становые и урядники. Как только арестованные крестьяне «добровольно» выдавали своих сообщников, тех сейчас же арестовывали и создавали грандиозные процессы. Все уездные и губернские тюрьмы, все места заключения полицейских управлений были переполнены крестьянами, которые попали туда по вышеописанному случаю. Словом, содержание громадного количества стражников вполне «окупалось», «работы» им хватало. Кроме множества крестьян, в тюрьме тогда сидело большое количество литовских, польских, еврейских и русских рабочих. Большей частью это был случайный элемент, попавший в тюрьму по доносам личных врагов. Были и серьезные литовские товарищи, выданные провокаторами. Их имена, к сожалению, мне не удалось сохранить в памяти. Я никого из них впоследствии, после выхода из ковенской тюрьмы, не встречал.

Вскоре после заключения в тюрьму меня вызвали на допрос. На допросе присутствовали жандармы, которые заявили, что определенно меня узнали. Они, видите ли, часто делали обыски у моего брата в Ковно и там меня видели! Нелепость и лживость этих заявлений были очевидны, так как у брата я не бывал с 1899 г. Тот же Свячкин, который приехал с моей карточкой после моего ареста, стал меня пугать арестантскими ротами, грозящими мне как бродяге, очной ставкой с братом и т. д.; по правде сказать, мне было не по себе, ибо я не знал, как будет реагировать брат на нашу встречу. Допрос, однако, кончился ничем, но я все время ждал очной ставки, которая так и не состоялась, так как жандармы, очевидно, потеряли всякую надежду доказать, что я именно тот, кого они ищут. Меня не трогали несколько месяцев, и все это время я был в неизвестности. Я очень мало беспокоился о себе: мне уже было все равно, получить ли поселение под настоящей фамилией или сперва как бродяге — арестантские роты, а потом поселение. Меня страшно беспокоила другая мысль: если будет доказано, кто я, то все мои родные, которые утверждали, что я Покемунский, будут арестованы и наверно высланы в Сибирь ни за что, ни про что.

Наконец, меня вновь вызвали на допрос. Как только я увидел торжественную обстановку, в которой должен был производиться допрос, я понял, что у жандармов есть что-то против меня, и насторожился. За дверью, мимо которой я прошел, были спрятаны понятые. После ряда вопросов Свячкин стал меня спрашивать, в каких городах России я бывал. Так как я не ответил на этот вопрос, то он сам стал называть города. В конце он назвал Херсон. Я резко ответил, что там не был. Жандарм даже подпрыгнул от удовольствия. Оказывается, что в вилькомирском воинском присутствии он откопал старую карточку Покемунского. Я, не долго думая, заявил ему, что я, как единственный сын у своих родителей, освобожден от воинской повинности и даже не являлся в воинское присутствие. Карточка же, очевидно, не моя, потому что без карточки не принимали бумаг, доказывающих, что я льготник, и так как меня тогда в Вилькомире не было, то попала чужая карточка. Жандарм заявил мне, что дает три дня срока для объявления настоящей фамилии; после этого срока, если я своей настоящей фамилии не открою, то буду предан суду как бродяга. Через неделю меня отправили этапом, не сообщив куда. Оказалось, что меня опять отправили в Вилькомир. Из Янова я шагал пешком, поэтому меня увидели земляки, которые и предупредили моих родных о том, что я иду этапом. За городом меня уже встретили знакомые. Как только я очутился в кордегардии при полицейском управлении, ко мне явился мой шурин, который принес мне кучу писем из Москвы, Ростова и из-за границы. (Олухи жандармы рыскали везде, чтобы доказать, что я не Покемунский, но они совсем забыли просмотреть корреспонденцию, которая получалась на имя моего шурина. Там были шифрованные письма, которых было достаточно, чтобы начать обо мне новое дело.) Он же мне сообщил, что все поиски жандармов оказались тщетными и что как только он узнает, почему меня сюда привезли, он немедля даст мне знать. (Свидание мой шурин получил всего за взятку в 1 рубль.) На душе стало немного легче. Вечером я получил записку, сообщавшую, что меня отправят в общество, откуда родом Покемунский, но будет предпринято все, чтобы общество меня признало.

На следующий день утром меня и еще одного ремесленника провели через весь город по направлению к Двинску. По дороге я своими собственными глазами видел те застенки, где расправлялись с крестьянами и уголовными, заставляя их признаваться, что они бунтовали, участвовали в сообществах, кражах и т. д., в то время как они во всех этих делах были неповинны. В одном из таких застенков мы имели остановку, и там люди, только что пережившие ужасы «допроса», рассказали нам о методах «следствия». После посещения урядника и его помощника нас отправили дальше, чем я был чрезвычайно доволен. Ни я, ни мой спутник не знали, что мы еще попадем к становому, который был грозой всего стана.

В дороге мы были три дня и две ночи. На третий день вечером, в субботу, мы очутились в грязном городишке Уцянах, через который проходила железнодорожная узкоколейка Поневеж — Свенцяны. Во дворе дома пристава была его канцелярия, а немного поодаль стоял небольшой домик, очевидно старая баня, превращенная в арестный дом. Он был пуст. Нас обоих провели через предбанник в небольшую темную камеру с одним маленьким оконцем. В воскресенье у пристава шло пьянство, и до нас долетали пьяные голоса, пляски и пение. В этот же день сторож, который приносил нам еду, рассказал о всех художествах, производимых приставом и его помощником. Порка и истязания арестованных происходили в первой комнате, через которую вводили арестованных в камеру, куда мы были помещены. Сторож показал нам на скамье засохшую кровь и добавил, что на пристава были жалобы и что кто-то приезжал расследовать, но что все осталось по-старому и пристав продолжает истязания.

В воскресенье вечером нам стало жутко: в комнате темно, пьяные голоса во дворе все приближались к нашему домику. Всю ночь мы ожидали нападения, но нас почему-то не тронули. В понедельник в сумерки вызвали моего соседа по камере. Не успели еще закрыть дверь в нашу камеру, как послышался его нечеловеческий, душу раздирающий крик. Ему, бедняге, попало за то, что администрация ковенской тюрьмы дала ему неправильный этапный маршрут: вместо того чтобы послать его по железной дороге в Двинск через Вильно, его направили через Вилькомир, Оникшты и Уцяны. «Мудрый» пристав сразу решил, что мой невольный спутник сам выбрал себе этот путь, чтобы бежать с этапа, и его били до потери сознания. После его возвращения вызвали меня. Я решил сопротивляться, поднял воротник и стиснул зубы. В темноте стал всматриваться, откуда может быть нападение. Но меня без всяких приключений ввели в светлую комнату. В комнате сидел пристав, а у противоположной стены стояли пять стариков, среди которых были и литовцы. Пристав скомандовал мне молчать и стал спрашивать стариков. Последние заявили, что я действительно являюсь сыном Покемунского, который эмигрировал в Америку, а я остался в России, что они меня очень хорошо знают и что я очень похож на отца. Никогда я этих людей даже во сне не видал и настолько был уверен, что меня ведут на истязание, что в тот момент, когда был у пристава, я не понимал, что там происходит. Только наутро пристав заявил, что на счастье меня признали, иначе я бы ног своих не унес от него. Когда меня вели обратно, ко мне подошел незнакомый человек и передал мне 5 рублей. Тогда я понял, что кто-то из моих друзей подстроил признание.

После того как общество признало, что я Покемунский, жандармы отказались от меня, но зато за меня взялся исправник. Он обвинял меня в том, что я вместо себя послал призываться подставное лицо, а это карается царским законом. (Меня обвиняли в том, что призывался действительно Покемунский, а не я!). Меня таскали в воинское присутствие, и оно постановило предать меня суду, а суд выпустил меня под залог в 100 рублей, и я наконец освободился от нелепого ареста.

Этот арест был самым коротким в моей революционной деятельности, но зато больше всего потрепал мои нервы и сильно ухудшил мое материальное положение. Я дошел до невероятного физического истощения. После освобождения я поехал в Ковно. Там я взял на время паспорт для поездки в Одессу к т. Орловскому (В. В. Воровскому), к которому я имел поручение от Заграничного бюро ЦК партии. С ним я уговорился насчет приема и распределения литературы, для чего познакомил его с моим сопроцессником т. Лебитом.

Из Одессы я поехал в ноябре 1908 г. через Каменец-Подольск во Львов, куда меня послало Заграничное бюро Центрального Комитета.

ОПЯТЬ ЗА ГРАНИЦЕЙ
1908–1912 гг.

Я получил поручение ознакомиться с транспортным аппаратом львовских товарищей, поставивших себе целью снабжение юга России революционной социал-демократической литературой, которая опять стала издаваться за границей. С большим трудом я нашел львовичей, ибо явка, которую мне прислала Надежда Константиновна, когда я сидел в ковенской тюрьме, была зашифрована неправильно (улица Сенаторче — вместо Ленартовиче). При детальном ознакомлении с постановкой транспорта я нашел, что пуд литературы нам обойдется слишком дорого и что в России потребуется слишком сложный и большой аппарат. К тому же не было никакой гарантии, что литература будет доставляться быстро. Когда я сообщил свое мнение в Женеву, в ЗБЦК (Заграничное бюро ЦК), мне предложили приехать туда. По дороге я остановился в Кракове у польских товарищей. Если память мне не изменяет, я там встретился с т. Ганецким{133}, передал ему поручения, имевшиеся у меня к польским товарищам. В Кракове же я встретил т. Гурского, которого я не видел со времени побега из киевской тюрьмы. В Вену я приехал утром, а поезд в Швейцарию уходил после обеда, поэтому я отправился к Леве[16], который обосновался в Вене. От него я узнал, кто из наших общих знакомых за границей и что делается в заграничных партийных кругах. Оказалось, что среди большевиков начались разногласия по вопросу об участии социал-демократов в III Думе. Перед выборами в III Думу среди большевиков не было единства в этом вопросе.

Я помню, что в 1907 г., перед II Общероссийской партконференцией, был издан сборник статей за и против участия социал-демократов в выборах{134}. Ленин был за участие, а Богданов{135} против. Но в выборах после решения партии большевики участвовали дружно. Для меня в тот момент было непонятно, почему этот вопрос опять поставлен, когда фракция в III Думе давно уже существовала.

По дороге из Вены в Женеву я проехал через Тирольские горы. Мне и в последующие годы пришлось несколько раз проезжать через прекрасные, тихие Тирольские горы, и в последующие мои поездки они манили меня своей величественной красотой и ленивой тишиной. Но осенью 1908 г., когда я ехал в Женеву после изнурительной и нервной работы в Москве и тягостного последнего ареста, Тирольские горы навеяли на меня какое-то смирение. Я тогда думал: неужели человечество не может обойтись без эксплуатации человека человеком, без войны и без классовой борьбы? Такое настроение длилось недолго. Как только приехал в Женеву, я забыл о существовании Тирольских гор и стал входить в курс последних дел за последние 6 месяцев.

В Женеве я застал Ильича, Надежду Константиновну, Марию Ильиничну, Иннокентия, Виктора Таратуту (он был тогда секретарем ЗБЦК) и Отцова-Житомирского. Последний жил в Париже, и его вызвали специально для того, чтобы он мне сдал дела. С Житомирским я был очень дружен. Когда мне пришлось оставить свою квартиру в Берлине из-за слежки во время подготовки III съезда партии, я переехал к нему. Он мне помогал в работе по транспорту: я ему диктовал деловые немецкие письма, а очень часто и деловые письма на русском языке, так как у меня почерк очень скверный. А перед отъездом в Россию в 1905 г. я передал ему и Гецову все связи по транспорту.

Когда же издание партийных органов было опять перенесено за границу, то до моего приезда Житомирскому было поручено восстановить старые транспортные связи. Этого сделать ему не удалось, ибо личных знакомств у него не было, а так как в транспортировке литературы был перерыв больше чем в два года, то требовалось возобновление старых связей путем личных свиданий с немецкими социал-демократами и с крестьянами, живущими по обе стороны границы. Он попытался съездить на границу, но там ему социал-демократы не поверили. Не помогло и заявление, что он работал все время со мной вместе. В Женеве Житомирский меня очень тепло встретил, помог мне устроиться и попутно информировал о том, что им было предпринято для налаживания транспорта. На мой вопрос, почему он не живет в Берлине, где легче работать и ближе к границам, он сообщил мне, что случилось в Берлине за то время, пока я был в России. По его рассказам, берлинская полиция арестовала собрание русских социал-демократов. Кто-то из присутствовавших на этом собрании выбросил якобы адрес того склада, в котором хранились наша литература, револьверы, и адрес гостиницы, в которой жил т. Камо[17]. У него нашли чемодан с двойным дном, где лежал динамит[18]. У т. Камо, по словам Житомирского, была найдена его, Житомирского, визитная карточка, почему ему и пришлось оставить Берлин. Житомирский не советовал и мне обосновываться в Берлине, потому что там теперь очень строго: в одной гостинице арестовали «Папашу» и выслали, а меня там ищут. Теперь не подлежит ни малейшему сомнению, что все аресты, которые тогда были произведены за границей среди большевиков, были организованы им, Житомирским, но тогда он еще был вне подозрения.

Через несколько дней после моего приезда я пошел на реферат Алексинского{136}. Темы его реферата не помню, но он много говорил о III Государственной думе и о деятельности думской социал-демократической фракции. По его словам, думская фракция III Государственной думы не ведет классово-пролетарской линии, а своими выступлениями члены фракции только дискредитируют нашу партию. Из этого он делал вывод, что фракции нужно предъявить ультиматум с требованием проводить партийную линию. Если же она не выполнит требования, то ее нужно отозвать из Думы. После реферата были оживленные прения, в которых принимали участие и меньшевики. Против Алексинского очень горячо выступил т. Иннокентий. Это было чуть ли не первое публичное выступление ЦК, или Большевистского центра, против части большевиков (Алексинского, Луначарского{137}, Богданова, Лядова и др., которые выделились в отдельную группу со своим печатным органом «Вперед», после того как Большевистский центр отмежевался и осудил отзовизм-ультиматизм[19], махизм и богостроительство, но это уже было в середине 1909 г.). Тов. Иннокентий в своем выступлении признавал деятельность думской фракции слабой и осуждал ее желание быть автономной и независимой от ЦК партии, но считал, что деятельность фракции надо изменить не ультиматумом или отзывом, а посредством выправления ЦК ее партийной линии и открытой критикой поведения. Отказ же от участия в Государственной думе отразится вредно на интересах рабочего класса России, так как для партии важно использование даже III Думы в качестве трибуны. Жизнь впоследствии показала, что фракция РСДРП III Думы к концу ее полномочий все же до известной степени выправила свою первоначальную линию, а несколько большевиков, которые там были (например, т. Полетаев{138}), принесли партии огромную пользу: т. Полетаев много потрудился над созданием «Звезды»{139} и «Правды».

После ознакомления со всеми делами, связанными с транспортом (в скольких экземплярах печатается «Пролетарий»{140}, какие брошюры имеются для отправки в Россию, как организована экспедиция и пр.), было решено, что я еду опять на транспортную работу в Германию и обосновываюсь в Лейпциге. Меня снабдили заграничным паспортом некоего студента Рашковского, который, однако, мне пришлось сейчас же по приезде в Лейпциг бросить, так как оказалось, что Рашковский сам раньше жил в Лейпциге. При заявке паспорта в полиции нужно было бы указать девичью фамилию матери и другие подробности, мне неизвестные. Если бы по приезде в Лейпциг я случайно не узнал, что Рашковский жил там, то при прописке в полиции и указании несовпадающих сведений я мог бы быть арестован.

В конце декабря 1908 г. я выехал на границу Пруссии и проездом остановился в Лейпциге. Так как у меня были там знакомства среди немцев, то мне легко было найти комнату, где я мог жить без прописки, и адреса для получения из-за границы не по своему адресу писем, которые я сейчас же послал ЗБЦК в Женеву. По приезде в Кенигсберг я остановился у секретаря социал-демократической организации т. Линде. У последнего и у Гаазе я узнал о переменах, происшедших в социал-демократических организациях на границах, получил у них рекомендации к тем социал-демократам, которые меня не знали, и поехал на все прежние границы. Мне легко и быстро удалось восстановить прежние связи для переправы литературы и товарищей из-за границы в Россию и обратно.

Вернувшись в Лейпциг, я прежде всего стал основательно подготовлять все нужное для дела за границей: получил чердак в помещении социал-демократической «Лейпцигской народной газеты»{141}, в котором я устроил склад нашей литературы и приспособил все для упаковки. Все материалы, нужные для упаковки, я выписал через экспедицию газеты. Литературу же нашу из Женевы и позже из Парижа Макс Зейферт и Леман разрешили мне получать в адрес конторы на их имена. В их же адрес я стал получать денежные переводы и письма из-за границы. Для писем из России я получил множество адресов активных работников лейпцигской социал-демократической организации, большинство которых работало тут же, в «Лейпцигской народной газете». Таким образом, по получении из России писем адресаты приносили их Максу Зейферту, а у последнего или я лично забирал каждый день, или же мне приносил их мой квартирный хозяин, активный социал-демократ, который несколько раз в день бывал по делам у Макса Зейферта. Оставалось только найти явки и квартиры для приезжавших ко мне товарищей из-за границы и из России. И с этой задачей я быстро справился: явку для заграничников я устроил в Народном доме. Там же было нечто вроде гостиницы для товарищей, которые приезжали на несколько дней. Гостиница была хорошая. Для тех, которые задерживались дольше у меня, гостиница была слишком дорога, и поэтому я имел ряд комнат в частных квартирах, которые оплачивал только за те дни, когда кто-нибудь там жил. Явки для России были в частных квартирах. С явочными квартирами я был связан телефоном через моего квартирного хозяина (у него дома был телефон). В Лейпциге за период с 1909 по 1912 г. у меня перебывало множество товарищей, многие из которых теперь активнейшие работники нашей партии и Советской власти. Нужно иметь в виду, что транспорт нашей литературы был запрещен и почти все товарищи, бывавшие у меня, являлись для саксонской полиции «нежелательными иностранцами». Они жили без заявки в полиции, да и мне самому пришлось порядочное время жить без прописки, пока я не раздобыл себе чужой заграничный паспорт, по которому мог прописаться.

От Лейпцигской русской колонии, которая была довольно многочисленна и состояла главным образом из студентов национальных меньшинств царской России, я держался очень далеко. Только с Максом Савельевым{142}и его женой, которые в то время учились в Лейпциге, я встречался часто.

Плохо обстояло дело с организацией аппарата транспорта в России: получать литературу недалеко от германо-русской границы, отправлять ее в какой-нибудь крупный русский город, а оттуда под различным видом рассылать или развозить по местным организациям было очень трудным делом в 1909 г. Меня ЦК связал с группой товарищей, находившихся в Вильно («Саша» — Александр Струмин — недавно был арестован по обвинению в том, что до 1917 г. состоял сотрудником Виленского охранного отделения, и Соня Кренгель), которым было поручено выполнить вышеописанную задачу. Я связал их с теми лицами в пограничной полосе России, от которых они должны были получать литературу, которую я стал посылать, не дожидаясь организации аппарата в России. По различным причинам виленцам не удалось выполнить возложенных на них заданий, и мне пришлось возобновить отправку литературы в Россию небольшими партиями «панцирным» и чемоданным (с двойным дном) способами. Последним способом я отправил в описываемое время немало литературы с ехавшими в Россию товарищами. Они отвозили ее в Питер, Москву или в другие города. Часто мы направляли литературу в Вильно, оттуда уже рассылали ее по России.

Наконец, я настоял на том, чтобы для транспортной работы в России дали более ответственного товарища, с инициативой, который не ждал бы у моря погоды, а сам ездил бы на русскую сторону к границам, к тем контрабандистам, с которыми мы имели дело. Был назначен т. Зефир Илья (Сергей Моисеев), который в начале лета 1909 г. приехал ко мне в Лейпциг. Мы составили план дальнейшей работы, после чего он поехал в Россию для налаживания приемки литературы.

В июне того же 1909 г. т. Зефир вновь приехал ко мне в Лейпциг, и мы вместе поехали в Тильзит, где нас уже ожидали те лица, которые взялись доставлять литературу в Россию. Тов. Зефир взял у контрабандистов адреса, по которым их можно было найти в России, и сейчас же поехал туда сам. Дело сразу заметно двинулось вперед.

Из всех связей, которые были тогда в нашем распоряжении, мы оставили лишь самые солидные: контрабандиста, литовского крестьянина Осипа (у него было порядочное хозяйство) и сувалкского мещанина Натана. Осип через своих людей забирал литературу в пакетах в Тильзите, в типографии Маудерода, и доставлял их в деревни близ железнодорожных станций Шавли и Радзивилишки бывшей Либаво-Роменской железной дороги. Оттуда литературу забирали товарищи из транспортной группы России. Осип брал недорого: 18–22 рубля за пуд, но зато он переносил в один раз не меньше 4 1/2 пуда (три пакета по 1 1/2 пуда в упаковке, какая нами практиковалась в период до 1905 г.). В 1904 и 1905 гг. он транспортировал по 10 пакетов и больше в один раз. Но процедура доставки от Тильзита до русской деревни отнимала много времени. Несмотря на то, что Осип работал без провалов, эта граница была для нас менее ценна, ибо мы главным образом транспортировали периодический орган «Пролетарий», который хотя и выходил аккуратно, но все же терял значение от долгого лежания на границе.

Зато Натан доставлял литературу очень быстро и довольствовался за один раз лишь одним пакетом в 1 1/2 пуда. Мы называли этот транспорт «экспрессом», ибо в несколько дней он доставлял наши пакеты из Гольдапа (Пруссия), куда мы ему их присылали, до Гродно (недалеко от города). За такой транспорт мы не скупились платить и по 35–40 рублей с пуда. Сам Натан, с которым я изредка виделся, производил впечатление полуидейного человека, полуконтрабандиста. С нами он работал честно и много нам тогда помогал. Несмотря на то, что для отправки людей через границу в Россию и обратно у нас была хорошая граница Щучин — Граево, мы через Натана отправляли людей из-за границы и из России, так как Гродно и Августово были оживленными пунктами, через которые наша публика проезжала незаметно.

Обе границы работали с небольшим аппаратом. Для «экспресса»-транспорта, который главным образом и работал тогда, была направлена в Гродно товарищ К. Я. Лебит — жена П. Лебит, с которым я сидел вместе в Одессе (он сам тоже работал в Гродно по транспорту несколько месяцев в 1910 г.). Как организация, так и связи, о которых я писал выше, остались без изменения до 1913 г., хотя в России уже выходила легальная ежедневная газета «Правда».

