5

Холм находился прямехонько на любимом моем маршруте, поэтому я нередко пролетал над ним — и над широкой светло-коричневой просекой, на которой за все это время, насколько я мог видеть, не проклюнулось ни былинки, однако ее края стали менее четкими, оттого что начали разрастаться кусты и молодые побеги. Надпись «УКРАДЕНО» поблекла, стала едва различимой. Она была свидетельством бессмысленной борьбы, и я по привычке взирал на нее с высоты. Людей, которые могли увидеть надпись, не говоря уж о том, чтобы ее понять, можно было пересчитать по пальцам.

Казалось, дело было не так давно, но когда я посчитал, то выяснилось: почти десять лет тому назад. Я тогда скропал очерк об одном виноделе из калифорнийской долины Напа. В один прекрасный момент, еще до появления социальных сетей, мне вдруг наскучило писать о политических новостях; работа, которая прежде казалась мне важной, все больше обесценивалась в моих глазах. И вместо того, чтобы предаваться отчаянию по этому поводу, я уехал в Лос-Анджелес — навеянная кинематографом мечта юности, — и по чистой случайности через несколько месяцев нашел место в глянцевом журнале, специализировавшемся в первую очередь на мужской моде и автомобилях; ныне он прекратил свое существование. За тот заказ главного редактора — он был старым другом героя очерка — я взялся только потому, что один из моих тогдашних коллег не мог надолго оставить своих детей, или не хотел отправляться в дальнюю поездку, или у него имелась какая-то другая отговорка. Очерк получился вполне удачный, но он так и остался моим единственным опытом в этом роде.

Редакция одного берлинского журнала — он был основан несколько лет назад, а теперь номера продавались даже у нас в магазинах на автозаправках — наткнулась на эту статью и связалась со мной. Все, что касается сельской жизни, было по-прежнему в тренде, будто речь шла о каком-то вымирающем явлении, но поскольку мне в данном случае ничего путного в голову не приходило, я стер их сообщение. Однако они написали мне повторно, на этот раз более конкретно, и я (учитывая, что настроение Флора переменилось с последнего визита Бехама: от доброты и приветливости не осталось и следа, и отсутствующим он больше не выглядел, а подчас вел себя со мной довольно-таки агрессивно, точно я ему — или им — крупно насолил, сделал что-то такое, говорить о чем не имело смысла, потому что и так все понятно; главное, сам я не мог с уверенностью сказать, что бы это такое было, по крайней мере я был убежден: мои отношения с его женой тут ни при чем) по-быстрому вступил с ними в переговоры, и мы сошлись на том, что я в скором времени начну дважды в месяц наезжать в немецкую столицу на три-четыре дня. Это было на третьей неделе сентября, и когда все решилось, я сообщил об этом Флору. На сей раз он не предлагал мне денег, а только спросил:

— И с какого числа тебя не будет?

— Начиная с двадцать пятого.

— Это понедельник.

— Да.

Флор покачал головой, и сквозь его стиснутые зубы исторглось что-то похожее на проклятие. Красно-белые ленты все еще свисали с дверных ручек, развевались по ветру; слышно было, как они шуршат.

— Что ты сказал? — спросил я.

— Ничего, — ответил он.

Это был наш последний разговор.

Тридцатого я вернулся из поездки в Берлин, где было так же холодно, как у нас, с той только разницей, что у немцев было суше. Кот благополучно справился с автокормушкой, которую я перед отъездом успел-таки вовремя раздобыть; некоторые секции были пусты, и животное выглядело здоровым. Я погладил его и в награду за то, что он так славно себя вел, дал лишнюю порцию корма, вдобавок подмешал туда сливочного масла, фарша и толченых сухарей (таким образом я его, вообще-то, кормил исключительно на Рождество). Я присел за кухонный стол, поставив дорожную сумку рядом, и наблюдал за ним, пока он не съел все до последней крошки. Отойдя от миски, кот уселся на полу и принялся умываться. Покончив с этим, он встал, мяукнул разок, подошел ко мне и, когда я вынул руки из карманов, запрыгнул на колени. Он немного потоптался передними лапами, потом свернулся, подобрал под себя хвост, закрыл глаза и остался лежать, мурлыча. Я гладил его шерстку — в ней уже попадались седые, более жесткие волоски — и думал тем временем о своей поездке.

В редакции на Потсдамер-плац меня приняли как нельзя любезнее. Они были явно рады, что я приехал. В то же время было в тамошней атмосфере что-то странное; вдобавок мне казалось, час от часу сильнее, что меня там сочли каким-то экзотическим субъектом. Сначала все дело было в банальной мелочи — в выговоре, от которого мне так и не удалось избавиться, несмотря на все старания тетушки, не терпевшей в своем доме местного говора; в итоге моя речь звучала своеобразно, для кого-то искусственно, для других — неловко, будто ключ не сразу попадал в замок, и, вероятно, поэтому люди нередко любопытствовали, какой же язык для меня родной. Только зажав в зубах пробку или палец, я мог выговорить дифтонги как подобает, но стоило убрать пробку, карандаш или палец, и я опять не в состоянии был с ними управиться. В продолжение нашей беседы — единственно потому, что меня об этом спросили, — я рассказал им, что, мол, еще несколько дней назад трудился в крестьянской усадьбе в предгорьях Альп. С этого момента, как мне показалось, они рассматривали не столько мое лицо, сколько тело, плечи, руки, а напоследок, когда мы сидели в итальянском ресторанчике неподалеку, уже за рюмкой граппы, один из них осведомился, указывая на царапину на моем предплечье, с таким видом, словно речь шла о ранении, полученном на войне:

— А это что? Тоже там угораздило?

Сейчас, когда я подушечками пальцев ощущал, как вибрируют миниатюрные косточки кота, на меня вдруг нахлынуло или, вернее, в меня закралось желание пойти на попятную. Но чем дольше я так сидел, чем большую чувствовал усталость, тем отчетливее понимал, что мне не придется играть никакой роли, что вполне достаточно будет не отвергать ту роль, которую мне уже навязали.

В любом случае у меня оставалось время со всем этим примириться, свыкнуться. Браться за работу нужно было не сразу, как сначала предполагалось, а только в ноябре. Тогда, если захочу, в мое распоряжение будет предоставлена квартира на Котбусер-тор, сорок квадратных метров, третий этаж, «правда, в тридцать шестом районе»,[9] как мне сообщили, таким тоном, будто это имело какое-то значение. Впрочем, часть квартирной платы должны были вычитать из моего жалованья.

Второго октября, в понедельник, погода была сухая и довольно теплая, и я решил полетать, сделать хоть один круг над окрестностями.

Уже издали можно было различить сияющую охру лиственниц и желто-бурые пятна берез по холмам. Мне показалось, что ярких пятен с прошлого года убавилось; я предположил, что березы, больше нуждавшиеся в воде, а значит, в жаркое лето мешавшие елям, главным деревьям в здешних лесах, потихоньку начали вырубать.

