Второй парижский дневник

1943


Париж, 19 февраля 1943

Вчера после полудня отъезд в Париж. Перпетуя проводила меня на вокзал и долго махала, пока я не скрылся из виду.

В поезде беседа с двумя капитанами, которые полагали, что Кньеболо применит в этом году новые средства, может быть и газ. В их голосе не слышалось одобрения, но они ограничились моральной пассивностью, столь свойственной современному человеку. Технические аргументы здесь убедительнее всего, например тот, что при слабости воздушных сил подобная затея равносильна самоубийству.

И когда Кньеболо планирует нечто подобное, то для него, как и во всех его концепциях, определяющими являются внутриполитические соображения. В данном случае его цель — создать пропасть между народами, которую не преодолеть никакой воле. Это отвечает характеру его гения, проистекающего из раскола, размежевания, ненависти. Такие трибуны хорошо известны.

Высветим его на мгновение: когда подобным личностям рассказывают о злодеяниях противника, на их физиономии отражается не возмущение, а демоническая радость. По этому признаку можно судить, что Диффамация врага входит в придворный культ в царстве тьмы.

Париж после таких городов, как Ростов, предстал предо мною в новом, неслыханном блеске, хотя оскудение коснулось и его. За исключением книг, встречу с которыми я праздновал, добыв прекрасную монографию о Тёрнере.{117} Я нашел в ней описание его достопримечательной жизни, прежде мне неизвестной. Не часто зов судьбы проявляется столь настойчиво. В последние годы он не рисовал, а только пил. Всегда будут существовать художники, пережившие свое призвание; чаще всего это бывает в тех случаях, когда дарование проявилось рано. Тогда они напоминают чиновников на пенсии, наконец-то получивших возможность предаться своим склонностям, как, например, Рембо — добыванию денег, а Тёрнер — запою.


Париж, 21 февраля 1943

Днем с Геллером и художником Купом в «Тур д’Аржан». Разговор о том, что книги и картины оказывают свое действие, даже если их никто не видел. «Все деяние — внутри». Эта идея неосуществима для современников, стремящихся расширить круг своих общений и связей, т. е. заменяющих духовные отношения техническими. Не дойдет ли до того, что моления монахов будут слушать лишь те, кому они на пользу? Это знал еще Виланд;{118} он говорил Карамзину, что на необитаемом острове сочинял бы не менее ревностно, будь он уверен, что его произведения слушают музы.

Затем «Мёрис», где Куп, служащий ефрейтором у коменданта, показал нам картины, из которых мне особенно понравился пестрый голубь, чьи розовые и темные тона сливались на заднем плане с красками города: «Городские сумерки». По пути домой мы говорили и об этом, и о сумерках как настроении, и о том воздействии, какое они оказывают. Они творят из индивидуумов силуэты, лишая лица деталей и выявляя их общее значение, например: мужчина, женщина, человек. Они уподобляются художнику, в котором тоже есть много сумеречного, темного, что и дает ему возможность видеть силуэты.

Вечером листаю номер «Верв» за 1939 год и обнаруживаю там фрагменты из незнакомого мне автора, Пьера Реверди.{119} Выбираю и записываю следующее:

«Я защищен броней, выкованной из ошибок».

«Être ému c’est respirer avec son coeur».[110]

«Его стрела отравлена; он окунул ее в собственную рану».

На стенах парижских домов часто появляется мелом написанный год — 1918. А еще — «Сталинград».

Кто знает, не окажутся ли и они там, среди побежденных?


Париж, 23 февраля 1943

Утром рассматривал папку с фотографиями, сделанными отделом пропаганды при взрыве портового квартала Марселя. Опять превратили в пустыню место неповторимое, к которому я привязался всем сердцем.

Во время обеда я теперь всегда отдаю должное зрительной закуске. Сегодня, например, перелистывал Тёрнера, в морских пейзажах которого с их зелеными, синими и серыми тонами стынет великий холод. Они создают видимость глубины, возникающей через отражение.

Затем на маленьком кладбище в Трокадеро, где я снова увидел надгробную часовню Марии Башкирцевой{120} и вновь ощутил непосредственное присутствие покойной. Уже цветут некоторые травы, например желтофиоль и пестрый мох.

В книжной лавке на площади Виктора Гюго обнаружил целую серию произведений Леона Блуа, коего хочу изучить основательней. Всякая великая катастрофа влияет также на мир книг, легионы их она ввергает в забвение. И только когда лихорадка уже позади, видно, на что опирался автор в устойчивые времена.

Вечером совершил небольшую прогулку. Такого тумана я не помню, — он был таким плотным, что лучи, падавшие из отверстий затемненных окон, казались мне крепкими, как балки, и я боялся на них натолкнуться. Многие спрашивали у меня, как пройти на Этуаль, но не получали ответа, а мы стояли прямо на ней.


Париж, 24 февраля 1943

Истинные размеры нашей значимости: рост других силою нашей любви. По их росту мы узнаем свою весомость и то, зловещее: «Исчислен, взвешен, разделен»,[111] которое открывается нам в отречении.

Есть умирание, которое хуже смерти и которое состоит в том, что любимый человек умерщвляет в себе наш образ, живший в нем. В нем угасает наш свет. Это может произойти из-за темного свечения, которое мы посылаем от себя; цветы тихо закрываются перед нами.


Париж, 25 февраля 1943

Бессонная ночь, нарушаемая мгновениями дремы, в которые снятся сны; сначала кошмар, где я косил траву, а потом — сцены, как из театра марионеток. Мелодии, вливающиеся в грозовые молнии.

По законам тайной эстетики морали благородней падать вниз лицом, нежели затылком.


Париж, 28 февраля 1943

Докладываю о своей роте. Тем временем пал Сталинград. По этой причине ужесточилось казарменное положение. Если, согласно Клаузевицу, война есть продолжение политики другими средствами, значит — чем совершенней ведется война, тем меньше в нее вмешивается политика. В бою не ведут переговоров; там нет свободы действий и на нее не хватает духу. В этом смысле война на Востоке приняла тот абсолютный масштаб, который Клаузевиц после опыта 1812 года не мог себе и представить, — это война между государствами и народами, война гражданская и религиозная с зоологическим уклоном. На Западе есть еще некоторая свобода маневрирования. Это одно из преимуществ войны на два фронта, в которой все решает судьба, постоянная угроза центру. 1763 год — тоже явная звезда надежды для тех, кто несет ответственность. Колонками этой даты они ночью исписывают стены, а «1918» и «Сталинград» зачеркивают. Но смысл тогдашнего чуда заключался в том, что старый Фриц[112] пользовался симпатией всего мира. Кньеболо же почитается за всемирного врага, и умри трое из его великих противников, война все равно бы продолжилась. Их заповедное желание не в том, чтобы кто-нибудь протянул руку, а в том, чтобы Кньеболо потерпел крах. В результате мы замерзаем все больше и больше и без посторонней помощи не можем оттаять.

На столе стояли импортные кубинские вина в длинных узких бутылках. Их выменивают в Лиссабоне на французский коньяк, коего высокие штабные господа другой стороны лишить себя не могут, — как-никак еще один способ коммуникации.

К моим служебным обязанностям добавляются наблюдения за сторожевыми постами на оккупированной территории, — шутовское и во всех отношениях сомнительное занятие.


Париж, 1 марта 1943

Вечером размышлял над словом «роение». Так мог бы называться один из разделов в книге по естественной истории человека. Для «роения» нужны три вещи: повышенная пульсация жизни, собирание и периодичность.

Жизненная пульсация, или вибрация, в том виде, как ее, например, можно наблюдать у мотыльков, есть сверхиндивидуальная сила; она поднимает тварей до уровня рода. Их жизнедеятельности — браку, сбору урожая, странствию, игре — служит собирание.

Ритм роения в прежние времена был совершенно естествен, он определялся Луной, Солнцем и их влиянием на Землю и на произрастание растений. Большие цветущие деревья, пронизанные жужжащими насекомыми, чудесным образом дают нам почувствовать, что значит роение. Свою роль играет здесь и разное время суток, например сумерки, или электрические явления, например грозовая атмосфера. Эти природно-космические знамения суть подоплека исторических эпох и их смены, они запечатлеваются в датах празднеств, значение которых, казалось бы, изменяется вслед за сменой культов и культур. Но меняется только культово-сакральная часть, природная же — остается неизменной. Отсюда языческие элементы в каждом христианском празднике.

Название «роящиеся духи» выбрано, пожалуй, удачно, ибо оно означает блуждание, сущность которого состоит в смешении культовой и природной частей празднества.


Париж, 3 марта 1943

Днем на берегу Сены, с Шармиль. Мы прошлись по набережной, от площади Альма до виадука Пасси; там мы устроились на деревянном парапете и глядели, как течет вода. В одном из швов каменной кладки расцвел латук с семью желто-золотыми венчиками; в одном из них сидела большая муха, отливавшая металлической зеленью. А на каменной кладке парапета я снова любовался многократными оттисками маленькой улитки.


Париж, 4 марта 1943

Завтрак с Геллером у Флоранс Гульд, перебравшейся на авеню Малакофф. Там мы встретили кроме нее и Жуандо еще Мари-Луизу Буске и художника Берара.{121}

Беседа перед витриной египетских находок из Розетты. Наша хозяйка показала нам древние баночки для мазей и сосуды для плакальщиц из античных Могил, с которых она игриво соскабливала темно-фиалковую и перламутровую пленку — осадок тысячелетий, так что взметывалась пыль, переливаясь всеми Цветами радуги. Кое-что из своего богатства она раздаривала; я не мог отказаться от великолепного светлосерого скарабея с пространной надписью на подставке. Потом она показала книги и рукописи, переплетенные у Грюэля; в одном томе со старинными гравюрами не хватало трех листов, — она их вырвала, чтобы подарить какому-то гостю, которому они особенно приглянулись.

За столом, упомянув имя Реверди, я узнал подробности о нем, ибо и Берар, и мадам Буске с ним коротко знакомы. Дух раскрывает, обнаруживает себя одной-единственной эпиграммой.

Разговор с Жуандо, чьи «Chroniques Maritales» мне когда-то прислал Эркюль, о его манере работать. Он встает, поспав не более шести часов, в четыре часа утра и сидит над своими рукописями до восьми. После этого отправляется в гимназию, где учительствует. Тихие утренние часы, которые он проводит с грелкой на коленях, — самые для него сладостные. Затем речь зашла о строе предложений, знаках препинания, в частности о точке с запятой; от нее он не только не может отказаться, но рассматривает ее как необходимую замену точки в тех случаях, когда фраза логически не завершена. О Леоне Блуа; от Риктуса он знал о некоторых подробностях из его жизни, мне неизвестных. Блуа еще не классик, но когда-нибудь станет им. Должен пройти какой-то срок, пока из произведений не выветрится все сиюминутное. У них тоже есть свое чистилище. Пройдя через него, они делаются неуязвимыми для любой критики.


Париж, 5 марта 1943

Во время обеденного перерыва в Трокадеро, где любовался крокусами, что росли на травянистых склонах синими, белыми и золотыми группами. Их тона сверкают, как драгоценные камни, светящиеся в стройных бокалах, — видно, что это первые, самые чистые огни поры цветения.

Сегодня закончил: Леон Блуа, «Quatre Ans de Captivité à Cochons-sur-Marne»,[113] включающую в себя дневники с 1900 по 1904 год. На этот раз мне особенно бросилось в глаза полное безразличие автора к мнимостям техники. Среди роящихся людских толп, воодушевленных атмосферой большой всемирной выставки 1900 года, он живет, как старомодный отшельник. В автомобилях он видит безудержный рост инструментов уничтожения первой степени. Вообще, техника для него сопряжена с надвигающимися катастрофами, — так, средства быстрого передвижения, например моторы и локомотивы, он считает изобретением духа, замыслившего побег. Скоро придется спешно перебираться на другой континент. 15 марта 1904 года он впервые едет в метро, катакомбам которого не может отказать в некоей подземной, хотя и демонической, красоте. Это устройство создает у него впечатление, что пришел конец райским рекам и рощам, предрассветным и вечерним сумеркам, — ощущение гибели человеческой души вообще.

Охарактеризовать этот дух, ожидающий судного дня, можно надписью на солнечных часах: «Уже поздно; позднее, чем ты думаешь».


Париж, 6 марта 1943

После полудня у Пупе на рю Гарансьер. В его мансарде, набитой книгами и картинами, я встретил романиста Мегрэ, с которым переписывался еще в мирное время, и докторессу. Пусть бы такие островки не исчезали.

Меня все еще мучает легкая мигрень, продолжающаяся с начала года. И все же новый год вселил в меня уверенность в переменах к лучшему. Но об этом — о том, что все в конце концов наладится, — мы забываем в периоды слабости, меланхолии.

Мужская среда. В обществе двух женщин наше положение может походить на роль судьи в соломоновом решении, но в то же время мы играем и роль ребенка. Мы должны решить в пользу той, которая не захочет нас делить.


Париж, 9 марта 1943

Вечером на просмотре старого сюрреалистского фильма «Le Sang d’un Poète»;[114] {122} приглашение на него мне прислал Кокто. Некоторые сцены напоминают замысел моего «Дома», правда, только чисто внешне. Например, ряд гостиничных номеров, увиденных сквозь замочную скважину. В одном из них можно разглядеть убийство Максимилиана Мексиканского, повторяющееся в двух версиях, в другом — как маленькую девочку учат летать при помощи хлыста. Универсум похож на улей с тайными сотами, в котором произвольно громоздятся друг подле друга обрывки жизни, разыгрываемой в плену маниакальной одержимости. Мир как рационально устроенный сумасшедший дом.

К этому жанру относятся также открытия сюрреалистов Лотреамона и Эмилии Бронте, включающие их странную любовь к Клейсту, из которого им известна, по-видимому, только «Кэтхен из Хайльбронна», но не его театр марионеток, где он предлагает опасный рецепт. Других, например Клингера,{123} Лихтенберга, Бюхнера{124} и даже Гофмана, они просто не заметили. Если заглянуть к ним за кулисы, то хочется спросить, отчего же великим магистром их ордена не стал маркиз де Сад.


Париж, 10 марта 1943

Вечером у Баумгарта на улице Пьер-Шаррон за нашей обычной шахматной партией. Эта игра знакомит если не с абсолютным, то со специфическим превосходством духа, некоей разновидностью логического принуждения и глухой реакцией того, кто это принуждение познал. Это дает нам представление о страдании тупиц.

На обратном пути я, по своей привычке, безоглядно ринулся сквозь тьму и больно ударился об одну из решеток, стоявших для предупреждения диверсий перед служебными зданиями. Пока такое случается с нами, мы никогда не образумимся; подобные травмы проистекают изнутри. Вещи, способные причинять такой вред, устремляются к нам как бы из недр нашей рефлексии.

«Тайные кладбища», слово из современной этимологии. Трупы прячут, дабы конкурент их не вырыл и не сфотографировал. Подобные аферы, достойные лемуров, указывают на чудовищно возросшее зло.


Париж, 11 марта 1943

Обед у Флоранс Гульд. Там же Мари-Луиза Буске, сообщившая о своем визите к Валентинеру: «Полк из таких молодых людей — и немцы завоевали бы Францию без единого пушечного выстрела».

Потом Флоранс рассказала о своей деятельности в качестве сестры милосердия в операционной Лиможа:

— Когда отрезали ногу, а не руку, мне было не так страшно.

И о браке:

— Я вполне могу ужиться с мужем; я говорю об этом с полной уверенностью, потому что дважды удачно выходила замуж. Исключение для меня — только Жуандо, так как он любит ужасных женщин.

Жуандо: «Я не выношу сцен, которые мне устраивают при помощи капельницы».


Париж, 12 марта 1943

Чтение: «Contes Magiques»,[115] Пу Сунлина.{125} Там есть чудная иллюстрация: литератор, вынужденный колоть дрова в каком-то дальнем лесу, доходит до того, что на ладонях и ступнях у него появляются «пузыри, похожие на коконы шелковичных червей».

В одном из этих рассказов обнаруживают средство, помогающее распознать колдунью. Существо, в чьих человеческих качествах сомневаются, ставят на солнце и смотрят, нет ли изъяна в его тени.

Насколько это важно, тут же узнаешь по исключительно злой шутке, которую одна из этих волшебниц сыграла с одним молодым китайцем. Ей удается обольстить его в саду, он заключает ее в объятия, но тут же с ужасающим криком падает на землю. Выясняется, что он обнял большое полено с проделанной в нем дыркой, где притаился скорпион со своим жалом.

Среди острот, ходящих за столом в «Рафаэле», есть весьма удачные, например: «Норма на масло увеличится, если портреты фюрера вынуть из рамы».

Может быть, есть хроникеры, которые вели дневники острот, сопровождавших все эти годы. Записывать их стоило, ибо их последовательность весьма поучительна.

Существует стилистическая невежливость, выступающая в таких оборотах, как «ничуть не менее чем» или «ne pas ignorer».[116] Они похожи на узлы, вплетаемые в нить прозы; развязывать же их предоставляют читателю. Грибки иронии.


Париж, 14 марта 1943

После полудня у Марселя Жуандо, проживающего в маленьком домике на рю Командан Маршан, которая из всех парижских уголков мне особенно мила. С его женой и Мари Лорансен{126} мы сидели в его крошечном садике; несмотря на то что он не больше носового платка, в нем было множество цветов. Его жена напоминает одну из масок, встречающихся в старых винодельческих деревнях. Они приковывают нас не мимикой, а неподвижностью, какой светятся их деревянные и ярко раскрашенные лица.

Мы прошлись по квартире, имевшей, не считая маленькой кухни, на каждом из трех этажей по комнате: внизу — небольшой салон, посредине — спальня, а наверху, почти как обсерватория, — оборудованная под жилое помещение библиотека.

Стены спальни окрашены в черный цвет и разрисованы золотыми орнаментами; их дополняет китайская мебель, покрытая красным лаком. Вид этой тихой обители тягостен, но Жуандо чувствует себя в ней хорошо и работает здесь в самую рань, пока жена еще спит. Он замечательно рассказывал, как постепенно просыпаются птицы, сменяя друг друга своими мелодиями.

Потом пришел Геллер и мы расположились в библиотеке. Жуандо показал мне свои рукописи, одну из которых подарил, а также гербарии и собрания фотографий. В папке с портретами его хозяйки были фотографии ню еще тех времен, когда она была танцовщицей. Но меня это нисколько не удивило, ибо я знал из его книг, что летом она любит так разгуливать по квартире и даже принимает в таком виде доставщиков, газовщиков и ремесленников.

Разговоры. О дедушке госпожи Жуандо, почтальоне; в 4 часа утра, прежде чем разносить почту, он обихаживал свой виноградник. «Работа в нем была его молитвой». Он считал вино универсальным лекарством и поил им даже детей, когда те заболевали.

Потом о змеях, которых друг дома однажды принес целую дюжину. Животные расползлись по всей квартире; в течение многих месяцев их еще находили под коврами. У одной из них было обыкновение заползать по ноге торшера наверх; она обвивала талию абажура в том месте, где он был теплее всего.

Я вновь утвердился в своем впечатлении от парижских улиц, домов и квартир: они — хранители пронизанной старинной жизнью сущности, до краев наполненной экспонатами и воспоминаниями всякого рода.

Вечером визит к больной Флоранс; в доме Селина она повредила себе ступню. Она мне рассказала, что у этого автора, несмотря на большие гонорары, вечно нет денег, ибо он все отдает уличным девкам, которые донимают его своими болезнями.

Когда рухнут все здания, останется язык — волшебный за́мок с зубцами и башнями, древними сводами и ходами, исследовать которые до конца не дано никому. Долго еще будут блуждать по его шахтам, заброшенным штольням и карьерам, — пока не исчезнут из этого мира.

Закончил «Contes Magiques». В этой книге меня восхитила фраза: «Здесь, в мире сем, только люди высокого духа способны на большую любовь, ибо только они не расточают идею на внешние соблазны».


Париж, 17 марта 1943

О «Рабочем». Рисунок точен, и все же он похож на резко вычеканенную медаль без обратной стороны. Во второй части надо бы изобразить подчинение описанных динамических принципов покоящемуся порядку высшего чина. Когда дом построен, механики и электротехники уходят. Кто же будет его хозяином?

Найду ли я время, чтобы заново все сплести? Вот Фридриху Георгу своими «Иллюзиями техники» удался в этом направлении значительный шаг. Это показывает, что мы — истинные братья, духовно нерасторжимые.

Кровь и дух. Часто устанавливаемое родство отражается также и в их сопряженности, поскольку различие между красными кровяными тельцами и сывороткой имеет и духовное соответствие. Здесь следует различать материальный и спиритуальный слой, двойную игру мира образов и мира мыслей. Однако в жизни оба мира тесно связаны и редко друг от друга отделяются. Образы катятся в потоке мыслей.

Соответственно следует различать сывороточную и корпускулярную прозу; существует прямая накопления образов вплоть до иероглифического стиля у Гамана. Возникают и удивительные переплетения, как у Лихтенберга. Его образный стиль преломляется интеллектом, создавая подобие мортификации. Продолжая сравнение, можно сказать, что оба элемента отделились друг от друга и снова перемешались в искусственном соединении. Иронии всегда предшествует надлом.


Париж, 20 марта 1943

Днем говорили с президентом о казнях, которые он в качестве генерального прокурора видел в изобилии. О типах палачей; на эту должность охотно идут прежде всего коновалы. Те, кто орудуют топором, могут похвастаться перед гильотинщиками известным художественным мастерством, сознанием штучной и искусной работы.

Первая казнь под властью Кньеболо: палач — сняв перед казнью фрак, засучив рукава, в цилиндре набекрень, в левой руке топор, с которого стекала кровь, правая поднята для «немецкого приветствия» — отрапортовал: «Казнь исполнена».

Патологоанатомы, осматривающие череп и то, что внутри него, пока он еще свеженький, следят за ударом топора, как коршуны. Как-то раз, перед казнью человека, который повесился в камере, но был вынут из петли еще живым, можно было видеть их скопище у подножия эшафота. Утверждают, что развивающееся с годами особое душевное заболевание выражается именно в виде такой попытки самоубийства и что предрасположенность к нему намечается в мозговых изменениях уже рано.

После полудня в Сен-Жерве — церкви, где я прежде не бывал. Узкие улочки, которыми она окружена, сохранили следы средневековья. Невосполнимое в этих постройках: в каждой уничтожено что-то от первоначала. Часовня святой Филомелы. Эта святая мне неизвестна. Там была коллекция сердец, из них, как из круглых плошек, выбивалось пламя; одни были из меди, другие — бронзовые, несколько золотых. Это место побудило меня задуматься над событиями, отметившими начало года на Кавказе.

В купол этой церкви 29 марта 1918 года угодил снаряд немецкой «парижской пушки», убив много верующих, собравшихся там на Страстную пятницу. Их памяти посвящена особая часовня, окна которой украшает лента с надписью: «Hodie mecum eritis in paradiso».[117]

Потом на набережных смотрел книги. Этот час мне особенно дорог как некий оазис во времени. Я раздобыл там «Le Procès du Sr. Edouard Coleman, Gentilhomme, pour avoir conspiré la Mort du Roy de la Grande Bretagne», Hambourg, 1679.[118]

Как я узнал от Флоранс, Жуандо отозвался обо мне после моего визита к нему так: «Difficile à développer».[119] Это суждение фотографа душ.


Муассон, 21 марта 1943

Отъезд в Муассон, куда меня откомандировали на курсы. С вокзала Бонньер мы отправились вдоль Сены и слева, на том берегу, увидели цепь меловых утесов. Перед ними высились замок с крепостью Ла-Рош-Гюйон и одинокая колокольня, сооруженная над сводами пещерной церкви Ла-От-Иля.

Я живу у старого священника по имени Ле Заир, который всю жизнь провел иезуитом в Китае, строя там христианские церкви, а остаток дней посвятил этому постылому, расположенному на скудной земле приходу. Его взгляд по-детски кроток, хотя один глаз у него и незрячий. Я завел с ним разговор о ландшафтах, услышав от него, что ездить далеко не стоит, ибо формы везде одинаковы — в основе их лежит всего несколько образцов.

Это суждение отшельника, который любит жизнь по ту сторону призмы и, очевидно, считает, что глядеть на спектр не стоит, потому что вся его полоса уже содержится в солнечном свете. Тут, однако, следует возразить: вместе с радугой человеческий глаз в качестве редкостного дара получает и способность различать цвета.

Беседа напомнила мне одно из моих прежних сомнений: не теряем ли мы, отступая в единство, способность наслаждения, которое нам может предоставить только время и только разнообразие, и не в том ли кроется основа нашего существования, что самому Богу потребна индивидуация. Наблюдая за насекомыми и морскими животными и за всей небывальщиной потока жизни, я постоянно испытывал это чувство. Мысль о том, что однажды со всем этим придется расстаться, причиняет мне глубокую боль.

В противовес этому надо бы сказать, что при отступлении мы приобретем органы, нам неизвестные, хотя они заложены и прообразованы в нас, как, например, легкие в младенце, носимом матерью в утробе. Телесные очи иссохнут, подобно нашей пуповине; мы будем наделены новой силой зрения. И как мы здесь видим цвета в их разделенности, так и там, испытывая высшее наслаждение, узрим их сущность в нераздельном свете.

Вечером разговор о Востоке, в том числе о каннибализме; утверждают, что особое пристрастие наблюдается здесь к половым органам. Причиной тому — не простой голод; рассказывают, например, о партизанах, которых доставляли в хлебных сумках в обмен на сигареты.

При упоминании таких зоологических или даже демонических черт низшего порядка на ум приходит Баадер{127} со своим учением. Чисто экономические доктрины приводят к каннибализму.


Муассон, 23 марта 1943

Новые здешние удовольствия: вид цветущего персика, пробуждающегося от зимнего сна, — он словно бабочка, выползающая из темной куколки и расправляющая свои крылья. Сухая земля полей и серые стены домов воодушевляются этим новым блеском; легкая цветная вуаль оживляет их. Розовый цветок при этом скромнее, чем белый, но выглядит более пышным на фоне голой ветки. Поэтому и на душу действует гораздо сильнее. Нежный занавес, которым год начинает свою волшебную пьесу.

Также утренний огонь в камине. Вечером в холодной комнате я сооружаю пирамиду из сухих прутьев и дубовых чурок, которую зажигаю утром за полчаса до подъема. Вид открытого огня, излучающего тепло и свет, оживляет и делает радостным начало дня.


Муассон, 26 марта 1943

До полудня полевая служба на сухой пустоши, покрытой беловато-серыми и зелеными сплетениями корней и поросшей кое-где березами и соснами. Двигаясь по спирали, мы снова обращаемся к прожитым вещам, преодолевая их, и если они не вовсе лишены значения, то становятся материалом для высшего триумфа. Так вышло и у меня с обеими мировыми войнами — первой и второй. В час смерти вся жизнь проходит перед нами, в этот час случай освящается необходимостью. Его запечатлят высшей печатью, после того как воск расплавится страданием.

На этой пустоши с ее сосновыми рощицами было уже довольно жарко. В полуденном солнце я увидел некое создание, порхнувшее мимо меня и показавшееся мне незнакомым: это было существо, вздымавшее прозрачные крылья розовато-опалового оттенка и тянувшее за собой два длинных, красиво изогнутых рога, напоминавших хвосты или шлейфы. Я тут же узнал в нем самца жука-дровосека, которого впервые увидел в полете. В таком молниеносном прозрении кроется великая радость, мы прозреваем тайные истоки природы. Живое существо является нам в своей исконной сущности, в своих волшебных танцах и в той оправе, какой его снабдила природа. Это одно из высших наслаждений, доставляемых нам сознанием: мы проникаем в глубь жизненной грезы и живем в ней жизнью тварей. Словно на нас падает искорка, отброшенная непосредственной, неосознанной радостью, которая их наполняет.

После полудня вместе с Мюнхаузеном и Баумгартом я во второй раз совершил экскурсию в От-Иль и Ла-Рош-Гюйон. На этой местности с ее крутыми и причудливо изрезанными меловыми утесами, которые сопровождают течение реки, возвышаясь над ней подобно органным трубам, лежит отпечаток, дающий почувствовать, что она уже с незапамятных времен заселена людьми. В Ла-Рош-Гюйоне смена эпох налицо; в белой, увитой плющом скале можно увидеть темные впадины глубоких и извилистых пещер, некоторые из них до сих пор служат кладовыми или конюшнями; тут же — неуклюжие крепостные строения эпохи норманнов и, наконец, на переднем плане — гордый замок с башнями, запечатлевший смену менее грозных столетий. И посреди всего этого, как глубокие погреба, где витает дух древнейших времен, сохранились пещеры с кремнёвыми прослойками, где, может быть, спрятаны сокровища, золото и оружие или покоятся убитые в бою, — пещеры с предками-великанами, а в каком-нибудь тайном и заваленном проходе — даже с драконами. Это чувствуется и на открытом пространстве как некое магическое присутствие.


Париж, 27 марта 1943

Вечером отъезд в Париж, но до полудня успел еще, сидя у камина, кое-что записать в дневник. Уже в «Рафаэле» обнаружил кипу поздравлений с днем рождения; сначала прочел письма знакомых и клиентов, потом друзей и, наконец, родных, прежде всего Перпетуи и Фридриха Георга.

Перпетуя пересказывает мне сны. Вот она забросила сеть, чтобы поймать рыбу, но вместо нее с трудом вытащила из воды якорь и прочитала вырезанные на нем слова: «Персидский диван, 12.4.98. Рембо своим последним друзьям». Соскоблив ржавчину, она увидела, что якорь был сделан из чистого золота.

Ранг, которым обладают наши родные, мы можем присвоить и себе. Здесь дает себя знать укорененность на хорошей почве, в нужном месте. То же самое подтверждает и неверность учеников, друзей, возлюбленных по отношению к нам. Еще в большей степени — их самоубийство: оно свидетельствует о непрочной основе. Если нас, как Сократа, постигнет несчастье, не следует исключать возможности еще одного симпозиума.


Париж, 28 марта 1943

У Валентинера. Он привез мне из Берлина письмо от Карла Шмитта с пересказом сновидения, которое тот записал для меня утром. А также цитату из «Таинства соли» Этингера:{128} «Несите соль в себе с миром, не то вы будете посолены другой солью».

Это напомнило мне мой образ замерзания и оттаивания.


Париж, 29 марта, 1943

Так как ночью часы были переведены на час вперед, то я сразу же прыгнул в следующий год жизни. Стряхнув с себя сновидение, я нацарапал на записке, которую обнаружил, когда окончательно проснулся: «Плацента Евы. Мад(т)репоровый коралл».

Мысль, если я правильно запомнил, была следующая: физическую пуповину разрезают, метафизическая же остается нетронутой. Из этого соотношения, из недр жизненного потока вырастает второе, незримое родовое древо. Его кровеносными сосудами мы навсегда соединены друг с другом и общаемся с каждым, кто когда бы то ни было жил на свете, — со всеми поколениями и сонмами умерших. Мы сплетены с ними флюидом, являющимся нам все время во сне и в сновидениях. Мы знаем друг о друге больше, чем нам это кажется.

У нас есть два способа продолжения рода — почкование и совокупление. Во втором случае нас производит отец, в первом — мы происходим только от матери и остаемся как бы вечнозелеными. В этом смысле у всего человечества единый день рождения и единый день смерти.

Мистерия, впрочем, наделена и патернитарным полюсом, поскольку в каждом зачатии скрывается духовный акт, и в своей чистейшей возвышенности это обстоятельство выявляется при зачатии абсолютного человека. Так, понятие «человек», как в отношении мужской, так и женской половины своего генезиса, соответствует крайней возможности.

Собственно, двойной генезис человека просматривается и в символах. Их можно разделить на такие, в коих выявлен генезис материальный, и такие, где превалирует генезис духовный: человек выступает как лилия, как горчичное или пшеничное зерно; он выступает и как наследующий небеса, и как Сын Человеческий.

В девять часов из Харькова позвонил Шпейдель и первым, через необозримое пространство, пожелал мне счастья. День прошел весело и приятно. Вечером с Геллером и Валентинером у Флоранс, знакомству с которой сегодня исполняется год. Мы продолжили с ней разговор о смерти, который вели тогда.


Париж, 30 марта 1943

Вечером у оберлейтенанта фон Мюнхаузена, с ним я познакомился во время учений в Муассоне. Его корни, подобно Клейстам, Арнимам или Кайзерлингам, — на Востоке, в одном из наших духовных родов, и это прекрасно отразилось на его стати. Там был и его врач, русский эмигрант, профессор Залманов.{129} Разговор у камина о больных и врачах; в Залманове, после Цельсуса, который наблюдал меня какое-то время в Норвегии, и Вайцзекера, завсегдатая моего дома, я нашел первого врача с масштабными идеями и охотно отдался бы в его руки. Он исходит из целого, а также из времени как целого, называя его больным; для отдельного человека, живущего внутри него, так же трудно быть здоровым, как для капли воды сохранять покой внутри бурного моря. Особенное зло времени он видит в склонности к конвульсиям и надрывам. «Смерть досталась даром» — такая формула для него означает, что здоровье нужно заслужить, и заслужить не иначе, как через взаимные усилия больного и врача. Заболевание часто начинается как моральная ущербность и уже потом переходит на физические органы. Если больной на этом моральном этапе излечиваться не желает, врач должен лечение отменить, он только зря будет получать деньги.

Залманову семьдесят два года,[120] он учился и лечил почти во всех европейских странах и на многих фронтах и уже в зрелом возрасте, став профессором университета, бросил классическую медицину, чтобы выстроить свое учение на практике. Его пациентом был Ленин, про которого он рассказывал, что тот умер от скуки. Главным даром Ленина была способность к конспирации и созданию малых революционных групп, — попав же на высшую ступень и обладая неограниченной властью, он оказался как бы в положении шахматиста, не находящего себе партнера, или в положении образцового чиновника, которого раньше времени отправили на пенсию.

Свой главный гонорар Залманов получал за то, что во время визита передавал Ленину записки с именами арестованных, после чего отдавалось распоряжение их освободить. Ленин достал и паспорт, позволивший ему и его семье эмигрировать.

Залманов не верит, что русских можно победить; он говорит, что из войны они выйдут обновленными и очищенными. Нападение на Россию удалось бы в том случае, если бы оно поддерживалось более высокой моралью. В будущем, по истечении какого-то срока, он предвидит союз между Россией и Германией.


Париж, 31 марта 1943

Во время обеденного перерыва в Музее человека, чья двойная сущность — рациональная духовность и чародейство — не перестает меня восхищать. Я рассматриваю эту особенность, как резко отчеканенную медаль, целиком состоящую из потемневшего от древности радиоактивного металла. Соответственно и дух подвергается двойному воздействию — как системно упорядоченному разуму, так и незримому излучению накопленной им магической субстанции.

Вечером с Баумгартом за шахматами в «Рафаэле». Потом беседа с ним и с Венигером, который в 1915 году вместе со мной служил в Монши артиллеристом. Он объезжает войска с донесениями, после чего в ночных разговорах зондирует офицерский корпус и считает, что нынче среди влиятельных генералов начинается движение, напоминающее вопрос из Евангелия от Матфея: «Ты ли тот, который должен прийти, или ожидать нам другого?»


Париж, 1 апреля 1943

Обед у Флоранс, где я встретил Жироду{130} и мадам Буске. Она подарила мне письмо Торнтона Уайлдера для моей коллекции рукописей.

Письма. Странно, что самым близким женщинам я пишу небрежно и мало внимания уделяю стилю. Возможно, это связано с ощущением, что письма здесь излишни. Пребываешь внутри самой материи.

Но Фридриху Георгу или Карлу Шмитту и еще двум-трем лицам я пишу всегда старательно. Такое старание напоминает усилие шахматиста, сообразующегося с партнером.


Париж, 3 апреля 1943

После полудня на улице Лористон, за чашкой турецкого кофе у Банин, магометанки с Южного Кавказа, чей роман «Нами» я недавно прочитал. Там были места, напомнившие мне Лоуренса,{131} — та же бесцеремонность по отношению к телу и насилию над ним. Удивительно, насколько человек может дистанцироваться от своего тела, от мускулов, нервов, связок, словно от инструмента с клавишами и струнами, прислушиваясь, как посторонний, к его мелодии, протянутой сквозь судьбу. Этот дар всегда включает в себя опасность особой ранимости.


Париж, 3 апреля 1943

После полудня у Залманова, который принимает в маленькой, набитой книгами комнатке. Пока он задавал мне вопросы, я изучал названия — они внушали доверие. Основательно обследовав, он обнаружил у меня маленькую спайку, оставшуюся после ранения легкого. Диагноз и предписания просты; он считает, что через три месяца я буду собой доволен. Speramus.[121]

Пожалуй, он отличается от моего доброго Цельсуса тем, что применяет, хоть и в малых дозах, лекарства. Но даже и в лучших врачах всегда есть что-то от шарлатана; можно нарисовать схему их обращения с пациентами. Этакий пророк: задает вопрос, повышающий, независимо от утвердительного или отрицательного ответа, его престиж. Первый случай сопровождается глубокомысленным раздумьем, второй — ссылкой на прозорливость: «Я так и думал».

Я слегка разочарован; виной тому — обостренная наблюдательность, за которую я расплачиваюсь так, как другие расплачиваются за чересчур тонкий орган обоняния. Слишком четко вижу я мельчайшие черточки, свойственные людям. В период недомогания и болезни это усиливается еще больше. Случалось, что приближающихся к моей постели врачей я видел так ясно, словно просвечивал их рентгеновскими лучами.

Хороший стилист. Он, собственно, хотел написать: «Я поступил справедливо», но вместо этого написал «несправедливо», потому что так оно лучше встроилось во фразу.


Париж, 4 апреля 1943

Воскресенье. Как только, отобедав в «Рафаэле», я переоделся, завыла сирена и в ответ сразу же загрохотала артиллерия. С крыши я видел высокую стену дыма на горизонте, хотя сами бомбардировщики к этому времени уже удалились. Кажется, что такие налеты длятся не более минуты.

Затем, поскольку метро не работало, пешая прогулка к Жоржу Пупе на рю Гарансьер. Стоял удивительно мягкий и наполненный синевой весенний день. В то время как в пригородах сотни людей утопали в крови, толпа парижан прогуливалась под зелеными каштанами на Елисейских полях. Я долго стоял перед группой магнолий, самой великолепной из всех, какие я когда-либо видел. Одна цвела ослепительно белым цветом, другая — нежно-розовым, третья — пурпурно-красным. Воздух по-весеннему трепетал, такое волшебство можно ощутить только раз в году как веяние космической энергии любви.

У Пупе я встретил супругов Мегрэ. Разговоры о войне и мире, об анархистах 1890 года, ибо в то время я как раз изучал процесс против Равашоля. Мегрэ рассказал, что однажды Бакунин, проезжая мимо дома, который сносили, выпрыгнул из кареты, снял сюртук и схватил мотыгу, дабы посодействовать. Это — гротескные предвестники мира уничтожения, на глазах у изумленных бюргеров устраивающие кровавый кордебалет.

Ненадолго в Сен-Сюльпис. Полюбовался фресками Делакруа с их потускневшими красками и изящным орга́ном Марии Антуанетты, клавиш которого касались Глюк и Моцарт.

Посредине церкви две старушки пели латинский текст; старик, подпевавший им, сопровождал их на фисгармонии. Прекрасные голоса, исходящие из изношенных тел, из иссохших глоток, где видна была игра хрящей и связок, из обведенных морщинами ртов, говорили о вечности мелодий, доступных и ветхим инструментам. Под этими сводами, точно так же как в церкви Святого Михаила в Мюнхене, царят рациональная теология и космическая духовная энергия. Как часто случается со мной в подобных местах, и здесь меня посетили мысли о плане творения, о духовной структуре мира. Кто провидит ту роль, какую подобная церковь играет в истории человечества?

Несмотря на то что времени у меня было в обрез, я все же поднялся по узкой винтовой лестнице, описанной Гюисмансом в «Là-Bas»,[122] на самую высокую из двух колоколен, с которой вид на город открывается наиболее полно. Солнце только что зашло, и среди серебристо-серых стен великолепно светилась свежая зелень Люксембургского сада.

Способность на такое созидание всегда будет свидетельствовать в пользу человека, даже если его занятия и пристрастия весьма низменного сорта, В этом смысле искусно сотворенные и сверкающие жилища, производящие из своей слизи моллюсков и еще долго блистающие на морском берегу, диву даются, что населявшие их тела истлели. Они творят по ту сторону смерти и жизни, для некоей третьей силы.


Париж, 5 апреля 1943

К нынешнему полдню насчитывалось более двухсот погибших, Несколько бомб попали на ипподром Лонгшана, где была масса народу. Навстречу гуляющим, выходившим из шахт метро, ринулась толпа задыхающихся раненых, одни — в разодранных платьях, другие — держась за руку или за голову; мать с окровавленным ребенком на руках. Многие, чьи трупы теперь вылавливались, снарядом, угодившим в мост, были сметены в Сену.

Одновременно по другую сторону рощи фланировала веселая толпа нарядно одетых людей, которые наслаждались цветущими деревьями и ласковым весенним воздухом. Таково нынешнее время с его ликом Януса.


Париж, 10 апреля 1943

Во время воздушной тревоги на площади Терн. Пока мы беседовали возле маленького цветника на круглой площадке, мимо нас пробегали люди, устремившиеся в бомбоубежища. Риторические конфигурации; самые смелые дополнялись огненными снопами падающих бомб. Сквозь вымершие улицы — к Этуаль, пока по ту сторону леса поднимались цепи белых, красных и зеленых взрывов, рассыпавшихся в вышине, как искры от наковальни. Это был символ жизненного пути, путь Волшебной флейты.


Париж, 11 апреля 1943

Человеческие встречи и разлуки. Когда назревает разлука, в иные дни изнурительная связь снова становится тесной, кристаллизуется, — в эти дни она является в своей самой чистой, необходимой форме. Но именно такие дни и приближают неизбежный конец. Так, после целого ряда солнечных дней наступает неопределенная погода, и если случится какое-нибудь особенно ясное утро, когда все горы и долы еще раз явятся в своем полном блеске, оно возвещает о перемене погоды.

Я размышлял об этом, стоя утром в ванной, и, как и в тот раз, перед поездкой в Россию, опрокинул стакан — и он разбился.

Хорошая проза — как вино, она все время живет, все время развивается. В ней есть фразы, еще неистинные, но тайная жизнь доводит их до истины.

Свежая проза тоже еще сыровата, но с течением времени она покрывается патиной. Я часто замечаю это по старым письмам.

За обедом разговор с Хаттингеном о часах, в частности о песочных. В струении песочных часов вьет свою нить еще немеханизированное время, время судьбы. Это то время, которое мы ощущаем в шуме лесов, в потрескивании пламени, в накате морской волны, в кружении снежинок.

Потом, хотя было и пасмурно, ненадолго в Буа, рядом с Порт-Дофин. Я видел там играющих мальчишек в возрасте от семи до девяти лет; их лица и жестикуляция показались мне необыкновенно выразительными. Индивидуация просыпается здесь раньше и выявляется резче. Но, по моим наблюдениям, чаще всего их весна к шестнадцати годам уже угасает. Так, француз преждевременно переступает границу, за которой изнашивает себя, в то время как немец зачастую вообще до нее не доходит. Смешение по этой причине благотворно; два недостатка в сумме дают преимущество.

Я сел отдохнуть под вязом, окруженным пышно разросшейся бледно-сиреневой крапивой. Вокруг цветков вился шмель; пока он, жужжа, висел над чашечками, видны были коричневый бархат его корсета, слегка искривленная спинка, приподнятый хоботок, подобно черному роговому зонду что-то целенаправленно ищущий. На лбу выделялось желто-золотое пятнышко цветочной пыльцы — знак, возникший от бесчисленных прикосновений. Замечателен был самый миг погружения; ныряя в цветок, это существо обхватывало его обеими передними лапками и, как чехол, натягивало на хоботок, почти так же, как это проделывает шут на масленицу, примеряя себе искусственный нос.

Чай у Валентинера; там я встретил Геллера, Эшмана, Ранцау и докторессу; говорили о Вашингтоне Ирвинге,{132} Эккермане и князе Шварценберге, по инициативе которого в Вене был собран огромный, еще не обработанный материал о европейских тайных обществах.


Париж, 12 апреля 1943

Чтение: «Carthage Punique»[123] Лепейра и Пеллегрена. Завоевание этого города богато штрихами, подобающими великому событию. После того как римляне проникли внутрь стен, на крыше самого высокого из храмов оборонялись те, кто решил драться до конца, — и среди них прежде всего Гасдрубал с семьей и другие знатные карфагеняне, а также девятьсот римских перебежчиков, не рассчитывавших на милость.

В ночь перед решающей схваткой Гасдрубал оставляет своих и, с оливковой ветвью в руке, отправляется на поиски Сципиона. Наутро Сципион приводит его к храму и выставляет на обозрение защитникам, дабы их обескуражить. Они же, извергнув на изменника бесконечные проклятия, поджигают здание и бросаются в огонь.

Во время поджога жена Гасдрубала в одном из внутренних покоев храма надевает на себя лучшие одежды; затем, взяв детей, в полном блеске подходит к ограде и сначала обращается к Сципиону. Она желает ему на всю оставшуюся жизнь счастья, — она на него не гневается, ибо он действовал согласно законам войны. Затем от имени города, а также от себя и своих детей она проклинает супруга и богов, навечно от них отрекаясь. После чего душит детей и швыряет их в огонь, а потом и сама низвергается в пламя.

В таких обстоятельствах люди приобретают зловещую меру; индивидуальные сосуды до краев наполняются символическим содержанием. В лице этой женщины в момент гибели сам Карфаген выступает на пылающую сцену, к приготовленному для последней жертвы алтарю. Она благословляет и проклинает с ужасающей, нахлынувшей на нее сакральной силой. Место, обстоятельства, человек — во всеоружии, и случайность отпадает. Древняя жертва Ваалу, сжигание детей, повторяется здесь в последний раз. Жертва свершается, дабы выстоял город; ее приносят затем, дабы город жил в веках. Пусть тогда вместе с плодами сгорает и корень; мать приносит в жертву самое себя.


Париж, 13 апреля 1943

«Carthage Punique». В те времена отношения между государствами были пластичнее, сила договора — прочнее. При знаменитом договоре между Ганнибалом и Филиппом Македонским присутствовали и боги обоих партнеров, в частности боги войны, представленные верховными жрецами.

После разрушения города место его проклиналось. В знак проклятия его посыпали солью. Соль, таким образом, служит здесь символом неплодородности. Обычно она считается символом духа; как во всяком символе, мы и в данном случае находим отрицательный и положительный полюс. Особенно это относится к цвету: желтый означает патрициев и плебеев, красный — господство и непокорность, синий — чудодейственное и ничтожное. Наверняка это разделение сопровождается различиями по чистоте, как замечает Гёте в своем учении о цвете, говоря о желтых тонах. Так, например, соль проклятия можно представить грубой и неочищенной, в противоположность соли аттической, которой за трапезой духа солят кушанья и тем самым надолго их сохраняют.

Кубин снова прислал мне из Цвикледта одно из своих иероглифических писаний, которое я хочу, когда будет побольше времени, расшифровать путем медитации. Грюнингер извещает о копиях последних писем оберлейтенанта Кроме из Сталинграда. По-видимому, на этих Потерянных постах происходит сильное обращение в христианство.


Париж, 14 апреля 1943

Визит художника Холи. Он передал мне привет от Жены Келлариса и сказал, что, несмотря на длительное заключение и тяжелую болезнь, тот не падает духом. Это вселяет надежду, что он еще увидит свет. Разговор напомнил мне тот страшный день, когда я приехал в Берлин и позвонил его защитнице, столь же мало надеясь найти понимание, как испить глоток воды в пустыне. Пока я стоял в телефонной будке, мне казалось, что Потсдамская площадь раскалена.

Вечером в «Комеди Франсэз» на премьере «Renaud et Armide»[124] Кокто. Убедился, что хорошо запомнил оба сильных места этой пьесы, привлекшие мое внимание во время ее чтения на рю Верней: волшебное пение Армиды и молитву Оливье. На примере такого таланта, как Кокто, видишь, как время набрасывает на него свои мучительные петли; в противоборстве с ними самоутверждается сущность. Магическое дарование растет и исчезает соответственно тем слоям, по которым оно движется. В самых непрочных оно становится пляской на канате, буффонадой.

Среди публики знакомые лица, видел также Шармиль.


Париж, 15 апреля 1943

До полудня разговор с Радемахером о военном положении. Он надеется на Келлариса и Тауроггена. Вечером у Залманова.

— Если бы немецкая интеллигенция так же хорошо знала русскую, как русская немецкую, войны бы не было.

Потом о массовых захоронениях в Катыни, где найдены тысячи польских офицеров, попавших в русский плен. Залманов считает, что все это делается ради пропаганды.

— Но как туда попали трупы?

— Видите ли, у трупов нынче билетов не спрашивают.

Разговор об Аксакове, Бердяеве и русском писателе по фамилии Розанов. Залманов достал мне его книгу.

Обратный путь через Буа; полумесяц освещал свежую траву. Несмотря на близость большого города — полная тишина. Это производило отчасти приятное, отчасти пугающее впечатление, как, например, вид сцены перед спектаклем, полным ужасов.


Париж, 16 апреля 1943

На рассвете многозначительный сон о Кньеболо, перевитый событиями в доме моего детства. В связи с чем его ждали, не помню. Шли разные приготовления, а я, чтобы с ним не встречаться, скрывался в дальних комнатах. Когда я вышел, его уже не было; обсуждали подробности визита и среди прочих ту, что отец его обнимал. Проснувшись, это обстоятельство я отметил особо, вспомнив об одном зловещем видении, о коем рассказывал Бенно Циглер.

В разговорах о жестокостях нынешнего времени часто возникает вопрос: откуда берутся все эти сатанинские силы, эти живодеры и убийцы, которых никто никогда не видел и даже представить себе не мог. Но, как показывает действительность, где-то они скрывались. Новшество заключается в их зримости, в том, что их выпустили на волю, а это позволяет им причинять вред людям. В таком попустительстве — наша общая вина: лишая себя связей, мы одновременно освобождаем от связей и то, что лежит под спудом. Нечего тогда и жаловаться, что зло поражает нас индивидуально.


Париж, 17 апреля 1943

После полудня в парке Багатель. Жара, царящая в эти дни, сгущает все цветущее в симфонию — несметное число тюльпанов пылало на газонах и на островках небольшого озера. В некоторых соцветиях — как, например, фиалково-синих и шелковисто-серых или же в легких, как перья, и в то же время тяжелых своей красотой гроздьях глициний, свисающих по стене, — флора, казалось, переливается через край, продолжаясь в садах из волшебных сказок.

Я всегда воспринимаю это как обольщение, как обещание вечных блаженств, как луч света, искрящийся из сокровищниц, чья дверь на миг приоткрылась. Мгновенное увядает, и все же это цветущее чудо хранит символы жизни, не увядающей никогда. Оттуда приходит восторг, пробуждающий ее цвет и запах; разноцветными искрами сыплются они в сердце.

Я снова увидел своего старого приятеля, золотого язя; его спинка вспыхивала в зеленой воде гротов, Он тихо здесь обитал, пока я странствовал по России.

Об извращениях: не является ли их источником взаимная неприязнь отца и матери? Тогда в странах и социальных слоях, где царит брак по расчету, они должны встречаться чаще. Точно так же они должны преобладать у рас с холодной кровью, а не наоборот, как принято думать. Через брак наследуется ненависть, отвращение к другому полу. Он — основа всего, остальное присовокупляется; природа предпочитает плоды любовных зачатий. Возможно, однако, что индивидуальное возмещается духовным, — гениальные натуры представляют собой зачастую поздние плоды, например Бодлер; вспомним также смешной способ, которым папаша Шенди{133} заводит часы.

Эти обстоятельства мало изучены и ускользают от научного взора. Следовало бы проникнуть в тайную историю целых семейств, целых родов.

На данное утверждение можно возразить, что есть крестьянские местности, где браки по расчету существуют с незапамятных времен. Однако индивидуация там тоже менее развита; каждый здоровый человек равен другому. Кроме того, вырождение в некоторых селах достигает уровня больших городов, но не так выявлено. Возможно, и проявляется оно иначе; содомия в сельской местности встречается чаще, чем в городе.

Впрочем, то, что мы рассматриваем как отклонение от нормы, может быть связано с более глубоким миросозерцанием, и именно потому, что взгляды меньше зависимы от условности, от брачных уз. Это бросается в глаза у гомосексуалистов, критерием для которых является духовное. Человеку духовному они всегда готовы услужить, хотя их обхождение и вызывает улыбку.

Дело Дрейфуса{134} — часть тайной истории, т. е. такой истории, которая обычно не видна. Как правило, она расположена в лабиринтах, скрытых за политическими зданиями. При чтении возникает чувство, что занимаешься чем-то запретным. Прикасаешься, как в случае с мумией Тутанхамона, к сильно сгущенным субстанциям, поэтому та непринужденность, с какой молодые историки, например Франк, обращаются с подобным материалом, настораживает.

Выбор профессии. Я бы хотел быть звездным пилотом.

О самовоспитании. Даже если рожден хворым, можешь достигнуть значительной степени здоровья. Точно так же и в науке; можешь путем образования освободиться от влияния плохих учителей и тех предрассудков, которые господствовали в твое время. Гораздо труднее дается даже самый скромный прогресс в морали, если ситуация полностью продажна. Здесь недалеко и до дна.

Когда неверующий, например в атеистическом государстве, требует у верующих присяги, это похоже на действия шулера-банкомета, ждущего, что игроки выложат на его сукно чистое золото.

В атеистической государственной системе есть только один сорт присяги, которая является достоверной, — лжесвидетельство. Все остальное — святотатство. А вот если имеешь дело с турком, то ему можно и клясться, и обмениваться с ним присягами; это сделка без обмана.

Вечером Книгой пророка Малахии закончил читать Ветхий Завет, начатый 3 сентября 1941 года в Париже. Завтра начну апокрифы.

Начал также «Esseulement»[125] Розанова. Тотчас же понял, что Залманов навел меня на мыслителя, который если и не возбуждает новых споров, то приводит к разрешению старых.


Париж, 18 апреля 1943

Чай у Мари-Луизы Буске, на площади Бурбонского дворца, выделяющегося римской строгостью своей архитектуры. Эти старые и обставленные наследными вещами квартиры в течение десятилетий и столетий приспособились к человеку и его обитанию, как платье, после долгого ношения прилегающее к телу каждой своей складкой. Они становятся теплицами в смысле высшей зоологии. Там я встретил также Геллера, Пупе, Жироду и мадам Оливье де Прево, правнучку Листа. Мадам Буске — в обращении с которой я обычно проявляю некоторую осторожность, как химик в обращении с веществами при неопределенной реакции, — показала мне библиотеку, маленькую, квадратную и всю обшитую деревом. Я рассматривал рукописи, посвящения и изящные переплеты. Частично они были сделаны из тисненой кожи, прикосновение к которой удваивает наслаждение жизнью, и выдержаны в тонах, угадываемых сквозь золотую лакировку, — от мягкого сиреневого, сгущающегося в черный, до его более светлых оттенков, и от темного злато-коричневого до образцов, высвечивающихся золотыми блестками и огнями.

Вечером назад, через Елисейские поля. Был великолепный солнечный день. Собой я тоже был доволен, что и записываю, ибо такое могу о себе сказать редко.

Закончил: Розанов, «Esseulement», не частый в наше время случай, когда удалось сохранить и авторство, и собственное оригинальное мышление. При таких знакомствах у меня всегда появляется ощущение, будто заполняется одно из бесцветных мест в своде, покрывающем наше пространство. Примечательно у Розанова его родство с В. З.; так, он употребляет слово «семя» в точном ветхозаветном смысле. Слово это, относящееся к человеку как символ его сущности, было для меня с давних пор неприятным, я испытывал к нему отвращение, подобное тому, какое Геббель испытывал к слову «ребро», вычитанному им из домашней Библии. Вероятно, здесь действуют древние представления о табу. Сперматический характер В. З. вообще, по сравнению с пневматическим характером Евангелий.

Розанов умер после 1918 года в монастыре; говорят, от голода. О революции он заметил, что та провалится, ибо не оставляет места для мечты. По той же причине рухнет и все ее здание. Привлекает в нем и то, что его летучие записи, подобия плазматического движения духа, случались у него в моменты досуга, — когда он разбирал свою коллекцию монет или же загорал после купания.


Париж, 19 апреля 1943

Нойхаусу, большому любителю цветов, пришла в голову разумная мысль — оставить на часок контору и отправиться со мной в Ботанический сад Отёй, где цвели азалии. Большая холодная оранжерея была разодета в тысячи цветущих кустов, так что походила на зал с пестротканым ковром и пестрыми стенами. Большего разнообразия, большей живости нежных красок, казалось, невозможно было достигнуть. И все же я не отношу себя к любителям азалий, чья окраска лишена для меня метафизичности; они демонстрируют тона только одного измерения, хотя именно в этом и кроется причина их успеха; они радуют глаз чистотой, но в выжатой из них тинктуре не хватает капли arcanum arcanorum supracoeleste.[126] По этой же причине нет у них и запаха.

Мы подошли также к глоксиниям и кальцеоляриям. Кальцеолярии образуют одну из эластичных форм жизни, где разнообразие имеет наибольшую сферу действия, — среди миллионов единичных экземпляров не найдется двух совершенно одинаковых цветков. Самые красивые — темно-пурпурные и тигровожелтые; чтобы насладиться глубиной этих полных жизни чашечек, нужно уметь превращаться в шмеля. Это соображение, которое я высказал Нойхаусу, весьма развеселило сопровождавшего нас шофера, и я догадался почему. Из орхидей цвели только немногие, тем не менее мы прошли и мимо этих культур, ибо ими занимается Нойхаус. Раскрашенная зелеными и сиреневыми полосами адамова голова обратила на себя внимание темными пупырышками, украшавшими ее верхнюю губу; с каждой стороны игриво торчали три или четыре колючих волоска. Это напомнило мне улыбку одной умершей приятельницы, ее темную родинку.