Заграничная партийная литература стала попадать в Россию в большом количестве и аккуратно. Транспорт работал без перебоев до середины 1910 г. Тов. Зефир имел свою штаб-квартиру в Минске (в переписке мы называли Минск Моршанском), но ему часто приходилось бывать по делам и в Питере и Москве. В Москве же он и был арестован летом 1910 г. Мы стали искать заместителя Зефиру, ибо вся транспортная организация сохранилась и арестом Зефира не была затронута. И вот мы получили письмо от Матвея Бряндинского (он оказался провокатором), в котором он сообщал, что выезжает за границу по требованию т. Ногина (последний был тогда в Русском бюро Центрального Комитета). Мне письмо Матвея не понравилось (он писал в нем химическим способом, без шифра, что выезжает из Питера тогда-то и просит его встретить, для чего описал свою наружность). Я сейчас же сообщил об этом письме Марку (Любимову) в Париж (последний заведовал тогда всеми техническими делами ЗБЦК). Марк высказал свое мнение, что Матвей написал такое письмо по неопытности. Когда Матвей приехал, выяснилось, что Макар (Ногин) назначил его преемником т. Зефира. Кроме т. Ногина его рекомендовали Мария Ивановна Томская и другие товарищи. (Матвей работал как профессиональный революционер с 1909 г., со времени своего побега из тобольской ссылки, в Питере и Москве сначала как секретарь и организатор многих районов, потом как уполномоченный и заведующий паспортным бюро Центрального Комитета. После ареста т. Зефира Русское бюро ЦК назначило Матвея заведующим транспортом в России.) Я передал Матвею связи с товарищами в России, которые уже работали по транспорту. По приезде в Россию он взял к себе в помощники т. Валерьяна (Залежского){143}, который вел всю практическую работу, а сам Матвей вел переписку со мной и с Русским бюро ЦК или с его уполномоченными. Местопребыванием Матвея был Двинск, а Валерьян жил то в Гомеле, то в Новозыбкове. В начале работы Матвея все шло недурно: литература получалась и аккуратно развозилась по России. Но позже, хотя мы и посылали литературу на границу и оттуда ее вывозили (я посылал деньги контрабандистам после того, как они и Матвей извещали, что литература забрана с границы), в России организации или совсем не получали литературы, или получали ее очень редко. Из-за этого я несколько раз вызывал Матвея за границу. Там мы вырабатывали планы, как лучше и быстрее посылать литературу парторганизациям, и вначале, по возвращении Матвея в Россию, дело двигалось лучше, но потом литература опять начинала куда-то пропадать (позже уже выяснилось, что львиная доля всей посылавшейся нами литературы Матвеем отправлялась в Московское жандармское управление и в департамент полиции){144}. В 1911 г. я ему написал, что если майский листок, который был издан ЦО, не будет доставлен вовремя таким-то и таким-то организациям, то мы распустим транспортную организацию в России за бездеятельность. Результат был поразительный: листок доставлен был вовремя. В конце 1911 г. на основании накопившихся у меня данных против Матвея я потребовал удаления его с работы и недопущения на январскую партконференцию 1912 г., на которую он хотел проникнуть, и выдвинул против него обвинение в провокации, хотя прямых улик против него у меня и не было. Я думаю, что нелишне рассказать товарищам читателям, каким образом я пришел к заключению, что Матвей — агент охранки. О первом странном письме, которое я получил от него из Питера, я уже писал выше. От этого письма у меня остался скверный осадок. Кроме того, мне казалось странным, что аппарат транспорта в России не арестовывается, литература все время регулярно получается, но она куда-то пропадает; когда же я пригрозил роспуском организации, майский листок быстро и аккуратно был доставлен организациям. Меня также удивляло, что Матвей приезжал за границу с заграничными паспортами: в годы злейшей царской реакции не каждый нелегальный работник мог добыть такую роскошь, как заграничный паспорт. В августе 1911 г. Матвей был у меня в Лейпциге. Приехал к этому времени на совместное совещание и Марк из Парижа. Перед отъездом Матвей вручил мне свой денежный отчет. В этом отчете в расходах было указано, что Матвей вернул кому-то 100 рублей долгу. На мое замечание, что тогда эти 100 рублей должны быть внесены и в приход, он, нисколько не смутившись, взял обратно отчет, а на следующий день 100 рублей красовались уже в приходе, зато на 140 рублей увеличился расход. Меня эта история страшно возмутила. Отчета я не принял, а потребовал от него присылки отчета со всеми оправдательными документами. Для меня настолько было ясно, что он нечистоплотный субъект, что я отправился к т. Рыкову{145}, который находился в Лейпциге и должен был ехать вместе с Матвеем в Россию, и рассказал ему об инциденте с отчетом. Я ему заявил, что возражаю против его поездки вместе с Матвеем, а Матвею сказал, что т. Рыков остается в Лейпциге.

Тов. Рыков по приезде в Москву был тотчас же арестован, у него были взяты зашифрованные адреса, которые расшифровала охранка и по которым было произведено много арестов (московские газеты тогда писали, что наконец-то т. Рыков пойман с поличным и будет предан суду). Сейчас же после ареста Матвей мне написал, что т. Рыков наверно будет выслан административным порядком в Сибирь. (После отъезда т. Рыкова в Россию т. Загорский мне сообщил, что Матвей помогал т. Рыкову шифровать адреса. Я тогда подумал, что Матвей, выдав т. Рыкова, очевидно, испугался последствий ареста для него, Матвея, поэтому он настоял перед охранкой, чтобы т. Рыкова только выслали в Сибирь.) И наконец, когда я узнал от делегата виленской и двинской организаций на январской партийной конференции 1912 г. М. Гурвича, что Матвей в октябре 1911 г. был арестован в Двинске и сейчас же выпущен, о чем он сам мне не сообщил, то я окончательно убедился, что он провокатор, и телеграфировал Надежде Константиновне Крупской, чтобы его не допустили на конференцию. Я случайно узнал, что он поехал прямо в Париж, чтобы оттуда попасть на конференцию, ибо он уже чувствовал, что я к нему отношусь с подозрением. Письмо, которое я послал вслед за телеграммой в Париж с изложением всех фактов, оказалось, очевидно, убедительным, ибо на конференцию он не был допущен{146}. Он протестовал против моих обвинений, и дело было передано Бурцеву{147}, который проверял основательность обвинения. Перед моим отъездом в Россию в 1913 г. я и Зефир — Моисеев были допрошены Бурцевым по делу Матвея. Как я, так и Зефир были уверены в том, что он провокатор.

В 1917 г. по документам московского охранного отделения, изданным М. А. Цявловским под названием «Большевики», удалось установить, что Матвей играл крупную роль как злостнейший провокатор с 1909 г. Он не довольствовался передачей многочисленных транспортов литературы в охранку, арестом многих членов ЦК партии и русских организаций, но еще составлял политические доклады о большевизме. Впрочем, я думаю, что последние составлялись не им, а жандармами на основании его донесений, ибо Матвей для этого был, по-моему, политически малограмотен.

После устранения Матвея, в конце декабря 1911 г., я связался с Валерьяном. Мы переменили явки, сменили кое-кого из товарищей, и транспорт заработал хорошо. С 1912 г., с оживлением рабочего движения в России, с выходом ежедневной газеты «Правда», транспорт и отправка заграничной литературы потеряли свое прежнее значение; транспорт все уменьшался.

Поскольку я здесь касаюсь своей работы в Лейпциге в 1909–1912 гг., нелишне будет кратко остановиться на образовании и деятельности лейпцигской группы содействия РСДРП за тот же период.

Я уже упоминал о том, что по приезде в Лейпциг я сторонился русской студенческой публики (эмигрантов было очень мало, и то это были главным образом фабрично-заводские рабочие, с которыми мы только впоследствии тесно связались), а между тем русская студенческая колония имела свой клуб, библиотеку-читальню и столовую, где всегда толкалась русская публика. Единственными товарищами, которые могли бы связать большевистскую группу со студентами, были Савельевы, но они вскоре после моего приезда уехали в Мюнхен на 6 месяцев. В середине лета 1909 г. в Лейпциг приехала Н. Маршак и начала посещать русские студенческие организации. Оказалось, что среди студенчества имеются сторонники большинства и меньшинства РСДРП, члены СДПиЛ и Бунда.

По инициативе Н. Маршак была создана группа, в которую вошли Савельевы, Маршак, я и студенты Брахман, Бродский и два меньшевика-партийца — Лондон{148}и Рязанский. У бундовцев и у СДПиЛ группы содействия уже существовали. В группу Бунда входили: «Спектатор» (Нахимсон){149}, Баксты (муж и жена), Рабинович и др., а в польскую группу — Радек, Бронский{150}, Муха и др. После образования нашей группы и меньшевики создали свою группу содействия, в которую входили: Петр — Рамишвили{151}, Каплун, Бабаев (Кавказец) и др. После заграничного пленума ЦК РСДРП, в начале 1910 г., на котором произошло соглашение между всеми частями партии (об этом ниже), члены меньшевистской группы, кроме Петра — Рамишвили, вошли в нашу группу. При их вхождении мы согласились средства, которые группа собирает, отправлять не в заграничный центр, а непосредственно в Россию. Таким образом, в Лейпциге существовали три социал-демократические организации. Так как ни одна из вышеназванных групп не имела за собой больше половины студентов, то для того чтобы приобрести влияние во всех студенческих выборных органах и провести в них социал-демократических кандидатов, необходимо было совместное выступление всех социал-демократов с единым списком. Это и заставило создать постоянный орган из представителей всех трех групп для согласования действий в колонии, так как без студенческих организаций группы содействия не могли существовать: устройство вечеров, рефератов и пр. легально было возможно только под флагом студенческого русского ферейна (союза). Среди студентов была также сильная группа, которая отстаивала независимость студенческих организаций от социалистических групп. Когда группа содействия большевикам была организована, я стал принимать в ней активное участие, хотя в студенческих учреждениях бывал редко и никогда там не выступал.

Что делала группа содействия для партии? Она следила за партийной жизнью и обсуждала партийные вопросы, устраивала дискуссионные собрания для всех социал-демократов по партийным вопросам (помню доклад т. Рыкова о ликвидаторстве в РСДРП в 1911 г. и т. Луначарского — о внутрипартийных разногласиях в 1912 г.), организовывала рефераты (в Лейпциге Владимир Ильич читал о Толстом в феврале 1912 г., в этом же месяце т. Луначарский — на литературную тему и др.), устраивала собрания всех социал-демократов по поводу 1 Мая, 22 (9) января и пр., наконец, продавала среди студентов и через немецких социал-демократов в книжных магазинах партийную литературу (заграничную — брошюры и газеты: «Пролетарий», «Социал-демократ»{152} и питерскую «Звезду») и устраивала вечера, которые всегда пополняли средства партийной кассы. Кроме того, она производила сборы денег для заключенных и эмигрантов. Все три социал-демократические группы в Лейпциге, безусловно, имели крупное идейное влияние на лейпцигское русское студенчество.

Должен еще прибавить, что через студентов, как членов группы, так и сочувствовавших нам, я отправлял в «панцирях» литературу в Россию (сейчас же после январской конференции 1912 г., как только вышло извещение о ней, я отправил это извещение с членом группы Б. Лондоном) и брал у студентов их заграничные паспорта, чтобы отправлять в Россию активных большевиков. В лейпцигскую группу содействия вступили сейчас же по приезде тт. Загорский, Пилацкая и Лазарь Зеликсон{153}. Лейпцигская группа содействия все время имела компактное большинство старых большевиков и была тесно связана с Большевистским центром и другими заграничными группами содействия большевикам.

ИДЕЙНЫЙ И ОРГАНИЗАЦИОННЫЙ РАЗБРОД В РЯДАХ РСДРП
1908–1911 гг.

Разногласия между меньшевиками и большевиками перед революцией 1905 г. по всем крупнейшим вопросам тактики были очень велики. Разногласия по некоторым вопросам были разрешены самими октябрьскими событиями — революционным натиском 1905 г., — например, по вопросу, должны ли социал-демократы участвовать в выборах в Булыгинскую думу или выборы нужно бойкотировать, как предлагали большевики. Булыгинская совещательная дума была сметена, появился новый закон о созыве Государственной думы. Но главные пункты разногласий между меньшевиками и большевиками остались и не были устранены ни Объединительным (Стокгольмским) IV съездом, ни Лондонским V съездом партии. Это были разногласия по вопросам о характере русской революции, о роли пролетариата в ней и по вытекающему отсюда вопросу об отношении пролетариата к крестьянству и к либеральной буржуазии. Я уже упомянул выше, что во время выборов во II Государственную думу выявились две тактики: меньшевики допускали «местные соглашения с революционными и оппозиционно-демократическими (кадетами. — О. П.) партиями», «если в ходе избирательной кампании выясняется опасность прохождения правых партий» (из пункта 4 резолюции первой Всероссийской конференции РСДРП в ноябре 1906 г.{154}). На деле же меньшевики и Плеханов во многих местах призывали голосовать за кадетов. Большевики же предлагали «на первой стадии избирательной кампании, т. е. перед массами… по общему правилу выступать безусловно самостоятельно и выставлять только партийные кандидатуры». Исключения допускались «в случаях крайней необходимости и лишь с партиями, вполне принимающими основные лозунги нашей непосредственной политической борьбы, т. е. признающими необходимость вооруженного восстания и борющимися за демократическую республику. Притом такие соглашения могут простираться лишь на выставление общего списка кандидатов, ни в чем не ограничивая самостоятельности политической агитации социал-демократии» (из особого мнения, поданного на той же конференции большевиками, оставшимися на ней в меньшинстве{155}).

После разгрома II Думы, когда укрепился столыпинский режим, разногласия углубились. Они касались уже самого существования нашей партии. Плеханов громогласно заявил, что не надо было браться за оружие (речь идет о вооруженном восстании в декабре 1905 г. в Москве и в других городах России), а меньшевики в печати обвиняли нас, большевиков, в том, что мы отпугнули кадетов тем, что стали выставлять социальные требования: 8-часовой рабочий день и пр.; выходило, что большевики виновны в том, что революция 1905 г. потерпела поражение. По заявлению меньшевиков, никаких надежд и признаков нового революционного подъема не предвидится, ибо столыпинский режим укрепился всерьез и надолго. Исходя из этого, меньшевики предлагали приспособиться к столыпинскому — царскому — строю, а это значило, что РСДРП должна была работать легально в рамках царских законов, для чего она должна была выкинуть за борт программу и тактику партии, т. е. ликвидировать партию как революционную социал-демократическую партию. Иного взгляда придерживались большевики. Они заявляли, что коренные вопросы, которые вызвали революцию 1905 г., не разрешены. Рабочий класс не удовлетворен; он не получил ни свободы союзов, ни свободы стачек, ни свободы собраний и слова, ни 8-часового рабочего дня, нет никакого социального страхования, а заработная плата стала еще ниже, чем была до революции. Не получил ничего и крестьянин: земля осталась у помещиков, налоги не уменьшились, он остался таким же бесправным, как и до революции. Значит, задачи революции не решены. Буржуазно-демократическая революция, говорили большевики, потерпела временное поражение, но она вспыхнет с еще большей силой. Исходя из такой революционной перспективы, большевики категорически настаивали на сохранении как нелегальных партийных социал-демократических организаций в России, так и революционной социал-демократической программы и тактики.

Теперь все рабочие в России знают, что большевики оказались правы и что их кропотливая идейная и организационная работа в идейном и практическом отношении не пропала даром; но потребовались колоссальные усилия и жертвы, чтобы отстоять партию от ликвидаторов справа и «слева», отзовистов и ультиматистов.

К тому времени как я приехал за границу, осенью 1908 г., меньшевики-ликвидаторы и большевики имели уже свои печатные органы за границей и уже оформились (у меньшевиков был «Голос социал-демократа»{156}, а у большевиков — «Пролетарий»), Оба течения были связаны с русскими организациями. Кроме того, в Вене издавалась Троцким газета «Правда»{157}, которую он считал нефракционной. Вокруг этой газеты группировались социал-демократы, главным образом за границей, которые якобы не хотели примкнуть ни к большевикам, ни к меньшевикам, но на деле они стояли близко к ликвидаторам. Троцкий был центристом, он пытался примирить в одной партии большевиков с меньшевиками на ликвидаторской платформе. После январской (1912 г.) Пражской всероссийской партийной конференции, созванной большевиками, Троцкий возглавлял Августовский блок, фактически направленный против большевиков (в Августовском блоке участвовали, кроме группы венской «Правды», ликвидаторы, впередовцы, Кавказский областком, латыши и Бунд). В клубе венской «Правды» принимали участие, помимо Троцкого, тт. Урицкий, Семковский, Иоффе{158} и др. Находясь во главе клуба венской «Правды» и самой газеты, Троцкий вел борьбу против Ленина и большевиков так же, как до, во время и после революции 1905 г. Когда Троцкий стал издавать «внефракционную» венскую «Правду», он вел замаскированную ожесточенную борьбу против большевиков, чтобы рабочие в России не смогли установить настоящее лицо «нефракционной» газеты [20]. Примиренческую позицию к Троцкому занимал в то время Каменев{159}. После же того, как выяснилось, что меньшевики не выполнили постановления пленума ЦК 1910 г. о борьбе с ликвидаторством, закрытии своего фракционного органа и т. д., Троцкий продолжал усиленную кампанию против большевиков. После же Пражской конференции партии кампания против большевиков перешла в травлю. Вдохновителем Августовского блока ликвидаторов и созванной им конференции летом 1912 г. в Вене являлся все тот же «нефракционный» Троцкий. Группа же «Вперед» только-только складывалась. Она составилась после расширенного заседания редакции «Пролетария» в 1909 г. из различных товарищей: одни были против участия социал-демократов в Думе, другие были недовольны удалением из рядов большевиков «отзовистов», как тогда называли сторонников отзыва социал-демократических депутатов из III Думы. В группу «Вперед» входили также сторонники идеалистической философии Маха, несовместимой с учением Маркса и Энгельса (Богданов-Рядовой и др.), и «богостроители»[21] (Луначарский и др.), от которых большевики отмежевались. Группа «Вперед» издавала свой фракционный орган, который выходил нерегулярно. Эта группа влияния на рабочие массы в России не имела. Она пользовалась главным образом старыми большевистскими связями, но как только партийные товарищи узнавали, что впередовцы и большевики — не одно и то же, они тут же переходили к большевикам. (Впередовцы устроили партшколу на острове Капри. Выписали из России рабочих — членов партии. После окончания курса школы почти все ученики перешли к большевикам.) В группе «Вперед» были Алексинский, Богданов, тт. Лядов, Луначарский и др. Фактически эта группа хотя и считала себя левее большевиков, но пошла на блок с ликвидаторами и участвовала с ними в Августовском блоке и созванной им Августовской конференции.

В последующие годы (с 1910 по 1914, вплоть до войны) в РСДРП образовались еще две заграничные группы: меньшевики-«партийцы», или плехановцы, во главе с Плехановым и большевики-примиренцы-«партийцы». Плеханов и плехановцы, оставаясь с меньшевиками, были против ликвидации нелегальной партии и приспособления к столыпинскому режиму и стояли за объединение всех партийных элементов, против ликвидаторства. Большевики же примиренцы заявляли, что они остаются большевиками, но не согласны и не могут мириться с раскольнической якобы тактикой и непримиримостью Ленина и ленинцев[22]. На деле большевики-примиренцы («партийцы» — как они себя называли) всеми средствами препятствовали и тормозили борьбу с ликвидаторами тем, что они цеплялись за решения пленума ЦК 1910 г., хотя никто из участников пленума, кроме большевиков, не выполнил этих решений; они мешали печатанию и распространению ЦО партии, созданию Организационного комитета по созыву партконференции и т. д. (В эту группу входили Марк — Любимов, Лева, Лозовский{160} и др. Большевики-примиренцы не имели никакого влияния на существовавшие тогда в России организации). В 1912–1914 гг. (до войны) обе вышеназванные группы почти слились и начали издавать совместно за границей орган «За партию»{161}, а в России — «Единство»{162} [23].

Не меньший разброд был и у «националов», входивших формально после Стокгольмского съезда в РСДРП. У латышей боролись два основных течения — большевики и меньшевики. То одно течение брало верх, то другое. В Бунде господствовало меньшевистско-ликвидаторское течение, но там было незначительное меньшинство, которое было недовольно политикой своего Центрального комитета. Что же касается социал-демократов Польши и Литвы, то хотя они и поддерживали на съездах, конференциях и заседаниях ЦК РСДРП в основных вопросах политики и тактики большевиков, но колебались в некоторых вопросах организационной политики, даже мешали проведению решительных мероприятий по созданию Организационного комитета для созыва партконференции. Больше того, они не только отказались участвовать в Пражской всероссийской партконференции, но даже выступали против нее, тем самым они усилили антибольшевистский фронт и препятствовали борьбе с ликвидаторами. И у них была оппозиция — «розламовцы» [24] во главе с тт. Уншлихтом{163}, Радеком, Ганецким и др.

Я привел все вышеизложенное для того, чтобы ясно было, что тогда творилось в рядах РСДРП. Десять лет потребовалось долбить и доказывать то, что теперь так ясно партии. Большевики во главе с Лениным отстаивали чистоту революционных марксистских лозунгов, боролись за них, удерживали и создавали нелегальные партийные организации с четкой революционной тактикой и со строгой дисциплиной.

В середине 1909 г. я был вызван Марком в Париж. К моменту моего приезда уже прибыли из России секретарь русской коллегии ЦК Давыдов — Голубков, член ЦК Мешковский — Гольденберг, Михаил Томский, Донат — Шулятиков{164} (из Москвы) и другие товарищи. В Париже тогда находились Ленин, Надежда Константиновна, Марк, Иннокентий и др. На следующий день после моего приезда на квартиру Ленина открылось неофициальное заседание расширенной редакции «Пролетария» с участием вышеназванных товарищей. Фактически же это было заседание Большевистского центра с представителями Питера и Москвы и некоторых специально приглашенных товарищей, в числе которых был и я. Эти неофициальные заседания длились, кажется, два дня. На них обсуждались вопросы, связанные с дальнейшей работой в России, об отношении к отзовистам-ультиматистам и «богостроителям», которые находились в рядах большевиков. Совещание единодушно отмежевалось от всех отклонений от марксизма и большевизма.

Когда все резолюции были предварительно обсуждены и одобрены, открылось официальное заседание, на котором присутствовали, кроме вышеназванных товарищей, Богданов, «Марат» (Шанцер{165}) и еще кто-то, точно не помню (на официальном заседании расширенной редакции «Пролетария» я не присутствовал). Постановления расширенной редакции «Пролетария» точно и определенно наметили линию большевиков по вопросам тактики и организации РСДРП, которая проводилась ими до конференции 1912 г. На этой конференции многие из этих решений были закреплены в резолюциях. В то время в крупных городах России еще существовали парторганизации и функционировало с перерывами Русское бюро ЦК, состоявшее из одних большевиков, ибо меньшевики в его работе не принимали никакого участия. В партийной печати за границей обострилась борьба с ликвидаторством. В январе — феврале 1910 г. в Париже был созван пленум Центрального Комитета. Кто из большевиков, приехавших из России, принимал участие в пленуме, я не помню, ибо я лично в нем не участвовал, а был лишь информирован о нем т. Ногиным, бывшим на пленуме Центрального Комитета. Среди членов ЦК большевиков были разногласия по вопросу об объединении всех течений в партии. Товарищи Ногин и Иннокентий, собравшие большинство среди членов ЦК большевиков, провели на пленуме (на словах) объединение всех течений в РСДРП с единым ЦК и ЦО из представителей большевиков, меньшевиков и «националов». Согласно постановлению пленума ЦК меньшевики-ликвидаторы должны были закрыть свой заграничный орган «Голос социал-демократа», послать в русский ЦК трех своих представителей и способствовать восстановлению нелегальных партийных организаций. С другой стороны, большевики должны были закрыть свой фракционный орган «Пролетарий», сдать типографию, транспорт и все финансы ЦК, который создал Заграничное бюро ЦК из представителей (по одному) большевиков, меньшевиков, СДПиЛ, Бунда и социал-демократов Латышского края (так как в ЦК социал-демократов Латышского края тогда преобладали большевики, то ЗБЦК фактически было большевистским). Пленумом ЦК была намечена редакция ЦО — «Социал-демократа» из пяти лиц: двое от большевиков, двое от меньшевиков и один от СДПиЛ. Этот же пленум ЦК постановил оказывать финансовую помощь венской «Правде», как популярной рабочей газете, и послал в ее редакцию своего представителя. Тов. Ногин рассказывал мне о решениях пленума, захлебываясь от удовольствия, радовался, что наконец-то удалось объединить на практической работе в России большевиков и меньшевиков (пленумом были решительно осуждены ликвидаторство и отзовизм-ультиматизм) и втянуть в работу «националов». Одно только его смущало: Ленин оказался решительным противником тех постановлений пленума, которые делали уступки меньшевикам, и тех решений, которые затрудняли работу большевиков, поставив их в зависимость от случайных представителей «националов», хотя и подчинился решению большинства членов ЦК большевиков. Тов. Ногин с горечью мне говорил, что Ленин не понимает, насколько важно для работы в России единство.

