2

Жара наконец отступила, и время от времени, чаще по ночам, по нескольку часов лил дождь, так что мне больше не приходилось поливать цветы в саду и на могиле тетушки, а бочка для воды, давно пустовавшая, стала постепенно наполняться. С окрестностей смыло пыльную желтизну, и они понемногу зазеленели.

Вопреки ожиданиям, бывать у Инес мне нравилось. Мы встречались нерегулярно, от случая к случаю. Детей я в эти посещения вообще не видел, и все шло без лишних проблем; она не расспрашивала о моей жизни и не рассказывала о себе. Разговоры сводились исключительно к тому, чего я предпочитаю выпить. Больше мы почти ни о чем не говорили, и ее удовлетворенный вздох, когда она под конец переворачивалась на спину, сгибала одну ногу в колене и смотрела в потолок, был адресован ей самой. До сих пор меня приятно будоражила мысль о том, до чего же случайными были наши встречи, которых ни она, ни я намеренно не искали (по крайней мере, я так считал), и до чего стремительно все могло бы кончиться, и я бы тут ничего не мог поделать. Впрочем, действительно ли она не искала встреч? Не прошло и месяца, как обнаружилось, что я у нее не единственный; притом не имело значения, кто был другой или даже другие; я и не пытался это выяснить. Но когда поздней осенью я узнал, что она встречается в том числе с Флором, причем уже давно, произошло нечто, крайне меня удивившее, потому что такого со мной раньше не случалось: я почувствовал себя оскорбленным. Сначала я надеялся, что непривычное ощущение скоро исчезнет, однако я ошибался. Она что, серьезно? Она спит с этим..? — спрашивал я себя все чаще, пока не пришел к выводу, что встречи с Инес уже не доставляют мне радости, и две недели у нее не показывался.

Но наконец я опять решился отправиться к ней, послал сообщение: «Можно я заеду?», на которое она часом позже ответила: «Да. В 9». Я не мог расстаться просто так; пока еще не мог, думалось мне. Я понимал, что веду себя как влюбленный, но в то же время знал, что не влюблен. Хоть я и спрашивал себя, что она могла в нем найти, я хорошо сознавал, что по-настоящему занимало меня не это; нет, дело тут было в самом Флоре. Он чем-то меня раздражал, только я не мог понять чем. Однажды я ей намекнул — мне не нравится, что она с ним встречается, и она сразу завелась: «Что ты сказал? Что ты имеешь в виду?» Но так или иначе, мне было просто необходимо, чтобы она перестала с ним видеться. Мало сказать, что меня это беспокоило, — нет, это было просто невыносимо. Почему? Что такое со мной стряслось? Отчего я вдруг стал таким чувствительным? Ответа не находилось, но факт оставался фактом. И я, по жизни не любитель копаться в самом себе, теперь только над тем и думал, как бы добиться того, чего мне так хотелось, — и с неприятным осадком в душе вынужден был признать, что в моем самокопании нет ровно ничего забавного.

Сильные ливни в начале декабря размыли и унесли много грунта. Дороги в нашей стороне покрылись слоем светло-коричневой, красноватой грязи. А числа десятого ударил мороз. Всякая вещь, всякое растение насквозь пропитались влагой, так что с наступлением холодов все казалось не просто застывшим, но и странно отяжелевшим, будто на веки вечные прикованным к земле. Когда я проезжал по дороге, ведшей к усадьбе Флора, даже щебенка не била о днище; слышалось лишь жесткое, упрямое похрустыванье, едва возникавшее и тотчас замиравшее. Деревья по краям дороги стояли совсем голые, а клубки омелы висели на ветвях как бесцветные бумажные фонарики, всеми забытые. Кое-где виднелась осенняя вспашка, местами взошли посевы — острые, как иголки ежа, торчали из земли черновато-зеленые стебли.

Я остановился, вышел из машины и огляделся; дело было к вечеру, спускались сумерки — если это вообще можно было назвать сумерками, ведь в декабре все дни похожи на монотонные сумерки, прерываемые разве что ночью. Несколько черно-серых ворон сидели вокруг свежевысаженных вишневых деревьев, стволы которых были выбелены до нижней развилки, и ковырялись в навозе, разбросанном вокруг саженцев. Хлева стояли немые, мрачные, в жилой части дома тоже было темно. Я сунул руки в карманы — на мне были старые джинсы, шерстяной пуловер, некогда принадлежавший моему дяде, и пуховая куртка-безрукавка, а на ногах прочная обувь, — подошел к двери и дернул кольцо, подвешенное на проволоке; при первом посещении я его не заметил. Короткий толчок, затем, с запозданием, резкий, неприятный звук колокольчика — раздался и сразу замер. Мне пришлось дернуть еще раз, прежде чем дверь, еще не старая, но сильно облупившаяся, отворилась и передо мной предстала жена Флора. В прошлый визит мне не удалось рассмотреть ее лица — да и теперь на нем еще виднелись отметины респиратора. Глаза у нее были с узким разрезом, но вовсе не казались маленькими; нос, по краям которого сбегали книзу две тонкие складки, тоже был узким; только рот показался мне чересчур большим, зато изгиб губ был до того совершенен, что мой взгляд невольно к ним возвращался. Это было изумительно красивое лицо, одновременно строгое и нежное, только оно плохо гармонировало с остальным обликом: на ней был простой, к тому же сильно испачканный комбинезон, от которого дурно пахло, поверх него фартук, тоже грязный, а на голове — бейсболка козырьком назад.

Я поздоровался, но она даже не кивнула в ответ. Вместо этого, уже собираясь уйти, повернула голову, позвала мужа и опять растворилась в темноте, из которой пришла. Она была старше меня — ненамного, года на два-три. Потом я подумал, что она только выглядит старше; не исключено, что в детстве мы вместе ходили в школу, целых четыре года, от которых мало что сохранилось в ее памяти, как и в моей. Если б я знал, как ее звали, я мог бы поискать ее на фотографии нашего класса.

— Тебе чего?

Он вел себя так, будто видит меня впервые. Вот и хорошо. Мне вовсе не хотелось, чтобы он меня узнал, оттого-то я отрастил усы и прикатил сюда на «Сеате», а не на «Мустанге», который зимой, по обыкновению, стоял в гараже. Мне подумалось: пожалуй, оно и верно, что у фермеров зоркий глаз, да только на что другое, не на людей. Или ему просто незачем было обнаруживать, что он меня вспомнил или что лицо мое почему-то кажется ему знакомым? Я спросил, сколько лет он здесь хозяйствует. Он нахмурился, но все-таки соизволил ответить:

— Давно уже.

На это я сказал, что ищу фермерское хозяйство, где можно пройти что-то вроде практики. Свиньи — у них ведь есть свиньи? во всяком случае, мне так сказали, — свиньи меня интересуют в первую очередь. Дальше я поведал, что уже огляделся в здешних местах и решил для начала спросить именно у него, в частности из-за новой постройки, бросающегося в глаза нового хлева, недавно начатого, — чтобы его достроить, лишние руки не помешают. Я, само собой, понимаю, зимой меньше работы, а на стройке, возможно, сейчас и вовсе нечего делать, но для того, чтобы чему-то обучиться (да-да, мне предстоит многому обучиться, познаний в сельском хозяйстве у меня, по сути, нет никаких), зима — это самое что ни на есть идеальное время. Я сказал, что хотел бы остаться на полгода.

— Какое у тебя образование?

— Учился в университете, — отвечал я. — Германистика и англистика.

Его взгляд остановился на моей куртке, еще мало ношенной, с нашивкой «Aspen, СО».[5]

— На что мне кто-то, кто будет только путаться под ногами, — объявив это, он переменил позу и оперся рукой о дверь. Похоже, собираясь ее закрыть.

— Но можно хотя бы попробовать.

Он пожал плечами.

— Не вижу ни малейшей причины. Мы и так справляемся.

Несколько секунд я не знал, что на это сказать.

— Хорошо, — ответил я, — попытаю счастья в другом месте. Может, кто из твоих соседей поумнее.

Покачав головой, я повернулся и пошел прочь. Я был наполовину раздосадован, зато другая моя половина (причем большая) испытывала облегчение. Ведь все, что я здесь наговорил, было не слишком всерьез.