Для таких садов важно, чтобы садовники оставались невидимыми; разрешается смотреть только на их произведение. Следы, которые оставляешь на песке, должна бы тотчас стирать рука невидимых духов. Только так полностью насладишься растениями и их языком, сущность которого можно запечатлеть в девизе: «Praesens sed invisibilis».[127]

Прообразом всех садов является сад волшебный, прообразом всех волшебных садов — рай. У профессии садовода, как и у всякой простой профессии, — культовая подоплека.

В Библии закончил Книгу Юдифь, вещь в манере Геродота. Описание Олоферна вводит в один из роскошных покоев Вавилонской башни; в балдахин его постели вотканы драгоценные камни. Накануне той ночи, которую Юдифь проводит в его шатре, Олоферн обменивается с ней восточными любезностями. Край чаши обсыпан сахаром, на дне ее покоится смертельный яд.

Юдифь была избавлена от того, чтобы отдаться Олоферну, но она была к этому готова. В этой книге властвует красота, она сильнее целых армий. И вот — победный гимн над головой Олоферна; в своей высшей зоологии, в главе о танцах победителей, следующей за «роением», я хочу описать лежащую в его основе прафигуру.

«Юдифь и Шарлотта Корде, сравнительное описание», «Юдифь и Орлеанская дева как национальные героини». Две темы для школьников и школьниц старших классов, но прежде им нужно вкусить от древа познания.


Париж, 20 апреля 1943

Днем мавританский часок у Банин, Она имеет обыкновение пить кофе в постели, которую покидает так же неохотно, как рак-отшельник оставляет свою раковину. Окна ее студии выходят в сторону высокого бассейна, на улицу Коперника. Перед ними, пока еще без листьев, цветет большая павловния. Высокие матово-лиловые чашечки, в чьи амурные углубления погружаются пчелы, резко, но и легко, выделяются на фоне бледной голубизны весеннего неба.

Разговор о южном типе, и в частности о лигурийцах и гасконцах. Затем о законе и мистике в религии. В мечетях явно присутствует закон. Думаю, что это относится и к синагогам. Под конец — о словесном выражении страха в различных языках и связанных с этим нюансах.

Вечером у Радемахера, который теперь время от времени наезжает в Париж и живет на улице Франсуа I. Там, всего на несколько минут, я встретился с Альфредом Тёпфером, вернувшимся из Испании и собравшимся ехать в Ганновер. Я попросил его присмотреть для меня в районе Танцена, в пустоши, небольшой домик. Разговоры о политике, затем воспоминания о Келларисе и о времени первых националистов. Особенно запомнилось тайное сборище в Айххофе в 1929 году. История тех лет с их мыслителями, деятелями, мучениками и статистами еще не написана; мы обитали тогда в чреве Левиафана. Преуспевала Мюнхенская школа, самая пошлая из всех; ей это давалось даром. В моих письмах и бумагах того времени выступает множество лиц, среди которых выделяются Никиш, Хильшер, Эрнст Саломон,{135} Крайц и Альбрехт Эрих Гюнтер, недавно почивший. Единомышленники убиты, эмигрировали, разочаровались или же занимают высокие посты в армии, в абвере, в партии. И все же те, кто еще остался жив, охотно говорят о тогдашних временах, когда все были одержимы идеей. Таким я представляю себе Робеспьера в Аррасе.

Продвигаясь в чтении Библии, начал «Премудрость» Соломона. Смерть имеет совершенно разное значение, в зависимости от того, кого она поражает, — глупца или мудрого. Одному она несет уничтожение, другого же очищает, испытывая в горниле, как золото. Такая смерть — только кажущаяся: «Ибо хотя они в глазах людей и наказываются, но надежда их полна бессмертия».

При этих словах я вспомнил прекрасное изречение Леона Блуа, согласно которому умереть намного легче, чем мы думаем, — может быть, так же легко, как стереть пыль со стола или дивана.


Париж, 21 апреля 1943

Днем меня навестил старожил Нижней Саксонии, полковник Шаер. Обсуждали ситуацию. Оливковой ветви пока нет. Из всего, о чем он рассказывал, особенно жутким было описание расстрела евреев. Он слышал о нем от одного полковника, кажется Типпельскирха, которого для изучения происходящего послало туда его войсковое соединение.

При таких свидетельствах меня охватывает ужас, горло сжимается от предчувствия чудовищной опасности. Я говорю об этом в общем смысле и нисколько бы не удивился, если бы земной шар — от падения ли кометы или от взрыва — разлетелся на куски. В действительности меня не оставляет ощущение, что эти люди собираются просверлить Землю и что не случайно в качестве главной жертвы они выбрали евреев. Верховные палачи обладают даром зловещей прозорливости, которая зиждется не на интеллекте, а на демонических инстинктах. На каждом перекрестке они определяют направление, ведущее к великому разрушению.

Впрочем, расстрелов больше не будет, ибо их сменили газовые камеры.

Днем у Грюэля. По дороге я снова сорвал свежий лист со смоковницы у храма Вознесения, чьей зеленью любуюсь уже третий год. Это — одно из моих самых любимых деревьев в городе; другое — старая стриженая акация в саду дворца Почетного легиона. Третье — пожалуй, павловния в саду у Банин.


Париж, 22 апреля 1943

Завтрак у Моранов, там графиня Пальфи, Селин, Бенуа-Мешен. Беседа склонялась к анекдотическим несчастным случаям; так, Бенуа-Мешен рассказал, что как-то в гололед его машину занесло, и он вдавил в дерево женщину, шедшую с супругом по улице. Он посадил супружескую пару к себе в машину, чтобы доставить в больницу, и заметил, что муж вздыхает и стонет куда больше своей жены.

— Надеюсь, Вы не пострадали?

— Нет, но перелом бедра — — это же по меньшей мере три месяца клиники — какая неудача! Кто же все это время будет готовить для меня диэту?

Осмотр показал, что, к счастью, это был просто ушиб, но заживление потребует восьми недель. По истечении этого срока министр нанес женщине визит, чтобы справиться о здоровье, и застал ее в трауре. Муж тем временем скончался от несварения желудка. Министр уже было собрался выразить ей соболезнование, но она прервала его:

— Ах, оставьте. Вы не представляете себе, какую услугу мне оказали.

Далее о женах военнопленных. Подобно тому как Троянская война есть мифологическая модель исторических войн вообще, так и трагедия возвращенца и образ Клитемнестры будут повторяться всегда. Жена, услышав, что ее муж освобожден из плена, отправляет ему вслед за этой вестью посылку — дар любви. Между тем муж возвращается раньше, чем она ожидала, и застает не только ее, но ее любовника и двоих детей. В Германии, в лагере для военнопленных, товарищи делят между собой содержимое посылки, — четверо из них умирают, отведав масла, в которое был подмешан мышьяк.

К этому Селин добавил кое-что и из своей практики, отличающейся нагромождением ужасных случаев. Между прочим, он — бретонец, это объясняет мое первое о нем впечатление, по которому я причислил его к каменному веку. Он вот-вот собирается посетить меловые захоронения в Катыни, служащие предметом нынешней пропаганды. Очевидно, что такие места его притягивают.

На обратном пути моим спутником был Бенуа-Мешен, снедаемый неким демоническим беспокойством. Мы вели с ним беседу, неизменную от сотворения мира: в каком аспекте усиление власти сопряжено с высшим удовольствием — в аспекте ли политической практики или же в скрытом, духовном.

Вечером читал статью Кокто о смерти Марселя Пруста, ее принесла мне Мари-Луиза Буске. Вычитал в ней фразу о великом безмолвии, в которое спускаются мертвые: «Il у régnait ce silence qui est au silence ce que les ténèbres sont à l’encre».[128]

Вспомнил при этом леденящее душу описание мертвеца в нью-йоркском метро у Томаса Вулфа.{136}


Париж, 23 апреля 1943

Страстная пятница, Утром заходил Эшман — от Валери. Разговор о снах; беседа шла о вещах, касаться которых я бы не стал. И все же в ней были прозрения, словно я рассматривал себя в чистом зеркале. Самые чистые зеркала, собственно, мутны — в них есть сновидческое измерение. В него можно войти. Вместе с аурой.

После полудня отправился на набережную Вольтера по рю Фобур-Сент-Оноре. Здесь я обычно теряю ощущение времени; на этом пути властвуют песочные часы. Вошел в Сен-Филипп-дю-Руль. Белые, с красными пятнышками цветы каштанов опали и окружностями расположились на плитах двора, ограняя камни, словно оправа из слоновой кости и других драгоценных материалов. Это придавало входу в церковь торжественный вид. Вошел сначала в часовню, посреди которой лежало распятие, потом — в саму церковь, где толпились женщины; там выслушал прекрасную проповедь о страстях Христовых. Великие символы ежедневно осмысляются заново, например то, что разбойника Варавву люди предпочитают Князю света.

У Валентинера; там оба брата Эшманы и Мари-Луиза. Разговор о «Nouvelles Chronique Maritales» Жуандо, о шахматах, о насекомых, о Валери. Затем у докторессы в обществе Шлюмберже. Мы не виделись с 1938 года.


Париж, 24 апреля 1943

Утром беседа с полковником Шаером. Спросил его еще раз, верно ли я запомнил, что Пиппельскирх был очевидцем бойни, о деталях которой он мне рассказывал. Он подтвердил это. Подобное кажется мне подчас сновидческим кошмаром, дьявольским наваждением. Однако необходимо смотреть на факты глазами врача, а не отворачиваться от них. Мещанин от таких впечатлений прячется в футляр.

Размышлял о колоннах, что вчера рассматривал в Сен-Руле. Они хоть и кажутся такими мощными, на самом же деле — мертвые точки, пустота в пространстве. Так и мы — трупы в жизненном потоке. Оживем, когда нас настигнет смерть.

Вечером чтение «Титанов», присланных мне сегодня Фридрихом Георгом, потом — глубокий сон, как после сильнодействующего лекарства.


Париж, 25 апреля 1943

После полудня в Буа. Прогулка от Порт-Дофин до Отёя. На кустарниках — разнообразные баланы; это существо напомнило мне один мой сон в Ворошиловске. Затем петляние по незнакомым улицам, пока не оказался перед большим зданием на набережной Блерио, где мы однажды на седьмом этаже праздновали день рождения маленькой модистки. Дальше по бульвару Эксельмана. Метро там проходит над землей; в его мощных сводах есть что-то античное, древнеримское, окончательное, что отличается от нашей архитектуры. В городах, построенных по такому образцу, жить приятней. Снова повсюду павловния, царское древо. Она дополняет городской пейзаж, поскольку мягкий серый цвет строений удачно задымляется ее фиолетовой вуалью. Стволам присуща могучая архитектоника; они похожи на праздничные канделябры, в которых колышется легкое нежное пламя. Что для Рио Flamboyant,[129] то для Парижа павловния; это сравнение можно отнести и к женщинам.

У Валентинера; там был скульптор Гебхардт; его мать, после исчезновения тетушки, — в тяжелейшем состоянии. На лестнице я встретил княгиню Барятинскую вместе с графом Меттернихом, предоставившим Гебхардту убежище под крылом главнокомандующего, она о Гебхардте заботится. Назад — через Тюильри; там опять павловния, а также кусты красной крушины и иудино дерево, чьи цветки походили на гроздья кораллов. Беззубая, но сильно нарумяненная старуха вынесла в кусты два стула и манила меня к себе, жеманно улыбаясь. Были сумерки, и само это видение было сумеречным.

В «Рафаэле» продолжил «Титанов»; продвигаюсь по главам, как по древней мастерской мироздания. Прибытие богов я представляю себе как приземление планет, залитых светом радости. Читал и видел перед собой Фридриха Георга во время наших экскурсий, а также его тонкую улыбку, когда он наклонялся, рассматривая цветы и картины.


Париж, 27 апреля 1943

Днем у Моранов, где встретил также Абеля Боннара.{137} Я попросил показать мне статую мексиканской богини смерти, о которой мне рассказывал Эшман и которую мадам Моран хранит в полутьме своего салона за перегородкой; грубый, наводящий ужас идол из серого камня, перед чьим изображением проливалась кровь бесчисленных жертв. Выразительность и естественность подобных изваяний не может передать ни одна фотография.

Разговор о ситуации, потом о Жиде, которого Боннар окрестил «le vieux Voltaire de la pederastie».[130] Суета, возникавшая вокруг Жида, Барреса,{138} Морраса,{139} Георге,{140} иссякнет сама собой; ей присуще нечто бесплодное, как шуму полей с пустыми колосьями под лучами искусственного созвездия. С заходом солнца все исчезает, не оставляя следа. Все — чистейшая эмоция.

О Леоне Блуа, упрекнувшего Боннара, что тот поверил в специально для него сотворенное чудо, — черта, которая мне, напротив того, нравится. О Галифе и Рошфоре;{141} Рошфора Боннар знал лично, тот показался ему похожим на маленького фотографа.

Потом о русских, которых сегодня переоценивают так же, как два года назад недооценивали. В действительности они еще сильнее, чем о них думают; возможно, однако, что их сила не так уж и страшна. Впрочем, это относится ко всякой настоящей, творческой силе.

Беседа имела для меня и общий интерес, так как Абель Боннар — прекрасный образчик позитивистской духовности, доведенной им до совершенства. По этой же причине бросается в глаза чуть-чуть приглушенный солярный характер его лица, некое подобие детско-старческой угрюмости. Чувствуется, что у этого мышления есть еще узловые точки. Правда, разговоры с такими людьми, в том числе и с моим отцом, уподобляются стоянию в прихожих. Но они дают нам гораздо больше, чем беседы с нашими созерцателями и мистиками.


Париж, 28 апреля 1943

Письмо о «Титанах» Фридриху Георгу. Также о сновидениях, где нам является отец. Брат однажды написал мне, что видел его со мной в саду; особенно примечательным ему показалось, что на отце был новый костюм.

Вечером в «Рафаэле» с лейпцигским издателем Фолькмаром-Френцелем, Лео и берлинским юристом-международником Греве, от которого я узнал подробности о мучительной смерти А. Э. Гюнтера.

Продолжаю «Премудрость» Соломона. Седьмую главу в ней можно рассматривать как аналогию Песни Песней, но на более значительной ступени, — чувственная страсть Песни преображается здесь в духовную. Бывает духовное сладострастие, недостижимое для тех, кто проводит свои дни только в прихожей настоящей жизни и не ведает о ее блаженствах. «И в дружестве с нею — благое наслаждение» (8, 18).

Премудрость восхваляется здесь как высший, не зависимый от людей разум, как Дух Святый, полонящий своей присносущностью мировое пространство. Даже самые смелые пути человеческого духа ни на шаг не приближают к Нему. Только если человек очищается, если он превращает свое сердце в алтарь, тогда и Премудрость незаметно входит в него. Всякий, таким образом, может стать причастником высшей Премудрости. Она — космическая власть; интеллект, напротив того, — власть земная, может быть, просто зоологическая. Наши атомы умнее, чем наш мозг. Примечательно, что в Притчах Соломона Писание выступает в своей крайне скептической форме, в то время как книгу Премудрости, проникнутую Божественным Промыслом, причисляют к апокрифам.


Париж, 30 апреля 1943

Среди почты письмо от Элен Моран о «Рабочем». Она называет искусством жизни искусство заставлять работать других, а самому в это время предаваться наслаждениям.

«Знаменитая фраза Талейрана „— — n’a pas connu la douceur de vivre“[131] относилась только к узкому кругу элиты, которая вовсе не была привлекательной. В салонах мадам Деффан или мадам Жоффрен{142} мы бы все умерли с тоски. У этих людей не было ни сердца, ни чувств, ни воображения, и они вполне созрели для смерти. Умирали они тоже премило; жаль только, что самому Талейрану удалось выкарабкаться — — на брюхе».

Примечательно в этой женщине ее сильное политическое дарование, вызывающее как восхищение, так и ужас. Здесь замешано искусство магии, прежде всего огонь воли, сполохи которого высвечивают химер, подобных тем, что на крышах чужих храмов освещаются заревом пожарищ. Я ощущал это и по отношению к Келларису; собственно, опасность заключается вовсе не в том, что здесь играют в карты, на каждую из которых поставлены судьба и счастье тысяч людей, она кроется в воле одиночки — в его манере выбрасывать руку. Вся демонская рать при этом тут как тут. Момент риска знаком каждому из нас, когда приказываешь молчать сокровенному в себе самом, дабы совершить тот или иной прыжок, применить тот или иной прием. Такие моменты, только невероятно усиленные, и такое безмолвие, только бесконечно более глубокое, я ощущал, встречаясь с иными событиями на своем пути. Поэтому демонические натуры опаснее, когда они молчат,

чем когда ораторствуют и создают вокруг себя движение.

Затем открыл новый номер «Современной истории», изданный Трауготтом и Майнхардтом Зильдом; я отметил, без особого удовольствия, что они черпали вдохновение для своих статей из моего «Рабочего». Однако замечание кого-то из авторов, что в этой книге дан чертеж, по которому еще нельзя судить о всей постройке, возводимой на его основе, — справедливо.

Существуют разные степени интенсивности сна, разные глубины отдыха. Они похожи на передачу движения с помощью колес, вертящихся вокруг центра, называемого точкой покоя. Так, минуты глубочайшего сна приносят больше отдохновения, чем целые ночи полудремы.


Ле-Ман, 1 мая 1943

Поездка с Баумгартом и фройляйн Лампе, историком искусств, в Ле-Ман, в гости к художнику Наю.{143} Но прежде мы побывали на одном из малых приемов у главнокомандующего, где провели большую часть ночи. Там был также профессор, почитающийся лучшим знатоком сахарного диабета. Меня все больше удивляет та серьезность, с которой и ныне произносят фразы наподобие следующей: «На сегодняшний день установлено уже двадцать два гормона, выделяемых железой гипофиза».

Как бы сей дух ни преуспевал, ему всегда будет сопутствовать успех в единичном. Он по спирали карабкается наверх по внешней стенке некоего цилиндра, в то время как истина находится внутри него. Естественно, что болезни при этом прогрессируют. Главный же гормон — тот, который определению не поддается.

Среди приглашенных к обеду был также Венигер, недавно прибывший из Германии. Он привез оттуда неплохую эпиграмму в качестве надписи на будущем монументе, который будет воздвигнут в память о второй мировой войне: «Победоносной партии — благодарный вермахт». На лице главнокомандующего в таких случаях появляется какое-то загадочное выражение, — улыбка сказочного волшебника, раздающего детям подарки.

На следующее утро отъезд с Монпарнаса. Был день ландышей, их повсюду продавали в изобилии, напоминая мне Рене. Боль при воспоминании о садах, в которые я не ступал, все еще наполняет меня. Шел дождь, но земля стояла в цвету. Среди деревьев особенно примечателен был боярышник; из его раскрасок самая притягательная для меня — меловая, что-то среднее между светло- и темно-розовой. В перелесках — дикорастущий гиацинт, в Германии не встречающийся. Его темно-синие цветы на одном из склонов, где он светился посреди кустиков зелено-желтого молочая, показались мне особенно роскошными.

В Ле-Мане Най встретил нас на вокзале. Поскольку он служит здесь ефрейтором, то после завтрака мы встретились с ним в его мастерской, предоставленной ему неким господином де Теруаном, скульптором-любителем. Картины произвели на меня впечатление экспериментальных работ, прометеева творчества, прорывающегося к новым формам. Но окончательного суждения я вынести не мог, поскольку речь шла о произведениях, которые нужно рассматривать часто и подолгу. Разговор о теологии; здесь Най, как и большинство хороших художников, знает, что сказать. Своими мыслями о пространстве его воодушевил также Карл Шмитт. Особенно удачной мне показалась фраза, что якобы во время работы он достигает точки, Когда полотно «приобретает напряжение», — в такие моменты ему кажется, что картина увеличивается до невероятных размеров. Подобное случается и с прозой, — предложение, абзац приобретают особое напряжение, особое витье. Это можно сравнить с моментом, когда женщина, на которую долгое время равнодушно или же просто по-дружески смотрел, вдруг становится для тебя эротически значимой; в этот миг преображается все — мгновенно и навсегда.

Мы зашли также к антиквару Морену, показавшему нам свои книги, в том числе великолепные ранние издания.


Париж, 2 мая 1943

Ливень. Но, несмотря на это, мы втроем отправились завтракать в Л’Эпо. Потом к Морену. У него застали Ная. Господин Морен показал нам свои коллекции: картины, среди них один Девериа,{144} мебель, монеты, китайские диковины и тому подобное. Коллекция представляет собой некую разновидность дистилляции, плавки и переплавки путем сокращения, просеивания, отбора и обмена собранного. Это была своего рода крепкая эссенция, концентрат из содержимого двух или трех комнат.

Я стоял с господином Мореном в мастерской его единственного сына, которого недавно отправили на работу в Германию, а именно в Ганновер. Отец кое-что рассказал о нем, как он уже ребенком с благоговением обращался с книгами и охотней проводил время за чтением, чем в играх или спортивных занятиях. «C’est un homme de cabinet».[132] Когда он упомянул, что оборудовал ему на рю Шерш-Миди маленький антиквариат, я тут же понял, что его сын — не кто иной, как тот, кто продал мне книгу «De Tintinnabulis»[133] Магиуса. Отец подтвердил это, вспомнив, что сын пересказал ему даже разговор, который мы вели тогда. Поскольку эта встреча показалась мне знаменательной, то я записал адрес Морена, чтобы воспользоваться им во время своего следующего отпуска.

Затем мы снова вернулись к книгам. Заодно я приобрел хороший запас старой бумаги, в основном XVIII века. Частично она была переплетена в большие, почти незаполненные счетные книги, какие я видел у Пикассо и какие можно использовать также в качестве гербариев.

Через верхний город, где улицы хранили еще готические черты, к собору — особенно величественны его узкие, сильно вознесенные хоры. В этом могучем строении резко выступает план, обнажающий весь костяк. Многое от будущих невзгод дремлет в этой дерзости, столь откровенно обнажающей свою цель посвященному.

Наконец, ненадолго к Наю, на второй просмотр картин. Они отмечены как примитивностью, так и сознательным артистизмом и представляют собой настоящее знамение нашего времени. Краски сочетаются свободно, зачастую в манере, символизирующей их способность передавать движение. Так, поднятая для действия рука окрашена в кроваво-красный цвет.

Затем назад, в Париж, куда мы прибыли в девять часов.


Париж, 3 мая 1943

Днем у Валентинера, отбывающего сегодня в Э. Его мансарда на набережной Вольтера играет в моей жизни ту же роль, какую когда-то играл круглый стол в «Георге V». Я дал ему рекомендательное письмо для Медана.

После полудня пришел Карло Шмид. Обсуждали ситуацию; приближающийся провал в Тунисе повлечет за собой политические изменения, особенно в Италии. На берегу канала собираются соорудить мощные ракетные установки для жидкого воздуха, чтобы из них обстреливать Лондон. Подобным новшествам Кньеболо всегда придавал преувеличенное значение.


Париж, 4 мая 1943

Среди французской почты письма от Банин и Морена, у него четкий почерк архивариуса. После полудня навестил Вайнштока, которому на дорогу дал «Титанов». Вечером с Карло Шмидом в «Рице». Среди прочего он рассказал мне гротескную историю одного из своих коллег, шестидесятилетнего юриста из Военного управления в Лилле, возглавлявшего бюро паспортов. У него было обыкновение, если паспорт заказывали девушки или женщины, приглашать их к себе на квартиру, и, прежде чем отдать им документ, он заводил с ними всегда один и тот же разговор:

— Паспорт Вы получите, но сначала должны поплакать, дитя мое.

— Почему? Не понимаю!

— Сейчас увидите.

С этими словами он привычно втаскивал свою жертву на диван, задирал ей юбку и небольшим хлыстиком порол по ягодицам.

Странный автоматизм повторялся не один раз, поскольку пострадавшие не смели жаловаться, пока этим, наконец, не занялся военный суд.

Герой этой аферы был до последнего времени руководителем ведомства по еврейским вопросам в Берлине и сотрудником «Штюрмера», для которого писал статьи о сексуальных преступлениях евреев. Одно зеркально отражает другое. Преступника ищи у себя под лавкой.

Потом о Кньеболо. Многие, даже его противники, признают за ним определенное демоническое величие. Но если оно и есть, то лишь элементарное, хтоническое, без той личной оформленности и возвышенности, какая свойственна, например, Байрону или Наполеону. Карло Шмид сказал на это, что немцу недостает физиогномического инстинкта. Кто выглядит так, что ни художники, ни фотографы не могут сделать ему лица, кто так бесцеремонно обращается с родным языком, кто способен собирать вокруг себя подобное сонмище ничтожеств — — и все же здесь есть загадки, кои не так просто разгадать.


Париж, 5 мая 1943

Многочисленные павловнии на площади Италии — аллея из волшебных канделябров, где возжжён тонкий ароматный елей. Я снова вспомнил своего отца с его упрямством и всеми его недостатками, — до какой же степени в воспоминаниях смерть облагораживает человека! Вообще я все меньше склонен думать, что в то мгновение, когда люди, дела и события уходят в прошлое, они застывают в своей форме и такими пребывают в вечности. Напротив того, время, бывшее при их жизни будущим, их постоянно меняет. В этом смысле время целостно, и подобно тому как совокупное прошлое участвует в создании будущего, так и настоящее влияет на прошлое, изменяя его. Так, есть вещи, которые тогда еще не были истинными; истинными делаем их мы сами. Точно так же, как фрукты или вина, дозревающие в погребах, меняются и книги. А иное снова быстро увядает, превращаясь в ничто, в небывшее, бесцветное, серое.

Во всем этом скрыто множество разных значений, оправдывающих культ предков. Живя праведно, мы возвеличиваем отцов, как плод возвеличивает дерево. Таков пример отцов великих людей; как в ореоле света, выходят они из безымянного, ушедшего.

Прошлое и будущее — два зеркала, и между ними светится, не видимое глазом, настоящее. Но смерть переставляет аспекты; зеркала начинают плавиться, и все более отчетливо проступает настоящее, пока в момент смерти не сольется с вечностью.

Божественная жизнь — это вечное настоящее. А жизнь есть только там, где присутствует Божественное.

Неприятные, мучительные мысли, нечистые слова или ругань, навязчиво преследующие нас в помыслах, в беседах с самими собой. Они — верные знаки того, что в нас что-то неладно; так, например, чадящее пламя указывает на сырые дрова. Подобно этому агрессивность или несдержанность по отношению к другим часто бывает следствием ночных кутежей или еще того хуже.

Днем у президента, чью комнату я разыскивал в затерянных коридорах «Рафаэля». Разговор об отрешенности и постепенном стяжании благ, — они приходят к нам вместе с годами и зрелостью. В юности мы похожи на нетерпеливого охотника, который только распугивает дичь. Обретя спокойствие, мы замечаем, что дичь сама стремится попасть в наши сети.

Вечером в небольшом кафе на рю Помп. По-видимому, гораздо легче, по крайней мере для женщин, от дружбы перейти к любви, чем наоборот. Это заметно в браках, продолжающихся как дружба, — они не что иное, как могила потухших мистерий.

Тела — чаши; смысл жизни заключается в том, чтобы наполнять их все более и более драгоценными эссенциями, бальзамом вечности. Если это осуществится в полной мере — не важно, даже если разобьется сам сосуд. Именно это подразумевается в книге Премудрости Соломона, где говорится, что смерть праведника — только кажущаяся.

Продолжаю апокрифы. «Премудрость» обрывается на исторической части, переходит в нее. Это читать менее интересно, подобно тому как доказательства Спинозы, примыкающие к его тезисам, менее интересны, чем сами тезисы.

Переход через Красное море оставил в народе Израиля болезненный след, врезался в его судьбу навсегда. Чудо — субстанция, питающая жизнь. Море, красное и в то же время тростниковое, — вот символы жизненного крута, где господствует обычай рыб, пожирающих друг друга. Остается великим чудом, что такое море расступилось, не поглотив никого. Что произошло однажды, позволяет не терять надежду и во всех будущих гонениях.

Книга Товита, душеспасительная история, которую приятно читать. Есть в ней замечательные зарисовки пастушеской жизни в тот ее период, когда она соприкасается с историческими силами, угрожающими ей. Начал Книгу Иисуса, сына Сирахова; если я правильно помню, Лютер называет ее доброй домашней книжкой, но в ней уже с самого начала высказываются идеи высочайшей мудрости.

О стиле. Существительное всегда сильнее глагольных форм. «Они сели есть» слабее, чем «они сели за стол» или «они собрались за трапезой». «Он раскаивается в содеянном» слабее, чем «он раскаивается в своем поступке». В основе этого лежит разница между Движением и сущностью.


Париж, 6 мая 1943

Во время обеденного перерыва у Ладюре, куда меня, позвонив по телефону, пригласила докторесса. Перед этим зашел к одному антиквару на рю Кастильоне и купил там несколько превосходных книг, например Гроция,{145} собрание материалов о готах, и «Mémoires sur Vénus»[134] Ларшера, посвященные именам, культам и статуям этой богини. Я взял их для Фридриха Георга, несмотря на его предубеждение против любого французского вклада в мифологию.

Докторесса мне рассказала, что утром в ее квартире побывала полиция, расспрашивала о ее знакомых и тому подобное. Из деталей ее рассказа я уловил, что все дело в обычном доносе. Ее ответ, которым она разделалась со своими визитерами, когда те стали откланиваться, я нашел неплохим:

— Благодарю вас, вы раскрыли мне глаза.


Париж, 7 мая 1943

В клинике Истмана. На площади Италии я обычно останавливаюсь, чтобы поглядеть на уличного фокусника лет примерно пятидесяти, седовласого великана в трико, зарабатывающего себе на хлеб выжиманием гирь и проделыванием других трюков; в нем особенно наглядно выявлено добродушно звериное начало, присущее человеку. Он собирает деньги в кулек.

Сюда я езжу весьма охотно на метро, поскольку оно во многих местах выходит наружу. Фронтоны белесых домов, кажущихся вымершими, настраивают на веселый лад; при взгляде на них во мне просыпается древняя маленькая душа ящерицы. За тишиной освещенных стен я вижу людей, вольно отдыхающих в своих комнатах или предающихся мечтам и любовным играм. Едешь вдоль галереи скрытых натюрмортов, мимо столов, на которых стоят запотевшие бокалы и разрезанные дыни, в одном окне мелькнет женщина в красном купальном халате, раскрывающая новый роман, в другом — голый мужчина с окладистой бородой, размышляющий, уютно устроившись в кресле, о возвышенных вещах, или парочка, после любовной ласки угощающая друг друга апельсином.

Кто мыслит понятиями, а не образами, проявляет по отношению к языку ту же бессердечность, как и тот, кто видит только социальные категории, а людей не замечает.

Путь к Богу в наше время чудовищно далек, словно человек заблудился в безграничных пространствах, изобретенных Его гением. Поэтому даже самое скромное приближение к Богу — уже великая заслуга. Нужно научиться воспринимать Бога заново.

В таком состоянии человек способен, по существу, только на отрицательные поступки: он может очистить сосуд тела своего. Это не пройдет для него даром: он приобретет новое сияние, прибавит себе радости. Но даже высочайшей аскезе, какой он подвергнет себя, суждено свершиться в атеистическом, обезбоженном пространстве, более страшном, чем просто безбожное. И вот однажды, через годы, случится так, что Бог ему ответит, — либо медленно к нему приближаясь, как бы прокладывая себе путь духовными щупальцами, либо являясь во вспышке молнии. Мы посылали свои искры на неподвижную звезду, а она оказалась обитаемой.

В этом кроется одна из величайших прелестей гётевского «Фауста»: в показе неутомимого радения о высших мирах длиною в жизнь и последующего вхождения в их порядки.

В «Мажестик» беседа с доктором Гёпелем о Максе Бекмане,{146} которого он иногда видит в Голландии и от которого привез приветы. Живопись, перешагнувшая в романтических школах границы поэзии, дерзает нынче проникнуть в области, музыке недоступные. Бекман придерживается своей собственной сильной линии. Сила убедительна даже там, где она жестока: «И тут есть боги», — провозглашено не без блеска. На этом пути можно представить себе архаическое скрещение европейских и американских элементов: Микен и Мехико.

Д-р Гёпель рассказал также об одном графе, которого он посетил на побережье Нормандии и чей род проживает там уже тысячу лет. «За это время мое семейство износило здесь три замка», — прекрасное выражение, ибо дома для поколений — все равно что платья для отдельного человека.

Потом пришел еще и Клеменс Подевильс, он привез из России привет от Шпейделя. Вечером с Венигером в «Рафаэле». Разговор о Георге и «Кровавом светильнике» Шулера, затем — о превосходной книге, которую Клагес написал о нем. Венигер знает в Германии почти всех, кто хоть что-нибудь да значит, и его познания распространяются на все их генеалогическое древо. Такие личности важны как раз сегодня, когда происходят основательные изменения в духовно-политическом распределении сил, не доходя пока до всеобщего сознания. Они похожи на нити, поднимающие петли и соединяющие их в ткань. При этом выясняется, что большей частью они ведут кочевой образ жизни, истощая себя в дискуссиях, разговорах, болтовне, так что история едва ли запомнит их имена.

Среди почты письмо от Фридриха Георга; он согласен с моим предложением отказаться от предисловия к «Титанам».


Париж, 8 мая 1943

После полудня с Геллером в Сен-Жермен у Анри Тома, который обитает в старой квартире напротив замка, украшенного саламандрами. Кроме него и мадам Тома мы встретили там двух литературных друзей, и меня снова поразила духовная утонченность подобных встреч по сравнению с теми, что устраивают молодые немцы, отличающиеся своим элементарноанархическим характером. На тех встречах возвышенных банальностей не говорят.

У самого Тома примечательно странное соседство духовного присутствия и отсутствия. С ним разговариваешь, словно говоришь с кем-то, кто витает в далеких сновидческих странах и вдруг выдает неожиданные, меткие ответы. О нем можно сказать словами Князя Линя:{147} «J’aime les gens distrait; c’est une marque qu’ils ont des idees».[135]

Разговор о Паскале, Рембо, Леоне Блуа, потом об успехах европейской революции. Также о Жиде, который теперь в Тунисе. Назад возвращались через Сену, по берегам которой мощной, почти черной зеленью светились ивы. Долина Сены — алтарь Афродиты; он оживляется идеальной влажностью.

Вечером у Флоранс, вернувшейся из Ниццы, в привычном кругу. Она рассказала о Фрэнке Джее Гульде, который после прочтения «Мраморных скал» якобы произнес: «В действительность он приходит из сновидений», что для американского миллиардера не так уж и плохо.

Жуандо, немного выпив, принялся преподносить истории из своей супружеской жизни, которые нас развеселили. Так, он рассказал, что когда Элиза, накрывая на стол к завтраку, закатила ему сцену, он с такой точностью и ловкостью канатного плясуна поддал ногой поднос, что вся посуда разлетелась по полу мелкими осколками.


Париж, 10 мая 1943

В антикварной лавке Дюссара, на улице Мон-Табор. Там я купил «Заколдованный мир» Бальтазара Беккера{148} — книгу, которую давно искал, и на каждом из четырех томов, изданных в 1694 году в Амстердаме в одну восьмую листа, обнаружил даже автографы.

Мысль: и я принадлежу к бесчисленным миллионам, отдавшим этому городу нечто от своего живого вещества, от своих мыслей и чувств, засасываемых каменным морем, дабы в течение столетий тайно бродить по нему, участвуя в созидании коралловых рифов судьбы. Когда я думаю о том, что мой путь проходил мимо церкви Сен-Рок, на ступенях которой был ранен Цезарь Бирото,{149} и огибаю улицу Прувер, где прехорошенькая чулочница Баре снимала мерку с Казановы в задней комнатке своей лавки, и сознаю, что это только две крошечные даты в море фантастических и реальных событий, — меня охватывает чувство, похожее на радостную тоску, на мучительное наслаждение. Я охотно принимаю участие в жизни людей.

Темное свечение прожитой жизни в виде запахов и ароматов воскрешает воспоминание. Так, на маленьких улочках вокруг Бастилии я всегда ощущаю немного «essence de Verlaine».[136] То же самое относится и к теням; в этом смысле Мериан{150} — великий рисовальщик и летописец города.

После полудня у Залманова. Он подарил мне книгу Бердяева, который является его пациентом. О падении Туниса и о политической ситуации вообще. Повторил свое пророчество о союзе России и Германии в ближайшем будущем. Такой союз предполагает падение диктаторов также и у них.

Затем о болезнях: «Болезнь снимает с человека маску; она выявляет как хорошие, так и дурные его стороны».

Шопенгауэровское «кто что собой представляет» он сравнил с листьями артишока: есть обстоятельства, которые обдирают с человека листву, и то, «что он есть», оборачивается либо великолепием, либо ничтожеством.


Париж, 11 мая 1943

Вечером в «Рице» с генералом Гайером, во время первой мировой войны он был сотрудником у Людендорфа. О ситуации, обострившейся в связи с падением Туниса. Затем об отношениях между Людендорфом{151} и Гинденбургом, в которых я всегда видел особенно четко выраженное различие между волей и характером. Людендорфу после 1918-го надо было бы спокойно выждать, тогда бы он всего достиг, но как раз этого-то он и не умел. На его примере можно изучить все достоинства и слабости прусского Генерального штаба, после отставки старого Мольтке{152} все более клонившегося в сторону чистой энергетики. Именно по этой причине Людендорф был и остался неспособным к сопротивлению против Кньеболо. Такие умы могут только переставлять, только организовывать, подоплекой чего является нечто иное, сугубо органическое.

В Гинденбурге же налицо как раз это органическое. Когда Тренер узнал, что тот стал рейхспрезидентом, он сказал: «В любом случае старик не наделает глупостей», — и был прав. Если кто-то и мог оказать сопротивление тому, что надвигалось, то это ни в коем случае не были силы демократии, питавшие и укреплявшие как раз энергетический принцип. Уступка Гинденбурга была неизбежна; и дело было не в его почтенном возрасте, скорее символическом. Органическое в нем связано с древесным; «железный Гинденбург» был на самом деле Гинденбургом деревянным, только подбитым гвоздями. Вокруг этого старца, без сомнения, витает историческая сила — в противоположность элементарно опустошающему излучению Кньеболо.

Конечно, как молодой офицер я был за Людендорфа. Этому способствовало и одно замечание Гинденбурга, расстроившее меня: «Опасно в такие молодые годы получать высшие награды». Тогда мне это показалось педантством, сегодня же я знаю, что он был прав. Подтверждение своим словам он видел на примере судеб некоторых участников кампаний 1864, 1866 и 1870 годов.


Париж, 12 мая 1943

Разговор с докторессой, позвонившей мне, так как ее муж был арестован в Виши как раз на следующий день после того визита в Париж. Поскольку подобные аресты совершаются по так называемому указу «мрака и тумана», изданному Кньеболо, т. е. без указания причин и места лишения свободы, то прежде всего предстояло выяснить, куда его упрятали. Я рад, что она мне доверяет.


Париж, 13 мая 1943

Вечером с д-ром Гёпелем, Зоммером и Геллером в «Шапон Фэн» у Порт-Майо. Разговор о картинах и о волшебстве вложенной в них художественной субстанции. Банкир Оппенгейм, приобретя «Белые розы» Ван Гога, два часа рассматривал эту картину, а потом отправился на заседание, где приобрел большинство акций Национального банка, — это была его самая крупная сделка. Если посмотреть с этой стороны, то владение картинами дает магически-реальную власть.

Разговор с начальником, устроившим праздничный обед. При этом он произнес тост, характерный для его профессии: «Je peux vivre partout, ou j’ai quarante copains».[137]

Вернувшись к себе, я долго размышлял о трагедии людей, которых здесь встретил. Например, здешний хозяин, именуемый соседями «Le Boche de la Porte Maillot».[138] Он одержим марсиальной страстью и детской любовью к немцам, чей боевой дух товарищества ему сродни. Мне было трогательно видеть, сколь беспомощно он пытается привести эту астрологическую связь в соответствие с региональной противоположностью крови.


Париж, 15 мая 1943

О стиле. Требование Шопенгауэра не включать относительные придаточные предложения в главное, а каждую фразу строить отдельно — совершенно справедливо, если это касается ясного, логического хода мыслей в их последовательности. Напротив того, преподнесение и переживание образов вводом относительного предложения может быть даже усилено. Напряженность нарастает и перехлестывет через край, словно ток фразы, будучи прерван, возгорается.

Мы долго пользуемся этими средствами, пока не задумаемся над ними, и становимся похожи на крестьянина, однажды к своему удивлению узнавшего, что говорит прозой.

Продолжаю Иисуса, сына Сирахова. Прекрасны описания луны, солнца и радуги, которые можно найти в 43-й главе. По соседству — мысль о том, что каждая деталь творения хороша: зло имеет провидческий характер; оно распределяется во времени так, как это нужно Богу. Для иллюстрации приводится скорпион. Например, в химическом процессе, при изготовлении арканита, попутно выделяются яды, участвуя в промыслительном плане премудрости.

Одна такая фраза, которых в Сирахе множество, может стать фундаментом философем, нравственных учений или провидческих образов в стиле Якоба Бёме.{153} В этом смысле Библия, безусловно, — Книга Книг, семя и праматерия всей письменности; она произвела на свет мировые литературы и будет производить их и впредь.

В Иисусе, сыне Сираховом, помимо мудрости и острословия, просеянного в ходе мировой истории, заключена вся полнота Востока, ибо: «Я мог бы сказать еще больше; я полон мыслями, как полная луна».[139]

Еврейский народ должен вернуться к своей великой литературе, и чудовищные гонения, которые он теперь претерпевает, наверняка ему этот путь укажут. Еврей, подчас неприятный своим умничаньем, становится другом и учителем там, где он глаголет устами мудреца.


Ганновер, 19 мая 1943

Отъезд в Кирххорст с Северного вокзала. Накануне беспокойная ночь. Пока выносили вещи, успел написать несколько строк президенту, препоручая ему супруга докторессы, место заключения которого стало известно.

Поздно вечером прибыл в Ганновер, где был встречен воздушной тревогой. Спустившись в бомбоубежище, продолжил чтение — отчет о несчастных охотниках за лангустами, забытых на острове Сен-Поль и погибших от цинги. Их судьба позволяет заглянуть как в тайны одного из самых заброшенных островов, так и в тайны нашего делового мира, фирма, эксплуатировавшая эти кишащие лангустами скалы, обанкротилась, и ее посланцы вместе с остатками имущества исчезли из сознания сограждан.

После отбоя я еще несколько часов отдыхал в отеле «Мусман», где мне отвели комнату, в которой я обнаружил уже спящего постояльца.


Кирххорст, 20 мая 1943

Утром, пока одевался, немного поболтал со своим соседом и узнал, что в Норвегии он руководил карательной кампанией. Он должен был сообщить двадцатилетнему волонтеру, приговоренному к смерти, что его прошение о помиловании отклонено. Это так подействовало на моего соседа, что у него случились судороги, перешедшие в хроническую форму.

Бреясь, я слушал длинную и запутанную историю и задавал вопросы, на которые лежащий в постели толстяк лет пятидесяти восьми и весьма добродушного вида отвечал с удовольствием. Я торопился и особенного любопытства не выказывал; это придавало разговору странно официальный характер.

Потом на автобусе я выехал за город. Перпетуя провела меня по саду, оказавшемуся в хорошем состоянии. Он показался мне даже гуще и пышнее, чем прежде, но в то же время немного чужим, подобно оазисам, мимо которых мы иногда проносимся на поезде и вид которых будит в нас тоску по тенистой пристани. Здесь я нашел свои желания исполненными. Из растений я приветствовал эремуруса, которого перед отъездом в Россию доверил земле; он поднимался четырьмя высокими цветущими стеблями, снежно серебрившимися в зеленой тени.

С Александром отправились на болото. Там позагорали. Вероника; хоть я и знаю этот цветок с раннего детства, сегодня я увидел его как бы впервые, с голубыми глазами-звездами, серые зрачки которых окружает тускло светящаяся эмаль радужной оболочки. Мне вообще кажется, что в последнее время я стал особенно чутким к голубому цвету.


Кирххорст, 23 мая 1943

Сон, в котором ищешь, куда спрятать тело убитого, и в связи с этим дикий страх — наиболее распространенный и древний из снов. Недаром Каин — один из наших великих предков.

Возраст Книги Бытия угадывается и по тому признаку, что там сокрыты великие сновидческие фигуры, выявляющиеся в нас по ночам, может быть, и еженощно. Уже одно это доказывает, что данная книга относится к истокам, древнейшим свидетельствам человеческой истории. Наряду со сновидением о проклятии Каина фигурами Бытия являются также сон о змее, а также сон, когда ты, нагой или полураздетый, выставлен для обозрения на открытой площади.

Чем окажется человек, когда история нашей планеты Земля будет распродана? Что-то темное и неизвестное витает вокруг этого создания, которому 89-й[140] псалом предвещает ужасную судьбу. Собственно, было только трое, облеченных чином этого анонимного человека, живущего во всех нас: Адам, Христос, Эдип.

Где все одинаково значимо, там угасает искусство, в основе которого лежит различение, выбор. Точно так же и там, где нет сорняков, а все сплошь плоды, приходит конец садоводству.

Поэтому великий путь духа ведет через искусство. Так, философский камень венчает целый ряд дистилляций, все более расчищающих путь в абсолютное, в беспримесное, — кто завладел камнем, тот уже не нуждается в искусстве разделения.

Данную связь можно представить как прохождение через вереницу садов, из коих один превосходней другого. В каждом последующем краски и формы богаче и ярче. Это богатство непременно достигает границ, где его рост прекращается. Тогда наступают качественные изменения — одновременно и упрощения, и одухотворения.

Сначала краски сияют все ярче и ярче, затем они становятся прозрачными, как драгоценные камни, и наконец вовсе блекнут. Формы поднимаются ко все более высоким и простым соотношениям, от кристаллических переходят в круглые и шарообразные, где наконец исчезает противоположность периферии и Центра. Подобным образом плод и цветок, свет и тень и вообще все отграниченные друг от друга области и различия сливаются в единства более высокого порядка. Из самого изобилия мы входим в его источник, в сокровищницы из прозрачного стекла. Вспомним хрустальные трубки на картинах Иеронима Босха как один из символов трансцендентного.

Первые жемчужины этого розария мы можем осязать уже в нашей повседневной жизни, но тогда мы должны переступить через себя и выйти из своего тела.

В раю, как в первом и последнем из этих садов, в саду Божьем, царит высшее единство; добро и зло, жизнь и смерть там не различаются. Звери не раздирают друг друга, они еще в длани Творца; находясь в праистоке, они еще не потеряли своего духовно-неуязвимого обличья. Роль змеи — учить различениям. В них отделяются друг от друга Небо и Земля, Отец и Мать.

Из этого сада вышли и обе великие секты, которые прослеживаются через всю историю человеческого мышления и знания. Первая памятует о единстве и рассматривает все синоптически, в то время как другая подходит к делу аналитически. В добрые времена по крайней мере известно, на каком поле они появляются, где искать истину.

С точностью обвинительного заключения.

Atome + Hamann[141] = Athome = At home.


Кирххорст, 26 мая 1943

Ранним утром начальник Бургдорфского вокзала сообщил о прибытии принцессы Ли-Пинг, встречать которую мы отправили толстую Ханну. Дабы защитить хрупкую даму от ветра и непогоды, она спрятала ее у себя на груди, весьма внушительной. Зверек — бежевого цвета; голова, хвост и лапки словно задымлены китайской тушью. Она проглотила только немного тунца, но с жадностью. Несмотря на крошечные размеры, будучи сиамкой, она важно уселась напротив трех персиянок, выгнув спину, подняв хвост и по-змеиному зашипев. Поспав немного в моей постели, Ли-Пинг последовала за мной, как собачка, в сад и прыгнула, когда я сел, ко мне на колени. В ней прячется грациозная изысканность, пластичность Дальнего Востока, отзывающаяся бамбуком, шелком и опиумом.

Относительно окраски подобных созданий я уже давно отказался от дарвинистских идей, с коими подходил к ней прежде. Нынче мне кажется, что она вызвана спонтанным действием, тушью и кисточкой, вынутыми из ящика художником. Такого зверька, как Ди-Пинг, чуть-чуть, самыми кончиками, окунули в черную краску. Безусловно, черные маски и странные конечности, как, например, клешни крабов, указывают на существ, ищущих укрытия в пещерах. Но маски и пещеры встречаются в местах, вычислениям не поддающихся.

Теория Дарвина верна настолько, насколько верны сами перспективы; она задает только направление. Многое совершается в преходящей материи, о чем позволяет судить та могущественная роль, которая признается за временем, за периодом в миллионы лет. Творение постигается тогда, когда оно приходит в упадок.

Среди почты письмо от Фридриха Георга, которого мы ждем в гости. Он комментирует словечко впрочем. Совершенно справедливо, за всеми этими служебными словами нужно зорко следить, особенно если их любишь. Во-первых, они должны быть к месту, во-вторых, должны точно соответствовать обозначаемому ими обстоятельству. Под этим утлом зрения неплохо почаще бы отсекать уже написанные фразы.

Далее письмо от президента, он обещает похлопотать об арестованном. В дружбе пятидесятилетнего я теперь учусь ценить источник, скрывающий в себе радость жизни.


Кирххорст, 27 мая 1943

Приезд матери и Фридриха Георга. Прогулка через Филлекуле к небольшому пруду; пока гуляли, Фридрих Георг рассказывал о годах жизни нашего отца, мне мало известных, например о его пребывании в Лондоне. Перпетуя: «Когда я увидела его в гробу, у меня было чувство: вот XIX век прощается с нами». Верно, отец воплощал это явно, почти нарочито, и поэтому идея Фридриха Георга — написать о нем воспоминания — весьма импонирует мне.

В прошлую войну, встречаясь, мы рассказывали друг другу о раненых и погибших на поле боя, в нынешнюю — еще и о пропавших без вести или злодейски убитых.


Кирххорст, 30 мая 1943

Визит моего парижского антиквара Шарля Морена, которому я показал книги и рукописи, раздобытые в Ле-Мане у его отца. Прогулка с ним, Фридрихом Георгом и Александром по болоту, где цвел коровяк и мягкие коричневые кочки излучали приятное тепло.

В разговоре с молодыми французами поражаешься полному единомыслию с ними. Это делает беседу по-домашнему уютной; всегда окружен четырьмя стенами. Напротив того, Вульт из романа «Озорные годы»{154} прекрасно чувствует себя в доме, где передней стены вовсе нет, так что спокойно можно наслаждаться вольной природой с ее холмами и цветущими долинами. При духовном контакте немцев и французов противоположность Шекспира и Мольера могла бы исчезнуть.

О «Титанах» Фридриха Георга и возможных филологических возражениях; не привлечены, например, такие источники, как трагедии Софокла. В противовес этому можно сказать, что автор по отношению к источникам самостоятелен и тексты создает, а не комментирует. Затем о нашей методике вообще, о разнице между скомбинированным и логическим концами. Великие законы соответствий менее зависимы от времени, чем законы причинности, и поэтому более подходят для описания отношений между богами и людьми. Третье сочинение, о героях, должно завершить работы о мифе.


Кирххорст, 3 июня 1943

Отъезд матери и брата; я провожаю их до Ганноверского вокзала, вызывающего все большее чувство безнадежности. Что еще произойдет, прежде чем мы увидимся снова? Есть только одна максима — подружиться со смертью.

Фридрих Георг производит впечатление человека, вступившего в зрелый творческий возраст, в полное осознание дарованных ему сил.

В саду цветет жасмин, с ароматом которого я в этом году впервые подружился. Так происходит у нас со многими признанными вещами: дабы воспринять их всерьез, мы сначала должны прорвать зону, где они являются нам как декорации, как литературные сюжеты.

Есть люди, играющие в нашей жизни роль увеличительных, или, лучше сказать, огрубительных стекол и тем самым причиняющие нам вред. Такие натуры воплощают наши склонности, наши страсти, может быть, и наши тайные пороки, которые только в их обществе и становятся зримыми. Но добродетелей наших в них нет. Иные держатся за своего героя, как за кривое зеркало, искажающее образ. Поэтому использование таких фигур, как, например, слуги, является одной из черт, излюбленных авторами: на своих главных героев они тем самым бросают более резкий свет. Так, Фальстаф бражничает с приятелями из низшего крута, родственными ему по чувствам, но не по духу. Ясно, что они живут за счет его кармана.

Такие сообщники посланы нам также для испытания, для самопознания. Они льстят дешевым, грубым материям нашей духовно-чувственной структуры и развивают нас именно в этом направлении. Большей частью мы разлучаемся с ними не по своей воле, а в результате какого-нибудь незначительного события, к коему безошибочно ведет такое общение. Тогда наш злой дух покидает нас.


Кирххорст, 4 июня 1943

После полудня в саду, пышно расцветшем, собираю виноград — за неимением времени несколько раньше, чем того требует это искусство. Попутно надо было решить две задачи: прежде всего, не повредить усики, украшающие своей зеленью комнату Перпетуи, и, кроме того, сохранить гнездо малиновки, поселившейся под окном библиотеки.

Устойчивость винограднику придают не столько зеленеющие, сколько одеревеневшие или многолетние усы. Это хороший пример той роли, какую играют отмершие органы в строении природы. Мертвое продолжает жить — и не только в истории, но и в настоящем.

«Мертвое, участвующее в созидании», как в данном случае древесное, ни в коем случае не является просто инструментом, — в нем вибрирует отзвук жизни. Оно действует в таких веществах, как уголь, растительное масло, воск, известь, шерсть, роговые отслоения, слоновая кость. Это же соотношение отражается и в человеческом быту. Человек питается тем, что быстро истлевает, но что заменяется новым слоем веществ, в которых отголоски жизни прядут свою нить. Человек одевается в льняное белье, в шерстяные и шелковые одежды, живет в деревянном доме среди деревянной мебели при свете восковых свечей или лампад. Его бренные вещи — кровать, колыбель, стол или гроб, автомобиль или лодка — и его высшие инструменты — скрипка, кисть, перо, картина, писанная маслом, — все это окружает его как аура из жизненной материи. Но в нем давно уже явлено стремление освободиться от этих оболочек, которые жизнь плетет для его защиты, оставляя их сыну Земли в наследство. Силой духа он стремится соткать себе искусственное платье. Последствием станут еще неразгаданные опасности. Он будет противостоять Солнцу как некто, лишенный воздушной оболочки, предоставив себя действиям космических лучей.

Если мы хотим, чтобы наша любовь плодоносила, то должны укоротить побеги нашего сердца на один глазок.

Восстание евреев в варшавском гетто закончилось, по всей видимости, поражением. Здесь они впервые сражались, как против Тита или как гонимые во время крестовых походов. Как всегда в таких противостояниях, несколько сотен немцев встали на их сторону.


Кирххорст, 7 июня 1943

Чтение: снова Лихтенберг, редкий пример немца, знающего границы. По-видимому, германской расе всегда следует подмешивать что-нибудь отягощающее, накладывать на нее некие оковы, дабы она не заблудилась в стихиях. Роль оков может играть море, как у англичан, или, как у Фонтане, смешение с западной кровью. У Лихтенберга — это горб, который он несет на себе с детства.

Немец походит на вино определенных сортов, которое пригодней всего, когда сорта смешаны.

Затем «Naufrage de la Méduse»[142] Koppeapa и Савиньи, Париж, 1818. Самое поучительное в этих кораблекрушениях, которыми я изрядно занимался в последнее время, — то, что они представляют собой конец света в миниатюре.


Кирххорст, 16 июня 1943

Последний день отпуска; может быть, последний в этой войне? После завтрака прогулка по саду и кладбищу. Там на могилах только что расцвели великолепные огненные лилии; особенно сильное впечатление они производят, когда горят, словно светильники, среди сочных трав в прохладной полутени кустов. Цветок полыхает там, как факел, излучающий чувственность на скрытую радость жизни.

Наше дарование похоже на описанный в «Тысяче и одной ночи» шатер, который пери Бану подарила своему принцу: если его сложить, он уместится в скорлупе ореха, а если разложить — вместит в себя не одно войско. Это указывает на его происхождение из нерастяжимого.

Иногда к своему дарованию мы прибегаем непосредственно. Так, после важного разговора протягивая на прощание гостю руку, мы в этот миг безмолвия стараемся сообщить ему больше, чем поведали во всех предыдущих словах. Случается также, что, принимаясь за дело, собираясь что-то предпринять и долго взвешивая все за и против, мы каждый раз бездумно и безо всякой цели вслушиваемся в себя. И тогда улавливаем либо подтверждение своим замыслам, либо необходимость что-то изменить.

Отношения между юностью и старостью — не последовательно-временные, а качественно-периодические. Уже не один раз я был старше, чем нынче, например, когда мне было около тридцати лет. Это отразилось и на моих фотографиях. Бывают периоды, когда с нами «все кончено»; за этими периодами могут наступать просветы, для творческого человека весьма важные. Эрос также приносит с собой новую молодость. Новому росту могут способствовать страдания, болезни или утраты; так юная листва на деревьях венчает усердие садовника.

Настоящая сила творческого человека вообще лежит в растительной жизни, в то время как сила практика питается животной волей. Дерево может быть каким угодно старым: оно молодеет с каждым новым цветком. К растительной жизни относятся также сон, сновидения, игры, формы досуга и вино.

Чтение: Фолкнер, «Полный поворот кругом», книга, которую я периодически перечитываю, ибо абстрактный ад мира техники изображен в ней точно. Как и историю капитана Раггада, расщепителя гор, включенную Казоттом в продолжение «Тысячи и одной ночи»; ее я всегда перечитываю с удовольствием. Этот Раггад — прототип Брамарбы и низшего властелина, из-за своей ненасытности копающего воду и доводящего себя до абсурда. Его исключительную прожорливость никак не унять, но «вместе с тем ужас, который он нагоняет на весь свет, удаляет от него необходимые для его нужд вспомогательные источники». Его технический арсенал внушает страх, но о себя же и разбивается. Ему назначено побеждать, но наслаждаться победой не дано.


В поезде, 17 июня 1943

После полудня, как уже бывало не раз, отъезд в Ганновер; Перпетуя проводила меня на вокзал. Крепко обнялись — неизвестно, что может произойти за это время, но я знаю человека, которого оставляю здесь.

