Это было весной 1932 года в одном из аулов на берегу Амударьи.
Сапа, председатель колхоза "Коммуна", и бригадир Черкез возвращались вечером с поля. Молча, думая каждый о своем, они вошли в аул. Тяжелые сизые тучи уже закрыли большое багровое солнце и быстро заволакивали небо. Над аулом со звонким щебетом стремительно носились ласточки, во дворах беззаботно резвились ребятишки, а на карагачах и тутовых деревьях тревожно шелестела листва.
Неподалеку от правления колхоза Сапа и Черкез еще издали увидели рослого широкоплечего человека лет двадцати пяти в сером костюме и серой кепке. Он стоял возле двери правления и, запрокинув голову, смотрел на ласточек, на молнию, вспыхивающую далеко, где-то в косматых тучах.
— Кто-то приехал, — сказал Черкез.
— Ба, кто-то приехал, — сказал и Сапа, напряженно всматриваясь в приезжего человека.
А тот, услышав их шаги, повернулся к ним, замахал рукой, радостно крикнул: "Сапа! Черкез!" — и быстро пошел навстречу.
— Меред! — в один голос закричали Сапа и Черкез. — Какая дорога привела тебя к нам?..
Сапа, Черкез и Меред были большими друзьями. Они вместе росли, вместе учились в сельской школе, вместе батрачили у баев. А потом Меред уехал в Ашхабад и не был в ауле почти шесть лет. В Ашхабаде он окончил высшее учебное заведение, стал агрономом и вот приехал в колхоз в командировку.
Друзья обнялись, потом пытливо и радостно посмотрели друг на друга.
— Вот какой ты стал! — сказал Сапа. — А ведь мы тебя не узнали. Надолго к нам?
— Нет, ненадолго. Я, видишь ли, вот по какому делу…
— О делах потом, — перебил его Сапа. — Завтра поговорим. А сейчас идемте ко мне. Вспомним старину. Я рад, очень рад, что ты приехал!
И они втроем пошли по улице мимо старух и ребятишек, застывших на месте и посматривавших на них с любопытством.
— Как вырос аул! — сказал Меред. — Я не был здесь всего шесть лет, а как все изменилось!
— Да, — сказал Сапа, — после коллективизации народ повеселел, ожил. Строит себе новые дома, сады сажает. Я и то себе большой, хороший дом построил. Вот увидишь сейчас.
Налетел порывистый ветер, захлопал воротами, завыл в карагачах и сразу окутал аул пылью, как дымом.
Где-то недалеко за аулом молния золотым зигзагом с сухим треском ударила в землю. Гром, как пустая гигантская бочка, гулко покатился вдаль. Начал накрапывать крупный дождь.
— Ну, опять захлюпало, — проворчал Сапа, недовольно посматривая на небо. — Льет и льет, не дает передышки.
— Да пусть льет! — весело сказал Черкез. — Чего ты боишься? Ничего плохого не будет.
— А чего хорошего? Сейчас, кроме вреда, от дождя нечего ждать. Зачем он нам? Землю для посева хлопка мы давно уже полили, а дождь еще подбавит влаги. Жди теперь, когда просохнет и можно будет сеять. Время-то дорого. Боюсь, как бы вместо урожая не пришла к нам беда большая.
Черкез докурил папиросу, бросил, затоптал окурок и сказал:
— Какая беда!.. Землю мы хорошо удобрили, хорошо вспашем, посеем, и лишняя влага не помешает. С каждого гектара возьмем урожай, какой нужно. Не на баев — на себя работаем, и не в пустой же беготне окрепли вот эти икры?
Он вскинул ногу и широкой сильной ладонью хлопнул по тугим, крепким, как камень, мускулам.
Сапа засмеялся.
— Видел, Меред, чем он хвалится?
Меред улыбнулся.
— А что ж, он верно говорит. Дождь не повредит, а свои крепкие, как колотушки, икры он вырастил в труде. Сколько он, да и все мы, сколько мы работали у баев и как работали? Без передышки, днем и ночью.
Да, все они когда-то батрачили у баев, выросли в тяжелом труде, особенно Сапа. Отец его умер, когда он был еще мальчишкой, и мать вынуждена была посылать его на непосильную работу к баям. Она и сама работала у них от зари до зари и все-таки жила с сыном в жестокой нужде. Бывало, в доме у них и раз в месяц не нагревалась ручка казана.
— Ну, как наши баи, притихли? — спросил Меред.
— Да как тебе сказать? Слыхал пословицу: "Свинья давно сдохла, а хрюканье слышно"? — сказал Сапа. — Их банды, правда, сейчас реже, а все-таки нападают на аулы, режут хороших людей. Но и с ними народ круто расправляется. Их песенка спета. Народ уже не выпустит свободу из рук. А все-таки спим с оружием.
— Сапа, а ты не забудь еще и то, — сказал Черкез, думавший в это время не о бандах, а совсем о другом, — больше влаги — больше корма для баранов, а бараны — наше богатство. У нас, Меред, хорошее стадо. Завтра покажем.
Дождь усиливался и уже часто барабанил по земле, по деревьям и крышам. Начинало быстро темнеть.
Друзья прошли по тропинке среди густого, раскачивавшегося от сильного ветра и шумевшего под дождем сада и вошли через ворота во двор, где рядом с приземистой, ветхой отцовской мазанкой стоял новый, просторный дом Сапа.
— О-о! Да у тебя ханский дворец! — сказал Меред. — Скоро же ты разбогател!
— А что ж нам не богатеть? Мы не батраки, а колхозники. И у Черкеза дом не хуже моего. Завтра посмотришь, — сказал Сапа, запирая ворота.
Услышав голоса, из маленькой старой кибитки, стоявшей во дворе, выглянула шестидесятилетняя мать Сапа — Акгуль-эдже.
— Это ты, Сапа? — спросила она, вглядываясь в темноту.
— Я, я. К нам Меред приехал, — крикнул Сапа.
— А-а! Меред… Добро пожаловать! — обрадовалась старуха. — Проходите в дом! Я сейчас приду.
Друзья вошли в дом, украшенный коврами, сняли с себя мокрые пиджаки и сели за стол, на котором горела керосиновая лампа.
Пришла веселая Акгуль-эдже, поставила перед ними дымящийся плов, вино в кувшине, спросила Мереда, здоров ли он, хорошо ли живет, и ушла в свою кибитку спать.
А друзья еще долго беседовали и заснули уже поздней ночью, когда с особой силой разыгралась гроза. Ветер выл и гудел. Дождь хлестал по крыше и окнам. Гром гремел так, будто рушилось небо. Молния ярко освещала комнату. Но Сапа, Черкез и Меред ничего этого уже не видели и не слышали.
Как раз в это время по аулу вдоль высоких глинобитных заборов, скользя и неуклюже взмахивая руками, шел человек. Шел он с таким трудом, как будто на шее у него висел каменный жернов. Дождь хлестал его, как кнутом, ветер бил в грудь. Частые вспышки молнии то ослепляли его, то погружали в непроглядную тьму.
Он шел и шатался, как верблюжонок, еще не научившийся стоять на ногах, беспомощно цеплялся рукой за забор и охал, падая в грязь.
Ватный рваный халат на нем так взбух от дождя и так измазан был грязью, что ветер уже не в силах был раздуть и вскинуть его полы.
Человек этот изнемогал от усталости, вздрагивал при каждом грохоте грома, спотыкался и бормотал себе под нос то молитвы, то проклятья.
Вот, цепляясь рукой за деревья, он прошел через сад и, тяжело дыша, прислонился спиной к воротам Сапа. Отдышавшись, он робко постучал в ворота, потом все громче и громче. Он долго стучал и прислушивался. Но по-прежнему шумел дождь, выл ветер и никто не отзывался на его настойчивый стук.
Он крякнул с отчаянием и, еле волоча ноги, побрел вдоль забора, отыскивая дыру, через которую он мог бы пролезть во двор. Он прошел шагов десять. Вспыхнула молния и осветила новую, еще не крашенную калитку. Он толкнул ее, вошел во двор и остановился в недоумении перед большим новым домом, как будто он забрел не туда, куда хотел.
— Что же это?.. — пробормотал он растерянно, когда молния ярко осветила весь дом. — Это же не их дом… Где же они? Где искать их теперь? Вот беда-то!..
От отчаянья он совсем ослабел и готов был плакать, как мальчишка. Постояв немного, он решил постучать и спросить, где же теперь живут Акгуль-эдже и Сапа, живы ли они.
Он собрал последние силы и застучал кулаком в дверь.
Сапа проснулся, привстал и прислушался. Да, кто-то стучится, наваливается всем телом на дверь, как будто хочет ее выломать.
— Кто же это ломится? — спросил черкез, поспешно вскакивая с кровати.
Проснулся и Меред и тоже с тревогой прислушался.
— Сейчас узнаем, — сказал Сапа.
Он встал, зажег лампу, бросил быстрый взгляд на ружье, висевшее на стене возле двери, и крикнул:
— Кто там?
— Я… открой!.. — послышался чей-то глухой, хриплый голос.
— А кто ты такой?..
— Открой!.. Ради бога!..
Черкез и Сапа переглянулись. В глазах обоих мелькнула тревога. Сапа стоял в нерешительности — открыть? А вдруг это байская банда? Ведь всего неделю назад она вот так же ночью налетела на соседний аул, ограбила и чуть не убила председателя аулсовета. Хорошо, он вовремя выскочил в окно.
— Открой!.. Умираю… — слабеющим голосом умолял кто-то за дверью и нетерпеливо дергал ручку.
— Они всегда вот так притворяются, — сказал Сапа. — А откроешь, ворвутся — и отбивайся от них.
— Ничего, открой, Сапа, — сказал Черкез, подходя к двери и взяв в руки тяжелую железную палку. — Хуже будет, если дом подожгут.
Меред вынул из кармана револьвер.
— Открывай, Сапа!
Сапа откинул крючок. Дверь распахнулась, и в комнату вошел, шатаясь, как пьяный, бородатый человек лет тридцати пяти, весь в грязи. Он прислонился спиной к притолоке и опустил голову. С его рваного халата на ковер стекала бурая жижа. Старая, потрепанная папаха была надвинута на самые брови. Из-под нее, из-под мокрой шерсти торчали нос — худой, острый, как сабля, и борода, забрызганная грязью.
— Кто ты? И что тебе надо? — спросил Сапа.
А тот только тяжело дышал и что-то невнятно бормотал. Потом он поднял голову. Из-под папахи блеснули усталые, жалкие глаза, полные слез. И он, как бы стыдясь чего-то, робко сказал:
— Это я, Сапа… я пришел… Не гони меня!..
И Сапа вдруг отшатнулся от него, как от прокаженного. Он узнал этого человека. Черные брови Сапа сдвинулись. Лицо перекосилось от гнева, и он закричал:
— Это ты?! Ты пришел?..
А тот утирал рукавом грязное, мокрое лицо и жалко бормотал:
— Не гони, не гони меня, Сапа… Ведь я же умираю…
— Да как ты смел переступить мой порог, подлый изменник? Кто разрешил тебе перейти нашу границу? Как земля не горит у тебя под ногами? Ты свинья!.. Я и смотреть-то на тебя не хочу! — задыхаясь от гнева, кричал Сапа.
В это время в комнату торопливо вошла Акгуль-эдже.
Услышав сначала стук в дверь, потом крик Сапа, она сильно встревожилась, взяла большой пастушеский нож, спрятала его под платок и, спотыкаясь в темноте, побежала в новый дом.
— Что за шум? Что случилось? — спросила она, посмотрев на взволнованного Сапа и на грязного оборванца у двери.
Чтоб успокоить ее, Сапа сказал:
— Да ничего не случилось… Но ты посмотри, посмотри, кто пришел!
Она пристально посмотрела на оборванца и вскрикнула слабым старческим голосом:
— Ой, это ты!.. Да почернеет лицо твое от позора! Да как же ты осмелился переступить порог? Или у тебя уже не осталось ни стыда, ни совести?
Она выпрямилась, как бы выросла сразу. Глаза ее горели, и она вся дрожала от гнева.
Черкез и Меред с удивлением смотрели на нее. Эту добрую старуху, которую горькая нужда и бесправие давно уже сделали бессловесной и кроткой, они никогда не видели такой разъяренной, никогда не слышали от нее ни одного бранного слова и недоумевали теперь — почему ее так взволновал этот жалкий оборванец.
А оборванец, опустив голову, виновато топтался на месте и молил глухим, усталым голосом:
— Не гоните меня!.. Я все понял… И пришел, чтоб искупить свою вину… А сейчас не гоните, лучше повесьте меня!..
Эти слова притушили гнев старухи. Лицо ее посветлело, смягчилось, но она отвернулась от оборванца.
А Сапа закричал:
— Искупить вину!.. Да можно ли ее искупить? Ты понимаешь, что ты сделал? Ты изменник, преступник! И я не хочу в своем доме видеть изменника! Кто тебе разрешил перейти границу?
Оборванец суетливо сунул за пазуху дрожащую грязную руку, вынул мокрую бумажку и протянул Сапа. Сапа прочитал и сказал:
— Хорошо, правительство простило тебя, разрешило вернуться в родной аул, но разве ты такой уж бессовестный, что останешься здесь? Как ты будешь смотреть людям в глаза? Лучше уходи, уходи отсюда, не только из аула, но даже и из района!
— Сапа, куда же я пойду? У меня нет уже сил… Я искуплю вину… Мы же братья с тобою…
— Братья?! Вот мои братья! — закричал Сапа и показал на друзей своих — Черкеза и Мереда. — А ты разве брат? Ты изменник! В тот грозный год мы жертвовали всем, всей своей жизнью, напрягали все силы, чтоб удержать в руках свободу, а ты удрал, показал свои уши…
— Да, Сахи, — сказала Акгуль-эдже, укоризненно качая головой. — Ты потерял тогда совесть. Ты взял у меня хлеб и сказал, что идешь с людьми на хошар[40], а хлеб-то я испекла из последней муки, из пыли, которую с трудом натрясла из мешка. Ты обманул меня, бросил мать-старуху, бросил младшего брата и ушел искать счастья. Долго же ты искал его!.. И какое же ты счастье нашел? Я вижу на тебе все тот же халат, какой я сшила своими руками, только он весь уже в дырах. А если бы ты был настоящим человеком, разве ты бросил бы меня и брата в тот грозный год, когда мы погибали от голода?