— Обожди, — сказал Флор, когда я уже подходил к машине; я остановился и оглянулся. — Как тебя звать?

Значит, он в самом деле не знал, кто я такой.

— Вальтер, — ответил я. Имя я придумал, пока сюда ехал.

— Попробовать, пожалуй, можно.

Мог ли я отступить? В конце-то концов, я же не на полном серьезе говорил… И однако — достаточно мне было взглянуть на Флора, на его заскорузлую от грязи одежду, на его невыразительное лицо, и вспомнить при этом об Инес, чтобы увериться: обратного пути не было и быть не могло. Слишком легковесно, слишком нелепо, а главное, чересчур безобидно было бы сказать: «Это была шутка. На самом деле, я совсем не потому приехал. Хотел кое о чем тебя спросить. А именно: она знает? Я о твоей жене. Она в курсе?» Так что я молча залез в машину, решив покуда держать эти вопросы при себе.

На следующее утро я приехал незадолго до восьми. Я припарковался не прямо перед домом, как накануне, а на бетонированной площадке перед длинным машинным сараем (трое его ворот были закрыты) и посигналил. Потом выбрался из машины и остановился в ожидании. Прошло немного времени, и из свинарника вышел Флор, окутанный теплым облачком испарений. Не глядя на меня, он прошел вдоль стены, открыл какую-то дверь, на несколько секунд зашел внутрь, затем опять появился, держа под мышкой одежду, пару перчаток и резиновые сапоги.

— Доброе утро, — сказал я.

Он сдвинул маску с лица.

— Посмотри, годится ли тебе, — сказал он.

Я взял вещи, которые он мне протянул.

— Где можно переодеться?

Флор приоткрыл створки ворот.

— Здесь, — бросил он.

Я переоделся между машинами, он ждал снаружи. Наконец я вышел. Одежда была широковата, висела на мне мешком. Я натянул перчатки; они были новые и подошли в самый раз. Флор протянул мне маску. Я отказался, сказал, что хочу попробовать так. Он сложил ее и засунул в карман на груди.

— Шапку тоже не хочешь?

— Нет.

— Тогда пошли, — сказал он.

Едва ступив одной ногой в свинарник, я пожалел, что отказался от маски. В лицо мне шибануло въедливым, горячим воздухом. Положим, это был воздух, но мне он показался чем-то таким, что препятствовало дыханию, вроде какой-то гадкой жидкости, вдыхать которую наотрез отказывалось все тело, — или вроде отравляющего газа. Глаза у меня заслезились. Мы прошли между длинными рядами стойл, в которых на растрескавшемся бетонном полу лежали и стояли грязные, покрытые ссадинами свиньи всевозможных размеров, пока не добрались до пустой загородки и не остановились перед ней. Стены почти до потолка были облицованы керамическими плитками, некогда белыми (вопрос только, как давно это было?). Всё кругом — животные, предметы и мы сами — всё было облеплено мухами.

Флор вытянул железный прут из засова, распахнул серую пластиковую дверь — длиннющую, высотой по грудь человеку. Войдя в загородку, буркнул что-то, чего я не понял. Затем он через ограждение перепрыгнул в соседнее стойло; свиньи с жутким лающим визгом, исходившим из множества глоток и в то же время, казалось, издаваемым одним-единственным животным, бросились врассыпную и сбились в углу. Вскоре они утихомирились, их насторожившиеся было уши опять повисли. Флор прохаживался между ними, поглаживал то одну, то другую по щетинистой спине — голой рукой, так как перчаток на нем не было, я только сейчас это заметил; он дал пинка одной не в меру любопытной свинье, которая его обнюхивала и норовила ухватить зубами резиновый сапог. Взглядом он снова проинспектировал их всех, потом перемахнул на мою сторону. Мы вышли из помещения и направились к другому свинарнику, поновее, к нему-то и предполагалось сделать пристройку. По пути он прихватил ведро, метлу и поставил их в нишу, где уже стояли вилы самой разной формы. В этих стойлах обитали свиньи поменьше, подсвинки — что-то среднее между поросенком и взрослой свиньей. Они захрюкали и разбежались в стороны, едва мы вошли, но сразу же опять приблизились и вытянули в нашу сторону влажные пятачки. Вроде бы вонь здесь была более сносной; глаза тоже не так сильно щипало. У последней загородки мы остановились. Каким-то образом, так что я даже не заметил ее прихода, рядом с нами очутилась жена Флора; она бросила на меня быстрый взгляд и, кажется, кивнула. На лбу у нее блестели капли пота, влажной была даже прядь, выбившаяся из-под платка (надетого вместо вчерашней бейсболки) и свисавшая на лицо. Она вложила мне в руку нечто, напоминавшее весло, но гораздо легче, почти невесомое. Оба они взяли по такой же штуковине. Флор подал мне знак, и я следом за ним перешагнул через ограждение, здесь более низкое, доходившее нам до бедер. С выкриками, звучавшими как проклятия, вернее, как одно повторяющееся проклятие, он направился к противоположной стене прямоугольного загона. Большие поросята от него убегали, устремляясь прямо на меня, потом вдруг резко притормаживали и подвигались то взад, то вперед, колыхаясь как единое тело, трепещущее от страха. За моей спиной женщина с усилием подняла пластиковую дверь, как я теперь сообразил, достаточно тяжелую, а сама отошла к стене. Она что-то сказала, но я опять не расслышал из-за маски. Флор рукой поманил меня к себе, и как только я шевельнулся, животные снова забегали. С хрюканьем метались они туда и сюда, все время норовя сбиться в кучу; наталкиваясь на меня, они падали, перевертывались, и вся эта суматоха продолжалась, пока я не остановился рядом с Флором, тогда поросята снова сбились все вместе. В основном они, навострив уши, смотрели прямо на нас, лишь некоторые отворотили рыла в сторону. Хоть стойло было открыто, они не убегали. Тут Флор, подтолкнув меня, медленно двинулся вперед. Я, так же медленно, шел рядом с ним. Опять раздались его выкрики, теперь звучавшие мягче, не так резко. Поросята, будто поняв, что ничего другого им не остается, и тут же забыв, что мы находимся у них за спиной, начали покидать стойло. Один за другим они разворачивались, опустив рыльца к полу, и бежали по длинному проходу и рампе (кто это так быстро ее соорудил? в прошлый раз я этого перехода не заметил) в другое строение; там они вбегали в пустую загородку, посередине которой лежал сноп соломы, а в автокормушке на стене их поджидал корм. Лишь изредка, если одно из животных останавливалось и его поведение сбивало с толку тех, что бежали за ним, требовался легкий толчок погонялкой. К непрекращавшимся крикам Флора добавились выкрики женщины, которая замыкала процессию; то были странные, первобытные звуки.

Однако, чтобы запереть поросят в новом стойле, потребовалась уйма времени. И всё из-за меня, потому что я постоянно делал что-нибудь не так — или, допустим, движение делал правильное, но слишком рано или слишком поздно; а один раз я даже шлепнулся. Мы вышли на улицу и постояли на свежем воздухе, я жадно вбирал его в легкие. У меня закружилась голова, и я прислонился к стене; кирпичи вокруг дверного проема были почти черные от грязи. Я заметил, как женщина взглянула сначала на меня, потом на Флора. Не успел я толком передохнуть, как они уже вернулись в свинарник. Я последовал за ними через две-три минуты. Флор чистил пустой загон струей под большим напором; я подошел слишком близко, и в лицо мне полетели брызги грязи. Я с омерзением отвернулся и только тогда заметил, что вода — или грязь — приятно освежает. Жена разбрызгивала пенное средство там, где основная грязь была уже вычищена. Она прервала работу и что-то мне сказала, с некоторым запозданием я понял смысл сказанного: мне предлагалось заняться уборкой в проходе. Совсем недавно он был еще чистым, но теперь, в самом деле, весь оказался истоптан. Не успел я прибраться в проходе, как Флор крикнул, чтобы я бросал это дело и шел за ним, и мы опять вернулись в первый свинарник. Тем временем подъехал грузовик, женщина что-то крикнула и ушла. Вслед затем раздался громкий звук, не смолкавший четверть часа или дольше, — это напоминало вой невыносимо громкой сирены. Звук наконец прекратился, грузовик уехал, и женщина вернулась к нам. Она сняла свою синюю куртку, и я обратил внимание на ее мускулистые руки и на вены, проступавшие под кожей.