Путь сквозь выжженные города Западной Германии, темной цепью следующие друг за другом, и снова мысль: то же самое происходит ведь и в головах. Разговоры спутников только усилили это впечатление: вид развалин вызвал у них жажду еще больших разрушений; они надеялись в ближайшем будущем видеть в таком же состоянии Лондон и намекали на мощные батареи, которые сооружаются на берегу канала для обстрела этого города.


Париж, 18 июня 1943

Около девяти часов прибыл в Париж. Тотчас запросил президента о судьбе арестованного, так и не прояснившейся.

Среди почты письмо от Фридриха Георга, который завершает свое пребывание в Лайсниге и переезжает в Юберлинген. Тамошняя биржа труда строит против него козни и подобрала ему должность «машинистки». Власть бюрократов и полицейских приводит к гротескным явлениям. Подобные умники соскребли бы краски с Тициана, чтобы из его полотен шить себе портянки.

Кроме того, почта от Грюнингера с письмами и дневниками солдат, погибших в Сталинграде. Унтер-офицера Нюсле, которого я тоже знал, смерть настигла 11 февраля близ Курска. На Востоке в течение обеих зим дело дошло до решительного противостояния, до столкновения в пустыне, до абсолютного нуля. После такой дрессировки дух приобретает детские, трогательные черты, как у Нюсле в беседах с самим собой, когда он, прижимая ручную гранату к груди, спотыкаясь, пробирается по заснеженной улице, а сквозь тьму, сбоку и сзади, сверкает огонь преследующих его танков. «Господи Боже, Ты знаешь, если я ее и рвану — она не мне предназначена».


Париж, 19 июня 1943

После полудня в «Румпельмайере», осведомиться об арестованном. У него все не так уж плохо, как можно было заключить по сообщению президента. В книжной лавке на рю Риволи купил новую монографию о Джеймсе Энсоре.{155} Затем в Отёй к Залманову, который остался доволен моим телесным платьем.

— Есть два врачебных метода: один подкрашивает, другой отмывает, что я и проделывал с Вами.

Залманов считает, что вся операция закончится в октябре. Обоснование: она ничтожна, и ниже ей падать некуда. Недовольные массы равны нулям, но они страшно вырастут в числе, как только кто-нибудь новоявленный найдет им применение.

Примечательно, что у гурманов почерк всегда с наклоном вверх.

У Кньеболо же, напротив, как ни у кого другого, сильный наклон вниз. Его почерк — Nihilum nigrum[143] в мастерской Бога. Наверняка отсутствует вкус и к хорошей еде.


Париж, 22 июня 1943

Визит к художнику Холи, который привез мне одну из своих гравюр на дереве. О Келларисе, чья позиция воспринимается как образцовая. Она показывает, какая редкость на сей земле настоящее сопротивление. Келларис еще в 1926 году основал журнал с таким названием. Уже незадолго до ареста аура предстоящего, казалось, окружала его. Так, его мать, умершая в те дни, все время восклицала в предсмертном бреду: «Эрнст, Эрнст, как они мучают тебя, ведь это ужасно». Говорят, что и д-р Штрюнкман во время беседы с ним в Бланкенбурге застыл будто в столбняке, длившемся одну секунду, в некоем подобии ясновидения и, побледнев, сказал: «Келларис, я Вас больше не увижу, Вам предстоит нечто ужасное». Все это странно не вяжется с абсолютно трезвым и посюсторонним характером Келлариса. Но очевидно одно: этот человек мог сыграть значительную роль в немецкой истории, направив ее поток в единое русло, где бы власть и дух, нынче разделенные, сошлись в той мере, каковая придала бы им куда большую прочность и неприступность. Правда, демагоги обещали то же самое за меньшую цену, одновременно понимая, как он опасен. Ясно одно, что под его эгидой войны с Россией можно было бы избежать; может быть, войны вообще. И не дошло бы до этих ужасов с евреями, восстановивших против нас универсум.


Париж, 23 июня 1943

Днем у Флоранс. Она показала мне картины, заказанные ею для новой обстановки, среди них портрет лорда Мелвилла Ромнея, одного Гойю, одного Йорданса, несколько примитивистов, короче — маленькую галерею. Было занятно смотреть, как она приподнимает и показывает картины, расставленные вдоль стен, будто непринужденно осиливает тяжести, превышающие человеческие возможности.

Завтрак, потом кофе в «малом бюро». Беседа о «Повороте» Фолкнера и «Записной книжке» Ирвинга.

Вечером поездка в Буа. У корней могучего дуба сидел самец жука-оленя, и именно та его разновидность, у которой рога уменьшены до размера щипцов. В Мардорфе, забытом болоте у озера Штейнхудер-Мер, в старых дубравах, я ловил превосходные экземпляры этого насекомого и всегда уповал на встречу с его мелкой породой. И вот наконец я вижу его — как он сидит на корне дерева, красновато поблескивая своими рогами в лучах закатного солнца и отряхивая с себя долго лелеянный сон. При таких зрелищах я каждый раз отчетливо сознаю, какое великое чудо явлено нам в животных, принадлежащих нам, как лепестки розы принадлежат ее чашечке, — они наша жизненная материя, наша праэнергия, отраженная в них, как в чистом зеркале.

Как всегда, когда прислушиваешься к тайне, попутно возникают и другие, непрошенные мысли. Я набредал на влюбленные парочки, населявшие мягкие сумерки леса в разных стадиях объятий. Там есть подлесок, состоящий из округлых кустов, с годами превратившихся в полые зеленые шары или лампионы. В эти беседки парочки составили желтые стулья, в изобилии разбросанные городскими властями по лесу. Можно было разглядеть, как особи обоего пола молча прижимались друг к другу по мере сгущения сумерек. Я проходил мимо великолепных по своей пластике групп, из которых мне запомнилась одна: мужчина, сидя на стуле, медленно поглаживал голени своей партнерши, стоявшей перед ним, и этими прикосновениями, направленными к бедрам, приподнимал ее легкое весеннее платье. Так после дневного зноя мучимый жаждой пьяница обхватывает пузатую амфору, направляя ее ко рту.

В этой битве я выступаю против цифр — за букву.


Париж, 25 июня 1943

В первой половине дня пришел д-р Гёпель, рассказавший о своем посещении дома, где умер Ван Гог. Там ему удалось поговорить с сыном врача, лечившего художника, он назвал и его имя, кажется д-р Гаше. Гёпель полагает, что в таких случаях духовно вялая среда скорее может предотвратить катастрофу, — хорошо, что Гёльдерлин попал к ремесленнику. Гаше был удивительно сдержан: «Никто не знает, что о нашей беседе напишут через пятьдесят лет». Это, пожалуй, верно, но неуправляемо; наши слова — броски, мы не знаем, в кого они попадут за высокой стеной времени. Особенно если нас окружают великие индивидуальности; они — факелы, светящие во тьме забвения.

Потом пришел полковник Шаер. Разговор о Кирххорсте, где его сестра, еще до нас, сидела под арестом в доме священника. Здешняя так называемая служба безопасности, дабы шантажировать богатых французов, связалась, по-видимому, с французскими уголовниками; для начала им было поручено раздобыть фотографию, на которой бы их жертва изображалась в обществе масонов.

Шаер рассказал также, что последний налет на Западную Германию за одну ночь уничтожил шестнадцать тысяч человек. Картины поистине апокалиптические; огонь низвергался с неба дождем. Пожар вспыхнул от смеси фосфора с камедью, — смеси, охватывающей все живое неугасимо, неотвратимо. Говорят, что видели матерей, бросавших своих детей в воду. Этот ужасный подъем преступности вызвал некое подобие безумия; ожидают неслыханного возмездия, применения еще более изощренного оружия, находящегося уже в боевой готовности. Люди цепляются за надежду на новые средства, в то время как потребны лишь новые мысли, новые чувства.

Потом принялся за письма. Мне показалось, что снова, после долгого перерыва, я получил любовное послание от Огненного цветка, но тут же разглядел, что это почерк не ее, а ее матери. Та сообщала мне, что дочь ее умерла, и не где-нибудь, а в Париже! Я знал, что она стремилась в этот город и достигла своей цели, на этот раз не услышав во сне предупреждения — тьмерес: се смерть! Эта девушка, что написала мне сперва то странное письмо в Бурж, Капую 1940 года, вошла в мою жизнь романтическим видением. Взяв духовно за руку, она повела меня по своему саду, с его за́мком, где на флюгере развевалась надпись: «Делай то, что тебе нравится». Мы виделись несколько раз, за считанные годы она прислала мне сотни писем. Этот внезапный расцвет, это духовное раскрытие, как в оранжерее, явило собой зрелище, наблюдение которого могло заполнить менее занятого человека; тогда мне это казалось расточительством, но нынче я разгадал его смысл. Думаю, что найду его в стопках поспешно исписанной бумаги: в последнее время она искала настоящего читателя, доброго друга. И не ошиблась.

Было также письмо из Цвикледта от старого чародея Кубина, чьи астрологические знаки все более замысловаты и все более глубокомысленны. Это настоящие послания, идеограммы, вовлекающие глаз в сновидческие водовороты. В одном месте я, кажется, уловил кое-какой смысл: «— — в конце концов только астральный театр, где наша душа представляет самое себя — — Я!!!»

Вечером, как теперь почти ежедневно, одинокая прогулка в Буа. Здесь я впервые увидел малого пестрого дятла, самого мелкого из данного семейства, и нашел его поведение полностью соответствующим тому превосходному описанию, которое дал ему Науман. Я поведал об этом Генриху Штюльпнагелю, всегда открытому для таких сообщений.

Может быть, мне бы стоило собирать материал для описания того исторического отрезка, когда бодрствовало мое сознание, т. е. с 1900 года до конца нынешней войны, — я мог бы воспользоваться своей собственной историей и тем, что видел и слышал от других. Правда, речь могла идти только о записках, на остальное у меня нет времени; да и молод я еще для этого.

Закончил Книгу Варуха, ее последняя глава знаменательна подробным описанием магических культов и идолопоклонничества. Она относится к тем текстам Писания, которые примыкают к миру Геродота.


Париж, 26 июня, 1943

У Грюэля. Общение с ним и беседа о сортах кожи и разновидностях переплетов всегда дает мне представление о позднем, изысканном расцвете ремесел. Какое удовольствие жить в городах, населенных людьми только такого типа! Может быть, именно таких людей создавал Тамерлан, добывая со всего света художников и мастеров, как разноцветных птиц для своих вольеров.

Потом в небольшой церкви Сен-Рок, на чьих ступенях я каждый раз вспоминаю Цезаря Бирото. Впрочем, и в нее вкраплен маленький символ Парижа — раковина улитки.

На набережных, у букинистов; поучительно уже одно прочтение многочисленных названий. С небольшими промежутками, теперь уже привычно, раздавалась сирена, на которую парижанин в своих повседневных заботах давно уже не обращает внимания.

Гуляя, размышлял о своей грамматике. Нужно как можно глубже вникнуть в звуки. Письменный текст создал слишком сильную зависимость языка от глаза, первично же язык связан со слухом. Язык есть lingua, язык, и, будучи написанным, он предполагает присутствие наиболее сильного слушателя, — слушателя духовного. Orare и odorare[144] деяние здесь одно и то же, на божественное присутствие указывает только приставка. Какое мощное различие между о — а и а— о — а!

Чтение: Гюеган, «Le Cuisinier Français»,[145] Париж, 1934. «Coupez en morceaux la langouste vivante et faites-la revenir à rouge vif dans un poêlon de terre avec un quart de beurre très frais».[146]


Париж, 29 июня 1943

Клеменс Подевильс рассказал мне о Майоле, которого навестил в Баньюле и который, будучи восьмидесяти с лишним лет от роду, живет там жизнью скульптора и мудреца. Его третьим словом было: «Aquoi са sert?»[147] Потом о Ли-Пинг. Особенность сиамских кошек состоит в том, что они больше привязываются к человеку, чем к дому, соединяя преимущества кошки с достоинством собаки.

Вечером приступ лихорадки; долго сидел в ванне, рассматривая новый каталог жуков Райттера из Троппау. Сухие латинизмы я изучаю теперь как ноты, но в голове вместо музыки рождаются краски. Сильный недостаток товаров и переизбыток насекомых способствуют в государстве повышению акций сушеных особей, — это тоже одно из удивительных последствий нашего экономического положения. В то время как основные ветви на древе экономики засыхают, начинают цвести самые отдаленные их верхушки. Об этом мне хотелось бы поговорить с кем-нибудь из специалистов по национальной экономике, переросших масштабы своей профессии и имеющих понятие о фиктивности денег. Нынче здесь многому можно было бы научиться, подобно тому как во времена деструкции понятней становится механизм общественной машины. Мы заглядываем в него, как дети внутрь разломанных игрушек.

Что же мы, люди, такое — с нашими отношениями в любви, нашей борьбой за верность, за благосклонность? Значение всего этого гораздо выше того, что мы знаем о нем, но мы угадываем его, испытывая страдания и переживая страсти. Суть дела в том, какую обитель мы разделим друг с другом в Абсолюте, по ту сторону царства смерти, до какой выси мы поднимемся все вместе. Этим объясняется и тот ужас, какой охватывает нас, находящихся между двух женщин, — ведь речь идет о спасении.

Гласные — внутренность чаши?[148] Гласный звук оправлен согласным; согласный — оправа невыразимого. Так плод служит оправой ядра, а ядро — зародыша.


Париж, 30 июня 1943

Бомбардировка Кёльнского собора. Его «дымные громады», как я прочитал в газете, «должны стать для немецкого народа маяком возмездия». Не означает ли это, представься случай, поджог Вестминстера?


Париж, 2 июля 1943

До полудня разные визиты, один из них — полкового священника, привезшего привет от ракетчика по имени Краус, который дружит с братом Физикусом и Валентинером, уже несколько дней как вернувшимся в свою студию. Кроме того, унтер-офицер Кречмар принес мне написанную им биографию Шиллера.

Как сообщает баллистик, Келларис в чрезвычайной опасности. Начали «чистить» тюрьму, где он сидит, но при первой же попытке расправиться с ним за него заступились начальник тюрьмы, священник, а также смотрители. Однако защита от коварных нападок, какую эти люди могут предложить больной и беспомощной жертве, весьма ограничена. Между прочим, сын этого самого Келлариса воюет в России.


Париж, 3 июля 1943

В Кёльне служат молебны под открытым небом, перед дымящимися развалинами церквей. Такое специально не выдумаешь, но я это предвидел задолго до начала войны.

Из писем, которые я получаю, многие окрашены в зловещие, эсхатологические тона, подобно воплям из нижних кругов водоворота, где уже видно скалистое Дно.

Перпетуя, 30 июня: «Что касается тебя, то я безошибочно чувствую, что из этого чудовищного Мальстрема ты выберешься невредимым; не теряй веры в свое истинное призвание».

Мальстрем Эдгара Аллана По — одно из величайших видений, прозревающих нашу катастрофу, и самое образное из всех. Мы погрузились в ту часть водоворота, где его темная математика, простая и захватывающая одновременно, становится видимой; движение, достигшее своей высшей точки, в то же время вызывает впечатление застылости.


Париж, 4 июля 1943

В сборнике приговоров военного суда, циркулирующего здесь в назидание, перемешаны разные решения.

Офицер безо всякой видимой причины расстреливает нескольких русских пленных и при допросе объясняет свой поступок тем, что его брата убили партизаны. Его осуждают на два года тюрьмы. Кньеболо, которому докладывают о приговоре, отменяет его, заменяя помилованием и объясняя свое решение тем, что в борьбе против зверей сохранить хладнокровие невозможно.

Другой офицер во время дорожной пробки забывает выйти из своего автомобиля, дабы вмешаться и повлиять на водителей, как того требует предписание. Приговор гласит: два года тюрьмы и лишение чина.

Из этого противопоставления видно, что в сем мире шоферов достойно прощения, а что считается преступным.

Пожалуй, дело здесь не только в отсутствии духовного цветового зрения, как я долгое время считал; это справедливо только в отношении масс. Такие типы, как Кньеболо, по своей внутренней склонности исходят из идеи всеохватного убийства; по-видимому, они сами принадлежат миру мертвецов, оттого и стараются его заселить, запах трупов им приятен.

Закончил: Фритьоф Мор, «Далекая страна Африка», Берлин, 1940. Удовольствие от таких книг — как от хороших фильмов, но и неудовлетворенность остается та же. В съемке красок, форм и их движения есть что-то механическое, последовательность образов видится, как из окна автомобиля, то ускоряющего, то замедляющего свой ход. Таким способом описания фактов литература достигает уровня, до которого, собственно, может добраться всякий или, по крайней мере, большинство, как, например, большинство умеет фотографировать.

Впрочем, я все дальше отхожу от мнения, что такой вид технического реализма препочтительней, чем импрессионизм. И все же смена одного другим неизбежна.

Стилистически этому переводу с норвежского мешает слишком частое сочетание союза когда с настоящим временем. «Когда я достигаю вершины холма, то на опушке леса вижу антилопу». Когда, однако, указывает только на прошедшее время; этим союзом делают как бы первый мазок на картине прошлого. Относительно последования, отграничения и взаимодействия времен в языке жива еще добрая совесть, хотя сколько глаголов исчезли бесследно или сделались необычными в употреблении! Вместе с тем существует целый ряд средств и вспомогательных инструментов, при помощи которых сохраняется временная перспектива и архитектоника изображения, дабы, как этого требует Шопенгауэр в своих примечаниях о стиле, искусственно не поддерживать употребление глагольных форм.


Париж, 5 июля 1943

Приезд Бенно Циглера, коего я не видел почти целый год. Разговор о его издательстве, в противовес всем господствующим тенденциям превращенном в частное предприятие. Необходимые для этого переговоры и сделки он провел с большим искусством. В наши времена автоматизма всегда благотворно видеть кого-то, кто плывет наперерез течению или вообще против него.

Потом о ситуации. Все более отчетливо вырисовываются две войны: одна из них идет на Западе, другая — на Востоке. Им соответствует разница в идеологии. Лучшее из всего, что Кньеболо может сегодня пообещать народу, — это продолжать войну вечно. Циглер упомянул и те слова, которые молодой Клемансо слышал, кажется, от Гамбетта:{156} «Не доверяйте генералам, они — трусы».

Беспокойный сон. Утром размышлял, как это часто со мной бывает, о разных авторах, среди них и о Леоне Блуа. Я представил его в небольшом пригородном доме, сидящим за письменным столом. Сквозь открытое окно виднелись цветущие на садовой дорожке каштаны и ангел, одетый в синюю форму письмоносца.


Париж, 6 июля 1943

У Флоранс. Рассказывали анекдоты. Недурна история, которую поведал Жироду об одном благодарном арестанте, избавленном лионским прокурором Дюпоном от гильотины и сосланном в Гайенн. Тот захотел прислать своему спасителю подарок. Но так как у него ничего не было, то он воспользовался дарами природы. Кроме того, как арестант он вообще не имел права отправлять посылки. Однажды в Марсель прибыл корабль с попугаями; один из них все время повторял: «Je vais chez maître Dupont a Lyon».[149]


Париж, 8 июля 1943

После завтрака читал 89-й псалом.[150] В нем мухе-однодневке удался ее самый величественный, самый трагический гимн.

Среди почты письмо от Грюнингера, он спрашивает, не хочу ли я с определенным заданием, приготовленным для меня генералом Шпейделем и касающимся бойцов Сталинграда, отправиться на Восток. Это подтверждает мой опыт: страны, к коим мы однажды прикоснулись, притягивают нас снова. Несмотря на то, что я даже не бросил в Пшиш монету, как обычно делаю это у пограничных вод. Когда же окажут свое действие те медяки, что я опустил у Родоса в Эгейское море, а у Рио — в Атлантику? Возможно, после смерти; тогда мы переселимся в миры всех морей и звезд, везде будем дома.

Вечером у д-ра Эптинга; у него я застал также Марселя Деа{157} и его жену. Разговор о третьей части дневника Фабр-Люса, опубликованного в обход цензуры и вызвавшего большое неудовольствие. У меня впечатление, что за этим последует история с полицией.

Деа, которого я видел впервые, выказал некоторые черты, замеченные мною у разных людей, но пока трудно определимые. Речь идет о глубинных моральных процессах, отражающихся физиогномически и прежде всего на коже, делая ее то пергаментной, то словно обожженной, но в любом случае придавая ей огрубленный характер. Стремление к власти во что бы то ни стало ожесточает человека, и он легко становится жертвой демонической сферы. Эту ауру нельзя не почувствовать, особенно сильно я ощутил ее, когда мы вышли и он повез меня на своей машине домой. Двое кряжистых парней, где-то прятавшихся весь вечер, сидели теперь рядом с шофером, но и без них было ясно, что в этой поездке скрыт какой-то умысел. В дурной компании опасность теряет свое очарование.

Среди словесных фетишей, возникающих во время беседы с подобными личностями, особую роль играет словечко «молодежь», или «le jeunes», произносимое с тем же ударением, как прежде произносили «Папа». При этом неважно, действительно ли молодежь их поддерживает, — речь здесь идет, скорее, об апелляции к присущему юности сочетанию пламенной воли и ограниченной способности к суждению, в чем зачинщики беспорядков видят выгодное для них средство.

Чтение: большой глоссарий средневековой латыни Дю Канжа{158} — все три тома я приобрел на набережных за гроши. Здесь как бы путешествуешь по космосу отжившей свой век литературы. Потом снова полистал Шопенгауэра, к которому не обращался несколько лет и у которого нашел подтверждение приобретенному за эти годы опыту.

«Избавиться бы от иллюзии рассматривать породу жаб и гадюк как себе подобных, — тотчас стало бы легче».

Да, верно, но, с другой стороны, всегда нужно говорить себе, даже при виде ничтожнейших тварей: «Это — ты!»

Вот в этом и состоит моя вечная двойная роль — видеть одновременно и родство, и чужесть. Эта роль сковывает меня в действиях, сквозь образцы которых я всегда вижу мерцание неправды, и постоянно указывает мне на мою причастность тому непогрешимому праву, когда проигравший должен погибнуть. Именно поэтому я вижу вещи отчетливей, чем это потребно индивидууму, если, конечно, он не пишет историю, оглядываясь назад.


Париж, 9 июля 1943

Прощание с Бенно Циглером в «Кантоне». Он привез известие, что Фабр-Аюс сегодня арестован. О последних днях А. Э. Гюнтера, его мучительной агонии.

Перед смертью он сказал брату: «— — и все это при ясном сознании». Это имеет непосредственное отношение к страстям XX века вообще.

В десять часов я брел по бульвару Пуассоньер, на котором всегда вспоминаю жулика, приставшего здесь ко мне. Характерно, что я тотчас же его раскусил, но глупейшим образом дал ему и «случайно» возникшему его напарнику себя обобрать, т. е., по существу, составил им компанию против себя же самого.

Как я сегодня узнал из бюллетеня распоряжений по пехоте, погиб генерал Рупп, этот маленький симпатичный меланхолик, командир дивизии, у которого я служил на Кавказе. Вообще известия о смерти моих знакомых множатся, как и известия о гибели их домов при бомбардировках.


Париж, 10 июля 1943

Постился. Чувствую, что искусственную жизнь этого города мне долго не выдержать. До полудня ненадолго в Сен-Пьер-Шаррон, моей черепаховой церкви, смертные врата которой я вновь нашел открытыми.

Разыгравшаяся несколько дней тому назад в центре Восточного фронта битва задает происходящему иной тон, своей сгущенностью для этих пространств необычный. Силы разбалансированы, движение благодаря этому исчезает, а огонь наращивает все более яростную силу.

После полудня на улочках вокруг бульвара Пуассоньер, чтобы снова покопаться в пыли прошлого. В уютной книжной лавке Пурсена, на рю Монмартр, с наслаждением рассматривал книги; за бесценок купил серию «Abeille»,[151] на первом томе старческой рукой энтомолога Режимбара было выведено посвящение.

Вечером разговор с Шери, венским музыкантом, о мелодии и ритме, рисунке и цвете, гласных и согласных.

День запомнился, поскольку англичане высадились в Сицилии. Это первое прикосновение Европы докатилось и до нас; мы вступили в фазу повышенной боевой готовности.

Чтение: «Les Bagnes»;[152] нашел там утверждение, что во время казни даже самый дикий и страшный из арестантов на прощание обнимал священника, сопровождавшего его. Священник присутствует здесь как общий человек, как тот единственный, который за всех нас поднял голос в 89-м псалме. Как таковой он — свидетель, облеченный достоинством, вознесшийся над виной и покаянием.

О словах: для terrasser в значении «низвергать», «швырять на землю» нам не хватает глагола соответствующей точности. Если говорить в общем смысле, то глаголы, образованные от существительных, выразительней; движение в них благодаря материальной, царственной силе существительного приобретает более высокий чин. Так, fourmiller полнее, чем «кишеть», pivoter наглядней, чем «махать», и «брить бороду»[153] следует предпочесть глаголу «бриться».

Если посмотреть с обратной стороны, то существительные, образованные от глагольных форм, наименее выразительны. Так, «умирание» слабее, чем «смерть», а «рана» сильнее, чем «порез».


Париж, 11 июля 1943

Продолжаю поститься. Днем в городе, на улицах и площадях, бесцельно, как человек толпы, по-воскресному праздной. Ненадолго зашел в Нотр-Дам-де-Лоретт. Видел целый ряд благодарственных свечей, сделанных из стекла, а не как обычно из воска, огонь изображала остроконечная электрическая лампочка. Свечи стояли на столах со щелями для опускания монет; таким способом достигался контакт, дававший свечам гореть одну минуту или дольше, в зависимости от суммы опущенных денег. Я видел женщин, управлявших этими автоматами благочестия, ибо трудно подобрать более чудовищное слово, дабы должным лингвистическим образом удостоить происходящее.

В этой церкви охраняется дверь в келью, где сидел взаперти один из ее священников, аббат Сабатье, пока в 1871 году чернь не расправилась с ним.

Потом у Валентинера, вернувшегося сегодня в Э. На набережной видел два экземпляра старых песочных часов, к сожалению, они мне не по карману.

О Сицилии сведения скудные. Высадка удалась; остается ждать, приведет ли она к сооружению плацдармов. В целом исход этих боев считают прогнозом для исхода окончательного; Сицилия снова играет свою прежнюю роль стрелки на весах двух континентов, как это уже было в период Пунических войн.


Париж, 13 июля 1943

Беспокойная, нервозная ночь, предвестница воздушных налетов. Мне снились змеи, и какие-то все темные, черные, которые пожирали разноцветных, солнечных своих собратьев. Перед этими животными, играющими в сновидениях столь важную роль, я почти никогда не испытываю ужаса, так и кажется, что они обращаются ко мне всем, что в них есть живого, своим струящимся, быстрым, подвижным нравом, который прекрасно разглядел Фридрих Георг.

Серебряно блестя,

Как плоть гадюки,

Спешащей прочь, спешат

Ручья излуки.

Первозданная сила этих животных состоит в том, что они олицетворяют жизнь и смерть, а также добро и зло; стоило только человеку с помощью змеи обрести познание добра и зла, как он тотчас обрел и смерть. Поэтому вид змеи для каждого является сильнейшим переживанием — едва ли не более сильным, чем переживание сексуальное, с коим оно ведь и связано.

Главнокомандующий дал мне через полковника Космана знать, что ехать в Россию я пока не могу. Жаль, я с удовольствием бы проветрился и чувствую, что рецепт Цезаря — длинные марши — мне необходим.

Среди почты письмо от оберлейтенанта Гюллиха, в чьем полковом штабе на Восточном фронте культивируют «Мраморные скалы».

«— — Ночью, когда улеглась напряженность битвы и все ее кошмары были позади, мы, лежа в палатках, прочитали в „Мраморных скалах“ о том, что, собственно, пережили сами».

Днем встреча с молодым капитаном, который в Киеве укрывал меня своей шинелью. Удивительно, как разные фрагменты, разные ландшафты нашего существования переплетаются друг с другом, сливаются в одно. Мы несем в себе силу, созидающую образцы, и можно сказать: все, что мы переживаем, подобно рисункам на гобелене, соткано из одной нити.

Вечером у графа Бьевилля де Науйана, живущего на рю Сен-Пэр в доме, обставленном с величайшей тщательностью. Эти дома, которых в Париже, и особенно на левом берегу, все еще великое множество, похожи на тайные кладовые, хранящие старое добро; свечение внутри них совершенно удивительное. Правда, всем владеют вещи, которые служат только свечению, а не пользе, а потому и само бытование среди них призрачно, нереально. Эта мысль пришла мне в голову при виде старой шахматной доски с изящными фигурками, стоявшей на столе только для украшения.

Там я встретил критика Тьери Молнье,{159} мадемуазель Тассенкур и адмирала Селье, в котором есть что-то основательное, что свойственно большинству моряков этой жизнелюбивой нации. По его мнению, искусство во Франции не так индивидуально, как в Германии, поэтому в ней меньше или вовсе нет гениев, но зато гораздо больше дарований. По той же причине творческий порыв более коллективен, а его величайшим деянием, его лучшим творением является сам город Париж.

Разговор о маршале Лиотее,{160} Андре Жиде, Эркюле, Жанене,{161} Мальро и других. Потом о боях в Сицилии и о возможностях немецко-французского сближения. Я отчетливо вижу, как далек от идеи национального государства, и, участвуя в таких разговорах, становлюсь похож на Лихтенберга, который иногда, лишь упражнения ради, разыгрывал из себя атеиста, или на Жомини,{162} во время боя думавшего за Генеральный штаб противника. Люди сегодня под старыми знаменами борются за новый мир; они воображают, что находятся все еще в тех пунктах, откуда вышли. Но здесь не стоит слишком умничать, ибо заблуждение, в коем они пребывают, необходимо для действий — оно составляет их механику.

Позиция немцев выгодна для них, и выяснится это именно в случае поражения. Именно тогда вторичные преимущества отодвинутся на задний план, оставив только первичные, например преимущества недвусмысленного положения. Тогда и обнаружится, как удачно сказал Ривьер, что немцы — народ не «или — или», а «и то и другое». Они снова обретут два пути, вместо одного-единственного, как сегодня, на котором заблудились. Именно от них будет зависеть, повернется ли мир в XX веке на Восток или на Запад, или же здесь возможен синтез.


Париж, 15 июля 1943

Стиль. В таких сочетаниях, как «я бы хотел услышать Ваше мнение об этом» и им подобных язык из одной чувственной сферы недопустимо перескакивает в другую. Часто это зиждется на бездумном заимствовании какого-нибудь клише, и все же такая смена образов, если она порождена силой, может объемно выделить высказывание.


Париж, 16 июля 1943

До полудня в морском министерстве, где обсуждали обстановку. Тема: акция Penicion, т. е. отправка на юг всех имеющихся в распоряжении речных судов, чтобы обеспечить войска в Сицилии малым флотом, поскольку из-за воздушного и морского превосходства англичан отправка больших кораблей невозможна. Это достаточно красноречиво обрисовывает ситуацию.


Париж, 17 июля 1943

Обед с президентом. Краткий разговор с глазу на глаз о нашем пленнике.

Кофе у Банин, настолько «турецкий», что всю вторую половину дня у меня сильно колотилось сердце. Она дала мне «Pilgrim’s Progress» Беньяна и «Brave New World»[154] Хаксли,{163} которые достала специально для меня. Беседа, сначала о гаремах, потом о Шопенгауэре и профессоре Залманове, наконец, об области чувств в империи языка — тема, меня активно занимающая. В связи с этим она сказала, что по-русски говорят: «слышать запах».

Турок вместо «Он приковал взгляд к такому-то предмету» скажет: «Он его пришил». Я попросил ее поохотиться для меня за словами, мне вообще нужны сотрудники для моего замысла. В качестве названия я мог бы предложить: «Метаграмматика» или «Метаграмматические экскурсы».

Идти назад было невыносимо жарко; от зноя улицы притихли. Сквозь витрину рассматривал внутренность маленькой антикварной лавки на улице Лористон. Среди предметов старинной мебели, картин, стекла, книг и разных редкостей в бархатном кресле сидела продавщица — красивая молодая женщина в шляпе из перьев — и спала. В ее сне было что-то гипнотическое — ни грудь, ни ноздри не шевелились. Я как бы заглядывал в некий заколдованный кабинет, предметы в котором, казалось, бесценны, но и сама спящая была как бы превращена в предмет, в заводную куклу.

Послеполуденное время вообще было отмечено каким-то чародейством; например, мне показалось, что в магазине немецких книг, когда я туда вошел, продавщицы встали против меня единым фронтом, — подобное в своей жизни я испытывал считанные разы. Как во сне я поднялся по лестнице в другие помещения, не задумываясь о том, открыты ли они для посетителей, и вошел в комнату, где на столе лежали журналы. Я их полистал, сделав несколько заметок на полях против иллюстраций, привлекших мое внимание. Затем вернулся в магазин, где стайка продавщиц рассматривала меня с исключительным любопытством. Я слышал, как одна спросила: «Что он там наверху делал?»

Полистал «Dictionaire de la Langue Verte»[155] Дельво, Париж, 1867. Там нашел толкование «Бреда-стрит» как парижской Цитеры, где вот уже свыше двадцати лет обитает женское население, «dont les moers laissent à désirer — mais ne laissent pas longtemps désirer».[156]

«Бисмаркер» на жаргоне игроков в бильярд означало дуплет, слово появилось в мае 1866 года.

Donner cinq et quatre, раздать пять и четыре, означает одну из тех экономических пощечин, которыми бьют сначала направо, а потом налево, т. е. туда — ладонью, а обратно — тыльной стороной той же руки. Во второй пощечине большой палец не участвует. Если проделка повторяется дважды, то говорят: Donner dix-huit.[157]


Париж, 18 июля 1943

Ночью не спал, прочитав первые главы «Паломничества» Беньяна. Кофе Банин все еще действовал. В полночь снова зажег свет и записал, сидя в постели, следующее.

Я заметил, что особенно сержусь на людей, которые позволяют себе несостоятельные суждения и при этом изо всех сил доказывают свою правоту. Дерзкое упорство или самоуверенность, это относится и к пропаганде, таит в себе нечто такое, что я поначалу принимаю всерьез; мне трудно поверить, что за аргументами не скрывается ничего, кроме чистого воления.

Когда же, нередко по истечении многих лет, начинают говорить факты, они больно жалят меня; я вижу, что дал обмануть себя обычным сутенерам, безвкусным пятикопеечным молодчикам сиюминутной власти. Продажную девку они нарядили истиной.

К тому же у них отсутствует всякое чувство духовного стыда; им знакома только та краска, которая сопутствует оплеухам. Поэтому они не перестают продажничать, угодничая на новый манер, и охотнее всего — перед теми лицами и властями, коих сами же ценят и считают истинными. Особенно горько слышать, как эти пройдохи из чистого оппортунизма восхваляют правду.

Мне кажется, что если я и приближаюсь к Абсолюту, то в своей любви к истине. Я могу преступать законы морали, могу невольно перечить ближним, но от того, что считаю настоящим и истинным, отступиться не могу. В этом смысле я похож на юношу, который, возможно, и согласен жениться на богатой старухе, но в брачную ночь, несмотря на все стимуляторы, потеряет мужскую силу. Неподвластные воле мускулы моего духа отказываются мне служить. Для меня истина похожа на женщину, чьи объятия обрекают на проклятие импотенции по отношению ко всем остальным. Только в истине заключена свобода и поэтому — счастье.

Оттого и теология доступна мне лишь в сочетании с познанием. Бога я должен сначала доказать, прежде чем в него поверю. Это значит, что назад я должен вернуться тем же путем, на котором я Его оставил.

Прежде чем всей своей сущностью и без оглядки ринуться через поток времени к другим берегам, я должен перебросить к ним духовные мосты, проделать деликатнейшую разведывательную работу. Лучше бы это было даровано милостью, но она не соответствует ни моему положению, ни моему чину. В этом есть свой смысл; я предчувствую, что именно своей работой, своими арками, каждую из которых от самого основания укрепляет и делает проходимой контригра сомнений, что именно этим своим радением я смогу помочь кому-нибудь перебраться к добрым берегам. Иной, возможно, умеет летать или, взяв доверившегося ему за руку, может вести его по воде, но эон, кажется, таких не рождает.

Что касается нашей теологии, то она должна довольствоваться малым и сообразовываться с поколением, чья элементарная сила ослаблена. С давних пор наша вера жива для всякого, кто умеет распознавать силы, в биологии, химии, физике, палеонтологии, астрономии проявляющиеся решительней, чем в церквах. То же самое относится и к философии, разделившейся на отдельные науки. Путь этот, безусловно, ложен; отдельные дисциплины вновь должны очиститься как под теологическим, так и философским воздействием, и именно ради самих себя, дабы из простого мировоззрения снова сделаться наукой. Теологические и философские элементы следует выделить как золото и серебро; золото — теология — придаст наукам устойчивость и задаст курс, наложив на них также узду, поскольку хорошо известно, куда ведет необузданное познание. Оно, подобно колеснице Фаэтона, поджигает земной шар, а нас или наш образ превращает в мавров, негров и каннибалов.

Добавление: как-то в Бразилии, после напряженной охоты за насекомыми в горных лесах, ночью на корабле я разбирал свою добычу. Случилось так, что, записывая названия мест, я ошибся на один день, т. е. вместо 15-го поставил 14 декабря 1936 года. Тогда, хотя это ровным счетом ничего не меняло, я заново переписал сотни бумажек.

Во время беседы я часто умолкаю, ибо, прежде чем произнести фразу, я ее оттачиваю, выравнивая и вооружая против всех сомнений и возражений. Из-за этого я проигрываю своим партнерам, которые свое мнение чуть ли не выпаливают.

Если беседа ладится, то во время нее часто возникает особая задушевность, эмоциональная гармония. Тогда я замечаю у себя склонность — даже в семейном кругу, даже по отношению к Фридриху Георгу — не задерживаться подолгу на этой ноте, уйти поскорее из этой гавани, либо используя новый, еще не взвешенный аргумент, либо придавая всему иронический оттенок. Эта черта делает меня невыносимым на любых встречах и сборищах — смысл которых, собственно, как раз и состоит в создании единодушия, — исключая, таким образом, из заседаний, заговоров и политических собраний. Особенно неприятно, когда я сам становлюсь фигурой, к коей приспосабливается всеобщее настроение; умеренное, критическое уважение или обоснованное признание мне было всегда приятней, чем восхищение. Восторгам я никогда не доверял. Те же самые чувства я испытываю, читая критику на свои книги; детальный разбор или обоснованное несогласие мне любезней, чем похвала. От нее мне становится неловко, но и неоправданное поношение — из-за личной ли неприязни или просто из желания покритиковать — причиняет мне боль и преследует меня. Если критика доброжелательна, то она мне, напротив того, приятна. При этом у меня нет потребности вступать в дискуссию: что если прав именно мой оппонент? Критика, касающаяся дела, не задевает личности; она похожа на молитву, произносимую рядом, когда сам стоишь лицом к алтарю. Дело ведь вовсе не в том, чтобы правым оказался я.

Последняя фраза объясняет также причину, по которой я не стал математиком, как мой брат Физикус. Окончательное удовлетворение дает не точность прикладной логики. Высшая правда, справедливость, не может быть доказуемой, она должна оставаться спорной, К ней следует стремиться в формах, к коим мы, смертные, можем приблизиться, но не можем осуществить их полностью. Это уводит в области, где не мера, а неизмеримость украшает мастера, ведя его на встречу с мусическим.

Здесь же меня, прежде всего, приковывает служение слову и работа с ним, те тончайшие усилия, которые все ближе подводят слово к пограничной с ним мысли, отделяющей его от невыразимого.

Но и здесь скрыта тоска по соразмерности, присущей универсуму, — читатель может разглядеть ее сквозь слово, как сквозь окно.

После полудня в Зоологическом саду. Там я наблюдал за развитием цветовой игры — от глубокой ляпис-лазури до золотисто-зеленых и золотисто-бронзовых тонов, которые выставлял напоказ самец особенно роскошной павлиньей породы. Пена золотисто-зеленой бахромы овевала сказочный наряд из перьев. Сладострастие этого существа проявляется в безупречном параде, в чванстве своими прелестями; достигнув кульминации спектакля, он переходит к дрожанию, к тонкому судорожному побрякиванию и постукиванию стержнями своих перьев как бы под действием электрического озноба, словно кто-то потряхивает колчаном с роговыми стрелами. В этом жесте выражен восхитительный трепет, но в то же время автоматизм и судорога страсти.

Затем парк Багатель, где цвела Lilium Henryi.[158] Опять видел золотого язя. Теплынь стояла замечательная.

Закончил: Морис Алуа, «Les Bagnes», Париж, 1845, с иллюстрациями. Для старых тюрем преступник значил больше, чем преступник; к нему подходили с понятиями, не выходящими за пределы его сферы. Поэтому жизнь его была более суровой, но и более естественной и цельной, чем жизнь преступников в наших сегодняшних тюрьмах. В основе всех исправительных схем, всех социально-гигиенических учреждений лежит особая форма изоляции, какая-то особая жестокость. Настоящее несчастье отличается глубиной, оно субстанционально; бытию, внутренней природе свойственно и злое начало, нельзя по-пуритански от него отворачиваться. Зверей можно сажать в клетки, но непозволительно приучать их к цветной капусте, их все равно следует кормить мясом. Нужно отдать должное французам — у них нет этого пуританского воспитательного зуда, свойственного англичанам, американцам и большинству немцев; в их колониях, на кораблях, в их тюрьмах все гораздо естественнее. Они предоставляют всему идти своим чередом, а это всегда приятно. Той же природы и недостаточное соблюдение гигиены, в котором их упрекают; но, несмотря на это, живется у них удобней, спится лучше, а еда гораздо вкусней, чем в дочиста продезинфицированных ландшафтах.

Курьезом было для меня то, что еще незадолго до 1845 года в брестской тюрьме арестанту, смотревшему за бельем, для стирки предоставлялись сточные воды уборных. Он стирал рубашки в моче, которой, говорят, присуща очищающая сила, и использование ее, по-видимому, имеет глубокие этнические корни. Книга вообще дает богатый материал для изучения хищнических, звериных черт в человеке, не забывая упомянуть и его светлые стороны, например такие, как явно выраженное добродушие и вспышки благородного инстинкта. Тюрьмы всегда были своего рода государствами, и изучение их весьма впечатляет: если бы мир населяли одни преступники, то и тогда бы выработался закон, дабы не дать миру погибнуть. Впрочем, история исправительных колоний эту мысль подтверждает.


Париж, 20 июля 1943

Днем у Флоранс. Кокто рассказал, что был на процессе против одного молодого человека, обвиняемого в краже книг. Там было редкое издание Верлена, и судья спросил:

— Вам известна стоимость этой книги?

На что обвиняемый ответил:

— Стоимости не знал, но я знал ей цену.

Среди украденного были книги и самого Кокто, и следующий вопрос гласил:

— Что бы Вы сказали, если бы у Вас похитили книгу, которую написали Вы сами?

— Я бы этим гордился.

Беседа, в том числе с Жуандо, о курьезах различного сорта. Нарциссизм павлина, восхитивший меня в воскресенье, был ему знаком; но такие разряды слышны только в сухую погоду. Очищающее действие мочи, о коем сообщала книга про тюрьмы, основывается, очевидно, на содержащемся в моче аммиаке. На Востоке кормящие матери чуть-чуть вкушают от мочи младенцев, — это полезно для молока.

Кокто уверял, что в Индии один факир с расстояния в двадцать футов спалил его носовой платок и что тамошние англичане в неотложных случаях пользуются телепатической передачей известий через туземцев, действующих быстрей, чем радио.

В охотничьих магазинах продаются свистки такого высокого тона, что его не способно воспринять ни наше ухо, ни звериное, но собака различит на большом расстоянии.

У Флоранс в больших вазах стояла прекрасная живокость, pied d’alouette.[159] Некоторые ее виды достигают металлических тонов, у цветов встречающихся весьма редко, как, например, сине-зеленый и сине-фиолетовый небывалой красоты. Синий цветок словно залит огненно-зелеными или фиолетовыми чернилами, засохшими на нем зеркальным блеском. Эти цветы, как и аконит, следовало бы выращивать только голубых тонов, — они наиболее эффектны.

После полудня в бюро: встреча с президентом. Затем Эрих Мюллер, опубликовавший в свое время книгу о «Черном фронте»; сейчас он ефрейтор противовоздушной обороны в Сен-Клу. Беседа о Келларисе и его аресте.


Париж, 25 июля 1943

Почему с интеллигентными и утонченно интеллигентными людьми мне общаться проще и я веду себя с ними раскованней, вольнее, беззаботней, менее осмотрительно? Они действуют на меня тонизирующе. На них простирается «all men of science are brothers»;[160] в понимании друг друга, в обмене свободными, легкими мыслями есть что-то братское, словно все они являются одной семьей. Для меня и враг, если он интеллигентен, не так опасен.

Но сталкиваясь с глупцами, с теми, кто знает только общие места и живет ими, кто одержим пустой внешней заботой выстроить весь мир согласно табелю о рангах, я делаюсь неуверенным, беспомощным, совершаю просчеты, говорю глупости.

К сожалению, мне не хватает здесь дара лицедейства. Перпетуя тотчас может определить, как повернется дело, когда у меня посетитель. «Кто имеет, тому дано будет», — это и моя максима.

«Таково было положение, в котором я находился». Образец многочисленных погрешностей, простительных в устной и недопустимых в письменной речи.

Cependant, как и наше «между тем», имеет и временной, и противительный смысл. Здесь проясняется одно из соответствий грамматики и логики: два одновременных события — по крайней мере в восприятии — всегда отчасти исключают друг друга.


Париж, 26 июля 1943

До полудня визиты; например, некоего майора фон Услара и оберлейтенанта Кучера, прибывшего из Голландии. Кучер привез мне письмо от Генриха Тротта, странный ночной визит которого тогда, в дачном домике Юберлингена, посреди виноградника, повлиял на мою концепцию «Мраморных скал».

Вечером с Альфредом Тёпфером в саду дома офицеров на рю Фобур-Сент-Оноре. Сначала поговорили о Келларисе, а потом пошли в сад, сели на одинокую скамейку и стали обсуждать ситуацию. Тёпфер, как в последнее время многие, обратился ко мне с предложением: «Вам надо подготовить воззвание, обращенное к молодежи Европы».

Я рассказал ему, что зимой 1941/42 года я уже делал наброски под таким заголовком, но потом сжег их. Снова вспомнил о них уже в «Рафаэле». «Мир/Обращение к европейской молодежи/Обращение к молодежи всего мира».


Париж, 27 июля 1943

Начал воззвание, разделив его на тринадцать частей, — все это заняло полчаса. Нужно писать доступно и просто, но без общих мест.


Париж, 28 июля 1943

Работал над воззванием. Набросал план первого отрывка, что-то вроде напутствия, имеющего свои трудности, ибо с самого начала следует задать общий тон и при этом быть эмоциональным. Пишу не так, как при первой попытке, зашифрованно, а открытым текстом.

При написании слова юность осознал ликующее благозвучие первого слога, такое же, как в Jubel, jung, Jul,[161] iucundus, iuvenis, iungere, coniungere,[162] во многих возгласах и в именах богов. Древний праздник ютурналий.

Вечером в «Ваграме», с директором министерства Экельманом, полковником Кревелем, графом Шуленбургом, главой управления Силезии. Кревель, недавно минут двадцать проведший с глазу на глаз с Кньеболо, определил его взгляд как «мерцающий», пронизывающий человека насквозь и явно принадлежащий личности, стремительно идущей навстречу катастрофе. Я обсудил воззвание с Шуленбургом, считавшим, что мне лучше отправиться с верховным командованием вермахта в Берлин. Но я думаю, что такого убежища, какое верховная власть предоставила мне здесь, там я не найду. Кейтель еще тогда советовал Шпейделю меня остерегаться.

Популярность — болезнь, вероятность угрозы ее перехода в хроническую форму увеличивается с возрастом пациента.


Париж, 29 июля 1943

Обширная корреспонденция. Фридрих Георг отвечает на мой вопрос о дрожании павлинов, отсылая меня к одному месту своего стихотворения о них:

Хвост — колесо,

А перья — как пружины,

Упругие до гула,

Похожего на прутьев

Дребезжанье.

Брат разыскал по моему поручению священника Гориона; после того как его коллекции сгорели в Дюссельдорфе, он переехал в Юберлинген. С января он уже снова собрал тысячу четыреста видов жуков. Сгорел, к сожалению, дом Гекке, но спасти коллекции ему удалось. Из Гамбурга и Ганновера сообщают о новых ужасах… От фосфорных налетов начал гореть асфальт, так что пытавшиеся спастись вязли в нем и сгорали до углей. Настали дни Содома. Перпетуя пишет, что населению спешно выдали противогазы. Житель Буржа сообщает, что перевод «Садов и улиц» пользуется у них успехом и о нем много говорят.

Закончил: Хаксли, «Brave New World». На примере этой книги видно, что все утопии изображают, по существу, время, в какое жил их автор, — они представляют собой игровые проявления нашей натуры и рисуют ее развитие в пространстве более значительной резкости, именуемом будущим. Утопии чаще всего оптимистичны, поскольку будущее и надежда по сути своей одно и то же; но в данном случае перед нами — утопия пессимистическая.

Значительным мне показался следующий образ: группа из пяти небоскребов сияет в ночи, как длань, подъявшая свои персты для прославления Бога. Но об этом не подозревает ни один из цивилизованных атеистов, населяющих эти небоскребы; об этом знает только дикарь, попавший сюда из джунглей.


Париж, 30 июля 1943

Наконец-то известие от Перпетуи. Налет на Ганновер произошел в полдень, когда она работала в саду. Ребенок испугался и прочел длинную молитву. Центр города опустошен; разрушены Опера, Leineschloß, Marktkirche,[163] а заодно большая часть старых переулков с домами в стиле Возрождения и барокко. Пока неизвестно, что случилось с ее родителями.

Я никогда так ясно не сознавал, как теперь, читая эти строки, что города — как сновидения. Их можно легко стереть, когда наступает рассвет, но в нас они продолжают жить на неслыханной глубине, в неразрушенном пространстве. Переживая это и другие события последних дней, я испытываю чувство, словно вижу великолепно разрисованный занавес перед охваченной пламенем сценой; но именно он и раскрывает глубину, перед неприступностью которой я содрогался.

Как бы странно это ни звучало, но в утрате есть глубокая радость, как предвкушение того счастья, что настигнет нас в последней земной потере, — в утрате жизни.

Днем у Потара, все еще ничего не знающего о судьбе своей жены. Говорят, что лемуры на авеню Фош обозначают такие судьбы «как действия морской волны». Полная неизвестность, в которой держат членов семьи, основывается на изданном Кньеболо указе «мрака и тумана». Это всего лишь пробы некоего гротескного жаргона шулеров и демонов — заимствования из выкрутасов Иеронима Босха.

«Кто на такое способен, тот не любит Германию», — полагает добряк Потар, и, пожалуй, он прав.


Париж, 1 августа 1943

Суббота и воскресенье с главнокомандующим в Во-ле-Серне, где в эту непомерную жару было прохладно.

На озере и в его густых камышовых зарослях, откуда мы с Венигером наблюдали за растительностью и живностью. Здесь царила тропическая духота, задающая тон подобным болотным экспедициям.

Говорили о разных людях, на них у Венигера особая память, Его голова — энциклопедия имен. Также о Ганновере и гвельфах, которых я решил упомянуть в своем воззвании. Мое политическое нутро похоже на часы с колесиками, действующими вразлад: я и гвельф, и пруссак, и великогерманец, и европеец, и в то же время космополит, но могу представить себе такой полдень на циферблате, когда все это будет звучать в унисон.

Вечером разговоры о ботанике, к которым у главнокомандующего особая склонность. Описание Hottonia palustris, кратко представленное мне таможенным начальником Лоттнером, возбудило во мне желание когда-нибудь понаблюдать над этим растением на одном из болотистых участков. Никогда не видел и багульника.

Wille и Wollen:[164]во втором есть призвук чего-то морального и благоразумного, это один из примеров могущества О. Оно усиливается в повторяющейся эвфонии: Wohlwollen,[165] в то время как Wohlwillen[166] режет слух.

Pondre, «клясть», — к нему нет у нас такого сочного существительного, как la ponte, которое в лучшем случае можно перевести как «откладывание яиц». Реальные языки сотканы довольно-таки небрежно.

Tailler un crayon, наше «точить карандаш», напротив того, точнее, удачней.


Париж, 2 августа 1943

Среди почты — детский рассказ Александра о налете на город.

После полудня, как всегда по понедельникам, час у мадам Буэ; обсуждали предлоги. Удивительно, что древнее en перед городами, начинающимися с гласных, сохранилось только для Авиньона — не потому ли, что этот город считался государством? Кажется, уже Доде потешался над этим «en Avignon».[167] В старинном духовном за́мке языка такие единичные случаи похожи на куски старинной кладки, просвечивающие сквозь штукатурку.

В прихожей мадам Буэ сказала: «Я молилась, чтобы Кирххорст остался цел».

Водяные растения в Серне, мерцавшие на дне темной зеленью. Они похожи на растительность из сновидений; тихая вода — их сон. Когда мы днем вспоминаем подробности нашего сна, то словно видим поверхность цветка, лепестка или усика. Тогда мы беремся за них, извлекая на свет их мокрое, темное, ветвящееся произрастание.


Париж, 3 августа 1943

Письма принимают апокалиптический характер, какого не было со времен Тридцатилетней войны. Кажется, что в таких положениях потрясенный человеческий разум теряет чувство земной реальности; он попадает в космические вихри и ему открывается новый мир гибельных видений, пророчеств и сверхчувственных образов. Удивительно, что на небе еще не вспыхнуло знамение, как это обычно бывает в переломные времена. Но, может быть, в качестве предвестницы мирового пожара нам подойдет комета Галея?

Продолжил работу над воззванием, начал и закончил сегодня вторую главу: «Страдание должно быть плодоносным для всех».


Париж, 4 августа 1943

Завтрак у Флоранс Гульд. Утверждают, будто налеты последних дней на Гамбург унесли жизнь двухсот тысяч человек, что, по-видимому, сильно преувеличено.

Флоранс привезла из Ниццы известие, что в полночь там объявили об отречении Муссолини. Еще до рассвета отряды сжигали его портреты. Хотя иного я и не ждал, все же удивительно, как бесславно, беззвучно и безгласно подобная диктатура, построенная на страхе, переходит в ничто.

Геллер, к моей радости, сообщил, что благодаря тем сведениям, какие я дал главнокомандующему, Фабр-Люсу смягчили тюремный режим. И суд, перед которым он должен предстать, тоже весьма приличный.


Париж, 5 августа 1943

Как уже не раз бывало во сне, я находился на балаганной или ярмарочной площади. Я переходил ее с маленьким слоненком, на котором то ехал, то просто вел его, положив левую руку ему на шею. Из всех картин я запомнил вид открытого поля, где были устроены клетки для хищных зверей. Стояло холодное, туманное утро, и, чтобы защитить зверей, смотрители лопатами громоздили вокруг них горы разного железа, какие-то куски, похожие на обрывки цепей и ржавые магниты, и все они были до того раскалены, что их движение пронизывало туман оживленным мерцанием.

Я поглядел на этот способ обогрева вскользь: он был мне знаком во всех технических подробностях. Здесь использовался материал, который не нужно было сжигать, как уголь, но который излучал радиоактивную теплоту.

Закончил: «Записная книжка» Вашингтона Ирвинга, одно из произведений великой литературы, коего я до сих пор не читал. Я нашел там отрывки, сильно захватившие меня, и другие, для меня поучительные, как, например, описание английского характера под названием «Джон Буль». Я сделал выписки для своего воззвания.

При упоминании Якова I Шотландского, долгие годы своей юности бывшего узником Виндзора, называется также Боэций; действительно, в тяжелые времена читать его особенно утешительно. Это я испытал у Западного вала в камышовой хижине.

Здесь же нашел удачное замечание о некоторых выскочках: «Скромность других они объясняют собственным высоким положением».


Париж, 6 августа 1949

До полудня работал над воззванием, а именно над третьей главой, где следует написать, что семенем, из коего война произрастит плоды, является жертва. Наряду с солдатами, рабочими, невинными страдальцами я не могу умолчать и о жертве тех, кто погиб в результате кровожадной и бессмысленной бойни. Именно на них, как когда-то на замурованных в сваи моста детях, будет построен новый мир.

«Побледнеть сильней» — выражение, справедливо раздражающее меня. Язык, подпавший под власть логического опрощения, я все упрямей стараюсь использовать согласно с его образной системой. Нужно вообще вернуться назад, в образы, чей логос является лишь их отсветом, внешним блеском. Язык — древнейшее и благороднейшее здание, пока еще сохранившееся, наши история и предыстория запечатлелись в нем своими тончайшими жизненными чертами.

В обеденный перерыв снова в Музее человека. Кто более жесток: дикарь, отделывающий черепа поверженных врагов с художественной тщательностью, разрисовывая их, протравляя разноцветными линиями, заполняя глазницы ракушками и кусочками перламутра, или же европеец, собирающий эти черепа и выставляющий их напоказ?

Вновь отчетливо осознал, насколько материя, в частности камень, обогащается ручной работой. Это проникновение внутрь — пожалуй, даже одушевление — ощутимо физически, во всех первоначальных ремеслах чувствуется волшебство искусства. Сегодня едва ли сыщется подобное, если только не в отдаленных китайских провинциях или на самых дальних островах, — и то лишь там, где живы еще художник, знающий, что такое цвет, и автор, понимающий, что такое язык.

В Музее человека меня всегда охватывает сильное желание потрогать вещи, — желание, которое я никогда не испытывал перед другими коллекциями. Радует и то, что здесь часто видишь мальчишек в возрасте от двенадцати до шестнадцати лет.

Вечером с Нойхаусом и его зятем фон Шевеном в «Coq Hardi»,[168] Беседа о дипломатах первой мировой войны, таких как Кидерлен-Вехтер, Розен, Хольштайн и Бюлов, с коими Шевен близко знаком. Здесь имеют значение мельчайшие детали, равнозначные открытию космической шахматной партии.