Большевики выполнили постановление пленума: закрыли свой орган, передали крупную сумму денег «держателям» (Каутскому, Мерингу и т. Цеткин{166}) согласно решению пленума ЦК, а также передали весь технический аппарат ЗБЦК. А меньшевики своего органа не закрыли, и никто из них в Русском бюро ЦК не работал. Они даже противодействовали восстановлению Центрального Комитета. Больше того, сторонники ликвидаторского «Голоса социал-демократа» в России открыто выступали против нелегальной партии, против ЦК и ЦО. Да и сам «Голос социал-демократа» тоже не отставал от своих российских сторонников. Со стороны ликвидаторов — русских и заграничных — после пленума ЦК поднялся буквально крестовый поход против нелегальной партии и в особенности против большевиков. Началась с их стороны травля сторонников нелегальной партии в России во всех легальных рабочих организациях, во главе которых стояли меньшевики-ликвидаторы. Примиренческая тактика части членов ЦК большевиков затрудняла борьбу с ликвидаторами. Так, вследствие примиренчества части членов ЦК большевиков большевики должны были уже зависеть от представителя СДПиЛ, который входил пятым членом в редакцию ЦО, чтобы провести свою линию в «Социал-демократе», и от ЗБЦК — в финансовом и техническом отношениях (у «держателей» так и осталась часть сданной им суммы денег, которая могла тогда очень и очень пригодиться большевикам). Мне не довелось видеть т. Ногина до 1917 г., поэтому я не мог узнать, какое впечатление произвел на него финал решений пленума ЦК 1910 г., но заграничные большевики-примиренцы нисколько не были смущены результатом решений пленума.

В конце декабря 1910 г. я вновь очутился в Париже. К этому времени в Париж из России приехали Михаил Миронович (Н. Н. Мандельштам) и А. И. Рыков. Я уже не помню, по какому поводу в одном — не то русском, не то французском — кафе собрались Марк, Лева, Рыков, я, Михаил Миронович и Лозовский. На этом собрании я выдвинул вопрос о том, что следовало бы тем немногочисленным парторганизациям, которые работают в России, перед 1 мая, 22 (9) января и в связи с другими событиями посылать заблаговременно прокламации в напечатанном виде или в рукописях. В последнем случае более крупные организации смогли бы найти способ для их размножения. Я заявил, что берусь доставлять листовки аккуратно и вовремя русским организациям.

Мое предложение было принято, и парижане стали составлять список литераторов для выполнения принятого решения. В этот список Марк, Лева и Лозовский включили литераторов всех течений, в том числе и Мартова, но в него не были включены ни Ленин, ни другие большевистские литераторы. Так всегда случается с примиренцами: начинают мирить непримиримое, а затем скатываются в оппортунистическое болото. Так было и с примиренческим ЦК в 1904 г., так случилось и с большевиками-примиренцами описываемого периода. Я был очень возмущен невключением в список большевистских литераторов и рассказал об этом Надежде Константиновне и Ильичу. После возвращения т. Ногина в Россию были сделаны многократные попытки создать Русское бюро ЦК, но все попытки до конца 1911 г. кончались только арестами.

Большевистский заграничный центр принимал все меры, чтобы создать Бюро ЦК в России. Однажды мною был послан товарищ к польскому члену Русского бюро ЦК в Краков — т. Ганецкому; этот товарищ должен был сопровождать т. Ганецкого в Москву и связать его с членами Русского бюро ЦК; но когда они явились в Москву, то члены Русского бюро ЦК, с которыми надо было связаться, были уже арестованы. Большевики употребили невероятные усилия и принесли колоссальные жертвы, чтобы, с одной стороны, отстоять и воссоздать после многочисленных арестов местные парторганы и ЦК в России, а с другой стороны, вести в России и за границей идейную борьбу в печати и на немногочисленных партсобраниях против разлагающих партию ликвидаторов и других антипартийных группировок. Усилия большевиков увенчались в конце концов успехом.

Перед возвращением в Лейпциг я был у Ильича. В разговоре о партийных делах за границей и в России зашла речь о том, что нет авторитетного партийного органа в России, который был бы способен собрать воедино все имеющиеся организации и вокруг которого сплотились бы заграничные большевики. Я предложил большевистским членам редакции ЦО взять на себя организацию такого центра. Ленин усмехнулся и сказал Надежде Константиновне, которая вошла в комнату во время нашего разговора: «„Пятница“ предлагает организовать центр для воссоздания центральных органов партии». Оказалось, что у Ленина и у товарищей, которые тогда с ним работали, уже был составлен план созыва партконференции, о чем я узнал позже.

За время моего пребывания за границей на работе по транспорту и посредничеству между Россией и заграницей меня очень часто вызывали из Берлина в Женеву и из Лейпцига в Париж в моменты острых разногласий в партии. По приезде туда я всегда бывал у Ленина. Бывало, спрашиваешь Ильича: «По какому поводу меня вызвали?» На мой вопрос я получал всегда одинаковый ответ: «Побудьте несколько дней, повидайтесь с товарищами, а потом поговорим». А когда я к нему вновь заходил уже перед отъездом, он меня спрашивал: «Ну как, определились?» Только после того как я ему говорил, как я смотрю на создавшееся положение, он излагал свой взгляд и свои предложения.

До войны у меня была интенсивная деловая переписка с Надеждой Константиновной и с Ильичем, но, к сожалению, она у меня не сохранилась. Перед отьездом в Россию летом 1905 г. я оставил свой архив, в том числе и письма Ильича и Надежды Константиновны, в Женеве у т. Лядова (как мой архив, так и архив т. Лядова в Женеве пропали), а в 1913 г., перед последним отъездом в Россию, я всю переписку уничтожил.

ПОДГОТОВКА ВСЕРОССИЙСКОЙ КОНФЕРЕНЦИИ И ЕЕ СОЗЫВ
Конец 1911 и начало 1912 г.

В 1911 г. 18 (5) июня было созвано собрание живших за границей и случайно прибывших туда членов ЦК — антиликвидаторов (большевики и СДПиЛ), которое констатировало невозможность воссоздания центральных парторганов, выбранных на Лондонском съезде, ибо все члены Русского бюро ЦК были арестованы, а в ЗБЦК меньшевики и ликвидаторы, получили большинство (в то время ЦК социал-демократов Латышского края стал ликвидаторским). На этом совещании было решено создать Организационную комиссию для подготовки созыва партконференции и Заграничную техническую комиссию для ведения технических дел из трех товарищей: одного большевика, кажется т. Камского, большевика-примиренца Левы и представителя СДПиЛ — Ледера. В июне или июле ко мне в Лейпциг приехали Семен Шварц и Захар — Бреслав{167}. От них я узнал, что они едут в Россию в связи с подготовкой партконференции. Я дал им связи с транспортной группой в России, чтобы отправить через границу делегатов конференции, а их самих отправил через разные границы{168}.

Для организации конференции были привлечены также бывшие участники партийной школы, закончившие незадолго до этого занятия и уехавшие в Россию. Туда же поехал и т. Серго — Орджоникидзе{169}. Для той же цели была создана в России Организационная комиссия по созыву конференции, которая встретила горячий отклик. Вокруг нее сразу объединились все существовавшие тогда организации в России и на Кавказе. В то время когда Организационная комиссия в России делала большие успехи в деле организации партконференции, за границей антиликвидаторы — СДПиЛ и большевики-примиренцы — стали тормозить работу по созыву конференции. Между большинством Заграничной технической комиссии и представителями русской Организационной комиссии начались трения.

Из редакции ЦО вышел представитель СДПиЛ (после совещания членов ЦК антиликвидаторов 18 (5) июня 1911 г. из редакции ЦО были удалены ликвидаторы Мартов и Дан), а когда «Социал-демократ» вышел из печати без участия представителя СДПиЛ, то т. Лева, член Технической комиссии, потребовал от меня, чтобы я не отправлял в Россию «Социал-демократа», и в то же время предлагал мне отправлять «Информационный бюллетень», который стала издавать Заграничная техническая комиссия (всего вышло два номера). Я, конечно, отказался выполнить его требование и написал об этом в редакцию «Социал-демократа» письмо, которое было там напечатано. Тов. Лева осенью 1911 г. явился ко мне в Лейпциг проездом из Берлина в Париж, где он, очевидно, имел совещание с «держателями» по поводу прекращения выдачи средств на печатание «Социал-демократа» и на транспорт. После того как он убедился, что я не прекращу отправки в Россию «Социал-демократа», он мне заявил, что Техническая комиссия прекращает выдачу средств на транспорт.

В начале ноября я получил от Ильича спешное письмо, в котором мне предлагалось немедленно поехать в Прагу и там все приготовить для партконференции. В этом же письме была записка к чешскому социал-демократу Немецу от Ильича{170}. Я сейчас же поехал в Прагу. Немец познакомил меня с двумя чешскими социал-демократами — заведующим Народным домом и его помощником, и вместе с ними мы составили план практических мероприятий по подготовке конференции{171}. С чехами я уговорился насчет явок к ним из Парижа и из Лейпцига и насчет телефонных разговоров с ними из Лейпцига. Когда все приготовления были закончены, я вернулся в Лейпциг и оттуда сообщил Ильичу о сделанных приготовлениях и явках. Сам же я стал подготовлять в Лейпциге прием делегатов из России{172}.

К этому времени во многих городах делегаты уже были выбраны, и мы их ожидали со дня на день. В середине декабря я получил извещение от Натана с границы, что с нашим паролем и на явку, которую он нам дал, приехало 4 человека. Он отправил их за границу ко мне. Я ждал день, другой, а товарищей все не было. На явке, куда они должны были приехать, я бывал по нескольку раз в день. Наконец, их задержка стала меня сильно беспокоить[25]. Я выяснил, когда приходят поезда из Берлина, и решил к этому времени бывать на вокзале, полагая, что пропавшие товарищи все же явятся. Я отправился на Баварский вокзал рано утром, к первому поезду. Когда я подошел к вокзалу, то увидел, что оттуда вышло 4 человека. Я сейчас же узнал в них россиян. Шли они все вместе, были в сапогах, которых в Средней Германии никто не носит, и, кажется, даже в галошах, в зимних потертых пальто и в теплых русских шапках, которых немцы тоже не носят. Трое из них были маленького роста, а один высокого роста и довольно-таки толстый (это был Залуцкий{173}). Я решил, что это именно те товарищи, которых я ждал, но прежде чем подойти к ним, я их осмотрел с ног до головы. Приезжие тоже обратили на меня внимание. Наконец я подошел к ним и спросил, какая улица им нужна. На мой вопрос я получил ответ, что это не мое дело. Тогда я спросил у них, не нужна ли им Цейцерштрассе (улица, на которой была явка и куда они должны были явиться). Кто-то из них мне ответил, что нет. Я решил все же не отставать и пошел вслед за ними. Между ними начался спор. Один говорил, что я шпик, другие высказывали предположение, что я пришел их встречать. Наконец ко мне подошел, кажется, Павел Догадов и начал со мной разговор. Мы быстро установили, что ищем друг друга, и я пошел с ними вместе к т. Загорскому, на квартире которого для них была приготовлена комната и все нужное для того, чтобы им не пришлось днем ходить по городу. Эти четыре товарища были делегатами на конференцию. Из них двое рабочих — Степан Онуфриев (обуховский рабочий) и Залуцкий были из Питера, Павел Догадов из Казани и Серебряков из Николаева{174}. Я сейчас же сообщил об их приезде Ильичу. В ответ получил от Ильича письмо, в котором он высказывал предположение, что московский делегат на конференцию наверно провалился, а без московского делегата не хотелось бы открывать конференцию, и поэтому Ильич просил, чтобы я послал кого-нибудь в Москву с тем, чтобы там попытаться произвести новые выборы. По получении этого письма я решил немедленно отправить в Москву Лазаря Зеликсона, находившегося тогда в Лейпциге, где он работал полировщиком по дереву. Тов. Лазарь согласился ехать, и 1 января 1912 г. (18 декабря 1911 г.) он выехал из Лейпцига в Москву. Спустя несколько дней после его отъезда я получил от Натана извещение, что через границу проехало два лица, что они прибыли на нашу условную явку, а затем отправился прямо в Париж. (Натан меня аккуратно извещал о переходе через границу потому, что платил за переход я, а не товарищи, переходившие границу; это мною было сделано во избежание грабежа, который практиковался на границах по отношению к нашей публике контрабандистами.) В этом же письме Натан мне писал, что к нему явился жандарм, им подкупленный, и сообщил, что ему, жандарму, поручено наблюдение за меблированными комнатами, куда заезжают лица, разыскивающие способ перехода через границы. Это оказался адрес нашей явки. Натан мне сообщил новый адрес и новый пароль и добавил, что если даже кто-либо приедет на старую явку, тоже ничего не случится, ибо жандарм никого не арестует. Арестов действительно не было. Оказалось, что в Париж проехали пропавший московский делегат Филипп — Голощекин и провокатор Матвей. Последний, очевидно, сообщил охранке явку на границе. Из письма Надежды Константиновны ко мне о «пропавшем» московском делегате т. Филиппе выяснилось, что за последним была слежка, вследствие чего он с трудом добрался до Двинска, где жила его сестра. У нее он встретился с Матвеем, который тоже собирался на конференцию, так как получил разрешение на поездку туда от Семена Шварца, к тому времени уже арестованного, очевидно, выданного тем же Матвеем. Сообщение Натана о провале явки, после того как я узнал, что через границу проехал Матвей, отправившийся на конференцию, ускорило посылку моей телеграммы об устранении Матвея, о которой я рассказывал выше.

От т. Лазаря я получил сообщение, что ему удалось собрать товарищей, работавших в московских легальных рабочих организациях, и что последние выбрали делегата на конференцию. Найти же нелегальную организацию из-за последних провалов ему, Лазарю, не удалось. Он передал делегату адреса, явки и пароли, после чего т. Лазарь был арестован, очевидно, не без участия самого делегата, ибо последним был не кто иной, как провокатор Малиновский.

О прибытии за границу Малиновского известила телеграмма, посланная им уже из Германии на адрес явки, куда он должен был заехать. В этой телеграмме он просил не открывать конференцию до его приезда.

После приезда первых четырех делегатов в Лейпциг приехал М. И. Гурвич (его кличка тоже была Матвей) как делегат от Виленской и двинской организаций партии. Наконец, в начале конференции, когда я уже был в Праге, мне сообщили из Лейпцига, что приехал еще делегат от нелегальных организаций Тулы — Аля (он же Жорж — Романов), оказавшийся провокатором. Романов не имел явки ко мне и потому заехал к т. Бухарину{175}, который был тогда в Германии (в Ганновере). Тов. Бухарин, по всей вероятности, списался с Парижем, откуда он узнал явку в Лейпциг. Организационная комиссия по созыву конференции решила допустить Романова на конференцию. Непосредственно в Париж приехали кроме Филиппа делегат от Саратова — Валентин (Воронений), делегат от Екатеринослава — Савва (Зевин), сторонник Плеханова, делегат от киевской меньшевистской организации — Виктор (Шварцман); Серго Орджоникидзе от Тифлиса и Сурен Спандарян (он же Тимофей){176} от Баку. Оба последние были и членами ОК по созыву этой конференции. Когда я приехал в Прагу, конференция была уже открыта и велись прения по докладу т. Орджоникидзе от имени Организационной комиссии. Организационная комиссия предложила конституировать конференцию как всероссийскую партийную конференцию с правом выбора центральных партийных учреждений, ибо Организационной комиссией были приняты все меры для того, чтобы на конференции были представлены действительно все партийные организации (Организационная комиссия пригласила Плеханова, Горького, группу «Вперед», СДПиЛ и др.{177}).

Против конституирования всероссийской партконференции возражал яростно екатеринославский делегат Савва (Зевин). Малиновский тоже заявил, что он будет голосовать против, ибо он имеет соответствующий императивный мандат от своих московских избирателей (это не помешало ему на следующий день голосовать за объявление конференции всероссийской). Савва, насколько я припоминаю, при голосовании этого вопроса воздержался.

Кроме перечисленных уже мною товарищей на конференции присутствовали Ленин как редактор ЦО, Надежда Константиновна Крупская, т. Александров (Семашко){178} от Комитета заграничных организаций содействия большевикам.

Конференция все время заседала в чешском социал-демократическом Народном доме (этот Народный дом после раскола в партии в 1920 г. был захвачен чешскими социал-демократами с помощью полиции, несмотря на то, что огромное большинство чешской социал-демократической партии примкнуло к Коммунистическому Интернационалу); там же, в ресторане, делегаты столовались, а жили все у чешских рабочих, членов социал-демократической партии. Конференция заседала очень долго — недели две. Порядка дня конференции точно не помню. Конференция обсуждала вопросы о ликвидаторах, которых она поставила вне партии, о текущем моменте и выборах в IV Думу, о думской социал-демократической фракции (конференция констатировала улучшение ее работы), организационный вопрос, вопрос о страховой кампании (в резолюции конференции по этому вопросу был детально рассмотрен страховой закон III Государственной думы о больничных кассах и пр. и детально определены требования революционной социал-демократии по страхованию рабочих, которые Советская власть действительно ввела в жизнь), о нелегальной социал-демократической печати, о формах заграничных организаций содействия, о голоде, о захватнической политике царизма в Персии и Китае, о ЦО и о выборах в центральные учреждения партии{179}. Конференция внимательно заслушала доклады с мест, в результате которых была констатирована необходимость усиления работы по созданию нелегальных ячеек и связи их с революционными социал-демократами во всех легальных рабочих организациях путем объединения их во фракции по профессиям.

Из докладов делегатов с мест и представителя российской Организационной комиссии по созыву конференции получилась ясная картина тех усилий со стороны немногочисленных местных организаций, состоявших из большевиков, которые были употреблены на местах, чтобы сохранить связь с рабочими фабрик и заводов. Среди последних охранка старалась внедрить провокаторов под видом твердокаменных большевиков, которые выдавали лучших товарищей организации, как только последняя начинала хорошо работать и налаживать связь с рабочими фабрик и заводов. Оставшимся на свободе товарищам опять приходилось начинать сызнова. К ним на помощь приезжали большевики из ленинской гвардии — профессиональные революционеры, которые бежали из тюрем и ссылок. Работа снова налаживалась, но опять начинались провалы — и так повторялось много раз во многих городах. Все же охранке не удавалось совсем уничтожить местные организации большевиков, к которым рабочие на местах относились с большим доверием, как показали последующие 1913–1914 гг. К меньшевикам-ликвидаторам, несмотря на то что полиция редко прибегала по отношению к ним к репрессиям, рабочие не шли и их мало поддерживали.

Из доклада российской Организационной комиссии выяснилось, что многие местные организации выбрали делегатов на конференцию (Урал, Сибирь и др.), но делегаты были арестованы.

Во время конференции работало несколько комиссий, выбранных ею.

Конференция заседала в момент, когда уже явны были признаки подъема рабочего движения. Помню, какой живой отклик нашло на конференции сообщение пражской немецкой прессы о столкновениях между рабочими и полицией в Риге. Газеты тогда сообщали, что фабрика, в которой работали женщины, забастовала, но заводоуправление не открывало ворот фабрики, и забастовщицы вынуждены были остаться на фабрике. Когда об этом узнали рабочие соседних фабрик, они взломали ворота и освободили работниц. При этом произошло столкновение с полицией. Утром, перед открытием заседания конференции, я показал Ильичу газету. Сейчас же по открытии заседания он перевел на русский язык сообщение и добавил, что все признаки говорят о том, что времена черной реакции уже прошли.

Хочу здесь рассказать о двух незначительных фактах, которые остались у меня в памяти. Когда обсуждался вопрос о Центральном органе (ЦО), я резко выступил против его редакции за то, что она иногда забывает, что ЦО — «Социал-демократ» существует не только для заграничных товарищей, которые в курсе всех партийных споров, но, главным образом, для товарищей в России. В доказательство я процитировал несколько мест из ЦО, где были резкие личные выпады против представителя СДПиЛ в редакции Центрального органа. Я спрашивал, кто внес в ЦО такие нравы (статья была не подписана)? Председательствовал тогда т. Филипп. Когда я кончил цитировать ЦО, председатель призвал меня к порядку за такое нетоварищеское выступление (он не заметил, что это не мои слова, а что я цитировал Центральный орган). Тогда Ленин заявил, что цитируемую статью писал он. Председатель смутился, а делегаты конференции залились смехом.

Я предложил превратить ЦО в месячный научный журнал, наподобие «Neue Zeit» («Новое время»{180}), научного органа ЦК германской социал-демократической партии, так как для массового читателя имеется популярная «Рабочая газета»{181} за границей и «Звезда» в России. Хотя мое предложение было отвергнуто, но все же конференция выразила пожелание, чтобы в Центральном органе помещалось больше статей пропагандистского характера.

После окончания работ Всероссийской партийной конференции я вернулся в Лейпциг.

По возвращении моем в Лейпциг было получено известие, что в Берлин приехали члены III Государственной думы тт. Полетаев и Шурканов[26]. Думская социал-демократическая фракция была приглашена на конференцию, но ее представители опоздали. Адреса своего они не сообщили, но им можно было писать до востребования. Когда Ильич узнал о приезде думцев, он просил вызвать их в Лейпциг. Я не находил возможным сообщить в письме до востребования лейпцигский адрес, поэтому послал в Берлин т. Загорского, который нашел депутатов в Берлине и вместе с ними приехал вечером на второй день в Лейпциг. После их приезда началась кутерьма. Ильич не хотел, чтобы Шурканов (он тогда был меньшевиком-партийцем) знал, что Малиновский вошел в ЦК, и поэтому приходилось то устраивать заседания ЦК вместе с Полетаевым, но без Шурканова, то вместе с Полетаевым и Шуркановым, но без Малиновского. Шурканов, конечно, не должен был знать о том, что заседают без него. Заседания происходили в здании типографии «Лейпцигер Фольксцейтунг», в кабинете тогдашнего заведующего т. Зейферта. В первый же вечер при встрече в кафе с депутатами Думы — Полетаевым и Шуркановым я заметил слежку. Меня это сильно обеспокоило. В Лейпциге ведь тогда был весь русский ЦК и большинство делегатов конференции, ожидавших отправки в Россию. До возвращения из Праги за мной слежки не было, значит она была вызвана конференцией, но о последней, кроме тех, кто присутствовал на ней, знали три товарища, которые мне так или иначе помогали. На следующий день я отправился к Малиновскому и Тимофею, которые жили в предместье Лейпцига в небольшой гостинице — у одного социал-демократа. При выходе из трамвая я увидел, что за гостиницей следят. Когда мы вышли втроем (мы должны были отправиться на заседание ЦК с депутатами Думы), шпик пошел за нами. Нам пришлось порядочно кружить, пока мы от него отделались. По дороге Малиновский все время выражал удовольствие, говорил, что Лейпциг напоминает ему Россию, так как ему приходится здесь убегать от слежки так же, как в России. Несмотря на слежку, я был убежден, что охранка не знала о месте работы конференции и о составе ее участников. Мысль о том, что на конференции присутствовали два провокатора, понятно, никому и в голову не приходила. Заседания представителей ЦК с думскими депутатами кончились благополучно, и депутаты, Тимофей и я, по решению ЦК отправились в Берлин к «держателю» большевистских средств — Каутскому. Последнему наша делегация должна была сообщить, что состоялась Всероссийская партийная конференция, выбравшая ЦК, к которому перешло все имущество партии, в том числе и средства, переданные большевиками «держателям» на хранение по решению пленума ЦК в 1910 г. Владимир Ильич тоже поехал в Берлин, чтобы узнать результаты переговоров с Каутским. Вечером того же дня делегация отправилась к Каутскому. Толковали мы с ним довольно долго, но безрезультатно, так как он хотел раньше узнать об отношении к январской конференции всех остальных течений РСДРП, после чего он обещал дать ответ на требование Центрального Комитета. Вечером мы встретились с Ильичей в ресторане и информировали его о нашем разговоре с Каутским, после чего он уехал в Париж. Думские депутаты остались в Берлине, а я и Тимофей вернулись в Лейпциг. Все делегаты конференции очень скоро благополучно добрались до России, о чем они меня известили (самым аккуратным оказался провокатор Аля Романов — еще с границы он прислал открытку о благополучном прибытии на родину).