Мы проработали до вечера, с двумя небольшими перерывами, причем я и в перерывах почти ничего не ел, только воду пил. Часов с пяти я ждал, что он вот-вот отпустит меня домой, но только в полвосьмого Флор сказал, что на сегодня хватит. Он указал на каморку, откуда утром достал для меня вещи. Это была котельная; в углу висел маленький умывальник.

— Хочешь, умойся там, — сказал он.

— Спасибо, — ответил я, принес из машинного сарая свою одежду, умылся и переоделся. Свернув комбинезон, я положил его вместе с перчатками на резиновые сапоги, которые выставил рядом с прочей небрежно расставленной там обувью.

Флор закрывал ворота машинного сарая, когда я направился к автомобилю.

— До завтра, — сказал я.

— Ага, — сказал он и почесал в затылке. — Только не опаздывай так сильно. Мы обычно начинаем в пять.

Дома я сразу же отправился в душ. Я долго стоял под струями горячей воды, несколько раз намыливался, усиленно тер щеткой ногти и пальцы, дважды вымыл голову шампунем. Наконец выключил воду и вышел из кабинки. Вытерся, переоделся в чистую одежду. И еще раз позвал кота, который, когда я вернулся, сидел у двери, но тотчас удрал, лишь только я протянул к нему руку. Пустое дело, он не показывался, точно чувствовал себя обманутым или, по меньшей мере, оскорбленным. Я закрыл за собой дверь и, с непросохшими волосами, отправился к Инес. Меня здорово приободрила скорость — я ехал быстро и срезал повороты, что недурно удавалось и на «Сеате» с его довольно низкой посадкой, — бодрил и зимний воздух, обдувавший виски через приспущенное стекло.

Я опасался, что она не откроет, — мы в тот день условились в семь; но она отворила дверь и поздоровалась со мной, как обычно. Единственное — она не спросила, чего я желаю выпить, а повела прямо в спальню, где на ночном столике стояла наполовину сгоревшая свеча.

Пока мы раздевали друг друга, пока я наслаждался терпким ароматом джина на ее губах и языке, я спрашивал себя, заметит ли она что-нибудь, заметит ли, что моя кожа пахнет не так, как обычно, что она пахнет как кожа другого мужчины, — и вдруг на меня снизошло счастье, самому мне непонятное блаженство.

— Что с тобой?

— Ничего. Иди ко мне.

В странную историю я, однако, ввязался. Целый день я чувствовал себя уязвленным, и дальше буду так же себя чувствовать. А виновник моих расстройств, пожалуй, ничего такого и не хотел. Но не унижать меня он не мог, оттого что я сам его к этому провоцировал — провоцировал каждодневным своим появлением, то есть на известный период каждодневным. Я сам хотел, чтобы он меня унижал. Почему мне этого хотелось? Пусть он оставит Инес в покое, исчезнет! А все, что происходило сейчас, казалось мне необходимой подготовкой. Если бы я — приведу пример моих тогдашних прожектов — однажды ночью расклеил на дверях свинарников большие фотографии, на которых он был бы запечатлен вместе с Инес (впрочем, такие снимки нужно было еще раздобыть), то я мог бы твердить себе: он так меня унизил, он ничего другого не заслуживает… Я рассмеялся, представив себе, чего бы такого я мог еще отколоть, — и тем не менее я хорошо понимал, что ничего забавного во всем этом не было, что тут нечто совсем иное, не просто шуточка для препровождения времени, выдуманная со скуки. Или Инес стала для меня настолько важна? Нет, дело было не в том…

Хотя до выходных я проработал всего три дня, но чувствовал себя вконец измученным, разбитым. В субботу я проспал до десяти и днем был не в состоянии чем-то заняться. Вечером набросал две коротких заметки и отослал их Паркеру, которого уведомил, что несколько недель вынужден буду работать меньше обычного и не смогу часто появляться в редакции, а тот в ответ только хмыкнул и сказал, что отлично меня понимает. Будь его воля, он сделал бы то же самое, да только он не может себе этого позволить, не может «отчалить». «Капитан обязан оставаться на борту», — произнес он с особым ударением. На это я ответил, что у меня ситуация временная и я совершенно не собираюсь отчаливать.

В воскресенье усталость еще не отошла, руки и плечи ломило хуже, чем накануне, но все же я проснулся рано и провел весь день в гостиной, сидя с книгой в кресле, положив ноги на низкий стеклянный столик. Кот, в субботу опять объявившийся, дремал рядом со мной и время от времени урчал на особый лад — требовал, чтобы я его погладил.

В понедельник в пять утра я вошел в свинарник. Флор с женой — ее звали Гемма (в моем присутствии Флор к ней по имени не обращался, но на кухонном столе лежала сельскохозяйственная газета, присланная на ее имя, таким образом я узнал, как ее зовут, а заодно выяснил, что раньше мы ни разу не встречались) — с трудом волокли за задние ноги дохлую свинью; протащив по проходу, они оставили ее у противоположной двери. Гемма взяла свисавший с водопроводного крана кусок полупрозрачной ткани, напоминавшей тюль (такую я раньше видал на грядках с овощами в полях и садоводствах), и прикрыла тушу. Сделав несколько шагов, я остановился.

— Доброе утро, — крикнул я.

Флор со всей силы хлопнул ладонью по кафельной стенке — звук был как от удара плетью — и заорал:

— Ты куда пропал?

Я испугался. До сих пор с выдержкой у него было все в порядке. Безусловно, я выглядел провинившимся: до меня только сейчас дошло, что я совершил ошибку. Я не учел, что они работают без выходных. В то же время стало очевидным, что они все-таки во мне нуждались, каким бы недотепой я им ни казался.

— Виноват, — ответил я.

— Или являйся вовремя, или не приходи вовсе, — сказал Флор, опустив руку.

С тех пор у меня долго не было ни единого свободного дня.

Прошло около трех недель — начался новый год, а с ним и сильные морозы, — и я настолько втянулся в работу, что она уже не выматывала меня без остатка. Иногда я умудрялся поздним вечером отослать хоть что-то в редакцию, и даже статьи для своей еженедельной колонки отправлял пунктуальней, чем раньше. Я чувствовал, как мое тело становится более крепким, упругим, и сама моя походка изменилась: я иначе поднимал ноги, шире ступал. Только к вонище я так и не сумел привыкнуть, несмотря на то что со второго дня надевал маску. Эта разъедающая вонь вызывала у меня (как и у Флора с Геммой и даже, по моим наблюдениям, у некоторых свиней) неотвязный сухой кашель, болезненный и мучивший меня особенно перед сном.

Я очутился здесь, поддавшись странному, незнакомому чувству; для меня оно было настолько новым, что я просто вынужден был что-то предпринять, лишь бы избавиться от этого душевного дискомфорта. Сейчас я уже убедился: от того, что меня сюда привело, почти ничего не осталось. Когда же успело улетучиться то, от чего я так страдал или думал, что страдаю? И униженным я себя больше не чувствовал. Теперь все это действительно походило на игру, выдуманную со скуки. Я уже было решил, что сам перед собой разыграл какую-то комедию, разыграл, будто способен глубоко чувствовать… Мой приезд сюда — всего лишь глупая шутка. Я мучился из-за Флора? В сущности, я испытывал к нему почти что жалость. Я жалел его потому, что он каждый день с окончания школы (а пожалуй, еще и раньше, ведь его родители тоже держали свиней, притом, судя по скупым рассказам, делами заправляла мать) пребывал в этой вонище, образуемой миазмами и испражнениями одиннадцати сотен свиней, больших и малых, в вонище, которая была гаже, чем в самом мерзком вокзальном сортире; причем с течением времени эта вонь только усилилась, сделалась еще более ядовитой, потому что хозяйство его сильно разрослось, как и другие фермы, не обанкротившиеся вконец. Мне было его жаль, потому что он по-прежнему не мог себе ровно ничего позволить: для поддержания фермы необходим был каждый грош, а сейчас каждый цент, и долго еще будет необходим. Здесь не было никаких излишеств. Еда, которой они питались — и я вместе с ними, состояла из того, что было выращено в усадьбе: картошка, капуста, кусок мяса (поначалу я это мясо, надо сказать, проглатывал с трудом, и не только оттого, что оно всегда было жестким). И запивали все это водой из глиняного кувшина, на котором затейливой вязью было выведено «Муст — урожай 1991 года». Вообще же еда рассматривалась как вынужденный перерыв в работе, и будь такое осуществимо, они бы от него отказались. Лишь изредка я видел, чтобы Флор остановился и передохнул; тогда он куда-нибудь усаживался — на какую-нибудь сельскохозяйственную машину, или на противовес, или на капот моего автомобиля, а то и просто приседал на корточки, как азиат, там же, где и стоял. Тогда он смотрел в пространство, прямо перед собой, а в руках неизвестно откуда появлялась матовочерная трубка из бластированного бриара, с большой чашечкой и черным изогнутым чубуком, — ее, наверно, сделали в Родезии, как почти все трубки, оставшиеся от моего дядюшки и красовавшиеся на деревянной подставке в стеклянном шкафчике у меня в гостиной.