На подходе к холму Флора, вернее, к бывшему его холму, я как раз собирался сделать разворот. Вдруг маленькая белая птица, похожая на ястребка, метнулась вниз по вырубке. Пока я следил за ее полетом и спрашивал себя, кто бы это мог быть — голубь? но разве голуби способны летать так быстро, стрелой? — я краем глаза заметил еще кое-что. Двоих детей на вершине холма. Они стояли рядом с кучей камней (раньше я ее не видал), неподалеку от потускневшей надписи, и смотрели вверх, на меня, и тогда я сообразил, что промелькнувший предмет был никакой не птицей, а камнем, и камнем довольно-таки увесистым, который метнули именно эти детишки — или тот из них, что повыше ростом. Однако не слишком ли тяжел этот камень даже для высокого пацана? Как это он умудрился так лихо его метнуть? Насколько я мог распознать, детям было лет десять, вряд ли больше. Я бросил быстрый взгляд вниз по склону, где, по счастью, никого не было; только экскаватор еще стоял у подножия холма. Приближаясь к холму, я снизился, а теперь снова поднялся выше и продолжал полет курсом на юг; я успел заметить, как вниз проследовал еще один камень, на этот раз не такой большой.

Прогноз погоды — я слушал его вечером по радио — не сулил ничего хорошего. Ночью, раньше обещанного, стал накрапывать дождь, который к утру усилился. Меня одолела хандра, так случалось почти всегда, когда становилось очевидно, что с теплыми и светлыми днями пока покончено. В Берлине, небось, еще мрачнее, подумал я и стал прикидывать, не смотаться ли после обеда в город, не сходить ли в сауну. Однако, опять-таки вопреки прогнозу, в полдень прояснело, дождь утих, и воздух быстро прогрелся почти до двадцати, так что мысль о бане я отбросил. Решил вместо того слетать еще кружок; как знать, не исключено, что это последняя счастливая возможность. Когда температуры опускались ниже определенной отметки, я обычно не летал, и теперь эта удручающая перспектива еще усиливала хандру.

Так как необходимо было ответить на несколько мэйлов и сделать еще один звонок (новое место работы уже отбрасывало на мое существование свою тень — или, наоборот, свет? — трудно сказать однозначно), я выехал из дому в три часа дня, а поднялся в воздух только в начале пятого.

Адреналин, подобно наркотику, поступал в мое тело, в мой мозг; однако, оставив город за собой, я ощутил привкус пустоты, примешавшийся к эйфории. Это означало, дело все-таки идет к концу… Странное это чувство — разве не было оно похоже на то ощущение, которое завладевало мной в последние воскресенья всякий раз, когда Гемма от меня уходила? Она появлялась каждую неделю и с каждой встречей становилась — опять — все более страстной. И пока она была со мной, мне удавалось внушить себе, будто это из-за меня. Но вскоре я понял: она приходила исключительно потому, что мы кое о чем условились. Только вот о чем именно? Я это от себя отталкивал, не хотел вспоминать, не желал сознаться сам себе, что все прекрасно понимаю, понимаю также и то, что за ее воскресшей страстностью скрывается немой вопрос: «Ведь ты это сделаешь, да? Скоро, да?»

У меня пропало настроение; не долетев до гор, я развернулся обратно. До меня вдруг дошло, что впервые за многие месяцы я забыл посмотреть на холм, и тогда я подумал, что мне больше не следует видеться с Геммой. Не следует открывать ей дверь. Непонятно отчего, я почувствовал облегчение. Когда я взглянул вниз, я опять находился над холмом, и мне показалось, что этот факт каким-то образом подтверждает правильность моего решения или, скорее, прозрения, ибо это было скорее наитие, чем осознанная мысль. На холме, как обычно, никого не было. Мой взгляд скользил по лесам и полям, к усадьбе Флора. Я находился довольно высоко, но мне были отчетливо видны вышки; и даже с этой высоты они выглядели огромными, настолько огромными, как раньше никогда не казались. Будто четыре гигантские рукояти, будто весь двор был детской игрушкой — игрушкой ребенка, который куда-то ушел, а может быть, спал в тихий час после обеда. На том месте, где я каждый день оставлял свой автомобиль, сейчас был припаркован чей-то чужой. Всего лишь по той причине, что он был серого цвета, мне стукнуло в голову, что дети, которых я видел накануне, могли быть детьми Инес. И прямо сейчас — разве не бежал через двор мальчуган с темными волосами, как у ее сынишки? Или это всего-навсего пустой мешок из-под удобрений? Его забыли убрать, вот ветер теперь и гонит его по асфальту? Но в следующий момент я рассудил, что машина не могла принадлежать никому иному, кроме как Бехаму.

Были уже сумерки, когда я посадил самолет; на аэродроме по-прежнему никого не было. Я поставил машину на стоянку, убедился в том, что все в должном порядке, и вылез из кабины. Где же хозяин, который в такие моменты обычно откуда-то появлялся? Или кто-то из инструкторов? Я отправился на поиски кого-нибудь из персонала и через несколько минут нашел хозяина в одном из ангаров, где стояло три «олдтаймера» — по сравнению с новыми самолетами они выглядели необычайно громоздкими; когда я наблюдал их в воздухе, и даже сейчас, когда они стояли неподвижные, у меня из головы не выходила мысль о бомбардировщиках времен Второй мировой. Хозяин сидел возле одной из машин, рядом с ним — сварочный аппарат, в руке защитный щиток; над ним висело облачко синеватого дыма. Тут же, опершись о машину плечом, стоял Бехам. Выходит, у Флора был не он? Я подошел к ним и услышал, что они говорят о самолете.

— Уже вернулся? — спросил хозяин, увидав меня. — Я-то думал, ты дольше пролетаешь.

— На сегодня хватит.

Я кивнул Бехаму, причем отметил, что он как-то странно на меня уставился. Мне подумалось, что практикант все-таки мог проболтаться.

— Тоже хочешь полюбоваться старушкой «Вильмой»?

— Сейчас, только ключи назад отнесу.

— Брось их туда, — сказал хозяин, указывая на стоявшую неподалеку красную тележку для инструментов; ее ящики были наполовину выдвинуты. — Куда-нибудь сверху.

Я заметил, что Бехам сильно вспотел. На лбу у него поблескивали капли пота, хотя к вечеру порядком похолодало, даже в помещении это чувствовалось.

— Тоже летал? — спросил я.

— Нет, — ответил он.

— Ты теперь вообще редко бываешь, — сказал хозяин, доставая из пачки сигарету и разминая ее пальцами. В его словах не было упрека, скорее они прозвучали как необходимое уточнение; можно было подумать, в его обязанности входило следить за тем, чтобы даже беседы протекали здесь по всем правилам, как и все прочее. Такая уж у него была манера.