"Грозный год", о котором говорила старуха, был тот памятный год, когда свергли белого царя, когда народ выгнал в Афганистан эмира бухарского и началась гражданская война. Тогда баи, муллы, ишаны[41], кази-келланы[42] пытались запугать безграмотный народ нелепыми слухами: "Вот вы оскорбили эмира, лишили его власти, за это и накажет вас бог. Теперь начнется светопреставление. Амударья потечет вспять, а все погибнут от голода и страшных болезней".
Сахи тогда было всего двадцать два года. Он батрачил у хитрого бая, который задумал бежать вслед за эмиром в Афганистан. Без батраков баю трудно было перебраться через границу со своими стадами и имуществом. Он стал запугивать нелепыми слухами простодушного голодного Сахи и его тестя, ласково уговаривать их бежать вместе с ним.
— Тут мы погибнем с голоду! А в Афганистане… О!.. Там всего вдоволь!
Сахи и тесть его поверили баю, взяли своих жен и детей и тайком, не сказав никому, ушли вместе с баем в чужую страну.
И вот Сахи вернулся на родину, худой и оборванный.
Черкез узнал его только тогда, когда мать назвала его по имени. Он посмотрел на этого забитого, несчастного человека, и ему стало жалко его. Он живо вспомнил, как когда-то Сахи катал его на осле бая и зимними вечерами рассказывал сказки ему и Сапа.
Черкез порывисто встал и сказал:
— Не надо, не горячись, Сапа! Он же понял свою ошибку.
И Меред стал уговаривать Сапа, чтоб он пожалел Сахи.
— Э, вы не понимаете! Ведь это же брат!.. — упорствовал Сапа. — Его измена жжет мое сердце.
— Конечно, — сказал Черкез, — хвалить его не за что. Но правительство простило же его, не выгнало назад в Афганистан. Зачем же ты его гонишь из дома?
Уговоры эти немного смягчили сердце Сапа. Он сел на кровать и молча смотрел на окно, по которому все еще барабанил крупный дождь.
— Ну ладно, — сказал он, — пусть остается! Только я не хочу его видеть.
Акгуль-эдже вдруг повеселела и насмешливо спросила Сахи:
— Ну, хошарный удалец, а где же твоя семья?
И в то же время в ее голосе слышна была сердечная тревога за невестку, за внучку, которую она когда-то нянчила и очень любила.
— Они на днях приедут, — сказал Сахи, утирая рукавом грязное лицо.
— Ну, пойдем ко мне в кибитку, согрею тебе плов, переоденешься. Ведь вон как ты промок, весь посинел от холода.
И она увела его в кибитку.
Сапа сидел на кровати и молчал.
— Ну что ж, будем спать, — сказал Черкез.
— А я уж и спать не могу, — сказал Сапа. — Если бы вы знали, как это меня мучит! Ведь вот Меред не брат мне, а как я ему обрадовался! А Сахи, родного брата, честное слово, если бы не вы, я бы выгнал, как собаку.
В Афганистане Сахи влачил самое жалкое существование. Он батрачил у баев, работал днем и ночью и все-таки ходил оборванный и никогда не наедался досыта. Похудел, почернел, высох, как сухарь.
Наконец почувствовал, что теряет последние силы, что смерть уже на пороге, и так затосковал по родному аулу, который снился ему почти каждую ночь, что не захотел и дня оставаться на чужбине.
Вместе с другими своими односельчанами, тоже обманутыми когда-то муллами и баями, он добрался кое-как до советской границы, до родной земли и только тут впервые за много лет услышал приветливое слово и наелся досыта.
Пограничники накормили его и всю семью горячим жирным пловом и вместе с пропуском дали ему на дорогу хлеба, риса и баранины. Без этой поддержки Сахи никогда бы не добрел до родного аула, упал бы где-нибудь в барханах и уже не смог бы встать.
И вот он сидел теперь в родной кибитке, в сухом чистом халате, рядом с матерью и жадно ел плов. Время от времени он переставал жевать и спрашивал, жив ли Курбан, жив ли Гуллы, его сверстники, и недоумевал, как же это так получилось, что Гуллы и Курбан учились в Чарджоу и стали теперь большими людьми.
Он смотрел на потрескивавшее пламя костра, на давно знакомые вещи в кибитке, и ему казалось, что он опять стал семилетним мальчиком и мать рассказывает ему какую-то чудесную сказку про Гуллы и Курбана.
— А ты ешь, ешь! — говорила Акгуль-эдже, с грустью посматривая на сына. — Не наешься, еще сварю. Рису много, и баранина есть.
И это тоже казалось ему чем-то. невероятным и чудесным, как в сказке.
— Ничего, будешь работать в колхозе, и у тебя всего будет вдоволь, — утешала его мать.
Через три дня по аулу потянулись кочевки людей, возвращавшихся из Афганистана на родину. Покачиваясь, шли верблюды, семенили ослы, нагруженные разобранными кибитками и домашним скарбом. Рядом с ними брели пестрые группы оборванных, грязных, изможденных мужчин, женщин и детей.
Из домов на улицу выбежали ребятишки, старухи, молодые женщины и с любопытством смотрели на приезжих.
А те устало брели по пыльной дороге, с удивлением смотрели по сторонам на новые дома, на разросшиеся сады. Они не узнавали родного аула.
Жена Сахи приехала вместе с отцом, потому что у Сахи не было ни верблюда, ни осла, да и ничего у него не было, кроме рваного одеяла, старой кошмы и торбы для ложек с оборванной бахромой и давно уже выцветшей вышивкой. Все это жалкое имущество болталось на спине осла тестя Сахи, и на нем высоко сидел пятилетний сын Сахи. Рядом с ослом шагала жена Сахи с черноглазой дочкой на руках, только что начавшей ходить.
Сахи встретил жену с детьми и завернул осла во двор брата. Когда кочевка въехала во двор, из кибитки вышла Акгуль-эдже, посмотрела на невестку, на внучат и спросила:
— А куда же вы дели мою любимицу, мою Айгуль? Неужели бросили в Афганистане?
Жена Сахи заплакала навзрыд и, омыв слезами почерневшее от солнца, высохшее от нужды и горя лицо, прошептала:
— Нет ее… умерла наша Айгуль…
Да, умерла, и не одна Айгуль! Жена Сахи родила на чужбине еще пятерых детей, а живы остались только двое — девочка и мальчик.
— Ну, хорошо, что хоть эти остались, — старалась утешить невестку Акгуль-эдже, хотя сама еле сдерживала слезы — так ей жалко было свою первую внучку, свою любимицу Айгуль. — Пожили бы еще немного в вашем Афганистане, и этих бы потеряли. Сахи был молод и глуп, а отец-то твой чего испугался, чего он сбежал из аула? Наслушался сказок баев… Или он думал, что тут уж для него не осталось куска хлеба? Ведь он же работал, хорошим был пастухом. А теперь что плакать. Надо было раньше думать.
И Акгуль-эдже ласково обняла пятилетнего внука, который сидел на осле и большими черными глазами смотрел на нее, как на чужую сердитую старуху.
— Ну, а ты чего же стоишь? — сказала она Сахи. — Сними с осла свое тряпье, брось в старый дом да принеси скорее воды. Напьемся чаю, выкупаем ребят и будем обед готовить.
У Сахи словно гора свалилась с плеч. Он проворно снял сына с осла, бросил тряпье в старый дом и пошел за водой.
Когда пили чай в кибитке, Сахи сказал матери:
— Что же мне делать-то? Сапа не разговаривает и не глядит на меня… А мне где-то надо поселиться. Нельзя же под открытым небом…
— А вот старый дом… Он сейчас у нас вроде сарая, складываем в него всякую рухлядь. Обмажь его глиной внутри и снаружи, побели и живи. Это минутная работа. Разве можно говорить: "Что мне делать?" — когда ты здоров и у тебя есть руки? Работать надо.
— Работы-то я не боюсь… Но что скажет Сапа?
— А что может сказать Сапа? Ведь ты же не будешь требовать, чтоб он поселил тебя в новом доме? Этот дом он сам себе заработал. От отца-то остался один вот этот старый домишко — и ничего больше.
— Конечно, какой же может быть спор? — сказал Сахи. — Я не такой бессовестный. Но, видишь ли, раз я ушел тогда из аула, — значит, отказался и от старого дома. Вот в чем дело-то…
Акгуль-эдже задумалась, помолчала немного и сказала:
— Это хорошо, что ты понял свою ошибку. Если бы ты не был тогда таким дураком, теперь и у тебя был бы такой же новый дом, как у Сапа, и все было бы… Но что же горевать об этом? Будешь хорошо работать, и у тебя все будет. А пока живи в старом доме.
В тот же день Сахи замесил глину, быстро отремонтировал дом, построенный еще прадедом, и поселился в нем с семьей.
Сапа, вернувшись вечером с поля, видел, как Сахи обмазывал снаружи старый дом глиной, а жена его укладывала детей спать в доме на полу, и прошел мимо, ничего не сказав. Только утром на другой день хмуро спросил мать:
— А где же мы будем складывать дрова? Ты что-то стала щедрой, как Хатам-Тай[43]. Он тогда не пожалел ни тебя, ни меня, бросил нас и унес с собой последнюю лепешку. Он никакого права не имеет теперь жить в старом доме.
— Ах, сын мой! — с волнением сказала Акгуль-эдже. — Как же я ему скажу: "Не живи", когда его ребятишки зовут меня бабушкой? И они такие хорошие, ласковые, прыгают ко мне на шею!.. И он не хочет тут жить. Он сам сказал, что не имеет права на этот дом. Он не бессовестный, нет! Но куда же ему деваться с детишками? Пусть живет!
Сапа ничего не сказал и ушел на работу.
Как и все вернувшиеся на родину, Сахи получил в аулсовете муку, материю, обувь для всей своей семьи — и воспрянул духом. Так как Сапа встретил его очень сурово, он думал: "Уж если так встретил брат родной, что же со мной сделают чужие люди, советская власть?.." И с тревогой со дня на день ждал сурового возмездия. И вот, вместо возмездия, советская власть поддержала его, оказала ему помощь. Да, эти люди в аулсовете поняли, что он покинул родину не по злобе, а по глупости, и простили его и бранили только подлых баев, которые жестоко обманули его.
Сахи почувствовал, как все тело его внезапно налилось силой, и рвался к работе.
Как-то вечером он сказал матери:
— Все, кто вернулся со мной, вступают в колхоз. А мне как быть?
— Как быть? Вступить в колхоз и работать, — ответила Акгуль-эдже. — Если других принимают, и тебя примут. Надо вступить… Жизнь и счастье народ нашел только в колхозе.
— Да, но как же Сапа? Он председатель, он не примет меня, да еще и опозорит перед народом. Он не хочет, чтоб я тут оставался.
— А ты не бойся! Ты не бай, не кулак и не чиновник эмира, ты батрак, а батраков всех принимают. Сапа обидно, конечно, что родной его брат поступил так нехорошо. Ты ушел на чужбину, он был мальчишкой, а воевал с белыми бандами, голодал, мучился и все-таки добился счастья. На его месте ты бы тоже не радовался, если бы он пришел сейчас из Афганистана… А ты вот что… Когда будут принимать тебя в колхоз, ты пойди с Черкезом. Он хороший человек, он поддержит тебя.
Акгуль-эдже и Сахи сидели возле кибитки на солнце. Дул легкий весенний ветерок. По небу плыли серебристые облачка.
К ним подошла жена Сахи с девочкой на руках. Увидев Акгуль-эдже, девочка запрыгала, вытянула ручонки и всем телом потянулась к бабушке.
Бабушка заулыбалась, зацокала языком, встала и взяла внучку на руки.
— Ну что ж, я так и сделаю, — сказал Сахи и тоже встал.
Он не привык сидеть без дела, взял ведро с глиной и пошел чинить забор.
В правлении колхоза "Коммуна" за столом, покрытым красным сукном, сидели Сапа, члены правления и бригадиры. Перед ними, у стены, сидели на скамейке бородатые тощие старики, вернувшиеся из Афганистана.
Секретарь правления, перебирая пачку заявлений, лежавших перед ним на столе, сказал:
— Из тридцати заявлений нерассмотренным осталось только одно — заявление Сахи, тоже о приеме в колхоз…
— Как одно? — хмуро прервал его Сапа. — А где же заявление вон того отца? Разве он не подавал?
Сидевший в углу седобородый старик в рваном халате и с длинным посохом в руке забеспокоился, встал и сказал:
— Как не подавал? Подавал. Вы уж не забудьте меня, пожалуйста, сыны мои! Я хочу работать…
Секретарь порылся в бумагах.
— Верно, есть. Вот что он пишет: "В колхоз "Коммуна" от Клыча, сына Курбана… Прошу принять меня в колхоз. Я по дурости своей ушел из аула в Афганистан, прожил там двенадцать лет хуже собаки, отощал, обессилел. Вы ведь сами видели, каким я пришел оттуда. И теперь вся моя надежда только на вас. Примите, пожалуйста. А работать я могу. Что скажете, то я и буду делать…"
— Так… Хорошо, что ты понял свою ошибку, — сказал Сапа, ласково посматривая на старика. — Только ты напрасно думаешь, что колхозник все равно что батрак, что ему скажут, то он и делает. Нет, колхозник-то и есть хозяин колхоза. Он сам соображает, что надо делать и как лучше сделать, и говорит об этом на собрании. Если он предложит что-нибудь дельное, народ одобрит и сделает все, что он скажет. И тех, кто подсказывает нам, что надо сделать, мы больше всех уважаем. У нас так в колхозе. Так ты понял свою ошибку?
— Ах, сын мой, поймешь, когда все потеряешь. Ведь у меня теперь ни кибитки, ни осла, ни одежды. Еле дотащил сюда тело с душой. Да ведь Сахи, брат твой, с нами пришел. Он же рассказывал тебе, как мы там жили?
Сапа сразу нахмурился и спросил:
— Кто еще будет работать из твоей семьи? Или ты один?
— Все будут, если найдется работа. Семья у меня большая, разве один прокормлю?
— Работа всем найдется, только бы не ленились. Ну как, примем? — спросил Сапа, обращаясь к бригадирам и членам правления.
— Конечно, примем, — сказал один из членов правления. — Он всю жизнь батрачил.
В это время в правление вошел Черкез, а следом за ним Сахи. Черкез сел за стол рядом с бригадирами, а Сахи робко присел возле двери и, опустив голову, стал нервно крутить в руках лист тутовника, который он сорвал по дороге в правление.