Когда Гемма, регулярно ходившая к воскресной мессе (интересно, почему она от этой привычки не отказалась? как-никак у них пропадало два часа работы), садилась на велосипед, Флор тоже быстренько сматывал удочки. В таких случаях он обязательно давал мне какое-нибудь поручение, даже если я в это время был занят чем-то другим, — якобы чтобы я не заскучал и не заленился, пока его нет. У меня с самого начала возникли догадки, а очень скоро я был абсолютно уверен, в чем состоял смысл его поручений. Его целью было скрыть от меня, что он встречается с Инес, или помешать мне отправиться следом за ним. Поначалу это обстоятельство еще усиливало мое уничижение, причем я радовался, что унижен пуще прежнего, но теперь я его почти простил. Разве не было это единственной отдушиной в его монотонном, суровом и убогом существовании? И все-таки, когда он возвращался, было не похоже, что на душе у него полегчало; скорее он выглядел еще более хмурым, чем до того.

— Все уладил? — спрашивал я его иногда.

— Гм.

Вид у него становился какой-то потерянный — словно до сих пор он знал, зачем с ней встречается, а теперь уже не знает или, по крайней мере, больше в том не уверен. Или, мелькнуло однажды у меня в голове, словно она занимает его больше, чем это укладывается в его сознании.

Однажды в воскресенье я решил за ним проследить. К счастью, ветер дул так, что расслышать моих шагов он не мог, и все же задача оказалась непростой, потому что первая часть пути пролегала по опустевшим зимним полям, и лишь разрозненные деревья служили мне прикрытием. Как только он вошел в лес, я больше не прятался и припустил рысцой, чтобы не потерять его из виду. Немного не доходя до леса, я сбавил темп и опять стал ступать тихо. Дорога вела прямо; скорее это была тропа, по которой мало ходили, вся она была усыпана хвоей. Через несколько сотен метров тропа поворачивала, а чуть дальше ее пересекала дорога; на обочине стояла машина Инес. Еще дальше виднелась низкая деревянная хижина, крытая толем. Так как никого не было видно, сомнений не оставалось: они внутри. Пригнувшись, я сошел с тропинки и, дав крюка через лес, подкрался к хижине. Подобрав с земли серый пустотелый кирпич, я положил его под окошком, расположенным выше моего роста. Потом встал на этот кирпич и заглянул внутрь. Я увидел их обоих. Они стояли друг против друга. Флор выставил ногу вперед и скрестил руки на груди. Инес стояла, слегка наклонившись к нему, ее руки свисали вдоль тела. Мне показалось, ее колотит дрожь; он выглядел спокойным. Возможно, между ними сию минуту вышел спор, похоже, даже с рукоприкладством. Да, определенно, они разругались. Потому что Инес, в бешенстве, в каком я ее ни разу не видал, вдруг вскинула подбородок и крикнула:

— А чего ты вообще сюда таскаешься? Она тебя больше не подпускает?

Флор ничего ей не ответил.

В одно мгновение, до того неожиданно, что я вздрогнул, она ринулась на него и впилась зубами в шею. Он вскрикнул и, выругавшись, оттолкнул Инес. Потом схватил ее за руки и долго не отпускал. Я не понимал, что происходит. Они уставились друг другу в глаза. Вдруг Флор опустил руку, чтобы расстегнуть ремень. Вернее, он пытался его расстегнуть, но ничего не получалось. Теперь его тоже трясло. Она оттолкнула его руку, открыла пряжку его ремня, расстегнула пуговицу и, наконец, молнию. Он стянул с нее брюки — что-то вроде плотных колготок или леггинсов, — подхватил Инес, приподнял ее, а она обвила его ногами, на одной из которых еще болтались брючина и трусики. Он прислонился к стене, словно лишился сил. Их движения стали медленней, ритмичней, однако оставались по-животному грубыми. Когда они опустились на пол, я сошел с шаткого кирпича и укрылся в лесу. Прошло минут десять, прежде чем они вышли из хижины, сначала она, затем он; уходя, он запер дверь на замок, а ключ положил под камень. Они направились к машине, и она, даже не взглянув на него, села и уехала, а он повернулся, поправил воротник и поспешил назад тем же путем, каким пришел. Я немного выждал, потом вышел из лесу, достал ключ, зашел в хижину. Внутри было холодно, так холодно, что даже окна не заиндевели. Здесь теперь тоже воняло свиным навозом. Лоскутный коврик, лежавший на потертых досках пола, сбился, я машинально его расправил. Потом вышел и опять закрыл хижину — на сколько оборотов она была заперта? — а ключ положил обратно в тайник.

И пошел, вернее сказать, поплелся назад. Флор не заметил, как я появился.

— Почему ты оставил работу? — спросил он. Он стоял у дверей гаража и закрашивал защитной лазурью только что подновленную их часть; воротник комбинезона все еще топорщился.

— Отлучался кое-что уладить, — сказал я.

Глаза его сощурились. В остальном он выглядел как обычно. Я заметил, до чего грязными были у него пальцы, и хотя эти вечно перепачканные руки уже вызывали во мне сострадание, теперь я ощутил приступ тихого отвращения.

— А ты-то сам? — спросил я, глядя на его руки. — Тоже все уладил?

Он не ответил.

— Каких только дел не справляют в лесу. Каждое воскресенье там есть чем заняться, — сказал я.

Это было сказано не всерьез, а чтобы его позлить. Я бросил думать обо всем этом и ожидал, чтобы он дал мне следующее распоряжение. По подъездной дороге катила Гемма, она так налегала на педали, что велосипед заметно вилял. Холодный северо-западный ветер, не унимавшийся вот уже несколько дней, утром еще усилился, и оттого шум автомагистрали (за последние годы он тоже усилился и теперь не смолкал ни на минуту) доносился особенно громко. Гемма скрылась за углом дома. Флор сделал последние мазки и тщательно закрыл ведерко с эмалью, маленьким молотком обстучав круглую крышку. Так, словно он угадал мои мысли или мой давешний взгляд был настолько красноречив, он повернул ладонь и стал рассматривать свои ногти. Затем извлек из кармана перочинный нож и, держа его в той же руке, в которой была зажата малярная кисть, почистил один ноготь и снова убрал нож.

— Знаешь, где стоит скипидар?

— Надо думать, в мастерской.

— Там, где краски. Вымой-ка вот эту кисть. Скипидар зря не трать, его нужно совсем немного.

В этот момент Гемма открыла дверь свинарника — она уже переоделась и натянула маску. Взгляд Флора был устремлен на нее, она стояла не шевелясь. Я взял кисть и хотел выйти.

— Погоди, — сказал Флор и, почти не глядя, достал из нагрудного кармана двухсотенную купюру, аккуратно сложенную вдвое. Он сплюнул. Затем потер бумажку между пальцев и протянул ее мне:

— Вот, возьми.

— Нет, — отвечал я, помотав головой. — Я же сказал, что работаю не из денег.

— Чего это вы?

Гемма направилась к нам. Флор сунул деньги мне в руку, так что мне пришлось их взять, иначе они бы упали на пол.

— Это чтобы ты держал язык за зубами.