Бехам, казалось, все сильнее обливался потом. И мне вдруг пришло в голову: с трудом верится, будто он желает разорить Флора для того, чтобы спастись самому. Если ему только и заботы, как бы вытянуть собственное хозяйство, то зачем он болтается здесь? Почему он не в хлеву, не в поле, не за компьютером или, на худой конец, не за столом с папками и счетами? А если дело не в этом, тогда какого лешего он так упорно донимает Флора? Неоспоримым фактом выглядело для меня то, что он и сам почему-то ужасно мучился, и я подумал: наверно, он приезжает сюда, чтобы отвлечься или отдохнуть. Но из слов хозяина можно было заключить — ему и это средство больше не помогает.

Ночью я лежал без сна. Никак было не успокоиться, толком не знаю почему. Лишь время от времени, на несколько минут, не больше, глаза смыкались, но вслед за тем я опять просыпался, с каждым разом все более вымотанный.

В пять утра я поднялся, сварил кофе и стал ждать, когда наступит день. Я выходил из кухни один-единственный раз, чтобы выпустить кота.

Около девяти я позвонил в администрацию общины и попросил соединить меня с комитетом по надзору за строительством. Меня переключили, и после минутного ожидания в трубке раздался женский голос:

— Чем могу быть полезна?

— Я хотел бы побеседовать с господином Бехамом, — сказал я.

Дама отвечала, что он на выезде, но я могу изложить ей свой вопрос, возможно, она сможет мне помочь. Поколебавшись, я изложил ей, по какой причине звоню. Она меня выслушала, причем через каждые несколько секунд повторяла: «Гм». Когда я закончил, она сказала, что не может дать мне никакой информации. Она бы не могла этого сделать, даже будь я непосредственно заявителем. Я не заявитель, сказал я, я из «Рундшау». «Гм», — снова произнесла она, на этот раз с удивлением. Я тот самый, который ведет еженедедельную колонку-комментарий. Ей это о чем-то говорит? Само собой, отвечала она. Но ведь колонки больше нет?

— Ее только приостановили, — сказал я. Мол, через пару-другую недель, глядишь, опять появится.

— Вот это хорошая новость, — сказала она. — Подождите.

Она отложила трубку в сторону, так что я мог расслышать голоса, потом шум выдвигаемого ящика, через несколько секунд опять с грохотом закрывшегося. Дама снова взяла трубку.

— Вы еще слушаете? Я нашла соответствующее дело.

Я спросил, когда было выдано разрешение.

— Четвертого ноября.

— Прошлого года?

— Однако дата начала строительства не указана.

Я ничего не сказал.

— Вы это желали узнать?

— Этого достаточно, благодарю.

— Еще что-то?

— Нет, — ответил я.

— Кстати, я вижу пометку, согласно которой разрешение было доставлено лично. По-видимому, самим господином Бехамом.

— Но вы не вполне в этом уверены?

— Почему же? Он иногда так делает.

— И подпись Флора там есть?

— Что вы имеете в виду?

— Подпись заявителя. Он подтвердил, что получил разрешение?

— Само собой. Дата подписи — одиннадцатое ноября. Очевидно, в тот день господин Бехам туда и ездил.

Я вспомнил, как выглядели руки у Флора.

— У меня еще один дурацкий вопрос, — сказал я. — Бумага, вероятно, немного запачкана?

— То есть? Я вас не понимаю. Нет, бумага совершенно чистая, если вас это интересует. Никаких пятен.

Я поблагодарил и положил трубку.

Рано утром я обошелся круассаном, залежавшимся с позавчера, а уж в одиннадцать сварганил себе обед и поел как следует. После обеда накатила такая усталость, что я и до гостиной не добрел. Вытянулся на скамье в кухне и заснул. Мне приснился человек, который шагал по проселочной дороге, ведя за руку маленькую дочурку, — и хотя они двигались, вид местности не менялся. Не пойму отчего, но этот сон был кошмаром. Я проснулся, разбуженный долгим, пронзительным взвизгом тормозов, и в первый момент почувствовал облегчение оттого, что сон кончился. Но тут я услышал вопль животного — или ребенка? Звук донесся с улицы. Я вскочил и выбежал из дома. И сразу его увидел. Мой кот лежал посередине дороги, в нескольких метрах от машины винно-красного цвета, двигатель был включен. Женщина, которая на него наехала, стояла между автомобилем и котом и тихо плакала. Я подошел, опустился на колени рядом с неподвижным тельцем, из-под которого выступила кровь. У меня было чувство полнейшего бессилия. Вдруг я заметил, что он дышит, и во мне проснулась надежда. Я стащил с себя пуловер, положил на землю и осторожно переместил на него кота. Женщина теперь стояла у меня за спиной; ее всхлипы были единственным звуком, который нарушал тишину; но все это я воспринимал лишь краем сознания. Я растянул пуловер, встал и понес кота в дом. Локтем отодвинув посуду, я уложил его на кухонный стол. Он дышал размеренно, и зрачки у него бегали. Наверно, кот спрашивал себя, куда это его занесло? Или он, стервец, просто высматривал остатки пищи? Я набрал номер ветеринара, но когда тот приехал, спустя полчаса, помочь было уже невозможно.

Вечером я похоронил кота в саду и, поскольку ничего более подходящего не нашлось, воткнул в землю крест, висевший в кухне с тех пор, как я себя помнил. И только потом я заплакал. А когда больше не мог плакать, мной опять овладела подавленность, полное безразличие. Это продолжалось и на следующий день, и я не знал, что с собой поделать. Словно обреченный на вечные скитания, я бродил из комнаты в комнату и неоднократно ловил себя на том, что жду, не появится ли он. Мне чудились то его шаги, то мяуканье, а когда ветер ударял в дверь дома и дверца лазейки стукала, у меня вздрагивало сердце. Бумажку, которую та женщина опустила в мой почтовый ящик, написав свое имя, адрес, телефон и электронную почту, я порвал и выбросил в мусорный бак.

Чтобы хоть чем-то заняться (тут действовало размышление, а не порыв души; рассудок, а не сострадание), я в пятницу, шестого октября, утром опять позвонил в администрацию и попросил к телефону Бехама. Я ждал, пока кто-нибудь возьмет трубку, и во мне вдруг шевельнулось иное, новое чувство. Штука в том, что мне уже несколько дней тому назад, в ангаре, пришла в голову мысль: необходимо, чтобы кто-то избавил этого человека от страданий. Удайся мне эта роль, я тем самым сдержал бы слово, данное Гемме, — пускай я разрешил бы Бехама от мук иначе, чем она тогда предлагала. Теперь я был убежден: один мой телефонный звонок способен распутать все безнадежно запутанное, — и во мне не было более сильной потребности, чем спасти их всех, а то, что я все сумею сделать в один момент (в этом я тоже был убежден), переполняло меня несказанным счастьем. В их душах после этого, скорей всего, останется пустота, у каждого своя пустота, — ну что ж, зато ничего еще более страшного. Однако Бехама в офисе не оказалось, он опять был где-то на выезде. Дама поинтересовалась, не сможет ли она мне помочь.