— Вот заявление Сахи, — сказал секретарь правления, передавая помятый клочок бумаги Сапа.
Сапа сдвинул брови и сказал:
— Вот он сам пришел. Полюбуйтесь на этого труса. Он испугался, как бы Амударья не пошла вспять, выпросил у голодной матери последнюю лепешку и удрал, бросил мать на произвол судьбы. А вот теперь он узнал, что такое афганский кнут, настегали его там, он и пришел сюда и хочет примазаться к нашему казану, чтоб набить себе брюхо. Судите сами, стоит ли принимать такого?
— Стоит, — сказал Черкез, порывисто встав со скамейки. — Он ушел от нас не потому, что был врагом советской власти. Он и понятия не имел, что такое советская власть. Ведь он же был безграмотным, забитым батраком. Его одурачили эти подлецы баи. Если мы приняли сегодня в колхоз таких же, как он, почему же нам не принять его? Дайте мне его в мою бригаду! Я дам ему участок, и вы увидите — он искупит свою вину честным трудом.
— Верно, верно говорит Черкез! — поддержали Черкеза бригадиры и члены правления. — Надо принять и Сахи!
И Сахи приняли в колхоз.
На другой день, когда багровое солнце чуть показалось над горизонтом, он уже усердно работал на отведенном ему участке.
Сахи вырос в поле с кетменем в руках и с детских лет не знал, что такое безделье. Он отлично умел обрабатывать хлопчатник, пахать, сеять ячмень и пшеницу. К тому же он был добросовестным, трудолюбивым работником. Потому-то бай, у которого он батрачил много лет, дорожил им и не пожалел языка, чтоб уговорить его уйти вместе с ним в Афганистан.
И вот Сахи обрабатывал теперь кусты разросшегося хлопчатника на земле, которая принадлежала когда-то чиновнику эмира бухарского Ярашу Токсобаю, а рядом с ней уходили вдаль земли бежавшего в Иран кази[44] Хаджи-ишана.
Под сильными взмахами кетменя вздрагивал и валился сочный сорняк. Сахи работал и боязливо озирался по сторонам. Когда-то народ и пройти боялся по земле Яраша Токсобая. Сахи отлично это помнил. И теперь ему казалось, что вот-вот откуда-нибудь выскочит есаул Яраша Токсобая, закричит во все горло: "Эй, свинья! Ты зачем сюда залез?" — и начнет стегать его плеткой.
Но было тихо. Солнце величественно поднималось над горизонтом. Из аула шел народ с кетменями и рассыпался по полю. И Сахи не верилось, что он на родной земле, по которой он так тосковал, что никто не кричит на него и не стегает плеткой.
А вдруг все это только снится ему? Проснется и окажется опять в этом страшном Афганистане…
— Нет, нет, это прошло! Это все прошло! — бормотал он и с удвоенной силой начинал рыхлить землю кетменем.
Красный выцветший платок, которым он повязал себе голову, и старая бязевая рубаха на нем уже потемнели от пота, а он работал без передышки и думал: "Какой же тут порядок?.. И что же такое колхоз?.. Кто тут главный хозяин? И как он будет платить — поденно или сдельно?"
Вопросы вставали один за другим и глубоко волновали Сахи. Потом мысли его унеслись вдаль, в Афганистан, к тому ужасу, который будто все еще стоял у него за спиной.
— Эй, Сахи! — послышался вдруг чей-то зычный голос.
Сахи вздрогнул и сразу обессилел, чуть не выронил кетмень из рук. Ему показалось, что это, размахивая плеткой, с перекошенным от злобы лицом, кричит его хозяин-бай, от которого он с таким трудом ушел из Афганистана.
Сахи оглянулся и увидел, что к нему сквозь заросли хлопчатника пробирается Черкез и весело улыбается.
— Добрый день, Сахи!
— Спасибо! Это ты, Черкез?
Сахи облегченно вздохнул и оперся на ручку кетменя.
— А ты потише работай, Сахи, — сказал Черкез. — Побереги себя. Еще солнце не взошло, а ты уже весь в поту. Тебе еще надо подкормиться. Растерял ты силу-то свою в этом Афганистане.
— Ничего мне не сделается. Я уж привык, — повеселев, сказал Сахи. — Ну как, нравится тебе моя работа?
— Хорошо! Но мы теперь немножко не так работаем. Видишь ли, землю мы пашем тракторами, удобряем сульфатом и кетменями работаем вот так.
Он взял кетмень у Сахи и показал ему, как надо окучивать хлопчатник.
— Вот так надо! Так советует делать наш агроном. Хлопчатник надо окучивать высоко, как картошку. Это повышает урожай.
Сахи смотрел на него, на то, как он ловко и быстро работал кетменем, и недоумевал: "А что же это такое — агроном, сульфат? И что такое трактор? Почему же им пашут, а не сохой? И как им пашут? Я ничего этого не знаю. Как же я буду работать?.. Прогонят они меня из колхоза…"
Он сильно встревожился.
Черкез отдал ему кетмень и пошел на другой участок. Сахи растерянно посмотрел на его широкую спину, качавшуюся над хлопчатником, и подумал: "Ну вот, уйдет, а я ничего не знаю. Сделаю не так — и меня выгонят из колхоза".
— Черкез! — крикнул он с жалобным отчаянием ребенка, которого покидает мать. — Не уходи, посиди со мной, посмотри, как я буду работать… И как это пашут трактором?
Черкез обернулся, посмотрел на Сахи, улыбнулся и сказал:
— Не могу, Сахи. У меня много работы. Надо обойти все участки.
— Ну, тогда вечером. Можно к тебе прийти?
— Да, вечером-то обязательно приходи ко мне. Мы после работы — вся моя бригада — непременно собираемся у меня и обсуждаем, как и что сделано за день, и распределяем работы на завтрашний день. Уж так у нас заведено. А если тебе что понадобится, не стесняйся, заходи хоть ночью.
— Слушай, а где же Меред? Я видел его тогда у Сапа ночью… Ведь это он был с вами?
— Он. Но он уже уехал. Он ведь в Чарджоу работает агрономом. Вечером поговорим, приходи.
Черкез ушел, а Сахи снова принялся за работу, раздумывая: "Меред агроном… Что же он делает?"
И Меред, которого он знал еще шустрым мальчишкой, казался ему не Мередом, а каким-то таинственным человеком.
Да, все переменилось здесь, на родине! И Сапа, и Меред, и Черкез, и все сверстники Сахи, вроде Гуллы и Курбана, стали учеными, начальниками, а он, Сахи, так и остался таким же слепым и темным, как при эмире бухарском.
Сахи горько было сознавать это.
Каждый вечер после работы он приходил к Черкезу и внимательно слушал, о чем говорили и спорили люди, пытливо расспрашивал Черкеза, наконец понял, что такое колхоз, и стал работать с еще большим усердием.
Черкез хвалил его на собрании бригады. Похвалы эти дошли до кибитки Акгуль-эдже. Старуха радовалась, ласково посматривала на сына и как-то сказала ему:
— Слушай, Сахи, надо и жене твоей работать. Вдвоем-то вы вдвое больше заработаете, скорее дом построите. Она здоровая, умеет работать. Чего ей дома сидеть? А детишки, не бойся, не будут со мной скучать. Я дома одна управлюсь.
— Ай, для нас это было бы счастье! — обрадовался Сахи.
— Ну и будь счастлив! — сказала старуха. — Для того люди живут и работают, чтобы быть счастливыми.
На другой день и жена Сахи пошла с кетменем на плече на работу.
Сапа слышал похвалы Черкеза и других колхозников, да и сам видел неутомимое усердие брата и скоро помирился с ним и только при народе добродушно посмеивался:
— А ну, Сахи, расскажи-ка нам, как ты, спасаясь от дождя, прыгнул в болото! Пусть народ послушает!
— Э, что там рассказывать! — смущенно отмахивался Сахи.
Он никогда не был разговорчивым. К тому же старая ошибка мучила его, и он долго был в подавленном настроении. А потом, когда почувствовал себя полноправным колхозником, сам охотно рассказывал о своей каторжной жизни в Афганистане и неизменно так кончал свой рассказ:
— А все-таки самое дорогое на свете — это родина. Хлеб и деньги хоть и тяжелым трудом, а все-таки везде добудешь. На худой конец, их и украсть можно. А родину потеряешь — другую уж нигде не найдешь. Недаром говорили наши деды и прадеды: "Кто разлучился с любимой — плачет семь лет, а кто разлучился с родиной — плачет до самой смерти". И это истинная правда!
По-видимому, он появился на свет в один из тех не любимых туркменами дней, когда ветер со свистом сотрясал кибитки, угрожая сорвать их и опрокинуть, и потому назвали его Елли, что значит "Ветреный". Прозвище это соединили потом с именем отца, да так и вписали в паспорт — "Елли Одэ".
Нам неизвестно, каков был собой бедняга Одэ, а сын его Елли до того был невзрачен и мал ростом, что, какую бы одежду ни надел, все болталось на нем, как на мальчишке, нарядившемся в отцовский костюм. Он то и дело поддергивал рукава пиджака, спадавшие до самых ногтей.
К тому же он был очень некрасив, даже уродлив: голова была вытянута, как дыня, большой длинный нос торчал над лихо закрученными усами и мясистыми толстыми губами, а глаза до того были малы, что их почти и не видно было под густыми нависшими бровями.
Но все это нисколько не мешало Елли носить великолепную белую папаху и чувствовать себя настоящим красавцем.
Но он не был глупцом. Нет, он был и умен и хитер и был бы дельным работником, если бы не был таким легкомысленным. Таким образом, хотя имя Елли ему дали совершенно случайно, но оно вполне соответствовало его характеру.
Однажды вечером этот Елли, откинув тяжелые портьеры, важно вошел в один из лучших ашхабадских ресторанов, остановился на минуту, окинул взглядом огромный зал с ярко горевшими люстрами, посмотрел на шумные компании за белыми столами под пальмами, на музыкантов, усердно пиликавших что-то на эстраде, и так же важно направился к еще не занятым столам в самом центре зала.
За ним почтительно следовала его свита — пятнадцать друзей и приятелей.
Молча, величественным жестом Елли Одэ приказал официантке сдвинуть два стола, сел на почетное место и пригласил свою свиту к столу.
Официантка, в легком белом фартуке, в белой кружевной повязке, стягивавшей пышные волосы, с карандашом и блокнотом в руках, почтительно склонилась к нему и ждала, что он прикажет подать.
Но Елли не торопился. Он щурился и смотрел по сторонам на веселые компании, звеневшие бокалами.
— Ну, Елли, что же мы закажем? — сказал плотный мужчина из свиты Елли, большой любитель покушать.
Елли заморгал своими маленькими поросячьими глазками.
— Да все, что полагается. Прежде всего хорошего коньячку, водочки. Ну, и шашлык, конечно. А пока он жарится, принесите что-нибудь… Что у вас есть готового?.. Что вы хотите, друзья? Не стесняйтесь, заказывайте сами кто что любит.
Свита Елли оживилась и наперебой стала заказывать самые разнообразные блюда и вина. Официантка едва успевала записывать.
Через четверть часа, когда оба сдвинутых стола были почти сплошь покрыты тарелками со всевозможными закусками и целой батареей бутылок, плотный мужчина, любитель покушать, налил в бокалы прозрачный золотистый коньяк, потом высоко поднял свой бокал и торжественно провозгласил тост:
— За здоровье нашего Елли Одэ!
— Ну что ты, что ты!.. Не с этого надо бы начинать, — нахмурясь, с притворной скромностью запротестовал Елли, но все же звонко чокнулся со всеми и выпил за свое здоровье.
Потом пили за здоровье всей компании и каждого в отдельности. Наконец все раскраснелись, залоснились, засверкали глазами, и началась веселая беседа.
— Эх, друзья, как бы там ни было, — поддергивая рукава, говорил Елли, — а самое главное в жизни — это счастье. И если ты родился счастливым, то будь ты хоть нищий, а все-таки рано или поздно птица богатства и счастья спустится с неба на твою голову. Конечно, надо трудиться, работать. Если ты будешь лежать, никакое богатство не залетит к тебе, как мошкара сове в рот. Ну, вот я, например? Разве я не тружусь, не работаю день и ночь? Честное слово, глаз не смыкаю! Зайдите посмотрите на мой колхоз, все в образцовом порядке. А другие председатели — лежебоки, лентяи — и ногтя моего не стоят, и колхозы-то у них еле дышат, а их премируют. Почему? Да потому, что это дело счастья.
Часть захмелевших друзей Елли усердно поддакивала ему:
— Да, да, все дело счастья!..
Эти люди были из тех, которым покажи цветок персика и скажи: "Вот цветок инжира", — и они не станут спорить, чтобы не обидеть друга.
А другие друзья, которые отлично знали, что за председатель Елли, только улыбались, слушая его хвастовство.
Наконец, были и такие, которые улыбались, а вместе с тем и усердно поддакивали Елли:
— Да, дело счастья…
— Счастье-то счастьем, — продолжал Елли, горячась все больше и больше, — а между нами говоря, наши районные руководители плохо еще разбираются в людях. Честное слово! Ну что это? Последнее время чуть не каждую неделю вызывают меня в район, отрывают от работы и ругают. И за что? За то, что я будто бы ничего не делаю, все взвалил на секретаря да на членов правления. Обидно же это слушать! Я говорю: "Да вы видели моего секретаришку и всех этих бородачей, членов правления? Да разве они сделают что-нибудь, если я не подстегну их и не укажу, что надо делать? Это же лодыри!.."
Нынче опять вызвали и опять же ругать: "Ты неправильно распределяешь работы! Не так учитываешь трудодни!" Это я-то неправильно! Ну что с ними поделаешь? И ругают и премируют — все невпопад! И понимаете, до чего договорились, будто бы мой колхоз — это мой-то "Новый аул"! — чуть ли не образец отсталости и позорит весь район. Тут уж я не выдержал. "А-а, так! — говорю. — Тогда вы скажите это колхозникам. Пусть они выберут и посадят на мое место секретаришку или кого там хотят. Увидите, какие у вас пойдут образцы! Вспомните еще Елли!.."