Он произнес эти слова не громко, но и не шепотом, хоть Гемма уже была рядом.

— Чего вы тут возитесь? А, ворота.

Она увидела купюру в моих руках и посмотрела на Флора.

В ту минуту у меня возникло непривычное ощущение. Я вдруг почувствовал себя кем-то важным, определяющим и даже весьма значительным — так, будто дальнейший ход событий зависел теперь именно от меня.

— Во всяком случае, большое спасибо, — сказал я. — Пойду пока вымою кисточку.

Остаток дня прошел как обычно. Только вечером я почувствовал, что очень устал — сильнее, чем когда-либо, и хоть я собирался немного почитать, но через несколько минут отложил книгу, включил телевизор и стал смотреть какую-то викторину.

Среди ночи я проснулся.

— А обо мне кто заплачет? — произнес я вслух и сел на кровати. Я не сразу пришел в себя. Что мне такое снилось? Я пытался припомнить, но никак не получалось. Кот дремал рядом со мной, и я, осторожно, чтобы его не потревожить, опять опустил голову на подушку и скоро уснул.

Иногда мне являлась тетушка, она без всяких церемоний вдруг возникала передо мной средь бела дня, а иногда и по ночам. И будто я до сих пор оставался ребенком, такие посещения случались именно тогда, когда — в представлении тетушки — имелся повод призвать меня к порядку, спросить: «Ну, что ты опять натворил, пострел?» Точно так же, как бывало при жизни, она и в обличии духа на всякий вопрос требовала четкого ответа, у нее был непогрешимый нюх на любые увертки, неточности, на всякую ложь, — такие номера с ней не проходили. Я к подобным явлениям уже привык, но она так давно меня не навещала, что в первый момент я немного испугался, когда она вдруг выросла передо мной в ванной комнате и вопросила:

— Что это значит, дитя мое? Зачем ты ходишь к этим людям?

— До чего же ты меня напугала, тетушка, — сказал я, вышел из-под душа и завернулся в полотенце.

— Отвечай. Только говори по-правильному. Терпеть не могу этот диалект.

Я пожал плечами.

— Сознайся, — сказала она, — все из-за этой учительницы, она вскружила тебе голову.

Я подошел к раковине, достал из ящика бритву; тетушку я в зеркале не видел, однако знал, что она еще здесь.

— Она вовсе не вскружила мне голову.

— Подумать только! Мой племянник связался с такой вульгарной особой!

Я помолчал секунду. Потом сказал:

— Ты к ней несправедлива.

— Вдобавок он ее защищать берется!

— К тому же мы с ней больше вообще не видимся, тетушка.

— Тогда пора бы тебе прекратить все эти глупости!

Она была права, мне давно следовало все прекратить. Меня уже нисколько не занимало, что Флор спит с Инес, мне казалось странным и нереальным то, что меня это раньше могло занимать. Удивительно, до чего довел меня тот внезапный, недолгий порыв… Сам я, действительно, давно уже не ездил к Инес. Две наши последние встречи — не знаю, как для нее, но для меня они были разочарованием, и продолжать это было незачем. Я потерял к ней всякий интерес даже раньше, чем увидел ее в той хижине.

Тогда отчего я не бросил работать у Флора? Зачем крался за ним к той лачуге? Не из-за Инес… Меня там что-то удерживало, и я знал или, скорее, фиксировал сознанием, что это «что-то» было сильнее всего прочего в моем теперешнем существовании. Но что это такое было, оставалось неясным. Как образ из сна, который, бывает, засядет в памяти, но понять его не удается, в сознании настойчиво всплывала картина: Флор своей заскорузлой от грязи рукой протягивает мне деньги и говорит, чтобы я держал язык за зубами, и я непроизвольно думаю: ладно, Флор. Хоть я тебя на дух не переношу, но так и быть, буду молчать.

Я с каждым днем все сильнее проникался жизнью этого чуждого мне мира — так, словно бы окрашивался в его цвета; я смутно улавливал само его естество, могучее и властное. Ощущал я и то, как это естество начинает пробираться в меня, как я сам позволяю ему в меня проникнуть, с такой простотой, будто всего-навсего отворяю дверь.

Несмотря на протесты Паркера, я на неопределенный срок приостановил свою еженедельную колонку. Паркер предлагал, чтобы я ее сократил или писал раз в две недели, только чтобы, ради бога, не отменять совсем, — именно эта рубрика, видите ли, пользуется популярностью. Но я настоял на своем решении, и после прекращения рубрики не последовало ни одного читательского письма, ни одного мэйла, ни одного звонка. Я уже практически ничего не писал. Паркер молча принял это к сведению. Я догадывался: по его мнению, я все больше удаляюсь от дел, с тем чтобы в скором времени совсем уйти и, может быть, опять начать работать для международных разделов F.A.Z.[6] или «Зюддойче», с которыми я сотрудничал, прежде чем покинуть Мюнхен и уехать в Америку. Он, видимо, полагал, будто у больших газет проблем меньше, чем у маленьких, а может, и вовсе нет проблем. Мы с ним регулярно, раза два в неделю, перезванивались. Он сообщил мне, что практикант останется и на него лягут некоторые из моих обязанностей. Пожалуй, можно было бы спросить Халлера, не возьмется ли он за ведение еженедельной колонки. Или, может быть, лучше спросить Бергера?

— Передай ее практиканту, — сказал я. — Он отлично справится. Никто и не заметит, что пишет другой человек. Или практикант недолго задержится в редакции?

Занятно, что после этих вечерних, а иногда и ночных разговоров я ощущал какую-то пустоту, только никак не мог решить, что было тому виной: сам разговор или его прекращение, — так, словно с окончанием беседы я вступал в некое промежуточное пространство и даже спустя несколько часов был не в состоянии оттуда выйти, словно попал в плен. Тогда и сон мой становился прерывистым, беспокойным.

В конце февраля морозы отступили. Дни быстро делались светлее. Я не забыл, что Флор на свой манер просил меня не заикаться о его связи с Инес, и не было ни малейшего повода (по крайней мере, я ни малейшего разумного повода не мог потом найти), почему в последний день месяца я снова попытался завести разговор на ту же тему. На меня словно что-то накатило.

— Она тоже твоя? — спросил я.

Было раннее утро; грузовик приехал раньше обычного, и мы изо всех сил старались загнать свиней по рампе на грузовую платформу.

— Ты о чем? — он почти орал, чтобы перекричать шум ошалевших животных; всполошились все, даже оставшиеся в хлеву.

— Хижина.

— Какая хижина?

Гемма ухватила свинью, пытавшуюся дать дёру, за ухо и за хвост, водитель пришел ей на помощь, и совместными усилиями, пихая животное коленками в ребра, они толкали его вперед, и при каждом пинке визг становился еще пронзительней.

— Нет, — сказал Флор, когда свиней наконец-то погрузили, борта кузова были подняты и закрыты и вдруг воцарилась почти зловещая тишина, нарушаемая лишь нашим учащенным дыханием и погромыхиванием внутри фургона. Флор принялся выдергивать торчавшие между стенками борта соломины; некоторые поддавались, другие застряли крепко; он небрежно кинул на землю пучок, собравшийся в руке. Я мысленно спрашивал себя, почему они кладут на дно кузова солому, а в стойла не кладут. — Это охотничья хижина. Но я имею право пользоваться.

— Ты тоже охотник?

— Лицензии у меня нет.

Я теперь даже сквозь маску разбирал почти всё, и мне лишь изредка приходилось переспрашивать.

— Почему ты интересуешься? — спросила Гемма.

— Да просто так.

Вечером, когда мы после перекуса вышли во двор и на минуту остались одни, пока Гемма еще прибиралась в кухне, он отвел меня в сторону. Свет из дверей дома не достигал места, где мы стояли, поэтому его лицо напоминало рисунок углем. Странно, откуда тут было взяться соловью, но я вдруг услышал его трели. Флор, наверно, тоже услышал; голова его судорожно дернулась, повернулась в ту сторону, откуда раздавалось птичье пение. Он что-то сунул мне в руку; взглянув, я увидел крупную купюру, а потом до меня дошло, что это двухсотенная.

— А это еще зачем?

Я повертел в руках купюру, она была гладкая и жесткая на ощупь, как только что отпечатанная.