Январская партийная конференция имела огромное значение в истории нашей партии. Она воссоздала центральные учреждения партии, которые просуществовали до Апрельской партийной конференции (1917 г.). Центральный Комитет и редакция ЦО, избранные на январской конференции, связались со всеми организациями России, создали ежедневную газету в Питере — «Правду» и направляли и руководили деятельностью думской шестерки (депутаты IV Думы от рабочей курии). Центральный Комитет и редакции ЦО партии, избранные на январской конференции 1912 г., фактически осуществляли руководство (организационное и идейное) рабочим движением 1912–1914 гг. по всей России.

Летом 1912 г. Владимир Ильич и редакция ЦО переехали из Парижа в Краков, чтобы быть поближе к России и более оперативно руководить движением. Проездом в Краков Владимир Ильич, Надежда Константиновна и ее мать прожили в Лейпциге несколько дней, и мы много говорили о немецкой социал-демократии. Я защищал ее изо всех сил, а Владимир Ильич тогда уже к немецкой социал-демократии относился весьма скептически. После 1917 г. Ильич неоднократно шутливо указывал мне на действия «моих друзей» — немецких социал-демократов.

МОЕ ЗНАКОМСТВО С ГЕРМАНСКИМ РАБОЧИМ ДВИЖЕНИЕМ
1911–1912 гг.

При первом моем знакомстве с немецкими рабочими в 1902 г. у меня создалось такое впечатление, что живется им, как у Христа за пазухой. Те рабочие, которых я видел на собраниях, были великолепно одеты (по сравнению с русскими рабочими, конечно), на собраниях они немало выпивали пива и ели бутерброды, которые приносили с собой. Недурны были и квартиры тех активных рабочих социал-демократов, у которых мне приходилось бывать. Если ко всему этому прибавить еще те свободы, которыми они в то время пользовались, то получится тот «идеал», о котором я мечтал тогда для российского пролетариата. Однако очень скоро от моего «идеала» ничего не осталось. Мне приходилось бывать в берлинских рабочих кварталах и в домах, сплошь заселенных рабочими. Эти рабочие жилища совсем не были похожи на те, которые я видел раньше: квартиры состояли из передней, где находилась кухня, и одной небольшой комнаты, в которой жила семья из 4–5 и больше человек. В такой квартире и обстановка была некомфортабельная. Несмотря на расцвет промышленности, в рабочем Народном доме, в котором помещались все профсоюзы Берлина, всегда толпились безработные — как берлинцы, так и приезжие. Ночлежные дома были заполнены людьми, не имеющими крова.

Не лучше обстояло дело с прусскими «свободами». На народных собраниях, созывавшихся социал-демократами, в президиуме сидели полицейские, которые нередко закрывали собрания по пустяковому поводу, например, по той причине, что председатель собрания отказывался удалить женщин и молодежь, которые по законам не имели права присутствовать на политических открытых народных собраниях. Приходилось только удивляться, как мастерски и быстро вводили полицейских, когда надо было удалить рабочих из зала закрытого полицией собрания. Несмотря на крушение моего наивного «идеала» по мере ознакомления с германским рабочим движением, оно все же казалось мне колоссальным, прямо гигантским.

Социал-демократическая партия до войны 1914 г. была единственной политической партией пролетариата в Германии. Ее организации были не только в городах с рабочим населением. Мне пришлось изъездить всю прусско-русскую пограничную полосу с крестьянским населением, и во всех этих местах существовали небольшие партийные организации, к которым я обращался за содействием в своей работе.

Социал-демократическая партия насчитывала уже в 1903 г. несколько сот тысяч членов и несколько миллионов подписчиков ежедневной партийной печати, так как всякий мало-мальски промышленный город Германии с рабочим населением имел свою ежедневную газету. Партия имела собственные крупные типографии и издательства, которые, в свою очередь, имели сеть книжных магазинов, разбросанных по всей Германии. Немецкая социал-демократия имела колоссальное влияние на рабочий класс и на городскую бедноту: в 1903 г. она собрала больше 3 млн. голосов на выборах в рейхстаг, несмотря на то, что женщины и солдаты не имели права голоса и закон о выборах вводил многие ограничения, касавшиеся главным образом рабочих. Все народные собрания, которые социал-демократы созывали по различным поводам, бывали переполнены, несмотря на то, что в одном Берлине таких собраний происходило иногда в одно и то же время до сотни. Социал-демократия имела всегда во всех выборных органах своих представителей, начиная с имперского, кончая областными парламентами, городскими и сельскими думами по всей Германии.

Социал-демократия стояла во главе и фактически руководила трехмиллионным профдвижением не только в центре, но и на местах, на фабриках и заводах. (В последних профсоюзы имели назначенных уполномоченных, по одному на определенное число работающих членов союза. Эти уполномоченные собирали членские взносы. Они назначались главным образом из активных социал-демократов.) В руках социал-демократов находилась потребительская и производственная рабочая кооперация, имевшая свои отделения во всех городах Германии и успешно конкурировавшая с частным рынком, давая более доброкачественные продукты. Германские социал-демократы через профсоюзы, главным образом через их уполномоченных, были хорошо связаны с рабочими фабрик и заводов. Немалую службу в осуществлении связи с рабочими массами сослужили немецкой социал-демократии, кроме партийной ежедневной печати, народные дома с их кафе и ресторанами, неимоверное количество маленьких ресторанов-пивных, содержатели которых были активными членами партии. Надо принять во внимание, что немцы, в том числе и рабочие, почти все свободное время проводили в ресторанах, пивных и кафе. Там происходили профессиональные, кооперативные, партийные и другие собрания, там же рабочие беседовали, спорили и дискутировали обо всем, там же читали газеты и пр.

В то время буржуазия боролась с социал-демократами также и тем способом, что не давала им помещений для партийных и народных собраний, а собрания под открытым небом были запрещены. Это и вынудило социал-демократическую партию строить свои народные дома на средства рабочих. Их строили партийные, профессиональные и кооперативные органы. Одновременно партия поощряла открытие ресторанов-пивных членами партии. Владельцами таких пивных и ресторанов сделались тогда главным образом члены партии, которых преследовали фабриканты.

Если принять во внимание, что ни в одной стране — я уже не говорю о России — не было такого мощного рабочего движения во всех его видах, как в Германии, то будет понятно, почему я сделался горячим приверженцем немецкой социал-демократии довоенного периода. И не раз я мечтал о том, чтобы своими глазами увидеть в России такое же мощное рабочее движение.

Конечно, я видел и недостатки немецкого рабочего движения: профсоюзы заключали длительные договоры с предпринимателями о продолжительности рабочего дня, зарплате и условиях труда, связывающие рабочих по рукам и ногам. Больше того, в 1905 г. Всегерманский съезд профсоюзов, состоявший в своем большинстве из социал-демократов, высказался против политической всеобщей стачки как метода борьбы (крупные русские стачки 1905 г. выдвинули тогда в Германии этот вопрос), а немного спустя съезд германской социал-демократии громадным большинством высказался за генеральную забастовку{182}. Образовалась большая трещина в отношениях между социал-демократической партией в целом и эсдеками, которые работали в профессиональных союзах. Это была победа немецких оппортунистов, которые находились во главе профсоюзов, но я был тогда уверен, что партия социал-демократов настолько сильна и авторитет ее среди рабочей массы настолько велик, что она сможет вести рабочий класс в бой, побороть оппортунизм в своих рядах. Она бы это, конечно, и могла сделать, если бы хотела. Но она этого не захотела. Партия была абсолютно легальной и настолько приспособилась к этой легальности, что не устраивала демонстраций, если их не разрешала полиция, и спокойно подчинялась полицейскому произволу, когда полиция из-за пустяков закрывала собрания в Пруссии.

Больно было смотреть, как берлинские социал-демократы отказывались от демонстрации на кладбище в Фридрихсгайне, где похоронены жертвы революции 1848 г., в день годовщины похорон только потому, что полиция демонстрации не разрешала. Самыми усердными посетителями кладбища в дни годовщины были русские социал-демократы, жившие тогда в Берлине.

Своим законопослушанием во что бы то ни стало немецкие социал-демократы воспитали рабочий класс в чрезмерной легальности, и было очень мало членов партии, которые помнили закон против социалистов[27]; те же, кто его помнил и пережил, считали себя чуть ли не мучениками, так как, видите ли, либо на чердаке того дома, в котором они жили, был произведен обыск, либо их выслала прусская полиция под самое рождество из Пруссии в Саксонию, которая находится в четырех часах езды от Берлина (эти два факта врезались мне в память из разговоров с двумя активными товарищами берлинском организации социал-демократической партии: председателем профсоюза переплетчиков Зилиером и гравером Петерсоном). Легальное воспитание членов партии немецкой социал-демократии сильно отразилось в первые годы, между прочим, и на членах германской компартии, перешедших от социал-демократов.

Видел я и иные немалые грехи в тактике немецкой социал-демократии. Из-за того чтобы не идти против закона, они до войны (во время войны тем паче) не работали среди солдат кайзеровской Германии под предлогом, что, мол, социал-демократ может работать среди молодежи прежде, чем она попадет в казармы, и после, когда она уйдет оттуда. Больше того, нас, русских, возмущало самое отношение активных членов партии и рабочих, призванных в королевскую армию, к военной службе. Они считали дни, проведенные в армии, самыми счастливыми днями своей жизни и рассказывали о них с гордостью, как будто это была не королевская армия, а их красная армия — армия захватившего власть германского пролетариата.

Несмотря на все недочеты, которые я видел в руководстве германским рабочим движением, я был убежден, что классовая борьба, которая беспрерывно происходила в Германии, выпрямит тактику немецких социал-демократов, ибо я считал активных работников и вождей немецкой социал-демократии, за которыми шли рабочие массы, искренними сторонниками революционного марксизма и людьми преданными рабочему движению, в чем я жестоко ошибся.

Только в Лейпциге в 1909–1912 гг. мне удалось детально ознакомиться с местной парторганизацией и ее работой. Общее собраний избирательного округа (административное деление) выбирало комитет. В нем постоянно работал лишь секретарь. У него был аппарат для сбора членских взносов — кассиры, которые ходили на квартиры к членам партии и получали следуемые взносы. Прокламации распространялись по квартирам. Отдельные группы членов партии получали задание распространять прокламации по определенным улицам. Очень интересно была организована кампания по выборам в рейхстаг в 1911 г. Каждая группа во главе с уполномоченным от лейпцигского комитета партии социал-демократов в целях проведения кампании на нескольких улицах получала список избирателей данных улиц с обозначением профессии каждого избирателя и точным адресом. Из этого списка выбирались рабочие, ремесленники и мелкие служащие и для них приготовлялись в конвертах комплекты литературы об избирательной кампании. Конверт с адресом избирателя или отправлялся почтой, или же относился на дом кем-либо из данной группы. Через несколько дней эти квартиры, куда были отнесены или отосланы такие конверты, посещались членами вышеназванной группы, которые вели уже устную агитацию и разъясняли смысл печатного избирательного материала. В этой избирательной кампании участвовал и я.

Многие коммунистические партии Запада могли бы и теперь, наряду с существованием фабрично-заводских ячеек, применять этот метод агитации во время различных кампаний.

Лейпцигская социал-демократическая организация осуществляла уже тогда единство руководства всеми формами рабочего движения в Лейпциге и предместьях.

Комитетом созывались тайные заседания активных работников. Эти заседания были тайной не только от полиции, но и от парторганизации. Там заслушивались отчеты руководителей профсоюзов, кооперативов, выборных от рабочих в больничные кассы и представителей партийного комитета. На этих собраниях выдвигались кандидаты во все вышеназванные организации и органы и принимались резолюции по всем вопросам. Тут же определяли, кто будет выступать и кто будет предлагать список в президиум собрания, кандидатов в комитет партии, оглашать резолюции на официальных заседаниях и конференциях. В Лейпциге такие заседания назывались «Каморра». Многие русские товарищи, которые проезжали через Лейпциг, всегда ругали немецких социал-демократов, и мне тогда казалось, что они это делают потому, что не видели немецких социал-демократов на работе. Летом 1912 г., когда Владимир Ильич был в Лейпциге, он в разговоре со мной сильно обрушился на социал-демократическую партию за ее пассивность, за то, что она борется с оппортунистами в своей партии на словах, да и то только перед съездами, а резолюции, которые последние принимают, остаются только на бумаге. Ильич уже тогда находил, что немецкая социал-демократия целиком пропитана оппортунизмом и что она врастает в буржуазную Германию. Я с этим не соглашался. Оказалось, что германская социал-демократическая партия настолько вросла в кайзеровскую буржуазную Германию, что цеплялась за нее даже тогда, когда в ноябре 1918 г. была поставлена восставшим пролетариатом во главе революции. Когда я в августе 1914 г. в самарской тюрьме, узнал на допросе от жандарма, что Плеханов за войну, что германская социал-демократическая фракция рейхстага целиком голосовала за военные кредиты, меня пронизала острая боль. Для меня позиция Плеханова была менее неожиданной, чем позиция немецкой социал-демократической партии. Ведь ЦК германской социал-демократической партии и ее съезды все время осуждали баденские и гессенские социал-демократические фракции ландтагов за их желание голосовать за областные бюджеты, а тут вся фракция рейхстага голосует за военные кредиты, т. е. за войну, в то время, когда «оборона» отечества не зависела даже от голосования социал-демократов, ибо у буржуазных партий было три четверти всех голосов в рейхстаге! Я тогда понял, что германская социал-демократия на деле не была ни интернациональной, ни революционной. Теперь мне кажется, что если бы даже не было войны, немецкая социал-демократия стала бы сотрудничать со всеми буржуазными партиями, как она это делала во все последующие годы. Для такой огромной и сильной партии, какой до войны была немецкая социал-демократия, были два пути: или бороться уже тогда за завоевание власти пролетариатом, или пойти на сделку с буржуазией. От первого пути она отказалась даже тогда, когда власть в 1918 г. попала к ней в руки.

ПАРИЖ
1912–1913 гг.

Летом 1912 г. передо мной встал вопрос о поездке в Россию, ибо с переездом центра партии в Австрию (Краков тогда еще входил в Австрийскую империю) пребывание в Германии потеряло свое значение. Но я хотел поехать в Россию таким образом, чтобы попасть в гущу рабочих — на завод. Мое ремесло, которое я к тому же успел до 1912 г. основательно позабыть, для этого не годилось, да ко всему этому в России портняжные мастерские были главным образом мелкие. Мне хотелось быстро научится чему-нибудь, что дало бы мне возможность, с одной стороны, зарабатывать на жизнь, а с другой — попасть на завод. Одно время я думал воспользоваться знанием стереотипного дела, которое я изучил в «Лейпцигской народной газете» (орган лейпцигской социал-демократической организации), думая, что нам придется ставить такие же большие типографии в России, как в 1903–1906 гг., когда печатали старую «Искру» и «Вперед» со стереотипов, отлитых с матриц, присланных из-за границы. Но я не знал, употребляются ли в России такие же матрицы, машины и котлы для отливки стереотипа, как в Германии.

В Германии же ничему подходящему быстро научиться было невозможно. Поэтому я обратился с просьбой о принятии меня в число учеников электромонтерной школы, открытой в Париже на средства какого-то русского богача для эмигрантов, не имевших никакого ремесла, которым, кстати сказать, приходилось довольно-таки туго во Франции. Меня с трудом приняли заочно, ибо из анкеты, которую я заполнил, было видно, что я знаю ремесло, очень выгодное в Париже. Школа, куда я поступил, носила имя «Рашель», по имени умершей дочери богача. Сама школа была плохо оборудована машинами для учебы, но практические занятия были поставлены в ней недурно. В школе работами руководили эмигранты: мастер-механик Михайлов, очень хороший практик, знавший свое дело и читавший нам лекции по механике, и электромонтер-практик Рудзинский, который знал недурно и теорию электротехники. Практические занятия у тисков, в кузнице и по установке электрического освещения производились вперемежку со слушанием лекций русских инженеров, которые работали на заводах в Париже. Взрослые ученики, главным образом интеллигенты, старались изо всех сил постичь учение, что не всем удавалось. Что касается меня, то я отдался изучению этого дела серьезно, и за 8 месяцев (с ноября 1912 г. до начала июля 1913 г.) я действительно кое-чему научился на практической работе. Что же касается практического стажа, то перед окончанием школы я был послан на электрическую установку вместе с другими учениками в какое-то учреждение, а после окончания школы я, тт. Зефир и Котов{183} самостоятельно провели электричество в квартире Житомирского.

За 8 месяцев пребывания в Париже я, конечно, принимал деятельное участие в работе большевистской группы (я был членом бюро группы).

Парижская группа содействия имела большое значение в жизни заграничных организаций партии и даже для русского социал-демократического движения с момента переезда в Париж (1909 г.) Большевистского центра из Женевы во главе с Лениным. Само собой разумеется, что в тот город, в котором находились заграничные центральные органы нашей партии, стремились самые активные элементы российского социал-демократического движения из ссылок, тюрем, от преследований и делегированные от парторганизаций. Хотя они приезжали на короткий срок, но вносили большое оживление в парижские круги нашей партии, знакомя с тем, что происходило в России — в центре и на местах. Постоянный приток новых товарищей из разных мест необъятной России вносил свежую струю в Парижскую группу содействия большевикам, и этим группа выделялась из общей массы групп содействия. Само собой разумеется, что все члены Большевистского центра, которые жили в Париже, были членами Парижской группы, что, конечно, придавало последней серьезность и авторитет. Надо принять еще во внимание, что в Париже в 1909–1912 гг. находились заграничные центры меньшевиков, впередовцев, социалистов-революционеров и других организаций, поэтому идейная борьба, которая велась между социал-демократами и социалистами-революционерами, с одной стороны, и внутри самой социал-демократии — с другой, не могла не отразиться на жизни и деятельности Парижской группы содействия большевикам. Группа в целом и отдельные активные члены ее принимали деятельное участие в этой идейной борьбе.

Нередко Парижская группа заслушивала доклады и информацию членов Большевистского центра (большевиков — членов редакции ЦО, ЦК и ЗБЦК) по вопросам, которые должны были быть или внесены в соответствующие партийные учреждения, или опубликованы. Доклады же о заседаниях пленумов ЦК, о расширенной редакции «Пролетария», о партийных совещаниях и партийных конференциях делались даже до опубликования их решений. Парижская группа устраивала публичные рефераты на разные темы; в дебатах иногда участвовали лидеры всех течений внутри тогдашней социал-демократической партии и других партий. Члены Парижской группы содействия большевикам принимали деятельное участие в дебатах, устраиваемых другими социал-демократическими течениями и партиями. Во время моего пребывания в Париже (конец 1912 г. и половина 1913 г.) эта группа уже не носила вышеописанного характера, так как после Пражской всероссийской партийной конференции заграничный ЦО партии переехал в Краков.

В группу тогда входили: Владимирский (Камский), Мирон Черномазов (после Февральской революции было установлено, что он провокатор), братья Беленькие — Абрам и Гриша, Зефир, Константинович, Котов, Манцев, Людмила Сталь, Антонов (Бритман) — Свиягин, Н. Кузнецов (Сапожков), Наташа Гопнер{184}, Надежда Михайловна Семашко, Михаил Давыдов, Абрам Сковно, Голубь{185}, Исаак (Раскин), Морозовы, Шаповаловы, Деготь, Ильин{186} и еще несколько товарищей, фамилии которых я не помню.

Парижская группа содействия в 1912–1913 гг. отличалась от многих заграничных групп своим составом и своей деятельностью. В Германии, Бельгии и даже Швейцарии того периода в группах большинство составляли студенты, среди них были лишь одиночки — старые члены партии, бежавшие из тюрем, ссылок и от преследования. Работу свою они вели главным образом среди русских студентов. Парижская же группа большевиков состояла почти целиком из старых революционеров, которые были вынуждены оставить Россию и готовы были в любое время по постановлению парторганов ехать обратно в Россию. Контингент новых членов составляли почти исключительно выпущенные из русских тюрем и бежавшие из ссылок. Парижская группа не имела в описываемое время связи с парижским русским студенчеством и среди него не работала. Работу она вела среди русских рабочих и политических эмигрантов, которых в Париже было очень много.

Кроме продажи партийной литературы, устройства рефератов, собирания средств для партии и обсуждения партийных вопросов Парижская группа участвовала через своих представителей в эмигрантской кассе, которая помогала сильно нуждающимся, в обществе помощи ссыльным и заключенным и в других русских организациях совместно со всеми российскими революционными заграничными организациями того периода.

Парижская группа большевиков, как и группы других социал-демократических партий России, Польши и т. д., не входила как часть парижской организации во французскую социалистическую партию. Некоторые члены Парижской группы по своему желанию вступили во французскую партию (я вступил в немецкую секцию парижской организации французской социалистической партии, членом которой я состоял до своего отъезда в Россию). Но никакого постановления ни французской, ни российской партии о вступлении русских социал-демократов во французскую социалистическую партию не было. Только теперь устав Коммунистического Интернационала обязывает членов компартии, переехавших в другую страну, немедленно вступить в компартию последней. 1 мая 1913 г., по инициативе большевистской Парижской группы, состоялись огромный интернациональный первомайский митинг и празднество, в котором участвовали русские, итальянские, немецкие, французские рабочие и социал-демократы других стран. Митинг прошел с большим подъемом.

Сейчас же после приезда в Париж я был кооптирован в Комитет заграничных организаций содействия большевикам, куда входили Владимирский (Камский), Н. Кузнецов (Сапожков), Семашко (он был в отъезде) и Мирон Черномазов[28]. О деятельности Комитета заграничных организаций у меня в памяти ничего не сохранилось, хотя я и участвовал во всех его заседаниях.