В Германии растет число участников секты под девизом «Наслаждайся войной, ибо грядущий мир ужасен». Вообще во всех толках о том, что будет дальше, я разглядел два сорта людей: одни считают, что в случае проигранной войны они жить не смогут, в то время как другим перспектива поражения кажется вполне вероятной. Может быть, правы и те и другие.


Париж, 7 августа 1943

Писал воззвание, начав четвертую главу, где собираюсь продолжить рассуждения о жертве. Хочу сопоставить четыре слоя, все более и более плодотворных:

жертву активно действующих, т. е. солдат и рабочих обоего пола, жертву обычных страдальцев, усиленную жертвой гонимых и замученных, и, наконец, жертву матерей, в которую каждая из предыдущих вливается, как в глубочайший резервуар боли.

После полудня изучал улицы за Пантеоном, бродил по рю Муфтар и боковым переулкам, где еще что-то сохранилось от суеты перенаселенных предреволюционных кварталов XVIII века. Там продавалась мята; это пробудило во мне воспоминания о странной ночи в мавританских кварталах Касабланки. Рынки всегда полны всяких неожиданностей для человека, они — страна мечты и детства.

Вновь испытал сильное чувство радости, благодарности за то, что этот город вышел из катастрофы невредимым. Было бы настоящим чудом, если бы он, подобно нагруженному по самый верх древней богатой кладью ковчегу, спасся от нынешнего потопа и, достигнув мирного порта, пребыл в веках.


Париж, 10 августа 1943

Днем у Флоранс, где беседовал с главным конструктором Фогелем о нашей авиационной индустрии. Несколько месяцев тому назад он предсказал, что пришло время, когда возросшее строительство ночных бомбардировщиков сделает налеты на город регулярными, — а если авиаэскадры пожалуют средь бела дня? Поговорили о фосфоре как оружии уничтожения; кажется, мы владели этим средством уже в период нашего превосходства, но отказались от его применения. Это можно рассматривать как заслугу, что, учитывая характер Кньеболо, довольно странно. Фосфорная масса доставляется в больших глиняных сосудах и представляет собой для пилота опаснейший груз, ибо достаточно одной искры, чтобы превратить самолет в пылающую массу, откуда уже не выбраться.

Вечером у Жуандо, на столь уютно расположенной улочке Командан Маршан на краю Буа. Однако вначале я застал только его супругу, знаменитую Элизу, героиню большинства его романов, женщину демоническую и обладающую сильным характером, пожалуй, даже слишком сильным для нашего времени. Жуандо охотно сравнивает свою жену с камнем — то со скалой Сизифа, то с утесом, с которого тот низринулся. Мы с ней немного побеседовали, в ходе беседы она выделила понятие dégénéré supérieur,[169] применимое к большинству сегодняшних французских писателей: мораль и плоть уже переступили порог декаданса, в то время как дух отличается силой и высокой зрелостью. Так, часовой механизм слишком слаб для сильной пружины, которая им движет, и именно это порождает многие непристойности и извращения.

Около десяти часов пришел Жуандо и составил мне компанию для прогулки по улицам вокруг Этуаль. Высокое и зеленое, как стекло, небо светилось на западе тем холодным светом, который сменяет вечернюю зарю. Легкие облака, окрашенные в жемчужно-аметистовые и серо-фиолетовые ночные тона, обрамляли его. «Voilà un autre Arc de Triomphe»,[170] — сказал Жуандо. Мы прошли также мимо того места, где я, из чистого озорства, познакомился с мадам Л., дабы проверить рецепт Мориса, коего могу считать одним из своих учителей по части зла. Так, пока мы бродим по городским лабиринтам, вновь оживают ушедшие времена, словно дома и улицы обретают свои краски, одушевляясь и пестрея в калейдоскопе воспоминаний. Жуандо согласился со мной и сказал, что отдельные площади и улицы он буквально посвящает памяти определенных друзей. Мы прошлись по авеню Ваграм, которую, с ее освещенными красным светом кафе, куртизанками и боковыми улочками, заполненными маленькими Hotels de Passe,[171] он определил как диковинный остров в столь респектабельном 16-м районе, — как разноцветно воспаленную вену в сплетении его улиц.


Париж, 11 августа 1943

Ночью оборонительный огонь, направленный против бомбардировщиков, на большой высоте возвращающихся после обстрела Нюрнберга, растянулся на долгие часы. Утром главнокомандующий пригласил меня к себе и подарил прекрасный труд по ботанике. Потом зашел оберлейтенант Зоммер, побывавший в Гамбурге. Он рассказал, что там видели вереницы поседевших детей, маленьких старичков, состарившихся за одну фосфорную ночь.

Дописал четвертый раздел воззвания, — работа хоть и медленно, но продвигается. Обе его части можно обозначить как фундаментальную и конструктивную; в первой излагается причина жертвы, во второй — новый порядок, который может быть на жертве устроен. В первой части мне лишь с большим трудом удается не впадать в обыкновенную жалостливость, в связи с чем надеюсь, что во второй мое перо станет более независимым.

Вечером с Баумгартом две партии в шахматы. Краузе, во время налета и сразу после него остававшийся в Гамбурге, сообщает, что видел там примерно двадцать обугленных трупов, друг подле друга, как на гриле, прислоненных к перилам моста. Залитые фосфором люди бежали, чтобы броситься в воду, но, не успев, превращались в угли. Кто-то видел женщину, в каждой руке державшую по обугленному трупу ребенка. Краузе, у которого в сердце вросла пуля, проходил мимо дома, с чьей низкой крыши стекал фосфор. Он слышал крики, но прийти на помощь не мог, — все это напоминает адское видение, кошмарный сон.


Париж, 13 августа 1943

Иногда я встаю на двадцать минут раньше обычного, чтобы во время утреннего кофе немного почитать Шиллера, пользуясь для этого небольшим изданием, выпущенным Кречмаром, которое он сам мне недавно и подарил.

Читая, я вспомнил об одном из своих давних планов, а именно о плане «Светской душеспасительной книги». Я хотел бы собрать там небольшое количество коротких текстов либо о религии, вливающейся в искусство, либо об искусстве, поднимающемся до религии, — некий букет высших проявлений человеческого духа по отношению к вечности. Человек может достигнуть этого на основании присущего ему добра и принадлежности к какой-нибудь конфессии, поднимаясь до откровений, правота которых выдержит все расхождения веры и все догматические измышления. В сборник можно было бы также включить отдельные репродукции произведений изобразительного искусства. Отдавая должное пространным описаниям, я тем не менее всегда испытывал потребность в Vademecum[172] подобного типа.

Шиллеровские «Три слова» и гётевские «Орфические праслова» ввели в обиход разделение идеального и субстанционального духа, и не чудо ли, что два созвездия такой величины сошлись в одной и той же провинции, где и без того было много светочей, в то время как нынче пространство, вмещающее в себя многомиллионные государства, не может высветить никого, им подобного.

Кстати, для только что затронутого различия, наряду с часто восхваляемой беседой о первичном растении, важно также упоминание астрологии в переписке о «Валленштейне».

Среди почты кроме едва разборчивого письма от Тронье Фундер, которая собирается бежать из Берлина, рецензия Адольфа Заагера на «Сады и улицы» в «Книжном обозрении» от 19 июня 1943 года. Там читаю: «Неосведомленность этого антирационалиста подтверждается также данными самой кампании. Безусловно, автор ведет себя корректно, даже гуманно, но, несмотря на свою чуткость, он позволяет себе заигрывать с французами любого толка, словно ничего не случилось».


Париж, 15 августа 1943

Возвращение из Ле-Мана, где я провел субботу и воскресенье с Баумгартом и фройляйн Лампе.

В мастерской Ная, подарившего мне рисунок: влюбленная пара посреди тропического парка, взрывающегося флорой. Чудовищная луна всходит над стволами и раскидистыми ветвями дерев; на заднем плане — страж с единственным красным глазом на лбу.

Там я снова встретил господина де Теруана, наделенного той духовностью, какую может дать только жизнь, проведенная в праздности. В подобных случаях у меня создается впечатление, что духовное платье долго носили, оно стало таким удобным и каждой своей складкой так прилегает к телу, что в конце концов стало второй натурой. На этом зиждется превосходство перед всеми сословными, имущественными, национальными и религиозными различиями, даже различиями в самом духе, — превосходство, достигаемое не за счет расширения до всеобщего, а за счет восхождения, за счет роста аристократизма, благородства. Аристократизм может стать столь значительным, что придаст человеку детские черты и высветит в своем носителе те первозданные времена, когда все люди были братья. Из всех качеств простота — самая благородная. Адам — наш верховный правитель. К нему ведет любой аристократизм.

Най относится к самым одержимым труженикам, каких я когда-либо встречал среди художников, — он рисует даже в короткий обеденный перерыв, который предоставляет ему служба. Иногда в мастерскую приходит Теруан, чтобы пообщаться и полежать на диване с книгой.

У Ная, как у ефрейтора, дел хватает, но при всей занятости он чувствует себя в Ле-Мане весьма вольготно. Это означает, что государство вряд ли балует художников. А здесь в мастерскую не врываются никакие полицейские с проверкой, не пользуется ли художник кистью. В Кньеболо, в коем символично все, символична и его профессия маляра. Месть за Садову[173] свершилась сполна.

В воскресенье с утра на католической службе для вермахта, куда меня привел счастливый случай, ибо благодаря ему я смог насладиться краткой и умной проповедью о Деве Марии как вечной Матери. Потом прогулка вдоль Юин, мелкой, глинистой речки, на поверхности которой расположились напоминающие форму сердца листья кувшинок и где сонмы рыбаков предавались культу праздности. У самого берега были привязаны большие крытые лодки для общественной стирки белья.

Потом на кладбище, где у могил кипела жизнь, ибо было Успение, а мертвые ведь тоже сопричастны праздникам. Среди надгробий скромный обелиск возвещает место упокоения Левассера де ла Сартра, наградившего себя необычным титулом «Ex-Conventionell».[174] При этом я подумал, не завещает ли кто-нибудь позднее, лет через тридцать, вот так же похоронить себя как экс-нациста? Кто может предсказать, какие еще изломы и причуды ожидают человеческий дух?

На обеде у Моренов; застолье затянулось почти до пяти часов. Хозяйка дома среди прочего порадовала нас паштетом из шампиньонов, яиц и говяжьего спинного мозга под названием «amourette».[175] Среди вин было бургундское, его господин Морен разлил по бутылкам в год рождения сына и оно сопровождало знаменательные события его жизни как мелодия, становящаяся все прекрасней и тоньше, ибо внутренняя стенка бутылок с течением времени гальванизировалась дубильной кислотой. Внизу, в магазине, мы еще посмотрели книги; я приобрел Вульгату, которую всегда хотел иметь, в прекрасном парижском издании 1664 года, знаменитом своей микроскопической печатью.

На обратном пути нас поразило зрелище лунного затмения. Поскольку самая глубокая фаза темноты совпала с сумерками, то край растущего серпа, первоначально белый, становился все красочней, наливаясь золотом.

Чтение в поезде: Шарль Бенуа, «Le Prince de Bismarck, Psychologie de l’Homme Fort»,[176] Париж, 1900, типография Дидье. Читая эту книгу, я наслаждался определенной стереоскопичностью изображения, в чем и состояла для меня ее истинная ценность, поскольку, в течение десятилетий слушая застольные беседы своего отца, я с детства знал жизнь Бисмарка во всех подробностях.

Потом полистал «Spleen de Paris»,[177] издание, подаренное мне в прошлом году Шармиль. Эпилог

Je t’aime ó capitale infame! Courtisanes

Et bandits, tels souvent vous offrez des plaisirs

Que ne comprennant pas les vulgaires profanes[178]

обобщает духовное удовольствие от обычных вещей, от их пестроты, в коих принимаешь участие как некто, попавший за решетки зоопарка. По той же причине приятно читать и Петрония.

Воззвание может появиться только при стечении обстоятельств, в данный момент трудно определимых. Если я закончу его раньше, то буду выхаживать до тех пор, пока не пробьет его час.


Париж, 16 августа 1943

Во сне я наблюдал за новой, совершенной машиной, она плела ткань из воздуха. Когда она медленно вращалась, было видно, как из ее сопл выползает и сочится что-то, похожее на рыхлую вату, а когда она работала быстрее, то производила рубашки и полотно. И в том и в другом случае применялись разные газы. Я наблюдал за этим воздушным ткачеством не без восторга, хотя в то же время оно было мне отвратительно.

В начале дня город атаковало около трехсот самолетов; я следил за огнем противовоздушной обороны с плоской крыши «Мажестик». Эти налеты — один из наших грандиозных спектаклей; ощущаешь издалека идущую титаническую силу. Я не мог разобрать деталей, но попадания, кажется, были, ибо над Монмартром, медленно приближаясь к земле, парил парашют.


Париж, 17 августа 1943

Налет на Гамбург представляет собой помимо прочего первое подобное событие в Европе, которое не поддается статистике. Бюро регистраций не в силах сообщить, сколько людей погибло. Жертвы гибли, как рыба или саранча, вне истории, в зоне стихии, не ведающей списков.

Стиль. Повторение некоторых предлогов в немецком, как, например, «Das reicht nicht an mich heran» или «Er trat aus dem Walde heraus»,[179] мне уже не мешает так, как прежде; в этом есть и некое усиление, закрепление мысли. Не следует только перебарщивать. Вечером с Венигером и Шнатом говорили о достопримечательностях Ганновера, на что нас подвигло известие о разрушении нашего родного города. Смотритель купален Шрадер, изготовитель масок Грос и мой дед, школьный учитель, заняли здесь достойное место среди других старожилов.

За колонной Ватерлоо темный проход вел к Маш; там солдаты болотной казармы перед вечерней зарей прощались со своими девушками, там же как привидения шныряли пьяницы и царили непристойность и всяческие бесчинства, — оттого-то и прозвали этот проход «помойным». После революции 1918 года, когда Лайнерт — впрочем, весьма толковый — стал городским головой, на одном из тамошних заборов можно было прочитать: улица Лайнерта (бывший помойный проход).

Пасквиль в нижнесаксонском духе.


Париж, 21 августа 1943

Вечером у Жуандо, в котором есть что-то от средневекового монаха, причем экстатического типа. Самое замечательное в его духовности — утонченные восхождения; еще немного — и полет начнется. Есть, правда, и черты Люцифера.

Разговор о небезопасной обстановке в Буа, что выяснилось недавно во время моей одинокой прогулки впотьмах. На дорожках и среди кущ встречались только подозрительные фигуры. Из-за того, что многие из завербованных на работу в Германию покидают свои Дома, число живущих вне закона быстро увеличивается, а вместе с тем растет и беззаконие. Частые и разнообразные формы, ущемляющие свободу, поставляют сословию разбойников бесчисленных рекрутов; я предвидел это уже давно, еще не зная, как это проявится в действительности.

Рю Командан Маршан лежит неподалеку от Буа. Жуандо рассказывал, что там часто раздаются выстрелы; недавно их дополнил душераздирающий предсмертный вопль. Элиза побежала на помощь; это ее характерная черта. Она походит на солдата, которого притягивает пушка, и принадлежит к тем натурам, чьи силы высвобождает только опасность. Такие женщины могут вызывать народные восстания. Между прочим, я заметил, что германофильство, исключая, безусловно, продажных типов, наблюдается как раз у той части населения, где жива элементарная сила. Это такое же тайное подводное течение, каким в Германии является русофильство. Ему противодействуют силы, ориентированные на Запад. Из этого противоборства, происходящего преимущественно в центре, могут возникнуть новые конфигурации.

Об умерших. Мать Жуандо умерла в глубокой старости. В минуту смерти ее лицо преобразилось как бы от внутреннего взрыва; она стала похожа на двадцатилетнюю девушку. Потом снова стала старше и до самого погребения сохраняла вид сорокалетней. О современном идиотизме, особенно ощутимом в отношении к смерти и проявляющемся в неспособности разглядеть губительные силы, господствующие совсем рядом. Потом о Леоне Блуа.

В одну из ночей 1941 года жена кого-то из приятелей Жуандо вот-вот должна была родить, и муж спешно ушел за акушеркой. Это случилось после комендантского часа; французский патруль задержал его и повел в участок. Он объяснил свой случай; акушерку оповестили, а его задержали до утра, чтобы проверить показания. За это время раскрыли какой-то заговор; в спешке похватали заложников, и среди других нарушителей комендантского часа расстреляли и этого человека. История исключительно правдива и напоминает жуткую сказку из «Тысячи и одной ночи».

Мавританские истории:

1. Порфировые скалы. Описание раскопанного Бракемаром города как первопрестола деспотизма.

2. Тропа Масирах. Как Фортунио искал залежи драгоценных камней и его приключения во время странствий.

3. Бог города. Ведет за пределы сверхчеловека, поскольку высшее понятие человека анимализируется и обожествляется в одно и то же время. Это — одна из целей современного искусства и науки о нем, под маской рационализма скрывающей магические черты; застылость в Вавилонской башне.

Первые пятьдесят лет нашего столетия. Прогресс, мир механики, наука, техника, война как элементы мира пре- и постгероического, мира титанов. Каким раскаленным, каким элементарно опасным становится все! Дабы изобразить этот период, стоит начать с фигуры, утверждающей его неясно, но чрезмерно, с какого-нибудь Вертера XX века, может быть с Рембо. К этой демонической фигуре следовало бы присоединить другую, обладающую знанием порядков высшего типа, т. е. знанием не только консервативным, но и властно действующим, — фигуру гроссмейстера Вавилонской башни.


Париж, 24 августа 1943

С отцом и еще несколькими знакомыми я сидел за столом; это был момент, когда кельнер приблизился, чтобы подать нам счет. Меня удивило, что он начал в подробностях распространяться о вине и его ценах и, пока шел разговор, пододвинул к себе стул и сел. По одному замечанию отца мне стало ясно, что говоривший с нами был сам хозяин. Этому положению соответствовали также его жесты и слова, которые не мог произносить кельнер.

Проснувшись, я спросил себя вместе с Лихтенбергом о внутреннем смысле и драматичности подобных происшествий. Почему прояснению сути дела, с самого начала несомненной, помогло только замечание, сделанное в конце разговора? Не участвует ли сам сновидец, чтобы сделать сны интересней, в их режиссуре? Или же он играет роль актера в пьесе, превосходящей его своей значительностью?

И то и другое верно, поскольку в наших сновидениях мы выступаем как личности, являясь вместе с тем частями универсума. В этом втором качестве в нас живет несравненно более высокая интеллигентность, коей мы дивимся, когда пробуждение возвращает нас в нашу обособленность. Во сне мы походим на статуи, наделенные мозгом, и, следовательно, целиком, всеми своими молекулами примыкаем к космическим потокам мыслей. Мы погружаемся в воды пред- и посмертного интеллекта.

Был ли ум Лихтенберга слишком высок для этой игры? Во всяком случае, я бы охотно поговорил с ним об этом, поскольку для меня его вопрос плодотворнее всяких ответов.

Закончил «Cashel Byron’s Profession»[180] Бернарда Шоу, книгу, которая меня развеселила, несмотря на викторианскую пыль. На примере таких, немного устарелых, пьес учишься понимать, что же раньше всего становится добычей времени. Из множества рассыпанных там парадоксов я выписал следующий: «Рациональное безумие — самое скверное, ибо у него есть оружие против разума».

Далее краткая биография художника Пьера Боннара,{164} которую рекомендовала мне мадам Кардо. Среди анекдотов, рассказываемых о нем, один показался мне особенно поучительным: у Боннара было пристрастие дорабатывать свои старые картины, даже если он давно их уже продал, ибо промежуток времени, отделявший их от совершенства, он воспринимал как упрек себе. Так, он караулил в музеях, поджидая, когда удалится смотритель, вынимал крошечную палитру и кисточку и наносил на одну из своих картин несколько светлых точек.

Подобная черта освещает некоторые соотношения, среди них — и духовную собственность художника, не столь выявленную, как собственность писателя. Художник больше привязан к материи, отчего греки по праву ставили его ниже философа, поэта, певца.

Сегодня вспомнил одну из своих детских философских мыслей, для ребенка не такую уж плохую: «Собственно курица голая, как это можно судить по тем экземплярам, что висят перед птичьми лавками. Какую же роль играют перья? — Они просто прикрывают тело от холода».

Соответственно этому я мог бы, пожалуй, заключить, что скелет, мышцы или нервные волокна вместе с головным и спинным мозгом образуют собственно форму. Действительно, у меня и сегодня возникает чувство первооткрывателя, когда я листаю анатомические атласы. Но я вижу вещи и с другого конца, когда разнообразные системы, образующие наше тело, представляются мне схемами, проекциями, направленными в растянутое пространство. Лишь в отношении к целому, нерастяжимому проявляется их реальность, а без нее они смешны и бессмысленны, как ощипанная курица.

Кстати, деревья — лучшие образцы развития из нерастяжимого; то, что их действительная точка вегетации расположена в пространстве, столь же маловероятно, сколь и то, что действительная ось колеса является зримой. То же самое можно сказать о ветвистом и корневидном характере многих наших органов. Так, наш мозг похож на раздвоенный лист почки, соединенной в нашем теле со стволом головного и волокнами корешков спинного мозга. Из этого следует, что сам он — не плод, а плодообразующая, плодоприготовительная субстанция.

Без четверти семь большая эскадра, обрамленная коричневато-фиолетовыми облачками взрывов, низко пролетела над городом. Не отклоняясь от курса, она направилась в сторону Этуаль через авеню Клебер. В этих спектаклях, разыгрываемых над метрополиями, есть что-то титаническое; чудовищная сила коллективной работы выходит из анонимности, принимая наглядный характер. Потому в них есть и что-то веселящее.

Налет был предназначен аэродрому Виллакублэ; бомбы разгромили двенадцать ангаров и двадцать один бомбардировщик и вспахали летное поле. Кроме того, в ближних деревнях были уничтожены крестьянские дворы, вместе с ними погибли многие жители. В перелеске нашли велосипедиста вместе с велосипедом, — их отбросило туда взрывом с большого расстояния.


Париж, 25 августа 1943

После полудня в Лез-Эссар-ле-Руа, на охоте за куропатками. Осень незаметно вырастает внутри лета, как кристалл в маточном растворе. Ощущаешь ее аромат, первую свежесть, манеру проявлять свой плодоносный характер в ландшафте, — как она наливает, округляет, наполняет формы изнутри.

До выстрелов у меня дело не дошло, так как на краю трясины я увлекся мелкой охотой; она намного увлекательней. Там я обнаружил Yola bicarinata, западную особь, строением которой я занялся вечером с помощью прекрасного сочинения Гюиньо о водяных жуках Франции.

Уже на ночь глядя заглянул в комнату президента. Он только что прибыл из Кельна и рассказывал, что в разрушенных погребах можно обнаружить пивные с рейнскими винами, где после бомбежки собираются бездомные и где царит весьма задушевное настроение. Там бражники поют старые карнавальные песни — особенно популярна «Ну и штучки!»

Все это напоминает «Короля Чуму» Э. А. По, которого вообще наряду с Дефо и его «Лондонской чумой»[181] можно рассматривать как одного из сочинителей нашего времени.


Париж, 26 августа 1943

Несколько продвинулся в воззвании, работу над которым прервал из-за невыносимой жары; удивительно, как мало можно сделать только на одной воле. Мусическое начало тоже относится к нашему вегетативному, а не анималистскому бытию. Поэтому в большей степени оно зависит от погоды. Выдрессировать его тоже нельзя, и никакая угроза не заставит его платить дань; настоящее перо никогда не станет продажным.

Вечером в «Максиме» с Нойхаусом и его зятем фон Шевеном, у которого я, как и у большинства старых консерваторов, нахожу ошибочную переоценку новых властей. Они не видят, что превосходство этих властей состоит лишь в том, что они работают задешево, соблюдая предписания нравов, закона и приличия там, где им это выгодно. Они ведут двойную игру, всегда оставляющую им еще низшую возможность.

Так, например, шахматную партию они заканчивают ударом дубинки, а договор о пожизненной ренте — тем, что приканчивают рантье. Такие вещи действуют как шок, но только на короткое время. Именно подобные удальцы становятся тихонями, когда им отвечают их же, единственно внятным им способом. Так же поступают и консерваторы, если им хватит глубины, чтобы коснуться родственной им почвы, как это видно на примере Суллы или Бисмарка. Мне зачастую даже кажется, что определенные метаморфозы, повторяющиеся в истории, служат лишь тому, чтобы возбудить и вызвать эту реакцию как ответ первородной расы, подобно тому как дождь способствует прорастанию зерна. Правда, невинность тогда потеряна; восстановленная монархия склонна к грехопадению.


Париж, 27 августа 1943

Кофе у Банин. Искусство общения с людьми заключается в том, чтобы в течение долгого времени сохранять приятную среднюю дистанцию, не слишком отдаляясь, не сближаясь, но и не меняя качества общения. На этой доброй середине между центробежной и центростремительной силой зиждется как астрономический, так и социальный космос знакомств, браков, дружеских связей. Наиболее приятная часть жизни, без сомнения, не та, что строится на переменах, а та, что покоится на повторении.

Вечером в «Рафаэле» долгий разговор с Венигером о нашем соотечественнике Лёнсе{165} и той особой форме декаданса, которая роднит его со скандинавскими и некоторыми английскими авторами. Германец в эти десятилетия одержим некоей странной morbidezza,[182]

знание которой дает разгадку целому ряду вещей и лиц. Они оказывают сильное влияние на стиль «модерн», нынче воспринимаемый еще слишком узко и формально, а не как духовная игра. В определенные же десятилетия все дело именно в ней. Впервые я это понял в казино 73-го полка в Ганновере, где по стенам были развешаны портреты старых офицеров, начиная с Ватерлоо, и где повсюду сквозила странная раскованность рубежа веков. В таком состоянии германцу нужен еврейский ментор, какой-нибудь Маркс, Фрейд или Бергсон, которого бы он по-детски почитал и Эдипом которого стремился бы стать в будущем. Знать это нужно, чтобы понять антисемитизм бельэтажа как симптом типический.

В постели начал читать: Хаксли, «Point Counter Point».[183] Температуры ниже нуля тоже восхищают, когда подают слишком низко. Это можно заметить на примере некоторых романов в стиле рококо, и, возможно, что в данном смысле и Хаксли дождется посмертных почестей. При таких градусах плоть и эротическое прикосновение теряют свою сладость; наружу выступают их физические свойства. Вообще, Хаксли, как чистый рисовальщик и препаратор, выстраивает научный костяк нашей эпохи. Хороший стиль предполагает сегодня естественнонаучное образование, как когда-то прежде — теологическое.


Париж, 28 августа 1943

Ранним утром, как уже не раз бывало, я беседовал со своим отцом о книгах и вдруг заметил, что уже давно ошибочно сужу о наших с ним отношениях. Ошибка состояла в том, что умер не он, а я. «Правильно, ведь он умирает во мне, а это означает, что я умираю в нем».

И я принялся осмысливать обстоятельства своей смерти, но долго не находил точки опоры. Казалось, что речь идет о небольшом путешествии, о простой перемене места, о чем скоро забываешь. И вдруг каждой своей подробностью в памяти вспыхнула картина последнего пути.

Это было на большом вокзале с множеством маленьких залов ожидания, и в дверях одного из них я стоял с группой других пассажиров. Нас было семь или девять, может быть, двенадцать человек. Одеты мы были просто, как рабочие, собравшиеся на воскресную прогулку; мужчины были в синих блузах из тика, женщины — в накидках из коричневого вельвета. Нашей эмблемой была булавка с одной из тех желтых бабочек, цвет которых, когда они поднимают крылья, отливает синевой. Я заметил, что ни у кого не было багажа, даже чемодана или маленького портфеля, какой часто можно видеть у человека трудящегося.

После того как мы какое-то время постояли в толпе зала ожидания, открылась дверь и быстрым шагом вошел священник. Это был маленький, сухонький человек в темной сутане, деятельный, как это свойственно духовникам больших, скудно обеспеченных приходов, когда требы сменяют друг друга, — то крестины, то похороны, то срочная исповедь. Таковы духовники предместья.

Священник пожал нам руки и повел по длинным, плохо освещенным проходам и лестницам внутрь вокзала. Я подумал, что мы, возможно, направляемся к пригородному поезду для небольшого паломничества к какой-нибудь чудодейственной иконе или в монастырь на проповедь заезжего епископа.

И все же я, пока мы вот так шли, ощущал в себе приливы все более возраставшего страха, пока наконец с усилием, как в некоем мутном сне, не понял того положения, в котором оказался. Группа людей, сопровождавшая меня в подземных переходах, была общиной смертников, созданной из тех, кто чувствовал потребность в последнем очищении и собирался сбросить с себя тело, как старое платье. С тех пор как мир погрузился в хаос, таких общин появилось множество, и их структура зависела оттого способа смерти, какой избрали себе их члены. Что касалось нас, то нам была уготована фосфорная баня. Оттого наша группа и была такой маленькой.

Как я жаждал этого великого очищения! Мои теологические штудии никак не меньше, чем мои метафизические познания, мои стоические и спиритуальные наклонности, врожденная страсть к крайнему риску, а также роскошь утонченного любопытства, учение Nigromontanus’a, тоска по Доротее и благородным воинам, моим предшественникам, — — все это слилось воедино, укрепляя меня в моем решении и устраняя все препятствия. И вот теперь в этом узком, темном проходе совершенно неожиданно меня охватил панический страх.

«Как хорошо, — думал я, — что ты, по крайней мере, ничего не взял с собой и можешь вот так сложить руки». Я тут же ухватился за молитву, подобно кому-то, кто над страшной бездной хватается за единственную ветку. Я проникновенно, неистово читал Отче Наш и начинал снова, как только заканчивал. В этом не было ни утешения, ни спасения, вообще никакой мысли, только дикий последний инстинкт, первобытное знание; так утопающий хватает ртом воздух, а жаждущий — воду, так дитя кличет мать. Лишь изредка, когда волной накатывало облегчение, я думал: «О ты, велелепная молитва, неизмеримое богатство, никакое земное открытие не уподобится тебе».

Наконец наш путь по этому лабиринту закончился; нас провели в помещение с верхним светом, устроенное как музыкальный салон. Священник исчез в небольшой ризнице и вернулся в стихаре из белого шелка и в расшитой разноцветными камнями епитрахили. Между тем мы поднялись на какой-то помост или балюстраду — сверху я видел, что ею служила крышка большого рояля. Священник сел за рояль и ударил по клавишам. Мы запели под его аккомпанемент, и вместе с наполнившими меня звуками на меня нахлынуло необычайное чувство счастья — новое мужество, сильнее всякого, какое может дать духовное или телесное восхождение. Радость росла и сделалась такой сильной, что я проснулся; удивительно, но это был один из тех снов, из которых просыпаться не хочется.


Париж, 29 августа 1943

В воскресенье пополудни полистал немного свою сказочную книгу — я имею в виду Музей человека. Там снова увидел мисс Бартман, готтентотскую Венеру, возле которой всегда толпятся отчасти насмешливые, отчасти шокированные посетители. Она умерла в возрасте тридцати восьми лет году в 1816-м в Париже, но была превращена не в чучело, а отлита со всеми деталями своих интимных прелестей, не соответствующих никакой норме, и выставлена в гипсовой копии, точно повторяющей живой оригинал. Рядом помещен ее скелет.

Мысль, когда я рассматривал зрителей, стоящих перед ней: сколько еще на свете особей, незримых и в высшей степени опасных, для коих вы — всего лишь музейный и выставочный экспонат?

Затем на военно-морской выставке, на несколько недель открытой в нижних помещениях музея. Наряду с разнообразными моделями судов, оружием, навигационными приборами, песочными часами и документами там были собраны и картины, например виды разных гаваней и набережных, принадлежащих кисти Жозефа Верне.{166} Одна из картин, панорама Бандольского залива, оживлялась на переднем плане изображением ловли тунца. Рыбацкие лодки, где охота идет полным ходом, окружены роскошными галерами, с которых элегантная публика любуется кровавой бойней. Между белыми кружевами волн и грубо сплетенными сетями кучка полуголых парней расправляется со странно неподвижными рыбами размером с человека. Они тянут их на себя крючьями, зацепленными за жабры, или же обхватывают руками, вспарывая горло длинными лезвиями, — дети-убийцы со своими игрушками. Горожане в восторге от кровавой оргии; женщины заслоняют глаза или уже в полуобморочном состоянии протягивают руки, как бы защищаясь от обилия впечатлений, в то время как кавалеры подхватывают их, обнимая за грудь. По-видимому, здесь изображен кровавый спектакль у тоннаров, как он обрисован в великолепном описании аббата Четти.

Изображенное в 1828 году Гюденом{167} кораблекрушение впервые прояснило мне подобное событие и, сверх того, напряженность, динамику катастрофы, где спрессовано невероятное богатство образов. Уже беглый осмотр картины вызывает в зрителе чувство слабости, головокружения. Он видит большой корабль среди грозно разбушевавшегося, обложенного мрачными тучами и дождевой завесой моря. Положение корабля таково, что он почти вертикально стоит на форштевне и, как полено или топор, прорывая страшную пучину, засасывается в глубь. Из воды выныривает только широкая корма, где можно разобрать слово «Кент», и часть бортовой стены, из окон и иллюминаторов которой выпрастывают дым и пламя, вздымаясь над водоворотом. На этом широком, наполовину окутанном красным огнем, желтым чадом и белой пеной обломке сбилась в кучку большая группа людей; от их темной грозди кое-кто отделяется, бросаясь в пучину или карабкаясь по канатам. На одном из талей, прямо над кипящей бездной, парит женщина с ребенком, — ее пытаются спустить в лодку. Кажется чудом, что при такой ужасной суматохе кого-то пытаются еще спасти; но вот посреди скопления людей, на самом верху, виднеется фигура человека в высокой шляпе и с властно указующей рукой; по-видимому, он отдает приказания. Останки корабля окружены переполненными лодками, которые борются с волнами, на одной из них веслом отталкивают пловца, приблизившегося к борту. Раздвигая белую кружащуюся пену, волны разглаживаются в эластичную зелень наркотической силы. Можно разглядеть людей, — одни цепляются за обломки, другие, уже утопленники, уносятся пучиной, словно спящие: они еще различимы по цветовым пятнам, но уже погребены в зеленом аквамариновом кристалле. Красный шейный платок живописно высверкивает оттуда.

Вечером у Морана, ставшего послом в Бухаресте. Настала осень, ласточки улетают прочь.


Париж, 30 августа 1943

На лестнице «Мажестик» в старую, затоптанную дорожку вделан свежий, мягкий кусок материи более ярких, светящихся тонов. Я заметил, что в этом месте замедляю подъем. Это к соотношению боли и времени.

Карл Шмитт пишет, что его чудесный берлинский дом — в развалинах. Из спасенного имущества он упоминает только картины Ная и Жилля,{168} и этот выбор верен, ибо произведения искусства относятся к магическому быту, важнейшему благу, которое можно приравнять изображению лар и пенатов.


Париж, 31 августа 1943

Обед с Абелем Боннаром на улице Талейрана. Разговор о морских путешествиях, летающих рыбах и Argonauto argo, о последнем аммоните, который только при абсолютном штиле поднимается в своей драгоценной оправе, как в роскошной лодке, из глубин и ведет свои игры. Затем о картине Гюдена на морской выставке, чьи детали я описал. Боннар рассказывал, что этот художник, изучая материал для своих панорамных кораблекрушений, дубинками расправлялся с прекрасными старыми моделями парусных судов XVIII века, приводя их в желаемое состояние.

Зачем такая ясная голова, такой умница, как Боннар, забрался в дебри политики? Глядя на него, я вспомнил изречение Казановы о деятельности министра, якобы окруженной неким очарованием, — хоть он и не может это очарование объяснить, но видит его действие на всех, занимавших этот пост. XX веку достались только труд и ослиная поступь демоса, с коим рано или поздно придется считаться. К тому же и сомнительная репутация безостановочно набирает силу.


Париж, 1 сентября 1943

В свой список адресов я вынужден все чаще вносить два значка, а именно ✞: умер, или ọ: погиб при бомбардировке.

Так, д-р Отте пишет мне из Гамбурга, что 30 июля вместе с Fischmarkt[184] была разгромлена и его аптека; вместе с наследием прадедовских времен погибли и помещения, где он содержал архив Кубина. Временную аптеку он оборудовал в табачной лавке: «Только не уезжать из Гамбурга! Остаться здесь — живым или мертвым!»

Вечером ужин с президентом, рассказавшим мне о событиях 1933 года в концентрационном лагере земли Райнланд, со многими подробностями из жизни живодеров. Я чувствую, к сожалению, что знание подобных вещей начинает влиять если не на мое отношение к отечеству, то уж во всяком случае на мое отношение к немцам.


Париж, 4 сентября 1943

Вчера, в пятую годовщину начала войны, приступ сильнейшей меланхолии; рано лег спать. Я опять недоволен своим здоровьем, но с тех пор, как я поставил себе диагноз, меня это беспокоит меньше. Мое произрастание напоминает мне корень, растущий под землей, — он то почти засыхает, то, под влиянием духовных сил, дает время от времени зеленые ростки, цветы и плоды.

Продолжал Хаксли, чья сухая холодность все же затрудняет чтение. Достойным внимания нашел одно место, где он развивает мысль о том, что влияние времен года, сезонная упорядоченность жизни, сужается с ростом цивилизации. В Сицилии, например, число рождений в январе пока еще в два раза выше, чем в августе. И это закономерно; периодичность уменьшается с течением времени, в чем проявляется своего рода изношенность, стертость вследствие ротации. По той же причине исчезает разница между буднями и праздниками; в городе ярмарка — каждый день. Отзвуки этой в зависимости от времени года изменяющейся морали кое-где еще остались; на Боденском озере между супругами существует уговор, что ночью оба должны проявлять друг к другу снисходительность. Исчезновение периодичности представляет собой только одну сторону процесса, другая же состоит в том, что, исчезая, периодичность уступает место ритму. Колебания становятся ниже, но чаще. Конечная точка — наш мир техники. У машины ритм бешеный, но периодичности ей не хватает. Ее колебания сосчитать невозможно, но они равномерны; вибрируя, они уподобляются друг другу. Машина — символ, ее экономичность — обман зрения; машина — это своего рода молитвенная мельница.

Во сне мне стало лучше, я видел себя в саду, где прощался с Перпетуей и сыном. Там я что-то копал и задел лопатой маленькую земляную пещеру, в которой дремала темная змея. Прощаясь, я рассказал об этом Перпетуе из опасения, как бы змея не ужалила увлекшегося игрой ребенка, и вернулся, чтобы ее убить. Тут я обнаружил, что в саду таилась не одна, а множество змей; свернувшись клубком, они грелись на солнечной террасе полуразвалившегося павильона. Змеи были темно-красной, синей и разнообразной окраски, с черно-желтыми, черно-красными и просто черными мраморными прожилками, а некоторые — даже цвета слоновой кости. Едва я принялся, поддевая палкой, вышвыривать их за пределы террасы, как змеиные клубки, разматываясь, нитями стали подниматься и обвиваться вокруг меня. Мне они показались безобидными, поэтому я ничуть не испугался, увидев рядом с собой малыша, который незаметно следовал за мной; он брал животных поперек туловища и уносил, будто шла увлекательная игра, в сад. Сон меня развеселил; я проснулся в приподнятом настроении.

Как выяснилось сегодня утром, англичане высадились на юго-западной оконечности Апулии. Во время вчерашнего налета на город обстрелу впервые подверглись внутренние кварталы, среди них — мои любимые улицы Ренн и Сен-Пласид. Также и на рю Шерш-Миди упало две бомбы, одна совсем рядом с антикварной лавкой Морена, которому я тотчас же позвонил, другая — напротив квартиры докторессы.

После полудня в Латинском квартале, сначала у незнакомого читателя по имени Лелё, по пневматической почте попросившего меня о встрече. Он представился как коммивояжер по продаже тканей из Лиона и принял меня в крошечной комнатке заштатного отеля. Мы сели, я — на единственный стул, он — на кровать, и погрузились в разговор о ситуации, в ходе которого он обнаружил решительные, хотя и путаные, коммунистические наклонности. Я вспомнил годы, когда и сам кромсал свою жизнь ножницами концепций, вырезая из нее бумажные цветы. Сколько драгоценного времени таким вот образом пропало зря!

Потом у Морена; по дороге изучал разрушения на рю Шерш-Миди. Прекрасный мягкий камень, из которого построен город, перед пострадавшими домами был уже свален в большие белые кучи, а из пустых окон свисали гардины и постельное белье, на каком-то подоконнике стоял одинокий цветочный горшок. Молнии, упав с ясного неба, поразили мелких лавочников и тот скромный люд, что ютился на старых кособоких этажах. Я зашел и к докторессе, попросив открыть мне квартиру, — ибо сама она была в отъезде, — с целью посмотреть, что там делается. Как и в других домах, из оконных рам вывалились стекла, остальное же повреждено не было.

Пока я делал свой обход, снова, и уже безо всякого объявления тревоги, над центром города пролетел одиночный самолет, окруженный облаками взрывов, — ему помешало только царившее на улицах оживление.

Величайший грабеж, которому Кньеболо подвергает нацию, — грабеж принадлежащего ей права; это значит, что он похитил у немца самую возможность быть правым и защищать свое право по отношению к причиняемым или угрожающим ему несправедливостям. Разумеется, и народ несет на себе ответственность через аккламацию, — то был жуткий, шокирующий призвук среди бурь и оргий ликования. Гераклит и здесь попал в самую точку, сказав, что языки демагогов подобны секирам.


Париж, 5 сентября 1943

Снова плохо со здоровьем, вдобавок ко всему заметно худею. Этому есть две причины: во-первых, сидячий образ жизни в течение длительного времени в большом городе для меня вреден и, во-вторых, моя духовная суть похожа на лампочку, которую слишком много потребляют. Я решил применить единственное средство, обещавшее успех: долгие прогулки, и начал ходить от Этуаль через Каскад в Сюрен — и оттуда вдоль берега Сены через мост Нейи назад к Этуаль.

Короткая мелкая охота на берегу пруда в Сюрене. Растения на большой насыпной площади, раскинутой там, — рай ночных теней. Поиски дурмана успехом не увенчались, зато я впервые на открытом пространстве нашел ядовитую ягоду, Nicandr’y, родом из Перу. Она поселилась в пышных, развесистых и вьющихся кустах на южном склоне насыпного холма и наряду с пятиконечными, как звезды, чашечками в желтую и темную крапинку красовалась маленькими, еще зелеными лампионами. Столь крупной в садах она мне не попадалась, впрочем, как и другие ночные виды, заставляющие вспомнить о тех существах, которые вообще не нуждаются ни в каком уходе, так как лучше всего произрастают на мусорных кучах и задворках общества.

На набережной Галльени толпы рыбаков; один только что поймал красноперку величиной с мизинец, которую бережно вытянул на берег сквозь гладкую поверхность воды, нежно приговаривая: «Viens, mon coco».[185] С нежным, дивно тягучим свистом пролетали над глинистой водой зимородки. Отдых в маленькой церквушке, по-сельски ветхой, возвышавшейся над кварталами предместья. На набережной Насьональ, на одном из нежилых бараков, доска в память Винченцо Беллини,{169} умершего здесь 23 сентября 1835 года. Я вчитывался в нее с мыслью о жертвенности творческого человека и о его роли чужака в этом мире. И здесь сборища рыбаков, которые, сидя в лодках или на прибрежных камнях, выманивали из воды крошечных серебристых рыбок. Вид рыбака благотворен, он — мастер в искусстве уютно растягивать, расслаблять время и поэтому являет собой одну из фигур, противостоящих человеку техники.

Impatiens noli tangere, бальзамин садовый, или недотрога. Бродя по лесу с женщинами, я всегда имел возможность убедиться, что они чувствительны к тактильным раздражителям этого растения. «Oh, ça bande».[186] В этих разбрасывателях семян скрывается упругость и сильное, готовое взорваться, эластичное давление жизни. Я видел их тропические варианты в оранжереях, почти в натуральную величину. Именно их я хотел бы посадить в своем идеальном саду на цветочные клумбы, огородив веселыми статуями Приапа,{170} — их и еще какую-нибудь смешную травку.

Я не противоречу себе, это — предрассудок времени. Скорее, я двигаюсь по различным слоям истины, где каждый высший слой подчиняет себе остальные. В этих высших слоях, если подходить объективно, истина упрощается — подобно тому как в высших слоях мышления, но уже при субъективном подходе, понятие наращивает свою подчинительную силу. Будучи рассмотрена вне времени, эта истина уподобляется разветвленному корневищу, которое собирается во все более крупные стебли и в том месте, где пробивается к свету, сливается в единый глаз. Это, я думаю, произойдет в момент смерти.

Продолжаю Хаксли. В его стиле еще много от спекулятивного мышления, чисто конструктивной работы мысли. Но попадаются места, где отдельными золотыми крупинками, как в горных россыпях, дух сгущается в образы материальной силы. Например, в замечании, которое мне сегодня бросилось в глаза: о том, что человеческая экономика эксплуатирует умершую жизнь, как залежи угля, эти остатки первобытных лесов, нефтяные поля, целые побережья из птичьего помета и прочее. В этих месторождениях смыкаются лучи железных дорог и судоходных путей, в них целыми кланами поселяются пришельцы. Если встать на позицию далекого астронома и представить себе стяженное время, то подобный спектакль покажется нам суетой мушиного роя, почуявшего крупную падаль.

В таких образах писатель глубоко увязает, касаясь слоев, скрывающих в себе превосходство мышления нашего века по сравнению с ушедшим. Различие здесь световое, выступающее уже не как простое, а как корпускулярное колебание.


Париж, 6 сентября 1943

Продолжил воззвание. Работая над ним, я отмечаю особый род усилия, которое трудно объяснить. Какая-то фраза мне ясна, я готов ее записать. И все же записыванию предшествует внутренняя борьба. Создается впечатление, что для решимости не хватает капли особой эссенции, но раздобыть ее можно только с великим трудом. Любопытно, что записываемое чаще всего укладывается в концепцию, но, несмотря на это, меня не покидает чувство, будто именно теперь, проскользнув сквозь напряжение, она стала иной.

Читаю дальше Хаксли. После чего без конца вижу сон о пребывании в крестьянском доме, где я был гостем, — и все же единственное, о чем я вспомнил утром, было то, что я вошел в комнату, на двери которой висела табличка со словом astuce. «Ага, — подумал я, просыпаясь, — это была неплохая комната, ведь astuce значит „высокомерие“». Тут же, открыв словарь, читаю, что это слово переводится как «коварство», «лукавство». Что ж, и такое значение подходило к ситуации.


Париж, 7 сентября 1943

Повторил свою прогулку по лесу и набережным в обществе Жуандо, поведавшего мне, что наплыв образов и мыслей настолько держит его, что он работает почти без перерыва. И я действительно застал его на нашем привычном месте встречи — на скамейке у Этуаль, он что-то усердно писал, целиком уйдя в работу. Я думаю, что чудовищные несчастья, которые обрушиваются на народы, высвобождают духовные силы, все более мощными волнами и порывами влияющие на восприятие, обостряющие его. Вокруг голов, как вокруг башенных шпилей во время грозы, кружат стаи галок и голубей; легионы духов ищут места упокоения.

Я показал Жуандо растения на мусорной свалке и от него узнал, что коровяк именуется «Le Bon Henri».[187]


Париж, 9 сентября 1943

Утром объявили о безоговорочной капитуляции Италии. Пока я рассматривал большую карту Средиземного моря, снова раздались сирены, и я отправился в «Рафаэль». Там я закончил чтение апокрифов и тем самым Ветхого Завета, начатое два года тому назад, 3 сентября 1941 года. У меня прочитана теперь вся Библия и я намереваюсь еще раз, привлекая Вульгату и Септуагинту, перечитать Новый Завет.

Обе Книги замечательным образом сопряжены друг с другом. Обе излагают историю человека, сначала как Божьей твари, а затем как Сына Божьего. Открытость, незаконченность Книги нуждается в Третьем Завете: после Воскресения, изнутри Преображения. Фактически это уже намечено в конце Библии, в Откровении. Высшие взлеты западноевропейского искусства можно истолковать как попытку создать этот Завет; он уже мерцает сквозь великие художественные творения. Но справедливо и то, что автор Третьего Завета — каждый из нас; жизнь — это рукопись, и из нее образуется высшая действительность текста в Невидимом, в посмертном пространстве.

Подойдя к окну, я увидел две эскадры бомбардировщиков, журавлиным клином низко опустившихся над городом, — и в ту же минуту орудия противовоздушной обороны открыли огонь.

Прекрасное место в начале Книги Эсфирь, где Артаксеркс обращается к подвластным ему ста двадцати семи князьям от Индии до Эфиопии и к их министрам. Но слова его — лишь вступление к кровавому приказу. Это — образец, действующий и сегодня.

Вечером у Жуандо просматривали стихи XVI и XVII веков, среди них «Сонет» Меллена де Сен-Желе{171} с его изящно повторяемым «Il n’y a pas»,[188] петли которого соединяются в последнем стихе. Это напомнило мне «Утешительную арию» Иоанна Кристиана Гюнтера,{172} где слово срок повторяется подобным же образом.

В срок на пальме будет плод,

Будет в срок цвести алоэ,

Будет, будет — дай лишь срок.

Впрочем, предсмертные слова Сен-Желе тоже значительны. Врачи устроили у его постели консилиум, споря, как лечить болезнь. Выслушав их спор, он, со словами «Messieurs, je vais vous mettre d’accord»,[189] повернулся к стене и умер.

Продолжал Хаксли. Его проза похожа на сеть тонко сплетенных стеклянных тычинок, в которую попались отдельные экземпляры рыб редкой породы. Только их и помнишь.


Париж, 10 сентября 1943

Ночью сны, из коих запомнил только обрывки. Так, характеризуя плохого художника, я изрек: «Не сумев продать картины, он воспользовался пособием по безработице».

Проснувшись, вспомнил про годичные комплекты своих дневников, которые сжег вместе с ранними работами и стихами. Конечно, мысли в них были несовершенны и часто наивны, но с годами становишься мягче и в самокритике. Нужно уметь отходить от своих работ на значительное расстояние, а также меняться, чтобы оценивать себя справедливей, беспристрастней. Такое отношение напоминает отцов, недовольных своими сыновьями только потому, что те похожи на них, внукам же — снова благоволящих. Перпетуя тоже сожалела тогда о моем аутодафе, последовавшем весной 1933-го сразу за обыском. Я решил, что у меня ищут письма старого анархиста Мюзама, который по-детски ко мне привязался и которого потом убили таким страшным образом. Он был одним из лучших и добродушнейших людей, какие мне только встречались.

Контакт, связи очень важны на земле. Я замечаю это по той боли, какую вызывает упущенное прикосновение, — боль остается надолго, на всю жизнь. У меня это случилось, например, с маленькой темной Tentyria на выжженном пастбище в Касабланке, где росла чахлая смоковница. Как досадно, что я тогда не дотронулся до этого создания! Также и эротические связи, — сколько здесь упущенных возможностей, несостоявшихся свиданий! Теряется что-то, выходящее за пределы физической сферы, если мы в нашем охотничьем житье-бытье вовремя не «выстрелим». В этом случае мы не удваиваем наш талант. Хоть и в ограниченных пределах, но, без сомнения, это тоже один из могучих символов.

Мысль: когда мы достигаем контакта, может быть где-то, в неизвестных пространствах, вспыхивает свет.

Что касается восприятия исторических реальностей, то к ним я подключен заранее; это значит, что я заранее их чувствую, чуть-чуть раньше их появления. Для практики моего бытия это невыгодно, поскольку в этом случае я становлюсь в положение конфронтации к соответствующим властям. И в метафизическом аспекте я не вижу здесь преимущества, ибо какая разница в том, относится ли мое видение к сегодняшнему состоянию, или же к одному из его последующих развитий? Я стремлюсь, напротив того, к духовной помолвке с мгновением в его безвременной глубине, ведь только оно, а не длительность, является символом вечности.

Вечером у Флоранс. У нее оказался и Жуандо, проведший бессонную ночь, потому что его внесли в исполнительный лист: когда он рассказывал о своих злоключениях, в нем было что-то от маленького мальчика, которого взял на заметку полицейский.


Париж, 11 сентября 1943

Среди почты письмо от Карла Шмитта, который относится к редким умам, способным непредвзято оценить ситуацию. Он пишет о «России и Германии» Бруно Бауэра.{173} «Токвилю обстановка была уже совершенно ясна в 1835 году. Конец второго тома „Démocratie en Amérique“[190] останется величайшим документом „Заката Европы“». Потом о Бенито Серено и инспирированном мною упоминании его у Фабр-Люса. «Du reste:[191] Притч. Солом. 10, 1».

В сегодняшнем письме от Перпетуи, которой понравился сон о змеях: «Я тоже чувствую, что из этой одинокой точки на тебя исходит необходимая сила и что ты вернешься, чтобы здесь завершить свою миссию».

Курьез нынешнего времени заключается в том, что выхода не видно. Ни одна звезда не мерцает в одинокой ночи. Это наш метафизический гороскоп; войны, в том числе гражданские, и средства уничтожения располагаются в нем как вторичная, временна́я декорация. Задача, которую нам надо решить, — это преодолеть мир уничтожения, что на историческом уровне сделать не удастся.

Во второй половине дня в Национальном архиве, где Шнат показал мне несколько актов, из коих следует, что немецкая история соприкасается с французской. На протяжении столетий культура пергамента особенно была развита в папских канцеляриях. На удостоверениях личности печать висела на шелковом шнурке, на остальных — на пеньковом. Монахи, в обязанность которых входило скрепление указов печатью, Fratres barbati,[192] не должны были знать грамоты — так они лучше хранили тайну. Особо тонкие пергаменты вырабатывались из кожи нерожденного ягненка.

Прошелся по книгохранилищам, пищи в которых хватит еще для целого поколения архивариусов и «книжных червей». Национальный архив расположен в помещениях особняка Субиз, бывшей ратуши старого Маре; по ней видно, что у благородного сословия для ее постройки еще были силы.

Затем, петляя, проделал путь от рю Тампль через старые кварталы к Бастилии; среди названий было Много таких, которые меня развеселили, например улицы Короля Доре и Малая Мускусная. Я купил винограду и хотел угостить детей, сидящих у дверей. Почти все отказывались или смотрели недоверчиво, — человек не привык получать подарки. Потом на набережных у торговцев книгами, где достал несколько изображений тропических птиц.

Продолжаю Хаксли. Наткнулся на ремарку: «Каждое переживание имеет существенное отношение к своеобразию человека, испытавшего его». Таково и мое мнение: не случайно, что по отношению к убийству мы являемся убийцей, убитым, свидетелем, полицейским или судьей. Также и теория среды не противоречит этому взгляду; она, скорее, подчиняется ему en bloc.[193] Наша среда — видовой признак, как форма и цвет раковин в мире моллюсков. Как существует множество «petit gris»,[194] точно так же существует и множество пролетариев.

Отсюда следует огромное значение работы над тем, что мы есть внутри. Мы формируем не только свою судьбу, но и свой внутренний мир.

У К. — консистенция тыквы; если в нее ткнуть пальцем, то сначала она твердая, затем мягкая, а потом пустая. П., напротив того, похож на персик: сначала мякоть, потом твердое ядро, в свой черед заключающее в себе мякоть.


Париж, 12 сентября 1943

Днем у скульптора Гебхардта, на улице Жана Ферранди. Разговор об итальянских смутах, в которых эта война распускается новыми, странными цветами. Обе великие стихии — войны вообще и войны гражданской — проникают друг в друга в виде взрыва. В то же время возникают картины, не виданные со времен Возрождения.

Потом о Франции. И здесь ненависть все возрастает, но, как в стоячих водах, — подспудно. Многие получают по почте миниатюрные гробы. Роль Кньеболо состоит также в том, чтобы порочить добрые идеи, поднимая их на свой щит. Например, идею о дружбе между обеими странами, в пользу которой столь многое говорит.

Обратный путь через Сен-Сюльпис; ненадолго зашел в церковь. Из деталей бросились в глаза две гигантских размеров раковины, служившие сосудами для святой воды. Их волнистые края были отделаны металлическим кантом, а перламутровый слой имел цвет медового опала. Они покоились на цоколях из белого мрамора; на одном из них красовались морские растения и большой морской краб, на другом — каракатица. Во всем играл дух воды.

Мысль, возникшая перед весьма посредственным изображением поцелуя Иуды: меч, который выхватил Петр, был при нем, очевидно, всегда, — значит, Христос разрешил ему его носить? Или же Петр, прежде чем ударить, выхватил его у Малха?


Париж, 13 сентября 1943

Утром пришло сообщение, что Муссолини освобожден немецкими отрядами парашютистов. Не сказано — ни где, ни при каких обстоятельствах. Война становится все более образной. Если бы дела в Италии затянулись, то вполне очевидно, что и там, как в Испании, не обошлось бы без массовых истреблений. Человек попадает в тупик.

Телефонный разговор со Шнатом о графе Дежане и о возможности проверить его досье. В свои малые сочинения я бы хотел включить ряд статей о людях и книгах, моих помощниках, — своеобразный памятник благодарности.

Как мне только что сообщил Хорст, великолепный дом генерала Шпейделя в Мангейме разрушен. Сразу же после этого сообщения прибывший из России с письмами от Шпейделя и Грюнингера курьер подробно рассказал мне о битве при Белгороде. Грюнингер полагает, что на въезд паладинов на белых конях через Бранденбургские ворота едва ли можно рассчитывать, ибо прежде всего неясно, сколь долго Бранденбургские ворота простоят, и, кроме того, белый цвет исчезает. Верно, но ведь верховное наступление на красный происходит на синем фоне.

Продолжаю Хаксли, нашел следующее удачное наблюдение: «Никогда не стоит давать имени злу, приближение коего чувствуешь, дабы не предоставлять судьбе модель, по которой она может формировать события».

Это обрисовывает процесс, именуемый в народе «призывом». Этому призыву отдаются сегодня миллионы. Духовное расписывание деталей рокового будущего, погруженность в них, одним словом страх, разрушает в нас тонкий слой благодати и надежности, защищающий нас, как ширма. Особенно тревожно это в той ситуации, когда знание путей, какими можно укрепить и сохранить этот слой, прежде всего знание молитвы, утеряно повсеместно.