Так они сразу притихли и на попятную: "Нет, зачем же тебя снимать? Ты можешь работать, если захочешь…"
"Ага, думаю, не так-то просто вытолкать Елли за дверь. Вытолкаешь, да потом уж не вернешь и другого Елли не найдешь. Поняли все-таки…" А вот Сахату счастье! Честное слово! Премировали ни за что ни про что…
И опять друзья Елли — одни переглянулись и заулыбались лукаво, а другие забормотали, как попугаи:
— Да, ни за что ни про что…
Елли чокнулся с ними, выпил стакан вина и задумался. Но сейчас же вскинул голову и заговорил:
— Да, друзья, если ты родился счастливым, так найдутся и девушки, райские пери. Они сложат перед тобою крылья и скажут: "Я тебя слушаю. Что тебе угодно?.." И они есть, есть эти пери!
Он улыбнулся широкой пьяной улыбкой и самодовольно погладил грозно торчавшие усы.
— Я ведь влюбился, братья мои! И в кого?.. В настоящую райскую пери. И она умирает от страсти ко мне! Если б вы ее видели!.. Но… у нее такой отец и такая мать — жестокие люди! Мы с ней как Зохре и Тахир, а отец ее настоящий Бабахан. Честное слово!
Друзья весело засверкали глазами, уставились на Елли и не знали, что делать. Им хотелось смеяться, но они боялись обидеть Елли. Но все думали: "Да какая же это дура умирает от страсти к такому "красавцу"? К тому же он не молод. Ему уже за сорок…"
А Елли крутил усы и говорил:
— Если дело пойдет на лад, приглашу всех на свадьбу. И на какую свадьбу! Какой во всем мире еще не бывало. У меня широкая натура! Вот увидите… Только теперь буду умнее. Видите ли, когда я раньше женился, я на свадьбу резал всегда четное число баранов — четыре, шесть, восемь, оттого-то я и не уживался со своими женами, пришлось с ними расстаться. Четные числа, видно, к несчастью. А нечетные числа — три, семь, девять, — говорят, священные числа. Вот я и зарежу теперь на свадьбу семь баранов и буду самым счастливым мужем.
— Да, да, это хорошее число! — поддакивали Елли его друзья, хотя давно уже не верили ни в чет, ни в нечет. Но им хотелось подзадорить Елли и послушать его смешную болтовню о красавице пери.
— И вот всегда у меня так: счастье, вот оно, уже в руках, а все-таки что-то мешает, какой-то пустяк. Эх, если бы мне уломать этого старого Бабахана!..
Елли облокотился на стол, опустил голову на руку и трагически затряс головой.
— Да у тебя же весь колхоз в руках, — сказал один из его друзей, — а ты горюешь! Неужели тебе нечем смягчить сердце этого Бабахана? Ты же богатый человек.
— Э, — крикнул с досадой Елли, — если б он был один! Хуже всего то, что есть еще и Кара-Чомак[45]. Я вот сейчас покажу вам.
И он стал шарить в кожаной сумке, висевшей у него на боку.
— Вы не думайте, что я такой уж простак. Я очень бдительный человек! За всем и за всеми присматриваю.
Вот как-то в правление приходит письмо, и кому же? Моей пери. "Э, думаю, это нельзя пропустить мимо рук". Распечатал конверт, а в письме-то еще и карточка этого негодяя Кара-Чомака. Вот полюбуйтесь! И прочитайте, что пишет…. Только одну минуту…
Елли, надо полагать, не был лишен благородства. Он вынул карандаш, старательно зачеркнул в письме имя девушки и подпись таинственного Кара-Чомака и пустил по рукам письмо и карточку.
Письмо не пошло дальше третьего человека, а карточка быстро облетела всех.
А Елли, гневно вытаращив глаза и весь напыжась, говорил:
— Видите, видите, каков этот Кара-Чомак?
А Кара-Чомак на карточке вовсе не был похож на злодея. Красивый юноша в чине сержанта, в пилотке, сдвинутой набок, с двумя орденами на груди, сидел в кресле и улыбался самой простодушной улыбкой. Ему было не больше двадцати трех лет, и зубы у него были как бисер.
В письме он писал:
"Моя любимая… (Имя девушки Елли так затер карандашом, что его уж невозможно было разобрать.) Если б ты знала, как я соскучился по тебе, по родному аулу! Сейчас весна, и я так живо представляю, как цветут в ауле сады и под твоим окном стоит молодая айва в белых крупных цветах, как невеста. На полях народ, гудят тракторы!.. Чувствую я себя хорошо. От ран моих остались только небольшие шрамы. Так что напрасно ты беспокоишься о моем здоровье. Я скоро демобилизуюсь, приеду домой, и наконец придет то счастье, ради которого я проливал кровь на фронте. И так хочется работать в родном ауле рядом с тобой! Только вот пишут ребята, что Елли ваш задурил чего-то, стал плохо работать, и колхоз пошатнулся. Но ничего, мы его возьмем в оборот. Народ у нас в колхозе хороший, трудолюбивый и никогда не допустит, чтоб колхоз покатился под гору. Я в этом уверен. С нетерпением жду дня, когда увижусь с тобою. Не забывай меня! Будь счастлива!"
Письмо это прочитали только двое самых любопытных, а карточку посмотрели все.
— А парень-то, видно, хороший, настоящий джигит, — сказал один из друзей Елли, посмотрев карточку.
— Хорош джигит!.. — закричал Елли и заерзал на стуле. — Говорю тебе — негодяй! Настоящий Кара-Чомак! Собирает всякие сплетни про меня и строчит моей пери, хочет, чтоб она отвернулась от меня. А она плюет на него и на все его сплетни!
— Э, да он это писал еще весной, — сказал один из тех, кто читал письмо, — а теперь уже лето. Смотри, Елли, не зевай! Он может вот-вот приехать и отбить у тебя красавицу. Все-таки он моложе тебя, и у него вон два ордена…
— Да пусть приезжает! — усмехнулся Елли. — Мы ему покажем.
И он энергично потряс кулаком.
— Конечно, покажем! — заголосили хором уже сильно захмелевшие друзья Елли. — Подумаешь, какой-то сержантишка!.. За твое счастье, Елли!
Дружно зазвенели бокалы. Все выпили.
— Э, вы еще увидите мое счастье! — самодовольно улыбаясь, сказал Елли. — Приглашу вас всех на свадьбу и покажу вам девушку с лицом прекрасным, как луна…
Друзья пировали. Время шло. Троим уже надоела болтовня Елли, и они незаметно ушли из ресторана. Но их места не остались пустыми. Их заняли другие друзья Елли, завернувшие в ресторан выпить кружку пива, потом, гремя стульями, к шумной веселой компании пересели от соседних столов какие-то пьяные, совсем уж незнакомые люди. А Елли всех радушно угощал и болтал без умолку.
Наконец в два часа ночи подошла официантка и сказала, что ресторан закрывается, и положила перед Елли счет.
— Сколько там? — спросил Елли, ткнув пальцем в счет.
— Девятьсот семьдесят пять рублей тридцать четыре копейки.
Друзья Елли, услышав эту цифру, на минуту протрезвели, заморгали глазами и стали рыться в карманах. Одни вынули по пятьдесят рублей, другие по сотне, а третьи сделали вид, что они совершенно пьяны и ничего не слышат.
— Вот, Елли, расплатись за нас, — говорили друзья, протягивая деньги.
Но Елли величественным жестом отстранил их руки и сказал с укоризной:
— Да что вы, не туркмены, что ли? Не знаете нашего обычая? Я вас пригласил, и я плачу. Уберите свои гроши! Спрячьте поглубже в карман.
И, вынув из кожаной сумки пачку денег, перехваченную крест-накрест узкими полосками серой бумаги с надписью "1000", с величавой небрежностью протянул официантке.
— Вот вам… В расчете?
— Да, в расчете, спасибо! — сказала официантка и стала убирать посуду со стола.
Пьяные друзья встали, и малорослый Елли сразу затерялся среди них, как в дремучем лесу. Так показалось официантке, и она подумала: "И весь-то с ноготок, а богатый…"
Елли протиснулся вперед и, важно покачиваясь, вышел из зала. Следом за ним шла его свита, но уже не так почтительно и не так бодро, как раньше.
В колхозе "Новый аул", на самом краю, возле мельницы, стоял дом, а за ним шелестел садик старика Хан-кули. Впрочем, его не следовало бы называть стариком. Хотя ему и было под шестьдесят, но выглядел он еще молодцом. Высокий, прямой, с черными густыми бровями, с пушистой, уже начавшей седеть бородой, он казался значительно моложе своих лет и не утратил еще своей красоты.
Зато жена его, Тяджгуль, хотя и было ей всего-то сорок пять лет, уже увяла от забот и выглядела старше своего мужа.
Ханкули не любил утруждать себя и устроился сторожем на мельнице, а Тяджгуль усердно работала в поле и дома еще разводила шелковичных червей, готовила обед, ухаживала за скотиной. Все это, конечно, не молодило ее.
У них были сын и две дочери. Сын обзавелся семьей и отделился от них. А старшую дочь они давно уже выдали замуж. Осталась у них в доме одна младшая дочка Бахар.
Бахар вместе с матерью разводила шелковичных червей, ткала ковры. И они вдвоем зарабатывали гораздо больше, чем ленивый Ханкули.
Ханкули, надо сказать, был очень скупой человек. Когда Тяджгуль и Бахар сдавали коконы в городе или продавали ковры и привозили домой деньги, шелк, ситец на платья, они должны были все — и деньги и покупки — сейчас же сдать Ханкули для учета дохода и расходов. Такой уж закон установил Ханкули.
Он садился, раскладывал перед собой деньги и покупки и начинал считать, и, если они потратили в городе полтора-два рубля на мороженое или на два чайника зеленого чая в чайхане, он поднимал такой крик, как будто они промотали все его состояние.
— Как же так!.. Куда же вы дели? Тут не хватает полтора рубля!..
В тот день, когда Елли Одэ пировал с друзьями в ресторане, в доме Ханкули произошло такое событие.
Рано утром Бахар и Тяджгуль аккуратно сложили в корзины голубоватые и желтые первосортные коконы, и, надо сказать, сложили их немалое количество. Они собрали по восемьдесят килограммов с каждой коробки грены — так они умело и старательно выкармливали своих шелковичных червей.
Потом они сняли со станка только что сотканный превосходный текинский ковер, все это вынесли во двор, положили на колхозный фургон и поехали в город.
К вечеру они вернулись из города с пустыми корзинами и с мешком, туго набитым шелком-сырцом, четырьмя кусками красной домотканой шелковой материи на платье и ситцевыми тканями с яркими пестрыми цветами. В руке Тяджгуль держала платок, в котором были завязаны деньги.
Вернулись обе усталые, пыльные, но очень довольные и даже веселые.
Как только Тяджгуль переступила порог, Ханкули сейчас же выхватил у нее из рук платок с деньгами и стал допрашивать, почем сдали коконы, сколько получили за ковер, сколько заплатили за материю.
При этом он проявил такую жадность и такую подозрительность, что даже Тяджгуль и та удивилась, хотя она давно уже привыкла к таким допросам.
Когда Тяджгуль сказала ему, сколько они получили за коконы, Ханкули закричал:
— Да разве по такой цене сдают коконы?
— А по какой же? — закричала и Тяджгуль. — Сходи сам в город и спроси!
— Сходи!.. Чего теперь ходить, когда весовщик-то вас наверняка обвесил! А вы, дуры, поленились, конечно, пересчитать деньги! Дал вам кассир, а вы и поверили, завязали в платок… Он всех обсчитывает!
— Вот уж верно говорит пословица, — сказала Тяджгуль. — "Вору и развратнику кажется, что и все вокруг воры и развратники". Так и ты, Ханкули. Да что мы, ослицы, что ли, с Бахар и у нас ни глаз, ни ума нет? Весовщик правильно свесил… На наших глазах. Деньги и кассир считал, и я считала. Да никто и не зарится на нашу копейку! Кому она нужна? Все своим трудом зарабатывают.
Ханкули сел на кошму, расстелил перед собою платок с деньгами, нахмурился, надул губы и, поплевывая на пальцы, стал считать. И это занятие целиком поглотило его.
Он считал с такой жадностью, что можно было подумать, что эти деньги он сам заработал, проливая кровавый пот, тогда как он не только не срезал и не принес ни одной ветки тутовника для Тяджгуль и Бахар, но даже ни разу не наточил и серпа. Тяджгуль и Бахар сами точили серп, хотя это вовсе не женское дело.
Ханкули сосчитал деньги и вдруг испуганно вытаращил глаза на Тяджгуль и закричал так, как будто его обокрали:
— А где же, где же еще пять рублей? Куда ты их дела?
— Ай, Ханкули, да как тебе не стыдно? — сказала Тяджгуль. — Если б ты видел, сколько народу собралось сдавать коконы! Мы ждали-ждали своей очереди, жара, духота. А тут рядом открылась новая чайхана. Мы с Бахар выпили по чайнику чаю и съели по две пышечки. Потом Бахар захотелось мороженого, и она купила себе…
— Да что, вы умерли бы, что ли, без мороженого? — кричал Ханкули. — Чаю-то и дома могли бы напиться. Тратите деньги зря! А к чему это все накупили? Зачем эти шелка и ситцы?
— Ну а как же, Ханкули, — старалась успокоить его Тяджгуль, — дочка наша уже невеста. Сколько приходило сватов-то! А у нее нет ничего. Надо же ей приодеться. Вот я завтра скрою и сошью ей шелковое платье… Ведь она это сама заработала, своим трудом.
— Посмотрите, посмотрите на них! — не унимался Ханкули. — Мать и дочка сговорились по дороге, придумали себе оправданье! Тоже захотели в шелка наряжаться! Надо бы покупать что-нибудь подешевле. Нечего зря тратить!
— Как это подешевле? — от души возмутилась Тяджгуль. Она давно уже мечтала увидеть в нарядном шелковом платье свою красавицу дочку. — Мы-то с тобой уже прожили свое. На нас хоть мешок надень, никто не удивится. А у Бахар молодое сердце бьется. Ей замуж пора…
Ханкули весь передернулся, как будто его хлестнули кнутом.
— Замуж!.. Да что я, шелковое платье, что ли, замуж выдаю? Дочь выдаю!.. Кто собирается жениться не на ней, а на платье, тот пусть и к дверям не подходит!
Он запер деньги в сундук, сердито хлопнув крышкой, и вышел из дома.
Бахар слушала все это, но, по древнему обычаю, не проронила ни слова, хотя вся дрожала от гнева. И только когда вышел отец, она сказала матери:
— Когда же он наконец перестанет быть таким скрягой?