— Ведь это опять вы, не правда ли? Из «Рундшау»?

Я сказал, что перезвоню позже. Потом еще раз задался вопросом, не проще ли будет позвонить Флору. Но мне казалось, что, выбери я этот путь, я бы поступил неправильно — лениво как-то, уклончиво и в чем-то несправедливо, и я не стал этого делать.

Возмущение, овладевшее мной, когда я немногим позже вдруг обнаружил его сидящим у реки, — на моем любимом месте, ноги скрещены по-турецки, — было вызвано, скорее всего, условным рефлексом и продолжалось недолго. С недавнего времени и так стало ясно, что это место, многие годы известное исключительно мне, наконец-то было открыто и другими. Меня бы, в принципе, могло возмутить: вот как, оказывается, выглядит его «работа на выезде»; однако подобной реакции у меня не возникло, напротив, я даже обрадовался, что повстречал его здесь. Лучше всего, конечно, обсудить дело с глазу на глаз, а здесь — на фоне гула воды, у реки, по-прежнему шумной, несмотря на долгое, жаркое лето, — можно было не беспокоиться, что кто-нибудь нас подслушает. Да и как знать: может, он сумел бы как-нибудь вывернуться, если бы говорил по телефону, к тому же из офиса. Но даже в сложившихся обстоятельствах было, по-видимому, нелегкой задачей подвигнуть его на разговор. Я спрашивал себя, каким образом он сюда добрался, потому что на дороге не видно было оставленной машины. Он поигрывал своим мобильником — старым кнопочным телефоном, перекидывал его в руках; ненадолго он прервался, задержал мобильник в ладони, посмотрел в него и, похоже, прочитал какое-то сообщение, затем подбросил его в воздух, поймал и опять стал перекидывать из руки в руку. Хотя я приближался сбоку и давно должен был очутиться в поле его зрения, он не обращал на меня внимания. Я окликнул его, только когда находился за несколько шагов.

— Эй, Бехам! — позвал я.

Он тут же обернулся, и по лицу я заметил, что он тоже был мне рад.

— Привет, — сказал он.

— Мы почему-то постоянно пересекаемся, — сказал я.

Он поднялся ловко, как гимнаст, даже без помощи рук. Узел галстука был ослаблен, рубашка на груди расстегнута. Я вспомнил, как его прошибло потом несколько дней тому назад. Мы смотрели друг другу в глаза.

— Раньше я часто здесь бывал, — сказал я, обводя взглядом окрестности, как бы желая очертить это «здесь».

— Да, верно, — ответил он довольно-таки невпопад, ведь знать о том он не мог.

Я подошел на шаг ближе к берегу и почувствовал, насколько над водой воздух прохладнее. Вспомнив о камне, подобранном по дороге, я с размаху запустил его далеко по течению. В пасмурный день вода выглядела бесцветной, к ней словно подмешивался серый цвет туч, так что камень мгновенно исчез из виду, и даже всплеска не было слышно.

— Я сегодня звонил в администрацию. Хотел побеседовать с тобой, — сказал я.

— Точно, — сказал он.

Он рассмеялся, подошел ближе и взял меня за локоть.

— Вы, газетчики! Ну вы и проныры!

Какую бы роль он ни пытался разыграть, я всегда находил его игру нелепой, неловкой, провальной. Притом я никогда не считал, будто он начисто лишен индивидуальности; он просто ловчил, как какой-нибудь политик, выставляя наружу только то, чего от него в данный момент ожидали. Я отстранил его руку.

Ну да, между ним и Флором возникла одна маленькая проблема, я ведь и сам в курсе, не правда ли? И он признает, что вел себя, пожалуй, не вполне корректно, не во всем согласно букве закона, но теперь это дело прошлое. В понедельник разрешение будет доставлено, причем доставлено им самим, Бехамом, собственноручно. Ему, однако, сдается, что я ему не верю? У меня, видать, профессиональная болезнь? Хочу убедиться собственными глазами? В таком случае мне лучше отправиться с ним.

— Зачем?

— Ну, давайте! Я хотел сказать, давай. Поедем туда вместе!

Я не понимал, зачем мне ехать с ним вместе. Если то, что он сейчас сказал, было правдой (да и какие увертки он мог бы теперь измыслить?), значит, все улажено. Впрочем, и без того все было улажено; заверенное всеми необходимыми подписями разрешение на строительство лежало в администрации, на определенной полке, и даже то, что одна из подписей была поддельная, по сути ничего не меняло. Собственно, Бехаму достаточно было позвонить Флору и сообщить, что разрешение есть. Или отправить ему официальную бумагу по почте. Может быть, предложить ему именно так и сделать? Но Бехаму, вероятно, опять захотелось разыграть роль, сообразил я. Кроме того, если я с ним не поеду, Гемма так и не узнает, что мирная развязка (или капитуляция, не признаваемая таковой) достигнута моими усилиями. А мне не хотелось выглядеть в ее глазах кем-то, кто обманул ее или использовал.

— Когда?

— Полвосьмого. Я за тобой заеду. Или тебе это слишком поздно? Ты ведь обычно выезжаешь раньше?

Он спросил без всякой задней мысли, а я вдруг сам почувствовал себя дураком, застигнутым врасплох. Просто оттого, что ему, как и всем прочим, это было совершенно безразлично. А я-то — неужели я мог вообразить, что никто не узнает, куда я езжу каждый день? Этот все примечавший тип — сколько еще всякого разного ему обо мне известно? Я вспомнил, как Гемма однажды сказала, что он их выслеживает.

— Бехам, — сказал я, — у тебя только БМВ или есть еще другая машина?

Он нахмурил брови, словно вопрос испортил ему настроение.

— Только БМВ, — сказал он. — А что? Я не ответил.

— Ты не хочешь со мной ехать?

— Ладно, съезжу, — сказал я. — Но на своей машине. Я заеду за тобой.

— Ты знаешь, где я живу?

Да он чуть ли не смеется. Чему он радуется? Он все еще поигрывал своим мобильником. Но, может быть, меня смутило вовсе не его поведение, а мое собственное внезапное воспоминание? До того момента мне и в голову не приходило, я никак не связывал тот эпизод с Бехамом. Действительно, лет двадцать пять, если не больше, прошло с тех пор, как я, пьяный в стельку, с трудом пробирался по его дому, отыскивая комнату — как там ее звали? — короче, его дочери. Расположение комнат она мне сама описала часом или двумя ранее, что-то около полуночи, мы тогда еще были на празднике. Пощечину, полученную потом от тетушки, я тоже забыл. Я-то думал, она не заметит моего позднего возвращения, но на следующее утро она залепила мне пощечину — и велела топать в душ, чтобы смыть эти «потаскушные духи». Сейчас все это встало передо мной настолько ясно, что мне впервые сделалось стыдно за то старое приключение.