Париж, 14 сентября 1943

Телефонный разговор с Марселем Жуандо. «Je vous conseille de lire la correspondance de Ciceron — c’est le plus actuell».[195] Да, к этому все время возвращаешься. Виланд писал почти то же самое в Йену и Ауэрштедт.


Париж, 15 сентября 1943

Ночью небольшая лихорадка. Сновидения, в которых я пересекал пышноцветущие заливные луга и высматривал насекомых. Сорвал несколько металлических видов высокого роговика и водяного фенхеля — это были бупрестиды,[196] как я с удивлением понял.

«Очень странная находка, по своему строению они полностью ориентированы на сухую и жаркую солнечную погоду, совершенно чуждую болотному и водяному миру».

На это голос из нижнего регистра: «Но это же переходные явления, подтверждающие себя в чужеродном элементе. В случае с фенхелем виды выбрали себе влажную среду, к тому же фенхель, вытягиваясь ввысь, попадает в полосу солнечного жара. Вспомни Прометея».

Итак, ничто так не вразумляет нас, как исключение, — более того, исключение и толкование находятся в прямой зависимости друг от друга. Правило, так же как и свет, необъяснимо, невидимо и проявляется, только если есть противодействие. Поэтому справедливо говорят, что исключение подтверждает правило, — можно даже сказать, что оно-то и делает правило зримым.

В этом состоит духовное очарование зоологии — в штудиях призматического излома, когда невидимая жизнь познается в бесчисленном разнообразии своих поселений. Какой восторг я ощутил, будучи еще ребенком, когда отец открыл мне эту тайну! Все ее детали как раз и образуют арабески в оправе великой мистерии, незримого философского камня, которому посвящены наши исследования. В один прекрасный День оправа сгорит и камень засверкает.

Днем у докторессы. Потом прогулка по разным кварталам и улицам города с кратковременным отдыхом в церкви Сен-Северен, вид которой и внутреннее убранство меня живо заинтересовали. Готика осталась не только архитектурой; внутри архитектуры она сохранила свое свечение.

Я ужинал у себя в «Рафаэле», как вдруг, примерно без двадцати восемь, объявили тревогу. Вскоре начался оживленный обстрел, и я поспешил на крышу. Оттуда взору открылось страшное и одновременно величественное зрелище. Две мощные эскадры клинообразно прочесывали центр города с северо-запада на юго-восток. Очевидно, бомбы они уже сбросили, так как в той стороне, откуда они прибыли, поднялись, расползаясь до самого горизонта, облака дыма. Это имело зловещий вид и ясно давало понять, что там сейчас сотни, может быть даже тысячи, людей задыхаются, горят в огне, истекают кровью.

Перед этим мрачным занавесом лежал город в золотом свете заходящего солнца. Вечерняя заря освещала самолеты снизу; их туловища выделялись на фоне голубого неба, как серебристые рыбы. Казалось, хвостовые плавники особенно улавливают и собирают лучи; они сверкали, как сигнальные ракеты.

Эскадры, низко мерцая над городом, тянулись журавлиным клином, сопровождаемые группами белых и темных облачков. Видны были огненные точки, вокруг которых, сначала остро и мелко, как булавочные головки, а затем все более расплываясь, расползались шары. Иногда, загоревшись, медленно и не оставляя дымящегося хвоста, напоминая золотой огненный снаряд, стремительно падал какой-нибудь самолет. Один из них, кружась как осенний лист, упал на землю темным пятном, оставив за собой белый дымящийся след. Другой взорвался во время падения, и его большое крыло долго парило в воздухе. Иногда что-то коричневое, как сепия, что-то необъятное летело вниз с нарастающей скоростью; это означало, что на обугленном парашюте низвергался человек.

Несмотря на эти потери, эскадры держались своего курса, не отклоняясь ни вправо, ни влево, и это прямолинейное движение создавало впечатление ужасающей силы. Оно сопровождалось к тому же глухим жужжанием моторов, наполнявшим пространство и заставлявшим голубей в испуге кружиться вокруг Триумфальной арки. Зрелище несло в себе обе великие черты нашей жизни и нашего времени: строго сознательный, дисциплинированный порядок и элементарную разнузданность. Оно отличалось возвышенной красотой и в то же время — демонической силой. На какие-то мгновения я терял видимость, и сознание растворялось в ландшафте в ощущении катастрофы, но также и смысла, лежашего в ее основе.

Мощные пожары, чьи горнила смешивались на горизонте, с наступлением темноты полыхали сильнее. Следом за взрывами, пронзая ночь, вспыхивали молнии.

Читал Хаксли дальше, его рыхлая композиция утомляет. Речь у него идет об анархисте, в прошлом консерваторе, выступающем против нигилизма. В такой ситуации ему бы следовало чаще пользоваться образами, чем понятиями. А так он лишь в редких случаях достигает действительной силы своего таланта.

Хорош образ, в котором он описывает безличное, ползучеобразное в сексуальных отношениях: клубок змей, тянущих головки вверх, в то время как нижние части их туловищ, беспорядочно сплетаясь, вползают друг в друга.

Кино, радио, вся техника, возможно, помогают нам лучше познать самих себя, — познать то, чем мы не являемся.


Париж, 17 сентября 1943

Среди почты статья для моей гаманиады, присланная Дондерсом, настоятелем Мюнстерского собора: «И. Г. Гаман. Речь на торжественном заседании, прочитанная 27 января 1916 года в Мюнстере в актовом зале Вестфальского университета им. Вильгельма Юлиусом Смендом».

Гаман, по Гердеру,{174} «человек Древнего Союза», — иероглифическое свойство, к которому я обращаюсь как к предгеродотову, предгераклитову характеру. Как у Веймара были Гёте и Шиллер, так у Кенигсберга — Гаман и Кант.

Кант говорит о «божественном языке созерцающего разума» у Гамана.

Если ты — писатель, иди в ученики к живописцам, прежде всего познавай науку «доработок», искусство все новых и более точных наложений на грубый текст.

Вечером закончил Хаксли, среди его промахов и такой, что он своих героев не принимает всерьез, превосходя в этом Достоевского, отчасти Жида.


Париж, 18 сентября 1943

Гулял по лесу и набережным с докторессой. Среди разнообразных ночных видов, цветущих на этом пути, на береговом откосе Сены, напротив маленькой сельской церкви Нотр-Дам-де-ла-Питье, обнаружил пышно разросшийся серо-зеленый дурман, покрытый цветами и плодами.

Закончил: Жан Деборд, «Le vrai Visage du Marquis de Sade»,[197] Париж, 1939. Удивителен масштаб, с которым в этом имени сосредоточилось все самое позорное, закрепившееся именно за ним. Это можно объяснить только незаурядной потенцией пера и духа: позорная жизнь давно бы забылась, не будь позорного сочинительства.

Когда имена собственные входят в язык, образуя в нем понятия и категории, это редко происходит на основе деяний. Среди великих деятелей и князей рода сего только Цезарь выделяется подобным образом. Хотя можно сказать: это александринское, фридериканское, наполеоновское, — но всем этим словам всегда свойственно нечто специфическое, индивидуальное. Когда говорят: это — цезаристский, или кесарь, царь, кайзер, то здесь имя отделяется от своего носителя.

Гораздо чаще встречаются случаи, когда имя привязано к учению, как в кальвинизме, дарвинизме, мальтузианстве и т. д. Такие слова многочисленны, разнообразны и часто недолговечны.

На самой высокой ступени находятся имена, в которых учение и его творец сливаются: буддизм и христианство. Уникально это соотношение у христиан, где, по крайней мере в нашем языке, каждый носит имя основателя: «я — христианин». Христианин является здесь перифразой «человека», и в нем открываются ранг и тайна этого учения, отзвук которых слышится также в наименованиях «человек», «Сын человеческий» и «Сын Божий».


Париж, 19 сентября 1943

До полудня закончил, сидя в «Мажестик», первую часть воззвания, озаглавив ее «Жертва». Случайно, листая Спинозу, нашел для этой части девиз, а именно в 44-й теореме «Этики»: «Ненависть, совершенно преодолеваемая любовью, переходит в самое любовь; и такая любовь сильнее, чем та, которой ненависть не предшествовала».


Париж, 20 сентября 1943

Начал вторую часть воззвания: «Плод».

Чтение: А. Шаван и М. Моноточчо, «Fossiles Classiques»,[198] Париж, 1938. Из книги узнал, что моя маленькая улитка называется Cerithium tuberculosum, а большая, которую я нашел недалеко от Монмирая в воронке от бомбы, — Campanile giganteum. Обеих первым описал Ламарк.


Париж, 23 сентября 1943

Утром сообщили о новом сильном налете на Ганновер; жду следующих известий.

После обеда с Баумгартом у Бернаскони, который обещает переплести для меня «Catalogue Coleopterorum».[199] Обратно шел садами Трокадеро; там в траве — крупные далии кирпичного цвета и многоцветные астры с желтым диском в сиреневых звездах. В это время года вокруг них роятся медово-коричневые цветочные мухи; посидел на них и адмирал, расправив крылья. Светлый, чистый и яркий красный цвет крыльев этой бабочки сливается в моих воспоминаниях с картинами тихих садов и парков, грезящих о чем-то в лучах солнца, пока осень холодит тени.

Снова воздушная тревога, в продолжение которой мы с президентом вели в его комнате разговоры о политике. Немецкие войска на Восточном фронте отступают, англичане и американцы вгрызаются в Италию, авиаэскадры трамбуют города рейха.

Иногда мне кажется, что в несчастии, со всех сторон обступившем нас, участвуют законы отражения.

Вселенная — наша зеркальная оправа, и прежде мы должны осветиться, чтобы прояснился горизонт.

Пловцы медленно, сквозь волны, пробиваются к берегу. Лишь немногие достигнут его, лишь единицы доплывут до прибоя. Только там выяснится, кто из них одолеет последний, самый тяжелый вал.

Вечером с Геллером и д-ром Гёпелем в «Шапон фэн». Беседа с хозяином, примечательным тем, что в нем отчетливо запечатлелись все черты низшего Марса. Крупную фигуру венчает голова с низко свисающими на лоб темными волосами. Скулы выдаются вперед, глаза бегают, буравя взглядом; чрезвычайно деятелен. Диспропорция между волей и интеллектом проявляется в некоем подобии муки, с которой он выжимает из себя идеи и которая заметна и в речи. Форма беседы — шумная задушевность в товарищеском кругу. Что-то похожее на избирательное сродство сдружило его с немцами, чья воинственная натура ему близка, — есть, где развернуться. С этого времени у него предостаточно треволнений, нет недостатка и в слежке. Он уже получил по почте маленький гробик.

Едва мы собрались уходить, как завыли сирены, и авиаэскадры залетали над городом. Тут наши почувствовали себя в своей стихии. Вооружившись стальными касками, шинелями и карманными фонариками, в сопровождении овчарок, наши люди сновали по темной площади, свистком подавая сигналы и задерживая прохожих и автомобили. Расторопные слуги, служители геенны. При этом не лишенные добродетелей, таких как верность и отвага, да и вообще им присущи все достоинства и недостатки собачьей породы, оттого и собаки всегда при них. У Кньеболо тоже есть черты низшего Марса, но в нем, зловеще поблескивая, действуют и другие созвездия, например Юпитер. В нем были все необходимые качества, чтобы открыть эпоху вражды;

он сыграл роль орудия гнева, открывшего ящик Пандоры. Когда я сопоставляю вполне справедливые притязания своего отечества с тем, что получилось из них в этих руках, меня охватывает бесконечная скорбь.


Париж, 24 сентября 1943

Визит священника Б., который заходит довольно часто, чтобы почитать мне стихи. Разговор о ситуации; по его мнению, из нее есть только один выход, а именно применение нового оружия, о чем в Германии, при тайном участии и режиссуре пропаганды, повсюду нашептывают друг другу чудеса. Считают, что оно может уничтожить целые группы или даже все английское население. При этом, правда, уверены, и не без резона, что подобные желания существуют и у противоположной стороны, и не только у русских, но и у самих англичан. Тяжелые фосфорные бомбардировки, постигшие, например, Гамбург, отчасти уже осуществляют их. Так на пепелище возникают надежды и мечтания, которые тешат себя истреблением целых народов. До какой степени люди запутались в кроваво-красной чащобе, можно судить уже по тому, что священник, служитель культа, не только одержим этим безумием, но и усматривает в истреблении единственное благо. Видно, как шаг за шагом эти люди исчезают во тьме, в духовной смерти, подобно детям из Гамельна, поглощенным горой.

Закончил: Морис Пилле, «Thèbes, Palais et Nécropoles»,[200] Париж, 1930. Там есть фотография саркофага, где, вместе с сокровищами, лежит Тутанхамон в своей золотой маске. Читая эту книгу, вновь убедился, до чего же наше музейное дело, только в миниатюре, соответствует египетскому культу мертвых. Человеческую мумию у нас заменяет мумия культуры, и метафизический страх, свойственный египтянам, равносилен у нас страху историческому: то, что наша магическая выраженность может погибнуть в потоке времени, — вот забота, которая движет нами. А покой в лоне пирамид среди одиночества каменных палат, среди произведений искусства — папирусов, разнообразной утвари, статуй богов, украшений и богатого погребального убранства — своими возвышенными формами устроен на века.


Париж, 26 сентября 1943

За завтраком начал второе чтение Нового Завета: Матфей 5, 3 в сравнении с текстами издания Нестле. «Блаженны нищие духом…». До сих пор это место было мне известно в версии Божьим духом. Раздвоение в spiritu или to pneumati[201] не выявлено. Без сомнения, имеется в виду и то и другое; с одной стороны, Божьим духом в смысле «умудренные Писанием», какими были фарисеи, и с другой — духом, поскольку высшая причастность порождает сомнение, делая путь спасения поэтому незримым. И то и другое вмещается в слово кроткий. «Блаженны кроткие». В этом кроется мирская слабость и вместе с тем метафизическое превосходство. Горчичное зерно тоже крошечное, кроткое. Большинство притч рассчитано именно на это человеческое кроткое простодушие, на добродетели его по-детски грезящей души.

Далее Матфей 6, 23. Потрясающие слова: «Итак, если свет, который в тебе, тьма, то какова же тьма?»

И в этом месте я нахожу положительную связь: тьма — величайшая сила. Глаз преломляет и отделяет от нее частичку, расщепляя глубинное чувство темноты — осязание, истончая и ослабляя его. Собственный смысл осязания мы храним в сексуальной памяти.

Может быть, подобно мятежникам из Питкэрна,[202] истребив себя на девять десятых, мы снова вернемся к Писанию как к Закону.


Париж, 28 сентября 1943

Опять сообщение о сильном налете на Ганновер прошедшей ночью. Так, подобно зубьям пилы, тянутся дни над нашими головами.

Закончил: Эрдманнсдерфер, «Мирабо», один из лучших исторических портретов, которые мне довелось читать. Автору было далеко за шестьдесят, когда он это написал. Книга излучает мягкую просветленность старости и дает почувствовать ту чудесную перемену, какую дух испытывает в своей осени, — перемену к простоте.

У себя на рабочем столе нашел четырехлистник клена, подаренный неизвестной рукой; он плавал в вазе. Прибыли и книги, в частности «Plaisir des Météores»[203] Мари Жевер, писательницы, мне не известной. От Фридриха Георга пришли «Скитания по Родосу» и «Письма из Монделло». Во время обеденного перерыва я вместе с ним углубился в наши «прогулки» по Средиземному морю.


Париж, 29 сентября 1943

Все еще без всякой причины на этом невольничьем корабле. В моем следующем воплощении я явлюсь в мир стаей летающих рыб. Это возможность распределить себя по частям.

Ночью сны. В какой-то комнате, в качестве гостя, я нашел на ночном столике гостевую книгу в красном кожаном переплете. Среди многих имен там было имя и моего дорогого отца.

После обеда на рю Реймон Пуанкаре. Купил здесь у Шнайдера для Перпетуи клавир «Фантастической симфонии» Берлиоза в переложении Листа — звуки, для Кирххорста необычные.

Перед общественными конторами и магазинами очереди, которые непрерывно растут. Когда я в униформе прохожу мимо них, то ловлю на себе взгляды величайшей неприязни, приправленной жаждой крови. По выражению лиц видно, какая бы была радость, если бы я растворился в воздухе, исчез как дурной сон. Сколько еще в каждой стране таких людей, лихорадочно ожидающих мгновения, когда и они смогут внести свою лепту в пролитие крови. Но именно от этого и следует воздерживаться.


Париж, 30 сентября 1943

Осенняя погода, влажная и серая. Жухлая листва деревьев сливается с туманом. Во сне мне явилась Виолетта, моя полузабытая подруга; за время, что мы не виделись, она научилась летать или, точнее, парить, и в синей юбочке, надувающейся как парашют над ее розовыми бедрами, выступает в цирке. Мы, ее старые берлинские друзья, встретились с ней в церкви, где она собиралась причащаться, и, как и прежде, нашептывали друг другу, стоя на хорах, двусмысленные шутки о «девчонке моряка». Особая удаль обуяла нас, когда она шла по красным плитам среднего прохода вниз к алтарю. Но вдруг мы с ужасом увидели, как перед ней с грохотом раскрылся люк и нашим взорам предстала чудовищная бездна. У нас закружилась голова и мы отвернулись. Осмелившись наконец посмотреть вниз, мы различили на дне крипты еще один алтарь, казавшийся маленьким из-за глубины бездны; его обрамлял венок из золотых предметов. В центре стояла Виолетта: она спорхнула вниз, подобно бабочке.

После полудня в Осеннем салоне на авеню Токио, поглядеть на картины Брака,{175} которого собираюсь навестить в понедельник. Я нашел их выразительными как по композиции, так и по цвету и исполненными с бо́льшим чувством, чем у Пикассо. Мгновение, которое они для меня воплощают, — то самое, когда мы восстаем из нигилизма и материя сбивает нас в новые композиции. Соответственно этому разорванные линии сменяются закругленными, а из красок особенно удались интенсивно-синяя и темно-фиолетовая, искусно переходящая в мягко-коричневый бархат.

Выставка изобиловала картинами. Впечатление было такое, что живописцы, как и вообще все художники, невзирая на катастрофу, инстинктивно продолжают творить дальше, подобно муравьям, восстанавливающим полуразрушенную постройку. Возможно, это только поверхностный взгляд, и в недрах великого разрушения на большой глубине пролегают уцелевшие артерии. Этим повязан и я.

Разглядывание картин, как всегда, стоило мне большого напряжения; обилие произведений искусства захватывает, как магическое действо. И если мы с какими-то из них подружимся или приобретем их, введя в свой дом, то и у нас прибавится от их силы.


Париж, 2 октября 1943

Депрессия; в это время я, как обычно, худею.

За завтраком продолжал читать Евангелие от Матфея. История со статиром, который ученикам предстоит найти в утробе рыбы, по-видимому — позднейшая магическая вставка, она противоречит простоте текста, цель которого — спасти, а не озадачить, как это обычно бывает при чудесах. Гл. 16, стих 14 свидетельствует, что лишь некоторые удостаиваются земного воплощения: названы Иоанн, Илия и Иеремия. Возможно, что такая вера особенно распространяется на пророков. В этом и в некоторых других местах сохранилась, по-видимому, еще мелкая расхожая монета тех разговоров, от коих в основном тексте остались одни золотые.

Среди почты письмо от старшего лейтенанта Хойслера с Кубанского плацдарма. Он пишет, что погиб д-р Фукс, к которому мы тогда в Шаумяне заходили в гости.

После полудня прогулка по лесу и набережным с докторессой. Деревья у пруда в Сюрене: красноватые, как вино, блеклые, золотисто-коричневые отражения в чистой воде, окаймленной водорослями и травами. Ненадолго зашли в парк Багатель. Там я напрасно высматривал золотого язя. Зато увидел кувшинку, наподобие гиацинта развернувшую свои нежные цветки с остроконечными лепестками. Листья, куда насекомые уже вписали свои иероглифические ходы, тронуты осенью, и, как венок из покрытых красным лаком клейм, сердцеобразно опоясывают цветущее чудо.

Вечером листал монографию Грапуйо о французской прессе, испытывая чувство, будто заглянул в лабиринт огромной клоаки. Свобода прессы в области политикосоциальной — то же самое, что свобода воли в области метафизической; она относится к проблемам, которые всегда возникают и которые никогда не разрешить.


Париж, 3 октября 1943

Утром читал Евангелие от Матфея дальше. Там в 18,7 сказано: «Горе миру от соблазнов, ибо надобно придти соблазнам; но горе тому человеку, чрез которого соблазн приходит».

Здесь in nuce[204] дано отграничение предопределенности от свободной воли, и это место, безусловно, принадлежит к тем, которые вдохновляли Боэция.

Я был кроток и укрощу себя вновь.


Париж, 4 октября 1943

После полудня с Жуандо у Брака, в его маленькой, теплой, выходящей окнами на юг мастерской, близ парка Монсури.

Нас встретил человек среднего роста, но крепкого сложения, лет примерно шестидесяти, в синей полотняной куртке и брюках из коричневого вельвета. Удобные домашние туфли из кожи, мягкие шерстяные чулки и постоянно дымящая сигара усиливали впечатление свободы в привычной обстановке. Выразительна была голова — четкой формы, с густыми и абсолютно седыми волосами; прекрасные глаза цвета голубой эмали и, как линзы на увеличительных стеклах, необычайно выпуклые.

Стены были увешаны и заставлены картинами. Особенно мне понравилось изображение черного стола, поверхность которого не столько отражала, сколько одухотворяла стоявшие на нем сосуды и стаканы. Начатый натюрморт стоял на мольберте, унаследованном еще от отца, ибо толстыми слоями на нем лежала засохшая краска, свисавшая разноцветными сталактитами.

Разговор о связях между импрессионистической живописью и приемами военной маскировки, которую, если верить Браку, осуществившему в искусстве уничтожение формы цветом, первым открыл именно он.

Брак, избегающий присутствия оригинала и натуры, рисует всегда по памяти, и это придает его картинам глубинную, сновидческую реальность. В связи с этим он рассказал, что недавно ввел в свою картину омара, не зная, сколько ног у этого животного. Когда позднее, за трапезой, ему представился случай проверить свою догадку на конкретном экземпляре, то он увидел, что угадал все правильно, и связал это с мнением Аристотеля, согласно которому у каждого вида имеется свое строго предопределенное численное соотношение.

Как всегда при встрече с творческими людьми, я спросил у него, какой опыт принесло ему старение. Он считал, что самое приятное для него в том, что возраст поместил его в состояние, где ему не нужно выбирать, — я это перевожу таким образом, что с возрастом все в жизни приобретает более необходимый и менее случайный характер; путь становится одноколейным.

К этому он добавил: «Нужно достичь такого уровня, чтобы источник творчества помещался не там, а здесь». При этом он указал сначала на свой лоб, а потом на диафрагму. Последовательность жеста удивила меня, так как, по всеобщему мнению, работа с годами становится сознательней, и там, где тренировка, привычка, опыт ее упрощают, речь идет о сознательном сокращении творческих процессов. И все же он прояснил мне ту метаморфозу, что совершилась с его переходом от кубизма к глубинному реализму. И на пути к наивности существует прогресс. В царстве духа есть альпинисты и рудокопы; одни следуют отцовским, другие — материнским путем. Одни достигают высоких вершин растущей с годами ясности, другие, как герой Гофмана в Фалунском руднике, проникают во все более глубокие шахты — туда, где идея открывается духу дремотно, тяжеловесно и в кристаллическом великолепии. В этом и состоит собственная разница между аполлоновским и дионисийским началами. Но самым великим присущи обе силы; у них двойная мера, как у Андов, чья абсолютная высота разделена для глаза уровнем моря. И царство их простирается от той сферы, где летают кондоры, до чудовищ морских глубин.

В Браке и Пикассо я увидел двух великих художников современности. Впечатление было одинаково сильным и все же специфически разным, поскольку Пикассо предстает властительным волшебником в умственной сфере, в то время как стихия Брака — лучащаяся сердечность. Это проявляется и в различии мастерских обоих художников: мастерская Пикассо отличается явным испанским своеобразием.

В мастерской Брака мне бросилось в глаза обилие мелких предметов — масок, ваз, стеклянных бокалов, божков, раковин и тому подобного. У меня создалось впечатление, что здесь собраны не столько модели в обычном смысле этого слова, сколько талисманы, своеобразные магниты для собирания сновидческой субстанции. Та же бережно хранимая и вдруг заискрившаяся субстанция дает, очевидно, о себе знать, когда приобретаешь у Брака картину. Среди собрания была большая, красующаяся темносиними глазами бабочка. Брак поймал ее у себя в саду, где растет павловния, и считал, что она совершила свое путешествие вместе с деревом прямо из Японии.

Вечером в «Рице», с глазу на глаз с Шуленбургом. Обсуждали ситуацию и в связи с ней воззвание, схему которого я ему изложил. Может быть, придется переехать в Берлин. Кстати, я упомянул, что Кейтель наблюдает за моим пребыванием здесь с недоверием, но Генрих Штюльпнагель на запрос Шпейделя меня тоже не отпустил.


Париж, 5 октября 1943

Среди почты первое письмо Перпетуи о ночи 28 сентября в Кирххорсте. Бомбы упали на ивы рядом с домом. Кажется, приближается кульминация ужасов, когда в небе запылают «рождественские елки», — пучки осветительных ракет, возвещающих о массированной бомбардировке. Семилетнюю дочку соседа утром увезли в сумасшедший дом. Будущее детей настораживает меня, — какие плоды созреют нынешней весной? Высокие и низкие температуры запечатлеют на легких крылышках этих нежных душ необычные знаки.


Париж, 6 октября 1943

Вечером прогулка с Хуссером, свидание которому я назначил у могилы Неизвестного солдата. Пока мы шли назад вдоль Буа сначала к Порт-Майо и оттуда через площадь Терн, он рассказал мне о своей жизни. Несчастье Хуссера заключается в том, что он, унаследовав от отца еврейскую кровь, является в то же время преданным солдатом немецкой армии, участником сражения при Дуомоне. При нынешних обстоятельствах такое сочетание долго терпеть не могли. Вот он и вынырнул здесь как человек, сбросивший с себя тень: как неизвестный, с новым именем, новыми персоналиями и новым паспортом одного умершего эльзасца.

Живет он в дешевом отеле в Билланкуре и прибыл только что с побережья, где пас овец бретонского националиста, которому его рекомендовал Хильшер. Впрочем, Хильшер сам вскоре будет проездом в Париже, ибо собирается заслать бретонцев в Ирландию.

Я забрал почту для жены Хуссера и собираюсь отправить ей также посылку, причем сложность состоит в том, что ни она как получатель, ни ее муж как отправитель, ни я как посредник не должны быть обнаружены.

В «Рафаэле» размышлял о мерзостях, которые ни один из будущих историков постигнуть не сможет. Одна из них, например, — это позиция старых полковых союзов, пытавшихся сначала защитить таких членов, как Хуссер, а затем, когда это стало опасно, предавших их суду народа. Поэтому Фридрих Георг, я и еще несколько человек после одного из таких спектаклей вышли из «Союза бывших однополчан 73-го». В свой план «Дома» я должен был включить комнату, в которой коррумпированное рыцарство под давлением черни, бурлящей снаружи, выпускает своих подзащитных. Смесь фальшивого достоинства, страха и наигранного радушия — все это я видел в маске председателя Бюнгера, когда он допрашивал нежелательных свидетелей на процессе по поджогу рейхстага. Прототип — Понтий Пилат. Обвиняемого оправдывают, хорошо зная при этом, в какие руки он попадет на ступенях судилища. Со мной может произойти то же самое, если главнокомандующему придется оставить «Мажестик». Только акт умывания рук, возможно, будет несколько попахивать духами. «Мой любезный Ю., Вашему дарованию здесь негде развернуться. Поэтому мы отправляем вас на „диспозицию“». И тебе дают вольную, делая хорошую мину при плохой игре. Словно на прощанье поднимают бокал, — сцена, которую можно найти у Шекспира и которой он посрамит любого профессионального историка.


Париж, 10 октября 1943

Утром в постели закончил Евангелие от Матфея, после чего — воскресный завтрак, благодаря заботам президента прошедший довольно уютно. Мысль: несмотря на то что в этой второй войне я в значительной мере окружен кулисами комфорта, я живу в большей опасности, чем во время битвы при Сомме или во Фландрии. Мне кажется также, что среди сотни старых вояк едва ли кто-нибудь выдержит эти новые ужасы, растущие по мере перехода из сферы героизма в сферу демоническую.

Матфей, 25: великая тема этой главы есть та, что человек в течение отпущенной ему жизни может возвыситься до сверхвременного, собрать масло для вечно горящей лампады и, воспользовавшись своей долей наследства, своим талантом, сможет стяжать нетленное богатство. Эта трансцендентная сила, извлекающая из времени плоды, и в самом деле есть неслыханное чудо, достойное того, чтобы его изучали в тысячах монастырей и в многочисленных скитах: время как хранилище, мир как плод. Не случайно так много образов связано с вином и с трудами виноградарей, ибо произрастание вина до того мгновения, когда оно, будучи испито, превращается в дух, есть жизненный символ великой силы.

Мы живем, чтобы воплотить себя. Только благодаря этой воплощенности смерть теряет свое значение, — человек обменял свое имущество на золото, нигде, ни за какими пределами не теряющего своей ценности. Потому и говорит Соломон, что для праведных смерть есть только кажимость: Бог «испытал их как золото в горниле и принял их как жертву всесовершенную».

Мы, следовательно, можем достичь такого состояния, когда никакой обмен не сулит нам ущерба.


Париж, 11 октября 1943

Грандиозные планы уничтожения могут удаться лишь в том случае, если им будут сопутствовать перемены в мире морали. Человек должен обесцениться, стать метафизически равнодушным, прежде чем осуществится переход от массового уничтожения, какое мы переживаем сегодня, к уничтожению тотальному. Как наша общая ситуация, так и эта связь предусмотрена в Писании — и не только в изображении потопа, но и в описании гибели Содома: Бог обещает пощадить город, если в нем найдется хотя бы десять праведников. В этих словах — символ огромной ответственности каждого и для нашего времени. Один человек может стать заложником бесчисленных миллионов.


Париж, 14 октября 1943

Я спустился в усыпальницу, к гробу моего деда, школьного учителя. Утром открыл сонник и рядом со словом «Tombeau»[205] нашел: longévité.[206] Это одно из глупых толкований, наводняющих такие книги. Спуститься к могиле предка означает, скорее, желание получить совет в трудных ситуациях, — совет, который сам себе, как индивид, дать не можешь.

Среди почты письмо молодого солдата Клауса Майнерта, однажды уже писавшего мне в связи с моей небольшой работой о гласных. На этот раз он делится со мной своим открытием символического смысла древних маюскул.

А — воплощает ширь и высоту. Самое простое свидетельство этому знак ⋀: две удаленные точки встречаются в зените.

Е — звук бесконечности, абстрактного мышления, мира математики. На это указывают три единообразные параллельные линии ≡, соединенные вертикалью.

I — как эротический знак, как Lingam,[207] выражает соотношения, связанные с кровью, любовью, исступленной страстью.

O — как звук света представляет собой воплощение Солнца и глаза.

U, или, как писали его древние, V — звук Земли, погружающийся в глубину. Он является также знаком, противоположным А.

Эта работа меня порадовала, ибо в ней виден глаз. Я представил себе и те условия, в которых она возникла, — на маршах, во время ночных дозоров, в военном лагере. Молодые люди хватаются за духовные элементы жизни, как за созвездие, виднеющееся на Потерянном посту. Как редко находят они поддержку в этом лучшем из своих порывов!

Хорст, мой сосед по столу, получил известие, что его престарелый отец при налете на Мюнстер был тяжело ранен. Обстоятельства этого ужасны. Видно, бомбят с удесятеренной силой. Ущерб, который понес Ганновер в ночь с 9-го на 10-е октября, весьма значителен; сотни тысяч людей лишились крова. От Перпетуи все еще никаких известий!

После полудня беседа с капитаном Арецем, тем самым, что еще студентом навестил меня как-то в Госларе, — мы долго обсуждали ситуацию. Он считает, что я не знаком с настроением молодежи от двадцати до тридцати, которая верит только в то, что написано в газетах, и никогда ничему другому не училась. Это казалось ему благоприятным ввиду прочного положения власть имущих, правильно же как раз обратное: выходит, достаточно исправить то, что написано в газетах.


Париж, 16 октября 1943

Размышлял о машине и о том, что мы в ней упустили. Как развитие чистого человеческого интеллекта она похожа на хищного зверя, опасность которого человек распознал не сразу; он легкомысленно вскармливал ее рядом с собой, пока не узнал, что приручить ее нельзя. Удивительно, что при первом ее использовании в качестве локомотива все разрешилось прекрасно. Железная дорога в государственных или полугосударственных руках, дотошно отрегулированная, обеспечила за эти сто лет многочисленным семьям их скромное, сносное существование — железнодорожник, в общем, доволен своей судьбой. Инженеры, служащие и рабочие пользуются в этих рамках многими преимуществами солдата и испытывают лишь немногие из его неудобств. Нам жилось бы лучше, если такая же забота с самого начала, с самого момента их возникновения проявлялась бы в отношении автоматики и конструирования ткацких станков. Правда, железная дорога имеет и свои дополнительные особенности, а именно пространственный характер или то, что она является сооружением протяженным. Она обладает способностью присовокуплять большое число экзистенций, которые только наполовину сопряжены с техникой, другой же своей половиной они принадлежат органической жизни, — я имею в виду путевых обходчиков или дежурных по станции с их простым, но здоровым образом жизни. Изначально каждому представителю технической профессии следовало бы выдавать какой-нибудь надел, хотя бы садовый участок, поскольку любая жизнь зависит от земли как от всеобщей кормилицы и в кризисное время только у нее и ищет защиты.

Техника похожа на постройку, возведенную на недостаточно исследованном грунте. За сто лет она разрослась столь мощно, что какие-либо изменения в общем великом плане стали невероятно сложными. Это особенно касается тех стран, где она выше всего развита. На этом зиждется преимущество России, ставшее заметным лишь теперь и объясняемое двумя принципиальными причинами: у нее не было технической предыстории и она владела обширным пространством. Правда, наряду с этим она пережила мощное разрушение жизненного уклада и материальных благ, но — по причинам, лежащим уже за пределами планирования.

Огромные разрушения, выпавшие на долю нашего отечества, могли бы обернуться единственным благом, если бы вещам, казавшимся непреложными, положили второе начало. Они, эти вещи, создают ситуацию, превосходящую самые дерзкие мечты Бакунина.

Закончил: первый том «Causes célèbres»,[208] изданных в Амстердаме М. Рише, бывшим адвокатом парламента. Там в изображении процесса, направленного против Бренвильер,[209] я прочитал: «Les grands crimes, loin de se soupçonner, ne s’imaginent même pas».[210] Это совершенно справедливо и покоится на том факте, что преступление возрастает в той же степени, в какой оно, освобождаясь от звериных инстинктов, делается все более разумным. В той же мере исчезают и косвенные улики. Если посмотреть логически, величайшие преступления основываются на комбинациях, превосходящих закон. Преступление, кроме того, все более перемещается из области поступка в область бытия, достигая ступеней, где оно обитает в чистом разуме как абстрактный дух зла. В конце концов пропадает и интерес — зло совершается ради самого зла. Злу рукоплещут. Тогда и вопрос «Cui bono?»[211] теряет свою сдерживающую силу, — во вселенной есть только одна власть, которой это на пользу.

Вечером в «Рафаэль» пришли Бого с Хуссером. Бого для меня в это столь бедное оригинальными натурами время — один из знакомых, о коих я более всего размышлял и о ком менее всего могу судить. Раньше я думал, что он войдет в историю нашего времени как одна из преувеличенно остроумных, но не слишком знаменитых фигур, сегодня же считаю, что от него можно ожидать большего. Прежде всего, многие из одухотворенных молодых людей — может быть, даже большинство из того поколения, что выросло в Германии после мировой войны, — прошли через его влияние и через его школу, и я всегда видел, что встреча с ним не оставалась для них бесследной.

Он приехал из Бретани, перед этим побывав в Польше и Швеции. По старой смешной привычке он начал готовиться к дискуссиям, вынимая из чемодана разные предметы, — сначала целый набор резных трубок с фильтрами и кисетами для табака, затем камилавку из черного бархата, которой он украсил свою давно уже облысевшую голову. При этом он поглядывал на меня хитро и испытующе, но в то же время и добродушно, как человек, ожидающий каких-либо откровений и сам имеющий что рассказать. У меня было впечатление, что он выбирал трубки в соответствии с поворотами разговора.

Я расспрашивал его о некоторых общих знакомых, например о недавно умершем Герде фон Тевенаре, выяснив при этом, что хоронил его именно он. Про Ареца, который заходил ко мне позавчера, он сказал обратное: «Его я венчал». Тем самым он укрепил мое давнишнее подозрение, а именно, что он учредил какую-то церковь. Теперь, успешно справившись с литургикой, он углубился в догматику, показав мне целый ряд песнопений и праздничный цикл «Языческого годового круга», содержащий иерархию божеств, праздников, цветовых оттенков, животных, кушаний, камней и растений, Там я прочитал, что светосвятие празднуется 2 февраля. Оно посвящается Берхте, знаком которой является веретено, животным — медведь, а цветком — подснежник. Ее тона — рыжий лисий и «белоснежный»; в день ее памяти дарят пентаграмму, едят селедку с клецками, запивая тюленьим жиром, и печенье с крендельками. А в карнавальную ночь, посвященную Фрейе, предлагают язык, шампанское и оладьи.

О ситуации. Он высказал мнение, что, после того как эти остолопы не сумели взорвать Кньеболо, расправа с ним должна стать задачей специальных групп. Он дал также понять, что при сложившихся обстоятельствах сам вынужден все подготавливать и организовывать, — как некий хозяин горы, рассылающий своих молодцов по дворцам. Основная политическая проблема сегодня, как он ее понимает, звучит примерно так: «Как, захватив с собой оружие, на пять минут проникнуть в бункер номер один?» Пока он излагал подробности, я отчетливо представил себе положение Кньеболо, к которому со всех сторон, выслеживая его, как дичь, подбираются охотники.

В Бого я заметил одно существенное изменение, характерное, пожалуй, для всей элиты и состоящее в том, что вдохновение, добытое рациональным путем, он направил в метафизические области. Эта особенность бросилась мне в глаза еще у Шпенглера, и я считаю ее благоприятным предзнаменованием. Если все суммировать, XIX век был рациональным, в то время как XX можно признать культовым. Этим-то как раз и живет Кньеболо, и с этим же связана полная неспособность либеральной интеллигенции увидеть хотя бы то место, на котором он стоит.

Потом о путешествиях Бого. В них множество тайн. Особенно потрясли меня подробности, рассказанные им о гетто города Лодзя, или, как он нынче называется, Лицманштадта. Он проник туда под каким-то предлогом и побеседовал со старостой еврейской общины — австрийцем, в прошлом старшим лейтенантом. Там живут сто двадцать тысяч евреев, скученных самым тесным образом, они работают на вооружение. Они построили один из самых больших на Востоке заводов, и этим получили отсрочку, ибо в них есть необходимость. Тем временем из оккупированных стран идут все новые депортированные евреи. Дабы избавиться от них, рядом с гетто построены крематории. Жертвы доставляются туда на машинах, которые, по слухам, изобрел главный нигилист рейха Гейдрих; внутрь машины вводятся выхлопные газы, так что она превращается в смертную камеру.

Существует еще и другой вид убийства, состоящий в том, что перед сжиганием людей нагишом выводят на большую железную платформу, через которую пропускают сильный ток. К этим методам перешли потому, что эсэсовцы, в чью обязанность входило выстреливать в затылок, испытывали замешательство и в последний момент отказывались стрелять. Эти крематории обходятся малым персоналом; в них справляет свою службу некая разновидность дьявольских мастеровых и их подмастерьев. Там-то и уходят в небытие массы евреев, «переселенных» из Европы. Вот ландшафт, на фоне которого натура Кньеболо выделяется наиболее четко и которого не мог предвидеть даже Достоевский.

Жертв для крематория назначает староста гетто. После долгого совещания с раввинами он отбирает стариков и больных детей. Среди стариков и немощных много добровольцев, — так этот страшный торг приводит к славе гонимых.

Гетто Лицманштадта закрытое; в других маленьких городках тоже есть такие, состоящие всего из нескольких улиц, где живут евреи. Там еврейские полицаи, в обязанности которых входит вылавливание жертв, хватают и выдают также немцев и поляков, проходящих через гетто, так что о них больше никто ничего не слышит. Подобные вещи рассказывают, в частности, о поволжских немцах, ждавших там распределения по землям. Конечно, они уверяли своих палачей, что евреями не являются, но слышали в ответ: «Все так говорят».

В гетто нельзя рожать детей, исключение делается только для самой благочестивой секты — хасидов.

Уже по названию — «Лицманштадт» — видно, какие почести раздает Кньеболо. Имя этого генерала, украшенное боевыми победами, он навечно связал с логовом живодеров. Мне с самого начала было ясно, что больше всего следует опасаться его наград, и я сказал стихами Фридриха Георга:

Бесславье тем — кто с вами вместе

Бывал в сраженье.

Победы ваши — не триумф,

А пораженье.


Париж, 17 октября 1943

После полудня во вновь открытом «Théâtre de Poche»,[212] на бульваре Монпарнас, куда Шлюмберже пригласил докторессу и меня на просмотр своей пьесы «Césaire».[213] Кроме этого спектакля давали «Бурю» Стриндберга,{176} постановка которой в этом помещении только усилила ее и без того зловещий характер. Играли в костюмах конца прошлого века, вынутых из старых платяных шкафов; в духе времени был и телефон, когда-то неслыханная вещь на сцене.

Затем чай у докторессы: «Труды великих мира сего узнаешь по их математическому характеру: проблемы хорошо делятся и входят в целые числа. Деление происходит без остатка».

В этом суждении есть что-то верное, хотя оно очерчивает только одну из двух сторон творческой силы. На другой же стороне результаты отличаются тем, что не поглощаются целым, — всегда остается что-то неделимое. В этом разница между Мольером и Шекспиром, Кантом и Гаманом, логикой и языком, светом и тьмой.

Есть, правда, творцы, но их немного, которые в одно и то же время и делимы и неделимы. К ним относятся Паскаль и Э. А. По, а из древних — Павел. Там, где язык безглазой силой вливается в световые частицы мыслей, там в отполированной темноте сияют дворцы.


Париж, 18 октября 1943

Днем у Флоранс. Снова восторгался цветом бутылок и бокалов, найденных в древних захоронениях; их синева еще глубже и восхитительней, чем крылья бабочек в горных лесах Бразилии.

Мари-Луиза Буске рассказала о женщине, которая отправилась в один из разгромленных городов на побережье, чтобы разыскать мужа, не вернувшегося из поездки. Она справлялась о нем в ратуше, но в списке жертв он не значился. Ступив на рыночную площадь, она увидела там множество гробов, погруженных на машины; в каждый из них была воткнута небольшая палка с запиской, где стояло имя мертвеца. Там ей тотчас же попалось на глаза имя мужа, и как раз в тот момент, когда машина тронулась с места в сторону кладбища. Так она в дорожном платье и пошла за гробом — подхваченная молниеносной сменой картин, какая бывает только во сне. Жизнь все более походит на сон.


Париж, 19 октября 1943

Новое сообщение о яростном налете, которому прошлой ночью подвергся Ганновер. Я безуспешно пытаюсь туда прорваться, чтобы поговорить с Перпетуей, — провода порваны. Кажется, город превращен в сплошные руины.

После полудня у антиквара Этьена Бинью, который по моей просьбе достал из подвалов своей лавки картину Таможенника Руссо,{177} якобы давно пропавшую. Руссо назвал это большое, написанное в 1894 году полотно «Война, или скачка раздора», снабдив его надписью: «Раздор мимоходом сеет ужас и оставляет за собой отчаяние, слезы и руины».

Первое, что бросается в глаза, — это краски: облака, раскрывающиеся на фоне синего неба как большие розовые цветы, перед ними — деревья, одно черное, а другое нежно-серое, с чьих ветвей свисают тропические листья. Ангел раздора галопирует на черном, безглазом коне, пересекая поле битвы. На нем рубашка из перьев и в правой руке поднятый меч, а в левой — факел: с его темного дымового хвоста точечками сыплются искры. Земля, над которой летит этот ужасный звездный посланец, усеяна голыми или полураздетыми трупами; на них пирует воронье. Мертвецу на переднем плане — единственному, кто хоть как-то одет в залатанные штаны, — Руссо придал черты собственного лица; у другого, на заднем плане, чью печень поедает ворон, — черты первого мужа его жены.

В этой картине, о находке которой мне сообщил Баумгарт, я вижу одно из великих пророчеств нашего времени; в ней явлена также идея о самом насущном в живописи в противовес сюжетному калейдоскопу. Подобно картинам ранних импрессионистов, конформистски следовавших старым дагерротипам, эта следует канонам моментальной съемки. Элементарной нагруженности содержания противоречит манера сковывающего ужаса или декоративной застылости; можно спокойно рассматривать то, что обычно — из-за свойственной ли демонизму таинственности или благодаря ужасающей скорости — восприятию не поддается. Можно видеть, что уже в то время все приобрело исключительно угрожающие масштабы. Добавились и мексиканские мотивы, — за тридцать лет до этого из Мексики возвратился Галифе. Какой-то источник нашего страшного мира, без сомнения, следует искать в произрастании тропических зерен на европейской почве.

Среди различных качеств одним из самых примечательных является детскость — чистота внутри сказочных ужасов, как в романе Эмилии Бронте.


Париж, 20 октября 1943

Наконец-то получил известие от Перпетуи. Страшный налет 10 октября, разгромивший целые кварталы Ганновера, лишь слегка коснулся Кирххорста. Из дома священника она видела, как на город, подобно жидкому серебру, изливается фосфор. 11 октября пополудни сквозь дымящиеся горы мусора она проникла в дом своих родителей. Он был единственным, уцелевшим во всей округе, но зажигалки все же попали в комнаты. Она застала родителей измученными, с распухшими от слез глазами, но пожар им потушить удалось. Особенно отличилась ее маленькая племянница Виктория; именно в такие минуты у слабых откуда-то появляются силы, которых никто у них и не подозревал.


Париж, 23 октября 1943

Capriccio tenebroso.[214] Зрелище мертвой сойки с розово-серым пушком на груди и маховыми перьями черной, белой и синей окраски. Она лежит, уже наполовину погрузившись в рыхлую землю, под которой копошится целый рой гробокопателей. Ее тельце толчками, спазмами исчезает в темном грунте. Вскоре виднеется только голубой кончик крыла, прикрытого кладкой желтых яичек. Исчезает и он, а из яиц, скатившихся с него, тут же выползают личинки.

Если преступление становится болезнью, то операция — казнью.


Париж, 24 октября 1943

Наконец успокаивающее письмо от Перпетуи в связи с ужасной ночью 19-го. На этот раз бомбили Кирххорст, дворы и сараи сгорели. Фугасные и зажигательные бомбы и канистры с фосфором упали возле дома священника, жильцы которого лежали в сенях. Затем последовал дикий грохот, словно рушилось старое добротное здание, и Перпетуя поспешила с малышом в сад — там оба прижались к древу жизни.

В этом году я потерял не только отца, но и свой отчий город. Из Лайснига и Мюнхена также поступают грозные вести. В первую мировую войну я был одинок и свободен; через вторую я несу все, что мне дорого и чем я владею. Но уже во время первой я изредка видел сны об этой второй, подобно тому как во Франции 1940-го меня ужасали не столько картины настоящего, сколько предвидение будущих миров уничтожения, которые я угадывал в безлюдном пространстве.

После полудня у Клауса Валентинера, прибывшего из Э. Он привез мне приветы от Медана, тот уже получил на дом от своих соотечественников два гроба и один смертный приговор. Его преступление заключается в том, что дружбу между Германией и Францией он считает вполне возможной.

Альман, дядюшка Валентинера, с которым я познакомился через магистра, и еще один генерал были приглашены к Карлу Шмитту на ужин и вместе разыскивали Кайзерсвертерштрассе в Далеме. Придя туда, они увидели на месте дома руины, но все-таки, ради эксперимента, надавили на звонок садовой калитки. Тут же из одного из подвалов в черном бархатном платье появилась фрау Душка и церемонно сообщила, что, к сожалению, ужин она вынуждена отменить. Это весьма для нее характерно.

Валентинер рассказал также страшную историю, случившуюся в Э. Там размещается рота СС, из которой один молодой солдат сбежал в Испанию. Дезертирство удалось, но его отправили назад. Командир взвода приказал связать его и, выставив перед строем, лично расправился с ним, расстреляв из автомата. Экзекуция произвела на всех жуткое впечатление; многие из молодых солдат лишились сознания.

В такое злодеяние верится с трудом, тем более если иметь в виду, что командир — отец для своих подчиненных. Хотя это вполне согласуется с той ситуацией, где однозначно правит грубая сила и поэтому высшим авторитетом обладает палач.

Под моросящим дождем в Люксембургском саду. Там цвели великолепные канны, ярко-красные, с пламенно-желтыми краями; они обрамляли большую овальную площадку, на которой теперь, во время войны, выращивают капусту и помидоры.


Париж, 25 октября 1943

Днем у Флоранс. Она рассказала подробности об устройстве замка, который купила когда-то в Нормандии, но название которого позабыла.

За столом присутствовала также Мари Лорансен; мы с ней поговорили о Таможеннике Руссо. Она была знакома с ним в ранней юности, в то время, когда он давал уроки живописи и игры на скрипке, и хвалила благозвучие его речи; слушать его доставляло большее удовольствие, чем смотреть, как он рисует. Однажды она позировала ему для портрета, на коем он, несмотря на ее тогдашнюю стройность, придал ей необъятные размеры. Когда она обратила на это его внимание, он сказал: «C’est pour vous faire plus important».[215] Это напоминает каменный век.


Париж, 26 октября 1943

Трапеза, на которую был приглашен и Сократ. Он был мал ростом, худ, коротко острижен, с худощавым, интеллигентным лицом и одет в хорошо сшитый, серый уличный костюм.

«Какое утешение, что такой человек еще жив», — сказал я про себя и подумал об этом точно так же, как если бы узнал, что еще живы Буркхардт или Делакруа.

Я поделился этим с одним из сотрапезников, который поливал мои гренки из белого хлеба растопленным маслом. Это был скандинавский критик, знавший также мою подругу Биргит и вовсю хваливший поэму, которую она ему подарила. Из нескольких процитированных им оттуда стихов я запомнил только один, начинавшийся словами:

Морус, больше танцор, чем любовник — —

Он назвал такое начало «превосходным», но я тут же инстинктивно понял, что это слово он употребил и как похвалу, и как порицание, ибо «превосходный» имеет преимущественно оттенок всеобщности, в то время как о совершенном такого не скажешь.

Сны вселяют в меня надежду на будущее, дают уверенность. Прежде всего это относится к тому сновидению, когда я на пути к Родосу попал в руки Кньеболо и его банды. «Tout ce que arrive est adorable»,[216] — одно из лучших выражений, найденных для этого случая Блуа.

Проснувшись, я открыл новую гармонию — я имею в виду ту, в которой нежная зелень линиями и нитями соединяется с нежной желтизной и которую можно назвать гармонией камыша. Ее место — в павильонах на спусках к воде, в бунгало, в садовых беседках, утиных заводях и бамбуковых рощах, она годится и как переплет для произведений Тургенева и Уолта Уитмена.

Писал воззвание, начав главу о нигилизме и одновременно переписывая уже готовые части.


Париж, 27 октября 1943

В своем письме от 21 октября Перпетуя пишет о берлинских детях, которых мы приютили. Один из детей, шестилетний малыш, сказал ей: «Тетя, у меня ноги так пугаются, что их даже шатает».

Замечательно доверие, какое малыш испытывает по отношению к сильной матери, предотвращающей все угрозы. Открываются вещи, коих никогда бы не узнал в эпоху безопасности.


Париж, 28 октября 1943

Во второй половине дня меня навестил Крамер фон Лауэ, один из тех читателей, кто познакомился с моими сочинениями еще в детстве и вырос вместе с ними. За это время он стал капитаном, и его левую щеку рассекает шрам от пули, придающий ему бравый вид.

Обсуждение ситуации, в частности вопроса, в какой мере отдельный человек должен чувствовать ответственность за злодеяния Кньеболо. Мне доставляет удовольствие видеть, как молодые люди, прошедшие мою школу, сразу понимают, о чем идет речь. Судьба Германии безнадежна, если из ее молодежи, в частности из ее рабочего сословия, не вырастет новое рыцарство.

Крамер обратил мое внимание на книгу Вальтера Шубарта под названием «Европа и душа Востока», которая появилась в Швейцарии. Он прочитал мне оттуда несколько отрывков. Надеюсь, что достану ее, хотя тираж и небольшой.


Париж, 29 октября 1943

У Бернаскони, на авеню Ловендаль. Забрал у него обе части «Catalogue Coleopterorum», которые он переплел весьма добротно. Затем по рю д’Эстре и рю Бабилон к докторессе; по делу ее мужа, все еще томящегося в тюрьме, она с утра приглашена в гестапо. Поскольку подобные приглашения всегда сопряжены с опасностью новых беззаконий, часок, проведенный у нее, походил на визит к выздоравливающему.

На старых улицах я снова почувствовал себя хорошо; плененный их очарованием, я проделывал свой путь в легком опьянении.


Париж, 30 октября 1943

Хорст, вернувшийся из Мюнстера с похорон своего старого, погибшего при бомбардировке отца, передал мне привет от благочинного Дондерса. Во время сильного пожара тот лишился своей прекрасной, насчитывавшей более двадцати тысяч томов библиотеки.

«Хорошо, что я Эрнсту Юнгеру успел подарить Гамана», — сказал он Хорсту.

Большие пожары меняют сознание собственника больше, чем весь книжный хлам, написанный об этом от сотворения мира. Это — революция sans phrase.[217]

«Запас вина, исчисляющийся в шесть нектаров». Сегодняшняя «Парижская газета». Прекрасная опечатка.

Как я сегодня узнал из книги Бенуа-Мешена об истории немецкой армии, у шофера Кньеболо было апокалиптическое имя Шрек.[218]


Во-ле-Серне, 31 октября 1943

Со вчерашнего дня в Во в качестве гостя главнокомандующего. Вечером обычные разговоры перед большим камином. Генерал сообщил, что на Украине молодчики Заукеля объявили, будто отныне Пасха вновь будет праздноваться по древнему торжественному обычаю, после чего оцепили церкви и из толпы, устремившейся на службу, похватали всех, кто им был нужен.

Воскресным утром в лесу на мелкой охоте. Красавица кошениль вспорхнула на стебель камыша, блеснув в солнечном свете. У нее на нежно-желтом панцире множество белых глазков — гармония, которая удается только тогда, когда природа смешивает краски.

Два больших шершня с лимонно-желтым тельцем и красно-коричневой татуировкой лакомились струйкой сока, вытекавшего из ствола дуба. Иногда они касались друг друга челюстями, вытягивая хоботки, чтобы с груди и голов слизнуть немного налипшего на них сока. Их жесты походили на нежное объятие, и я уверен, что в этих движениях кроется симпатия, ибо одним из источников ласки является очищение. Отсюда и облизывание новорожденных детенышей — как это происходит не только у ряда млекопитающих, но также у эскимосов, — разглаживание и укладывание клювом перьев и тому подобное. Именно здесь следует искать истоки любовной склонности, во всей своей глубине выраженной в «Chercheuses de Poux»,[219] прекрасном стихотворении Рембо.

Потом дождевики, эти потрескавшиеся шары, коричнево-желтые баллоны или раздутые в своей верхней трети бокалы, заселившие обочины по-осеннему тихих дорог. В период зрелости на их макушке образуется родничок, через который выбегают нежные споры. Эти существа целиком уходят в семя, в плодоношение и в качестве индивидуальных отходов оставляют только пергаментную кожицу. Их можно рассматривать также как мортиры, стреляющие огнем жизни. В этом смысле они были бы неплохим украшением на могилах или на гербах благотворительных людей.


Париж, 1 ноября 1943

Начало ноября. Спал беспокойно; во сне блуждал по разрушенному Ганноверу, ибо мне пришло в голову, что в своих заботах о жене и детях я забыл про бабушку и про ее маленькую квартирку, которая все еще находилась на Краузенштрассе.


Париж, 5 ноября 1943

Вечером у супругов Дидье. Там встретил Хендрика де Мана, бывшего бельгийского министра; он дал мне отпечатанную, но неизданную рукопись о мире.

Поговорили о Лейпциге, где он жил до первой мировой войны, сотрудничая в социал-демократической «Фольксцайтунг».[220] Удивительна схожесть друг с другом всех этих старых социалистов, которые тогда считались революционерами. По сути своей это был новый слой блюстителей порядка, вытесненный наверх во время родовых мук рабочего государства. Путь от чиновника до функционера или, говоря словами Карла Шмитта, от легитимности до легальности напоминает переход от иератического письма к демотическому. Это проявляется и в физиогномике. К таким типам принадлежат Макдональд в Англии и Винниг в Германии.


Париж, 8 ноября 1943

Завтрак у Флоранс. Там Геллер рассказал мне о двойнике, который якобы есть у меня и который схож со мной жестами, голосом и почерком. В этом случае должно наличествовать и кровное родство.

Мари-Луизе, всегда забывающей даты:

— Мари-Луиза, Вы, конечно, не помните дня рождения своего мужа?

— Да, но зато я не забываю день его смерти.

Возражение точное, ибо благодаря смерти, как я знаю это по своему отцу, мы окончательно обручаемся с человеком.

Речи Кньеболо напоминают теперь собрание, на котором банкрот, чтобы выиграть время, уверяет кредиторов, что расплатится с ними фантастически щедро.

Думаю, что и теперь есть такие, кто недооценивает его ужасающую гигантоманию.


Париж, 9 ноября 1943

Сегодня закончил переписывать воззвание. Хотелось бы знать, какая судьба ожидает эту работу. Леону Блуа, пожалуй, понравится, что она направлена «против всех». Расцениваю как добрый знак, что она мне вообще удалась.