— Теперь заткнешь глотку?

Это был не вопрос, а приказание, и по выражению его лица я мог заключить, что это далеко не всё, что он охотно прибавил бы еще кое-что. Что именно — я мог себе представить, так как успел изучить имевшийся в его распоряжении запас ругани и проклятий. Однако, хотя было еще холодно, приближалась весна, а с ней и полевые работы. Оттого-то Флор нервничал и часто надевал желтые защитные наушники со встроенным радио, чтобы не пропустить прогноз погоды, который зимой мало его интересовал. Я понимал: он просто не может себе позволить высказать все, что просилось на язык, — в том числе потому, что я давно уже перестал быть увальнем и сделался для него хорошим помощником, вероятно, даже незаменимым.

— От меня никто ничего не узнает.

— Об одном прошу — заткнись!

Я спрятал деньги. Снова раздалась ни с чем не сравнимая трель соловья; Флор опять мотнул головой.

Закладывать его я не собирался. Мне только хотелось выяснить, что за этим скрывалось. Может быть, он ее любил? Мне это казалось малоправдоподобным. Так значит, плотское желание было таким сильным, что Флор — который всегда носил при себе трубку, однако скупился набить ее даже самым дешевым табаком; который гробился на работе вместе с женой, но даже в самую горячую пору не нанимал помощников; который выговаривал Гемме даже за то, что она излишне расточительно расходовала газ (газом они раз в неделю морили мух, и те черным ковриком валялись повсюду, пока я не выметал их прочь), — этот самый Флор вдруг сует мне такие деньги за то, чтобы я молчал? Единственно затем, чтобы не потерять понравившуюся ему женщину? Я опять припомнил то, что видел в хижине. Впечатления, будто он так уж безумно ее хотел, у меня не было. Но, в конце-то концов, я не настолько его изучил; может, он сходит по ней с ума как-то по-своему, просто он сам тормознутый, тяжел на подъем; или, может быть, именно так он и выглядит, когда освобождается от своей всегдашней скованности.

То, что когда-то меня сюда привело, оказалось лишь кратким порывом, для меня самого загадочным. Но порыв прошел, а я все равно остался. Причина угадывалась смутно; возможно, дело было в старой, вроде бы беспочвенной антипатии… Теперь положение вещей прояснилось. Здесь еще можно кое-что получить, думал я, поэтому я все еще здесь. Притом я подразумевал вовсе не деньги, а, скорее, некое проснувшееся в моей душе ощущение, которое мне нравилось. Оно разительно напоминало ту жажду жизни, тот интерес к жизни, который иногда вдруг захватывал молодого журналиста (каким я был целую вечность тому назад), когда он, подобно детективу, работал над какой-нибудь долго раскручивавшейся историей, — и этого чувства я не испытывал с тех самых пор. То было воспоминание или повторение; отчаянный бег вдогонку; причудливо искаженное эхо; возвращение домой, сопровождаемое тихой радостной дрожью.

Весна в этом году, в отличие от прошлых лет выдалась неспешная. Сначала робко зазеленела трава, потом раскрылись почки на кустах и многолетниках, наконец и на деревьях; но во всем этом проглядывала какая-то нерешительность. Промедление ощущалось еще и тогда, когда с деревьев облетали белые и бледно-розовые лепестки, остававшиеся лежать под ними или куда их наметало ветром.

Время от времени я брал выходной. Иногда заранее предупреждал Флора, иногда и просто так не являлся. Я чувствовал, что отныне могу себе это позволить, и вышел прав: он ни разу на меня не наорал, ни словом не обмолвился о моей отлучке. Время от времени я перезванивался с Паркером. Тот в какой-то момент предположил, что скоро я совсем исчезну, однако теперь, видя, что я продолжаю поставлять какие-то заметки, стал интересоваться, когда я собираюсь вернуться; я обнадеживал его обещаниями. Но больше я фактически никому не звонил и в фейсбуке тоже не постил; раньше такое было бы невообразимо, ведь я всегда заботился о поддержании контактов, лелеял их, точно требовательные к уходу растения, — так что мое молчание вызвало немало удивленных реакций, впрочем, это продолжалось недолго. Мне казалось, будто эти весточки приходят откуда-то из неимоверной дали, и более того — адресованы кому-то другому. В те месяцы у меня не было возможности кому-либо отвечать; и поскольку я этого не делал, то и сообщения вскоре прекратились, а еще через некоторое время я вообще перестал заходить в свою учетную запись.

Случалось, в свободный день, проснувшись около семи или восьми, я сожалел, почти досадовал, что все еще лежу в постели. Настоятельная потребность двигаться, которой я — за исключением редких, можно сказать, исключительных периодов — не ощущал в себе со времен юности, опять пробудилась благодаря регулярной физической нагрузке.

Мое общение с Инес возобновилось. Она позвонила и спросила, не хочу ли я опять заехать к ней. Хотя на этот раз, причем впервые, инициатива исходила от нее, голос Инес звучал в трубке как всегда — равнодушно, скучающе. Особого желания ее видеть у меня не возникло, и я отвечал уклончиво, сославшись на то, что слишком много дел. Тогда ее тон изменился; она уже просила меня приехать.

— Почему?

— Что почему?

— Почему ты хочешь, чтобы я приехал?

— Приезжай, вот и всё.

Через несколько дней мы с ней снова лежали в постели. Все было как обычно. Я пришел в полдесятого, а уехал незадолго до полуночи. С моей точки зрения, своим приездом я сделал ей одолжение. Прежде чем уйти, я снова спросил, почему она мне позвонила. Я был уверен, она скажет: «Ах, знаешь ли… лучше всего не думай об этом…» Или: «Ах, просто так пришло в голову…» Однако ничего подобного. И взгляд ее на этот раз не блуждал бесцельно или, скорее, бессмысленно по сторонам; не было в этом взгляде и рассеянности, симулирующей интеллект или обилие мыслей. Нет, она смотрела прямо на меня.

— Я хотела кое-что выяснить.

Я выждал несколько секунд, прежде чем задать свой вопрос.

— Это как-то связано с другим мужчиной?

— Да, — ответила она без малейшего колебания.

— Ну и как? Выяснила?

— Пока не знаю, — сказала она, глядя в пол.

— Могу зайти еще разок, если тебе опять потребуется помощь.

Это была шутка, но Инес не засмеялась. И вдруг она показалась мне очень одинокой.

— Нет, — сказала она и пошла к двери.

Я надел ботинки, потом встал, подошел к ней и погладил по голове; она никак не отреагировала.

— Ты не хотел бы однажды обзавестись детьми?

Должно быть, она заметила, как мой взгляд скользнул по раскиданным в прихожей игрушкам.

— Нет, — ответил я, — то есть, если это возможно предотвратить.

— Допустим, по каким-то причинам этого не удалось избежать. Тогда как ты думаешь: из тебя вышел бы заботливый отец?

Я вспомнил о коте, о том, как сильно был к нему привязан и никогда не забывал накормить. Тем не менее я сказал:

— Конечно, нет.

Она ничего не отвечала, и я почувствовал, что дистанция между нами выросла, и в моем мозгу опять мелькнула мысль, что она очень одинока. По пути к калитке мне вспомнилось: однажды я обещал взять ее с собой на аэродром.

— Кстати, тебе вроде бы хотелось когда-нибудь полетать?

Она стояла в дверях, свет падал на нее сзади.

— Похоже, здесь это излюбленный способ убивать время.

— Не то чтобы излюбленный, — сказал я, не очень поняв, почему у нее сложилось подобное мнение. — Если хочешь, могу послезавтра прихватить тебя с собой. Я выеду из дому около половины пятого.

— Хорошо, я подумаю.

Я ехал маршрутом, которого обычно избегал из-за оживленного движения сельхозтехники; дорога вела мимо незнакомых мне хуторов. Некоторые деревья, в особенности молодые фруктовые саженцы, были укутаны в полотно или прочную мешковину. Там и сям по краю садов и полей виднелись квадратные тюки сена. Несколько дней подряд над нашей округой нависал густой, непроницаемый облачный покров; в тот день, после обеда, в облаках наметились прогалины, и сквозь них начали пробиваться солнечные стрелы, затем снопы лучей, затем целые потоки света, и небо стало похоже на огромный лист бумаги или, лучше сказать, на простыню, вдруг загоревшуюся в нескольких местах. Теперь облачный покров был окончательно разорван, и, как я удостоверился, прикоснувшись пальцем к мобильнику на колене, ударил легкий морозец.