— Да, — ответил я. — Знаю.

— Тогда до понедельника.

Он опять схватил меня за локоть и сжал его, и на этот раз я не отдернул руку.

— Как обстоит дело с ветряками? — спросил я.

— А как ему обстоять?

— Вы же именно для этого отобрали у него землю.

— На эти штуковины уходит много времени и работы, — произнес он, и по лицу скользнула ухмылка.

— Никаких ветряков там не будет, — сказал я. Он отступил на шаг и слегка вскинул руки, как будто защищался или желал утихомирить собеседника. Он словно хотел сказать: ах, да кто его знает, что будет…

— Вы могли бы просто вернуть ему этот холм.

— Это проблематично.

— Он очень привязан к своему холму, — не отступал я.

Бехам пожал плечами.

— Печально, конечно, — ответил он.

— Об этом можно было бы написать небольшую статейку, — сказал я.

— О чем, собственно?

— О необычайно дорогостоящей экспертизе, приведшей к столь необычайным результатам. Получился бы неплохой эпизод для портрета-репортажа об общине.

— Не лучше ли журналисту писать о таких вещах, в которых он хоть что-то смыслит?

Не получив ответа, он бросил на меня почти сочувственный взор.

— В политике всегда много несовпадающих интересов, — неопределенно заметил он. — Но если желаешь знать, могу тебя заверить, что я и сам не знаю, кто первый додумался до идеи поставить ветряки. Во всяком случае, не я. Мне эти штуковины не нравятся. А об экспертном заключении позаботился сам бургомистр, лично.

Я смотрел на него и размышлял.

— Ты ее любишь? — спросил я.

— Ты это о чем?

— Ты прекрасно знаешь, о ком я говорю, — сказал я.

Казалось, он был застигнут врасплох и в то же время страшно горд. Покрасней он в ту минуту, я бы нимало не удивился.

— Я по-прежнему не понимаю, зачем тебе понадобилось так допекать Флора. Это потому, что Инес его любит?

— А ты почем знаешь? Она его не любит. — Он непроизвольно покосился на свой мобильник. — Было да прошло.

Я не понял, что он хотел сказать, однако то, с каким видом он произнес эти слова, вызвало у меня безотчетный испуг. Сколько раз повторял мне Флор, что Бехам невменяемый? И сколько раз мне самому казалось, что так оно и есть?

— До понедельника, — сказал он.

— Да, — сказал я. — Пока.

Он ушел скорой походкой, почти побежал, словно не мог идти спокойно. Я смотрел на воду, как она течет и утекает, и испытывал нечто вроде тоски: почему в моей жизни нет чего-то цельного, или почему моя жизнь не стала чем-то цельным? Но вскоре это чувство рассеялось, и мне все стало казаться вполне естественным, потому что ничего цельного на свете не существует.

Нет, подумал я, когда дело уладится, она перестанет ко мне приходить. С этим сознанием в воскресенье я отпер ей дверь, а когда она уходила, то поцеловала меня, и в этом тоже было предчувствие скорого конца.

В понедельник, девятого числа, я в самом начале восьмого сел в «Мустанга». С последнего ремонта я всегда прогревал двигатель, прежде чем тронуться, и чем холоднее было на улице, тем больше времени отводил на прогрев. В семь десять я выехал из дому. Как всегда, взгляд мой задержался на том месте, где машина сбила кота, и как всегда, мне почудилось, что здесь, на дороге, все еще можно различить кровавое пятно, как и на кухонном столе. Я выехал из поселка. По радио передавали новости, и я представил себе, каково бы звучала эта передача лет через пять или десять или спустя несколько десятилетий, — и тут же каждая фраза стала казаться мне какой-то ненастоящей, лживой, бессмысленной, лишенной всякого значения, и я убавил громкость. Когда последние дома поселка скрылись из виду, я подумал о том, что подъездная дорога к усадьбе Флора осталась единственной известной мне щебеночной дорогой в округе, и задался вопросом, отчего это так. Все прежние тракты, не говоря уже о заново проложенных в последнее время, о кольцевых развязках, о никем не используемых пешеходных и велосипедных дорожках, давно уже укрыты асфальтом, как и дорога к усадьбе Бехама.

Было двадцать минут восьмого, когда я выключил зажигание, поэтому я еще некоторое время оставался сидеть в машине и опять включил радио погромче. Интересно, как я тогда сюда добирался? Наверно, на велосипеде. Или пешком? В ту ночь я уж точно не обратил внимания, были строения оштукатурены или нет. Тогда я еще не додумался до формулы, гласящей, что исключительно те фермы, где все постройки оштукатурены, не обречены на вымирание, только они выживут, ибо только у их владельцев, по-видимому, оставалось достаточно денег, чтобы позволить себе такую роскошь. Я еще даже не догадывался, сколько крестьянских хозяйств уже перешло в собственность банков, в то время как фермеры все еще обрабатывали поля, косили луга, дабы иллюзия сохранялась. Или в ту пору дела еще обстояли иначе?

В полвосьмого я вылез из машины. Поскольку я считай что каждый день слышал хрюканье и визг свиней, этот шум не вызвал у меня удивления, во всяком случае я не подумал о том, что свиньи еще не кормлены.

Несколько секунд я постоял в нерешительности, потом перешел на другую сторону широкого двора. Тут, по моему представлению, должна была находиться жилая часть дома. Асфальт кончался там, где кончался хозяйственный флигель; дальше была дорожка из гравия, сквозь который там и сям проросла трава, высотой по щиколотку. На двери не имелось ни звонка, ни дверного молотка, ни кольца на проволоке, так что пришлось постучать кулаком. Никто не откликнулся. Я забарабанил опять, на этот раз сильнее. Опять никто не открыл, тогда я нажал ручку: как я и предполагал, заперто не было.

— Эй, есть кто-нибудь? — крикнул я, входя в выложенную плиткой прихожую, в которой, если не считать нескольких развешанных по стенам хомутов, было совершенно пусто. Я прислушался, но так ничего и не услышал. Тогда я подумал, что он, возможно, в свинарнике, не смотрит на часы. Или ему помешали другие дела, ведь такое случается чуть ли не каждый день. Двери во все комнаты были распахнуты, так что я, проходя через прихожую, бросил взгляд в кухню, гостиную, ванную — единственное помещение, где был беспорядок: набор оранжевых одноразовых бритв лежал на раковине, заляпанной пятнами зубной пасты; зеркало, и без того грязное, было сплошь в мыльных брызгах; в углу были свалены в кучу полотенца, и везде попадались на глаза стебельки соломы, длиной не больше пальца. У Флора, вспомнил я, в некоторых жилых помещениях соломы тоже валялось больше, чем в свинарнике. Я ожидал, что навстречу мне может выйти жена Бехама, однако вскоре понял: женщины в этом доме нет, не было ни единого предмета, который выдавал бы ее присутствие.