По приезде в Париж я узнал, что лишь несколько товарищей получали питерскую «Правду». Мною несколько раз поднимался вопрос в Комитете заграничных организаций и в Бюро партийной группы о массовом распространении «Правды» среди русских в Париже. Были вынесены несколько раз постановления, но результатов они не давали. Тогда я сам взялся за это дело, хотя у меня в Париже не было никаких знакомств. Мне удалось узнать, что в Париже имеется контора, которая выписывает русские газеты и сдает их в газетные киоски в городе. Я отправился в эту контору и условился о выписке «Правды» и о ее распространении. Я написал в контору «Правды», чтобы в Париж посылалась каждый день «Правда» в количестве, определяемом парижским агентством. «Правда» стала получаться, но агентство не посылало денег конторе «Правды» за проданные номера. Пришлось тогда отказаться от услуг агентства и самому взяться за это дело: я стал выписывать «Правду» (вначале по 100 экземпляров ежедневно) на адрес школы, в которой я учился. Часть экземпляров тут же расхватывалась, а остальные продавались т. Зефиром и другими учениками школы в русской столовке на улице Глясьер, в которой обедали ученики и множество русских. Впоследствии дело пошло так хорошо, что ко мне постоянно обращались читатели «Правды» из далеких углов Парижа с просьбой посылать им газету почтой, и моя квартира действительно превратилась в экспедицию «Правды». После работы в дни, когда «Правда» получалась (конфискация ее в Питере на заграничном тираже отражалась почему-то меньше), я заделывал номера в бандероли и отправлял их почтой. Я установил переписку с редакцией «Правды», и так как я аккуратно посылал ей деньги за проданные экземпляры, то редакция присылала мне в Париж столько экземпляров, сколько я просил, и притом тоже очень аккуратно.

В Париже, как я уже сказал выше, было большое количество политэмигрантов. Наряду с элементами, связанными с революционными партиями, было и немалое количество эмигрантов, случайно попавших в тюрьмы и ссылку. Нищета почти среди всех эмигрантов была большая, а работу для всех найти невозможно было, так как большинство из них ничего не умело делать (рабочие работу находили). Очень трудно было русским эмигрантам и без знания языка. Научиться же было нелегко, ибо в Париже было много русских учреждений, где говорили по-русски, вследствие чего эмигранты не сталкивались с французами, от которых они могли бы научиться языку. (Когда я был в Париже, там уже существовал профсоюзный центр для русских рабочих; этот профсоюзный центр был связан с французским профдвижением, и при нем, если не ошибаюсь, были курсы для обучения рабочих французскому языку.) Многим ответственным работникам нашей партии приходилось разносить молоко, мыть стекла в окнах магазинов и перевозить на ручных тележках домашние вещи русских из одной квартиры в другую, зарабатывая себе таким образом средства на пропитание.

Большинство политэмигрантов, членов нашей партии, стойко переносило нужду и лишения и при возвращении в Россию заняло подобающее место в партии. Несмотря на все, шла творческая работа революционной мысли у тех вынужденных эмигрантов, которые или стояли во главе нашей партии, или близко с ней соприкасались. Эта часть политэмигрантов связалась с социалистическим рабочим движением Европы и Америки, из которого почерпнула лучшее и откинула ненужное и вредное в нем.

Может быть, отчасти поэтому большевикам и удалось применить революционный марксизм так, чтобы создать стальную, выдержанную и активную партию, которая объединила под своим руководством все формы рабочего движения и избежала тех ошибок, которые совершали социал-демократические партии других стран.

После окончания школы электромонтеров я собрался ехать в Россию. О поездке в Россию, кроме Заграничного бюро ЦК, знали тт. Котов и Зефир. Житомирскому, у которого я бывал ежедневно, я сказал, что еду в Германию, чтобы поступить на завод «Сименс и Шуккерт». У меня Житомирский уже не пользовался прежним доверием, после того как я узнал, что состоялось партийное следствие (о котором Житомирский не знал) из трех членов ЦК — большевика, бундовца и меньшевика, — которое рассматривало материал, данный Бурцевым[29] о Житомирском. Бурцев сообщил тогдашнему ЦК нашей партии (в 1910 или 1911 г.) как сведения из верного источника, что когда в 1904 г. Житомирский поехал из Германии в Россию, заграничные русские охранники послали о Житомирском в департамент полиции телеграмму такого содержания, какие охранки обыкновенно давали, когда ехали агенты полиции. Следственная комиссия, рассмотрев сообщение Бурцева, решила, что этого сообщения недостаточно для обвинения Житомирского в провокации, и он был оставлен в партии. Все же после этого Житомирский больше не получал никаких ответственных поручений и почти совсем отошел от партии, хотя считался членом Парижской группы.

После факта, сообщенного Бурцевым о Житомирском, перед нами встал вопрос, откуда он берет деньги на жизнь в Париже в отдельной хорошей квартире, не имея совсем практики как врач. У меня об этом был разговор с Ильичем в январе 1911 г., так как Ильич знал, что Житомирский мой давнишний знакомый. Чтобы познакомиться поближе с жизнью Житомирского, я принял его приглашение зайти к нему, которое он передал мне через Абрама Сковно чуть ли не в первый день моего приезда в Париж. Он был очень рад моему приходу, предложил мне переехать к нему и т. д. Я к нему не переехал, но почти ежедневно бывал у него.

С моим приездом в Париж Житомирский стал опять интересоваться делами группы и активно в ней работать. У Житомирского кроме меня бывали Зефир и др. Не знаю, расспрашивал ли Житомирский товарищей об их работе или о других товарищах, меня же он никогда ни о чем не спрашивал, за исключением одного раза. В январе 1911 г., когда я был в Париже, Житомирский уговаривал меня поехать с ним в Версаль, находящийся в получасе езды от Парижа. При проезде через какую-то деревушку Житомирский мне сказал, что здесь живет т. Лейтейзен (Линдов{187}) и спросил, не знаю ли я, где он теперь находится. Вопрос показался мне странным, и я ему ответил, что не знаю (я действительно не знал, где Линдов, но если бы и знал, не сказал бы, так как вопрос меня поразил).

Днем отъезда из Парижа я выбрал 14 июля, день взятия революционерами в 1789 г. Бастилии (Бастилия служила той же цели, что и Петропавловская крепость при царизме), когда в Париж съезжаются почти со всей Франции. Парижское население празднует падение Бастилии танцами на улицах, около ресторанов и в пивных… Я был уверен, что никакой шпик не уследит за мной в такой день. На вокзал проводить меня пришли тт. Зефир и Котов. Перед отходом поезда появился и Житомирский. Он очень тепло со мной простился, даже поцеловался и стал уговаривать, чтобы в следующий свой приезд в Париж я заехал к нему жить. Своим отношением он меня даже растрогал.

По дороге я останавливался в Баден-Бадене и в Лейпциге. Слежки никакой в пути не заметил. В Бадене мне, правда, показалось, что за мной следят, но я решил, что это местные шпики, а в Лейпциге я ничего не заметил. В день, когда я уже собрался ехать по чужому легальному паспорту в Россию, товарищ, у которого я был в Баден-Бадене и с которым я собирался в Россию, получил письмо от немки, у которой он жил. В письме сообщалось, что к ней пришел шпик и стал расспрашивать обо мне. Шпик напугал немку, заявив, что я экспроприировал какой-то парижский банк и теперь он едет по моим следам. Немка описала наружность шпика и умоляла, чтобы я остановил шпика, который поехал за мной, и выяснил с ним это недоразумение. Немка была уверена, что шпик ищет не меня. Когда я вышел из своей квартиры, то мой взгляд упал на субъекта, сидевшего рядом с моей квартирой на окне кабачка, которое всегда было закрыто. Все в этом субъекте сходилось с описанием, данным баденской немкой. Я отправился к т. Загорскому, у которого меня ждала телеграмма от Ильича с предложением выехать в Поронино. И я решил ехать туда. С т. Загорским мы составили такой план: мы отправили посыльного за вещами товарища, который был легален, чтобы отнести их на Эйленбургский вокзал, с которого отправлялись поезда в Россию на Калиш, а следить за посыльным пошла т. Пилацкая. Шпик пошел за вещами товарища. В это время т. Загорский забрал мои вещи и отвез их на новый Лейпцигский вокзал. Вечером т. Загорский пошел провожать товарища. Оказалось, что с ним поехал и шпик. Как я после узнал, шпик доехал до границы, где у товарища был произведен тщательный обыск. Жандармы расспрашивали обо мне. Ради осторожности с моими вещами поехала т. Пилацкая, а я сел в поезд на следующей станции; там т. Пилацкая передала мне билет и вещи, а сама вышла из поезда, у которого ее ждал т. Загорский.

Так я приехал благополучно к Ленину. Когда я рассказал о слежке и о моем предположении, что это дело рук Житомирского, то некоторые товарищи, которые присутствовали при моем рассказе, сказали мне, что, может быть, мне все это только показалось. На следующий день после моего приезда в Поронино было получено письмо от т. Загорского: он писал, что в ту же ночь, когда я выехал, был обыск у моего хозяина в Лейпциге. Кстати, когда при открытии русской церкви в Лейпциге присутствовал великий князь Николай Николаевич, то у моею хозяина опять был обыск, но это уже было много времени спустя после моего отъезда из Лейпцига.

Мы решили сообщить Житомирскому, что меня вызывало Заграничное бюро ЦК в Краков, где я останусь работать и жить. Я ему послал в день своего отъезда в Россию якобы мой краковский адрес, а польские товарищи в Кракове должны были наблюдать за квартирой, адрес которой я послал Житомирскому, не началась ли за ней слежка, которая могла быть только по указанию Житомирского. В последнем случае связь Житомирского с охранкой была бы установлена вполне. Наш расчет оказался верным. Не только я при аресте в Самаре точно установил, что Житомирский — провокатор, но и те товарищи, которые следили за квартирой в Кракове, мне об этом написали в ссылку.

Так был раскрыт крупный провокатор, который принес нам, большевикам, много вреда.

НЕДЕЛЯ В ПОРОНИНО
Конец июля 1913 г.

В Поронино у Ленина и Н. К. Крупской я прожил дней семь. Жили они в крестьянском двухэтажном доме. Внизу жили Ильич, Надежда Константиновна и ее мать, наверху же были одна или две комнаты, очевидно, специально для приезжающих, ибо, когда я приехал, там уже жил один товарищ, туда же поселили и меня. Владимир Ильич в Поронино, так же как и в Лондоне, Женеве и Париже, где мне его приходилось видеть, занимался и гулял в определенные часы. Несмотря на то, что почти все дни, которые я провел в Поронино, шел дождь, Владимир Ильич много гулял пешком или ездил на велосипеде по окрестностям Поронино, расположенного в живописном месте. Из Поронино очень хорошо были видны Закопанские горы. Часто я принимал участие в прогулках Владимира Ильича. Однажды мы поехали в местечко Закопане, которое находилось недалеко от Поронино, а оттуда отправились на целый день в горы смотреть так называемое «Морское око». С нами был и третий товарищ, но точно не могу припомнить, был ли это т. Ганецкий, который тогда жил в Поронино, или кто-либо другой. Помню только, что до конца он с нами не дошел. За этот день раз двадцать начинался дождь и вперемежку с ним появлялось солнце.

Вымокли мы основательно. Во время дождя мы иногда прятались в какие-то избушки, очень похожие на сибирские этапные пункты, специально построенные для того, чтобы туристы могли укрываться в них от дождя. Лазали мы долго, поднимаясь высоко по камням и хватаясь за железные скобы, вделанные в скалы. Большую часть пути пришлось идти по тропинке над огромным обрывом. Красота была необычайная. Но когда мы дошли до «Морского ока», то оказалось, что облака закрыли все и ничего не было видно. Три раза мы начинали спускаться с горы и поднимались обратно, как только появлялось солнце, пока мы наконец не увидели глубокую впадину в горе, наполненную чистым снегом. Поздно ночью мы, промокшие и озябшие, вернулись в Поронино. Эта прогулка мне врезалась в память. Помнил ее и Владимир Ильич. В 1918–1919 гг., когда начались трения между наркомом путей сообщения и московским райкомом железнодорожников и Цекпрофсожем, где я тогда работал{188}, Ильич шутя мне несколько раз говорил, что лучше бы он сбросил меня в обрыв во время нашей закопанской прогулки.

В одну из таких прогулок Владимир Ильич изложил мне план подготовки партийного съезда. Вопрос этот предполагалось поставить на обсуждение совещания осенью 1913 г., на которое я должен был пригласить южан. В план Ильича входило приглашение на партийный съезд социал-демократов Латышского края и оппозицию в СДПиЛ — «розламовцев», для чего он перебирал товарищей, которых можно было бы послать к латышам. Я не возражал против приглашения польской оппозиции, но категорически настаивал на приглашении на партийный съезд Главного правления СДПиЛ[30]. Одновременно я предлагал известить об этом местные парторганизации СДПиЛ, чтобы последние знали, что не большевики повинны будут, если их Главное правление не пойдет на съезд, созываемый большевиками, и тем самым поставит себя вне рядов РСДРП. (Между большевиками и Главным правлением СДПиЛ были разногласия в вопросе о методах воссоздания РСДРП.) На это Владимир Ильич мне заявил, что теперь речь идет не о дипломатничании, а о создании боеспособной партии. Главное же правление СДПиЛ, если оно и придет на съезд, то только с тем, чтобы тормозить его работу.

Мне казалось, что если приедут на наш съезд представители из Польши с мест, то через них можно будет давить на Главное правление СДПиЛ, чтобы последнее приняло действительное и серьезное участие в работах центральных учреждений РСДРП, поэтому я с доводами Владимира Ильича не согласился. Тогда Владимир Ильич заявил мне, что в таком случае я не могу оставаться на центральной работе, и так как это совпало с моим желанием поступить на работу на завод, то было условлено, что я еду на местную работу в Питер или Москву. Я получил явку в Питер (с Москвой я сам был связан) и отправился на юг России выполнять задания Заграничного бюро Центрального Комитета.

ВОЛЬСК
1913–1914 гг.

Русскую границу я переехал по паспорту студента Б. Лондона, а в Варшаву мне т. Загорский прислал паспорт, по которому я жил в Москве в 1907 г., на имя Пимена Михайловича Санадирадзе, дворянина Кутаисской губернии. Документ был неважный, но другого у меня не было. Были ли у меня поручения для варшавской организации СДПиЛ (она была на стороне «розламовцев»), не помню, хотя я там виделся с несколькими товарищами — членами СДПиЛ.

Из Варшавы я поехал в Киев, где должен был видеться с тт. Петровским и Розмирович{189}. Выполняя поручение, я сообщил т. Розмирович, что т. Петровский должен поехать в Поронино, так как в конце сентября 1913 г. состоится заседание ЦК совместно с думской шестеркой (шесть членов Государственной думы от рабочей курии — большевики) и ответственными работниками областей{190}. Кроме того, я указал, сколько товарищей должны еще поехать по выбору т. Петровского с ним вместе из Киева и прилегающих городов на это совещание и от каких городов должны быть выделены товарищи для партийной школы, которую проектировалось открыть в Галиции, около Поронино. (Самого т. Петровского в Киеве не оказалось.) Я поехал в Полтаву к т. Любичу (Саммеру){191}, который работал в земстве. Его в городе не оказалось, он уехал в Харьков. Из Полтавы я поехал в Харьков к т. Муранову{192}, тогдашнему члену IV Государственной думы от Харьковской губернии. Мне пришлось пробыть больше недели в Харькове, пока меня очень таинственно свели с т. Мурановым, за которым сильно следили. Для того чтобы получить это свидание, я должен был ночевать на какой-то харьковской горе около полотна железной дороги. Ночью явился т. Муранов, который выехал из города чуть ли не на паровозе (т. Муранов, сам железнодорожник, был хорошо связан с железнодорожниками). Я ему передал поручения, которые имел к нему (они были аналогичны поручениям, которые я передал т. Петровскому). Наутро я выехал в Москву через Пензу, где хотел остановиться на один-два дня у моих друзей — Итиных. В дороге я заболел дизентерией в очень сильной форме и еле-еле дотащился до их квартиры. Эта болезнь, которая чуть не отправила меня к праотцам, приковала меня к постели больше чем на полтора месяца. Приехав в Москву, я через т. Красина, бывшего тогда техническим директором фирмы «Сименс-Шуккерт», поступил в качестве электромонтера в эту фирму. Меня командировали на монтаж строящегося цементного завода «Ассерни», который находился в 7 верстах от Вольска. Я немного трусил, идя работать на завод, — я не был уверен, справлюсь ли с работой по оборудованию электроосвещения завода. У меня был опыт по проведению электричества в квартирах, но это совсем не то, что на заводе. Но я решил научиться работать во что бы то ни стало, значит, надо было пробовать. Когда я явился к т. Красину просить работы, последний спросил меня, хочу ли я только получить заработок или же научиться работать. Свой вопрос он пояснил: если я хочу лишь заработка, то тогда могу остаться в Москве, если же хочу научиться работать, то нужно ехать на монтаж в глухое место, чтобы ничто не отвлекало от работы. Как мне ни хотелось остаться в Москве, я все же выбрал глушь, чтобы научиться работать. Тов. Красин оказался прав. Завод, куда я попал, оборудовался по последнему слову заграничной техники, работа кипела вовсю. Монтеров нагнали много — русских и немцев. Для каждой отрасли сложной электротехнической работы были особые монтеры во главе с одним старшим, более опытным монтером, который распределял вспомогательную рабочую силу, выдавал материал и указывал, что нужно сделать. Во главе же всей работы на заводе «Ассерни» от фирмы «Сименс-Шуккерт» находился техник, немец Гассер. Инженеры жили в Вольске, а на завод являлись очень редко. Мне никогда и в голову не приходило, что цемент требует для своей выделки столь сложной конструкции машин и механизации производства. Весь сложный процесс производства от начала до конца, за исключением подачи мела в мокрую мельницу и подставки пустой бочки и заделки дна, когда она заполняется уже готовым цементом, происходит автоматически — механическим путем.

Я изучил весь завод и побочные производства, ибо я оборудовал его почти целиком электрическим освещением. Работал я день и ночь и в отличие от других монтеров не ограничивался только руководством работой, но работал и сам, лазал в самые опасные места и выполнял трудные работы. Со мной работали человек 50, среди которых были неквалифицированные рабочие и слесари, изготовлявшие нужные скобы, кронштейны и пр. Мне приходилось работать с таким материалом, которого я раньше никогда и не видал. Но я работал не за страх, а за совесть. Техник Гассер видел, что я в свободное время наблюдаю за другими работами, и стал давать мне работу по установке под его руководством небольших моторов и динамо-машин, распределительных щитов и пр. И в этой области я делал большие успехи. Я и Николай Николаевич Мандельштам, который там же работал старшим монтером, оставили завод последними. На заводе я проработал с октября 1913 г. до начала апреля 1914 г. Зарабатывал там недурно: фирма платила 18 копеек в час, а за работу в праздники и сверхурочные часы в полтора раза больше — 27 копеек в час и, кроме того, 1 рубль 50 копеек суточных. Пребывание на заводе дало мне много: я научился работать и увидел, как живут, работают и проводят время русские крестьяне и рабочие, от которых я долгое время был оторван, живя за границей. А жили они на заводе «Ассерни» и на соседних цементных заводах Зейферта и Глухоозерском очень плохо. На заводе тогда работали временные и постоянные рабочие: временные — в связи с постройкой завода и постоянные — на производстве самого завода. К моему приезду завод уже работал (хотя не весь). Временные рабочие работали с монтерами различных фирм, но они нанимались и оплачивались администрацией завода «Ассерни».

Это была преимущественно местная рабочая молодежь и крестьяне Пензенской губернии, которых было очень много на заводе. Получали они за 10 часов работы по 50 копеек в день. Очень часто Николай Николаевич Мандельштам и я оставляли временных рабочих по их просьбе работать по ночам, хотя мы хорошо знали, что они ночью не работали, — только чтобы увеличить их заработок. За ночную работу им платили в удвоенном размере. Пришлые рабочие жили в землянках в ужаснейших, антисанитарных условиях. Мимо этих землянок невозможно было пройти из-за смрада. Для части квалифицированных рабочих, которые работали на производстве, были построены деревянные казармы, где жили и все монтеры. Никаких организаций и культурных учреждений на заводе не существовало, да кажется их не было и в Вольске, если не считать двух или трех кинематографов. Песни и ругань висели в воздухе вокруг завода по воскресеньям и в праздничные дни. Часть местной молодежи и пришлых рабочих пропивали в праздничные дни не только свой заработок, но и сапоги, валенки и куртки. После этого им приходилось работать несколько месяцев, пока они вновь приобретали обмундирование. Однажды заводоуправление решило понизить поденную плату на 10 копеек в день и ограничить сверхурочные работы для вспомогательных рабочих. Под руководством рабочих, которые работали у партийных монтеров (нас было четверо: три большевика — Н. Н. Мандельштам, М. Петров и я и один меньшевик — Рябиков), временные рабочие объявили забастовку. Мы решили не работать со штрейкбрехерами и заявили нашему начальству, что не можем работать с другими рабочими, так как бастующие рабочие уже научились работать, а штрейкбрехеров придется вновь обучать. Явилась полиция, но рабочие забастовку выиграли.

Живя в Вольске, я связался с Русским и Заграничным бюро Центрального Комитета. С Надеждой Константиновной я вел регулярную переписку через Пензу{193}. Я получал газету «Правду», наш журнал «Просвещение»{194} и всю страховую большевистскую литературу из Питера по адресу конторы газеты «Вольская жизнь»{195}, которой я посвящу ниже несколько строк. Во всей России проводилась в то время страховая кампания (III Государственная дума приняла куцый закон о страховании рабочих во время болезни и пр., и по этому вопросу были крупные разногласия с меньшевиками. Как они, так и большевики вели широкую кампанию в ежедневных газетах, издавалось много брошюр, были даже периодические журналы обоих течений по вопросам страхования). На совещании трех большевиков нашего завода было решено созвать собрание из квалифицированных рабочих завода «Ассерни» для обсуждения вопросов страхования. Совещание происходило у меня в комнате. Я стал снабжать более сознательных рабочих из присутствовавших на совещании страховой литературой и «Правдой». Эти же рабочие часто обращались ко мне и к Н. Н. Мандельштаму за разъяснением тех или иных вопросов. И у нас с ними установился полный контакт, хотя, к сожалению, создать из них партийную организацию не удалось, ибо за окончанием монтажа мы должны были уехать из Вольска. Если мне не изменяет память, то кое-какие связи мы передали Бардину, который вместе с т. Антошкиным{196} жил в Вольске под надзором полиции. На всех трех заводах Вольска работало человек 20 монтеров московской конторы фирмы «Сименс-Шуккерт». Кроме нас, четверых партийных, было человека два, близко к нам стоявших; по праздникам мы, шесть человек, сходились вместе на квартире одного из монтеров, живших в Вольске. Остальные же монтеры были мещане-обыватели. Время свое они проводили скучно, нудно, по праздникам большей частью в ресторанах.