Я был убежден: Инес искала доказательство того, что она его не любит, однако, напротив, уверилась в том, что все-таки любит. Я спрашивал себя, почему ей так хотелось, чтобы дело обстояло противоположным образом. Потому что для нее все это было чересчур сложно? Потому что знала то, в чем и я был вполне убежден: что он ее на самом деле не любит? Или потому что чувствовала: будь оно даже по-иному, люби он ее, он ни за что не бросил бы Гемму? Мне захотелось проехать мимо его усадьбы — вдруг я что-нибудь да пойму. По дороге я отметил, что все, проплывавшее за стеклами машины, представлялось мне каким-то чужим, и в самом себе тоже все казалось чужим. Словно я вдруг очутился в стране, которая хоть и лежала прямо за порогом, была еще более чуждой и непонятной, чем все страны, какие я перевидал на своем веку. По радио передавали ночную программу; ее как раз сменила сводка о ситуации на дорогах, когда я выключил фары и свернул на подъездную дорожку. Ни в одном окне не было света. Они, верно, уже спали. Но тут я различил метрах в пятидесяти от дома две маленькие светящиеся точки во мраке. Казалось, они парили над землей на высоте двух или трех метров. Я убавил радио и проехал еще немного вперед, так что от усадьбы меня отделяло не более двухсот метров. Тогда я включил дальний свет. В конусе света я увидел Флора и Гемму, стоявших на стремянках, с карманными фонариками, зажатыми в зубах. Они были заняты тем, что укутывали тряпками абрикосовые и вишневые деревья. Ослепленные, они отвернулись — и на мгновение показались мне ворами; можно было подумать, они находились не на своей, а на чьей-то чужой земле. Отражатели трактора, к которому был приделан фронтальный погрузчик, поблескивали, как кошачьи глаза… Я включил заднюю передачу. Я был до того потрясен, словно в самом деле поймал с поличным ночных воришек.

На следующее утро мне пришло в голову, что они вряд ли ложились спать в эту ночь, судя по тому, что почти все молодые фруктовые деревья на большом лугу перед домом были так или иначе укутаны. Старые простыни, мешки и прочая рвань, в том числе брезент с грузовиков, — не было такого материала, которому у них не нашлось бы применения. Сразу было заметно, что работу делали ночью — или делал ее какой-нибудь сумасшедший или слепой человек. Все выглядело беспорядочно, непрофессионально — «по-русски», как выражался в таких случаях Флор. Трава была изъезжена; трактор все еще стоял снаружи, весь покрытый серебристо-серыми каплями влаги. Темный дым неохотно стлался по земле — от пятнадцати или двадцати тюков прессованной соломы, подожженной и потихоньку тлевшей. Притом на лицах обоих этих людей не было заметно ничего особенного, ни следа усталости. Как всегда, у меня создалось впечатление, что они приступили к работе не сейчас, а изрядное время назад, — и я припомнил, что поначалу испытывал нечто вроде угрызений совести, поскольку приезжал сюда к пяти часам утра, а не еще раньше.

Поля стояли уже обработанные; это было сделано еще до заморозка. Иногда Флор часами не показывался; хотя разрешения на строительство нового свинарника все еще не пришло, он занимался там разной работой, с какой реально было управиться в одиночку. До сих пор он ни разу не просил меня там помочь и в тот день тоже не попросил; если не считать перерывов на обед и полдник, я видел его всего пару раз, остальное время мы работали вдвоем с Геммой. Я ожидал, что он что-нибудь скажет насчет ночного визита (что касается Геммы, она только в первую неделю моих трудов на ферме иногда ко мне обращалась, а теперь давно уже не говорила ни слова); я был почти уверен, что он опознал меня по фарам машины или по манере езды, по звуку двигателя или по какой другой примете. Неужели его совершенно не занимало, какого черта мне понадобилось тут в столь поздний час? Он так ничего и не сказал, ничего не спросил ни в тот день, ни в последующие. Или случалось такое, что еще кто-нибудь наезжал сюда так же поздно, украдкой, как сделал это я?

Полетать нам так и не удалось. Взлетная полоса была не готова, не знаю, из-за чего именно. Скорее всего, из-за резкого похолодания. Пока мы бродили по аэродрому, раздумывая, уезжать или нет, прибыли два вертолета, и несколько минут разговаривать было совершенно невозможно. Как передавали в новостях, вертолеты задействовали для того, чтобы на малых скоростях, «в темпе ускоренной ходьбы», по выражению диктора, летать над виноградниками и удерживать над ними дым от тлеющей соломы и теплый воздух. Хоть в наших краях уже сотни лет не существовало крупных виноградников, этот способ, по-видимому, применяли и здесь.

Инес была явно раздосадована, разочарована. Зачем она вообще со мной поехала? Она не понимала, отчего бы мне опять не сходить разузнать, ведь вертолеты, в конце-то концов, сумели приземлиться. Я сказал, что проблему вскоре как-нибудь устранят, здесь все делают довольно быстро.

— Не похоже что-то, — сказала она. — Ты только на них посмотри.

Я предложил попробовать завтра, в первой половине дня. Перед тем как опять сюда ехать, я им позвоню и спрошу, как ситуация с полетами.

— Завтра? — выкрикнула она; винты вертолетов все еще вращались, так что было еще шумно. — Завтра не могу.

— Ах да, — сказал я, — завтра ведь воскресенье.

Она взглянула на меня с некоторым удивлением.

— Семейный день, — сказал я.

— Да, — сказала она. — Верно.

Лопасти наконец остановились, провисли — длинные, черные. Можно было опять нормально разговаривать.

— И что вы делаете? — спросил я.

— Ах, пока не знаю. Посмотрим.

— Я имел в виду: что вы обычно делаете?

— Да так, — отвечала она, — ничего особенного. Честно говоря, я очень редко с ними куда-нибудь выбираюсь.

Мы пошли к выходу. На парковке кто-то спросил нас, что там с полосой. Я ответил, что пока никаких подвижек. Совсем рядом, за садоводством, где я покупал цветы на могилу тетушки, располагалось одно кафе, внешне довольно обшарпанное, с темно-коричневым деревянным фасадом, но внутри было вполне сносно; это местечко часто навещали авиалюбители. Мне было жаль, что Инес так не повезло. Я предложил выпить кофе, и она согласилась. В кафе было пусто; только за столиком у окна, рядом с витриной, в которой красовались кубки и медали, вымпелы и почетные грамоты здешней футбольной команды, сидела парочка в зимних куртках, хотя помещение хорошо отапливалось. Как выяснилось, они из Германии, здесь проездом; почему-то они решили передохнуть именно в этом заведении, за много километров от автобана. Инес кивнула в ответ на мой вопрос, будет ли она кофе, но потом передумала и заказала белое вино. Все равно какое, прервала она официанта, начавшего было перечислять имевшиеся в наличии сорта. Главное, чтобы сухое. Я заказал «долгий» эспрессо и бутылку минеральной воды. Есть она не хотела, даже от супа отказалась, как я ее ни уговаривал, — так что я, извинившись, вернул официанту меню.

— Не удивительно, что ты такая худущая, — заметил я.

Инес шмыгнула носом, что я истолковал как смешок.