Тяджгуль горько усмехнулась.
— Э, дочка, он не перестанет скряжничать и не расстанется со своим сундуком, пока его не сунут в могилу. Я никому не говорю… Зачем его позорить? А сколько я от него вытерпела?
И она вытерла ладонью две крупные слезы, покатившиеся по морщинистым щекам.
Да, Тяджгуль никогда не жаловалась на Ханкули и всячески старалась скрыть от чужих людей его чрезмерную скупость.
Но можно ли было скрыть то, что каждую минуту бросалось всем в глаза? Если у Ханкули в тыквенной табакерке был жевательный табак, он все равно тянул свои толстые пальцы к табакеркам других людей. А его табак высыхал, терял свою силу, и его приходилось выбрасывать.
Соседи не раз говорили ему:
— Ну чего ты жадничаешь, Ханкули? Ведь у тебя денег полон сундук, а ты живешь как дервиш. Не пьешь, не ешь, ходишь в каком-то старье. Или ты думаешь, что деньги тебе пригодятся в могиле? Чудак! Ешь, пей, одевайся! Живи, как люди живут!
— Э, что вы понимаете! — презрительно усмехался Ханкули. — Мудрость жизни — не ослиный помет. Ее надо понимать…
А потом от души смеялся над ними и говорил жене:
— Ты только посмотри на этих мудрецов! Они учат меня уму-разуму!..
Его единственный сын не вынес жадности отца и отделился. А когда уходил на фронт, строго наказал жене:
— Если тебе туго придется, нечем будет кормить детей, проси помощи у кого хочешь, но только не у отца. Не ходи к нему. Он все равно и корки хлеба не даст. Слышишь? Умирать будешь, а все-таки не ходи!
К счастью, жена у него была работящая, и ей ни к кому не пришлось обращаться за помощью.
Вот эта-то жадность Ханкули и этот семейный разлад и состарили Тяджгуль раньше времени. И больше всего она беспокоилась за судьбу своей младшей дочки Бахар. Многие хорошие люди не раз присылали сватов, но Ханкули каждый раз говорил им:
— Э, какая там свадьба, когда война еще не кончилась и сын у нас на фронте! Вот вернется сын, наладится жизнь, тогда и будем говорить об этом. А сейчас не время.
Простодушная Тяджгуль сначала верила, что он так и думает, а потом, когда уж и сын вернулся с фронта, а Ханкули все отказывал сватам под разными предлогами, она поняла, что он ждет, когда за Бахар посватается какой-нибудь выгодный человек — или заведующий кооперативом, или кто-нибудь из районных властей. Он и в этом деле боялся продешевить.
Но вот после того дня, когда Тяджгуль и Бахар ездили в город сдавать свои коконы, к Ханкули все чаще и чаще стал забегать человек особой профессии — "чакылыкчи".
Если кому-нибудь понадобится пригласить в гости почтенного человека, то зовут "чакылыкчи" и поручают ему это дело.
И вот Ханкули каждый день стал уходить куда-то и возвращаться домой поздним вечером. Наконец однажды в сумерки Тяджгуль увидела, что колхозный сторож гонит во двор к ней семь баранов, а за ним шагает верблюд, нагруженный какой-то поклажей.
Тяджгуль удивилась:
"Что это значит? Зачем это он к нам гонит баранов?.."
А сторож молча загнал баранов в угол двора, снял с верблюда и положил у порога дома два мешка с рисом, масло в кувшинах и еще какие-то узлы, и она догадалась, что все это богатство прислал какой-то неведомый жених Бахар для свадебного пиршества.
Из дома вышел Ханкули и вместе со сторожем торопливо перетащил мешки в дом, проводил сторожа, запер ворота и сказал жене:
— Я нашел Бахар жениха, лучше и быть не может. Правда, он любит выпить, но это ничего, не нам с тобой отвечать на том свете за его грехи. Зато богатый. И нам от него большая будет выгода… Только пока никому не говори об этом. А то набежит народ, угощай всех!.. Завтра зарежем двух баранов, придет кое-кто… Ты одна-то не справишься. Возьми себе двух помощниц, и я позову кого-нибудь себе на помощь. Вот тут в платке наряды всякие. Отдай Бахар, пусть принарядится! Видишь, какой жених-то щедрый! Ничего не жалеет для нашей Бахар…
Сжалось, заныло сердце Тяджгуль. Она не очень-то верила, что Ханкули нашел для Бахар хорошего жениха, она знала, что им руководила при этом не любовь к дочери, а одна только жадность. Но она ни слова не сказала мужу и отдала узел с подарками Бахар, которая как раз в это время вернулась с работы.
Бахар удивилась, но не нахмурилась и не заплакала, чего с болью в сердце ожидала Тяджгуль, а, наоборот, очень весело зажгла лампу, развязала узел и стала примерять дорогое шелковое платье, красное, как пламя.
Крутясь перед зеркалом, она одернула платье, поправила шнуры у воротника, надела на голову шитую серебром тюбетейку, на пальцы золотые кольца, навесила под самую шею большую круглую брошь из позолоченного серебра с красными дорогими каменьями, перекинула густые черные косы на грудь и лукаво заиграла глазами, засверкала, как жемчугом, белыми зубами.
— Ах, Бахар! — с восторгом и умиленьем сказала Тяджгуль, покачивая головой. — Ты и в самом деле Бахар[46]. Расцвела, как яблоня… Будь счастлива, моя милая!..
На другой день рано утром Тяджгуль видела, как Бахар опять крутилась перед зеркалом в новом платье, а потом почему-то порывисто сдернула его с себя и бросила в угол. Тяджгуль не обратила на это внимания, потому что была очень озабочена.
Она и Ханкули еще на рассвете тайком от людей позвали себе помощников, зарезали двух баранов и готовили теперь шашлыки, плов, пекли хлеб, кипятили чай для всадников и молодых женщин, которые должны были приехать за невестой.
Они с головой ушли в эти хлопоты. А время шло. Солнце поднялось уже на высоту птичьего полета. Ханкули и Тяджгуль приоделись и то и дело посматривали за ворота на улицу — не едут ли всадники. Но их все еще не было видно, и это уже начинало беспокоить Тяджгуль.
— Что ж это такое? Давно все готово, а они почему-то не едут, — недоумевала она.
— Э, что ты понимаешь! — сказал Ханкули. — Они ждут гостей из района, а может быть, даже из Ашхабада. Нельзя же без них…
И в самом деле, в это время по улице, поднимая пыль, проехала потрепанная легковая машина, в которой сидели какие-то незнакомые городские люди.
— Ну вот, я тебе говорил! — почесывая бороду, сказал Ханкули. — Сейчас приедут.
Тяджгуль заволновалась и побежала в дом, чтоб предупредить Бахар. Но, переступив порог, она вдруг застыла в недоумении. Свадебное платье, тюбетейка и драгоценные украшения в беспорядке валялись в углу, а Бахар не было.
— Ой! — дико закричала Тяджгуль, схватившись за голову. — Эта бесстыдница сбежала!.. Она опозорила нас на весь свет!
— Ты что, дура, глотку дерешь! — закричал и Ханкули. — Куда она могла сбежать? Наверное, побежала на минуту к невестке.
— Да как же не сбежала? Ты посмотри только. Она ничего не надела, все побросала.
Ханкули заглянул в дом и, нахмурясь, затеребил седую бороду.
— И давно ее нет?
— Да не знаю… Не видела, как она прошмыгнула. Утром она надевала платье, и вот оно тут, а ее нет…
— Эх, старая дура! Тебе бы верблюдов пасти, а не дочь растить!
Ханкули разразился было страшной бранью, но вдруг посмотрел на ворота и замолк. Приосанился и закашлял в ладонь.
Во двор вошел секретарь правления колхоза и двое незнакомых городских людей. Один из них, толстый, в очках и с портфелем, вежливо поздоровался с Ханкули. Ханкули засуетился:
— Добро пожаловать! Заходите, заходите в дом! Эй, жена, постели-ка скорее ковер!
Во двор въехал колхозный фургон, на котором сидел конюх Махмед, и остановился возле дома.
"Ой, Бахар! — подумала Тяджгуль, торопливо расстилая ковер. — Вот уж и гости пришли… Где теперь ее искать?.."
— Нет, нет! — сказал человек в очках. — Не беспокойтесь! Мы на минутку по делу. Это вы Ханкули Байрам-оглы?
Ханкули беспокойно кашлянул в ладонь и сказал:
— Да, я Ханкули…
— Так вот мы из прокуратуры. Скажите, пожалуйста, председатель колхоза Елли Одэ-оглы вчера вечером присылал вам баранов и кое-какие вещи?
Человек в очках открыл портфель, вынул бумажку и стал перечислять:
— Да, семь баранов, пять пудов рису, пять пудов муки, полпуда топленого масла, три пуда кунжутного масла. Правильно?
— Да, как будто так… — сказал Ханкули и, поперхнувшись, опять закашлял.
— Видите ли, — все так же спокойно и вежливо продолжал человек в очках, — все это принадлежит колхозу, а вовсе не Елли Одэ. Он украл это самим бессовестным образом.
— Как украл? — удивился Ханкули. — Он же мне сказал, что все это его, он сам заработал. Как же так?
— А так! Он не только это украл. Он присвоил себе немало того, что должен был раздать колхозникам по трудодням. Он, конечно, ответит за это. А сейчас разрешите взять все, что он прислал вам.
— Да берите, берите! — замахал руками Ханкули, перепугавшись, как бы и его не притянули к ответу. — На что мне ворованное!.. Только я ничего этого не знал. Честное слово!
И вместе с конюхом стал складывать в фургон все дары щедрого Елли Одэ.
Тяджгуль, бормоча себе под нос: "Ай, боже мой, какой позор!", тоже поспешно связала в платок шелковое платье, тюбетейку, шитую серебром, дорогие украшения и сунула в фургон.
Секретарь правления колхоза, человек в очках и его товарищ сели на повозку и поехали.
А конюх следом за ними погнал пять баранов.
— А где же еще два барана? — вдруг строго спросил человек в очках, посмотрев на баранов, потом на Ханкули.
"Да вот они, в казанах!.. Все еще целы…" — хотел сказать Ханкули, но постыдился и только виновато почесал переносицу.
— Так я вас, Ханкули-ага, попрошу сейчас же следом за нами прийти в правление колхоза.
А Ханкули поник, ссутулился и уныло побрел за ворота. Тяджгуль стояла у порога, смотрела ему в спину и дрожала от страха, как в лихорадке.
Ханкули вернулся уже после обеда сильно расстроенный.
— Ну как, Ханкули? — робко спросила Тяджгуль. — Все ли благополучно?
— Э! — махнул рукой Ханкули. — Я всегда говорил: все эти моты — подлецы и негодяи! Кто не бережет копейку, обязательно сядет за решетку. Хорошо, что я еще выпутался…
— Ну, славу богу! — с глубоким вздохом облегченья сказала Тяджгуль. — Но где же Бахар? Куда она делась?
— Э, Бахар!.. Бахар твоя замуж вышла! — закричал Ханкули.
— Как замуж? — всплеснула руками Тяджгуль. — Что ты болтаешь?.. Как же так? Ни отцу, ни матери ничего не сказала…
— Теперь не сказываются, сами замуж выходят…
— За кого же?
— Да за этого… сына Акмамеда, Мурада, что недавно из армии вернулся.
— О! — вдруг вся посветлела Тяджгуль. — Ну что ж, это хорошо. Он хороший человек!
— Хороший, — заворчал Ханкули. — А я из-за него чуть не сел за решетку вместе с этим негодяем Елли. Ведь это он и Бахар все подстроили.
— Как он?.. Как они?.. Ничего не понимаю! — заволновалась Тяджгуль.
— Очень просто. Поехали нынче утром в район и рассказали все про Елли прокурору, а заодно и расписались там в районе. Ну что ж теперь с этими казанами делать? Наварили без толку…
Ханкули уставился на казаны с жирным пловом и задумчиво почесал затылок.
— Хуже всего то, что своих двух баранов придется отдать в колхоз. Вот что сделал с нами этот негодяй Елли!
— Ну что ж, и отдай! — сказала Тяджгуль. — А что наварили — не пропадет. Даже и хорошо, что наварили. Ведь надо же справить свадьбу Бахар.
— Справить! — закричал Ханкули. — Я, что ль, буду справлять своими баранами? Жених должен справлять!
— О, да он отдаст! Он не поскупится. Он любит Бахар. Я-то уж знаю! Он и стадо баранов для нее не пожалеет!
— Ну?.. Разве он такой? — удивился Ханкули. — Тогда я сейчас отведу двух баранов в правление…
Он вошел в хлев, долго приглядывался к баранам, наконец выбрал двух самых тощих и, погнал за ворота.
Муж состарится — мир не состарится.
Ветхая хижина Каджар-ага стояла на самом краю аула. Каджар-ага жил одиноко со своим четырехлетним внуком Мурадом. Да, такова была его судьба! Когда-то у него были жена, сын и невестка, но все они умерли.
Кто видел впервые этого сурового старика — небольшого роста, широколобого, с большими бычьими глазами, с густыми, хмуро нависшими бровями и густой седой бородой, а рядом с ним его маленького внука, тот не мог не подумать: "Да как же этот малыш не боится жить с таким человеком?"
Таким угрюмым и неприветливым казался на первый взгляд Каджар-ага.
А ребята почему-то любили и уважали его. Вечерами в скучное зимнее время они собирались со всего аула в ветхую хижину Каджар-ага, усаживались вокруг него, и Каджар-ага всегда был рад своим гостям. Когда темнело, он набивал свою ржавую железную печку верблюжьей колючкой, корнями кустарников, сухими виноградными ветками, разжигал огонь, и пламя с шумом и треском освещало трепетным светом лица ребят и самого Каджар-ага. В темной хижине становилось тепло и уютно.
Ребята шумно беседовали, спорили. Каджар-ага тоже вступал в разговоры и споры с таким азартом и с такою серьезностью, как будто его окружали не дети, а взрослые люди, обсуждавшие какое-то важное дело.
— Эх ты! Да я бы на твоем месте!.. — говорил он с жаром и при этом размахивал руками и таращил свои бычьи глаза. — Не мог поймать перепелку с перебитым крылом! А я вот раз дрофу поймал. Ей-богу!