Париж, 10 ноября 1943

После полудня разговор со Шнатом, который едет в Ганновер. Большая часть его архива также погибла в пожаре вместе с реестрами, так что остатки документации превратились в гору неподвижной бумажной массы. Мы поговорили о размещении его сокровищ в калийных рудниках. Сухость там столь велика, что нитки, которыми скрепляются стопки бумаг, делаются ломкими. На поверхность пачек, кроме того, оседают кристаллы соли, при транспортировке притягивающие воду. Страдания архивариусов из-за пожаров особенно велики.

Вечером у Омона, мелкого издателя на рю Буассонад, одержимого типографской манией. С ним и Геллером поговорили о Князе Лине, книгу которого он печатает. Потом зашел д-р Гёпель, принесший мне работу Хюбнера о Иерониме Босхе. Мы отправились к «Викингам» и отужинали там в компании поэта по имени Берри, посвятившего Гаронне поэму размером свыше шести тысяч стихов. Один из них, который он процитировал в перерыве между двумя глотками вина, звучит так:

Mourir n’est rien, il faut cesser de boire.[221]

И в остальном он был не промах — так, в честь нашей единственной сотрапезницы, пришедшей с Омоном, он все порывался сочинить дерзкий диалог, в котором одна из ее грудей вступала в спор с другой. Я нашел эту идею не совсем подходящей предмету, в коем симмертия восхищает несравненно больше, чем диссонанс.


Париж, 13 ноября 1943

Утром меня навестила фрау Эрцен, старшая медсестра Красного Креста, пришедшая ко мне как читательница. Мы обменялись тайными знаками, по которым сегодня узнаешь друга друга. Говорили о ее поездках, — она ездит по всем фронтам и оккупированным территориям. Потом о Ветхом и Новом Завете. Она сказала, что если бы ей позволили взять с собой две книги, одной из них была бы Библия. А второй? У меня бы это была «Тысяча и одна ночь». Стало быть, дважды Ближний Восток.

После полудня с Мари-Луизой у Мари Лорансен; у нее на верхнем этаже дома на рю Саворньян-де-Бразза студия, похожая на кукольную комнату или на сад доброй сказочной феи. В ней царит ее любимый цвет, светло-зеленый, чуть-чуть перемешанный с розовым. Мы рассматривали иллюстрированные сборники сказок, прежде всего те, которые вышли в Мюнхене во второй половине прошлого века.

Как я узнал, F. s[222] в Бухаресте проявляют большевистские наклонности. Это плохой знак для Кньеболо. Его бицепс теряет свой шарм.

После полудня с докторессой в Версале, где бродили под дождем по длинным, одиноким аллеям. Возвращались из Трианона в город почти в темноте. Краски, которые едва угадывались в тумане, не сможет передать ни один художник: легкое дыхание розовой, следы желтой и красно-коричневой ныряли в ночь, словно разноцветные морские животные возвращались в свои раковины и на прощанье раскрывали тайну своего великолепия.


Париж, 15 ноября 1943

Завтрак у Флоранс. Одного писателя, особую значительность придающего общим местам, Кокто окрестил «придонной морской рыбой» — «une limande des granes profondeurs».

После полудня, подобно Петеру Шлемилю, ко мне проник Хуссер. Он принес «Историю испанского заговора против Венеции».

Обсуждение ситуации; на это время я теперь всегда снимаю телефонную трубку. В разговоре он упомянул место из «Истории Карла XII» Вольтера, где говорится, что если кто-нибудь борется с коалицией сильных противников, то его едва ли можно уничтожить до конца. Да, но прежде он попадет в котел.

Потом о католическом священстве. Хуссер полагает, что нигилизм проявляется здесь в виде разногласий с наукой.


Париж, 16 ноября 1943

После полудня зашел Морен; он сообщил мне о смерти своего отца и в связи с этим попросил о помощи. Меня снова поразило, сколь искусно француз уже в молодом возрасте умеет устраивать свои дела. Он помещается в самом их центре, тогда как молодой немец либо пребывает вне круга своих интересов, либо бесцельно по нему блуждает. Его развитие по сравнению с французом более элементарно-хаотично, оно несет в себе больше непредсказуемости. При таких сравнениях мне всегда приходит на ум разница между Мольером и Шекспиром и в связи с нею — мысль: нельзя ли на этих колоссах воздвигнуть высокоразвитое человечество, воплощение нового порядка, которое слагается из противоположностей, — из центробежной силы и закона тяготения?

Вечером в Немецком институте. Там встретил скульптора Брекера с его женой-гречанкой, кроме них — фрау Абец, Абеля Боннара и Дриё ла Рошеля, с которым в 1915-м обменивался выстрелами. Это было у Ле-Года, в том месте, где погиб Германн Лёне. Дриё тоже вспомнил колокол, отбивавший часы; мы оба его слышали. И при этом купленные писаки, субъекты, которых голыми руками не возьмешь. Все это тушится в рагу из любопытства, ненависти и страха, и на лбу у некоторых уже проступает стигмат ужасной смерти. Я вступаю в стадию, когда вид нигилистов для меня физически непереносим.


Париж, 18 ноября 1943

До полудня разговор с Баргацки, вторым читателем воззвания. Мы обсуждали возможность тайного тиража rebus sic stantibus.[223] Я подумал при этом об Омоне и о переводе, который мог бы сделать Анри Тома при условии, если к нему обратится Геллер.

После полудня пришел Циглер и сообщил о жестоких бомбардировках. Люди задыхались в горящих кварталах отчасти из-за недостатка воздуха, кто-то погиб оттого, что в подвалы проникнул угарный газ. Благодаря этим подробностям число жертв становится понятным. Подобно описанию Плиния, изображающего гибель Помпей, чудовищное облако золы превратило день в ночь, так что Циглер, собравшись писать письмо жене, зажег свечу.

Великие огневые точки. Пророки светят на них извне, апостолы — изнутри.


Париж, 20 ноября 1943

Крамер фон Лауэ принес мне еще одну книгу Шубарта. Наполеон, Ницше и Достоевский рассматриваются в ней как три главные фигуры XIX века, — в триптихе, где по обе стороны от великого преступника расположены разбойник злой и разбойник благоразумный.

Крамер был знаком и с некоторыми событиями из жизни автора; кажется, перед началом войны он отправился в Ригу, чтобы навестить свою жену, и после вступления туда русских попал в лагерь для перемещенных лиц. С тех пор о нем не было ни слуху ни духу. Его книги уже потому в высшей степени значительны, что речь в них идет о второй потенции немца, о его связи с Востоком. Поэтому не случайно, что я обнаружил у него цитаты из «Рабочего», как того произведения, где я сильнее всего продвинулся к полюсу коллективизма.


В поезде, 24 ноября 1943

По дороге в Кирххорст. Читаю «Сон в летнюю ночь».

Там, в первой сцене четвертого действия, Оберон говорит Титании:

Пять чувств своих соедини сильнее,

Чем свяжет их обычный сон.

У сна, стало быть, есть свои качества, можно даже сказать, что он обладает разными измерениями: во-первых, длиной и, во-вторых, глубиной, проникающей и в другие области, а не только в обычный отдых. Формально сон есть простая противоположность бодрствованию, но в зависимости от глубины, на которую он падает, в нем начинают действовать силы и тех элементов, из коих он сплавлен. К ним относятся пророчество, предостережение, исцеление, общение с духами и умершими. Также и бодрость, черпаемая из этих глубин, необычна; бывает такая дрема, куда погружаешься на пять минут, а просыпаешься заново рожденным. Болезнь заканчивается целительным сном, в котором, как в купели, смываешь с себя остатки греха. Искусство врачевания во все времена пытается постигнуть эту связь, особенно хорошо это делали греки, у которых в храмах Асклепия были помещения для сна, где божество прорицало сновидцам целебные средства. То, что считается непреложным в месмеризме, связано также с глубоким сном. Нынче мы отчуждены от всего этого; в наших городах сон никогда не достигает тех слоев, где манит великая добыча, и ужасом веет от мысли, что, возможно, по той же причине и смерть потеряет свою плодотворность.

Порта Вестфалика. Приезжая с Запада, я приветствую их как вход, ведущий в родные пенаты, — в Нижнюю Саксонию. Это священные знаки, они непреходящи. Стоя у окна, я присматривал себе в этом пространстве место для надгробного памятника.


Кирххорст, 26 ноября 1943

За рабочим столом в верхней комнате, где вдоль стен громоздятся пачки с нераспакованными книгами. Штабелями сложены там и персидские ковры, свезенные сюда городскими знакомыми. В сенях, как в зале ожидания, вещи беженцев. Сад в запустении, арестанты соорудили в нем убежище. На грядках и дорожках зеленеет галинсога. В болоте и на полях валяются сброшенные фосфорные канистры, вокруг — листовки и клочья фольги. По ночам англичане сотни раз пролетают над домом, бушует огонь противовоздушной обороны, и осколки позвякивают о черепицу. Здание теряет свою основу; с ним вступаешь в отношения, которые обычно знакомы только жителям халлигов.[224] Дом словно превратился в корабль; надеешься, что во время шторма он избежит крушения и вместе со своим добрым грузом достигнет порта. В библиотеке я складываю в папки накопившиеся письма и рукописи. Потом под микроскопом изучаю водяных жуков, которых мы с Александром выудили из болота. На подушках плавающего мха, зеленеющего в коричневых водах торфяных выработок, уже скрываются виды, встречающиеся на Крайнем Севере, и я сопоставляю их с западными, привезенными из ручьев и прудов парижского бассейна. Ни с чем не сравнимое удовольствие — смотреть, как видоизменяются формы. Из крошечных признаков, из рун творения, рождается различие климатических поясов той степени утонченности, какой обычно достигает только музыка. Ученые XIX века кажутся мне наборщиками, — они хоть и знают литеры, но не знакомы с текстом, с которым работают. В этом, собственно, и заключается их доля величия, безусловно признаваемая за ними.

Близость уничтожения добавляет к занятию этими нежными объектами новое наслаждение, новое сознание их бренности.

Местные события. Перпетуя навестила маленького Грете, на которого напал баран и чуть не убил. Ребенок играл недалеко от пастбища со своим братом, и животное опрокинуло его, — может быть, ему не понравилась красная куртка, что была на мальчике. Каждый раз когда тот пытался подняться, баран приходил во все большую ярость и в конце концов растоптал ему обе ключицы и ткнул рогами в голову, распухшую до неузнаваемости. Его братишка побежал в деревню за помощью. Он слышал, как малыш пытался смягчить своего рогатого противника словами: «Послушай, баран, я хороший», когда ему удавалось вставать на ноги.

Пиротехник, несший службу во время большого разрушительного налета на Ганновер, видел, как прямо на него по горящей улице устремился пожилой человек, а за ним, накренившись, падал высокий фасад здания, пока не рухнул на старика. Однако тот, к удивлению пиротехника, как только улеглась пыль, встал целым и невредимым: оконный проем накрыл его, как рамкой, наподобие ячейки большой сети.


Кирххорст, 27 ноября 1943

После полудня в Ганновере, превращенном в груду развалин. Места, где я жил ребенком, школьником, молодым офицером, сровнялись с землей. Долго стоял я перед домом на Краузенштрассе, где больше двадцати лет жила моя бабушка и где я постоянно бывал. Несколько кирпичных стен уцелело, и я по памяти встраивал в них кухню, маленькую гостиную, салон и уютную общую комнату, на окнах которой бабушка выращивала цветы. Десятки тысяч таких жилищ с аурой прожитой в них жизни были уничтожены за одну ночь, подобно гнездам, бурей сметаемым вниз.

На Иффландштрассе, где умер дедушка, рухнул дом, едва мы с Эрнстелем прошли вдоль него несколько шагов; бродить по этим руинам опасно.

На колокольнях сгорели шпили; обрубленные башни торчали, как пустые, черные от дыма короны. Я обрадовался, увидев, что башня бегинок на Высоком берегу уцелела. Древнейшие постройки прочнее готических.

Между развалинами царило оживление. Беспорядочное кружение и напор серой толпы напомнили мне картины, которые я видел в Ростове и в других русских городах. Восток надвигается на нас.

Зрелище тяготило меня, и все же это неприятное чувство было слабее, чем то, что я испытал задолго до войны, провидев духовными очами геенну. Подобное же чувство повторилось у меня в 1937-м в Париже. Катастрофа должна была разразиться; она выбрала себе войну как лучшего ходатая. Не будь ее — дело завершилось бы войной гражданской, как это произошло в Испании; ее роль могли бы взять на себя и комета, и небесный огонь, и землетрясение. Города созрели и стали податливыми, как трут, и человеку не терпелось их поджечь. То, что случилось, можно было предугадать заранее, еще когда в России поджигали церкви, в Германии — синагоги и когда себе подобных человек без суда и следствия отправлял на гибель в концлагеря. Эти вещи достигли точки, с которой они вопиют к небесам.


Кирххорст, 6 декабря 1943

На Ольдхорстском болоте. Поскольку оно замерзло, то, войдя в березовую чащу, я выбирал тропы, по которым обычно ступает зверь.

Читаю старые выпуски «Журнала научной энтомологии», вперемешку с ними — «Иудейскую войну» Иосифа Флавия. Снова натолкнулся на место, где описывается начало беспорядков в Иерусалиме при Кумане (II, 12). В то время как евреи собрались на праздник опресноков, римляне выставили над портиком храма для обозрения толпы когорту. Один из солдат приподнял свой плащ, повернулся с издевательским поклоном к евреям задом и «издал соответствующий данной позе неприличный звук». Это было поводом к столкновению, стоившему жизни десяти тысячам людей, так что можно говорить о самом роковом «пуке» мировой истории.

Именно на этом примере особенно четко видно, что́ такое повод или вызов в противоположность настоящей причине. Значение вызова в философском смысле еще не оценено по достоинству; его следует рассматривать тем способом, в котором содержатся нападки на закон причинности. В известном смысле каждое действие — лишь вызов сил неизвестного рода. В действии мы похожи на покупателей, которые предъявляют чек; банковские операции и резервы нам неизвестны.

Как и все физические процессы, вызов приобретает свой действительный интерес только в мире морали. Ребенок играет со спичками — и город с многомиллионным населением превращается в золу. Стоит спросить: не играет ли в таких обстоятельствах личность зачинщика более значительную роль, чем обычно считают? В связи с этим я думаю о Кньеболо: у меня иногда создается впечатление, что мировой дух выбирал его самым что ни на есть коварным способом. «При всей своей изощренности он продвигает вперед незначительные фигуры». И боёк винтовки, незначительным усилием воспламеняющий заряд, обладает определенной формой. В «Тысяче и одной ночи» описываются происки некоей злой женщины, которую наконец топят в Ниле. Труп прибивается к берегу Александрии и вызывает там чуму. От чумы погибают пятьдесят тысяч человек.


Кирххорст, 9 декабря 1943

Читал Иосифа Флавия дальше; наряду с историческим описанием он дает целый ряд первоклассных общих картин. К ним относятся изображения военной силы и города Иерусалима. Флавий оставил после себя бесценные идеи.

Удивительно, как мало еврейского у этого писателя, хотя он был священником и вождем своего народа. Кажется, что дух еврейства изжить гораздо труднее, чем дух какой-нибудь другой народности, но в тех редких случаях, когда это удается, общечеловеческое поднимается на особую высоту.


Кирххорст, 10 декабря 1943

Вечером визит Крамера Лауэ, приехавшего на велосипеде и привезшего мне книгу Шубарта. Говорили о сильнейших разрушениях Берлина, свидетелями которых он был, и о становлении пролетариата нового типа, связанного с этими потерями. Я попросил его посмотреть мой текст о мире.


Кирххорст, 14 декабря 1943

Утро прошло в созерцании персидских насекомых, которых Бодо фон Бодемайер привез тридцать лет тому назад с Востока и которых я приобрел у Райттера.

Чтение: А. В. Томас, «Феномен Элизабет Линне». Здесь в связи с «поблескиванием» некоторых цветов в сумеречное время рассматривается одно явление, которое и меня с давних пор занимает, более того, беспокоит.

Далее: Вересаев, «Воспоминания». Записки врача из времен русско-японской войны. С нее и начались безрадостные автоматические побоища — собственно уже с Крымской кампании.

Продолжал Иосифа Флавия, там в конце 5-й книги мое внимание привлекло место, где автор пишет, что Иерусалим, если бы не был разрушен римлянами, то был бы поглощен землей, захлестнут потопом или уничтожен небесным пламенем, как Содом. Там я наталкиваюсь на мысли, которые живо меня интересуют и которые вновь приходят на ум каждый раз, когда дело доходит до катастрофы. Когда близится час смерти, форма заболевания становится несущественной. Смерть выбирает те маски, какие оказываются у нее под рукой.

Мне запомнилось также удивительное место в 7-й книге, где говорится о добровольной огненной смерти индусов. Огню приписывается свойство «отделять душу от тела в ее совершеннейшей чистоте». Огонь действует здесь как очищающий элемент. По этой же причине он применяется и как средство для очищения заключенной в слишком жестком мясе субстанции. Ту же роль он играл и при сожжении еретиков или тогда, когда дух, как это было однажды в Содоме, пронзал мир разврата, мгновенно вплетаясь в материю до самых ее волокон.

Среди почты письмо от Карла Шмитта, где он обсуждает разлад между стремлением защитить себя и послушанием, в чем население может убедиться, находясь во время обстрела в бомбоубежищах. Из всех мыслителей, которых я знаю, Карл Шмитт лучше всех умеет давать определения. Будучи классическим мыслителем права, он — подданный короны, и его положение становится по необходимости ложным, когда один гарнитур демократии сменяется другим. При возвышении незаконных властей на месте кронюриста образуется вакуум, и попытка заполнить его совершается за счет репутации. Таковы злоключения этой профессии. Поэтому самые удачливые сегодня — это мимы; всемирно знаменитый актер без труда выдержит любую перемену. Слегка перефразируя Бэкона, можно сказать, что для того, чтобы сегодня прорваться сквозь мир, нужно взять чуть больше от мима и чуть меньше от человека чести.

По своему обычаю, Карл Шмитт приводит также место из Библии, Исайя 14, 17.


Кирххорст, 17 декабря 1943

Полистал дневники Гонкуров. Удивительно, как изменился в ходе этой войны читатель, — такое ощущение, что огромные массы книг не в состоянии переступить духовные заграждения, поставленные ею. Здесь скрываются едва заметные, но целые области разрушений. Так вещи в закрытых шкафах разъедает моль. Берешь книгу и видишь, что она потеряла прелесть, как возлюбленная, о которой часто думал с вожделением, но чья красота не выдержала определенных кризисов или событий. Скука оценит состав книг более жестко, чем любой цензор, любой книжный запрет. Однако можно заранее предугадать, что первостепенным книгам, прежде всего Библии, это только пойдет на пользу.

Под 16-м мая 1889-го я нашел любопытный сон Леона Доде. Ему явился Шарко и принес «Мысли» Паскаля. Одновременно, в знак подтверждения, он показал ему в мозгу этого великого человека клетки, где жили мысли, — клетки походили на соты засохшего пчелиного улья.

Рядом упоминается обелиск на площади Согласия, вид которого всегда создавал у меня впечатление магического указательного пальца, — здесь же он вызывает воспоминания «о розовом цвете шампанского шербета». В таких образах чувствуется уже размягченность, разъедающая камень.

Эдмон де Гонкур упоминает разговоры с Октавом Мирбо, а тот, в свою очередь, был знаком с Саша Гитри, с которым и я несколько раз беседовал. Так протягиваются мосты между мертвыми и живыми — по промежуточным столбам. При этом я часто думаю об эротической цепочке: двое мужчин могли обнимать одну и ту же женщину, один из них родился в XVIII веке перед французской революцией, в то время как другой умер в XX после мировой войны.


В поезде, 20 декабря 1943

Прощание с Кирххорстом при теплом ветре и моросящем дождике. Лёнинг прислал за мной автомобиль. Поскольку я опоздал на поезд, то еще раз прошелся по скорбным развалинам и среди руин вспоминал рождественские вечера, когда до 1914 и даже до 1939 года веселая, нагруженная подарками толпа наводняла улицы. Какая толчея была на Пакхофштрассе, превращенной теперь в две стены мусора! Моя, доброй памяти, мама брала меня туда с собой и до полудня угощала маленькими мясными паштетами, а после полудня — ореховым тортом.

Лица с тех пор изменились; они не только выглядят более усталыми, измученными и унылыми, но стали уродливее в моральном смысле. Это особенно заметно в залах ожидания, — такое чувство, будто сидишь в клетке, окруженный зверьми. Не собственное ли одиночество, не потеря ли самого себя создают это впечатление? В таких залах ожидания четко проявляется страшная дистанция, отделяющая нас от цели.

Тогда я пошел к Кенигсвортерштрассе, посетив перед этим старое кладбище на Лангенлаубе с его странными надгробными камнями. Дом на Дайне, в котором мы жили в 1905 году, уцелел. Глядя на него, я вспомнил о приступах меланхолии, часто случавшихся со мной по дороге в школу, о великой оставленности. Меня мучила мысль, что станет со мной, если моя мать умрет, а также чувство, что я вовсе не такой, каким хотят меня видеть. И теперь, пока я шагал по длинным улицам, это настроение вернулось из забытья, — так в зловещем сне вспоминаешь о детском страхе.

Радуга, прикрытая завесой, висящей над громом катарактов. Сделана ли эта завеса из слез, или из эссенций, из коих рождается жемчужина? Все равно, ибо уже провидится чудесный мост, ведущий прочь из уничтожения.


Париж, 21 декабря 1943

Среди французской почты, обнаруженной мною в «Рафаэле», было письмо от Жана Лелё о Леоне Блуа, которого я рекомендовал ему почитать. Ему бросилась в глаза «бесчеловечность» этого автора. Он упрекает его в том, что свойственный ему католицизм зачастую перестает быть христианством. Это верно. Наряду с другими романистами Блуа можно было бы упрекнуть в «испанском» уклоне, в своеобразной жесткости, ведущей в конце концов к бессердечности. Противовесом этого является уклон германский, стремящийся раствориться в элементарном. Великий инквизитор и Ангел Силезский.{178}

Чтение: Хорст Ланге, «Блуждающий огонек», рассказ, который Кубин, со своими иллюстрациями, прислал мне из Цвикледта. Уже в первом романе этого автора меня поразило совершенное знание болотного мира с его фауной и флорой и бурлящей жизнью. В пустыне нашей литературы появляется некто, кто владеет этой символикой и уверенно использует ее. Он принадлежит левому созвездию восточных авторов, коих когда-нибудь, возможно, назовут школой, — при этом я имею в виду такие имена, как Барлах, Кубин, Тракль,{179} Кафка и другие. Эти восточные певцы распада глубже западных; через распад как социальное явление они проникают в элементарные связи, а через них — к апокалиптическим видениям. Тракль сведущ при этом в темных тайнах разложения, Кубин прекрасно знаком с мирами праха и гниения, а Кафка — с фантастикой демонических царств, подобно тому как Ланге — с миром болот, где гибельные силы особенно живучи и где они еще и плодоносят. Кстати, Кубин, будучи давнишним его ценителем, сказал однажды, что этому автору предстоят горькие испытания.


Париж, 22 декабря 1943

Празднование Рождества у Фогеля, авиаконструктора. У него я познакомился с Бенвенути, итальянским пианистом, который связывает свое происхождение с фамилией Донати{180} и у которого целый ряд общих предков с Данте. Черты его лица обнаруживали удивительное сходство с известной головой Данте; это сходство пугающе усилилось, когда Флоранс обернула его голову красным платком и тем самым придала лицу характер маски.


Париж, 25 декабря 1943

Среди мрачных известий, поразивших меня, — смерть молодого Мюнхаузена, с которым я познакомился этой весной. В его облике и во всей его духовности сквозили черты еще XVIII века. Эту особенность в нем ценил и Залманов. Мне часто кажется, что будущие времена готовят себе почву через отрицательный выбор, — они подравнивают людей, дома, чувства, как садовник в парке подравнивает кусты. Мы плывем навстречу «укороченному» обществу.

Читал дальше Луку, дошел до 22-й главы. Здесь Христос упрекает своих противников, что те хватают его ночью, хотя он каждый день бывал с ними в храме — — «но теперь — ваше время и власть тьмы». Это может стать девизом насилий и нашего времени, происходящих в зловещей темноте и за фасадами, отвечающими вкусу демоса.


Париж, 27 декабря 1943

Одинокая прогулка по лесу и набережным при густом тумане и мягкой погоде. На берегу Сюрен я постоял в том месте, где выброс нечистот замутнял Сену и где собралось полдюжины рыбаков. Они нанизывали на крючки красных червей и вытаскивали из воды серебристых рыбок величиной с сардину с отшлифованными до стальной синевы спинками.

Вечером у президента с Лео, Шери и Мерцем. Обсуждение ситуации; немецкий чехол стал таким тонким, что не сможет выдержать притязаний, которые новый год предъявит ему также и на Западе.

В «Краткую историю» надо бы включить главу «Германские войны», в ней развернуть ту мысль, что просчеты бывают всегда одни и те же. Там есть тайны, которых другие народы никогда не поймут, например магические чары зала Аттилы. Не он ли соблазнял Кньеболо? Иначе как объяснить его странную манеру — умышленно избегать той победы, которая сама шла ему в руки?


Париж, 28 декабря 1943

Мне приснилась Ли-Пинг, она звала меня. Когда я ее поднял, она показалась мне тяжелее обычного, а шкурка ее — светлее; вместе с ней я поднял кота Жако.

Для снов это типично; мы можем встретить в них женщину, сочетающую в себе черты матери, сестры, супруги. В сновидческих сумерках мы вступаем в мир праобразов, так сказать первичных родов. Это наводит меня на мысль, что зоологические роды являются праобразами видов вообще. Подобно праобразу, род существует не в дневном, не в зримом мире. Он проявляется только в видах, а не сам по себе. Во сне мы видим вещи, обычно незримые.

В споре Шиллера и Гёте о первичном растении также проявляется разница между дневным и ночным зрением.

«Бороться против врага» и «бороться с врагом» — два синонима, характерных для германца. Борются с ним, собственно, за что-то, что принадлежит либо обоим, либо никому. В связи с этим речь не может идти о победе, за которую борются.

Шекспир знает тайну, о коей подозревал и Ривьер, полагавший, что немцам свойственно не «или — или», а «и то и другое». Мистическое объяснение этому находим у Экхарта.

Перпетуя мне пишет, что настал черед и ее брата. Злая судьба настигла его 4 ноября на берегу Днепра, когда он совершал разведывательный обход. В последние годы я сблизился с ним; у него я заимствовал черты для образа строптивца, а также его афоризм:

Держи круглее локоток,

Чтоб Вилли зацепиться мог.

Конечно, он приветствовал эту войну как раздолье для драчки и кутежей, не задумываясь о ее подоплеке. Сквозь внешнюю оболочку просвечивала его нижнесаксонская древняя порода; его род уходил корнями еще в догвельфские времена. Он был из тех, кто всю свою жизнь посвятил товариществу и раскрылся в этом. Во многом ненадежный, здесь он был чист, как золото. Однажды, когда мы с ним осматривали помидоры, я обнаружил, что он, обычно грубоватый, способен на большую нежность. Его смерть меня опечалила.

Он погиб на русских позициях. Товарищи не смогли его оттуда вытащить. Он пошел один, ибо считал обстановку чрезвычайно опасной.


Париж, 29 декабря 1943

После полудня у Жуандо. Разговор о его новой книге, «Oncle Henri».[225] Потом о романе его сверстника, Ален-Фурнье,{181} «Le Grand Meaulnes»,[226] появившемся в 1913 году, который я как раз в то время читал. Обмен сновидениями, в связи с чем Жуандо мне поведал, что ходил к врачу, так как на указательном пальце у него развилось болезненное воспаление. Доктор вскрыл палец во второй фаланге и там обнаружил красный узел, похожий на почку. Из нее расцвело что-то похожее на герань небывалой красоты, и Жуандо осторожно носил цветок на вытянутой руке.

Я опять увидел у него цыпленка, которого он растил, заменив ему наседку, — сажал с собой за стол, брал в постель. Цыпленок превратился в большого белого петуха с красным гребнем; петух давал себя гладить, обнимать и сажать на колени. Даже кукарекал, если его очень просили.

Ночью мне приснилось, что я стою в кирххорстском саду и вижу, как по улице с огромной скоростью проезжают маленькие грузовики. Они были нагружены железными блоками и кубами раскаленной добела стали; волны жара расходились от них. Водители мчались на полном ходу, чтобы жар относило назад, однако тщетно, — вот уже на них загорелась одежда, потом тело; слышались вопли, тут же пропадавшие, как и вой проносящихся мимо орудий.

На доске в конце сада пословица в идеограммах: «Кто на тигре едет, век с него не слезет». Впереди особый знак в виде нотного ключа: «Западная трансфигурация».


Париж, 31 декабря 1943

До полудня налеты на город. Я, как обычно, из «Мажестик» перебрался в комнату президента; мы используем эти перерывы для кофе и завтрака. Слышно было, как старательно работают орудия. Следом сотрясались здания: бомбовые удары опустошили все в зоне своего действия.

Вечером насчитали свыше двухсотпятидесяти мертвых. В одном убежище, в которое прямым попаданием угодил снаряд, погибло более двадцати рабочих. Я слышал, как одна женщина, среди тех, кто пытался сквозь развалины проникнуть в подвал, выкрикивала имя своего мужа. Тот, предусмотрительно отошедший от места катастрофы, откликнулся из толпы и стал пробираться к ней. В такие моменты объятия особенно сильны, как у воскресших, — со всей силой духа.

После полудня у д-ра Залманова, которого я застал в печали из-за смерти Мюнхаузена. Обсуждение ситуации. Залманов считал, что уже в ближайшие недели можно ожидать высадки англичан и американцев. «За» говорит многое, «против» же — следующее соображение: какую выгоду, особенно для Англии, даже в случае успеха, может принести данное предприятие? Чем дольше, чем основательнее Германия и Россия будут изматывать друг друга, тем скорее укрепится Англия. Она находится в положении банкира, извлекающего выгоду из суммы потерь. Ее вмешательство позволило бы, таким образом, заключить, что сила России намного больше, чем предполагают.

Залманов считал также, что России предстоит гегемония в Европе и что можно рассчитывать на изменение русского внутриполитического курса и ее тесный контакт с Германией. Большевизм — только первая фаза, во второй — начнется возрождение Православной Церкви. Носителем нового порядка станет крестьянин в сочетании с победоносным генералитетом. Складывать оружие никто не собирается. Необходимым следствием победы явится ведущая роль на Балканах и овладение Босфором.

В этой связи он обрисовал своеобразие русской колонизации: героем ее станет мелкий крестьянин, который с ломтем хлеба и связкой луковиц в кармане в стороне от мировой истории заполонит реки, нетронутые леса и холодные степи трех континентов. В этом, однако, скрывается огромная сила.

О возмещении военного ущерба. Оно может осуществиться только силами рабочих, как это и соответствует эпохе рабочего сословия. Однако здесь имеются ступени: от рабского труда через компенсации, обусловленные в договоре, до свободного сотрудничества всех сил, прежде враждовавших друг с другом. Так я представил это в своем воззвании; однако ненависть, непрерывно питающаяся силами низшего порядка, возможно и превратит подобные вещи в утопию. При этом я не забываю, что в новые миры, у порога которых стоим мы, люди, ведет и высшая стезя, — стезя духа. Тотчас же, подобно радуге, она восстанет из хаоса уничтожения.

Из всех соборов сохранится тот, чей купол сложен из сплетенных рук. Только в таком соборе чувствуешь себя в безопасности.

1944


Париж, 2 января 1944

В ушедшем 1943 году, начало которого я встретил на Кавказе, осуществились все самые худшие опасения. Однако конца войне, хотя многие и предсказывали его на осень, он не принес.

Новый год я начал с того, что, оставив за собой длинный шлейф, удалился от обычных обязанностей на двухдневную сиесту с разговорами, чтением, крепким кофе, вином и фруктами.

У Гёльдерлина мне снова попалось на глаза письмо к Беллармину{182} с его ужасными откровениями о немцах. До чего же метко подмечено, что возвышенный человек живет в этой стране, как Одиссей, переодетый нищим и осмеянный в собственном дворце ничтожными узурпаторами. Не менее справедливо и следующее суждение: «Рабская психология возрастает, и вместе с нею огрубляются души».

Кроме того, закончил: Ален-Фурнье, «Le Grand Meaulnes». Это одна из сухих веток, с которыми романтизм перешел в XX век. Замечаешь, как от десятилетия к десятилетию все труднее без потерь транспортировать соки.

Запутанными ходами, сматывая шлейф, по закоулкам Латинского квартала и загадочным улочкам вокруг рю Муфтар назад в «Рафаэль», куда пробрался по черной лестнице.


Париж, 3 января 1944

Во время обеденного перерыва задумал посетить могилу Верлена, но нечаянно попал на кладбище Клиши вместо Батиньоля. Там, у одной из стен, наткнулся на могилу некоего Жюльена Абонданса, с 1850 по 1917 год блуждавшего по нашей звезде. Теперь я знаю, куда девался переизбыток.


Париж, 4 января 1944

С утра, как теперь почти регулярно, воздушная тревога; это время я использовал для того, чтобы рассмотреть алтарь со Страшным судом Иеронима Босха в книге Бальдаса, которая недавно вышла и которую мне подарил д-р Гёпель. Такие изображения — загадочные картинки ужаса, вспыхивающие все новыми жуткими деталями.

Босх отличается от других художников своим особенным видением, характер которого Бальдас называет пророческим. Пророчество заключается в том, что Босх видит подспудные силы, где эпохи отражают и обнаруживают себя, подобно сегодняшнему миру техники с его детальностью. Действительно, на этих панелях можно угадать формы авиабомб и подводных лодок, а на одной из них, кажется в «Саду наслаждений», можно разглядеть даже страшный маятник Э. А. По, один из великих символов ритмичности мира смерти. Босх — провидец вечности, как По — предвидец столетия. Насколько точен портрет голого человека, который, приводя в движение странные машины, вертится, подобно белке, в выложенном шипами колесе! А то, что среди чина блаженных попадаются эфиопы? Вот — истина; будь она выражена в словах, то привела бы художника на костер.

Днем у могилы Верлена на кладбище Батиньоль. На ней простое, сооруженное из камней надгробие, какие тысячами встречаются в парижских некрополях. Среди имен, выгравированных на нем, стояло и его ИМЯ:

PAUL VERLAINE

Poete

Крест из голубых бумажных фиалок прикрывал эту надпись, но у подножия я обнаружил живой букет, с которого сорвал листик. Не у каждого поэта через пятьдесят лет на могиле находишь свежие цветы.

Заголовок извещения о смерти, из тех, что я получил в эти дни:

«В море путь Твой, и стези Твои в великих водах, и неисповедимы пути Твои».

«Вечная радость воссияет над вашим челом».

В обоих изречениях удачно сопоставлены тайна земной и явленность небесной власти. В нас есть и то и другое, поэтому я записываю эти слова, чтобы использовать их в главе «Голова и ноги» запланированной работы о связи языка и строения тела. В ней я хотел бы рассмотреть, символически, рост человека в качестве ключа к мировому плану.


Париж, 7 января 1944

Среди почты письмо от Карла Шмитта о vis verborum,[227] с цитатами арабов Авиценны и Аверроэса, итальянского гуманиста Валлы,{183} Бисмарка и Э. А. По. «In verbis simus faciles»[228] Бисмарка он характеризует как «высший показатель головного лесничества».

Днем в «Мажестик» меня ждала мадам Ноэль. Она работала в Гамбурге, где ее мужа прямо у нее на глазах разорвало бомбой и где все ее имущество сгорело при пожаре. При этом ее преследуют как «коллаборационисту». Поскольку я пообещал кое-что для нее сделать, она принесла мне букет цветов.


Париж, 9 января 1944

Приближается первая годовщина смерти моего дорогого отца.

Утром продолжал Евангелие от Иоанна. «Он должен расти, а я умаляться» (3,30) — одно из великих мест, смысл которого не полностью выражен в словах. Лучше: «Illum oportet crescere, me autem minui».[229] Также и в «autem»,[230] как в покойнейшем Conjunctio adversativa,[231] кроется не только противоречие, но и соотнесенность: бессмертный человек обретет, в то время как смертный потеряет.

Далее Ио. 4, 50, место, удивительно соответствующее нынешней годовщине смерти: «сын твой жив».[232] Размышлял над этим. Учитель говорит с неверующими, поэтому этих великих слов недостаточно. Чтобы расшевелить их спящие чувства, он должен истину сделать зримой телесно: мертвый должен воскреснуть. От него все время так и ждут чего-нибудь подешевле, в том числе и царствия, но только земного. Князь Света должен к словам и делам своим приставлять тени, дабы дать человеческим глазам хоть какое-то представление об истинной власти. Его чудеса — тоже притчи.

Закончил «The Garden Party»,[233] рассказы Кэтрин Мэнсфилд,{184} молодой и рано умершей новозеландской писательницы. Там изображается прекрасный лунный пейзаж ее страны: тени похожи на прутья медной решетки. Это чувство страха перед лунными тенями и их чарами мне знакомо; оно становится намного сильнее, если соприкасается с эротическим переживанием.

Под конец полистал в папке репродукции ориенталистских, в частности ассирийских и финикийских, древностей Лувра, среди которых меня развеселил саркофаг Эшмуназара, несмотря на его почтенный возраст. Этот сидонский царь придерживался египетской погребальной моды с провинциальным простодушием.

В связи с нашим разговором Хильшер прислал мне отрывки из дневников Леонардо с пророчествами. В одном месте там говорится о людях: «В своем безграничном высокомерии они захотят вознестись и на небо, но непомерная тяжесть членов придавит их к земле. Тогда на земле, под землей и в океане не останется ничего, чего бы они не подвергли преследованию, не откопали или не уничтожили, а также ничего, что бы они не перетащили из одной страны в другую. Их плоть станет могилой и сквозным проходом для всех живых тел, которые они умертвили».

В довершение ко всему мой берлинский издатель сообщил мне, что все собрания моих книг уничтожены при налете на Лейпциг. Еще один этаж сгорел в Гамбурге, как пишет Циглер. Что ж, одной заботой меньше.

После полудня в церкви Св. Магдалины, ибо я искал место, где можно было спокойно подумать об отце. Я сидел там перед памятной доской епископа Дегерри,{185} умершего 24 мая 1871 года в тюрьме Ла-Рокетт «pour la foi et la justice».[234] Счастливец, кому удается преодолеть себя, не поддаваясь страху.

Потом приключение с прокаженным на улице Сент-Оноре.


Париж, 11 января 1944

Мне снилась бомбардировка Лайснига. На далеких холмах рушились жилые кварталы, валились фасады домов. Я переходил через рыночную площадь и увидел отца, в белом халате стоявшего в проеме двери. Это была его старая рабочая одежда, но предназначенная для исследований высшего порядка. Солдаты задержали меня у входа, втянув в разговор, но мы с отцом все же успели обменяться взглядами.

Визит Хотопа, типологически не поддающегося никаким принятым у нас классификациям. В Индии тотчас бы распознали в нем принадлежность к той особой касте, которой предписано прислуживать на кухне и в купальнях и заботиться о развлечениях во внутренних покоях дворца. Это натуры с сильно развитым осязанием и обладающие особым даром — одновременно испытывать и страх и удовольствие. Среди них можно обнаружить тончайших знатоков разных предметов — в той мере, в какой эти предметы можно оценивать ощупывая, вкушая или вдыхая их запах: экспертов тканей, тонких сортов кожи, духов, жемчуга, драгоценных камней, дерева, мебели и изысканных кушаний, а также рабынь и прочих вещей чувственного мира. Читая Камасутру, находишься в их царстве.

Благодаря своим знаниям они незаменимы для правителей и высокопоставленных особ как искатели редких вещей, устроители празднеств, сводники, maître de plaisir.[235] В наших широтах они встречаются среди гастрономов, производителей роскошных изделий, директоров крупных ресторанов. И всегда обнаруживается, что им свойственно особое осязательное чувство, — как капитал, с коего они живут среди роскоши и наслаждений. Но вскоре выясняется, что их знания проистекают из низших сфер. Чтобы они нашли применение в сферах высших, их надо доверить человеку духовному или же возвышенному, отчего, собственно, эти люди никогда и не бывают сами себе господами, а всегда составляют чью-нибудь свиту. Платье не обязательно лучше всего сидит на портном, а прическа не всегда к лицу парикмахеру.

Разговор о духа́х и их изготовлении. Специалисты больших фирм, чтобы «подобрать» клиентке подходящие духи, не спрашивают, какой у нее цвет волос. Они просят прислать им образец белья, которое та носит.

Чтение: «L’Equipage de la Nuit»[236] Сальвадора Рейе, чилийского консула, с которым меня познакомила докторесса. Рейе являет собой, не считая определенного южноамериканского уклона, образец англосаксонских повествователей, разговорившихся на рубеже веков, таких как Киплинг, Стивенсон и Джозеф Конрад, чье творчество можно описать тремя словами: романтическое, пуританское, планетарное.

Среди образов его прозы мне запомнилось описание звезд, в бурную дождливую ночь загорающихся в небе, — они блестят, словно отполированы облаками. Хоть метеорологически это и неверно, зато поэтически выразительно.

Среди фраз есть и такая: «C’est l’amour des femmes qui forme le caractère de l’homme».[237] Верно, только лепят они нас, как скульптор ваяет из мрамора: снимая лишнее.


Париж, 16 января 1944

Продолжаю Евангелие от Иоанна. Там в стихе 8,58: «Прежде нежели был Авраам, Я есмь». Но и в обратном временном направлении: «Небо и земля прейдут, но слова Мои не прейдут». Христос исповедует себя Вечным Человеком и как таковой свидетельствует о своем божественном происхождении, т. е. о себе как о Сыне Божьем. Он пребудет дольше космоса, который есть творение духовное.

Именно как вечное существо по отношению к зраку смертного, к мухе однодневной, вещает человек в 89-м псалме. Разница между речью Христа и речью Моисея — это разница между словами Крещеного и словами Обрезанного. К земному присовокупляется свет, космическое начало.

Нигилизм и анархия. Различать их так же трудно, как отличать угря от змеи, но для знания правил игры различать их необходимо. Решающим здесь является отношение к порядку, которого нет у анархиста, но которого придерживается нигилист. Разглядеть нигилизм труднее потому, что он лучше маскируется. Опознавательный знак — чувства, питаемые к отцу: анархист отца ненавидит, нигилист — презирает. Например, Анри Брюлар в противовес Петру Степановичу. Разное у них отношение и к матери, в частности к земле, которую анархист задумал превратить в болото и джунгли, а нигилист — в пустыню. Исследование надо бы начать с выяснения теологических предпосылок. Усилив остроту взгляда, они выявят фигуры, спрятанные за экраном, за кулисами современной живописи. Прежде всего они полезны для воинственно настроенной молодежи. Молодой человек непременно проходит фазу анархии, когда он особенно легко становится жертвой сил чистого разрушения.


Париж, 17 января 1944

Продолжаю чтение Иоанна. В главе 10, стих 34 Христос, отвечая сомневающимся в его божественном происхождении, указывает на 81-й псалом. Там о людях сказано: «Вы — боги, и сыны Всевышнего — все вы». В двух следующих стихах он растолковывает это особо, относя к самому себе.

Подобные места важны для экзегезы XX века, которая не может не считаться с доводами рассудка и должна поэтому отличаться от всех прежних экзегез.

В чем различие между чудесами и притчами? Притчи относятся к абсолютному, в то время как чудеса подтверждают притчи в пространстве и времени, т. е. событийно. Ранг притчи выше, ибо она является духовным знаком, в то время как чудо — материальным.

Закончил: Сильвио Пеллико,{186} «Мои темницы». Эти воспоминания, вышедшие в 1833 году, представляют собой образец классической прозы, к коей у итальянцев в их наиболее значительных представителях имеется прямой, никакими ответвлениями не ослабленный талант. Фразы и мысли преподносятся с врожденным чувством меры. Всегда ясно, где главное, а где придаточное предложение, что вообще важно, а что второстепенно. Это воодушевляет и образовывает, как прогулка среди дворцов и статуй.

Разговор с д-ром Шнатом, ганноверским архивариусом, который, вернувшись из Нижней Саксонии, сообщил мне об одном любопытном, сделанном им наблюдении. Привыкая жить в разрушенных городах и попадая после них в еще уцелевшие, например в Хильдесхайм, Гослар или Хальберштадт, испытываешь чувство, будто находишься в музейном мире или среди оперных кулис. Это чувство еще отчетливее, чем само разрушение, показывает, сколь далеко ушли мы от старой реальности, от врожденного нам исторического видения.

Вечером у Шницлеров на рю Мароннье. У них Бурден, бывший корреспондент «Франкфуртер Цайтунг», и капитан-лейтенант фон Тирпиц, сын гросс-адмирала. Капитан рассказал, что среди бумаг своего отца еще до первой мировой войны он нашел массу писем видных немецких и английских евреев, которые самую возможность войны между этими двумя государствами обозначали как великое несчастье. Даже если принять во внимание чисто коммерческие интересы, все равно это звучит правдоподобней, чем противоположные мнения, основанные на подтасовках.


Париж, 18 января 1944

Завтрак у Друана, за круглым столом Академии Гонкуров, с Абелем Боннаром, Геллером и полковником Алермом. Боннар потешался над теми ораторами, которые столь тщательно готовят свои речи, что они производят впечатление импровизаций. Имитируются даже, как бы навеянные вдохновением, экскурсы в сторону, предварительно заучиваемые наизусть. Такие манипуляции представляют собой особую разновидность мошенничества.

— Ну, а если кто-то не владеет даром свободной речи?

— Пусть тогда читает с листа. Так делали даже великие ораторы, например Мирабо.{187}

О Пуанкаре.{188} Он не только заучивал свои речи наизусть, но и подготавливал, в зависимости от настроения, какое может возникнуть у слушателей, несколько вариантов. Так, для камерной речи, пришедшейся на период трений с Италией, он приготовил три варианта текста: смягченный, средний и резкий. Поскольку аудитория была раздражена, то он выбрал третий.

Об автомобильной катастрофе, в которую попал Абель Боннар, после чего три часа провел без сознания. Когда я спросил его о подробностях:

— Ночь, беспросветная ночь.

— Думаете, что и после смерти будет то же?

— Убежден.

При этом он грустно посмотрел на меня, как человек, открывающий другу неприятную тайну.

Полковник Алерм, в первую мировую войну начальник канцелярии при Клемансо и в качестве молодого офицера служивший в Сахаре, рассказал о своей жизни у туарегов. Порода не только запечатлена на лице человека, она выражается также в благородстве его поступков. Это встречается повсюду, где только можно говорить о породе. Наши сегодняшние эксперты — всего лишь нумизматики, ценящие в монете чекан, а не металл, из коего она сделана, люди неграмотные, придающие значение букве, ибо текстов они не знают.

Потом поговорили о верховых верблюдах; самые благородные из них теряют стать, когда, вырванные из сердца пустыни, попадают во влажный климат. Я выписываю некоторые детали для «Тропы Масирах».


Париж, 20 января 1944

У Флоранс. Во время трапезы Жуандо рассказал, что он зашел в антиквариат вблизи площади Бурбонского дворца, где статуя индийского бога, вначале выставленная для продажи, была вскоре признана чудодейственной. Антикварша извлекает из этого выгоду — так, она получает комиссионные от стенографисток, чье прошение о выигрыше в лотерее удовлетворяется. Жуандо видел пожилого господина, усердно в этой лавке молившегося; правой рукой он касался изображения, а в левой держал шляпу, благоговейно сняв ее с головы. Меня подобные вещи не удивляют; здесь мы еще не то увидим.

После полудня меня навестил д-р Гёпель, а вечером — Фридрих Хильшер, бывший сосед по «Рафаэлю». Разговор зашел о достопамятном вечере в Штралау зимой 1929-го, когда при полном единодушии жгли сперва мебель, а потом, над горящими угольями, Бого и Эдмон протянули друг другу руки.


Париж, 22 января 1944

В сопровождении докторессы совершил прогулку по лесу и набережным. Есть виды интеллигентности, с которыми мы особым образом гармонируем, — не по уровню, а по характеру. Нас соединяет с ними не напряжение, а согласие. Беседа благотворна, успокоительна, приятна; она идет своим чередом, как часовой механизм, чьи колесики работают слаженно. Это — эрос интеллигентности, смягчающий ее.

Докторесса назвала мою манеру мыслить манерой химика, в то время как Поль работает, словно каменщик. Это верно постольку, поскольку я продвигаюсь в своих мыслях не физически, сцепляя причину и следствие, а атомистически, через преобразование мельчайших частиц, через осмос и фильтрацию. Логически правильное предложение для меня ничего не значит, если оно не скреплено своими гласными. Отсюда чувство постоянной деятельности, не только в тщательно записанных мыслительных актах, но и непрерывно, днем и ночью, ночью особенно; так трудятся песочные часы. По этой причине мою деятельность трудно осмыслить и структурно. Но перемены происходят основательные — молекулярные. Этим объясняется и то, что некоторые мои друзья стали друзьями не по доброй воле, а через сновидения.

Эрос обладает особым отношением к симметрии, как на то уже намекают его символы — лук Купидона, зеркало Венеры и ее рождение из раковины. В «Пире» у Платона разнополость возникает через рассечение, через разрез. Число симметрии — двоица, пара; она старается изжить себя в Цельности, в Единстве. С этим связано образование двуполых насекомых: слева и справа от оси симметрии. Половые органы всегда симметричны, что заметнее всего на примере цветка. Как сочетаются в тварном мире симметричные и асимметричные задатки, и можно ли из этого сделать выводы о том плане, по которому он создан? Вот какими вопросами я собираюсь заняться в своей работе о соотношении языка и телосложения.

Наряду с физическим цветовым оттенком есть еще и духовный. Как белый разлагается на зеленый и красный, так и в духовных парах поляризуются высшие единства, например синий и красный цвета во Вселенной.

Великие битвы нашего времени осуществляются подспудно; скажем, встреча, происходящая между техником и человеком искусства. Здесь попадается добротное оружие, например «Титаны» Фридриха Георга, коих я получил сегодня от Витторио Клостермана.


Париж, 24 января 1944

Всегда благотворно слышать, когда врач рассуждает о здоровье с неисправимым оптимизмом, как это делает, например, доктор Безансон в своей книге «Les Jours de l’Homme»,[238] которую вручила мне сегодня докторесса. Безансон — ученик Хуфеланда, и подобно ему и Парову, моему другу со стороны отца, продолжительность человеческой жизни он исчисляет ста сорока годами. Как и многие старые врачи, он — циник, но обладает при этом здравым смыслом и хорошими эмпирическими основами.

Из его общих максим я записал:

«Смерть — кредитор, которому время от времени надо выплачивать долги, продлевая тем самым долговое обязательство».

«Здоровье — продолженное рождение».

«Акт насилия — акт глупости» («Tour de force, tour de fou»).

«Кто хочет излечиться до самого основания, залечит себя до смерти».

Из гигиенических правил запомнил, что он презирает водопитие, частые купания, мясопустные дни и спорт, особенно если им заниматься после сорока лет.

О воде говорит, что она не чистая и, прежде всего, не «изотонная». Ей он предпочитает хорошее вино, сладкий чай, кофе и соки. Несравненно чаще люди умирают от воды, чем от вина.

«Пищу переваривают ногами».

Единственное очищение пор — потение. Частым купаниям следует предпочесть растирание тела у открытого окна и последующее очищение его неразбавленным спиртом.

В шубах ходить не стоит; когда их снимают, на плечи опускается ледяной покров. Лучше носить шерстяное белье.

В пожилом возрасте полезно время от времени денек проводить в постели.

Спальню хорошо топить сухими дровами в открытом камине, прежде всего во время коварных простуд, связанных со сменой времен года. Центральное же отопление действует, как яд.

«Le bordeaux se pisse, le bourgogne se gratte».[239]

Много и курьезов. Так, маршал Ришелье, уже будучи далеко за восемьдесят, женился на шестнадцатилетней девушке и прожил еще восемь лет в счастливом браке. Маршальша унаследовала — должно быть, от него — долголетие, ибо однажды вечером удивила Наполеона III словами: «Сир, как сказал однажды король Людовик XIV моему супругу…».

Киты доживают до глубокой старости — и тому есть свидетельства. В теле одного из этих животных нашли острие норманнского гарпуна IX века нашей эры.


Париж, 29 января 1944

Закончил: Евангелие от Иоанна. В последней главе, при явлении Воскресшего на Геннисаретском озере: «Из учеников же никто не смел спросить Его: „Кто Ты?“, зная, что это Господь».

Перед лицом чудесного человек впадает в состояние оцепенелости, когда слово отказывает. И все же оно берет свое начало здесь — уста размыкаются, как у немых.

С этим согласуется вступление к этому Евангелию: «В начале было Слово, и Слово было у Бога». Для того чтобы божественное Слово пришло к людям и стало языком, оно должно открыться — тогда оно станет слышимым, членораздельным, превратится в славу, подобно бесцветному свету, который, призматически преломляясь, открывается в цветах радуги. Как это происходит, с точностью физического процесса изображено в Деяниях апостолов, 2, 2–4. После шума сильного ветра являются «разделяющиеся языки, как бы огненные», даруя апостолам власть говорения. С таким языковым даром можно идти к «каждому» народу, ибо такому языку присущ неделимый, довавилонский характер слова.

Чтение в эти дни: Робер Бюрнан, «L’Attentat de Fieschi»,[240] Париж, 1930.

Изучать заговоры стоит, так как они — одно из неизвестных в историческом уравнении. Впрочем, это касается только низших уровней наблюдения, ибо при тщательном рассмотрении сюда привносятся дополнительные детали. Так, в заговорщике, даже если он безумец, открывается индивидуум, который проявляет себя на фоне народных настроений, оппозиций или влиятельных меньшинств. Кроме того, заговору должен сопутствовать успех. У исторического человека есть своя аура, сознание своей необходимости, сила, отводящая роковые удары. Здесь действует правило Наполеона: пока он в плену своей задачи, его не сломит никакая земная власть, но достаточно и пылинки, когда служба его исчерпана. Но как ввести в эту систему Цезаря и Генриха IV?

Заговоры действуют зачастую как стимуляторы, своими реакциями четче выделяя тенденции, лежащие в основании времени, как, например, неудачное покушение на Ленина. Когда личность, за коей охотятся, поражают в ее физически выявленное тело — это свидетельствует о грубом мышлении. С веток сбивают почки, но благодаря этому они пробиваются еще сильнее.

У Фиески хорошо выявлено безумие, саморазрушительная сила такого поступка — слепая сторона исторической ткани, в чьей выделке он участвует. Луи Филипп проносится вдалеке в сиянии блестящей свиты, в то время как Фиески, в маленькой замаскированной каморе, запалив камин, поджигает фитиль на своей адской машине, похожей на орга́н из ружейных стволов. Часть их взрывается; осколки калечат ему руки и раскурочивают череп, в то время как на улице сорок человек захлебываются кровью, среди них и маршал Мортье. Такие натуры — носители дисгармонии; следует спросить: адская ли машина взрывается здесь, или сам Фиески? Его долго лечили, а уж потом обезглавили. Сегодня он один из отцов церкви в катакомбах анархии.

Среди вступлений, открывающих главы, я нашел одно, чеканность которого мне особенно понравилась: «Le roi monta à cheval à neuf heures». В этом простом предложении слова расставлены согласно своему рангу; ни одного недостающего, ни одного лишнего. Перевод нарушает эту стройность, он звучал бы так: «Король сел на лошадь в девять часов». Слова отклоняются здесь от своего оптимального распределения, они разваливаются логически, фонетически, синтаксически.

Далее: Марсель Фукье, «Jours Heureux D’Autrefois»,[241] Париж, 1941. Это описание парижского общества с 1885 по 1935 год похоже на рассыпчатый пирог, в который вставлены изюмины хороших цитат. Одна из них — изречение герцогини Да Тремуаль: «Легковерие распространяется в той же степени, в какой исчезает вера».

Ларошфуко: «Для нас труднее скрыть чувства, кои мы испытываем, чем изобразить те, коих у нас нет».

Nego,[242] второе мне кажется трудней. Такая разница в оценке затрагивает одно из существенных различий между романским и германским духом.


Париж, 2 февраля 1944

О языке. Бутылка вина, ложка супа, вагон угля; в таких выражениях наш язык подчеркивает содержимое емкостей через порядок слов — в противоположность суповой ложке и винной бутылке. У французов же для обозначения содержимого есть специальное окончание: assiettée, cuillerée, gorgée, charrettée.[243] Замечательно, как конечное ударное е придает предметам свойство «нагруженности». Можно даже сказать, что благодаря этому е слово приобретает потенциальную, сравнимую с беременностью женственность.


Париж, 7 февраля 1944

Из-за гриппа в постели. Визит президента, которому главнокомандующий рассказал о вечере, проведенном со мной и Баумгартом. Завести меня было трудно, как тяжелый мотор, но потом он вдруг заработал с большой скоростью.

Нас беспокоит судьба Шпейделя, запертого со своей армией в России. Поговаривают об обращении к нему генерала Зейдлица по русскому радио.

О языке. Wort[244] имеет в нашем языке две формы множественного числа; в словарях как общее правило указывается, что Wörter употребляется по отношению к разрозненным словам, в то время как Worte относится к связной речи. Определение нечеткое; мне, скорее, кажется, что значение во множественном числе раздваивается, а именно на ветвь грамматико-физическую и ветвь метафизическую. В Worten содержится неделимое добро. Подобный же эффект у других существительных возникает из-за различия в артикле, например: der Verdienst и das Verdienst.[245]


Париж, 12 февраля 1944

Встал, но грипп все еще бродит в костях. Около полуночи позвонил декан вермахта Роннебергер. В горячке я увидел входящего кельнера, который сказал: «Capitaine, un appel téléphonique à longue distance».[246] Мне не захотелось вставать, но я уловил слово «Вильгельмсхафен» и мигом вспомнил, что Эрнстель служит на берегу в качестве юнги. «Может быть, случилось несчастье при обстреле». Я тут же вскочил. Внизу с некоторым облегчением узнал об аресте группы школьников, вожаками которой считаются мой сын и один из его товарищей по имени Зидлер. Оба уже несколько недель как заперты в Вильгельмсхафене, и, если я правильно понял, им вынесен и приговор — шесть и девять месяцев тюрьмы. Причиной послужили якобы вольные разговоры о ситуации. Сын из ложной сдержанности ничего не дал о себе знать, хотя такое поведение делает ему честь. По-видимому, никто из его начальников не счел нужным поставить меня в известность. Вместо этого за детьми шпионили, чтобы «собрать материал», а затем отдать в лапы государственной власти.