Пройдя всю прихожую, я отворил дверь во внутренний двор — там тоже никого не было. С виноградных плетей, карабкавшихся по стенам до самой кровли, никто не снимал урожай; виноградины, синие и зеленые, гнили на лозах, а от опавших на гранитных плитках образовались светло-коричневые и темно-фиолетовые, почти черные пятна.

— Бехам! — позвал я.

И тут я наконец обратил внимание на то, как громко вопят его свиньи. Этот их переполох был ненормальным, вызывал тревогу. И запах тоже был какой-то не такой. Или этот запах гнили — просто от палых фруктов? Опасение — или нежелание смотреть — заставило меня опять прикрыть дверь во двор. Мы с ним договорились о встрече, но его нет как нет, а значит, мне остается только уехать, размышлял я. Справа от прихожей ответвлялся коридор, в конце которого виднелась первая ступенька лестницы. Я нерешительно сделал шаг в том направлении. И что дальше? — спрашивал я себя. Что ты делаешь? Внезапно я почувствовал себя неуверенно, сам не знаю почему. Я понял, что боюсь, и мне стало до того стыдно, что я — в надежде прогнать страх — еще раз кликнул его, затем быстро поднялся по лестнице. Достигнув верхней ступеньки, я перевел дух. Эхо моих шагов затихло, и тишину в доме нарушал лишь отчаянный ор свиней, доносившийся снаружи. Я опять позвал Бехама. Но на сей раз негромко, не ожидая отклика, напротив, с намерением сейчас же развернуться и уйти, покинуть этот дом, уехать отсюда. Ощущение у меня было такое, будто я уже не здесь. Лучше позвоню ему позже, когда он будет в администрации, и скажу, что собираюсь сегодня же переговорить с Флором… по телефону или лично, какая разница, ведь так или иначе все уже улажено… И тут мой взгляд упал на полуотворенную дверь — единственную, через которую проникал свет в пространство у лестницы; это была дверь в спальню. Я подошел — и замер в дверном проеме. Подреставрированный платяной шкаф, такой же старый комод, над ним ковер, изображавший сцену охоты, а посередине, на большом лоскутном ковре, — совсем новая двуспальная кровать, на которой лежал Бехам. Его великолепные черные волосы растрепались, а голова была повернута к окну, на стеклах которого в утреннем свете виднелись следы высохших дождевых капель. Я подошел ближе. Он был голый; небрежно наброшенная простыня едва прикрывала тело. Неправда, будто мертвые похожи на спящих. Вместо того чтобы сразу выйти из комнаты, я точно прирос к полу. Наконец я быстро и в то же время неуверенно провел ладонью по его глазам, в момент прикосновения отведя взгляд в сторону и невольно задержав дыхание. Но глаза покойника закрываться не хотели.

Ни разу в жизни путь домой не казался мне таким долгим. Кроме всего прочего, из головы не выходила мысль, что меня уже поджидает полиция. Чушь, как оказалось по прибытии и как я, вообще- то, и сам всю дорогу понимал. Тем не менее я был крайне взбудоражен. Я поставил свой «Мустанг» в гараж, положил ключи, сам не знаю зачем, под старый выпуск «Рундшау», валявшийся на полу, и закрыл ворота.

Войдя в дом, я стал звонить Инес на мобильник. Я не нажимал на отбой, пока не включился автоответчик. По понедельникам у нее занятия в школе начинались, вроде бы, только в девять. Или что-то изменилось? Я ходил по кухне туда и сюда, а через несколько минут снова ей позвонил. На этот раз трубку взяли, и я, не дожидаясь, пока она скажет хоть слово, выдавил из себя:

— На ночном столике я видел бутылку. Бутылку джина, Инес.

— Кто это? — откликнулся звонкий, ровный голос девочки.

— О, — сказал я, — прости, пожалуйста. Я думал, что разговариваю с твоей мамой.

— Мамы нет, — прервала она меня. — Она ушла.

— Попробую позже еще разок.

Она уже положила трубку, мобильник молчал. Я тоже нажал отбой. Отчего ребенок, спрашивал я себя, в этот час еще не в школе? И что за громкий звук наподобие сирены успел я расслышать в трубке?

Первая половина дня прошла, и я это воспринял как чудо. Минуты тянулись нескончаемо долго, будто не хотели выпускать меня на свободу, будто настоящее должно было закаменеть в вечность. Пускай никто не мешал мне делать все, что заблагорассудится, но на душе было примерно так, как у арестанта в начале отбывания срока. Около полудня раздался звонок в дверь, и, хоть сердце у меня замерло, я почувствовал облегчение. Напряжение, от которого я буквально разрывался на части, вдруг спало. Они не будут меня забирать, конечно нет. Только «зададут несколько вопросов», как это обычно говорится в фильмах. Даже если меня кто-нибудь видел и полиция уже в курсе, в конечном счете мне нечего опасаться. Однако у дверей стояла не полиция, а всего-навсего Паркер.

— Что такое? — спросил он, увидев меня. — С тобой что-то не то?

— Ничего особенного, — сказал я, взглядом изучая улицу за его спиной.

— Можно войти?

Через несколько домов от меня соседи выставили на улицу синий контейнер с бумагой, как всегда на день раньше положенного. В остальном улица была пуста.

— Ну да, — сказал я, — пожалуйста.

Мы прошли в гостиную. Паркер вздохнул, сел и откинулся на спинку кресла. Я тоже сел, но сразу же встал.

— Выпьешь со мной чего-нибудь?

— Не рановато ли?

Я только плечами пожал.

— Давай, — сказал он. — Почему бы и нет.

Он вытащил из кармана пиджака кожаный портсигар — новехонький, в прошлый раз у него этого портсигара точно не было — и положил на стеклянный столик.

— Коньяку?

— Можно я закурю?

— Пожалуйста.

— Хорошо, тогда коньяку. Но только глоток, не больше.

Я вышел в кухню, взял бутылку и две коньячных рюмки и вернулся в гостиную. Паркер медленно разогревал сигару своей зажигалкой, не поднося огонек к кончику. Запах был тяжелый, сладковатый; в прошлый раз он меня раздражал, хоть мы и сидели на воздухе, зато сейчас показался приятным, мне даже захотелось самому закурить. Я спрашивал себя, куда задевал пепельницу после тогдашнего визита Паркера, но никак не мог вспомнить. Я достал из застекленного шкафчика фарфоровую розетку, обтер ее рукавом и поставил перед ним.

— Пепельница, — сказал я.

— Где твоя кошка?