И Каджар-ага потешно показывал, как он накинул на дрофу халат.
Среди гостей Каджар-ага были сметливые, умные ребята: Берды-Покген, Меле-Мекир, Баллы-Вара, Ата-Питик. И с ними он был особенно дружен.
Однажды зимним вечером ребята уселись вокруг печки Каджар-ага и, как всегда, сначала шумно говорили, спорили о чем-то. И Каджар-ага принимал во всем этом самое живое участие. А потом, уставясь на гудевшее пламя в печи, все замолчали, призадумались, и в старенькой хижине наступила тишина. Но недолго она длилась.
— Каджар-ага, — сказал Берды-Покген, — ты вчера не досказал нам про желтую пушку.
Берды-Покген кривил душой. Он отлично знал, что Каджар-ага прошлым вечером все рассказал про желтую пушку, но ему хотелось еще раз послушать героическую повесть о том, как когда-то на его родную страну, на Туркмению, напали войска иранского шаха Наср-Эддина, вооруженные пушками, и туркмены, у которых тогда не было пушек, все-таки разбили войска Наср-Эддина и отняли у них тридцать шесть пушек, отлитых из желтой меди.
— Это интересно! Расскажи, пожалуйста!
Но тут Меле-Мекир заморгал своими маленькими быстрыми глазками и запротестовал:
— Нет, не про пушку! Лучше про старого садовника, как он сады разводил в песках.
— Ну вот еще, про садовника! — закричал Ата-Питик, почесывая живот. — Он уж рассказывал!.. Лучше про другое.
— Да не все ли равно, про что? — сказал Баллы-Вара. — Расскажи что хочешь. Все равно интересно…
Каджар-ага, склонив голову, сидел неподвижно, как будто ничего не слышал. Потом поднял голову и сказал:
— У бога много дней. Они идут один за другим. Откуда же я вам возьму на каждый день все новые и новые рассказы?
— Да найдешь, Каджар-ага! — стал упрашивать его Берды-Покген. — А не найдешь, так сказку расскажи.
Каджар-ага помолчал немного и сказал:
— Нет, сын мой, сказку не стану рассказывать. Если есть что рассказать сегодня, зачем же откладывать на завтра?
И как будто готовясь к какому-то важному делу, он надел на свою огромную голову старую шапку. В этой старой вытертой шапке с вывороченными краями он стал еще страшнее. Он был похож теперь на дервиша-отшельника, живущего в пещере.
То, что он надел эту шапку, означало, что сегодня он в хорошем настроении и собирается рассказать что-то очень интересное.
— Когда я был маленьким, — начал Каджар-ага, волнуясь и сопровождая свой рассказ выразительной мимикой и бурными жестами, — весь народ наш ютился в тесной крепости. И тогда не было у нас ни клуба, ни школы. Отцы с матерями работали с утра до ночи, а мы, ребятишки, голодные, босые, бегали без призора, ну, и озоровали, конечно, от скуки. В вашем возрасте я был озорным, непослушным и дрался так, что от моих штанов и рубахи только клочья летели. То лошадей пугал, а то стравливал ослов. Они дрались, кусали друг друга и поднимали такой рев!.. В крепости пыль летела столбом, и можно было оглохнуть от крика. Если я не сделал чего-нибудь такого, мне уж казалось, что день прошел попусту, и заснуть спокойно не мог. Отец и мать били меня. Отец то и дело говорил: "Ты, свинья, рано или поздно будешь разбойником. Из-за тебя и народ побоится ночами огонь зажигать — как бы ты не увидел, где люди живут, и не ограбил их. Ничего-то из тебя путного не выйдет".
Но все это не действовало на меня, и наконец из-за озорства своего я и попал в беду, сам себя наказал.
В крепости у нас, недалеко от южных ворот, жил один старик. Звали его мастер Курбан. Он делал порох. Около своего дома он вырыл яму и поставил в нее огромную деревянную ступку. Около ямы был бугорок. Мастер Курбан положил на него длинное бревно так, что бугорок приходился как раз посредине бревна. На одном конце бревна висел большой каменный пестик. Когда мастер Курбан нажимал ногой на другой конец бревна, пестик поднимался, а когда отпускал, пестик падал в ступку и толок что надо. Бывало, когда ни посмотришь, Курбан-ага все работает, все крутится возле своей ступки, делает порох.
Однажды сидели мы на крепостной стене, как вороны, и спорили о том, кто дальше бросает камень, кто самый меткий. Потом разговор зашел о ружьях, о стрелках, почему пуля вылетает из ружья с такой силой. Вот тут-то и пришла мне в голову дурацкая затея.
Давайте, говорю, подожжем порох в ступке Курбан-ага. Ребята не согласились. Что ты, говорят, к ней и подходить-то близко страшно.
Ну, а я и еще один озорник вроде меня стали их стыдить, дразнить трусами.
Разошлись мы по домам, а я уже и спать не могу, все думаю — как бы это поджечь порох в ступке. И не я один думал об этом. Были и еще ребята вроде меня.
Вот летом, в самый полдень, когда Курбан-ага и весь народ ушли отдыхать, мы впятером побежали к ступке Курбан-ага. Спичек тогда еще и в помине не было. А посреди крепости всегда горел костер, который назывался "огнем для чилима", потому что от него все закуривали чилимы.
Одному мальчонке насыпали мы в подол золы, на золу положили угли, подошли к ступке Курбан-ага, бросили в нее угли и стали раздувать.
Деревянная ступка за много лет пропиталась порохом. Пестик был в ступке, и под ним тоже был порох. И вот зашипело что-то. Только я повернулся, чтобы отбежать от ступки, вдруг как ахнет у меня за спиной. Порох взорвался. Огонь и дым так и вскинулись облаком. Ступка полетела в одну сторону, пестик — в другую. А мне всю спину обожгло. Я убежал за ворота крепости.
Взрыв был сильный, вроде как из пушки пальнули. Все, кто спал, мужчины и женщины, вскочили, выбежали из домов и со всех ног к Курбан-ага.
Курбан-ага, тоже заспанный, выскочил из дома — и с палкой за ребятами: "Ах, нечистые! Чтоб вам провалиться! Разве можно баловаться с порохом?.."
Мечется, машет палкой. Я выбежал из крепости, спрятался в яме, слышу, кричит: "Это все Каджар! Это его рук дело!"
Смотрю, белая бязевая рубаха на мне и штаны стали черными. Рубаха обгорела, вся в клочьях. И штанам досталось, но не так, как рубахе. Тело красное, и местами вздулись уже волдыри. И так больно было, что я готов был кричать во все горло. Но не закричал, побоялся, как бы меня не нашли тут, в яме.
Вот я сижу и думаю: "Ах ты, дурень, дурень! И зачем тебе надо было поджигать порох? Зачем ты пугаешь лошадей, натравливаешь ослов друг на друга? Разве нет других игр?"
Тут Каджар-ага так увлекся и с таким жаром стал ругать себя за буйное свое озорство, как будто он только что обжег себе спину, а не шестьдесят с лишним лет назад.
— Просидел я в яме до самого вечера. Когда стемнело и сторож стал закрывать ворота, я юркнул мимо него в крепость. Но сторож узнал меня и закричал:
— Эй ты, шалопай! А ну-ка, остановись!
Он хороший был человек, жалел нас, ребят. Я остановился. И пока он запирал ворота, я весь извивался от боли.
А сторож говорит:
— Эх ты, глупый, разве можно так делать? А если бы ступка кого-нибудь придавила? Вот вы сожгли ее, а что же теперь будет делать бедняга Курбан-ага? Поблизости такое толстое дерево нигде не достанешь. Нехорошо ты сделал. Да ты, никак, обжегся?.. Пойдем скорей ко мне.
Я пошел за ним.
— Сильно обжегся-то? — спросил он по дороге.
— Да нет, не очень, — сказал я, а сам так и заревел бы от боли.
Привел он меня к себе домой, посмотрел мою спину, закачал головой.
— О-о, сынок, да ты весь обжегся!
Взял банку с густой черной жидкостью. Я думал, что это мазь для чесоточных верблюдов, но когда он стал мазать мне спину, я по запаху понял, что это какая-то другая мазь. Только через двадцать пять лет я узнал, что это была нефть.
Смазал он мои раны и сказал:
— Ну, теперь беги домой, не бойся! Я скажу отцу, он тебя не тронет.
— Хорошо, — говорю, а сам все-таки не пошел домой и ночевал под стеной крепости.
На другой день проснулся, дождался часа, когда отец обычно уходил на работу, и пошел домой. А отец с матерью, оказывается, были дома. Они всю ночь не спали, все думали, куда это я пропал.
— Обгорел, да и помер где-нибудь, — говорила мать.
А отец делал вид, будто бы ему это все равно, и говорил:
— Ну и пусть! Чего искал, то и нашел.
А сам все-таки рано утром ходил, разыскивал меня, не нашел и вернулся домой. Может быть, он и побил бы меня, да мать за меня заступилась. Поругали они меня, так и обошлось.
И вот начались мои муки. Лето было, жара. Как взойдет солнце, начнет припекать, болячки мои огнем горят, как будто их перцем посыпают, не знаешь, куда и деться.
В летний зной собаки обычно роют норы и прячутся в них от солнца. Я выгонял собак и залезал на их место, а то прятался в ямы, из которых женщины брали глину для печек. А как солнце заходило за горы, я залезал на крепостную стену, меня и обдувало там прохладным ветерком.
И ругал же я тогда Курбан-ага.
— Нашел место делать порох! Пусть обрушится на голову ему эта проклятая ступка!..
А потом все-таки понял, что не он, а я виноват, что своей глупостью всполошил весь аул и доставил столько хлопот и тревог и Курбану, и сторожу, и отцу с матерью, да и самому себе причинил большие страдания.
Болячки мои болели много месяцев. Но мазь сторожа все-таки помогла мне. Через два-три дня я приходил к нему, и он смазывал мне тело черной мазью.
Каджар-ага замолчал и задумался.
— Ну, а потом что, Каджар-ага? — спросил Меле-Мекир. — Другие ребята тоже обожглись?
— С двоими-то ничего не случилось, вовремя отскочили от ступки, а один обгорел больше меня. Да вы же знаете Жуллы Кривого. Ну, вот он самый. Его-то сильно обожгло. И тело и лицо. Тогда-то и повредило ему левый глаз. Как обдало его взрывом, он отбежал шага на три и упал без памяти. Рубаха на нем загорелась. Прибежали люди, потушили рубаху и отнесли его домой.
Ребята сложили песенку про ступку. И как, бывало, запоют, так Жуллы сразу в драку с ними. Вот он уже старик, а запойте при нем эту песню, он так и кинется на вас с палкой. И не вздумайте при нем поминать про ступку, в какой делают порох. Он и ту ступку, в какой зерно толкут, теперь стороной обходит.
Вот с тех пор и прозвали нас: Жуллы — Кривым, а меня — Паленым. Ведь старики-то, мои однолетки, до сих пор зовут меня Каджар Паленый.
Ступка Курбан-ага многому научила меня, и я с тех пор взялся за ум, перестал баловаться.
Каджар-ага снял с железной печи чугунный кувшин с закипевшей водой, взял чайник и стал заваривать чай.
— Каджар-ага, — сказал Баллы-Вара, — у Жуллы Кривого нет одной ноздри. Это ему тогда же оторвало ноздрю?
— Нет, не тогда, — замотал головой Каджар-ага и стал пить зеленый чай. — Я был озорником, а Жуллы в пять раз был озорнее меня. Настоящий сорвиголова! В то время в нашей крепости жил кузнец, из тех, у которых есть железо, да угля нет, а если есть уголь, так они железа не могут добыть. Вот в кузницу к нему зашел Жуллы и увидал на полу кусок железа. Кузнец отвернулся, а Жуллы схватил это железо — и за пояс, в штаны, сверху рубахой прикрыл и вышел из кузницы.
Сейчас-то железо везде валяется, а в те времена оно у нас большой было редкостью и ценилось дороже золота. Кузнец потом поискал этот кусок железа, так и не нашел. К нему много всякого народу заходило, он и не знал, на кого подумать.
Железо, которое стащил Жуллы, оказалось вроде тонкой трубы, длиною с четверть, круглое, внутри пустое. Должно быть, кузнец делал дуло ружья, да оно слишком длинным оказалось, он и отрезал. А может быть, и потому он отрезал, что в одном месте на этом куске железа была маленькая дырка. Видно, ударил молотком и пробил нечаянно.
Жуллы решил сделать себе ружье. Один конец трубки залил свинцом, получился у него вроде как ствол, только короткий. К этому стволу приладил он ложе, прибежал ко мне и говорит:
— Смотри, какое ружье я сделал! Пойдем стрелять! Я у отца стащил порох из мешка и сам пули отлил. Пойдем!
Я вспомнил, как взорвалась ступка в прошлом году, и говорю:
— Ой, Жуллы, как бы нам опять не обгореть. Брось ты эту затею! Лучше давай отнесем железо в кузницу и положим потихоньку, где оно лежало…
А он настойчивый был.
— Вот еще! Это же не ступка. К ступке-то я теперь и на сто шагов не подойду. А это настоящее ружье! Если боишься стрелять, так посмотри, как я буду стрелять.
Ну, мне, конечно, не хотелось прослыть трусом, да и любопытно было посмотреть, как он будет стрелять из своего ружья, и я сказал:
— Ну, ладно, пойдем!
Это было в начале лета. Вышли мы с ним из крепости в северные ворота и по зарослям колючки ушли далеко в пески, чтоб в крепости не слышно было выстрела. И вот Жуллы, как старый стрелок-охотник, осмотрелся вокруг, вытащил из кармана коробку с порохом, пули и старые тряпки.
Я стоял в стороне, так шагах в десяти от него. Он заряжает ружье, смотрит на меня и смеется:
— Эх ты, трус с заячьим сердцем!
Он много раз видел, как отец заряжал ружье, знал, что сначала надо насыпать в дуло пороху, а сколько насыпать — не знал.
Вот он засыпал в ствол много пороху, забил тряпку тоненькой палочкой, как шомполом, потом вложил пулю и тоже забил ее тряпкой, повернул ружье в мою сторону и положил дулом на сошки.
— Каджар! — крикнул он мне, как заправский охотник. — Вон валяется кость. Поставь-ка ее на тот холмик!
Кость оказалась верблюжьим черепом. Я взял ее и говорю Жуллы:
— Хорошо, поставлю. Только ты обожди, не наводи на меня.