Через несколько минут после нашего появления пара за соседним столиком умолкла, мы тоже молчали. Время от времени я пробовал возобновить разговор, но Инес упорно отмалчивалась; в том числе о полетах она больше ничего не желала знать, хотя по дороге на аэродром проявляла к этой теме явный интерес — не то чтобы слишком живой, однако гораздо больший, чем вызывали у нее все прежние мои разговоры. Даже когда я спросил у нее что-то про школу — ведь это была ее профессия, которая ей, по собственному признанию, нравилась, — она только рукой махнула. Она оглядывала помещение кафе, будто что-то искала; вероятно, этот ее блуждающий взгляд был бессознательным, вроде инстинкта или автоматизма. Мне нередко думалось, что она — до ужаса соскучившаяся женщина, оттого с ней и было так скучно. Но во время последнего моего разговора с тетушкой, когда она заявила, что Инес вульгарна, у меня словно упала пелена с глаз: Инес такой вовсе не была, просто она всегда делала лишь то, чего ей самой хотелось, и плевать ей было на чужое мнение. И если она никогда со мной толком не разговаривала, ни о чем не спрашивала, то происходило это, по всей вероятности, оттого, что ее мало что интересовало. Проникшись подобным убеждением, я начал пристальней вглядываться в ее лицо, и оно вдруг показалось мне по-особому серьезным, словно скрывало некую тайну, которую она никому не желала выдавать. И все-таки от ее молчания мне стало неуютно. Я смотрел, как секундная стрелка на моих часах обегает круг; не смотри я на стрелку, минуты казались бы нескончаемыми. Достав телефон, я открыл какое-то приложение, пробежал глазами несколько броских заголовков и опять спрятал телефон. Приближались общенациональные выборы… Я откинулся на спинку стула, вытянул ноги, и вдруг со мною случилось то, чего вот уже много месяцев не случалось: я ощутил тоску по будням в редакции — по летучкам, во время которых мало чего по-настоящему обсуждалось; по растянувшейся на четверть часа, а то и на полчаса болтовне у кофейного автомата, не важно с кем и о чем; по спорам с Паркером о кризисе в журналистике, — все это звало меня обратно, и мне захотелось поскорее убраться отсюда. Я выпрямился, положил руку на стол и крикнул, пожалуй, излишне громко:

— Будьте добры, счет!

Инес не шевельнулась, зато немцы обернулись в нашу сторону, пока официант вразвалку шел к столику.

— Вместе или отдельно? — спросил он, доставая кошелек.

Словно он был пустое место, Инес спросила:

— Мы бы с тобой познакомились, если бы я была замужем?

— Трудно сказать, — ответил я. — Посчитайте вместе.

— Ты когда-нибудь влюблялся в замужнюю?

Я расплатился, официант ушел, и я, уже вставая, спрятал сдачу в карман брюк.

— Нет, — сказал я. — Я вообще еще никогда не влюблялся.

С бодрящего воздуха морозного вечера, еще довольно светлого, я вступил в дом и, не успев включить свет и прибавить отопление, почувствовал, как о мою ногу трется кот. Я нагнулся, взял его на руки и понес на кухню. Он у меня болел — где-то подцепил вирусную инфекцию — и все еще не оправился. Ему был прописан специальный корм, но лекарство полагалось уже не каждый день. С начала болезни я кормил его на кухне. На обратном пути мы с Инес больше ни о чем не разговаривали, но когда я затормозил у ее дома и наклонился к ней, чтобы поцеловать в щеку, она крепко меня обняла.

— Спасибо, — сказала она. — А сейчас мне надо к детям.

Я сидел на стуле, который некогда, в далеком детстве, сам выкрасил в нежно-зеленый цвет, наблюдал за котом, с урчанием уплетавшим корм, и думал о том, что раньше, когда я к ней приезжал, она никогда не упоминала о детях. Я даже не знал, то ли они находились здесь же, в доме и уже спали, то ли были у бабушки. Та, по словам Инес, не ради нее, а ради детей, приехала следом за ней в поселок и сняла квартиру в большом доме, не так давно выстроенном на самой старой улице нашего местечка. Единственное, что она мне рассказала, — это что дети никогда не бывали у своего отца. Он, мол, отказался от всех родительских прав и куда-то исчез. Инес якобы и сама не знала куда. Кроме того, во время нашего прощания мне почудилась в ее словах какая-то боль — словно она и рада была бы, но не могла повернуть время вспять и, как часто бывало, спросить меня: «Что будешь пить? Пиво?»

Я открыл банку равиолей с начинкой из овощей, разогрел и взял с собой наверх, прихватив заодно кусок хлеба. Там я раскрыл ноутбук и стал писать статью для своей еженедельной колонки — одновременно ел и печатал. Колонку ведь просто приостановили. А теперь она снова будет выходить. Макая черный хлеб в остатки соуса, я перечитал текст еще раз и отослал его. Две минуты спустя пришло крайне странное сообщение. Я схватился за мобильник и стал звонить Паркеру, но он не брал трубку. Дожидаясь звонка — Паркер всегда перезванивал, — я смотрел через окно в сад и вдруг заметил, что от заморозка осыпались все цветы; местами лужайка выглядела точно запорошенная снегом. Спустя несколько минут действительно раздался звонок. Я по-прежнему стоял у окна.

— Что это еще за Хайнрих?

Паркер вздохнул.

— Почему ты интересуешься?

— Он мне сию минуту написал.

— Он сейчас меня замещает.

— Тебя? Как так? Ты что, болен?

Он опять вздохнул.

— С тобой что-то серьезное, Паркер?

— Нет.

— Тогда что такое? Грипп?

Теперь я заметил, что его голос звучит как-то вяло. Вроде бы у него недавно был грипп?

— Синдром выгорания, — ответил он.

— Выгорания?

— Так утверждают врачи.

— И долго это лечится?

— Толком никто не может сказать. У всех по-разному. Мне выписали больничный на три месяца.

— На три месяца! Господи боже мой!

— Да.

— Есть же какие-то таблетки.

— Ну, есть, конечно.

— Этот синдром теперь у всех?

На это он ничего не ответил.

— Надеюсь, ты скоро поправишься, — сказал я после небольшой паузы.

— Я тоже надеюсь.

— Где ты сейчас находишься, Паркер?

— Дома.

— Ты был в больнице?

— А ты как думал…

— Долго?

— Две недели.

Голос Паркера звучал до того вымученно, что мне казалось, он сейчас заснет.

— Знаешь, что этот Хайнрих мне написал?

— Его зовут Хайнрихе. — Он снова вздохнул, и мне показалось, что это у него какой-то новый прием, причуда. — Атмосфера в редакции переменилась. А где ты, собственно, болтался все это время? Я думал, ты подыскиваешь другую работу.

— Я бы тебя обязательно предупредил, Паркер. И этот человек имеет право меня вот так с ходу уволить?

— Не знаю. Наверно, имеет. Сожалею.

— Меня никогда в жизни не увольняли, — сказал я.

— Так где ты был все это время?

— Ах, — ответил я, — какая теперь разница?

— Женщина?

— Да, — сказал я.

— Стоила она того?

— Нет.

Мне послышалось что-то вроде смешка. Или это он опять тихо вздохнул.

— С этого никогда не бывает толку.

— Так и есть, — сказал я.

— Знаешь, что тут самое смешное? Женщины утверждают то же самое. Ну и кому, в итоге, с этого какая-нибудь польза?

Не переключись он на эту тему, мне бы и в голову не пришло, но тут вдруг словно осенило:

— Так дело в женщине?

— Нет. Правда, нет. Ты имел в виду — в моем случае?

— Да.

— Для меня это все позади.

— Ну что за стариковские речи!

Опять возникла пауза.

— А я еще выгляжу молодым?

— Не старше меня.

— Я женат, — произнес он таким тоном, будто ему неохота спорить. — Насытишься всем этим по горло, тогда и женишься. Со мной такое случилось еще в двадцать четыре года. Возможно, ты лучше переносишь страдания. Или соображаешь медленнее других.

— Вполне возможно, Паркер. Только я вообще не умею страдать.

— Верно. А я и забыл.

Повисло молчание. Я слышал, как внизу стукнула заслонка кошачьего лаза. Трудно было определить, пришел кот домой или выскочил на улицу, однако время шло, а он все не появлялся наверху. Об этом синдроме много говорили в последнее время; похоже, он распространялся со скоростью чумы, но его конкретные проявления до сих пор ускользали от моего внимания; я все-таки мог предположить, что разговор порядком утомил Паркера, поэтому он замолчал. После гриппа, которым он недавно переболел, голос его звучал так же вяло, так что теперь я спрашивал себя, не посетил ли его уже тогда этот самый синдром, или что-то похожее, или первые признаки болезни. Но почему я сам не в состоянии был ничего больше сказать и чувство у меня было такое, будто дар речи меня покинул, этого я себе объяснить не мог. Наконец я нажал отбой и по скрипучим ступенькам спустился вниз.

Загрузка...