Такие известия настигают нас преимущественно тогда, когда наши силы не полностью нам подвластны.


Париж, 13 февраля 1944

Время до полудня провел в телефонных переговорах с Ганновером и Вильгельмсхафеном. После обеда позвонил профессор Эрик Вольф, временно живущий у Валентинера, и завел разговор о бупрестидах Кайзерштуля,[247] но я не мог следить за ходом его мыслей с тем вниманием, с каким обычно отношусь к этой теме.


Париж, 15 февраля 1944

Дело я расшевелил, встретив в начальнике Вильгельмсхафена разумного человека. Кажется, и его адмирал, Шойерлен, не принадлежит к мракобесам. Через генерала Лёнинга, коменданта Ганновера, мне удалось известить Перпетую, чтобы она сразу же присмотрела за мальчиком. Трудность заключалась прежде всего в технике, ибо по телефону было не пробиться. Наконец, мне это удалось благодаря стараниям унтер-офицера Кречмара, работающего на телефонной станции.

Чтение: «Песни из ущелья, где растет серебряный чертополох», рукопись которых прислал мне Фридрих Георг. Удивительно, что его перо становится легче и свободней в той же мере, в какой бесчинствует разрушение. За пылающим миром прячется некая тайна — порядок духовных фигур, иногда пронизываемых морем пламени.

По вечерам я давно уже начал перечитывать Сен-Симона. Мне кажется, что я никогда еще так не наслаждался элегантностью отдельных выражений, теми нюансами, коими оттеняются прежде всего описания характеров и их иерархия, — растешь и как читатель.


Париж, 16 февраля 1944

Визит д-ра Гёпеля; он только что вернулся из Ниццы и привез мне песочные часы. Их форма указывает, пожалуй, на XV или XVI век; возраст окрасил стекло в цвет опала, так что красноватый песок струится как бы за вуалью, сотканной временем. Эта вещица мне весьма кстати, поскольку вид механических часов все более меня раздражает, особенно во время беседы, чтения, тихих размышлений и штудий, чью длительность нельзя высчитать с точностью до минуты, — пусть этим займется стеклышко. Время песочных часов иное, оно интимней связано с жизнью, не отбивает каждый час и не передвигает стрелки. В них живет еще то время, которое течет, струится, иссякает, — время ненапряженное, неритмизованное.

Вечером зондерфюрер докладывал о способах и разных ухищрениях, с коими следует допрашивать сбитых английских и американских летчиков, выуживая у них сведения. Техника таких процедур омерзительна; еще наши деды сочли бы ниже своего достоинства задавать пленнику даже простейшие из подобных вопросов. Нынче один для другого стал особым сырьем, материалом, который должен работать, доставлять сведения и прочее. Такое состояние можно обозначить как возвышенный каннибализм. Не прямо попадаешь в руки людоедов, хотя и такое возможно, но становишься жертвой психологов, химиков, исследователей расы, так называемых врачей и других испытателей. Так на больших полотнах Босха диковинные бесы расчленяют и вспарывают адскими инструментами голых людей — свою добычу.

Из деталей записал замечание, «что курящие словоохотливей некурящих».


Париж, 18 февраля 1944

Новый звонок из Вильгельмсхафена, где тем временем побывала Перпетуя и, проявив незаурядную настойчивость, проникла в тюрьму. Во вторник еду по делам сына в Кирххорст и Берлин. Главнокомандующий, которому я дал об этом знать через Венигера, заметил: «Это один из тех случаев, когда своего генерала можно просить об отпуске».

Так мы отдаем долги отцам, в связи с чем бездетное существование в наших сотах напоминает существование трутня, если, конечно, естественное плодородие не заменить метафизическим, — тогда индивидуум, будь он клириком, жертвователем или покровителем, может войти в патристический чин.

После полудня в коридоре перед моим бюро в «Мажестик» раздался шум. Какой-то ефрейтор из летчиков столкнулся там с женщиной, которая, по-видимому, уже давно морочила и портила солдат, — и тут же, под дикие вопли с обеих сторон, схватил ее за руку и стал пинать ногами. Я посмотрел на эту группку: мужчина нагло, сверкая глазами, уставился на женщину, но и она в свою очередь глядела на него, как хорек, налетевший на змею. Я приказал взять обоих.

Удивительна та великая слабость, какая-то опустошенность, посещающая тебя, когда ты вот так отдаешься ненависти.

Продолжаю Сен-Симона. Сознание у этого графа вполне современное; двор изображается как большая молекула органической химии. Социальные отношения между людьми, их градация до тончайших оттенков… Перед этим пасуют гораздо более молодые авторы, такие как, например, Стендаль. Для Сен-Симона характерно также, что он понимает свою задачу, свою ответственность; в его позиции кроется историческая боль, знание жителя латунного города.

Продолжаю Послание к Коринфянам. Символика Христа полностью посвящена отношению человека к Богу, в то время как в символах Павла на передний план выступает отношение человека к человеку и преображенная жизнь общины. Это есть умаление, которое всегда будет встречаться в истории богатства мира сего, — полнота должна уменьшиться, переходя от основателя к управителю. Это правомерно и для владычных особ, и для искусства. Такое умаление в субстанции, несущее с собой умножение атрибутов, можно наблюдать, например, при сравнении Босха и Брейгеля.

Подобно тому как отдельные места Ветхого Завета отражаются в Новом, словно в увеличительном зеркале, так и великолепная 13-я глава Послания к Коринфянам представляется мне аналогией Песни Песней Соломона. Она содержит удивительные речения, например такое: «Когда же настанет совершенное, тогда то, что отчасти, прекратится».

Значителен и стих 12: «Теперь же мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицом к лицу». Перевод enigma как «гадательно» лишает текст примеси платоновского учения об идее, украшающего текст греческий. О таких местах можно размышлять целыми днями.

Слова. Wabe от «weben» — пчелиная ткань. Также и звуковое подобие Wachs и Waffel[248] вряд ли зиждется на случайности.


Кирххорст, 29 февраля 1944

По делам Эрнстеля был в Берлине, откуда возвратился в пятницу. Сначала хотел проникнуть к Деницу, уже и был в его лагере, но меня недвусмысленно отговорили. Следствием могло быть только ужесточение приговора. Вообще я заметил у моряков склонность вежливо меня выпроваживать, что особенно бросается в глаза тому, кто приезжает из такого «белого» штаба, как штаб Штюльпнагеля. Я же прибыл с пренеприятной штукой, и с ней никому не хотелось возиться. Поэтому я решил отправиться к тем, кто занимался этим по долгу службы, в частности к морскому судье Кранцбергеру. У его представителя мы с д-ром Зидлером видели приговор, из которого я вычитал еще несколько отягчающих обстоятельств. Мой сын якобы сказал, что если немцы добьются сносного мира, то им не мешало бы вздернуть Кньеболо, — правда, из шестнадцати товарищей, названных в качестве свидетелей, об этом слышал только один, но он был шпионом. И все же суд считает это высказывание несомненным. К тому же при допросе он «не выказал никакого раскаяния», что мне как раз и нравится. Люди, с которыми сталкиваешься в таком деле, являют хороший образчик из черных и белых нитей, — из таких нитей и плетется политическая ткань.

Последствия сдачи городов такого масштаба еще не оценены по достоинству. На первый взгляд кажется странным, что среди руин почему-то больше суеты, однако это логично, ибо противоположный ей вариант, тихая уютная квартира, сильно урезан. Улицы и дороги к городу были переполнены. Впрочем, свидание со столицей и ее новым обликом принесло меньше неожиданностей, чем я предполагал; из этого явствовало, что я давно не верил в ее незыблемость. Сразу после первой мировой войны и во время инфляции она казалась уже порядком подгнившей; воспоминания о призрачном городе связаны как раз с этим временем. Потом, после так называемого захвата власти, в нем правила мотыга; целые улицы превращались в груды хлама. В конце концов начали грабить лавки, поджигать синагоги, но эти злодеяния никем не осуждались. Кровь пропитала эту землю. Охота до всего, что пахло кровью и могло взрываться, резко возросла.

Но эти разрушения следует рассматривать также и изнутри: как сбрасывание старой кожи. Поначалу это смущает, но в результате — становится привычкой. Над очагами старой культуры одержала победу Америка — я имею в виду ту Америку, которая в современном берлинце с каждым годом ощущается все отчетливей.

Я жил у Карла Шмитта, после разрушения своего далемского дома перебравшегося на небольшую виллу в Шлахтензее. По вечерам за бутылкой доброго красного вина мы обсуждали ситуацию; он сравнивал ее с положением анабаптистов во время осады. Еще за два дня до завоевания Мюнстера Бокельсон обещал своим сторонникам рай.

Вместе прочитали конец второго тома «Démocratie en Amérique» Токвиля. Там имеются поразительные мысли. Перед таким углом зрения исторический театр становится маленьким и отчетливо видимым, а его фигурки — простыми и резко очерченными. Это те авторы, которые сохраняют нашу веру в смысл, скрытый за движением, кажущимся безбрежным.

Далее о Бруно Бауэре, чей архив перед последней войной купили большевики и перевезли в Москву. Друзья, подобные Карлу Шмитту, уже потому незаменимы, что снимают огромные затраты на предосторожности.

В середине следующего дня я отправился в Кирххорст.


Кирххорст, 1 марта 1944

Начавшийся март предвещает великие события. Я изучаю сочинение Бруно Бауэра о Филоне, Штраусе и Ренане, которое Карл Шмитт дал мне в дорогу. Оно возбуждает желание заняться более внимательным изучением Филона. Уничтожение огромного числа библиотек затруднит охоту за книгами и, может быть, на десятилетия создаст условия, какие существовали до изобретения книгопечатания. Вполне вероятно, что книги станут даже переписывать. И снова, как об этом можно прочесть уже у Гриммельсгаузена,{189} отдельные области, например Швейцария, удостоятся великой благодати и будут пощажены, Жизнь — продолженное зачатие: мы все время пытаемся, пока живем, соединить в себе отца с матерью. Это наша действительная задача, ею освещаются наши конфликты и наши триумфы. Следом идет новое рождение.

То, как отец и мать, отделяясь от себя, соединяются в нас, можно прекрасно доказать графологически. По этой причине важны хотя бы даже собрания писем — чтобы изучить силы, которые в течение лет и десятилетий влияют на характер, уравновешиваясь сами.


Кирххорст, 2 марта 1944

Позавтракал в постели. Лежа читал Самюэля Пеписа{190} и уютно разговаривал с Перпетуей о налаживании домашнего хозяйства в будущие мирные времена. Правда, весь вопрос в том, доплывешь ли до берега.

Продолжал Бруно Бауэра. Хороши рассуждения о напоминающих оперные декорации пейзажных зарисовках Ренана; в самом деле, вспоминаешь картины Милле.{191} Филон считает, что чувственность тоже нужно тренировать и пестовать, так как без нее чувственный мир понять невозможно, и «предвхождение в философию» «останется», таким образом, «недоступным».

Метель, но сквозь разрывы облаков греет мартовское солнце, и, забравшись наверх, я у открытого окна принимаю солнечные ванны, читая рецензии Граббе.{192} Высказывания о переписке Шиллера и Гёте отличаются особым бесстыдством. Зато удачна угроза, направленная в адрес Беттины: «Если сочинительница будет продолжать в том же духе, ее следует рассматривать не как даму, а как автора».

О Граббе можно сказать его же словами из «Готланда»:

— — У человека мысль —

В полете орлем,

А ноги вязнут в грубых нечистотах.

Так свой девиз каждый чеканит себе сам.

Текстология XIX и XX веков с такой глубиной не проникла в Библию, с какой дарвинизм — в животный мир. Оба метода суть проекции на плоскость времени, и как в первом случае во временном растворяется Логос, так во втором — виды. Слово становится делимым, образ животного — мимолетным переходом, впечатлением.

Против этого выступает Лютер: «Недвижно слово, как скала». И Библия, и животный мир суть откровения, и в этом заключается их великая, символическая сила.


Кирххорст, 3 марта 1944

Еще до полудня получил письмо от Эрнстеля, который, слава Богу, сидя в камере, может читать.

Погода была неспокойной, небо покрыто большими, ослепительно белыми облаками. После одиннадцати над домом пролетело несколько авиаэскадр, их сопровождали бесчисленные взрывные облака, резко выделявшиеся на фоне светлых пятен. Машины тоже оставляли за собой слегка искривленные белые полосы, как конькобежцы на голубом льду.

Взялся читать «Дневники» Жида, утомившие меня. Любой дневник, безусловно, отражает образ автора, но он не должен полностью отдаваться этому «выпячиванию» себя. Значимым здесь, скорее, является постепенно возникающее, но чудодейственное чувство справедливости. И золотые весы нашего слуха, выравнивающие слова и фразы, суть лишь плата, следствие этой добродетели, глубоко коренящейся в своем носителе и делающей его значительным далеко за пределами своей страны.

Далее начал «Journal d’un Interprète en Chine»[249] графа д’Эриссона, который откопал у себя в библиотеке.

Когда автор описывает реальные страны и важные события, он может обойтись и без большого таланта. Чтобы изобразить Гёте, не столько нужен второй Гёте, сколько Эккерман.


В поезде, 4/5 марта 1944

Отъезд из Кирххорста. До полудня успел просмотреть дневники, в частности о Родосе и Бразилии, но не мог решить, что же из них взять с собой в Париж.

И нынче, как уже не раз бывало при разлуке с Перпетуей, почувствовал, что произойдут большие изменения, прежде чем мы увидимся вновь. Уже когда мы прощались, шофер генерала Лёнинга, приехавший за мной, сообщил, что Вильгельмсхафен сильно обстреливается. С беспокойством подумали мы о легком бараке, в котором сидел наш сын.

В поезде побеседовал с полковником медицинской службы о Ганновере моего детства, т. е. 1905 года. «До 1914-го» — эта формула воспоминания станет столь же значимой, как когда-то формула «до 1789-го». Потом разговор зашел о России и русских, чьим языком мой спутник, по-видимому, владел. Из пословиц, которые он цитировал, мне особенно понравилась: «Рыба гниет с головы».

Сильно запаздывая, мы пересекли зону опасных городов, в частности Кёльн, где бомба попала в одну из скотобоен и разорвала сразу шестьдесят человек.

В полудреме размышлял о разных вещах. Вспомнил удачное замечание Перпетуи о Вейнингере: «Наверняка он покончил с собой осенью». В этом смысле она обладает способностью суждения и, походя, заставляет работать величайший духовный аппарат, словно он никакого отношения не имеет к своему носителю. Самые острые умы оказываются перед ней иногда в положении страуса: когда они копаются в своих теориях, философемах и утопиях, как в кристаллическом песке, то, сами того не ведая, становятся intoto[250] мишенью ее пристального наблюдения.

Снова наслаждался мимолетной радостью, любуясь первыми летающими рыбами за островом Сан-Мигелем. Сначала я поймал взглядом стайку, разбегавшуюся прочь от борта, разглядев все ее детали, — вплоть до капель, жемчугом слетавших с плавников. И все же мое восприятие было, скорее, духовным: рыбы казались мне почти прозрачными, перламутровыми, а все видение было оптическим обманом, хотя бы потому, что этой картины я ждал. Потом показалась вторая стайка, всплывшая перед носом лодки, это подтвердили и другие свидетели. В обеих картинах передо мной вставала двойная действительность: идеальная и эмпирическая, или нереальная и реальная. Над первой из них воображение работало намного сильней, и светилась она удивительней. Действительно ли это были рыбы, отсвечивающие опалом, или только в недрах возгорающаяся игра волн? Вопрос кажется мне несущественным. Такое у меня часто бывало с животными — как будто я сам их изобретал, после чего они становились мне знакомы. Мифический аспект предшествует историческому.

В два часа пополудни поезд въехал на Северный вокзал.


Париж, 7 марта 1944

Продолжаю 1-е Послание к Коринфянам. Там в 15, 22: «Как в Адаме все умирают, так во Христе все оживут».

Различение естественного и сверхъестественного человека похоже на открытие из области высшей химии. Христос — посредник, делающий людей способными на метафизическую связь. Эта способность присуща им изначально; так, через жертву они не сотворяются вновь, а, скорее, «спасаются», т. е. перемещаются в сферу высшей активности. Оная же существовала всегда как потенция материи.

Утром я вышел из дома и, пока спускался по лестнице, вспомнил, что забыл связку с ключами. Вернулся, сунул ее в карман и минуту спустя снова вышел на улицу. По этой причине — другие люди, другие события. Встретил старого друга, которого не видел уже двадцать лет, открылся цветочный магазин, где был не известный мне вид цветка, наступил на апельсиновую корку, брошенную идущим впереди прохожим, упал и повредил руку. Так упущенная минута похожа на крошечный поворот винта какого-нибудь орудия, посылающего снаряд на дальнее расстояние. Вот уж воистину аспект, не раз пугавший меня, особенно в наше время коварных столкновений на стезях мира, полного опасностей.

Себе в утешение могу сказать, что хотя масса случайностей неисчислима и непредсказуема, во всех своих комбинациях она приводит, очевидно, к одному и тому же результату. Измеряемая не отдельными точками, а всем своим итогом, сумма жизни слагается в прочную величину, вырисовываясь в картину судьбы, предназначенной нам и в перспективе времени составленной из бесконечных случайностей. Если на это посмотреть с точки зрения метафизики, то случайностей на нашем жизненном пути так же мало, как случайностей в полете стрелы.

Не стоит забывать и теологическое распутывание этого лабиринта такими возвышенными умами, как Боэций. Пока мы следуем своему предназначению, случай бессилен. Нами управляет доверие к провидению. Потеряй мы эту добродетель, как тут же явится случай, наступая на нас подобно полчищам микробов. Отсюда и молитвенное правило, его заговаривающая сила. Случай выкристаллизовывается, становится предсказуемым.

Существуют аспекты нигилизма, все замыкающие на случай. Один из них — смехотворный страх современного человека перед микробами, особенно развитый в самых бездуховных провинциях; охота на ведьм и чертей в XV и XVI веках — одной с ним природы. Не мешает также вспомнить многие абстракции современной физики, которая, как scienza nuova,[251] высвобождает силы случая и их адекватную связь может познать только через царицу наук — теологию. Столь важно поэтому, чтобы наши лучшие головы посвятили себя ее изучению, пришедшему в упадок. Временщики здесь неуместны. Тесная связь знания и веры, четко отличающая нашу эпоху, требует, чтобы каждый, кто хочет стать здесь мастером, магистром, сначала сдал экзамен на звание подмастерья в области отдельных наук. Стоящие в высшем чине должны все охватывать единым взглядом; этим они оправдывают свое стояние.

При таком разрешении проблемы отпадут целые области разногласий, например спор о светском и духовном воспитании. Но при одном условии, что государство примется за это совсем иным способом, непосильным для государства либерально-национального. От того, как пойдут дела в России и Европе, может быть, уже завтра зависит надежда на воплощение духовных миров, которые мы в муках рождаем. Тогда исчезнет и кошмар, крадущий ныне у столь многих радость жизни: темное чувство творить среди бессмыслицы, в пространствах уничтожения, чистой случайности. Всем, наконец, станет ясно, что в эти годы происходило в России, Италии, Испании, Германии, ибо есть глубины страдания, кои навечно останутся бессмысленными, если не дадут плода. Огромная ответственность лежит здесь на тех, кто выживет.


Париж, 9 марта 1944

Днем у Флоранс. У нее застал д-ра Верна, великого знатока сифилиса и борьбы с ним. Поговорили о гонораре врача, который он объявил столь же второстепенным, как и вид оплаты пожарников во время большого пожара. Удивительно, как в наше время картина болезни отделяется от индивидуума, — собственность и здесь исчезает. При этом к одним и тем же результатам приходят как в капиталистических, так и в большевистских странах. Подобное явление я заметил уже в Норвегии. Верн пригласил меня на вторник в свою лабораторию.

Разговор с Жуандо, рекомендовавшим мне почитать переписку Микельанджело со своим отцом. Она содержит важные советы о здоровье и образе жизни.


Париж, 11 марта 1944

Мой «Рабочий» и «Иллюзии техники» Фридриха Георга похожи на позитив и негатив одной и той же фотографии, — одновременность начинаний указывает на новую объективность, в то время как ограниченный дух увидит в этом одно лишь противоречие.

Мысль на станции метро у площади Согласия: долго ли мне еще следовать по этим трубам и каналам, хитросплетения которых выдумали технические умы на рубеже веков?

Болезни такого сорта можно излечить, только сняв голову. Как в тюрьме Ла-Рокетт.

Христианин XX века физику, химику, биологу высшего уровня — ближе, чем христианину века XIX.

Книги, лишь называемые таковыми, на самом же деле служащие духовными машинами для переделки человека. Читатель входит в кабинет, наполненный ультрафиолетовыми лучами. Прочитав книгу, он стал другим. И само чтение будет каждый раз другим, его сопровождает сознание опасности.


Париж, 13 марта 1944

Среди почты письмо от Шпейделя, доверительно сообщающего о решающем сражении при Умани, которым он командовал, — документ напряжения человеческих сил, человеческого страдания и мужества: читать его можно только с благоговением. Операции предшествовало решение: транспортные средства и сто пятьдесят раненых вместе с врачами и сиделками предоставить их собственной судьбе. Многое снова налаживается, приводится в порядок.


Париж, 14 марта 1944

После полудня в институте д-ра Верна. Сначала мы пошли в лабораторию, где я долго беседовал с белобородым исследователем рака, деликатно излагавшим генеалогические древа предрасположенных к раковому заболеванию семейств. Члены семьи, коих эта напасть пощадила, были отмечены светлыми кружками, больные, напротив того, выделялись на ветвях как темные цветы. Схема походила на лист бумаги с нотными знаками; я размышлял о могучей симфонии судьбы, непостижимо там запечатленной.

«Здесь вы видите дядю той женщины, у которой рак носа, у него болезнь в зачатке тоже была, но развития не получила». При этом он указал на зародыш в сосуде со спиртом.

Я видел также снимки двух пожилых сестер-близняшек: в возрасте девяноста двух лет у обеих одновременно развился рак груди. При таком наглядном уроке нельзя не заметить, что нынешняя наука поставляет духу несравненно больше фактов благонравия, чем прежняя.

Затем я отправился с Верном в диспенсарий, из ячеек которого врачи-регистраторы направляли по разным каналам поток из трехсот сифилитиков, потом — в процедурные кабины, где женщинам задирали юбки и стаскивали трусики, втыкая шприц в ягодицы, в то время как другим пациентам доктора в белых халатах протыкали на руках вены, делая инъекции сальварсана или забирая кровь. В конце этого ряда боксов стояла кровать, возле нее над стариком хлопотала сестра; ему вкололи слишком сильную дозу лекарства и он находился в коллапсе.

Все это походило на огромное автоматическое устройство, куда больные падали, чтобы в зависимости от своих реакций подвергнуться тому или иному лечению, измышленному мозгом д-ра Верна. Он изобрел чисто математическую медицину и представляет собой тем самым противоположность д-ру Парову, у которого я был в Норвегии. Правда, пациенты у них тоже совсем разные: заботы Парова распространялись на свободную, независимую личность, в то время как Верн пытается вылечить анонимное население большого города. Оттого и болезнь становится иной: один видит индивидуальное тело, другой — его грибницу.

Так, у Верна главную роль играют внеиндивидуальные факторы, например статистические кривые или социологические показатели. Что касается Парова, то он вообще едва ли говорил о сифилисе; подобные наименования были для него чистой абстракцией. Для него не было одинаковых больных.

Ночью мне снились миры, выдвинутые далеко в нашу линию, — я стоял в огромном самолете у письменного стола и наблюдал за пилотом: стоя у другого стола, он давал старт машине. Пилот был рассеян и несколько раз чуть не задел гребни гор, над которыми мы пролетали, и только полное спокойствие, с каким я его рассматривал и говорил с ним, не дало разразиться катастрофе.


Париж, 15 марта 1944

Годы в своем движении похожи на центрифугу, вращение которой производит отбор личностей высшего пространственного восприятия, повышенных пространственных возможностей. Таким способом создается корпорация европейской и даже общемировой мощи.


Париж, 17 марта 1944

Грипп все еще продолжается. Он превратился в хронический, потому что я прервал лечебный сон. Днем с Геллером и Велю в кафе на Елисейских полях. Там мы грелись на солнышке первого дня весны и пили красное вино, поднимая тосты за здоровье друг друга. Велю переводит «Рабочего». Поговорили о слове «style»,[252] которым он собирается переводить «Gestalt».[253] Уже на этом примере видна трудность предприятия. Точный позитивистский ум.


Париж, 23 марта 1944

Грипп постепенно сдается, кашель все меньше, температура опять нормальная. Я отмечаю это по тому признаку, что телефонная трубка остается сухой.

Среди почты письмо от Кубина, где он пишет о своих рисунках к планируемому Бенно Циглером изданию «Мирдина».[254]

Вчера закончил переписывать свой сицилийский дневник 1929 года, озаглавленный «Золотой раковиной». Объем текста при этом сильно увеличился. Краткие путевые записки при новом просмотре распускаются, как чайный цвет. Они образуют остов воспоминаний.

Продолжаю Послания Павла. Прекрасное место в Колоссянах, 2, 17: «Это есть тень будущего, а тело — во Христе». В этой фразе — высший цвет греческой мудрости: мы тоже тени, которые отбрасывает наше собственное тело. Однажды оно проявится.


Париж, 24 марта 1944

После долгого перерыва снова на кофе у Банин. Прекрасная павловния у нее в саду все еще в зимней спячке. На обратном пути проходил мимо антикварши, которая тогда спала среди сокровищ. Зашел бы и в лавку, если бы увидел в окне хоть что-нибудь, что дало бы мне для этого повод, но приманки достаточно притягательной силы там пока не было.

Потом размышлял о симметрии и ее отношении к необходимому. Наверное, надо исходить из атомов, переходя от них к молекулам и затем к кристаллам. Связана ли симметрия с полом и почему у растений именно половые органы отличаются симметричным устройством? Далее — симметрия в строении нервной системы и головного мозга как вместилищ, придающих форму духу. Но опять же всякая симметрия только вторична. Тибетцы избегают ее в своих постройках из страха, что она может притягивать демонов.


Париж, 25 марта 1944

Начал ревизию воззвания о мире.

Среди почты письмо от Рема, подписанное: «Ваш незабвенный Рем». Он описывает свои передряги на Востоке, в том числе два ранения. Уже после того как в 1941 году во время воздушного налета на Магдебург на темной лестничной клетке одного магдебургского дома он сломал себе руку, прошлой осенью его ранило осколком снаряда. Незадолго до этого он повредил еще и запястье. Наконец, я вспоминаю подобный же случай, когда он пострадал у Западного вала, — и все та же рука. Иногда мне кажется, что астрологи, указывая в нашем гороскопе, какие же части тела и органы особенно ранимы, имеют для этого все основания. Тому есть и другие объяснения, например врожденный танцевальный ритм, побуждающий нас совершать один и тот же faux pas.[255] Но гороскоп для подобных вещей — лучшая ключевая комбинация.


Париж, 27 марта 1944

Продолжаю Послания Павла. 2-е Послание к Фессалоникийцам, 2, 11: «И за сие пошлет им Бог действие заблуждения, так что они будут верить лжи».

Вчера, в воскресенье, в Сен-Реми-ле-Шеврёз с докторессой, которая теперь, после моей рекомендации, работает у Верна. Завтрак в ресторане де Л’Иветт. До чего же хорошо было бы там в мирное время! Стоял самый теплый и солнечный день из всех, что были доныне, но деревья и кусты сверкали на солнце еще без всякой зелени. Со склонов открывался вид на просторный ландшафт, где на большой высоте выполняли свой послеполуденный воскресный полет одиночные английские и американские самолеты.

Чтение в эти дни: Смит, «Les Moeurs curieuses des Chinois».[256] Есть неплохие наблюдения. Также письма и дневники лорда Байрона и стихи Омара Хайяма: красные тюльпаны, взошедшие на рыхлой кладбищенской земле.

Просматриваю воззвание дальше. Вижу, что многие из моих взглядов — в частности, оценка войны, христианства и его длительности — изменились. Но никогда не знаешь, роясь в этих старых шахтах, когда наткнешься на мины. Нельзя проглядеть и канавку, похожую на ту, что есть в песочных часах. Когда песчинки движутся по направлению к точке наибольшей плотности, где их трение сильнее всего, у них иная тенденция, чем после того, как они эту точку прошли. Первая фаза подчиняется закону концентрации, узкого пути, тотальной мобилизации, вторая — окончательному распределению и размещению. Это одни и те же атомы, своим круговращением дающие полную картину.

Вечером меня разыскал лейтенант-полковник Хофаккер и, войдя в номер, поднял телефонную трубку. Он принадлежит к людям нашего круга, которых персонал «Рафаэля» наградил особыми именами. Его называют «L’Aviateur»,[257] в то время как Нойхауса именуют «Il Commandante»,[258] а меня «La Croix Bleue».[259]

Несмотря на то что трубка была снята — в моем кабинете уже давно велись всякие разговоры, — он чувствовал себя несколько неуютно и потому предложил мне пойти на авеню Клебер, где можно было спокойно побеседовать. Пока мы прохаживались взад-вперед между Трокадеро и Этуаль, он сообщал мне подробности из донесений доверительных людей, работающих на генералитет в высшем руководстве СС. За окружением Штюльпнагеля там наблюдают с величайшим недоверием. Самыми подозрительными, сообщил Хофаккер, считают священника Дамрата и меня. Поэтому было бы лучше всего, если бы я на какое-то время оставил город и отправился на юг Франции, например в Марсель. Главнокомандующему он так и доложит. Я удовольствовался ответом, что жду распоряжений.

В конце беседы мы обсудили ситуацию, при этом он назвал ряд имен и первым — Керделера, чье имя уже давно фигурирует в подобных комбинациях, особенно если известны Попиц и Йессен. Не может быть, чтобы Шиндерханнес и Грандгошир не осведомлены об этом, принимая во внимание, прежде всего, те подозрительные мексиканские фигуры, которые, переодевшись генералами, подслушивают в «Рафаэле» и «Мажестик».

Отечество теперь в крайней опасности. Катастрофу уже не предотвратить, но ее можно смягчить и модифицировать, ибо провал на Востоке грозит более страшными последствиями, чем провал на Западе, наверняка он вызовет повсеместные расправы. В связи с этим на Западе нужны переговоры, и еще до высадки; в Лиссабоне уже прощупывают эту возможность. Их условием является ликвидация Кньеболо, коего нужно просто взорвать. Наиболее подходящий момент для этого — совещание в ставке. Здесь он назвал имена из своего ближайшего окружения.

Как уже не раз случалось в подобных ситуациях, я и теперь выказал скепсис, недоверие и несогласие — чувства, которые вызывает у меня перспектива покушений. Он возразил:

— Пока мы этому парню не преградим путь к микрофону, за какие-нибудь пять минут он снова собьет массы с толку.

— Вы сами должны владеть микрофоном не хуже, чем он; пока у вас не будет этой силы, вы не обретете ее и через покушения. Я считаю вероятным создание такой ситуации, когда его можно будет просто арестовать. Если согласится Штюльпнагель, а это вне сомнения, за ним пойдет и Рундштедт. Тем самым они получат западные передатчики.

Потолковали еще немного, как до этого с Шуленбургом, с Бого и другими. Ничто так не свидетельствует о той необычайной значительности, какую умел придавать себе Кньеболо, как зависимость от него его сильнейших противников. Между плебейской частью демоса и остатками аристократии разыгрывается великая партия. Когда падет Кньеболо, у гидры вырастет новая голова.


Париж, 29 марта 1944

День рождения. В моей комнате президент установил столик со свечами. Среди поздравителей был Валентинер, прибывший из Шантильи. Продолжал Послания Павла, где в связи с сегодняшним днем нашел прекрасное поучение: «Если же кто и подвизается, не увенчавается, если незаконно будет подвизаться», Тимофей, 2, 5.

Днем в павильоне д’Арменонвиль. Мелкие насекомые уже вились в воздухе. Их стеклянное мартовское роение показалось мне нынче особенно праздничным и таинственным — как открытие нового чувственного пространства, нового измерения.

Вечером у Флоранс. Уже третий раз я праздную этот день у нее, и снова, как и в первый раз, когда мы сидели за столом, завыла сирена. Настроение было подавленным из-за бесчисленных арестов. Жуандо рассказал, что в его родном городе молодые люди убивают друг друга «pour des nuances».[260]

«Против демократов/средство — лишь солдаты»; в 1848 году это было еще верно, но в нынешней Пруссии этот рецепт не имеет никакой силы. Для нашего элементарного ландшафта скорее годится правило, согласно которому степной пожар может быть побежден только встречным огнем. Демократии регулируются в мировом масштабе. По этой причине войны бывают только народные.

Но если военная каста хочет извлечь из этого пользу, она впадает в оптический обман ложных выводов. Лучшие головы в Генеральном штабе были не только против оккупации Рейна и приграничных областей, но и вообще против форсированного вооружения. Главнокомандующий рассказал мне об этом подробности, которые всякий позднейший историк обозначит как неправдоподобные. Ситуация поистине парадоксальная: военная каста не прочь продолжать войну, но архаическими средствами. Сегодня же войну ведет техника.

В эту сферу врываются новые властители, пренебрегающие древним понятием военной и рыцарской чести. При изучении документов я подчас удивлялся упрямству Кньеболо, его мелочной политике, как, например, спорам о казни горстки невиновных. Этого никогда не понять, если не видеть за этим волю к разрушению Nomos’a,[261] которая неизменно им руководит. Сформулировать это можно внепартийно: он хочет создать новый уровень. И поскольку в его рейхе еще много чего от средневековья, то крутизна подъема особенно велика.

В политическом аспекте человек — почти всегда mixtum compositum.[262] Во множественном числе на него притязают времена и пространства.

Я, например, по происхождению и наследию — гвельф, в то время как государственные взгляды у меня — прусские. В то же время я принадлежу немецкой нации, а по своему образованию — европеец, пожалуй, даже гражданин мира. В эпохи конфликтов, подобные современной, кажется, что внутренние колесики движутся друг против друга, и наблюдателю трудно распознать, куда направлены стрелки. Если бы на нашу долю выпало великое счастье и высшие миры познали бы нас, то колесики работали бы слаженно. Жертвы бы тоже обрели смысл: оттого мы и обязаны стремиться к лучшему — не только из соображений собственного счастья, но и памятуя о культе мертвых.


Париж, 2 апреля 1944

Прощальный завтрак в честь Фолькмара-Френцеля, лейпцигского издателя, который возвращается к своей профессии, поскольку его книги, машины и здания стали жертвами бомбардировок. Заодно я побеседовал с Дамратом, священником потсдамской гарнизонной церкви. Главнокомандующий направил туда Хофаккера, чтобы тот не вздумал отказываться от нашего общества. Дамрат процитировал изречение, коим он увековечил большой колокол в Потсдаме. В связи с этим он вспомнил одно место из писем Фридриха Вильгельма I Леопольду Дессаускому: «Если бы я занимался только обустройством страны, а не обращением своих людей в христианство, мне бы ничего не помогло. Кто не верен Богу, тот и мне, человеку, не будет верен».

К этому можно было бы присоединить слова Леона Блуа: «Il n’y a plus de serviteurs dans une société qui ne reconnaît plus Dieu pour maître».[263]

Вечером отъезд в Кирххорст, куда меня отпустили на несколько дней по делу Эрнстеля. Надеюсь также увидеть его в Вильгельмсхафене, где он все еще сидит под арестом, ибо дело его не решено. Однако на свободе он должен быть прежде, чем разразится катастрофа.


В поезде, 3 апреля 1944

Поезд сильно запаздывал, что было естественным при бомбардировках железных дорог и вокзалов. Чтение: дневники Байрона и «Les Moeurs curieuses des Chinois».

У окна два молодых офицера танковых войск, у одного из них хорошее лицо. Тем не менее уже целый час они говорят об убийствах. Один вместе со своими товарищами собирался утопить в озере заподозренного в шпионстве местного жителя; другой придерживался того мнения, что после каждой диверсии против войскового соединения нужно ставить к стенке не меньше пятидесяти французов. «Тогда перестанут».

Спрашиваю себя, как могло в такой короткий срок распространиться это каннибальское сознание, это абсолютное зло, эта сердечная черствость по отношению к себе подобным и чем объяснить столь быстрое и всеобщее одичание? Учитывая возраст, неудивительно, что христианская мораль ничуть не затронула этих молодых людей, но было бы вполне естественно предполагать, что у них в крови еще сохранились чувство рыцарской чести, древнегерманская стать и сознание справедливости. Ибо не так уж они и плохи сами по себе и готовы на жертвы, достойные восхищения. Остается пожелать, чтобы к их бесспорной характеристике «без страха» добавилось бы еще и «без упрека». Одно становится ценным только благодаря другому.

Сидящий напротив меня оберлейтенант парашютного подразделения читает книгу. Он тихо переворачивает страницы, время от времени делая передышки и глядя перед собой как человек, о чем-то размышляющий. Потом читает дальше; дойдя до места, настраивающего на веселый лад, улыбается. «Читатель» — великий мотив, один из значительных образов духовного человечества.

После полудня в Аахене и дальше через Кёльн мимо целого ряда выжженных западногерманских городов. Ужасно, что так быстро привыкаешь к подобному зрелищу.

«Благословением праведных возвышается город, а устами нечестивых разрушается». Притчи, 11, 11. Слова, отворяющие ворота в города будущего.


Кирххорст, 4 апреля 1944

Привел в порядок рукописи и книги и заглянул в байроновского «Дон Жуана».

Мои нижнесаксонские земляки. Невозмутимое спокойствие, присущее им как одна из их лучших черт, отмечено уже в Хильдесхаймской хронике. 1 августа 1524 года в Нойштадте возник пожар, разрушивший массу домов и охвативший шпиль пороховой башни. Свинец на крыше начал плавиться и каплями стекать вниз. На башне стоял городской архитектор Ольдекопп и руководил огнетушительными работами. Рядом с ним находился его сын Йоханнес. После того как отец разными уговорами пытался выпроводить его оттуда, сын сказал: «Здесь нас и одного-то много. Под нами эдак двадцать тонн пороха». И лишь тогда юный Ольдекопп покинул свой пост.


Кирххорст, 5 апреля 1944

С Александром на Ольдхорстском болоте, дабы исследовать муравейник, который я обнаружил там зимой. Всегда радостно, когда твое намерение осуществляется; это — узел, скрепляющий жизненную сеть. Муравьишки уже ожили; среди пришельцев я обнаружил одного, мне не известного: Myrmecoxenus subterraneus, описанного в 1835 году Шеврола, тогдашним налоговым чиновником в Париже.

На обратном пути зашли в сарай, укрываясь от огня, пущенного по американским бомбардировщикам, кружившим над нами; выйдя оттуда, вымокли до нитки. Побеседовали о приключении Дон Кихота с ветряными мельницами и о пери Бану из «Тысячи и одной ночи».

В саду лилии уже высовывают свои головки, и эремурус напоминает о себе шестью мощными ростками.

Повсюду в разросшейся траве сверкают крокусы, которые я посадил с Фридрихом Георгом перед войной, — желто-золотые, темно-синие, белые с аметистовым основанием, с расходящимися от него лучами прожилок, охватывающими чашечку, как аграфы — серебряный бокал. Свежесть красок веселит душу: они — первозданны. Посадив маленькие коричневатые луковицы, я зарыл вместе с ними сокровища, которые, как в сказке, иногда выходят на поверхность. Вся метафизика покоится в мире растений, и нет лучшего круговращения невидимых вещей, становящихся зримыми, чем садовый год.

Золотая цветочная пыльца, которую шмели отрясли на синее дно чашечки.

Вечером полистал старые дневники, упакованные Перпетуей в специальный чемодан. Должно пройти несколько лет, прежде чем я снова займусь подобными записями. За это время что-то увянет, а что-то и дозреет.

Потом читал «Поощрение к мученичеству» Оригена. Там, в § 46, он предупреждает, что Бога следует называть не какими угодно, а только подобающими Ему именами, — не так, как, скажем, Юпитера. Определенные звуки и слоги, подобно вихрям, притягивают тех, чьи имена произносятся. Записал это для статьи о гласных.


Кирххорст, 7 апреля 1944

После полудня вместе с Александром на поляне — выкапывал одичавшие акации. Пока мы занимались этим, над нами, освещенные ярким солнцем, пролетели две американские авиаэскадры. Когда они поравнялись с городом, их начали энергично обстреливать, и мы тут же увидели, как на правом фланге одна из машин, волоча за собой длинный дымовой хвост, повернула назад. Ей вслед несся мощный огонь обороны, смолкший, как только выяснилась ее судьба. Она стала снижаться, пролетев над нашими головами и совершив петлю, во время которой от нее отделились три парашюта. Лишившись пилота, машина прочертила широкую спираль, увеличившись до невероятных размеров. Мы думали, что она шлепнется рядом с домом, но ее отнесло к Лонскому лесу, над вершинами которого, едва она скрылась из виду, взметнулось темномедное море пламени, тут же превратившееся в дымовую стену. Кто в этой тихой деревне мог хотя бы вообразить себе подобные представления?

После знаменитой пустыни поля битвы мы попадаем в хорошо обозримый театр военных действий. Так, в великих воздушных боях участвуют сотни тысяч, более того, миллионы зрителей.

Продолжал «Дон Жуана». В 3-й песне, начиная с 61-го стиха, дан образчик пышного пира, в организации коего соревновались чувственность и ум.


Кирххорст, 9 апреля 1944

Размышлял об огромных потерях книг, погибших в результате бомбардировок. Старые книги скоро станут редкостью; новое их издание предполагает разумное планирование. Подобно тому как через местность, сожженную дотла, сначала прокладывают главную трассу, прежде всего надо восстановить классику — в теологии, в мировой литературе, в философии и в специальных науках — серией добротных изданий. Постепенно можно перейти к авторам третьего и четвертого рангов, а потом и ко всяким чудакам, ограничивая эти побочные ветви соответствующими тиражами. В таком распределении есть и своя польза: внимание читающей публики сразу будет привлечено к важнейшему.

Трудновато, правда, восполнить пробел в журналах, но здесь можно попробовать восстановить библиотечные фонды. Коллективный характер бытия вообще способен сильно повлиять на книжное дело.


Кирххорст, 13 апреля 1944

Вернулся с побережья, куда ездил вместе с Перпетуей по делу Эрнстеля. Оттуда мы выехали в Светлый понедельник. Но и Светлое воскресенье было омрачено многочисленными воздушными налетами с объявлением полной боевой тревоги, или «Vollala»,[264] как говорит трехлетний Петер, живущий здесь беженец. Собираясь в путь, я еще раз заглянул в синие чашечки крокусов, на дно которых пчелы стряхнули золотую пыльцу шафрана. Это то, что поддержит меня в дороге.

Путешествовать в такое время по многим причинам затруднительно, но самую большую неприятность доставляют пилоты. По Ольденбургу мы ехали целый час, позже на него был совершен налет, и когда мы вышли в Вильгельмсхафене, нас встретил вой сирены. В поезде мы познакомились с двумя офицерами; один из них, Эммель, как адъютант коменданта уже по собственному почину навещал Эрнстеля в его камере. Невзирая на тревогу, мы тотчас направились в гостиницу. Отобедав там, разыскали декана Роннебергера в его полуразрушенной квартире.

На следующее утро, пока мы перед гостиницей ждали трамвая, раздался новый сигнал тревоги. Тогда нагруженные пакетиками для Эрнстеля мы отправились пешком по улицам, все более и более пустынным. Наконец, вошли в один из башенных бункеров.

Здесь чувствуешь себя так, словно попал в особое отделение ада, которое Данте при своем обходе не заметил. Внутренность такой башни похожа на извилистый ход раковины улитки; вокруг внутреннего стержня спиралью вьется постепенно уходящий наверх коридор с бесконечными рядами стоящих вдоль него скамеек. Большие группы людей, скученных самым тесным образом, чего-то ждали. Жилище улитки было наполнено человеческой плазмой, источавшей тупой страх. Поднимаясь по извивам спирали, я разглядывал лица, устало мерцавшие в сумерках. Жители таких городов торчат в этих безрадостных башнях, проводя в них бо́льшую часть дня и даже ночи. Как и во всех подобных учреждениях, призрачное прозябание здесь неотделимо от чисто механических действий. Я слышал, как жужжали вентиляторы, и на их фоне — голос, то и дело возглашавший: «Экономьте кислород!»

Поглядев на эту спираль, вид которой вызывал еще более неприятное чувство, чем мысль о пропасти, мы вышли наружу и устроились в запущенном саду, расположенном посреди развалин. Слышалась легкая стрельба, после чего сирены возвестили об окончании тревоги.

В арестантской, Фельдфебель ввел сына в помещение, где мы сидели в ожидании. Он был бледен и выглядел ослабшим. Подбородок выдавался вперед, его прорезали мелкие морщинки. Глаза провалились, потеряв свежесть детства; преждевременный опыт поселился в них. И все же он держался с достоинством, скромно и в то же время мужественно. Когда я увидел его перед собой вот таким, в матросской курточке, я сразу вспомнил, как он, будучи ребенком, мечтал о военных лаврах и как все его мысли были направлены на участие в военном сражении. Он хотел доказать, что достоин своего отца, и потому тянулся к опаснейшей точке. «Как верно ты угадал ее, сынок, — думал я про себя, — и как хорошо, что я, отец, тебя понимаю». Война, поскольку она ведется между нациями, представляет собой только грубые кулисы, — у битвы другие, более опасные ставки. И мне казалось добрым знаком, что эту невзрачную камеру я посетил в обществе высоких чинов времен первой мировой войны. Мы ведь испытали славу, которой лишены эти юноши, и потому их заслуга — больше нашей.

На следующий день мы отправились в Куксхафен, чтобы разыскать там адмирала Шойерлена, главнокомандующего береговыми войсками Немецкой бухты, верховного судью по делу Эрнстеля. В его лице мы нашли превосходного человека. Вообще следует заметить, что, будучи вовлеченным в такое дело, узнаешь оба действительных фронта, на которых разворачивается происходящее. И кто перед тобой — человек или машина — раскрывается уже при первой реакции на твою фразу.


Кирххорст, 17 апреля 1944

В свой последний день отпуска я успел еще посадить горох, посеяв вместе с ним добрые пожелания для Эрнстеля. Сегодня опускаешь в землю семена, не зная, кто завтра будет пожинать плоды.

Нарезал кервеля, эта травка для супа то же самое, что ясменник для вина. В диком виде он разросся под старой липой, и Александр помогал мне срывать его. Я обеспокоился, не сорвет ли он вместе с ним цикуту, — и так разговор зашел о чаше Сократа, с которым он благодаря этому завязал первое знакомство.

Семена я привез с собой из Франции. Форма и окраска у них немного иные — посмотрим, как они здесь взойдут.


В поезде, 18 апреля 1944

Ночью в Японии, где ощущал неловкость по отношению к чужим вещам и людям. Стойку, на которой были разложены товары какой-то лавки, я принял за лестницу и поднялся по ней, учинив немало вреда. Японцы наблюдали за мной со вниманием, в котором смешивались вежливость и отвращение.

Потом была комната; там на диване сидели мужчины и женщины в состоянии наркотического опьянения. Один из них, пошатываясь, поднялся мне навстречу, замахнувшись тяжелым кувшином. Поскольку, судя по его состоянию, в меня ему было не попасть, то я старался не шевелиться — «не то, чего доброго, он попадет случайно».

После полудня Лёнинг отвез меня на вокзал, где под тучами шрапнели я сел на парижский поезд.

О гласных. В новую редакцию этого эссе, доказывая, что звуковая окраска слов не случайна, неплохо бы внести следующее: когда в поле нашего зрения попадают новые предметы, для их именования мы находим множество слов. Дух языка выбирает из них одно, наиболее подходящее, и вводит его в употребление, предпочитая звуковой лад логическому значению. По этой причине «автомобиль» выразительней, чем «машина».


Париж, 21 апреля 1944

Ночью мощный налет, оборонительный огонь, бомбы в 18-м районе и в Сен-Дени. Жители «Рафаэля» впервые собрались в бункере, как я узнал о том на следующее утро. Что-то похожее на летаргию удержало меня в постели. Говорят, были сотни убитых.

Днем у Шницлеров, уезжающих сегодня вечером.


Париж, 22 апреля 1944

Чтение: дневник оберлейтенанта Залевски, описывающего будни в Уманском котле. Рукопись прислал мне Хорст Грюнингер. Об этом я говорил также со Шпейделем, который стал шефом при Роммеле и которого три дня назад я вновь увидел после большого перерыва. Описание Залевски точное и сухое, в нем есть нечто от холода расплавленного и затем зеркально застывшего металла, что соответствует атмосфере, царящей на Потерянном посту. Я обнаружил знакомый ход мыслей, как бы выращенных из семян, перелетевших через садовую ограду на кварцевый песок и с крайней бережливостью взошедших на нем. Все это поучительно, ибо тот котел есть чистейшее отражение нашей ситуации; мне это было ясно, прежде чем началась война. У него были прообразы, например судьба еврейства.

После полудня у Геллера, где я рассматривал картину, подаренную мне д-ром Гёпелем на день рождения. Возвращаясь, нашел площадь Инвалидов перекрытой; батарея тяжелых противовоздушных орудий, склады боеприпасов и небольшие остроконечные палатки для расчета были сооружены посреди нее. Во всем этом было что-то зловещее — особенно из-за палаток в центре огромного города, казавшегося поэтому пустынным и совершенно вымершим.

Я нахожусь на укреплении перед мостом, переброшенным через темный поток. Пребывание на этой выдвинутой дуге с каждым днем все более ненадежно, обвал все более вероятен, если с той стороны навстречу мосту как зеркальное отражение не вырастет довершающая его конструкция. Но другой берег лежит в густом тумане, и только иногда темноту прорывают неопределенные огни и звуки. Это — теологическая, психологическая, политическая ситуация.


Париж, 23 апреля 1944

Экскурсия в Trois Vallées.[265] Дабы составить себе представление о народе, нужно видеть население не только городских бульваров, но и сельских улиц.

Dans les forets lointaines

On entend le coucou.[266]


Париж, 29 апреля 1944

Вчерашний вечер и большую часть ночи провел в обществе главнокомандующего, навестившего меня в моем Malepartus[267] в сопровождении полковника Арендса, Баумгарта и профессора математики Вальтера. В силу математических склонностей генерала разговор зашел сначала о простых числах, а потом через проблемы баллистики и ракетных установок он закономерно перешел на военные и политические события, которые намечаются в ближайшее время. После ухода Вальтера, бывшего здесь проездом и уезжавшего ночным поездом, я некоторое время провел наедине с генералом. Он обрисовал мне ситуацию, и в частности характер Рундштедта, — именно благодаря ему на Западе все в скором времени прояснится и демаскируется.

Если знать Штюльпнагеля, Попица и Йессена, к тому же еще Шуленбурга и Хофаккера, то картина фронды в тотальном государстве будет завершена. Очевидно также, что ведущей становится моральная субстанция, а не политическая. В действии она слабее, и поэтому ситуация только бы улучшилась, если б явился какой-нибудь Сулла, пусть даже в лице обычного народного генерала.

О зеркалах и об удивительном изменении человеческой физиогномики, чему они немало способствуют. Если наш взгляд, скользнув, увидит собеседников в зеркале, то обнаружит в них совершенно новые черты. Так могли выглядеть их предки, так могут проявляться духовные смыслы, тайно лежащие в них. Это действует особенно сильно, когда зеркальная поверхность как бы движется, вращается, словно в дыму вчерашних сигар, струйкой поднявшемся от консоли. Зеркала раскрываются. В связи с этим — изменения в лике мертвецов: мы видим их в свете, падающем из темного зеркала.

Перед обедом зашли два юных фламандца, Клаес и Виллем. Мы побеседовали о Германии и Франции, взаимоотношения коих они видят яснее, с позиции a cheval.[268] О ситуации, мавританцах, обеих литературах, в частности о Леото,{193} его книга «Passe-Temps»[269] принадлежит как раз к кругу моего чтения.

Я уже давно заметил, что моя способность говорить зависит от духовности моих слушателей. Колесо беседы словно катится по относительно гладкой поверхности — и потому сравнительно уверенно и без усилий. Примечательно, однако, что при первой встрече с незнакомцем мне не нужно ждать, пока он выскажется, — вероятно, у того также есть духовная аура, аромат духовности.


Париж, 30 апреля 1944

Первый визит к Шпейделю, ставшему начальником канцелярии при Роммеле и как раз тем человеком, который яснее всего видит ситуацию на Западе. Главная квартира находится в Ла-Рош-Гюйоне, в одном из замков Ла Рошфуко. Там я недолго побеседовал с герцогом и герцогиней, в частности о моем пребывании в Монмирае.

Ландшафт вокруг Ла-Рош-Гюйона с его большими пещерами и, подобно органным трубам, вздымающимися над долиной Сены утесами похож на таинственный лабиринт. В этом смысле он кажется ярко выраженным субстратом исторических событий, каким он и был в действительности со времен норманнов, а может быть, еще и раньше. Он надевает на себя историю и окрашивает ее в свои тона.

Склоны были увенчаны противовоздушными батареями, а в долине находилось танковое соединение, предназначенное для личной охраны главнокомандующего, а также для политических целей. Невероятные тяготы войны приобретают в этих зонах вид величайшей легкости; находишься ближе к центру, вокруг которого вращается страшное тяжелое колесо. Используя этот образ, я хочу остаться в технической сфере, в системе координат насилия, но там, где еще сквозят некоторые черты духовности, — в Мавритании. Это требует определенной веселости, какая сопутствовала Сулле, когда он осаждал Афины.


Париж, 1 мая 1944

День ландышей. Шпейдель попросил рукопись воззвания для Роммеля, которому захотелось ее почитать. Завтрак у Друана с Абелем Боннаром. Я не перестаю восхищаться упорядоченностью и точностью его мыслей, его вольтерьянской и вместе с тем кошачьей духовностью, быстро схватывающей суть людей и предметы, играючи вертящей ими и царапающей до крови.

Я использовал возможность сообщить ему, что Леото — может быть, последний классик — в жалком состоянии обитает в одном из здешних пригородов и, несмотря на преклонные лета, не получает никакой помощи. Боннар принял это близко к сердцу и просил меня держать его в курсе дела. Леото, правда, — циник, довольствующийся единственным креслом в обществе кошек; он может наговорить и грубостей. К этому еще добавляется злосчастная политическая ситуация, каждое человеческое действие окрашивающая в мрачные тона.

После полудня снова в Венсене, в обществе докторессы. Мы немного позагорали на траве у дороги, опоясывающей форт. На бастионах полуголые солдаты перебрасывались шутками, взирая оттуда на по-воскресному одетых парижан, как римские легионеры с цитадели завоеванного города.

В лесу, в несметных количествах, цвела сцилла.[270] Мутные, серо-зеленые ручьи кишели головастиками, некоторые из них уже растопыривали свои крошечные задние лапки. По какой, собственно, причине существует это временно́е несогласие в развитии пар конечностей, обе из которых сопричастны друг другу? Старая школа отсылает к переформированию устройства плавников — но именно это и делает предвидение чудом. Здесь видна длань демиурга, нанизывающего мотивы на жизненную материю. Босоногие дети ловили эту живность и запирали ее в маленькие запруды, обнося стенами из ила.

Потом снова у форта — в тот момент, когда над ним пролетали две американские эскадрильи и с валов пушка открыла по ним огонь. Картины смерти и ужасов сновидческими играми проникают в радости повседневной жизни, — так в коралловых садах среди пестрых теней виднеются щупальца и пасти чудовищ.


Париж, 2 мая 1944

Днем у моста Нейи, с высоты которого я долго глядел на воду. Там у плоского берега играла большая стая маленьких рыбок; как бы дыша, она то расширялась, то сжималась, словно вилась вокруг какого-то центра. Сверху движение было трудно уловить, так как спинки этих тварей мало отличались от окраски воды. Но время от времени над безымянной толчеей высвечивалось нечто, похожее на серебряную молнию, которая, искрясь, описывала крут. Это происходило оттого, что попеременно то одна то другая из рыбок, вытолкнутая вверх всеобщим усилием, кружилась по воде, подобно кораблику. При этом она ложилась на бок, и ее белое тельце сверкало в дневном свете.

Я долго смотрел, как среди темной толчеи вспыхивали серебряные точки, вновь опускаясь после того, как пульсирующая фигура, которую они описывали, завершалась. Что это были за сигналы и для чьих глаз они были предназначены?

Я долго смотрел — здесь в простейшем образе открывалось то, что у нас называется триумфом. Присутствовали все его элементы: и безымянная масса, стекающаяся воедино, и ее пульсация, и ритм, и напряжение, которое разряжалось в высшем порыве индивидуума, отделяющегося от толпы и вбрасываемого в свет. Так из сонма воинов и из серых полчищ высвечиваются герои, бойцы-одиночки, так отделяется, сияя своим облачением, солист от кордебалета и так песнь великого певца вырывается из концертного хора.

Как глубоко, как просто то, что живет в нас и обостряет наши чувства, заставляя биться сердца, — колыбель морских волн, воспоминание о плавниках, крыльях, телах драконов, солнечных и звездных часах универсума, великая страна мечты и детства, страна становления. А над нами — мраморные мосты в форме радуги, с высоты которых все видится как обретшее смысл.