Жуллы опять стал смеяться надо мной — трус да трус, но повернул ружье в сторону. Я поставил череп на холмик, отбежал и спрятался за колючку, жду — что-то будет.
Жуллы высек кремнем огонь, раздул фитиль, приложил ружье к плечу, прищурил глаз и стал целиться в череп — все как настоящий охотник. Вдруг раздался сильный взрыв. Жуллы заволокло дымом, и я так и не увидел, что там произошло.
Когда я подбежал к Жуллы, он лежал без памяти, весь в крови, а ружья нет, пропало куда-то. Я подумал сначала, что он сам себя застрелил и уже мертвый, и задрожал от страха. Что теперь делать? Побежал я в крепость. Бегу и думаю: "Если я прибегу и скажу: "Жуллы застрелился, помер", — меня же будут ругать, скажут: "А ты чего смотрел?" А если скажу, что я отговаривал его, все равно не поверят. Да и стыдно оставлять в беде товарища. А ну как он не помер? Очнется, а меня нет, сбежал. Нехорошо это!"
Я раздумал и побежал назад. Жуллы лежал, как и раньше. Я наклонился над ним, смотрю — нос в крови у него и одной ноздри нет.
"Эге, — думаю, — оказывается, ружье-то стреляет в обратную сторону".
Посмотрел кругом — неподалеку валяется ложа от ружья, ствол — в другой стороне, а еще дальше тряпка тлеет, а там сошки, на которые он клал ружье. Взрывом все разметало. Я поднял ствол. Он сильно пах горелым порохом и был совсем пустой. Видно, пуля-то вперед вылетела, а свинец, которым Жуллы заливал ствол с казенной части, вылетел назад, в лицо Жуллы, и оторвал ему ноздрю.
Дело было уже к вечеру. Жуллы очнулся и спрашивает:
— Что это со мной? Что случилось?
Я рассердился на него и закричал:
— Ну вот, сам натворил делов со своим ружьем, а меня же и спрашиваешь!
Но все-таки я обрадовался, что он живой.
— Ну и стрелок! — говорю. — Пуля-то оторвала тебе полноса. Что теперь будешь делать? Говорил тебе — брось эту затею, не послушался!
Он пощупал нос, а ноздри-то нет, он и захныкал. И только теперь почувствовал боль.
Мы оторвали с ним полоску от рубахи, кое-как завязали нос, и я повел его в крепость.
Отец Жуллы был хорошим охотником, хорошим стрелком. Он был мастером на все руки и даже лечить умел. И у него такой был характер — если бы Жуллы даже всю крепость взорвал, он не стал бы его ругать, а только сказал бы: "Ну, дело сделано, нечего шум поднимать. Только в другой раз не будь таким дураком".
Было уже время вечерней молитвы, когда мы подошли к дому Жуллы. Нас встретил отец Жуллы. Я рассказал ему, что случилось. Он осмотрел разорванный нос Жуллы и сказал:
— Сын мой, чтоб выстрелить из ружья, ты пожертвовал половиной носа, а чтоб научиться хорошо стрелять, не жалко и всего носа. Но если ты будешь насыпать пороху больше, чем надо, ты когда-нибудь сам себя убьешь.
Потом он взял какое-то лекарство и помазал рваный нос Жуллы. Бедняга Жуллы страдал несколько месяцев и в конце концов так и остался без ноздри.
Он долго не хотел признаться, что сам во всем виноват, и говорил мне:
— А кость-то, которую мы поставили на холме как мишень, не простая была, а, должно быть, священная. Иначе пуля не полетела бы назад.
— Да какая там священная! — уверял я его. — Самый обыкновенный череп верблюда. Ты сам себя искалечил.
— Нет, нет! И мать говорит, что это не череп верблюда, а священная кость, и тебе только показалось, что это Череп верблюда.
Упрямый был парень. Свое баловство, свою вину он хотел свалить на что-то другое. Я потом нарочно ходил на то самое место, где мы стреляли. Череп верблюда лежал все на том же холмике, и не было в нем ничего священного.
Каджар-ага снял шапку, взял чилим, набил его табаком и закурил. Это означало, что Каджар-ага не будет больше рассказывать. Ребята заволновались. Как же это так? Вечер только начался, а он не будет рассказывать?
— Каджар-ага, ну а далыпе-то что же было? Расскажи, расскажи, пожалуйста! — заголосили они.
А Каджар-ага молчал и только булькал чилимом и выпускал изо рта клубы дыма. Потом он надел шапку, развязал кушак из белой бязи, накинул на себя поверх хивинского халата тяжелую баранью шубу, вскинул брови и спросил:
— Вы знаете Сары Слепого?
— Ну, а как же? Все его знают, — сказал Баллы-Вара. — Дом его на углу стоит, а около дома кибитка.
— Это-то вы знаете, а вот каким он раньше был — не знаете.
— А что, озорной тоже был? И как это он ослеп на один глаз? Отчего у него этот глаз белый, как соль? — спросил Берды-Покген.
— Должно быть, тоже в детстве ступку поджег? — блеснув глазами, живо проговорил Баллы-Вара.
— Нет, не ступку. Не от этого у него глаз побелел, — замотал головой Каджар-ага. — Когда он был маленьким, мать с отцом не позаботились привить ему оспу, и он заболел. Оспа густо высыпала по всему телу. От нее-то он и ослеп на один глаз и стал рябым. А потом он вырос и сделался отъявленным вором, таким, что если не украдет чего-нибудь за день, то уж и ночью не может заснуть. Так он что делал? Встанет, стащит у соседей подпорку, которой во время бури кибитку подпирают, или бросит свою же шапку и крадется, ползет к ней, схватит ее, вроде как украдет, и тогда уж спокойно ложится спать. Не знаю, так ли это было, но так люди говорили.
Вот каким воришкой он был! Весь аул стонал от него. И в кого он такой уродился? Отец с матерью у него были честные, хорошие люди, а на него нашла какая-то дурь. И чего с ним только не делали! Бывало, поймают, свяжут и бьют. Тогда жестокий был обычай, сурово расправлялись с ворами. И родные-то его били, на мороз выводили и привязывали. Ничего не помогало. Потом он попал в "царский дом", в тюрьму, но и там не исправился, наоборот, еще больше научился воровать.
Тогда собрались все аксакалы, муллы, пристав приехал, позвали Сары Слепого и говорят ему.
— Эй, Сары, брось воровать! Дай нам слово, что ты никогда и щепки не тронешь. Зачем ты воруешь? Что, тебе есть, что ли, нечего? Брось воровать — будем кормить тебя, одевать.
Сары сидел, опустив голову, и щепкой ковырял землю. Он хотя и вор был, а совесть-то все-таки не всю потерял, и он сказал:
— Конечно, я вор, плохой человек, и вы хорошо говорите. Я и хотел бы не воровать, да не могу. Видно, верно говорит пословица: "Что вошло в тело, то выйдет только с душой". Дам я вам слово, а сам не сдержу, завтра же натворю что-нибудь. Зачем же и слово давать?
Старики долго его уговаривали:
— Послушайся нас, Сары, живи честно — и все пойдет по-хорошему. Дай нам слово!..
А Сары сказал:
— Нет, не могу вам дать такого слова, — встал и ушел.
Старики рассердились.
— Ну что с ним делать? Только убить, а убьешь — родные будут кровью мстить за него. Разве это хорошо?
Поговорили и стали расходиться по домам.
Я подошел к одному аксакалу и говорю:
— А если я сделаю так, что он бросит воровать, что вы мне за это дадите?
Он посмотрел на меня и поморщился:
— Э, нас вон сколько было, аксакалов, обещали кормить, одевать до самой смерти, и то он нас не послушался. А ты что можешь сделать?
— Да уж сделаю…
— Ну, ладно, попробуй. И если отучишь его воровать, дадим тебе все, что захочешь.
— Хорошо, — говорю. — Только вы об этом никому ни слова…
— И ты отучил его? — нетерпеливо вскрикнул Баллы-Вара.
— Ведь вот ты какой! Всегда лезешь вперед, как передние ноги козла! — сердито закричал Берды-Покген. — Подожди, он сам расскажет.
— У человека, — продолжал Каджар-ага, — не может быть только одно плохое. Так же и у Сары Слепого, я это знал, — кроме плохого, было у него и хорошее: простое, доброе сердце. И если бы он перестал воровать, то был бы не хуже других. Он был труслив, доверчив, как ребенок, и верил в злых и добрых духов. И вот я всякими правдами и неправдами сделал так, что он бросил воровать.
— Да как же ты это сделал? — нетерпелива закричали ребята.
Каджар-ага, как всегда, не спеша подложил в печку колючку, пососал чилим и сказал:
— Я стал следить, куда и зачем ходит Сары Слепой, а главное, поджидал момент, когда он вечером или ночью пойдет мимо одного места, которое считалось очень страшным.
Ходил, ходил я за ним, и все без толку. Но пословица говорит: "Хитрец всегда обыграет простака".
И вот раз ночью, когда все спали, смотрю, Сары Слепой, крадучись, как охотничья собака, вышел из дому и неподалеку от аула вытащил из скирды своего соседа Халмергена два снопа пшеницы и потащил к себе во двор. В ту же ночь он обмолотил пшеницу, провозился с ней до самого утра. Потом завалился спать и проспал до полудня.
В полдень встал, напился чаю, пошел к Халмергену и сказал ему:
— У меня есть немного пшеницы. Дай мне своего осла. Хочу на мельницу съездить.
Халмерген, не подозревая ничего, дал ему осла. Слепой погрузил на осла краденую пшеницу и поехал на мельницу. Я пошел за ним.
На мельнице собралось уже много народу. Сары Слепой хотел было смолоть без очереди, но и мельник, и все, кто сидел и ждал своей очереди, закричали на него:
— Эй, Сары, не лезь вперед, не нарушай порядка! Садись и жди, когда придет твоя очередь.
Если б он был почтенным, уважаемым человеком, его, конечно, пустили бы без очереди, а он был всего-навсего вор. Вот и пришлось ему расстелить возле мельницы свой старый халат и лечь на него.
Вижу, очередь Сары не скоро еще подойдет, придется ему возвращаться домой не раньше ночи, когда все спать полягут, и я пошел домой. Дома взял я длинную палку, привязал поперек нее другую палку, покороче, получился крест. Навешал я на него всякого тряпья, а на самый верх насадил рога. Сделал такое страшилище, вроде пугала, какое ставят на огородах. Потом взял две пустые спичечные коробки и набил их порохом.
Когда стемнело, я со своим пугалом тайком добрался до старой, развалившейся крепости и спрятался в развалинах возле абрикосового дерева. Мимо этой крепости шла дорога с мельницы, и народ боялся ходить по ней, потому что говорили, будто в развалинах жили злые духи.
Место это и правда было мрачное, жуткое. Кругом ни души, одни змеи да скорпионы ползают.
И Каджар-ага не поскупился на слова, так расписал эти жуткие развалины, что ребятам стало страшно. Им казалось — вот-вот кто-то выскочит из темноты, вцепится в спину, и они невольно подвинулись поближе к печке.
Баллы-Вара тоже придвинулся и, пугливо озираясь, спросил:
— И тебе не страшно там было сидеть ночью?
— А чего мне было бояться? В злых духов я не верил. И вы не верьте. Все это выдумка. Ну вот, я знал, что Сары Слепой поедет с мельницы непременно по этой дороге. Другой не было. Правда, была еще одна тропинка… Если бы Сары шел пешком, то он по ней бы пошел, а на осле по ней нельзя было проехать.
Вот я сижу и думаю: "Только бы он один ехал! А если вдвоем, втроем с кем-нибудь, то ничего у меня не получится".
Наступила темная ночь, ничего не видать, только звезды над головой блестят. В ауле все уже заснули, даже и собак не слышно. Тихо кругом. Сижу на углу на развалинах, жду Сары Слепого.
Вот проехал один человек — не Сары, через некоторое время другой проехал — опять не Сары. Потом через час слышу — едет, песню поет. Я сразу же узнал голос Сары. Когда ему удавалось своровать что-нибудь, он всегда пел песню. Народ, как услышит его голос, всегда говорил: "Ну, у Сары сегодня удача, с добычей, должно быть, идет". И тут он весело пел во все горло. Песня обрывалась — и слышно было, как он понукал осла: "Хых! Хых!" Но не слышно было, чтоб он с кем-нибудь разговаривал. Значит, один ехал, а мне только этого и надо было.
Я снял с себя халат, вывернул его наизнанку — изнанка была белая — и надел халат на крестовину с рогами.
Когда Сары стал приближаться к крепости, он перестал петь и даже осла не понукал. Видно, страшно ему стало, и я этому очень обрадовался.
Скоро в темноте, постукивая копытами, показался осел с мешком на спине, а за ним, озираясь по сторонам, шел Сары. Когда он подошел ко мне шагов на пятнадцать, я закричал диким, пронзительным голосом:
— Эге-гей!
— Гей-гей-гей! — со всех сторон таким же диким голосом закричало эхо.
Хитрый осел понял, что это человек кричит, и не испугался, все так же спокойно семенил по дороге.
Я поджег порох, вскочил и поднял над собой крестовину с рогами и в белом халате. Порох вспыхнул, осветил дымным светом рогатое страшилище, а я опять закричал страшным голосом:
— Сары Слепой!..
Сары начал было читать молитву "Бог один…", да сбился. Страх отшиб у него память. Он стал громко бормотать другую: "Слава богу…" А я кричу страшным голосом:
— Ты вор, ты плут и лжец!..
У Сары от страха и вторая молитва вылетела из головы.
— Да, да, истинно так, я вор и плут, — бормотал он.
А я еще грознее:
— Ты свинья, ты бесчестный человек! Ты украл пшеницу у Халмергена и на его же осле везешь муку с мельницы!
— Да, да, истинно, истинно так! — в ужасе приговаривал Сары.
— Если ты бросишь воровать, я сделаю так, что ты будешь богатым, а если не бросишь, то тебя и весь род твой сровняю с землей!
И тут же высыпал порох из второй спичечной коробки, поджег его и бросил горсть песку в абрикосовое дерево. Листва зашумела, вроде как сразу сильный ветер налетел.
Бедняга Сары от страха споткнулся и упал. Потом вскочил, приговаривая: "Истинно, истинно так!", и стал нахлестывать осла, чтоб скорее миновать это страшное место.