Зарабатывали они все недурно, а деньги в Вольске некуда было девать, за исключением ресторанов. Иногда все монтеры собирались вместе, но разговоры на политические темы к ним не прививались, хотя рабочее движение в России поднималось тогда с каждым днем. Зато монтеры рассказывали друг другу о происшествиях на фабриках и о столкновениях с нашей и заводской администрацией. Об этом и о скверных условиях охраны труда на цементных заводах московские монтеры стали давать заметки в выходившую в Вольске, кажется ежедневно, небольшую газету «Вольская жизнь». Таким образом мы, партийные монтеры, познакомились с редакцией довольно радикальной для такой глуши газеты. Однажды я развернул полученный номер «Вольской жизни» (редакция сама по своей инициативе стала присылать мне газету по адресу конторы завода) и нашел там большую хвалебную статью, посвященную заводу «Ассерни». В статье наряду с верным описанием новейших машин были помещены явно лживые сведения о том, что на заводе совсем нет пыли, что функционируют школа, больница, баня, что построены замечательные квартиры для рабочих и пр. Нам, монтерам, сразу стало ясно, что статья написана заводоуправлением, ибо ни один честный сотрудник газеты не мог писать, что на заводе совсем нет пыли. Стоило человеку пройти мимо мельницы, как его с ног до головы обдавало серой жидкостью, проходя же мимо угольной мельницы, он немедленно превращался в трубочиста, а все окружающее покрывала густая серая пыль цементной мельницы. Если бы постоянно не работали пылесосы, то, возможно, и совсем бы нечем было дышать. Замечательно чисто и даже красиво было в тягосиловом машинном отделении. Что же касается школы, больницы, бани и пр., то все это было еще только в проекте, а пока были «замечательные» бараки. Мы были возмущены этой статьей, ибо газета была очень приличная для того времени, и написали опровержение. Редакция не хотела поместить его без предварительных переговоров с нами. Мы направили на переговоры с редакцией двух партийных товарищей — монтеров Петрова и Рябикова. Они вернулись вместе с одним из редакторов, которому мы показали завод. Только этим мы убедили редакцию «Вольской жизни», что наше опровержение было правильно. В связи с этим инцидентом мы установили связь с редакцией «Вольской жизни». Оказалось, что ее редактируют высланные в Вольск большевики.

Железнодорожный райком Московской организации РСДРП(б) в 1917 г. (В первом ряду четвертый слева О. Пятницкий).

В. И. Ленин в группе делегатов IX съезда РКП(б). 1920 г. Март — апрель.

Фрагмент фотографии.

Наконец монтаж был закончен, и я на пасху 1914 г. вернулся в Москву. Контора «Сименс-Шуккерт» чуть ли не в тот же день хотела отправить меня на ремонт и монтаж в текстильный район, недалеко от Москвы (куда именно, не помню), ибо перед пасхальными праздниками текстильные фабрики закрывались на небольшой срок. Тогда производился ремонт старых и монтаж новых электротехнических машин. Но я категорически отказался ехать, ибо мне опротивела глушь. Меня манил Питер, где борьба кипела вовсю. Я решил было махнуть туда, но жаль было бросить место, где я кое-чему научился и где я мог бы еще многому поучиться. Я поставил условие: или работа в крупном городе, или расчет. Контора выбрала первое: она предложила мне ехать в Самару вместе с немецким техником Гассером на оборудование и устройство городского электрического трамвая в самом городе. Предложение я принял. В Москве я пробыл несколько дней. Для того чтобы повидаться с московскими товарищами, я пошел не то на платную лекцию, не то на концерт, который был устроен в пользу МК в здании Московского художественного кружка на Большой Дмитровке, 15/а (впоследствии здание МК ВКП(б)). Там я действительно встретил старых знакомых и друзей: Карпову{197}, Яшнову, Константинович, которую я знал по Парижу, и, конечно, провокатора Романова, который с места в карьер стал меня расспрашивать, приехал ли я на работу в Москву, и т. д. Тов. Глеба (Манцева), которого мне хотелось повидать, я не встретил (его жена была на вечере, но его самого не было). В течение нескольких дней, которые я пробыл в Москве, мне удалось повидать Карпова, Богданова, бежавшего со мной вместе из киевской тюрьмы Мальцмана[31], но никаких связей с самарской организацией мне достать не удалось{198}. Пришлось ограничиться несколькими частными адресами. Переменив инструменты для предстоящей работы, я выехал в Самару.

САМАРА
1914 г.

В Самару я приехал 29 (16) апреля 1914 г. и в тот же день приступил к работе на электрической городской станции, где устанавливались машины для трамвая. Работа для меня была очень интересная, но мне приходилось весьма туго: надо было очень интенсивно работать в качестве слесаря, сверлильщика и т. д., так как вспомогательные рабочие должны были оплачиваться фирмой Шуккерта, а не заказчиком, и поэтому их принимали на работу в недостаточном количестве. К тому же сама работа была нова для меня. Мне приходилось иметь дело с машинами, превращающими переменный ток в постоянный (умформеры), который нужен для трамвая, с трансформаторами (разборкой, варкой масла для удаления водяных остатков из него и их установкой) и приборами сложнейшей конструкции, которых я до того времени не видал. Хотя я работал только 10 часов в день, я все же сильно уставал, так как по вечерам был занят по делам парторганизации и приходилось поздно ложиться спать и рано вставать, чтобы идти на работу. По этим причинам я отказался от сверхурочных работ, хотя работа была очень спешная. Мне удалось устроить к нам на работу т. Вавилкина[32]{199} и других, выброшенных из Трубочного завода, как бунтовщиков. Неожиданный арест не дал мне возможности работать до окончания монтажа, который дал бы мне многое в смысле усвоения методов работы, применявшихся немецкими монтерами, приехавшими для установки машин[33].

Остановлюсь теперь на своей партработе в Самаре.

Когда мне стало известно, что еду в Самару, я написал Надежде Константиновне Крупской, чтобы Ильич написал в редакцию самарской газеты «Заря Поволжья»{200}, что мне можно доверять, я просил их также, чтобы меня связали с сторонниками питерской «Правды» (Ильич под разными псевдонимами иногда помещал свои статьи в еженедельнике «Заря Поволжья»).

По приезде в Самару я стал искать товарищей, адреса которых я получил в Москве перед отъездом, но связать меня с местной парторганизацией они не могли: одни сами не были связаны с организацией, а другие боялись связать меня, так как явок у меня не было, а лично меня никто не знал. Несмотря на то что за помещением редакции «Заря Поволжья» была постоянная слежка, я ежедневно ходил туда в ожидании письма обо мне из Поронино от Ильича. Вскоре товарищи из редакции начали подозрительно ко мне присматриваться и подробно расспрашивать о том, кто, мол, я, откуда приехал, зачем и т. д. Так как я не знал, кто сидит в редакции — большевики или меньшевики, я, конечно, отвечать подробно на их расспросы не мог, что еще больше усилило их подозрительность{201}. Я стал реже ходить в редакцию. Чтобы скорее связаться с самарскими товарищами, я стал писать письма Малиновскому, в думскую фракцию, прося связать меня с кем-нибудь.

Наконец получилось долгожданное письмо из Поронино. Отношение ко мне большевиков, которые работали в редакции, сразу изменилось{202}. Степан (Белов), секретарь редакции, большевик (во время войны он сделался оборонцем и меньшевиком, а позже подвизался в самарской учредилке), ввел меня в курс самарских дел. Положение было незавидное. Никакой парторганизации, ни большевистской, ни меньшевистской, в Самаре не существовало, хотя на многих фабриках и заводах были смешанные партгруппы из меньшевиков и большевиков. Меньшевики организовали легальное «общество разумных развлечений», куда входили и большевики. В этом обществе устраивались лекции на общеобразовательные темы, была библиотека и пр. Здесь же происходили споры между меньшевиками и большевиками по углам, а не открыто — в докладах с прениями. Председателем «общества разумных развлечений» был какой-то самарский адвокат, фамилии которого я не помню. Лица, ответственные за политическую физиономию общества перед начальством, следили за тем, чтобы в помещении общества ничего неразрешенного не происходило. На собраниях и лекциях могли присутствовать только члены общества. Несмотря, однако, на все ограничения, в помещении общества все время толпились рабочие, там же встречалась и наша публика, но никаких заседаний конспиративного характера не устраивалось, ибо там, наверно, были глаза и уши самарской охранки.

Другим центром, вокруг которого группировались подлинные революционные элементы рабочего класса Самары, была газета «Заря Поволжья», но и она не имела определенной политической физиономии. В редакции были два меньшевика, два большевика, и они сообща намечали пятого члена редакции — секретаря. В апреле 1914 г. секретарем был Белов — большевик. В газету писали Дан, Мартов и Ленин.

В Питере «Правда» и «Луч»{203} вели между собой борьбу не на жизнь, а на смерть, а в то же самое время в Самаре на страницах одной и той же газеты выступили руководители как революционно-пролетарского направления в русском и международном рабочем движении, так и псевдореволюционных и холопско-буржуазных воззрений.

Повидавшись еще кое с кем из самарских большевиков, мне удалось убедить их в необходимости и возможности создать самостоятельную большевистскую нелегальную парторганизацию. Все предпосылки для создания организации были налицо. Через газету и «общество разумных развлечений» отдельные большевики были связаны с рабочими группами заводов, но создать организацию они боялись, мотивируя тем, что в нее проникнут провокаторы и охранка быстро ликвидирует организацию. В первых числах мая, в воскресенье, состоялось в овраге около Трубочного завода собрание большевиков. На нем присутствовали от Трубочного завода Бедняков{204}, Вавилкин и еще один рабочий, фамилии которого я не помню. От большевиков Самарского рабочего кооператива — Станкевич{205}, от редакции — Белов и еще несколько товарищей, имена которых я забыл. На этом учредительном собрании большевиков я сделал доклад о положении в партии, а Белов (или Бедняков) информировал о положении дел в Самаре. После обмена мнениями было решено создать большевистский временный Самарский комитет, который должен был уже подготовить созыв самарской конференции большевиков, вести текущую работу и связаться с ЦК и ЦО партии. Во временный комитет вошли Бедняков, Белов, я, конторский служащий Веньямин (фамилию я забыл){206} и еще один рабочий с Трубочного завода. Мне было поручено связаться с центральными органами партии и заняться организацией распределения питерской «Правды» и нашего журнала «Просвещение»{207}.

Так как Малиновский не ответил на мои письма, которые я ему посылал в апреле, я информировал о самарских делах Заграничное бюро ЦК в лице Н. К. Крупской и установил с ней постоянную и частую переписку. Я ей писал шифрованные письма по имевшимся у меня заграничным адресам, а от нее получал письма через Пензу{208}, откуда мне пересылал их т. Итин, с которым я работал вместе в Берлине и Одессе. Он достал для этого хороший пензенский адрес на Земельный банк, что гарантировало от вскрытия и пропажи заграничной корреспонденции, а из Пензы в Самару письма уже шли с меньшим риском. После же бегства Малиновского из Думы я потерял связь с русским ЦК, ибо был связан с последним через Малиновского, писать же другим членам нашей думской фракции я не мог, так как они не знали моих кличек. Это вынудило меня писать за границу и о чисто русских делах.

Что касается распространения «Правды» и «Просвещения», то самарские товарищи познакомили меня с одним товарищем, который занимался распространением легальной рабочей печати среди рабочих фабрик и мастерских. Я обратился к Мирону Черномазову в «Правду» и Максу Савельеву в «Просвещение» с просьбой посылать в Самару по адресу вышеназванного товарища столько номеров, сколько он потребует. Я же обещал следить за тем, чтобы деньги своевременно высылались. Таким образом наша литература распространялась в Самаре.

Члены Временного комитета очень часто встречались в «обществе разумных развлечений», в городских ресторанах и в садах. Заседания же Временного комитета партии, который очень часто собирался, происходили на лодках и в садах. Связи комитета с партийными товарищами на фабриках и заводах все больше расширялись, и через них комитет был информирован о настроениях широких кругов рабочих. Уход Малиновского из Думы 8 мая 1914 г. вызвал недоумение и раздражение в рабочей среде, поэтому Временный комитет осудил поступок Малиновского и вынес против него резкую резолюцию, которую я послал Заграничному бюро ЦК для напечатания.

В середине мая поднялся вопрос о выпуске «Зари Поволжья» несколько раз в неделю. Редакция газеты постановила созвать расширенное собрание редакции с представителями от фабричных партийных групп Самары. Ни секретарь редакции Белов, ни другие большевики — члены редакции — вопроса о подготовке к расширенному собранию редакции газеты не поставили на заседании Временного комитета самарской парторганизации большевиков. В субботу вечером, перед собранием расширенной редакции газеты, я встретил Белова, от которого лишь тогда узнал о предлагаемом собрании редакции. На мой вопрос, по чьей инициативе созывалось собрание и какие вопросы стоят в порядке дня, он ответил, что два меньшевика — члены редакции — предложили созвать собрание в целях обсуждения вопроса об улучшении распространения газеты и об учащении ее выхода. На мой вопрос, не попытаются ли меньшевики переизбрать редакцию газеты, Белов ответил, что этого быть не может. Он еще добавил, что я очень подозрителен, так как думаю, что имею дело со столичными меньшевиками. Весь этот разговор между мной и Беловым произошел в присутствии Анны Никифоровой{209}. В понедельник после работы я встретил Белова в условленном месте, и первый мой вопрос был о том, чем кончился расширенный пленум редакции. Белов невозмутимо рассказал мне, что на пленуме представителей крупных заводов не было, и меньшевики этим воспользовались и предложили переизбрать редакцию. Предложение было принято. Меньшевики провели в редакцию трех своих членов, а большевики — двух, в том числе и его, но он, Белов, категорически отказался войти в редакцию, ибо меньшевики действовали нелояльно. Моему возмущению халатностью большевиков — членов редакции, которые даже не поставили вопроса во Временном комитете о подготовке к пленуму редакции, не было границ. Но еще больше меня возмутило то, что Белов отказался войти в состав редакции и ушел с поста секретаря редакции, не посоветовавшись с нами: после его ухода редакция, а значит, и газета, без боя переходила к меньшевикам. На первом же собрании Временного комитета было постановлено завоевать газету во что бы то ни стало, хотя Белов предложил начать издание своего еженедельного органа в противовес «Заре Поволжья». Его предложение было решительно отвергнуто, и мы, большевики, начали агитацию против меньшевистского направления в газете на заводах, фабриках и в мастерских, предлагая превратить «Зарю Поволжья» в газету большевистского направления. В своих выступлениях и агитации мы себя называли «правдистами», а меньшевиков «лучистами», и рабочие великолепно понимали, что в лице тех и других ведется борьба между большевиками и меньшевиками. Несмотря на частые конфискации, газета «Заря Поволжья» жила без дефицита, ибо рабочие поддерживали ее материально все время. Но когда газета целиком перешла к меньшевикам, когда Дан, Мартов и К° стали заполнять столбцы ее, а большевики совсем прекратили помещать свои статьи, то рабочие перестали посылать на поддержку газеты свои крохи. В первую же неделю господства меньшевиков поступления упали с 89 рублей в неделю до 15 рублей (за точность цифр не ручаюсь, но такими они у меня остались в памяти, и общую картину выражают они верно).

Когда нашей агитацией почва была подготовлена, мы потребовали созыва расширенной редакции «Зари Поволжья» для разрешения вопроса о направлении газеты, что было равносильно опросу всех членов и сочувствующих РСДРП, работающих у станка. Для этого были созваны на предприятиях собрания из членов и сочувствующих РСДРП, на которых выступали как меньшевики, так и большевики, излагавшие тактические и организационные взгляды обоих течений в РСДРП. В конце собрания ставился на голосование вопрос, как вести самарскую рабочую газету: в направлении питерской «Правды» или «Луча», после чего были выбраны делегаты на конференцию, которая должна была окончательно решить этот вопрос. 21 (8) июня собрались делегаты от партгрупп заводов, фабрик и мастерских на одной даче на Барбашиной поляне, но собрание пришлось распустить, ибо полиция и шпики уже подходили к месту собрания. Временный же комитет не мог собраться до созыва заседания (по существу, конференции) расширенной редакции, так как все его члены участвовали на собраниях в качестве докладчиков от большевиков, и мы поэтому точно не знали, за кем большинство. Но после того как вышеназванное собрание было распущено, мы сделали подсчет, показавший нам, что мы имели перевес больше чем на две трети. Конференция была назначена на следующее воскресенье.

Как только Временный комитет решил начать кампанию по завоеванию газеты, я обратился к Заграничному бюро ЦК с вопросом, сумеет ли оно обслуживать «Зарю Поволжья» литературными силами по общеполитическим вопросам, ибо в Самаре у нас литераторов было мало. В ответ на это я получил письмо от Ленина, в котором он вполне одобрил наше решение и обещал помочь литературными большевистскими силами. Он просил в случае нашей победы дать ему условную телеграмму и обещал тогда немедленно же прислать статьи для первого нашего номера. Владимир Ильич в своем письме подчеркнул значение «Зари Поволжья» для всех поволжских городов. Я втянул для постоянной работы в газете стоящего далеко от парторганизации большевика Андреева{210}, адрес которого мне дали в Москве. Он работал в самарском земстве.

Вторичное собрание, назначенное в лесу на 28 (15) июня, не могло там состояться, ибо еще до начала собрания патруль, выставленный вокруг места собрания, дал знать условной песней, что полиция находится вблизи. Было решено переехать в лодках на другой берег Волги для проведения собрания, так как тянуть дольше с решением этого вопроса нельзя было. Перебравшись туда, мы разместились на бугорке в роще, откуда могли видеть, что делается на Волге. Несмотря на то что собрание состоялось вдали от города и место собрания было изменено, на него явились почти все делегаты-большевики. Был сделан доклад бывшим членом редакции большевиком т. Кукушкиным{211} и содоклад — редактором-меньшевиком о сути наших разногласий и по вопросу о положении дел в редакции. После докладов состоялся оживленный обмен мнениями, и голосование дало большинство, три четверти, за большевистское направление газеты. Характерно было то, что за большевиков голосовали представители Трубочного и других крупных заводов, за меньшевиков же — пекари и рабочие других мелких мастерских. Конференция выбрала редакцию из пяти товарищей — большевиков: четырех редакторов и одного кандидата, а меньшевикам было предоставлено право выделить одного редактора, от чего они отказались. В редакцию вошли тт. Белов, Бедняков, типограф Кукушкин и Андреев, который работал в земстве, а кандидатом — Веньямин из Временного комитета. Сейчас же по возвращении с конференции я послал Ильичу условную телеграмму о нашей победе. Первый номер «Зари Поволжья» я увидел уже в тюрьме, ибо на следующий день был арестован. В первом номере была помещена хорошая передовая: «Реформа или реформы», которая объявляла о том, что газета будет вестись в «правдистском» духе… Рабочие радостно встретили новое направление газеты, о чем свидетельствовали поступавшие массами в редакцию приветствия от рабочих и сразу увеличившиеся денежные поступления. Когда перед войной поднялась революционная волна, газета была закрыта, так же как и питерская «Правда», и среди большевиков были произведены аресты.

Несмотря на все недостатки «Зари Поволжья», она сыграла большую роль в самарском рабочем движении того времени.

В конце мая или в начале июня 1914 г. я получил от Заграничного бюро ЦК поручение созвать поволжскую конференцию нашей партии и подготовить выборы по Поволжью на международный Венский социалистический конгресс, который должен был состояться 15 (2) августа 1914 г., и на съезд нашей партии. Я получил директивы послать побольше рабочих, участвующих в нелегальном и легальном рабочем движении. Так как я сам объехать Поволжье не мог (я работал по постройке трамвая, и работа была очень спешная), то я сговорился с т. Кукушкиным и Анной Никифоровой (последняя работала в Сызрани и очень часто бывала в Самаре, где я с ней встречался), что они возьмут это на себя{212}. Они должны были объехать поволжские города, чтобы выяснить, где какие организации имеются, и установить с ними связь. Только после этого могла быть назначена поволжская партийная конференция, которая выбрала бы поволжский областной центр и произвела бы выборы на партийный съезд. Попутно они должны были предложить произвести выборы во всех городах и на международный Венский конгресс. Результатов их поездки я не узнал, так как находился уже в тюрьме, а война, разразившаяся в конце июля 1914 г., сделала невозможным созыв Венского конгресса и партийного съезда.

АРЕСТ, ТЮРЬМА И ЭТАП
1914–1915 гг.

Возвращаясь с обеда на работу 29 (16) июня, я услышал за собой в садике около самарского собора быстрые шаги и слова: «Господин, подождите». Оглянувшись, увидел, что за мной бежит запыхавшийся околоточный надзиратель. Я, конечно, двинулся быстрее от него, но, когда уже был у калитки, которая вела на глухую улицу, мне преградили дорогу два шпика, часто встречавшиеся за последние дни среди рабочих, прокладывавших рельсы около моей квартиры. Настигнув меня, полицейский спросил, как меня зовут. Я ответил: «Раз вы гонитесь за мной, то должны знать и мое имя». Невдалеке стоял извозчик, и я очень скоро очутился в жандармском управлении. Ни при себе, ни на квартире у меня ничего нелегального не было. На квартире были только номера «Правды» и «Просвещения» (по одному экземпляру{213}). Если бы я был взят на улице в субботу, а не в понедельник, жандармы нашли бы у меня шифрованное письмо Н. К. Крупской, которое трудно было разобрать и над которым я бесплодно промучился два дня, чтобы расшифровать указанные в нем адреса. Я решил принять в разговоре с жандармами тон благородного негодования по поводу ареста невинного и занятого человека, и это мне вначале вполне удалось: начальник жандармского управления Познанский заколебался и чуть было не освободил меня как случайно арестованного, но вдруг это сорвалось. За свою доверчивость он мне после здорово мстил. Как только меня ввели к Познанскому, я ему заявил, что произошла ошибка с моим арестом, что, очевидно, меня приняли за другого, я же работаю по постройке трамвая, работа очень спешная, и там меня ждут рабочие. Оказалось, что они фамилии моей не знали и искали меня по фотографической карточке. Последняя была мало похожа на меня, в особенности, когда я был одет в рабочий костюм. Но карточка произвела на меня ошеломляющее впечатление: лоб, глаза и нос были мои, волосы же и борода — чужие: такой бороды и такой прически я никогда не носил. Ко всему этому одет был этот человек в смокинг, которого я сроду не надевал. Я сразу узнал работу Житомирского. Незадолго до моего отъезда из Парижа Житомирский пристал ко мне, Котову, Зефиру, Андронникову{214}и другим, чтобы мы у него снялись все вместе на одной карточке, ссылаясь на то, что у него есть хороший фотоаппарат. Мы долго не соглашались сниматься, но в один хороший, солнечный день, когда мы случайно собрались у него на квартире, он вновь предложил сняться. Публика согласилась, и он нас всех вместе снял. После этого он пристал ко мне, чтобы я снялся один. Я согласился, но потребовал, чтобы он мне отдал негативы, на что Житомирский согласился и действительно их мне отдал. Познанский мне показал один из этих снимков, и я его узнал по фону, несмотря на то что Житомирский меня одел в смокинг и сделал другие волосы и бороду. Житомирский недурно рисовал, и для него не представляло никакого труда это сделать. Да не только в снимке я узнал «работу» Житомирского: описание моего телосложения (как врач он меня несколько раз лечил) и обычной моей одежды тоже носило следы его указаний. Все изменения, внесенные Житомирским в фотогравюру, делали меня мало похожим на нее. Это меня ободрило и в то же самое время обескуражило Познанского. Когда Познанский рассматривал карточку, вошел в комнату бугурусланский жандарм, которому Познанский подал мою карточку с вопросом, имеется ли в этой комнате (где происходил допрос) кто-либо, похожий на нее. Тот ответил отрицательно. После этого я еще пуще стал ломать комедию, но Познанский потребовал все циркуляры, которые обо мне имеются, и при этом назвал мое настоящее имя, а не то, что было в паспорте. Когда он вслух прочитал циркуляры, я уже был уверен, что он не выпустит меня из своих рук. Он заявил, что спешить некуда, что выпустить меня всегда успеют, если окажется, что я не тот, кого они ищут.