Париж, 3 мая 1944

Во время обеденного перерыва на собачьем кладбище, сооруженном на одном из маленьких островов Сены у Порт-Леваллуа. Перед входом — памятник сенбернару Барри, спасшему жизнь более сорока заблудившимся в снегу путникам. Он — противоположность Бесерилло, большой кровожадной собаке, разорвавшей сотни голых индейцев. Человек со своими добродетелями и пороками как в зеркале отражается в животных, которых он воспитывает. Это место напомнило мне дни детства и те игрушечные кладбища, где мы хоронили насекомых и мелких пташек.

Продолжил Послание к Евреям; здесь еврейский род — на чистом древе, без окулировки — распускается своим высшим цветом. Очень хорошо сказано о сублимации жертвы — и явно, и между строк.

В виде прогрессии можно предложить: Каин/Авраам/Христос: Авель/Исаак/Иисус.

Здесь представлена последовательность священников и жертвоприношений. В каждой из этих параллелей открывается новое состояние общества, права, религии.


Париж, 4 мая 1944

У Флоранс. Кроме д-ра Верна и Жуандо я встретил у нее также Леото, одетого по моде 1910-х годов, — с длинным и, как шнурок, узким галстуком, завязанным бантом. В своем писательстве он не отклоняется от прямой линии, свободной от романтической размягченности, и менее празднословен, чем другие его коллеги, которых я наблюдал до сих пор.

Беседа о «Mercure de France»,[271] затем о языке и стиле. Леото ненавидит образы, сравнения, околичности. С абсолютной точностью и лаконизмом автор должен выражать то, что думает. Он должен непрестанно заботиться о ритме и оттачивать стиль. «J’aime plutôt une répétition qu’une préciosité».[272] Если хочешь сказать, что идет дождь, так и пиши: «Идет дождь». На возражение Полана,{194} что пусть тогда пишут чиновники, Леото сказал: «Alors, vivent les employés».[273]

Он придерживается мнения, что словами можно выразить все, что хочешь, и что при совершенном владении языком можно избежать малейшего несоответствия между сказанным и помысленным. Правда, это касается только неметафизиков. Но только их он и признает.

Что меня привлекает в нем прежде всего, так это позиция человека, определенно и точно знающего, чего он хочет, — сегодня это встречается не так часто, как принято думать.

На замечание, что Виктор Гюго относится к авторам, коими я до сих пор пренебрегал: «Vous pouvez continuer».[274]


Париж, 5 мая 1944

О морской символике. Если молодые супруги ожидают девочку, то в Турене принято, чтобы мать носила на шее цепь из окаменелых ракушек. Это в связи с превосходным сочинением Мирчи Элиаде, которое я прочитал в «Залмоксисе».

Стиль: «Сюда удалилась королева Гортензия, после того как побывала на троне и на нее пал весь позор клеветы». Из перевода «Замогильных записок» Шатобриана.

Такая фраза так же неудобоварима, как и выезд на встречную полосу.


Париж, 7 мая 1944

Вечером у пруда в Сюресне, где наблюдал за жизнью цветущих кленов. Как обычно, над полосой отчуждения кружили авиаэскадры, обстреливаемые с разных сторон. Таковы образы и звуки, ставшие неотъемлемой частью повседневности.

Иудино дерево и тот особый штрих, какой оно придает вечерней палитре. Розовый цвет переходит в нем в красно-коралловый, что производит более определенное впечатление, чем окраска цветов персика, боярышника или красного каштана. К тому же этот тон и теплокровней.


Париж, 8 мая 1944

Ночью сны о трилобитах, которых я раздобыл в институте лейпцигского минералога Ринне. Я купил их по каталогу, а недостающих взял в слитках, упакованных с исключительной тщательностью частично в золото, частично в красный сургуч. Как и все мои палеонтологические сны, этот тоже отличался особой выразительностью.

До полудня меня навестил Клеменс Подевильс, сопровождавший Роммеля на одной из экскурсий вдоль Атлантического побережья, которую тот недавно совершил. В стремлении увидеть всех бойцов перед акцией скрывается античная черта. Маршал хочет воевать за побережье: «Противник должен погибнуть на воде». Этим вызвана и предпринятая им концентрация резервов.

Высадка занимает все умы; и немецкое руководство, и французы считают, что это произойдет в ближайшие дни. Какие выгоды высадка принесет англичанам? Они похожи на банкира, из непостоянства ситуации на Востоке извлекающего основательную пользу. Какой же смысл прерывать эту выгодную партию? Тем не менее, даже если отвлечься от намерений американцев, выгод здесь множество: позиция русских может стать слишком сильной, но она может и слишком ослабиться. Они могут угрожать переговорами. Но им препятствует существование Кньеболо: пока он у дел, он играет роль скрепки для любой направленной против Германии коалиции, Он принадлежит к тому сорту людей, кто, по словам Гёте, «восстанавливает против себя универсум».

Называть отчаянным положение Германии пока еще рано, — но до чего же отвратительно созерцать весь этот спектакль!


Париж, 10 мая 1944

Ночью налеты и тяжелые обстрелы. Агенты предсказали начало высадки на четыре часа утра.

Закончил «Passe-Temps» Леото. Есть разные авторы, как есть разные рыбы, птицы, насекомые. Что восхищает в них, так это уверенное владение своей стихией. Таков и Леото. Родственны ему — у французов Шамфор, у немцев Лихтенберг. Записываю в качестве цитаты: «Être grave dans sa jeunesse, cela se paie, souvent, par une nouvelle jeunesse dans l’âge mûr».[275]

У него, вслед за Руссо, можно поучиться, как приправлять сухостью откровенные признания. Правда, при этом подвергаешься опасности впасть в цинизм. Данная же книга — настоящий кладезь цинизма.

Далее «Справочник для партизан», в третьем издании 1942 года, русская боевая инструкция. Здесь в главе «Разведка» фраза: «Вражеские трупы следует маскировать» — глубокомысленный синоним для «хоронить».


Париж, 12 мая 1944

Нудный разговор на авеню Ван Дейка. Но мне повезло, ибо перед окнами цвел большой красный каштан. При дневном свете я увидел это дерево словно впервые. По-видимому, при неблагоприятном освещении цветки слегка теряют в окраске и принимают матовый, коричневатый, телесный оттенок. Зато при ярком солнце они выделяются светящимся красным кораллом на фоне голубого неба. В тени они тоже очень пластичны — выступают из зеленой листвы, будто вылепленные из розового воска. Позднее, при увядании, их лепестки опадают таким плотным слоем, что вокруг ствола образуется темно-красное теневое кольцо. Это придает им дополнительную прелесть — в сброшенном цветочном платье.

Речь шла об использовании кавказских батальонов, надзирать за которыми, поскольку они находились в распоряжении главнокомандующего, поручено майору Реезе и мне. Скучное и безрадостное занятие, но техническая сторона его обеспечивается, слава Богу, людьми генерала Нидермайера, специалистами по Востоку. Генерал решил использовать для этого огромные массы военнопленных. Но пока они пребывают на завоеванной территории, дело доходит до разных злоупотреблений, и все это валится на нашу голову. В метро парижане с удивлением рассматривают монголов в немецкой униформе. Абсорбируются желтые породы муравьев. Надзор требует особых умений; наряду с доверенными людьми, известными в качестве таковых боевым отрядам, у шефа есть еще другие, тайные агенты, а эти, в свою очередь, контролируются третьими. Такие формирования совершенно выпадают за рамки принятых норм; без деспотической власти они были бы невозможны. В связи с этим среди офицеров появляются типы нового образца. Сам Нидермайер в высшей степени странен. Во время мировой войны он стал зачинщиком беспорядков то ли в Персии, то ли в Афганистане; помню, как Штапель окрестил его немецким Лоуренсом.{195} На Кавказе я видел его фотографии, где он стоял среди целого сонма азиатов. В нем способности к географии соединились со склонностями этнографическими и стратегическими.


Париж, 13 мая 1944

После полудня с Хорстом и Подевильсом у генерала Шпейделя в Ла-Рош-Гюйоне. Мы все вместе поужинали, прошлись по парку и наверху, в самой старой части замка, под норманнскими зубцами, распили еще и бутылку вина.

При развивающемся ходе событий, знаки которых становятся все более отчетливыми, с немецкой стороны Шпейдель — самая решительная голова. Хорошо, что он не разделяет манеру других шефов генеральных штабов, — еще с ночи, набрав толстые портфели корреспонденции, удаляться с ними в свои покои. В его окружении царит, скорее, покой, безветрие, соразмерное движению оси большого колеса, вращающегося внутри бурного водоворота. Я наблюдаю за ним, пока он, сидя за письменным столом, рассматривает цветок, бросая попутно то или иное замечание о долине Сены, которая со своими лугами и цветущими деревьями виднеется внизу. Звонит телефон; он снимает трубку и снова кладет ее, быстро приняв решение:

— Танковая дивизия — не обоз, уразумейте это.

— Что? Фюрер в этом не судья.

В деревне цветут глицинии, белые звезды клематиса,[276] сирень, золотой дождь, первые розы — пышнее, чем всегда. Мы гуляли вдоль садов, наслаждаясь их цветом и запахом. Шпейдель цитирует Платена:

Кто увидел красоту воочию — —

И затем произносит одно из слов, подобающих полководцу, который не может не быть авгуром: «К осени война в Европе закончится».


Париж, 15 мая 1944

Продолжаю Откровение; в нем запечатлелся один из величайших взглядов непосредственного ока на строение Вселенной. Наряду с этим происходят удивительные движения — именно они разрушают символическую косность Древнего Востока. Бабочка павлиноглазка, выскальзывающая из египетской или вавилонской куколки, возвращается назад, в возвышенное сияние своих истоков. Еще сегодня это привносит в чтение хаотический элемент, словно присутствуешь при высших превращениях. Становишься свидетелем одного из величайших ответвлений, рождаемых не решающей битвой, не подъемом или падением империй, а взглядом в сердцевину. Над царями и их деяниями стоит пророк.

Великого уничтожения, возвещенного там, должны избежать лишь те, у кого на челе печать Божья.

После полудня почитал свой дневник, части которого из-за ненадежной обстановки отдал переписать Ханне Мендель. Под 10 января 1942-го обнаружил запись о том, что видел во сне смерть своего отца. Примечательно, что он умер ровно через год, и именно в ночь на 10 января. Тогда, в час его смерти, я увидел его духовным оком, но въяве, — увидел в ночном небе его глаза, в лучистом взгляде которых была такая значительность, какой я никогда не встречал в своей жизни.

Вечером у Дидье. Там вновь встретился с Хендриком де Маном, показавшим мне в своем «Après Coup»[277] место, где он изобразил нашу прошлую встречу.


Париж, 17 мая 1944

У Флоранс. У нее аббат Жорже, ее духовник. О кельтах и Бретани, откуда он родом. Что в нас еще осталось от кельтов? Подобно вплетенным в за́мки фрагментам древних построек, в нации вплетены элементы исчезнувших рас. Во сне к нашей постели подходят забытые няньки.

Жорже был духовником дочери Леона Блуа. Рассказывая подробности об этом авторе, он упомянул «Entrepreneur de Démolitions»,[278] которого Блуа вписал в свою визитную карточку. Это — нигилистическая черта, подобная «философствованию молотом» и т. д. Но для оценки нигилизма еще мала дистанция; чтобы оценить его, нужно учесть и тот круг, который нигилист себе находит, и всю сомнительную ценность этого крута, зримую только в самом нигилисте или при его посредстве. Так превращается он в оскорбителя нравственных чувств. Еще более оскорбительно зрелище умов, не чувствующих погоды, космического минимума, предвещающего тайфуны. Именно такие умники побивают камнями пророков.

В городе все больше не хватает электричества, света и газа. Мы живем в оккупации нового типа. Агрессия направлена не столько против заводов и складов, сколько против транспортных и энергетических артерий, что и соответствует войне между рабочими. Действие массированных обстрелов поддерживается диверсиями.

Ситуация напоминает обстановку 1939 года; в тот год так много и долго говорили о войне, что она действительно началась. Так же обстоит дело и с вторжением, которого, очевидно, по-настоящему не хочет ни та ни другая сторона. Но именно в этом и проявляется веление судьбы.

Невзирая ни на что, по улицам гуляют красивые женщины в новых шляпках, возвышающихся над их головами в виде тюрбанов. Мода Вавилонской башни.


Париж, 19 мая 1944

Чтение: «Слово о разрушении Гамбурга» Александра Фридриха — отчет, присланный мне в виде рукописи. Такое впечатление, что эти города похожи на болонские бутылки, чья структура благодаря внутреннему напряжению настолько атомизировалась, что достаточно их опрокинуть — и они тут же взорвутся. Удивительно, что многие из тех, кто полностью лишился имущества, охвачены, кажется, сознанием новой свободы. Это предвидел уже Фридрих Георг, и в сфере духа тоже:

Все обретенные познанья —

Подмокший порох.

Приди, огонь, и уничтожь.

Весь этот ворох. Собственность подвергается сомнению не только извне, со стороны тех, кто лишен наследства; сами собственники, изнутри, сомневаются в ней, она становится для них тягостной и скучной. Владение предполагает прежде всего владеющую силу, но кто сегодня может содержать замок, окружать себя слугами, обставлять множеством предметов? К тому же — сознание близкого конца света. Кто видел однажды, как вспыхивает большой город, словно на него упал метеорит, тот на свой дом и сундуки со скарбом будет смотреть иными глазами. Может быть, мы еще застанем те времена, когда собственность станут раздавать в подарок.

Каприччос, как их задумал Кубин в своем романе «Другая сторона» еще в 1909 году. Коровьи стада, прорвавшие решетки, с топотом продвигались по горящим улицам. Животные заполонили город, в то время как люди ночевали в лесах.

В одном из пылающих домов, среди застрявших там жителей, которым в их бегстве помешали фугасные бомбы, сидит маленькая кассирша. Вдруг туда врывается мужчина атлетического телосложения и, чтобы перенести женщину в надежное место, обхватывает ее за бедра и вытаскивает наружу. Он переступает через барьер, уносит ее в помещение, еще не охваченное пламенем, — и в ту же минуту за ними с треском рушится дом. При свете пламени мужчина обнаруживает, что вместо своей жены спас неизвестную.

Фридрих замечает на это: прекрасная мысль — возвратить Фаусту сознание в «красивой местности», как это делает Гёте.


Париж, 20 мая 1944

Жан Шаре, полярник: «За полярным кругом нет ни французов, ни немцев, ни англичан: там есть только мужчины».

Тяга к полюсам в XIX и XX веках напоминает поиск философского камня, — это магические места, конечные точки, заданные планетарным сознанием самому себе. В то же время они представляют собой половые клетки, оплодотворяемые глазами открывателей; как и многие величины старого мира, нации изменяются именно благодаря этому. Полярный круг — абсолют, где не может существовать никакая дифференцированная сила, там властвует только сила первобытная. Этому противостоит узкое воззрение Шубарта, будто для наций предусмотрены расколотые небеса, навечно расколотые отечества. Вот одно из мест, которое мне мешало; германскому духу оно тоже противоречит. Во времена наших отцов противники, еще недавно рубившие друг друга на куски, рука об руку, стройными рядами проходят врата вечности, златолиственную рощу Глазор и братаются там за праздничной трапезой.

Днем у мадам Дидье на бульваре Инвалидов. Поскольку негде было достать свежей глины, она лепила мою голову из массы, уже использованной для бюста Монтерлана. Черта, порадовавшая бы Омара Хайяма.

В Тюильри цвел махровый мак-самосейка; проходя мимо, я подумал, до чего же удачно это название передает сущность самого цветка. Оно показывает яркость, броскость окраски и хрупкость лепестков, разлетающихся от единого дуновения. Это касается всех настоящих слов: они сплетены из срастающихся значений, из переменчивого материала. Уже поэтому я не разделяю страха перед образами, свойственного Мармонтелю{196} и Леото, как и взглядов на перспективу развития этимологии. Слово написанное или произнесенное похоже на удар колокола, далеко вокруг себя приводящий воздух в колебание.


Париж, 23 мая 1944

После полудня объявили смертный приговор генералу Зейдлицу, зачитанный в его отсутствие. По-видимому, его деятельность наполняет Кньеболо беспокойством. Может быть, и у русских есть генерал, аналогичный нашему Нидермайеру. Одновременно было зачитано верноподданническое послание войсковых фельдмаршалов, обращенное к Кньеболо и выдержанное в обычных выражениях. Кажется, это Гамбетта спросил: «Вы когда-нибудь видели храброго генерала?» Любой маленький журналист, любая маленькая пролетарка выказывает больше храбрости. Отбор происходит только по умению держать язык за зубами и выполнять приказы; немалую роль играет и достаточная степень дряхлости. Такое терпимо, пожалуй, еще только в монархиях.

Вечером у мадам Дидье, скульптура продвигается. У меня снова было ощущение прометеева, демиургова генезиса, в коем крылось что-то зловещее, особенно в разминающих, разглаживающих движениях, когда материя формируется как бы заклинаниями. Художник ближе всех подходит к великим космическим силам созидания, и они суть его символы, в мирах могил и развалин все еще творящие для той жизни, которая когда-то полнилась соком.


Париж, 25 мая 1944

Визит Веплера, бывшего здесь проездом. Снова говорили о смерти Огненного цветка. Друзья — старый и молодой — той, которая увяла, ушла в небытие. Ее смерть и сблизила нас.


Париж, 26 мая 1944

Ранним утром отъезд в Сиссон. Я не был там с 1917 года. В Лаоне привокзальные кварталы разрушены недавней бомбардировкой, но собор и верхний город почти не повреждены. Города и дороги судьбы, по которым мы все время ступаем, — в какую фигуру вписано наше блуждание по сей земле? Может быть, в петли и цветы причудливой формы?

Мы отправились на плац, поскольку в одном кавказском батальоне произошли неполадки. Для поездки воспользовались газогенераторной машиной, с печкой сзади. Время от времени мы останавливались, чтобы добавить дров, и из-за низко летающих бомбардировщиков проделывали это в надежном укрытии. Сгоревшие автомобили, валявшиеся по краям дороги, обостряли нашу бдительность. Да и пулеметы, которые мы теперь всегда во время подобных поездок держали между колен, свидетельствовали о том, что стало неспокойно.

Я должен пересмотреть свои максимы; мое моральное отношение к людям становится все напряженней. В частности, к батальонному командиру, заявившему, что первого же пойманного дезертира выведет перед строем и «расправится» с ним собственноручно. При таких встречах меня охватывает чувство, похожее на тошноту. А надо бы достигнуть такого положения, откуда подобные вещи можно рассматривать так, как рыб в коралловом рифе или насекомых на лугу, или как врач осматривает больного. Прежде всего следует уяснить, что подобное имеет силу только в низшем чине. В моем отвращении к этому проявляется еще слабость, причастность к красоте мирской. Нужно разглядеть логику насилия, стараясь уберечь себя от украшательства в стиле Милле или Ренана, но в той же мере — и от гнусной роли бюргера, из надежного укрытия поучающего своих партнеров по чудовищной сделке. Кто не втянут в конфликт, должен благодарить Бога, но именно поэтому он еще не имеет права взять на себя роль законного судьи.

Это занимало мои мысли, пока я стоял рядом с Реезе, обращавшимся с воззванием к чужим солдатам. Они окружили нас четырехугольником, в немецких униформах, на рукавах которых светились знаки отличия рода войск. Какая-то мечеть с двумя минаретами и надписью «Биц Алла Билен. Туркестан». Реезе говорил медленно, короткими фразами, и их тут же переводил толмач.

Наша позиция посреди этого четырехугольника показалась мне странной, как на шахматной доске с разумно расставленными ходами, не без участия этнографических тонкостей.

Мы разделили трапезу с немецкими офицерами, производившими впечатление то ли техников, то ли полководцев наемных войск, — восемнадцатый и двадцатый век сливаются в псевдоморфозы, с трудом поддающиеся классификации. Где ветшает теория, там является чистая сила. Военного суда не существует; жизнью и смертью распоряжаются командиры. С другой стороны, они все время должны учитывать, что в одну прекрасную ночь вместе со своими офицерами будут убиты, если их команда дезертирует.

В Бонкуре мы выпили по рюмке водки с русскими ротными командирами, а туркестанцы и армяне расселись широким кругом. Они часами, под монотонное пение, просиживали на корточках; время от времени в круг впрыгивали одиночные танцоры или пары, до изнеможения отдаваясь танцу.

Между делом мне удалось на полчасика выбраться на мелкую охоту. Впервые в естественных условиях я встретил сине-зеленую Drypta dentata, существо изысканной элегантности. Имя ему дал в 1790 году итальянец Росси, врач из Пизы.


Париж, 27 мая 1944

Воздушные тревоги, налеты. С крыши «Рафаэля» я дважды видел, как в направлении Сен-Жермен поднимались мощные облака взрывов, а эскадрильи на большой высоте удалялись. Их мишенью были мосты через реку. Способ и последовательность направленных против их продвижения мероприятий указывают на чью-то умную голову. Во время второго налета, при заходе солнца, я держал в руке бокал бургундского, в котором плавала клубника. Город со своими красными башнями и куполами был окутан чудным великолепием, подобно чашечке, для смертельного оплодотворения облепленной насекомыми. Все было спектаклем, явлением силы как таковой — утвержденной и возвышенной страданием.


Париж, 28 мая 1944

Троица. После завтрака закончил Откровение, завершив тем самым первое цельное прочтение Библии, начатое 3 сентября 1941 года. До этого я читал только отдельные части, среди них и Новый Завет. Эти усилия я ставлю себе в заслугу, особенно потому, что они зиждятся на самостоятельном выборе и должны были сломить некоторое сопротивление. Мое воспитание шло в противоположном русле; с ранней юности мое мышление определялось педантичным реализмом и позитивизмом моего отца. Этому способствовал и каждый учитель, имевший на меня влияние. Учителя Закона Божия были большей частью скучны; слушая некоторых, я испытывал чувство, что их смущает сам материал. Холле, наиболее умный из них, высказал догадку, что явление Христа на водах следует объяснить оптическим обманом, — та местность славится своими туманами. Наиболее интеллигентные приятели, книги, которые я ценил, были настроены на тот же лад. Была некая необходимость в прохождении такого курса, и следы его навсегда останутся во мне. Прежде всего потребность в логическом доказательстве — я имею в виду не доказательность, а свидетельство и близость разума, должного присутствовать во всем. Цели могут быть только впереди. Это отличает меня от романтиков и освещает мои поездки по верхним и нижним мирам: в моем космическом корабле, в котором я ныряю, плыву, лечу, которым я рассекаю огненные миры и призрачные пространства, меня всегда сопровождает прибор, своей формой обязанный науке.


Париж, 29 мая 1944

Экскурсия в Trois Vallees. Был жаркий, сияющий день. До чего же хорошо было в тихой чаще, под листвой кустов, через которые светилось безоблачное небо: реально осязаемое. «Остановись — —».

Глицинии и то, как их древесные извивы поглощают прутья садовых решеток. Глаз моментально схватывает отлитую за десятилетия субстанцию.

Огненная оса Chrysis на серой стене, с металлической шелково-зеленой грудкой и ярко-малиновым задком. Кажется, что такое существо собирает солнечные лучи, как фокус зажигательного стекла. Оно живет, укутавшись в нежные, колышущиеся жаркие волны.

Древесные лягушки и перезвон кос, побуждающий их к хоровому пению.

«Он хотел оседлать скрипку», — изречение, обозначающее высокомерие.

Вечером у президента. В эти Тро́ичные дни здесь, во Франции, под бомбами погибло пять тысяч человек. Одна из бомб попала в переполненный поезд, пассажиры которого ехали в Мезон-Лаффит на скачки.

Президент рассказал мне об одном ефрейторе, одержимом страстью к экзекуциям. Обычно он целится в сердце, но если подрасстрельный ему не по нраву — в голову, разнося ее на куски. Это признак недочеловека: желание украсть у ближнего лицо, стремление к дефигурации, к искажению.

В кого же он так целится? Вероятно, в тех, кто больше всего воплощает в себе человеческий образ, кто ладно сделан, добросердечен, благороден.

«Солдаты, цельтесь в сердце, щадите лицо», — воскликнул Мюрат, подойдя к стенке.

Между прочим, позавчера утром здесь был расстрелян двадцатишестилетний капитан, сын штеттинского судовладельца; он якобы сказал, что главную ставку следует разбомбить. На него донес француз из окружения Лаваля.{197}


Париж, 30 мая 1944

Днем у мадам Дидье. Разговор с ее племянником, ребенком пяти лет, который мне очень нравится. Малыша недавно впервые взяли на службу в церковь и он видел, как там раздавали Святые дары. Когда его спросили, что делал священник, он ответил: «Он раздавал витамины» («Il a distribué des vitamines à tout le monde»).


Во-ле-Серне, 31 мая 1944

С главнокомандующим в Во. Несмотря на жару, вечером, чтобы очистить воздух, мы разожгли огонь. Кроме генерала вокруг камина собрались еще профессора Крюгер, Венигер и Баумгарт.

Генералы в большинстве своем энергичны и глупы, т. е. обладают тем деятельным и диспонирующим свойством ума, который присущ каждому добросовестному телефонисту и которому толпа платит тупым восхищением. Если же они образованны, то компенсируют это жестокостью, неотъемлемой частью их ремесла. Так, им всегда чего-то недостает — либо воли, либо кругозора. Соединение деятельного усилия и образования, как это было у Цезаря и Суллы или в наши времена у Шарнхорста{198} и принца Евгения, встречается весьма редко. По этой причине генералы являются чаще всего пособниками тех, чьими услугами они пользуются.

Что касается Генриха Штюльпнагеля — который, в отличие от других генералов этого старого солдатского рода, обозначается как «белокурый Штюльпнагель», — то он наделен княжескими чертами, как и подобает должности проконсула. К этому следует добавить его умение ценить покой и досужее времяпрепровождение, а также его влияние на небольшой духовный круг людей. Такой образ жизни отличается от суетности, царящей обычно в высших штабах. Его благородный характер склонен оценивать человека духовно. Его жизнь напоминает жизнь ученого, в часы долгих болезней прочитавшего огромное количество книг. Он ищет общения с математиками и философами, в истории же его привлекает древняя Византия. При этом он как полководец прекрасно справлялся со своим делом, как государственный муж — умел вести переговоры, а как политик — никогда не терял контроль над ситуацией. Все это делает понятным, почему с самого начала он был противником Кньеболо. Но он устал, и я это вижу по одному жесту, который он часто повторяет: он имеет обыкновение левой рукой поглаживать себя по спине, словно поддерживая или выпрямляя осанку. При этом его лицо принимает озабоченное выражение.

Разговор о Стое и ее принципах: «В определенных условиях уход из жизни становится для подвижника его обязанностью». Генерал, кажется, ведет доверительную переписку со своей женой на эту и другие этические темы.

Начал Новый Завет, переведенный Германом Менге, — мне его подарил священник Дамрат.

Далее полистал «Essais pour une Esthétique Générale»[279] Жоржа Миго, где мне бросились в глаза некоторые замечания о симметрии. Это тема, над которой я уже в течение ряда месяцев все чаще размышляю. Египтянам автор приписывает склонность к асимметрии и среди других доказательств называет их пристрастие изображать головы в профиль. То, чем в изобразительных искусствах является зеркальное отражение, в музыке является повтор. Потребность в симметрии — подсобная черта, применяемая скорей к форме, чем к содержанию, как при парных предметах в живописи, где все может быть одинаковым: величина картины, рамка, а в некоторых случаях также и мотив, но не собственно исполнение. Остальные замечания второстепенны и не отличаются особой точностью. Симметрия — тема обширная. Мне хотелось бы, если позволит время, дерзнуть на ее изучение двумя путями: во-первых, изучить ее отношение к свободе воли и, во-вторых, к эротике. К этому меня побудили созерцание насекомых и описание двуполой бабочки.


Париж, 31 мая 1944

Перед отъездом я еще успел выкупаться в озере, а затем отправился на мелкую охоту. Этой весной я был как одержимый.

Завтрак у мадам Дидье. Она в последний раз прошлась по голове и закутала ее во влажные ткани, чтобы поставить в подвал, ибо уезжает к Хендрику де Ману в горы.

О стиле политехников: «решение» становится «итогом» — т. е., во-первых, задешево переходит в мужской род и, во-вторых, из глубины рефлексии переносится на поверхность сообразного с волей присутствия.


Париж, 1 июня 1944

Днем у Флоранс. После застолья короткий разговор с Жюлем Зауервайном, приехавшим из Лиссабона, о возможности мирного урегулирования.

Вечером беседа с президентом и капитаном Укелем о Сталинграде. Там, кажется, до последних минут снимали фильм, а именно о подразделениях пропагандистской роты. Пленки попали к русским, они будут демонстрироваться в шведских хрониках. Часть мрачных событий разыгрывается на тракторном заводе, где генерал Штрекер взорвал себя вместе со своим штабом. Заметны приготовления, видно, как подразделения, не принадлежащие штабу, покидают здание, и затем — мощный взрыв. В этом стремлении фиксировать все до мельчайших подробностей есть что-то автоматическое; в нем проявляется некое подобие технического рефлекса, похожее на судороги лягушачьих лапок в гальваническом эксперименте. Есть черты и научного анализа. Это не памятники, какие обычно оставляют потомству или ставят богам, — пусть даже в форме креста, поспешно сплетенного из ивовых прутьев, — а документы смертных для смертных и ни для кого более. Ужасает реальность Вечного возвращения в его самой жуткой форме: эта смерть опять течет в ледяном пространстве, монотонно повторяясь, — демонически заклятая, без сублимации, без блеска, без утешения. Где же там место славе?

Капитан считал, что пленки нужно не показывать, а сжечь. Зачем? Ведь это — послание людей труда своим рабочим-собратьям.

Потом о фотографии вообще. В связи с этим президент пересказал сцену, которую наблюдал в «Dreesens Hotel» у Годесберга. В холле приветствовали спускающегося по лестнице Кньеболо; во время приветствий маленькая девочка передала ему букет цветов. Он наклонился, чтобы взять его и похлопать ребенка по щеке, и одновременно повернул голову немного в сторону, сухо бросив: «Фотограф!»


Париж, 6 июня 1944

Вчера вечером у Шпейделя в Ла-Рош-Гюйоне. Поездка из-за разрушенных мостов через Сену была тяжелой. Около полуночи мы отправились обратно и, таким образом, на целый час опоздали к началу сообщения о высадке в штаб-квартире. Утром об этом стало известно в Париже и многих застало врасплох, в частности Роммеля, коего вчера в Ла-Рош-Гюйоне не было, поскольку он уехал в Германию на день рождения жены. Это — эстетическая ошибка в увертюре такой великой битвы. Первые силы высадившихся стали известны после полуночи. В операциях участвовало множество кораблей и одиннадцать тысяч самолетов.

Можно несомненно говорить о великом наступлении, которое сделает этот день историческим. И все же я был потрясен, именно потому, что о нем так много пророчествовали. Почему теперь и здесь? Вот вопросы, неразрешимые и в далеком будущем.

Чтение: «История святого Людовика», сочинение Жуанвиля. Хуссер, которого я недавно навестил в его новой квартире на улице Сен-Пласид, дал мне почитать выдержки из этого произведения. В отдельных описаниях, как, например, в описании высадки крестоносцев при Дамьетте, человечество является во всем своем великолепии, на вершине славы. Материалистическая историография схватывает в вещах только то, что может увидеть. Ей неведомо разнообразие, только и дающее ткани цвет и образчик. А в нашу задачу входит обретение многообразия мотивов. Эта задача требует большей объективности, чем позитивистская.


Париж, 7 июня 1944

Вечером прогуливался с президентом. На бульваре Адмирала Брюи тяжелые танки ждали отправки на фронт. Молодые ребята сидели на стальных колоссах в том настроении предвечерней меланхолически окрашенной веселости, что мне так знакома. Она излучала близость смерти, готовность погибнуть смертью храбрых в огненном котле.

Смотрел, как отъезжали машины, как они теряли свою тяжеловесность и становились и проще и осмысленней, напоминая щит и копье, на которые опирается гоплит. И как ребята сидели на танках друг подле друга — ели и пили, словно на брачной трапезе или на пиршестве духа.


Париж, 8 июня 1944

Посреди застолья Флоранс удалилась на телефонный разговор и, вернувшись, сказала:

— La Bourse reprend. On ne joue pas la paix.[280] У денег, по-видимому, тончайшие щупальца, и банкиры судят о ситуации тщательней, точнее, осторожней, чем генералы.

После полудня меня навестил д-р Краус, баллистик. Разговор о брате Физикусе и его работе по исследованию цепей и простых чисел, потом о Келларисе, который все еще в тюрьме, но для которого скоро пробьет час свободы, как и для тысяч его товарищей по несчастью.

Потом о так называемом новом оружии и его испытании. Краус рассказал, что недавно на датский остров Борнхольм по непредусмотренной траектории приземлился снаряд, к тому же неразорвавшийся. Англичане уже вечером его сфотографировали. Изучив его электромагнитное поле, они незамедлительно соорудили на юге своей страны электростанцию с мощной противодействующей силой.

Из разговоров об этом оружии можно, собственно, извлечь ту науку, что уничтожение представляет собой силу, полярную эросу. Обоим свойственна некая общность — как положительному и отрицательному заряду. И шепоток вокруг этого такой же, какой окружает эротическую пикантность: говорить о таких вещах не принято, но в то же время Кньеболо надеется, что тщательно питаемые им слухи свое действие окажут. Во всем этом проявляется крайний нигилизм, напоминающий запахи из хижины живодера.


Париж, 11 июня 1944

Повторил прогулку из Сен-Клу в Версаль маршрутом императрицы. Снова принимал солнечные ванны на небольшой поляне между кустами каштанов. Во время прогулок каждый раз думаю: эта может оказаться последней.

Визит к Хуссеру, в чьей квартире на улице Сен-Пласид хочу спрятать документы, может быть, на несколько дней спрятаться и самому. Это — левый из моих опорных пунктов в Латинском квартале. В центре располагается докторесса, а антиквар Морен занимает позицию справа. Благоприобретенные друзья — дороже золота.

Сокращаю багаж до минимума, Кньеболо и его банда предрекают скорую победу, подобно тому как это делал глава перекрещенцев. Вот те фигуры, за которыми устремляется чернь. До чего же всемогущим стал охлос!


Париж, 17 июня 1944

Вчера и позавчера снова страдал от удушья. Странное сжатие диафрагмы, избавился от него только сегодня ночью. Был ли это симптом опасности, посетивший лично меня или и других тоже? Но я почувствовал, что преодолел его.

Военное командование сообщает, что «орудие возмездия» открыло огонь. Одновременно пропаганда пытается распространить во французских учреждениях слухи, будто целые районы Лондона превращены в развалины. Среди черни растет что-то похожее на праздничное ликование. Летучие бомбы, от детонации излучающие яркий свет, — один из последних блуждающих огоньков в болоте уничтожения. Если бы они обладали силой оружия, а не только пропагандистской ценностью, их применили бы уже при высадке авангарда. Но единственная реальность здесь — желание превратить живой мир в пустыню и осуществить в нем господство смерти. Кто нынче сомневается в «возмездии» и «уничтожении», тот святотатствует.

Утром в мою комнату вошел лейтенант фон Тротт Сольцский, командир роты индийского полка; после той роковой ночи в Юберлингене я видел его впервые. И на этот раз мы встретились с ним перед великими событиями. Разговор о ситуации, в частности о генерале Зейдлице, а также о том, каким образом пруссаки попались на удочку партии.


Париж, 22 июня 1944

Днем у Флоранс. У нее Геллер, прибывший из Берлина на поезде, обстрелянном бортовыми орудиями. Он рассказал, что Мерлин сразу же после высадки срочно запросил у посольства документы и уже бежал в Германию. Удивительно, до какой же степени люди, хладнокровно требующие миллионных жертв, дорожат своей собственной жалкой жизнью. Здесь должна быть какая-то связь.

Вечером город бомбили, и осколки сыпались во двор «Мажестик». Во время бомбардировки были уничтожены огромные запасы бензина и нефти, огненное облако которых, подобно пинии Плиния Младшего, поднимаясь от узкого ствола, затемняло небосвод. Мощный бомбардировщик рухнул вблизи Восточного вокзала.

Для словосочетания «звено цепи» во французском языке есть отдельное слово: chaînon. Наше южнонемецкое и устаревшее Schäkel одного с ним корня. Изготовитель цепей — le chaînetier, как у нас Kettler, сохранившийся в именах собственных.

Дом на углу рю Регар, напротив тюрьмы, расположенной на Шерш-Миди. Всякий раз, когда прохожу мимо нее, я вспоминаю фантастический город Перл, придуманный Кубином.


Париж, 24 июня 1944

Вечером у Шпейделя в Ла-Рош-Гюйоне. Из-за разрушенных мостов через Сену нам удалось попасть туда только окольными путями. Один раз мы вынуждены были выйти из машины, так как над нами кружили самолеты.

После ужина прогулка по парку. Шпейдель рассказывал нам подробности о своем посещении Кньеболо, которому он недавно делал доклад в Суассоне. Кньеболо состарился, сгорбился, во время беседы все более нервничает и вскакивает с места. На завтрак он проглотил огромную порцию риса, пил из трех ликерных рюмок лекарства разного цвета, тут же глотая и таблетки. Между пальцами у него был зажат целый букет цветных карандашей, ими он время от времени проводил линии на карте. Он высказал неудовольствие, что англичанам и американцам вообще удалось высадиться, но в подробности, как, например, воздушное преимущество противника, вникать не стал. О дальнейших событиях у него весьма смутные представления, и он, по-видимому, надеется, что и теперь повторится благоприятный поворот судьбы, не раз вызволявший его из отчаянного положения. В связи с этим он уже дважды ссылался на Семилетнюю войну. Он надеется также, что его противники впадут в разногласия и что им предстоят революционные перевороты. Осенью он обещает новое вооружение, в частности противотанковые орудия, и входит в rage du nombre,[281] говоря о «выбросе» индустрий. Жаловался он также и на эти исчадия ада — фланирующие бомбы, одна из которых, проделав совершенно хитроумную траекторию, приземлилась вблизи от ставки, чем и вызвала ее скоропалительный переезд.

О подробностях высадки я поговорил также с адмиралом Руге. Кажется, и в самом деле из-за «слишком высокой волны» не вышло ни одно немецкое сторожевое судно. Англичане высадились при отливе, когда все подводные помехи зримо лежали на песке. Сооружения, препятствующие отливу, были запланированы, но их постройка пока не осуществилась.

Полковник Темпельхоф рассказал о смерти генерала Маркса. Брат Маркса, лейтенант-полковник, осведомился о часе смерти, поскольку в тот же день в одиннадцать часов со стены упал портрет генерала. И действительно, без четверти одиннадцать тот был ранен и с первым ударом часов скончался.

На обратном пути наш шофер не справился с управлением, съехал с шоссе и на большой скорости угодил в куст ежевики, ветки которой приняли нас мягко, как стружки.

Чтение: Хендрик де Ман, «Après Coup». В этих мемуарах в самом начале изложено прекрасное правило, что «наводить всегда нужно чуть выше цели». Там я нашел также описание нашей встречи у Дидье.


Париж, 27 июня 1944

Уличные бои в Шербуре. Как пишет Перпетуя, утром 15 июня совсем рядом с домом упали бомбы, одна из которых угодила в наш маленький пруд у Лоне и, взорвавшись, взметнула сотни карпов и уклеек.


Париж, 1 июля 1944

Еще раз просматриваю воззвание согласно своему правилу, что работу можно переписывать до бесконечности.

Во сне новое видение, благоприятное, вселяющее надежду: дьякон. При таких встречах сразу возникает впечатление, что они идут от первоистока и будут возвращаться как постоянные фигуры.

И еще, несколько дней тому назад в больших шахтах, змееобразными извивами уходящих глубоко под землю, за барьером из колючей проволоки — старший лесничий. В легкой охотничьей куртке, как явление исключительно собранной силы. Он стоял на лестничной площадке, «собираясь войти», и хотя я был вооружен, но тотчас же понял, что применение таких игрушек здесь бессмысленно. Своим излучением он парализовал мне руку.

О стиле. Временны́е формы могут быть четко обозначены, но они могут быть также и оттенены, например, временными вспомогательными словами: вместо «Я стану это делать» лучше сказать «Я это сделаю потом» или «Я это сделаю завтра».

Тем самым мы слегка отказываемся от логики, но и от педантичности тоже. Менге, чей перевод Библии я продолжаю читать, вместо «Стучите, и отворят вам» переводит: «Стучите, и будет вам открыто», — это школярство.

Чтение в эти дни: генерал Ж. Перре, «Minerve sous les Armes».[282] Эссе об интеллигентности и ведении войны, которое я, как цензор, читал в рукописи. Там есть высказывание маршала Жоффра об искусстве высшего командования: «Ne rien faire; tout faire faire; ne rien laisser faire».[283]

Справедливо, в полководце должно быть что-то от Бога, некая цезаристская божественность. Исходящая из него эманация важнее, чем его руководство.

Затем полистал «Guide Officiel des Voyages Aériens»[284] 1930 года, снабженный на каждой странице цитатой о воздухоплавании. Он кишит общими местами:

«L’aviation constituera un des facteurs les plus importants de la civilisation»[285] (Луи Бреге).

«Il n’y a plus de Pyrénées — — surtout en avion»[286] (Альберт I Бельгийский).

«L’air deviendra le véritable élément d’union entre les hommes de tous les pays»[287] (генерал де Гуа).

«L’aviateur conquérant du ciel est l’incarnaton véritable du surhomme»[288] (Адольф Бриссон).

И так целые страницы. Старик Леонардо видел вещи гораздо четче.


Париж, 3 июля 1944

До полудня меня в «Мажестик» навестил полковник Шаер. Он командовал полком на Востоке и был там приговорен к одиннадцати месяцам тюрьмы, ибо в самый разгар битвы не скрывал своих воззрений и не прятался в кусты. Вообще аресты и расстрелы офицеров учащаются.

Шаер показал мне также фотографию живодерни близ Никополя; устрашающая картина, снять которую удалось одному из его людей во время отступления — тайно, поскольку эти жуткие места засекречены. Подобное зрелище побудило меня откорректировать свою рукопись.


Париж, 6 июля 1944

У Флоранс. У нее Леото, рекомендовавший мне почитать Жюля Валлеса.{199} Он деликатно предложил мне свою помощь — в том случае, если немцам в городе придется туго.

Есть два пути подняться над национальной ограниченностью: путь разума и путь религии. Леото пришел к своей цели первым путем. И на его примере можно видеть, как национальное, по мере того как оно исчезает из сознания человека, оживает в его существе, в самой его сути.


Париж, 13 июля 1944

Русские приближаются к Восточной Пруссии, американцы — к Флоренции, в то время как битва на удерживаемой территории продолжает бушевать с большими потерями. Командование, не способное на новые идеи, пытается вселить в население надежду на новое неизвестное оружие. Удивительна полная беспомощность, с какой толпа судит о своем положении, позволяя себя обманывать и впадая в состояние, близкое к эйфории.


Париж, 14 июля 1944

Вместе с Баумгартом и фройляйн Лампе навестил господина Груля на авеню Фош. Его дом, если пройтись по двору, напоминает волшебный замок Аладдина или пещеру с сокровищами Али-Бабы, Сады с фонтанами и бассейнами, где кружатся лебеди и декоративные утки, лиственные аллеи со статуями и зеркальными фасадами, галереи в стиле тех, коими славились Помпеи, террасы с попугаями и воркующими голубями скрыты от посторонних взглядов высокими решетками, за которыми плющ сплетается с диким виноградом.

Коллекции, приобретенные папашей Грулем по совету Гонкуров, еще богаче тех баснословных перечней, коими может похвастаться Бальзак. В них собрано свыше ста картин и рисунков Фрагонара,{200} а Тёрнера намного больше, чем на всех Британских островах. В огромных галереях один шедевр соседствует с другим. При этом свыше тысячи лучших экземпляров распределено по дальним замкам. Собрания эти малоизвестны, ни один каталог не был издан. Только друзья или те, кого они привели с собой, имеют право ступить в эти помещения.

Мы поговорили с владельцем неслыханных сокровищ сначала об их сохранности, потом о ценности. Он считает целесообразным оставить все вещи в Париже — транспортировка может им повредить, они могут попасть и под обстрел, кроме того, судьба остальных местностей Франции едва ли определенней судьбы этого города, находящегося, подобно Риму, под защитой своего же собственного нимба. При налетах падающие осколки пробивают иногда стеклянные крыши. Если это случается в дождливую погоду, вода проникает в помещения и причиняет немалый вред. Мы видели пастель Ватто{201} с попорченными красками и небольшими зелеными пятнами, словно она зацвела. Удивительно, как разрушение поработало над этой картиной, — не просто механически, а физиогномически, как болезнь на живом теле. По этим же законам менялся портрет Дориана Грея.

Удручает и нехватка угля. Хозяйство нуждается в персонале, насчитывающем никак не меньше двадцати человек.

Что касается ценности, то, по мнению господина Груля, ее не существует вовсе; поскольку он никогда ни одной из своих картин не продаст, этот вопрос не имеет для него значения. До чего же тягостно владеть собственностью, особенно в этом полыхающем мире. Взвалить нынче подобное себе на плечи — для этого требуется отвага пловца, нагруженного золотом, как солдаты Кортеса в «ночь печали».{202}

Чтение: Леон Блуа, «Méditations d’un Solitaire».[289] Книга написана в 1916 году при аналогичных сегодняшним обстоятельствах, она отражает все добродетели и пороки своего автора — в том числе силу, в ненависти устрашающую, коей он может потягаться даже с Кньеболо. Но, несмотря на это, я отдыхаю за этим чтением, одновременно получая и необходимую поддержку. Внутри нее скрывается поистине чудодейственное средство против времени и его пороков. Поднимаясь из смрадных низин на такую высоту, этот христианин разворачивает перед нами редкостное зрелище. Зубцы его башни достигают тончайших слоев атмосферы. С подобным взлетом сопряжена и тоска по смерти, которой он дает мощный выход, — тоска по изготовлению философского камня из низших шлаков и темной гущи, тоска по великой дистилляции.


Париж, 16 июля 1944

После полудня в Ла-Рош-Гюйоне у Шпейделя. Сегодня он принимал нас в своем кабинете в самой старой части замка, прямо под норманнскими зубцами. Он без конца звонил по телефону, поскольку Кньеболо, боящийся новой высадки, желает распорядиться двумя танковыми корпусами по своему усмотрению, а совсем не так, как того требует ситуация. Различные разговоры, в частности о том, сколько времени понадобится немцам, чтобы спихнуть с себя эту ярмарочную фигуру. Дирижирует ими в данном случае судьба. Все это напомнило мне изречение моего отца: «Должно прийти великому несчастью, чтобы настали какие-нибудь перемены». Настроение у генерала вопреки всему, кажется, хорошее, ибо он заявил, что «мирное воззвание скоро выйдет».

Потом с Подевильсом и Хорстом я отправился в Живерни. Там мы разыскали невестку Моне, которая дала нам ключ от его сада. Подошли к пруду с кувшинками, плакучими ивами, черными тополями, бамбуковыми изгородями и полуразрушенными китайскими деревянными мостиками, — над этим местом разлито какое-то очарование. В любом влажном ландшафте, где растут ивы, можно найти такие мелкие водоемы, обрамленные тростником и касатиками и заполненные водяной зеленью, но ни один из них не показался мне более колоритным, значительным, красочным, чем этот. Фрагмент природы, как и тысячи других, и все же возвышенный духовной и творческой силой. Наука XIX века тоже обитает на этом острове, из которого художник, как из реторты, подогреваемой солнечным огнем и охлаждаемой водой, вытягивал свои небывалые краски. Небольшое болото, подобно глазу, вбирает в себя целые миры света.

В просторной мастерской, перед циклом кувшинок, над которым Моне начал работать на семьдесят пятом году жизни. Здесь можно наблюдать творческий ритм кристаллизации и распада, приближающийся к синему Ничто, к лазоревой пене Рембо. На одной из больших панелей, у самого края чистого колышащегося света, похожего на пучок материализованных лучей, как живой воссоздан кустик синих водяных лилий. На другой картине изображено только небо с облаками, от чьих отражений кружится голова. Глаз прозревает творческое дерзание и вместе с ним — оптическую мощь возвышенного распада и его мучений среди потоков струящегося света. Последняя картина располосована ножом.


Париж, 21 июля 1944

Вчера стало известно о заговоре. Подробности я узнал от президента, когда вернулся вечером из Сен-Клу. В высшей степени опасная ситуация приобретает теперь особую острогу. Свершивший покушение — граф Штауфенберг.{203} Я слышал его имя еще от Хофаккера. Это укрепило меня во мнении, что в такие поворотные моменты в действие вступает старая аристократия. По всем данным, эта акция вызовет чудовищную расправу. И все трудней будет сохранить маску, — так, сегодня утром я затеял перепалку с одним товарищем, который обозначил происшедшее как «неслыханное свинство». Сам я при этом убежден, что покушения мало что меняют и уж, во всяком случае, ничего не улучшают. Я наметил это уже в образе Санмиры в «Мраморных скалах».

После полудня в самых узких кругах распространилось сообщение, что главнокомандующий уволен со своего поста и отозван в Берлин. Как только пришло известие с Бендлерштрассе, он приказал арестовать все части СС и Службы безопасности, чтобы тут же освободить их: после того как он доложил об этом Клюге{204} в Ла-Рош-Гюйоне, уже не оставалось никакого сомнения в том, что покушение провалилось. «Поймал удава и выпустил снова», — как сказал президент, когда мы, в высшей степени возбужденные, вели переговоры при закрытых дверях. Поражает сухость, деловитость этого ареста — его основанием послужил простой телефонный звонок коменданту Большого Парижа. Здесь, безусловно, сыграла роль и озабоченность не посшибать голов больше, чем требовалось. Но это плохие доводы по отношению к таким силам. А тут еще совершенно беспомощный и больной желудком полковник фон Линстов в качестве главы штаба, незадолго до этого посвященный в должность, поскольку был необходим технически; теперь, перед роспуском, он как привидение шныряет по «Рафаэлю». Если бы шефом был, по крайней мере, мой старый знакомый фаненюнкер Косман! Он сделал хотя бы то, чего ожидают от офицера Генерального штаба, а именно подтвердил бы достоверность известия. К тому же — крах Роммеля 17 июля, ибо вместе с ним сломался единственный столб, поддерживавший смысл подобного мероприятия.

По контрасту — ужасающая активность народной партии, которая, несмотря на акцию, едва ли потеряла почву под ногами. Это весьма поучительно: тело не лечат во время кризиса, а если и лечат, то всё сразу, а не один какой-нибудь его орган. Даже если бы операция удалась, у нас вместо одного нарыва появилась бы их целая дюжина, с кровавыми судами в каждой деревне, на каждой улице, в каждом доме. Нам уготовано испытание — обоснованное и необходимое, и эти маховики остановить уже невозможно.


Париж, 22 июля 1944

Звонок генерала Лёнинга из Ганновера, сообщившего, что в Кирххорсте все в порядке. Я поражался его шуткам, поскольку все разговоры, без сомнения, прослушивались. Вскоре после этого я услышал от Нойхауса страшное известие, что вчера на пути в Берлин Генрих фон Штюльпнагель пытался застрелиться, однако остался жив, но потерял зрение. Это случилось в тот самый час, на который он пригласил меня в гости для философского разговора. То, что посреди всеобщего смятения он еще сумел оповестить всех об отмене обеда, меня потрясло; в этом — вся его сущность.

Вот каковы нынешние жертвы и как раз — в узком кругу последних рыцарей, свободных умов, тех, кто умеет мыслить и чувствовать по ту сторону глухих страстей. И все же эти жертвы нужны, ибо они созидают внутреннее пространство и предотвращают падение нации как целого, как монолита, — падение в страшные недра судьбы.


Париж, 23 июля 1944

Первый вопрос генерала, когда он, ослепший, очнулся, относился к обустройству лазарета; он спросил, доволен ли им главный врач. Его уже плотным кольцом окружили санитары, они же его и сторожат; он — пленник.

Я размышлял о нашем разговоре о Стое у камина в Во и о том, что врата смерти всегда открыты для человека и что на их фоне возможно решительное действие. Здесь бывают страшные уроки.


Париж, 24 июля 1944

После полудня у генерала фон Нидермайера, смутно напоминающего мне старого ориенталиста Хаммер-Пургшталя, — в той степени, в какой проникает в человека нечто восточное, азиатское, придавая окраску его идеям, делам и даже внешности.

В армии введено так называемое немецкое приветствие, означающее, что она потеряла свою дееспособность. Это одна из новейших форм — по нескольку раз в день проходить sub jugo.[290] Ее можно воспринимать и как прогресс автоматизма.

Американцы стоят в Пизе, русские — в Лемберге{205} и Люблине.

За столом разговор о Лавале и его суеверии, из-за которого он и носит белый галстук. Медяк в два су тоже всегда при нем, и когда он его забывает, то воздерживается от дискуссий. Он уверен в своем счастье, в своей доброй звезде, в качестве особо благоприятного знака засчитывая себе и то, что при рождении на его голове в виде чепчика лежала плацента, — это и в народном поверье существенное предзнаменование. Ну, посмотрим.


Париж, 26 июля 1944

Вечером у Фогеля. Говорили о покушении и его деталях, которые Фогелю были известны. Действие таких акций не поддается вычислению: тут вступают иные силы, о которых зачинщик и не предполагал. К тому же они влияют не столько на направленность исторического события, сколько на его ритм: ход либо ускоряется, либо тормозится. Первый случай — покушение на Ленина, в то время как заговор Фиески против Луи Филиппа замедлил прогресс демократических сил. В целом можно заметить, что покушение на какого-нибудь деятеля если и не заканчивается добром, то, во всяком случае, заставляет самого деятеля сделать кое-какие выводы, способствуя прогрессу его начинаний.


Париж, 30 июля 1944

Благодаря странному механизму истории, отметины выявляются на немце по мере того, как колесо судьбы поворачивается для него книзу. Он познает опыт евреев: быть соблазном. Валериу Марку имел обыкновение говорить, когда разговор заходил на эту тему, что в теле побежденного гнездится чума.

В «Рафаэле» растет паническое настроение. Прибывают типы, уже не начальники в прежнем смысле, а комиссары, основательно разрушающие старые связи, со времен Фридриха Вильгельма I бывшие неколебимыми.

Последний завтрак у докторессы. Обратно шел по рю Варенн, где меня, как всегда, восхищали высокие ворота, характерные для старых дворцов Фобур-Сен-Жермена. Высоко нагруженные повозки с сеном въезжали через них в конюшни.

Из-за моросящего дождя ненадолго в музее Родена, куда меня обычно не тянет. Морские волны и волны любви; археологи позднейших эпох, возможно, найдут эти статуи сразу же под слоем танков и авиабомб. Тогда станут вопрошать, как одно связано с другим, и строить остроумные гипотезы.


Париж, 31 июля 1944

Из Лиона прибыл Макс Валентинер. На юге, по-видимому, хозяйничают лемуры; так, он рассказал об одной женщине, уже четыре месяца сидевшей в тамошней тюрьме. Два охранника Службы безопасности рассуждали о том, куда ее деть, поскольку она не причастна к делу, по которому ее взяли: «Расстреляем — и концы в воду».


Париж, 1 августа 1944

Вечером у д-ра Эптинга; от него узнал, что Медан убит в Э. Вот и он стал жертвой ненависти, растущей с каждым днем. Единственным его преступлением было то, что дружбу между обоими народами он считал вполне возможной. С этим чувством он обнимал меня уже в 1930-м, когда я увидел его в первый и единственный раз в своей жизни. В первую мировую мы оба командовали ударными соединениями.

Передо мной лежит его последнее письмо ко мне, от 15 июля, где он пишет: «Если мне суждено умереть, то лучше в родном доме или родном городе, чем где-нибудь на дороге в жидкой грязи канавы. Такой смерти я более достоин, и она доставляет гораздо меньше хлопот».

Еще он добавил: «Je tiens à vous dire que c’est l’amitié admirative que vous m’avez inspirée qui m’a rapproché de mes anciens adversaires de 1914/1918».[291]

Мне понятно, что это — осознанные слова прощания, как и его молитва, о которой Клаус Валентинер мне написал: упаси Господи, чтобы молодой француз взвалил на себя вину, пролив собственную кровь. В эти дни я познакомился с горечью, опозорившей лучших. В первую мировую мои друзья погибали от снарядов, во вторую — это стало преимуществом счастливцев. Остальные гниют в тюрьмах, накладывают на себя руки или погибают от руки палача. В пуле им отказано.


Париж, 5 августа 1944

Американцы стоят у Ренна, Майенна, Лаваля и отрезают Бретань. Прощальные визиты, сегодня вечером — у Залманова. И мой парикмахер, уже много лет постригающий меня, чувствует, что сегодня в последний раз справляет свою службу. Его прощальные слова согласовывались с духом его сословия и с его симпатией ко мне: «J’espère que les choses s’arrangeront».[292]


Париж, 8 августа 1944

Еще раз на смотровой площадке Сакре-Кёр, чтобы кинуть прощальный взгляд на великий город. Я видел, как в горячем солнце дрожали камни, словно ожидая новых исторических объятий. Городские площади — женского рода, они склоняются только перед победителем.


Париж, 10 августа 1944

Днем у Флоранс; может быть, этот четверг — последний.

Возвращался по раскаленной улице Коперника. Там я купил маленькую записную книжку, которой в беспокойное время пользуюсь вместо дневника. Выходя из магазина, столкнулся с Марселем Арланом;{206} мнение о нем я составил только в эти последние недели, прочитав его роман. Я ценю в нем бесстрашие, хотя оно слегка и тронуто заносчивостью. Мы обменялись рукопожатием.

J’aime les raisins glacés

Parce qu’ils n’ont pas de goût,

J’aime les camélias

Parce qu’ils n’ont pas d’odeur.

Et j’aime les hommes riches

Parce qu’ils n’ont pas de cœur.[293]

Стихи навели меня на мысль: в свою работу о нигилизме включить дендизм как одну из первых его ступеней.


Париж, 13 августа 1944

После полудня прощальные визиты, последние встречи. Прогулка с Шармиль по набережным Сены. Каждый из больших отрезков времени реализуется в бесчисленных личных расставаниях.

Загрузка...