— Не бей осла! Все равно не убежишь от меня!.. Клянись, что не будешь воровать! — закричал я таким жутким голосом, что он опять споткнулся и упал.
Я снял с крестовины халат, крестовину бросил и кружным путем вышел на дорогу к аулу. По пути я видел, что осел по-прежнему шел спокойно. Он понимал, должно быть, что вспышка пороха, белый халат с рогами и внезапный шум листвы — все это пустяки и ничего страшного в этом нет. А бедняга Сары отстал от осла, и я его не видел.
Вот осел Халмергена один пришел в аул — и прямо к себе в стойло и стал жрать сено, какое еще не успели сжевать коровы, лежавшие тут же в стойле.
Коровам обидным показалось, что сено их ест осел, они поднялись и стали крутить рогами, чтоб прогнать осла. А осел повернулся к ним задом и давай лягаться.
В хлеве такой шум-гам пошел! Халмерген проснулся и закричал сыновьям:
— Эй, встаньте-ка да посмотрите, что там за шум! Уж не забрался ли к нам этот Сары-свинья?
Сыновья встали, вошли в хлев, а там осел дерется с коровами, на спине у него мешок с мукой, а Сары нет. Куда же он девался?
Пошли к нему, разбудили его мать, та забеспокоилась, уж не случилась ли с ним какая беда, и начала причитать.
Я в это время стоял неподалеку возле кибитки. Услышал причитания матери и подумал: "Что же это я наделал? Может быть, из-за меня теперь человек пропал! Ну, он вор, это верно, а все-таки не надо мне было путаться в это дело. А теперь у меня тяжелый грех на душе".
Я раскаивался, ругал себя, а потом, как будто ничего не знаю, подошел к сыновьям Халмергена и спросил:
— Что случилось?
Старший сын говорит:
— Да вот Сары ездил на нашем осле на мельницу муку молоть. Осел вернулся с мукой, а Сары пропал.
А я, чтоб утешить мать Сары, говорю:
— Как он мог Пропасть? Наверно, в сад к кому-нибудь за урюком полез или еще что-нибудь придумал. Вы же ведь знаете, что он ночами без работы сидеть не любит.
Успокоил я мать Сары и с двумя сыновьями Халмергена пошел по улице, а потом по дороге к мельнице.
Дошли мы до крепости и нашли наконец Сары. Он лежал на дороге без памяти, как мешок, свалившийся с осла.
Мы подняли его, притащили домой, намочили ему водой лицо, голову. Он открыл глаза и в страхе стал озираться по сторонам.
Мы спрашиваем:
— Сары, да что же это случилось с тобой?
А он дрожит, бедняга, ежится.
— Вставай, Сары! Чего ты боишься? Ты же дома лежишь.
Он встал, боязливо посмотрел вокруг и только тут сообразил, что он дома.
— Эй, Сары, да что же с тобою случилось? — опять спрашиваем его.
Он хотел что-то сказать, а язык-то его не слушается. Он прошепелявил что-то, и из глаз его покатились слезы.
Весь этот день и другой день он не мог выговорить ни слова. На третий день отоспался и заговорил. И первыми его словами были:
— Позовите Халмерген-ага.
Когда пришел Халмерген, Сары сказал ему:
— Мерген-ага, помнишь, когда-то аксакалы, муллы и ишаны и сам пристав уговаривали меня бросить воровство? А я знал себя и не дал им слова, что не буду воровать. И после того много воровал. Позавчера я украл у тебя два снопа пшеницы, обмолотил и на твоем же осле повез молоть зерно на мельницу. Возвращаюсь ночью назад, только дошел до крепости, вдруг на углу вспыхнуло что-то, как молния, всю крепость осветило, и до самого неба поднялось белое чудовище с рогами и закричало страшным голосом так, что земля задрожала и у меня волосы встали дыбом: "Сары Слепой, ты свинья, ты мошенник, ты вор. Ты украл у Халмергена пшеницу!" И точно сказало, сколько украл я снопов. И если ты, — говорит, — бросишь воровать, сделаю тебя богатым, а нет, так уничтожу тебя и весь род твой! А потом раскрыло пасть, да как дохнет огнем, и сразу будто весь мир загорелся! Деревья закачались, а с урюка так и посыпались листья. А потом все пропало из глав. Оказывается, в крепости живут злые духи, и на меня кричал сам царь этих духов.
У страха, говорят, глаза велики. Вот и Сары Слепому мои проделки показались вдвое страшнее, и он наговорил Халмергену много всяких небылиц.
Халмерген сказал:
— Ты ничем не брезговал — ни воровством, ни ложью, обижал народ, вот за то теперь наказан. Да ты еще радуйся, что дух только попугал тебя, а не причинил никакого вреда. Если б он вырвал у тебя твой единственный глаз, что бы ты стал делать?
Я тоже в это время сидел у Сары и вмешался в разговор:
— Да, это счастье твое, Сары. Люди-то знаешь что говорят? Если дух заметит, что человек сделал дурное, так он как дохнет на него огнем, так сразу и сожжет Это ты еще счастливо отделался.
— Мерген-ага, — сказал Сары, — вон мешок лежит в нем твоя мука, возьми ее. И не обижайся на меня Честное слово, если я теперь увижу когда-нибудь не тс что чужую пшеницу, а золото, — и то руки не протяну.
— Ну что ж, — сказал Халмерген, — если ты сдержишь свое слово, мы все будем рады. А муку оставь у себя, забудь, что ты ее украл. Пусть она будет для тебя, безгрешной и чистой, как молоко матери.
С той поры Сары Слепой и в самом деле бросил воровать и стал крестьянствовать.
В тот же день весь аул облетела весть, что Сары Слепой сам своими глазами видел злого духа. А по людскому поверью, тот, кто видел духа, мог изгонять злых духов из домов и кибиток.
И вот с того дня, кому надо было прогнать злых духов, непременно звали Сары, потому что, кроме него никогда никто во всем ауле не видел злого духа. Сары ходил вокруг кибиток, терся боком об их камышовые стенки и так изгонял злых духов.
Были же такие доверчивые люди, верили в то, чего нет. Что ты с ними будешь делать!
— Как! Разве нет злых духов? — удивился Баллы-Вара.
— Конечно, нет, — сказал Каджар-ага, набивая та бак в чилим. — Я вот сколько прожил, а ни разу их не видел. И Сары Слепой не увидел бы, если бы я над ним не подшутил.
— Ну, а потом что? — спросил Берды-Покген. — Дали тебе что-нибудь за то, что ты отучил Сары воровать? Тебе же обещали за это.
— Хе, — засмеялся Каджар-ага. — Обещать-то обещали, а ничего не дали. Они и с меня бы еще взяли если б могли. Это такой народ!.. Муллы и ишаны стали говорить: "Вот мы уговаривали Сары Слепого, он не по слушался нас, святых людей, за это и наказал его злой дух. Бог-то все видит…" И стали продавать талисманы которые будто бы охраняют людей от всех бед и болезней.
В те времена эти святые только тем и занимались, что выуживали у народа деньги. Сары Слепой и тот не такой был бессовестный. У бедняков он никогда ничего не крал. А муллы и ишаны и бедняков не щадили, последнюю копейку вытягивали у них своими молитвами. Сары Слепого за воровство били, в тюрьму сажали, а святые люди грабили народ безнаказанно.
Каджар-ага забулькал чилимом и задумался. Потом он поднял брови, вытаращил свои бычьи глаза и прислушался.
— Слышите, слышите? Ослы кричат. Стало быть, уже полночь. Спать пора! Завтра придете. А до завтрашнего вечера разгадайте загадку.
Каджар-ага обычно загадывал загадку и поспешно выпроваживал ребят по домам.
Если записать все рассказы Каджар-ага, то получилась бы толстая книга, полная жизни и простой житейской мудрости. О чем, о чем он только не рассказывал! О богатых и бедных, о добрых и злых, о глупых и мудрых, о скупых и щедрых, честных и бесчестных — словом, о жизни народа со всей ее сложностью. И в рассказах его неизменно торжествовали правда, добро, мудрость и честность.
Кто хоть раз провел вечер в его бедной хижине, сидя у печки, полной трескучего пламени, тот уже никогда не забывал ни этой хижины, ни ее хозяина — с его редким радушием, трезвым умом, чистым сердцем и удивительным талантом рассказчика.
Ребята слушали его с замирающим, трепетным сердцем, и редкая книга в то время волновала их так, как бесхитростные рассказы Каджар-ага.
Годы шли, и все менялось вокруг. Берды-Покген, Баллы-Вара, Меле-Мекир, Ата-Питик и многие другие ребята выросли, окончили школу, разъехались по городам, рассеялись по белу свету. Их места возле жаркой печки заняли другие ребята.
Каджар-ага не остался одиноким даже и тогда, когда внук его Мурад вырос, окончил школу и уехал из аула в город, в пединститут. Потом он вернулся и стал учить в школе колхозных ребят.
Берды-Покген стал инженером, Баллы-Вара — офицером, и все Друзья Каджар-ага стали большими людьми и усердно и честно трудились на благо родины.
И вот случилось так, что после Отечественной войны все они съехались в родной аул. А съехались они потому, что узнали от кого-то, что их односельчане устраивают той — праздник в честь долгой, девяностопятилетней жизни Каджар-ага. Вот они и сочли святым своим долгом присутствовать на этом торжестве.
В день празднества в новом доме с широкой верандой, выстроенном рядом с покосившейся хижиной Каджар-ага, собралось множество народу.
Гостей встречали Мурад и его молодая жена.
Когда собрались все, распахнулась дверь хижины, и из нее в пестром халате, в косматой папахе вышел Каджар-ага. Он постарел, но держался на ногах еще бодро и прямо.
Приветствуя его, гости шумно закричали, а Берды-Покген и Баллы-Вара бросились к нему навстречу, взяли его под руки и повели на веранду.
Каджар-ага и сам бы мог взойти на веранду. Он еще не нуждался ни в чьей помощи, но он не отстранил от себя ни Берды-Покгена, ни Баллы-Вара, потому что знал, что они взяли его под руки в знак особого уважения.
Он неторопливо поднялся на веранду, посмотрел на всех и сказал:
— Баллы-Вара, Берды-Покген, оказывается, и вы приехали поздравить меня, старика. Спасибо! Рад вас видеть. Мы ведь старые друзья. Сколько вечеров провели вместе возле печки! И вот у вас теперь ордена, погоны… Но я не вижу среди вас ни Меле-Мекира, ни Пяльвана… Они опередили меня…
Голос старика дрогнул, голова его склонилась на грудь. Но вот он поднял голову и сказал бодрым голосом:
— Они с честью ушли от нас. Они отдали жизнь на поле боя ради счастья народа. Я часто вспоминаю о них. Хорошие были ребята. Но я не горевать вас пригласил, а веселиться. Вы пришли ко мне, и я рад вам и вижу теперь, что вы уважаете меня, старика, и благодарю вас за это. Садитесь, ешьте, пейте и веселитесь от всего сердца!
Каджар-ага сел на ковер, вокруг него сели все гости. Принесли вино, дымящийся плов, и началось веселое пиршество.
Весенний ветерок доносил аромат цветов и свежей листвы. Солнце плыло по ясному небу и заливало веранду и окна теплом и ярким светом.
Берды-Покген поправил щегольской шелковый галстук, встал, высоко поднял стакан с вином, сверкавшим красноватым золотом, и сказал:
— Каджар-ага, вот собрались мы здесь… Видишь, сколько нас? Все мы были детьми, и все когда-то бегали вечерами к тебе и слушали твои рассказы. Мы слушали тебя и впервые узнавали из твоих рассказов, что такое жизнь, какой она была в старину и как изменилась на наших глазах. Ты первый научил нас любить добро, презирать трусов и мошенников и крепко стоять за правду. Верно я говорю, друзья?
— Верно, верно! — закричали гости со всех сторон.
А Каджар-ага вскинул брови, вытаращил глаза и сердито замахал руками, как будто Берды-Покген жестоко клеветал на него.
— Ты был нашим родным отцом! — продолжал Берды-Покген. — Ты учил нас честно жить и честно работать. Спасибо тебе, Каджар-ага! Да продлятся дни твои!
— Да продлятся дни твои! — дружно закричали гости, поднимая стаканы с вином.
Каджар-ага, опустив голову, задумался, потом обвел всех своими по-молодому заблестевшими глазами и сказал Берды-Покгену:
— Спасибо, сын мой, если ты не смеешься надо мной, стариком! Какой я учитель? Я безграмотный человек, болтал вам от скуки. Вечера-то длинные зимой, скучно сидеть одному…
— Каджар-ага! — как когда-то в детстве, нетерпеливо крикнул Баллы-Вара. — Вспомни старину! Расскажи нам что-нибудь сейчас!
— Верно! Расскажи, расскажи что-нибудь, Каджар-ага! — шумно подхватили гости.
Каджар-ага помолчал немного и замотал головой:
— Нет, не стану рассказывать, не время сейчас… Сейчас надо пить вино, есть плов и веселиться. А скажу я вам вот что. Старая пословица говорит: "Муж состарится — мир не состарится". Вот я состарился, да и пословица эта состарилась. Теперь надо так говорить: "Муж состарится, а мир помолодеет". И он ведь правда помолодел с тех пор, как пришел к нам Ленин и принес счастье народу. Вот видите: была у меня старая хижина, а сейчас рядом с ней вон какой дом стоит — большой, новый, и мы в нем сидим и пируем, как в старину пировали одни ханы и баи. И у всех в ауле дома стоят новые. Все помолодело, всё обновилось — и сады, и поля, и самое небо над нами. Помолодела и душа моя от радости!
И это вы, молодые, все сделали. Раньше, бывало, пески и в шесть месяцев не одолеешь на верблюде, а вы теперь на машинах за день их проезжаете, по небу летаете, сядете возле сундучка и слушаете, о чем говорит, о чем поет весь мир. Это хорошо! Но пусть еще лучше будет! Пусть еще больше помолодеет мир, пусть все пески покроются цветущими садами, полями и пусть в садах поет соловей!
Вы это сделаете. И мне тогда будет что рассказать ребятишкам. А сейчас что же рассказывать? Вы сами стали вон какие речистые. Да и старую шапку мою утащили и растрепали собаки. А без нее какой же я рассказчик? В ней-то и была вся моя сила.
Каджар-ага засмеялся, поднял над головой стакан с вином и пригласил своих гостей выпить с ним за новый, помолодевший мир.