Меня отправили в тюрьму, а через несколько дней Познанский явился ко мне и показал мне телеграмму из Кутаиса, в которой говорилось, что там действительно имеется Санадирадзе, но проживает он в Кутаисе. Он предложил мне назвать себя, заявив, что иначе я буду об этом жалеть. Я думал, что телеграмма — только фокус с его стороны, и поэтому не стал больше с ним разговаривать. Через несколько дней он опять явился в тюрьму для снятия формального допроса. Он мне предъявил выписку из метрических книг, присланную из Кутаиса, из которой видно было, что у Санадирадзе были братья и сестры, а я указал в день ареста, что у меня их нет. Не сходились также ни отчество отца, ни имя и отчество матери, которые я назвал[34]. Видя, что положение вполне выяснилось, я назвал свое настоящее имя. На это Познанский сказал, что я хорошо сделал, назвав себя, ибо у него против меня нет никаких данных, и он мог бы меня даже освободить. На мой вопрос, почему он этого не делает, он заявил, что для этого требуется мой переход на их сторону. Из моей тюремной практики я хорошо знал, что жандармы часто предлагали политическим арестованным поступать к ним на службу — стать провокаторами и предателями, но мне раньше такого предложения никогда не делали. Я и тогда не ожидал такого предложения со стороны Познанского и ответил ему очень хладнокровно (не понимаю и теперь, откуда у меня взялось тогда хладнокровие), что предпочитаю оставаться нейтральным (ни с жандармами и ни с революционерами). Мой ответ взбесил Познанского, и он стал кричать, что знает, что я член ЦК ленинского толка, что я приехал созывать поволжскую партийную конференцию, что меня называют в Самаре «Ерманом», что я вел всю кампанию по завоеванию «Зари Поволжья» и пр. Под конец он заявил, что я буду предан суду, несмотря на то что у меня ничего не нашли, и они для этого не пожалеют выпустить против меня своего осведомителя. После допроса я стал анализировать те факты, которые жандарм выболтал. Что в деле имелась провокация, — было ясно. Ясно было, что она была и в Самаре, ибо только два раза я назывался «Ерманом» — на собрании в рабочем кооперативе перед выборами на расширенное собрание редакции «Зари Поволжья», на котором я выступал под этим именем, и на самом собрании редакции, где я фигурировал под этим же именем. О поволжской конференции знали только Кукушкин и А. Никифорова. Больше всего меня занимал вопрос о членстве в Центральном Комитете. Этот вопрос был поднят на январской партконференции 1912 г. Там была выдвинута моя кандидатура в члены ЦК, но так как я не мог сейчас же ехать в Россию, то она отпала. Так как выборы ЦК на конференции были тайные, то провокатор, который, очевидно, присутствовал на конференции, точно не знал, кто оказался выбранным, и он назвал и меня среди выбранных. Значит, жандармы и охранка знают все о партконференции, думал я после допроса[35]. Все эти мысли были очень мучительны. Какой это ужас — ты встречаешься с товарищем, обсуждаешь с ним вопросы классовой борьбы, а он оказывается Иудой, предающим интересы класса! Хуже всего то, что в каждом товарище ты начинаешь после этого видеть предателя.

Месть Познанского не заставила себя долго ждать. Вскоре после допроса меня отправили в жандармское управление, затем в полицейское управление, а оттуда — в темный подвал сыскного отделения «для установления личности», хотя она была Познанским досконально установлена. После всяческих издевательств меня перевели в арестный полицейский дом, где сидели воры, сутенеры, скупщики краденого и пр. Тут я познакомился с подонками общества. Каких только воровских и мошеннических специальностей не было: были форточники, ширмачи, карманники, орудующие только в банках, ожидающие крестьян на дорогах, ведущих к городу, которым они продают «золото» и выгодно обменивают фальшивые деньги и пр. Теснота и грязь были ужасные. Мне приходилось по целым ночам сидеть на подоконнике, обняв решетку. Полицейские были грубы, ругань висела в воздухе. В этой грязной дыре был один только политический — я. Я стоял в стороне от всех групп обитателей полицейского дома, которые делились по своим «специальностям», каждая со своими «вождями». Последние даже вспомнили обиды, которые политики нанесли им в 1905 и в последующие годы, за что мне от них чуть не попало.

При переводах с места на место меня увидели некоторые самарские товарищи. Мне даже удалось обменяться с ними несколькими словами. Они советовали заявить судье, который должен был меня судить за проживание по чужому паспорту, что я его приговор обжалую. В таком случае, по их словам, я попаду в «дворянский» арестный дом, где свободно можно получать газеты, устраивать свидания и говорить через окно. Они еще обещали послать адвоката к «мирошке», чтобы добиться моего освобождения на поруки. Наконец, я предстал перед судом. Мировой судья, ни о чем меня не спрашивая, заявил мне, что я присужден за проживание по чужому паспорту к трем месяцам тюрьмы. Арестованные по политическим делам очень редко привлекались к ответственности за проживание по фальшивому или чужому паспорту. Когда они даже привлекались, то их не переодевали в арестантское платье и оставляли сидеть вместе с политическими. Поэтому здесь по отношению ко мне была месть со стороны Познанского. Он не отстал от меня даже и тогда, когда я уже числился за тюремным начальством, после получения приговора о высылке в Сибирь. Под залог судья отказался меня отпустить, и меня перевели в «дворянский» арестный дом. Здесь я ознакомился с последними номерами «Правды» и «Зари Поволжья». Как «Правда», так и самарский орган заговорили открытым революционным языком. Я узнал о бакинской стачке и об отклике, который она получила в стране{215}. Товарищи, которые приходили ко мне (они подходили к окну арестного дома), рассказывали, что временный Самарский комитет нашей партии, членом которого я был, превратился уже в постоянный по решению большого собрания партработников, что связи расширяются, что ожидают приезда т. Муранова и что превращение самарского органа печати в большевистский было встречено весьма сочувственно не только в Самаре, но и по всему Поволжью, ибо оттуда получаются приветствия, подписка на газету и пожертвования. Наконец, я стал следить с замиранием сердца за питерской забастовкой и баррикадами в начале июля 1914 г. Однажды я заметил из окна, что, когда к моему окну подходит кто-либо из товарищей, в кустах в садике против моего окна кто-то прячется, подслушивает наш разговор и что-то записывает. Я предупредил товарищей и вынужден был запретить хождение ко мне активных товарищей во избежание ареста. «Мирошка» заявил адвокату, что обо мне имеется дело у жандармов, и поэтому он меня не может освободить до разбора дела. Начались строгости в «дворянском» арестном доме, поэтому я отказался от апелляции, и меня перевели в тюрьму. Тут для меня начались новые мытарства. Меня отделили от политических заключенных, с которыми, сидя в одном коридоре, несмотря на строгости, удавалось все же видеться и говорить. С переводом меня в уголовный коридор я потерял всякую связь с политическими заключенными. На прогулку также ходил с уголовными. Меня остригли и переодели в арестантское платье, которое я и носил до окончания срока наказания. Хуже всего было то, что койка у меня была закрыта с 6 часов утра до проверки, которая до меня доходила поздно ввиду того, что уголовные бывали на работе вне тюрьмы. К тому же очень изнурительна была уборка камеры. Пол, нижняя часть стены и посуда должны были блестеть. За малейшее упущение таскали в карцер. Нужно отдать справедливость тюремному начальству огромной самарской тюрьмы: чистота внешняя была идеальная, хотя она и достигалась издевательствами над арестованными. За 2 1/2 месяца, которые я просидел как уголовный в одиночке, я очень много прочел научных книг и произведений наших и иностранных классиков.

За время моего сидения у меня было несколько допросов. На один из них явился молодой, неопытный жандарм, от которого я узнал о войне и который прочел мне весь материал обо мне и предложение жандармов в департамент полиции по моему делу. Они предложили выслать меня на пять лет в Восточную Сибирь. На основании нескольких неправильных дат, которые имелись в документах охранки, я доказал, что многие обвинения против меня выдуманы, и на этом основании поставил под сомнение правильность всего их обвинительного материала. Это помогло, и я получил всего лишь три года ссылки в Енисейскую губернию. Меня перевели в пересыльный коридор, где сидели товарищи, высылаемые по политическим делам. Из-за войны этапы не отправлялись, а ехать за свой счет мне не разрешили. Понавезли в Самару народу тьму-тьмущую в ожидании возобновления отправки этапов. На одной из прогулок я увидел, кроме товарищей самарцев, т. Кардашева из «Северного союза», которого я не видел с 1903 г. Наконец пошли этап за этапом, а меня все не отправляли. Товарищей самарцев, получивших приговоры после меня, отправили с первым же этапом после вручения им приговора, а я все сидел и ждал. Все мои протесты перед начальником тюрьмы оставались без последствий. Только после моих протестов перед тюремной инспекцией и прокурором меря наконец отправили. С момента объявления приговора после окончания срока отсидки, по постановлению судьи, до прибытия на место назначения в ссылку прошло шесть месяцев! Последним актом мести против меня в самарской тюрьме был обыск во дворе тюрьмы при приеме меня конвоем. На морозе меня раздели догола и во всех швах моей одежды искали денег и тоненьких пил на том основании, что 12 лет назад я бежал из тюрьмы.

Я настолько был рад избавлению от самарской тюрьмы, что время проезда этапным порядком в железнодорожных арестантских вагонах до Челябинска пролетело незаметно. В Челябинске не оказалось конвоя, который должен был везти нас, арестованных, на Новониколаевск, вследствие чего нас переводили целый день из одного места заключения в другое, а вечером отвели в тюрьму. После весьма тщательного обыска нас, 85 человек, вогнали в комнату, на дверях которой красовалась надпись: для 28 арестантов. Теснота была невероятная. Нельзя было ни лежать, ни стоять, ни сидеть. Была такая духота, что арестованные падали в обморок. Под утро к нам в камеру еще втиснули прибывших этапом из Новониколаевска и дышать стало совершенно нечем. Тогда те обитатели камеры, которые были около окон, распахнули их (это было в конце ноября 1914 г.). Результатом была простуда почти всех этапников камеры. Хрипота и кашель длились во время всего путешествия, были случаи воспаления легких. Это было уже сущим адом.

До Красноярска добрались мы сравнительно без инцидентов, если не считать роды у одной уголовной в нашем вагоне, в котором не оказалось никого хотя бы немного причастного к медицине. В Красноярской пересыльной тюрьме пришлось мне ждать очереди на Енисейск до конца января 1915 г.

Я уже упоминал о том, что о начавшейся войне я впервые узнал от одного молодого жандарма, который допрашивал меня. В последние дни моего пребывания в «дворянском» арестном доме газеты ничего конкретного о возможности войны не говорили. В тюрьме же я был настолько изолирован (я сидел с уголовными), что за все время ни с кем не говорил и не виделся, ибо в то время в самарской тюрьме были очень строгие порядки. Упомянутый жандарм мне рассказал, что идет война между Россией, Францией и Англией, с одной стороны, и Австрией и Германией — с другой и что последняя напала на Россию. Эта война, по его мнению, не может продолжаться больше шести месяцев, так как она втянула большие массы народа и остановила нормальную жизнь воюющих стран. После этого он мне сообщил, что Плеханов за войну с Германией и что немецкая социал-демократия голосовала за военные кредиты, кроме Либкнехта, который за это расстрелян военными властями. О России он рассказал, что в ней происходит какой-то большой национальный подъем. В Одессе Пуришкевич{216} целовался на улице с евреями, по всей России происходят манифестации. Забастовки, которые бывали перед объявлением войны, совсем прекратились. Что война происходит, я ему поверил, но все остальное я считал чистым вымыслом, хотя проверить его слова у меня не было возможности. Несколько дней я метался, охваченный волнением: что же происходит на свете, что стало с международным Венским конгрессом, что же предприняли социалисты всех стран против войны, ведь имеются резолюции Базельского конгресса II Интернационала против войны{217}! На все эти вопросы я не получал никаких объяснений. В один из таких мучительных дней меня привели в баню, разделенную на одиночки. Я окликнул соседа, который отозвался. Он оказался бывшим чиновником тюремного ведомства, сидел за растрату. Так как он работал в тюремной конторе, то был в курсе того, что делалось на воле. Он подтвердил рассказанное жандармом. Он сообщил мне, что расстрел Либкнехта не подтвердился и что французские и немецкие социалисты поддерживают свои правительства. Никаких протестов, заявлений против войны нигде не было, по крайней мере из газет этого не видно. На мой вопрос, как относятся русские социалисты к войне, он мне не мог дать удовлетворительного ответа (мнение Плеханова, роль которого в нашей партии мне была известна, не было для меня авторитетно). Я без долгих дум и анализов решил, что царское правительство ведет войну не в интересах рабочих и крестьян, и что для русской революции будет полезнее поражение царской России, чем ее победа, ибо в случае поражения царизм ослабеет и легче будет с ним бороться. Революция 1905 г. была после поражения в японской войне, а Парижская коммуна 1871 г. была провозглашена после поражения Наполеона III. В этом заключался весь мой тогдашний краткий анализ вопроса о войне.

Очень часто в тюремной церкви служили по вечерам молебны с пением «боже, царя храни», что, как мне казалось, означало победу русского оружия. Для меня такие моменты были очень тягостны, но впоследствии оказалось, что в церкви служат молебны по поводу таких «побед», как взятие бывших наших же городов — Августово и др. Наконец, нас стали осведомлять о ходе войны ежедневной раздачей телеграмм русского телеграфного агентства, которым мы, конечно, очень мало верили. Отношение ЦК, ЦО и Ленина к войне я косвенно узнал из телеграммы вышеназванного агентства об аресте 27 (14) ноября 1914 г. пяти депутатов-большевиков думской фракции. Я тогда сделал заключение, что раз их арестовывают, то значит, они против войны. Впрочем, в этом я нисколько не сомневался. Во время путешествия по этапу и в красноярской пересыльной тюрьме мне пришлось видеть многих бундовцев, латышей, польских социал-демократов и сторонников других партий. Ни у одной из вышеперечисленных групп не было такого ясного и у всех одинакового взгляда на войну, как у большевиков, которых я немало встречал в дороге, хотя последние были из разных мест России и друг с другом не были знакомы. В красноярской тюрьме я встретил т. Бурянова из Самары, т. Тунтула из Прибалтики, т. Маслянникова{218} и др. Мы все до отправки на место назначения драли глотки, споря с оборонцами из меньшевиков, бундовцев и прочих оппортунистов.

На Ангаре я встретил уже много большевиков, но картина и здесь была такая же: они все были против войны, а в деревне, где я очутился, несмотря на то что в ней были анархисты, социалисты-революционеры, максималисты, польские социал-демократы и большевики, — все были также против войны, хотя в оценке последствий войны существовали различные оттенки. Совершенно случайно я установил переписку из ссылки с т. Зефиром, которого я оставил в Париже летом 1913 г. Он оказался на фронте во французской армии, как и многие другие русские политэмигранты, в том числе, к сожалению, и некоторые большевики. Меня чрезвычайно тогда огорчило и удивило, что т. Зефир, такой твердокаменный и преданный партии большевик, отправился добровольцем во французскую армию. Несмотря на то что он мне присылал длиннейшие письма, где немало места было уделено объяснению его поступка, я все же его не понимал, ибо он был против войны и в то же время не «жалел» о своем вступлении во французскую армию. Впрочем, военные познания, приобретенные им в качестве капрала французской армии, пригодились в борьбе на фронтах против белых. Тов. Зефир явился ко мне в октябре 1917 г., когда в Москве уже шли на улицах бои, в которых он тотчас же принял участие. Из писем т. Зефира во время войны с французского фронта я узнавал о настроениях и мероприятиях нашего заграничного центра, с которым он не потерял связи.

ЖИЗНЬ ПОЛИТИЧЕСКИХ ССЫЛЬНЫХ В ДЕРЕВНЯХ ПРИАНГАРЬЯ
1915–1917 гг.

Тринадцатого января (12 февраля) 1915 г. меня, Тунтула, Бадина и еще 11–15 политических совместно с уголовными и военными «преступниками», состоявшими из немцев, австрийцев и турок, живших в России, и евреев из прифронтовой полосы — всего человек 50–60, отправили этапом из Красноярска в Енисейск (около 400 верст). Этап двигался пешком. Только больные и слабые женщины ехали на подводах, которые везли вещи этапных. Этап двигался со скоростью 15–25 верст в день, в зависимости от того, в скольких верстах находились деревни, в которых были этапки, где мы останавливались на ночлег.

Этапки эти представляли собой обыкновенные одноэтажные крестьянские избенки с решетками на окнах, очень темные, холодные и невероятно грязные. Их начинали топить только по приходе этапа. Не чище этапок были и сами арестованные. В красноярской пересылке белья не стирали, а когда сами арестованные ухитрялись стирать, пользуясь оставшейся горячей водой от «чая», то надзиратели отбирали белье; а между тем многим пришлось ждать очереди несколько месяцев, прежде чем они попали в этап. Финансовое положение этапных было не лучше. Этапная коммуна политических жила исключительно на казенные 10 копеек в день, которые выдавались ежедневно. Плохо было и с одеждой; на улице был крепкий мороз да часто еще со снежными вихрями, которые не давали двигаться вперед по дороге, занесенной снегом. Больше всего от непогоды страдали иностранные военные «преступники». Один немец — рабочий Обуховского или Путиловского завода — Клейн заболел в дороге воспалением легких, от которого умер, не доехав до больницы.

Медленно, с трудом мы добрались до Енисейска. Здесь нас водворили в каменный темный тюремный замок-крепость, толстые стены которого могли бы служить прекрасными дорогами для катанья былых русских купеческих троек на масленице. Не завидовал я тогда обитателям енисейской тюрьмы. К счастью, мы там просидели недолго, и нас, 22 человека, послали уже со стражниками, а не с конвойными солдатами, на Ангару, в село Богучаны, которое находилось в 700 верстах от Енисейска. По дороге мы почти во всех деревнях находили лишь по одному, по два старых ссыльных, но чем дальше мы отходили от Енисейского тракта, тем больше и больше встречали политических ссыльных. Большинство из них прибыло в ссылку недавно. Только отойдя от Енисейского тракта, мы уже начали останавливаться для ночевки в крестьянских избах, и там, где были политические ссыльные, мы, политики, конечно, отправлялись к ним. На пути от Енисейска до Пинчуги[36] мы прошли три деревни под странными названиями: Покукуй, Потоскуй и Погорюй. Эти деревни получили свои названия, наверно, еще от ссыльных далеких времен, но названия эти так и остались, хотя одну из деревень — не помню какую именно — официально называли еще Бык. Название это, однако, не привилось. Самые названия этих трех деревень говорят за себя, разве что в каждой из них можно было сразу и тосковать, и горевать, и куковать. Деревни были очень маленькие и состояли каждая из нескольких очень бедных дворов. Жители их занимались рыбной ловлей и охотой. Хлеб был привозной. Так как хлеб в этих деревнях достать было трудно, то этапы через них пропускались не часто и не больше, чем в количестве 21–22 человек. Жутко стало при переходе через эти деревни, ибо каждый из нас думал: неужели меня водворят в такой деревне? (Между прочим, все 22 человека нашего этапа получили назначение в разные деревни.) На душе стало легче, когда мы подошли к Пинчуге и Иркинеевой. В каждой из этих деревень было много политических, которые нас очень хорошо, тепло принимали. Там я нашел Анну Никифорову, с которой встречался в Самаре, т. Малышева{219} и других большевиков. В селе Богучанах, где было местопребывание пристава, мы, прежде чем попасть к приставу, который должен был отправить нас на место назначения, попали в специальный дом политссыльных, устроенный последними. Тут мы расположились, нас накормили, и оттуда мы уже отправились по своим деревням. Нужно самому пройти путь от Красноярска до Енисейска и оттуда до села Богучан, длившийся больше месяца, в холод, полуголодным, усталым и грязным, чтобы понять и оценить радость каждого из нас, когда мы встретили такой теплый прием и такую заботу к ссыльным. Только этим обстоятельством, пожалуй, можно было объяснить дружное сожительство социалистов-революционеров, анархистов, большевиков и меньшевиков, которые на воле беспрерывно грызлись, вечно споря о методах борьбы с врагами рабочего класса и всех угнетенных.

Я получил в Енисейске назначение в деревню Федино, о чем официально был извещен приставом, но с моей отправкой туда вышла заминка. Федино была самая дальняя деревня в Енисейском уезде. Так как в моих бумагах было сказано, что я имею склонность к побегам, меня назначили туда; оказалось же, что хотя на географической карте Енисейского уезда деревня Федино действительно значится самой последней и дальней, но на самом деле она расположена ближе всего к железной дороге и находится на самой границе Енисейского и Канского уездов. Пристав в Богучанах знал географию своего района не по карте, и поэтому он хотел исправить ошибку, сделанную в Енисейске. Он предложил мне остаться в Богучанах, пока он не получит ответа из Енисейска на его предложение дать мне другое назначение. В Богучанах было веселее, ибо там было много ссыльных, туда все время приходили этапы, там были почтовое отделение, больница, школа и вся волостная интеллигенция, но в полицейском отношении там было очень скверно. Два раза в день приходили стражники проверять ссыльных, и нельзя было даже выходить из села за поскотину (деревни там огорожены заборами, чтобы скот не уходил в тайгу). Все время ссыльные находились под наблюдением стражников. Меня выручил исправник, который приехал осматривать свою вотчину. Он стал на защиту своих чиновников против обвинения их приставом, что они-де не знают географии своего уезда, и приказал немедленно отправить меня в Федино. Отправка была произведена так поспешно, что я был вынужден везти с собой мокрое белье, которое я отдал в стирку, после того как пристав предложил мне устроиться в Богучанах. Меня сопровождал стражник до деревни Карабуля. Там я вечером повидался с местными политссыльными и у одного из них — у т. Циммермана{220} — переночевал. Рано утром стражник сдал меня местному крестьянину, который довез меня до следующей деревни. 6 марта 1915 г. меня привезли в деревню Федино.

Нелишне будет здесь остановиться несколько на описании жизни и быта крестьян деревни Федино, в которой мне довелось пробыть два года. Такое описание тем более нелишне, что крестьянский быт деревни Федино является, за малым исключением, пожалуй, типичным для жизни крестьян Приангарья и Чунского района, за исключением трех деревень — Покукуя, Потоскуя и Погорюя, где приходилось жить большому количеству политических ссыльных.

В Федине было не больше 40 дворов, из которых 3–4 двора могли считаться малоимущими, остальные же принадлежали середнякам и даже кулакам. Вся деревня принадлежала к одному роду Рукосуевых, только один двор носил другую фамилию — Брюхановых. Земли вокруг Федина было довольно много, но она была далеко от деревни, что при отсутствии дорог[37] летом затрудняло ее обработку. Землю почти все дворы обрабатывали сами, своими силами, которых было достаточно в Федине даже во время войны, ибо из этого края в солдаты почему-то не брали (летом вся деревня в страдную пору вместе с ребятами отправлялась в поле; возвращались лишь на праздники; дома оставались только дряхлые старики и старухи с грудными детьми).