Я до половины наполнил рюмки, одну протянул ему, и сам уселся в кресло.

— Это был кот. Его сбило машиной.

— Сочувствую.

Мы чокнулись и выпили, затем Паркер отставил рюмку в сторону и закурил свою сигару. Он пару раз глубоко затянулся, убедился, что табак горит, кивнул, а потом уже делал затяжки только через минуту-другую.

В алкоголе было дело или в чем другом, но на меня снизошло умиротворенное состояние. Спокойная беседа меня отвлекла, и так проходил час за часом. Я рассказал, что нашел новое место работы, и мы заговорили о Берлине. Я был там всего несколько раз, зато Паркер отлично его знал. Жить он там никогда не жил, но много бывал наездами, потому что его отец, англичанин, часто посещал этот город по делам службы. Паркер знал Берлин еще со времен Восточного блока; он пересказывал мне разные захватывающие истории; слушая их, я иногда впадал в сомнение, все ли тут правда, и вместе с тем я был убежден: именно так все и должно было быть, ведь Паркер был слишком серьезным по натуре, чтобы просто так чего-то наплести. Позже я предложил поужинать вместе; у меня еще оставалось говяжье филе, картошка и фасоль. Втайне я надеялся, что он согласится и даже у меня заночует. События сегодняшнего утра отодвинулись настолько, что казались уже нереальными, завтра я все забуду, как дурной сон. На то время, пока здесь был Паркер, воцарилась иная, устойчивая реальность. Но вместо того, чтобы как-то отреагировать на мое предложение, он сказал, что у него вышло курево. Я ответил, что на автозаправке наверняка можно что-нибудь купить.

— Вопрос только, что именно! — воскликнул он.

В соседнем поселке есть табачная лавка, сказал я. Могу туда позвонить и узнать, какие у них есть сигары. Нужна какая-то определенная марка? Он сделал отрицательный жест и наклонился вперед.

— Как думаешь, не смог бы ты и меня туда пристроить?

— Куда?

— В тот журнал. Чертовски хотелось бы опять что-нибудь такое замутить.

Так, словно он знал, что мне нечего на это ответить, или словно смутившись, что вообще спросил, он внезапно поднялся. Я остался сидеть. Он подошел к окну и стал смотреть в сад. Разговор, еще минуту назад оживленный, прервался.

— Как поживает твой роман?

— Закончен.

— Ты его опубликуешь? Я бы с интересом прочел.

Я видел испарину, образовавшуюся на стекле от его дыхания. Прошла минута, прежде чем он снова заговорил.

— В итоге получилась небольшая повесть.

— Разве ж это принципиально, — сказал я.

— Я ведь на самом деле много чего повидал на своем веку, и не только в Берлине. Не странно ли, что все уложилось в какие-то двадцать страниц?

Теперь я тоже встал.

— Я долго над ними корпел.

Он отошел от окна и стряхнул пепел с лацкана пиджака. Пепел посыпался на ковер.

— Извини, Ян, — сказал он.

— Ничего, — опять сказал я.

— Пожалуй, поеду потихоньку.

Он двинулся к дверям, я за ним. В прихожей было темно; свет уже неделю не включался, а я все еще не поменял лампочку. Дойдя до висевшей на стене фотографии, где я был запечатлен вместе с родителями, возможно даже именно из-за этой фотографии, он вдруг о чем-то вспомнил. Он остановился, обернулся ко мне вполоборота и бросил через плечо:

— А с той бедняжкой, какая трагедия! Кошмар!

Почему я первым делом подумал о дочери Инес? Потому, что она подошла к телефону? Но вспомнил я не о том, как она подошла к телефону, а о другом — как она однажды сидела в тележке для покупок.

— С какой бедняжкой? О ком ты?

— О той учительнице. Ведь это трагедия. Такой конец.

— Что значит…

Я замолчал. Я чувствовал, что бледнею. Но было еще и другое ощущение: будто из меня тоже улетучивается жизнь.

— Ты что, совсем с людьми не общаешься? — пробормотал он, открывая дверь. — И даже «Рундшау» не читаешь? Об этом сегодня дали большую статью.

— Нет.

«Что случилось?» — хотел вымолвить я, но не смог. И разве это было так важно? Разве я и без того не знал все, что мне нужно было знать? Паркер больше не смотрел на меня. Мы опять помолчали. Он выудил из кармана ключи, повертел в руках, нажатием кнопки открыл машину. Было еще светло, но уличные фонари уже зажглись. Я спрашивал себя, о чем я думаю; я и сам того не знал.

— Говорят, она была неизлечимо больна. Хоть от этого, конечно, не легче.

Паркер дышал тяжело, будто с напрягом. Возможно, он почувствовал, что сообщил мне дурную весть. Притом он сам ровно ничего не знал, и вся эта история не могла значить для него больше, чем любая другая подобная новость, а таких сообщений он за свою жизнь написал множество, как и я.

— В таком случае ты, наверно, не слышал и о том, что будет с детьми?

Я не был готов к такому известию, оно сразило меня сильнее, чем я мог ожидать. Когда сознание немного прояснилось, я спросил себя, не следует ли незамедлительно отправиться в полицию. Разумеется, следовало бы. И я бы, пожалуй, туда отправился, только все откладывал да откладывал.

Бехама нашли во вторник. Почтальонша сообщила в администрацию о гнилостном запахе, который учуяла днем раньше, но тогда не решилась что-либо предпринять, к тому же «давеча пахло еще не так скверно». Двое сотрудников Бехама во вторник после обеда поехали к нему домой и обнаружили тело. Очевидно, предполагали естественную смерть — от острой сердечной недостаточности; по крайней мере полицейские, вызванные на место происшествия, не стали предпринимать дальнейших расследований, так что мне не суждено было узнать, как она ухитрилась это сделать. В церковном приходе мне сказали, что его кремируют; где и когда — неизвестно; но так распорядилась его дочь.

Я исходил из того, что бренные останки Инес — выражаясь высоким слогом — должны отправиться или уже отправились туда, где были похоронены другие члены ее семьи (так было и после гибели моих родителей), тем не менее я поинтересовался, не известно ли, как поступят в ее случае. Мое предположение оказалось ошибочным; в пятницу, в два часа пополудни, ее должны были похоронить на здешнем кладбище.

Последующие дни были до краев наполнены колебаниями и сомнениями. Не было такого занятия, принимаясь за которое, я бы не спрашивал себя: уместно ли делать это сейчас? или лучше не надо? и вообще, так ли уж необходимо заниматься всеми этими вещами? В полицию я так и не пошел… В пятницу я тоже колебался; уже несколько часов, как я оделся подобающим образом и слонялся по дому в костюме, но выехал незадолго до двух, и когда я вошел в церковь через заднюю дверь, заупокойная служба уже началась.