В каждом дворе было немало лошадей, коров, овец, свиней и кур. Если бы в России крестьянин имел столько лошадей и скота в своем хозяйстве, то его приравняли бы к помещику. Леса в тайге вокруг деревни было сколько угодно для построек, на топливо и для сплава. Весной, осенью и зимой местные крестьяне ловили рыбу или отправлялись на целые недели на охоту на сохатых, медведей, лисиц и белок. При вскрытии реки в первой половине мая многие из местных жителей отправляли в Енисейск на плотах зерно и муку своего недоброкачественного помола (до войны они продавали рожь по 14 копеек за пуд, и то ее неохотно покупали, в 1915 г. у многих крестьян был еще большой запас, а летом 1916 г. в Енисейске рожь продавалась уже по 1 рублю 10 копеек за пуд). Покупали ее главным образом туруханцы. Холст и сукно крестьяне вырабатывали сами даже на продажу, также сами выделывали кожу для летних чирок, зимних бродней и других надобностей.

В будни они одевались в одежду своего собственного изготовления, и только по праздникам взрослые члены семьи — мужчины надевали одежду и сапоги городского покроя, которые они приобретали у одного татарина, приезжавшего раз в год летом на плотах и закупавшего у крестьян сукно, холст, масло, пушнину, яйца и пр., взамен чего он давал крестьянам то, что им было нужно.

Почти у всех крестьян водились деньги, которые они прятали (во время войны по сибирским деревням разъезжали скупщики золотых монет, платившие им царскими бумажками по 1 рублю 20 копеек — 1 рублю 50 копеек за золотой рубль, в то время как бумажный рубль в России пал уже до одной трети прежней стоимости). Интересно отметить, что в семьях женщины и мужчины имели свои отдельные кассы и друг другу не помогали. Женщины получали деньги за холст, сукно, яйца, молоко, масло и прочие мелочи, остальное шло мужчинам. Из своих денег женщина должна была покупать праздничную одежду как для себя, так и для маленьких детей.

Деревня была поголовно безграмотной в буквальном смысле этого слова. Мальчики очень рано впрягались в работу, а девочкам грамота «не для чего». Школа была далеко, в 50 верстах от Федина, в деревне Яр. Насколько я припоминаю, никто из фединцев туда своих детей не посылал. Единственный грамотей в деревне, кроме ссыльных, был стражник. Ни часовни, ни церкви в Федине также не было. Несколько раз в году появлялся поп со своей свитой и сразу отпевал умерших, крестил детей и пр. Поп во время своих редких приездов в обиду себя не давал: он брал все — пушнину (белку), холст и пр.

Никаких молитв фединцы не знали. Вся их религия сводилась главным образом к иконе и к тому, что они крестились до и после еды.

В избах внешне было поразительно чисто. Фединцы скоблили полы, потолок и стены, но в кроватях, стенах, между досками в полу (они большей частью спали на полу) была тьма-тьмущая клопов. Не меньше было и тараканов. Спали местные жители в одежде зимой и летом, что чистоты не прибавляло, хотя они часто мылись в своих «черных» банях.

В деревне во время моего пребывания умерло много грудных детей от поноса, так как им сейчас же после рождения давали коровье молоко. Зато я не помню случая, чтобы за то же время умер кто-либо из взрослых. Живут они до глубокой старости. Медицинскую помощь населению оказывал фельдшер, приезжавший один раз в году.

По праздникам — осенью и зимой — шло поголовное пьянство. Крестьяне ходили вместе с женщинами и детьми друг к другу в гости, таская с собой четверти с самогоном, который выделывался в Плахине, где не было стражника. Молодежь орала песни. Нужно отдать им справедливость: никакой драки ни во время пьянства, ни вообще за все время моего пребывания в деревне я не видел. Изредка собирался сход для выборов старосты, сотского, распределения на каждый двор податей и определения количества и очереди поставки лошадей для нужд волости и полиции. На этих сходах много говорили, кричали, галдели, обыкновенно все сразу, но какое именно принималось решение, я никогда не мог понять. В конце концов богатеи и кулаки брали верх. Они преуменьшали количество имевшихся у них лошадей и прочего скота, чтобы платить меньше податей и уменьшить свое участие в подводной повинности. Хозяйство свое фединцы вели из рук вон плохо. Лошадей и скота они имели много, но зимой держали его полуголодным под открытым небом, и это тогда, когда вокруг было такое количество леса! Молока зимой у крестьян еле хватало для детей, и нам они отказывали в продаже его, а рядом, в Почете, было маленькое хозяйство польского ссыльнопоселенца Корольчука, который присылал нам зимой вдоволь мороженого молока, а также масло и сыр. Он держал своих коров в тепле и кормил их в достаточной мере. Крестьяне видели его хозяйство, и все-таки их коровы мерзли. В страшные морозы, доходящие иногда до 45–48° по Реомюру, они стояли под открытым небом (поить их водили к реке). Крестьяне были очень консервативны, и как бы хорошо и доверчиво они ни относились к политическим, которых они охотно пускали и даже звали в свои дома и давали им мелкий кредит, тем не менее политические ссыльные оставались для них преступниками.

К моменту моего приезда в Федино там оказались два уголовных ссыльнопоселенца, немец-мастер порохового завода из-под Питера, военный «преступник», и четверо политических ссыльнопоселенцев. Один из них, одессит Хаим Бер, интеллигент, сосланный по эсеровскому делу, страдал тихим помешательством, вследствие чего дошел до ужасного состояния. Он жил в полуразрушенной избе на печке. Второй — оборванный и грязный Якоб Гарбец, ссыльнопоселенец — рабочий-красильщик из Польши — был сослан по делу СДПиЛ. По образу жизни его нельзя было отличить от местных крестьян. Третий поселенец был латыш Паист из Прибалтийского края, жил он особняком от ссыльных, и, наконец, четвертая — работница-анархистка, незадолго до меня переведенная в Федино с каторги Ида Зильберблат{221}. Из всех политических ссыльных деревни она была единственным живым человеком. Даже немец оказался невероятным мещанином. Он прожил в России 25 лет и за это время не научился русскому языку и не знал ни русской, ни немецкой политической жизни.

Для охраны всех политических ссыльных в деревне находился стражник Роман Петрович Благодатский, который был со всеми ссыльными на положении чуть ли не «товарища», что дало ему право приходить ко мне в первые дни моего пребывания в Федине во всякое время дня и вечера, пока я в вежливой форме не предложил ему удалиться из моей квартиры. Картина жизни ссыльных оказалась не радужной. В конце марта т. Зильберблат поехала в Богучаны, а Паист совсем уехал из Федина. Остальные ссыльные остались уже до окончания весенней распутицы, которая длится месяц-полтора и во время которой из-за разлива рек никакого сообщения с Богучанами не имеется.

Первым делом я поселил в маленькой избушке, которая осталась политссыльным в наследство от прежних политссыльных, больного Хаима Бера вместе с одним стариком, уголовным поселенцем. Последний должен был за ним присматривать. Я написал родным Бера в Одессу, которые оказались очень состоятельными людьми, чтобы они ему присылали денег на жизнь и нужную одежду. Наконец, я предложил им обратиться к енисейскому губернатору с просьбой поместить их сына в больницу, а стражнику предложил сообщить по начальству о состоянии Бера. Это помогло. После распутицы его отправили в больницу в Красноярск.

В Канском уезде Абанской волости, граничившей с деревней Федино, находились две деревни невдалеке от нашей: Плахино, в 12 верстах, где ссыльных тогда не было, и Почет, в 35 верстах от нас. В Почете жили три политссыльных: один русский — Никита Губенко и два поляка — Фома Говорек{222} и Петр Корольчук. Последний завел свое сельское хозяйство и поэтому там осел основательно. Через него я выписал себе газеты и стал получать корреспонденцию из России, ибо с Почетом у нас была постоянная связь даже во время распутицы. Получение газет, книг и писем помогло мне избавиться от ужасной тоски и немного привыкнуть к новому положению, ибо в деревне не с кем было даже поговорить. Положение сразу сильно изменилось после распутицы: с каждым этапом летом 1915 г. привозили по одному, по два ссыльных. Первыми явились студент питерского университета Петриковский (Петренко{223}), большевик, и харьковский социалист-революционер, служащий Кнышевский, затем Сохацкий, член СДПиЛ, с женой (не ссыльная), а за ними социалист-революционер Борис Орловский{224} и Павел Козлов{225}. Наконец, появились еще максималист Алексей Феофилактов с женой{226} (она была сослана в Плахино, но там не было стражника, и поэтому она часто бывала в Федине); типограф из Гомеля, сосланный по эсеровскому делу, Давид Трегубов{227}, ссыльнопоселенец; солдат Яков Блат; толстовец Иван Выхватнюк, сосланный за отказ пойти в солдаты; немецкий рабочий Адам Станкевич и др. Словом, колония ссыльных разрослась до 23 человек, из которых политических ссыльных было 14. Тут были административно-ссыльные, которые получали по 8 рублей в месяц, и поселенцы, которые ничего не получали. Найти работу в Федине было трудно, когда же удавалось все же найти временную работу, то приходилось работать за 10 копеек, начиная с часу ночи до 9 часов утра (молотьба) при 30–40° мороза по Реомюру. Материальное положение поселенцев еще ухудшалось тем, что они так же, как и административные ссыльные, не имели права отлучаться из деревни. Неодинаковое материальное положение ссыльных при тесной жизни в маленькой деревушке такого количества людей могло дать повод к целому ряду неудовольствий и недоразумений. Поэтому фединская колония установила такой модус: устраивается общая столовая, каждый ссыльный по очереди готовит обед для всех. Продукты для обеда, ужина и завтрака закупаются сообща и делятся поровну между всеми по норме, которую определяет общее собрание. Так же поступают с керосином, мылом, сахаром и пр. Продукты и все закупалось через т. Корольчука в Абане, а сыр, масло, сало и зимой молоко он нам доставлял сам из своего хозяйства. За квартиру, хлеб и кипяток каждый из нас вначале платил по 3 рубля в месяц местным крестьянам. Оставались неразрешенными вопросы об обмундировании членов колонии и финансовый. Эти вопросы мы разрешили таким образом: все деньги, которые ссыльные, вошедшие в коммуну, получали, передавались выбранному кассиру, и на эти деньги последний производил нужные закупки. Каждый член коммуны имел у кассира свой личный счет. В конце каждого месяца все расходы делились между всеми членами коммуны, и на эту сумму уменьшался личный счет тех товарищей, которые имели деньги на своем счету; та же сумма записывалась как долг на тех товарищей, которые денег на своем счету не имели. Каждые три месяца делался генеральный подсчет: товарищи, которые имели деньги на своем счету, уплачивали в кассу сумму, которая причиталась за три месяца с неимущих товарищей. После этого начинались новые записи на счета всех членов коммуны до нового генерального трехмесячного подсчета. Товарищи, которые имели в кассе больше 20 рублей, имели право тратить на себя до 2 рублей без санкции комитета коммуны. Комитет состоял из кассира и двух товарищей. Все трое выполняли и функции политического центра всех ссыльных. Личные расходы товарищей, которые имели меньше 20 рублей, могли быть произведены лишь с разрешения комитета. Последний рассматривал также вопрос приобретения одежды для товарищей, которые на своем счету денег не имели, а в одежде нуждались. Этой организацией фединская колония избегла склоки на материальной почве, которая существовала во многих колониях ссыльных. Ссыльнопоселенцы, которые от правительства не получали материальной помощи, зарабатывали на самое необходимое для себя различными способами. Зимой они ловили налимов и собирали кедровые орехи для продажи. Иногда удавалось и белок настрелять, но последнее бывало редко, ибо поселенцам не полагалось иметь охотничьих ружей. Летом жить было легче.

Во время войны деревни Канского уезда остались без работников, так как всех почти забрали на войну (с Ангары крестьян не брали в солдаты); туда уходили поселенцы на заработок (из-за нужды в работниках в 1916 г. поселенцам разрешали перемещение не то по своей губернии, не то по своему уезду).

Летом многие ссыльные валили лес, который они гнали плотами в Енисейск на постройки или на лесопилки. За каждое бревно можно было получить по 1 рублю или по 1 рублю 20 копеек, но зато обратно приходилось ехать пароходом по Енисею, потом на лодках против течения по Ангаре и наконец на лошадях верхом до нашей деревни, и все это путешествие стоило недешево. Фединские крестьяне тоже занимались весной сплавом леса, но они возвращались домой через Канск, что было ближе и дешевле, так как можно было ехать пароходом, поездом и лишь немного лошадьми. Так или иначе ссыльные кое-как устраивались и могли прожить, не будучи другим в тягость.

Жизнь, как она мною была выше описана, обходилась одному товарищу в месяц в 1915 г. в среднем без обмундирования 6–7 рублей, а в 1916 г. — 10–12 рублей. Когда в Федино стали присылать австрийцев, немцев, турок и евреев по «военным делам», в деревне стало тесно. Крестьяне попытались поднять цены на квартиры и, что еще хуже, стали распоряжаться площадью, где жили политические ссыльные. Поэтому мы купили у т. Паиста избушку за 12 рублей и еще другую у одного крестьянина, которую мы сами перенесли к паистовой избе. Мы сделали ее выше, окна увеличили и недурно оборудовали своими силами. Таким образом, мы могли в трех избах поместить до восьми товарищей.

Мы получали столичные газеты и журналы, а также и книги, из которых составилась недурная библиотека. Времени для чтения было много, в особенности зимой, и публика читала. Устраивали мы доклады, после чего бывал горячий обмен мнениями, так как среди нас были товарищи, принадлежавшие к разным партиям и различным течениям. Иногда мы устраивали торжественные собрания: по случаю 1 Мая, 22 (9) января, 17 (4) апреля, в годовщину Московского декабрьского восстания, для встречи нового года, на которые обыкновенно съезжались ссыльные, жившие в окружности на расстоянии 50–80 верст (из Малеева, Яра, Почета и др.).

У Алексея Феофилактова (он погиб в партизанской борьбе с колчаковцами в Енисейской губернии) оказался дирижерский талант. Он составил хороший хор из товарищей, которые даже не предполагали, что у них имеются голоса. Таким образом, мы кое-как проводили время. Когда же нападала хандра, тоска, что бывало нередко, то публика отправлялась в гости в соседние деревни к ссыльным, невзирая на то, что наш «ангел-хранитель» — стражник Благодатский устраивал погони и привлекал нас за самовольные отлучки.

16 февраля 1917 г. меня присудили за самовольную отлучку к трем дням отсидки. А как, спрашивается, было не хандрить и не тосковать, когда никогда не видишь живых людей, не занимаешься живым делом, хотя ты и на «воле», а кругом тебя восемь месяцев лежит снег, на который глазам больно смотреть, ходить же можно только по дороге, иначе рискуешь провалиться в снег, покрывающий землю на два аршина. А долгожданное лето приносит с собой такое несметное количество комаров и мошек, что без сетки на лице никуда нельзя выйти.

На Ангаре у политических ссыльных была своя организация, имевшая целью оказание материальной помощи неимущим ссыльным, устройство побегов, информацию ссыльных о политической жизни России и пр. Эта же организация разбирала конфликты между ссыльными, пополняла библиотечки и рассылала колониям литературные легальные и нелегальные новинки. Она охватывала все деревни Пинчугской и Кежмской волостей.

Все деревни, которые находились вокруг Федина, составляли Чунский подрайон организации ссыльных Приангарья.

За время моего пребывания в Сибири состоялись два съезда ссыльных Приангарья с участием почти всех имевшихся колоний; на съездах был избран общессыльный комитет Приангарья. Все члены этой организации платили 10-копеечный членский взнос в месяц.

Я был избран секретарем Чунского подрайона и вел интенсивную переписку с уполномоченным комитета ссыльных. Уполномоченным в 1916 г. был Григорий Аронштам{228}, с которым мне довелось долго работать вместе после Февральской революции в Железнодорожном районе Москвы. От комитета ссыльных мы получали нелегальную литературу, денежные отчеты и отчеты о делах организации.

Так как Федино находилось по дороге из Богучан на Канск, то к нам заезжали как беглецы, так и товарищи, которые заканчивали срок ссылки. Зимой 1916 г. Ида Зильберблат бежала за границу, а летом 1916 г. забрали в солдаты Петриковского и Кнышевского. Многие из поселенцев пользовались правом передвижения и отправлялись на заработки ближе к Канску и в Канск. В Федине опять осталось мало политических ссыльных.

Осенью 1916 и в начале зимы 1917 г. было невыносимо скучно; заниматься все время стало невмоготу, и поэтому я начал нелегально, так как политическим запрещалось заниматься этим делом, обучать ребятишек одной крестьянской семьи грамоте и участвовать в местной убогой общественной жизни — в создании кооператива, так как даже крестьяне Федина почувствовали последствия войны, выразившиеся в исчезновении с рынка тех немногочисленных предметов широкого потребления, которые они приобретали в городе (керосин, мыло, сахар, посуда и дробь для охоты). Толчок к скорейшей организации кооператива был дан еще следующим обстоятельством. В Федине открытых лавок не было, но кулаки осенью привозили в деревню керосин, сахар, мыло и спички. За эти продукты они страшно драли. Когда им говорили, что дорого, то они отвечали: «Хошь — бери, не хошь — не бери, я это купил для себя». Делать было нечего, и крестьянам приходилось у них покупать. Когда они стали драть уже слишком много, ибо в Канске и Абане начался товарный голод, возникла в 1916 г. мысль организовать кооператив для Чунского подрайона. Толков было много, пока местные крестьяне решились на это, ибо кулаки были решительно против кооператива.

Мы, политические ссыльные, энергично взялись за организацию кооператива, кооператив был создан, и в него мы также вступили членами. Я и один крестьянин были сходом избраны уполномоченными на Чунское кооперативное совещание в Яру, которое, в свою очередь, послало одного политического ссыльнопоселенца на губернское совещание.

Когда касаешься некультурности и бесхозяйственности крестьян, о которой я уже говорил выше, невольно возникает вопрос: неужели политические ссыльные не могли оказать на крестьянство оздоровляющего влияния, находясь все время с ними в самом тесном соприкосновении? К сожалению, на этот вопрос приходится ответить отрицательно. Больше того, очень часто политические ссыльные сами воспринимали «культуру» своих соседей-крестьян. Правда, крестьяне все время бывали у нас, и мы много с ними беседовали и толковали, особенно с молодежью. Они нас внимательно слушали, но потом отправлялись к стражнику и спрашивали его, действительно ли дело обстоит так, как говорят политические ссыльные. Поступали они так потому, что смотрели на нас, как на преступников. Характерно, что после февральского переворота крестьяне вручили мне свою сельскую печать и все атрибуты стражника и предложили распоряжаться ими по своему усмотрению; с этого момента мы, политические ссыльные, уже не были в их глазах преступниками. При Колчаке фединские крестьяне во главе с оставшимися там политическими ссыльными принимали деятельное участие в партизанской борьбе против колчаковцев.

Георгий Димитров и Осип Пятницкий в президиуме VII конгресса Коммунистического Интернационала. 1935 г.

Фото. Публикуется впервые.

Анкета О. Пятницкого, заполненная им 29 декабря 1931 г.

Фото. Публикуется впервые.

КАК МЫ УЗНАЛИ О ФЕВРАЛЬСКОМ ПЕРЕВОРОТЕ
1917 г.

Вечером 9 марта 1917 г. у меня было очень плохое настроение. Я целый день хандрил, никуда не ходил, лежал в комнате без огня и никого к себе не впускал, не отвечая на стук в дверь. Поздно вечером послышались в сенях торопливые шаги и частый стук. Не дожидаясь ответа, в дверях показался вышедший в крестьяне политический ссыльнопоселенец Фома Говорек, живший не в нашей деревне, и взволнованно сообщил, что в России революция. Я ему заявил, что мне сегодня не до шуток, на что он мне серьезно ответил, что жена одного почетского ссыльного была в Канске на большом митинге, на котором присутствовали и солдаты. Жители поздравляли друг друга со свободой и украсили дома красными флагами.

Мы сразу созвали всех ссыльных и стали обсуждать, каким образом узнать, что делается в России и в крупных городах Сибири. Решено было послать по всем дорогам ссыльных для того, чтобы у проезжающих крестьян узнать, что они видели в Канске и в Абане, и ознакомиться с газетами, если таковые у них окажутся. Если же за ночь мы не добьемся результатов, решено было отправить Фому в Канск, чтобы разузнать все толком. Ночью в наших руках очутились прокламации выпущенных из тюрьмы социалистов-революционеров и эсдеков, в которых предлагалось сплотиться вокруг Комитета общественного спасения не то Канска, не то Красноярска. В прокламациях было указано, что царизм пал и что у власти находится комитет Государственной думы.

Целую ночь никто из ссыльных не спал. Обсуждался вопрос о разоружении стражников, об аресте исправника, которого больше недели стражник и крестьяне поджидали днем и ночью, и о том, что предпринять на сходе. Но самым жгучим вопросом был вопрос о том, как бы поскорее выбраться из этой дыры, чтобы примкнуть к революционному движению в России. По всем этим вопросам вносились самые нелепые предложения, вроде поездки по деревням для избиения и ареста стражников, которые находились от нас в 150–200 верстах, вблизи Богучан, где было в 10 раз больше ссыльных, чем у нас. И удивительно то, что такие предложения вносились теми товарищами, которые до революции дрожали перед каждым столкновением с нашим безобидным стражником.

Наутро к нам попала прокламация с указанием состава Временного правительства. Сразу мне бросилось в глаза одиночество «социалиста» Керенского среди кадетских и октябристских зубров, вроде Гучкова и Милюкова. Я тогда подумал, что Керенский должен будет играть в России роль громоотвода от революционных масс, какую играл во Франции в революции 1848 г. Луи Блан{229}, и мне не верилось, чтобы революционные питерские рабочие выдвигали Керенского, которого они очень мало знали. Мне было вполне ясно, что борьбу придется вести теперь уже не с царизмом, а с буржуазией.

10 марта, взяв взаймы денег на дорогу, я выехал из деревни Федино. Меня провожала вся деревня. Когда я приехал в Почет, я нашел там телеграммы из Пензы и из Москвы с извещением об амнистии и предложением поехать туда на работу, а также и денежный перевод. Я ехал лошадьми до Канска, приехал туда утром 12 марта. В Канске существовал уже Совет солдатских депутатов, а Совет рабочих депутатов должен был собраться в день моего приезда — вечером. Работа в Канске кипела, всюду шныряли солдаты с комиссарами для производства обысков, водили каких-то людей, в Совете была сутолока и шли беспрерывные заседания исполкома Совета солдатских депутатов. Мне тогда думалось, что если здесь, в захолустье, жизнь так кипит, то что должно происходить в Питере и в Москве? Я решил ехать в Москву и, не задерживаясь, в ту же ночь выехал в поезде, переполненном амнистированными. С дороги я послал запрос в Питер, в ЦК, куда ехать на работу и за какую именно работу взяться. 23 марта, в день приезда в Москву, я уже побывал в Московском Совете, где встретил старых товарищей — Смидовича, Ногина и многих других, в МК, где встретил Землячку, и в областном бюро Центрального Комитета. Все эти организации находились в одном здании — в Капцовском училище. Когда получился ответ из ЦК с предложением ехать в Питер, если я хочу, то я уже работал среди московских железнодорожников. Решил не ездить в Питер, а продолжать начатую работу.

После Февральской буржуазно-демократической революции началась новая страница в борьбе нашей партии против влияния меньшевиков и социалистов-революционеров на рабочий класс, за диктатуру пролетариата и против всемирной войны. Всеми силами и со всей энергией я начал помогать осуществлению задач, поставленных революцией перед нашей партией и рабочим классом.

Загрузка...