Собралась жалкая горстка людей. Из детей были только дети Инес. Томми и Саманта — так, кажется, их звали? Я подумал: до чего же некрасиво, позорно, что из школы никто не пришел на похороны — ни ученики, ни коллеги-учителя. А ведь она считалась одной из самых любимых учительниц! Дети сидели на скамье в первом ряду; мне были видны лишь черные курточки и матовочерный шелковый бант в волосах девочки. Рядом с ними сидела крашеная блондинка, молодая, не больше тридцати. Я спрашивал себя, кто бы это мог быть. Бабушки здесь определенно не было. И ее отсутствие показалось мне настолько неправдоподобным, что я решил: видимо, она недавно скончалась.

В следующем ряду, за спинами детей, сидели Флор и Гемма, тоже одетые в черное. У Геммы в волосах тоже была лента, газовая, а потому более светлая, чем у девочки. Флор сидел с опущенной головой. Я выбрал место в правом приделе, на одной из средних скамей. В церкви было очень холодно, и я вскоре закоченел. Голос священника отдавался гулким эхом, оно звучало даже тогда, когда он умолкал. Я не слишком вслушивался в то, что он говорил; я сидел ссутулившись, смотрел прямо перед собой и то и дело проводил пальцем по своей выбритой верхней губе. В моих ушах звучало совсем другое. Я слышал голос Инес, которая спрашивала: «Ты не хотел бы однажды обзавестись детьми, Ян?», — а потом, будто эхо ее голоса, слова Флора: «Это было бы преступлением. Она не может мне такое предлагать». Затем мне слышалось, как Инес спрашивает: «Из тебя вышел бы заботливый отец?», — а Флор говорит: «И я не вправе такое принять». Когда все встали и гроб вынесли из церкви, я распрямил спину и сложил ладони вместе. Потом тоже поднялся и направился следом за остальными.

Вопреки моим ожиданиям, предназначенная ей могила находилась не в новом, еще пустом ряду, а среди старых захоронений. Могильный камень был убран. Выходит, у нее здесь была родня? Тогда почему она мне ничего не сказала, когда я спрашивал, с чего это она вдруг решила перебраться именно сюда и нет ли какой ниточки, связывавшей ее с этими краями? Все, что она мне тогда ответила: «В здешней школе как раз искали учительницу…» Дети, которых от меня заслоняла свежевырытая земля, стояли так близко к яме, что становилось тревожно: вдруг они сейчас туда свалятся, — если бы позади не было Флора и Геммы, которые их придерживали. Рука Флора лежала на плече у девочки, рука Геммы — на плече у мальчика. Блондинка стояла чуть поодаль, как посторонняя, да она и была посторонней. Я внимательно на нее смотрел, но сколько ни вглядывался, признать ее не мог; я определенно никогда ее не видел, и с Инес у нее не было ни малейшего сходства. Священник теперь говорил в микрофон, и эха больше не было слышно. Один из троих оробевших (или скованно себя чувствовавших?) служек, державший блестящую серебряную кропильницу со святой водой и кропило, стоял так близко к священнику, что их одеяния соприкасались; двое других стояли чуть дальше. Я вслушивался в слова молитвы еще менее, чем когда-либо. Небо было таким высоким и — впервые за долгое время — вновь безоблачным. Мне казалось, что небосвод вообще не скругляется, зато сегодня он безмерно глубок. По лицу Флора катились слезы, еще заметнее, чем при выходе из церкви, но он по-прежнему не произнес ни звука. Его незанятая рука свисала вдоль тела как какой-то мертвый предмет, и Гемма сжимала ее своей рукой. И только теперь я понял, отчего он давал мне деньги, лишь бы я «заткнул глотку»: не из страха, что кто-то прознает о его связи с Инес; ему это было не важно. Просто он любил ее и не хотел, чтобы я мусолил ее имя.

Я не смог бы себе объяснить, отчего я вдруг почувствовал зависть; ведь прежде я испытывал по отношению к ним совсем иные чувства. Я ощущал, как внутри разрастается зависть, почти захлестывает меня, и как только гроб опустили в яму, я удалился. Я дошел до могилы тетушки и стал срывать увядшие розочки, собирая их в кулаке. Роза ругоза, морщинистый шиповник… Вдруг передо мной возникла тетушка, она сидела на парапете, одета она тоже была во все черное.

— Пора бы тебе, наконец, оставить этих людей!

Она указала на розочку, которую я не приметил.

— Да, тетушка, — сказал я, сощипнув и этот последний цветок.

— Для тебя это неподходящая компания, — сказала она. — Вульгарная публика.

— Да, — ответил я.

Затем повернулся к ней спиной и пошел по направлению к новым могилам, между которыми еще росла трава, хотя в остальной части кладбища дорожки несколько лет тому назад засыпали гравием. Голос священника терялся на полпути ко мне в прозрачном осеннем воздухе; я слышал только чириканье воробьев, скакавших с ветки на ветку где-то в кустах, и ни единый другой звук не нарушал тишину, если не считать, что изредка за оградой кладбища кто-нибудь проезжал на машине.

После того как все ушли, я высыпал из ладони на землю увядшие розовые лепестки. Тетушка уже исчезла. Немного выждав, я пошел прочь с кладбища. Вот и парковка. Я думал, все давно уехали, однако ошибся. Блондинка как раз усаживала детей-сирот в машину Флора и Геммы. Гемма захлопнула дверцу и села на место водителя. Флор стоял рядом с машиной, которую я раньше видел исключительно в гараже. Стоял с таким видом, будто ничего другого делать не мог, — пока Гемма не наклонилась, не открыла правую дверцу и не протянула ему некий предмет, который я опознал только тогда, когда Флор сунул его в рот и принялся посасывать, прежде чем наконец-то залезть в машину. Блондинка тоже уселась с ними. И пока я присутствовал при этой сцене как свидетель — никому не нужный свидетель, на которого никто не обратил внимания, — я понял, что Инес сказала мне чистую правду: у нее здесь не было никакой родни, а могила, в которой ее похоронили, находилась на фамильном участке Флора. Я не отрывал взгляда от заднего стекла машины, за которым сидели дети. Мне вспомнилось то жаркое лето и наше знакомство с Инес, и то ощущение, которое настойчиво преследовало меня в течение нескольких недель, — тогда я не в силах был подыскать ему определение, считал простым следствием жары, но теперь оно показалось мне предвестием того, что случилось позже. И как только я все это вспомнил, мне стало ясно: я никогда уже не буду тем, кем был прежде.

Вечером я упаковал кое-какие вещи и оставил рядом с кроватью полузакрытый чемодан. Я хотел выехать на следующий день, как можно раньше. Что мне говорил Паркер? В Берлине всегда что- нибудь да происходит. Я принял душ, улегся в постель, натянул одеяло до подбородка, выключил свет и закрыл глаза в надежде, что сон не заставит долго себя ждать.

Загрузка...