Одно дело — смотреть на город сверху, с неба. И совсем другое — бродить по улицам, охотиться в реальном времени и реальном пространстве, присмирев оттого, что видишь все в масштабе один к одному, глазами простого смертного.
Здесь, в темноте, с одолженным у дочки рюкзаком — в него он запихнул все, что взял в дорогу, — рав Шули стоит под уличным фонарем в Иерусалиме и выуживает из переднего кармашка нарисованную Гавриэлем карту. Сличает эту голую схему с городом вокруг, вопрошая себя, что же он творит. За утешением Шули, как всегда, обращается к Библии. Сколько в ней историй, призванных помочь паломнику в таком же бедственном, как у него, положении? Сколько рассказов должны подбодрить благочестивых, чтобы они именно в такую ночь превозмогли усталость? Он ведет счет чудесам, открывшихся тем, кто в вере был поспешен, а в поисках терпелив, — странникам, получившим награду за легкомысленные решения, принятые по веским причинам.
Шули думает, что прямо сейчас стоит, возможно, в нескольких шагах от дверей ешивы. Что, если свет этого уличного фонаря — общий для них с Хеми: круг света просачивается в какое-то окно и озаряет подушку, на которую приклоняет голову этот праведник?
Да, возможно, Шули соблазнительно близок к цели, но он складывает карту и идет в центр города, чтобы заселиться в свой чересчур дорогой отель категории «без звезд».
Мири почуяла его замысел, когда он ни о чем даже не заикался. Вошла в кухню, морща нос, — и обнаружила, что ужин на плите, посуда вымыта, а муж, вопреки его графику, уже несколько часов как дома. Его пиджак висел на раздвинутой стремянке, а Шули стоял у мойки для флейшиг[77], отжимая намыленную губку. Рукава рубашки засучены: отчасти для работы по дому, отчасти в ожидании спора.
— Слыхано ли, чтобы учителя временно отстраняли от занятий вместе с учеником? — сказала Мири, едва он рассказал обо всем. — Абсурд, да и только!
Гавриэля отлучили от учебы всего на день, причем в его табеле это наказание упомянуто не будет. Шули велели посидеть без дела две недели: первую за свой счет, в наказание, вторую — с выплатой зарплаты, ради восстановления психического равновесия.
— Эти причины назвал тебе Давидофф, — сказала Мири. — А на самом деле это, наверно, только для того, чтобы учительница информатики оправилась от шока.
Приподняла крышку кастрюли, попробовала суп, который варил Шули.
— Ты уверен, что тебя не уволили? — спросила, снова опуская ложку в суп, сдувая пар в сторону мужа.
— Не уволили. Пока еще нет. Совершенно уверен.
Плечи Мири опустились,
Шули заметил, как сразу расслабились ее мускулы. И голос у нее стал мягче, когда она спросила, что он будет делать.
— Готовить грандиозные ужины, — сказал он. — Устраивать большие стирки. Расчищать книжные полки.
— Я не про твой вынужденный отпуск спрашиваю. Я спрашиваю: что ты будешь делать, чтобы избавиться от этого помешательства?
— Избавиться? Не могу я от него избавиться, пока не разыщу Хеми. Очевидно, это он велел им не отвечать.
— Кому велел — сайту? Боже правый, зачем ему это?
— Может, дал обет, совсем как назир[78], — поклялся никогда не принимать благодарностей, никогда не допускать, чтобы его разыскали, выполнять свою бескорыстную работу так, чтобы ничем не оскверниться. Только этим и можно объяснить. Единственное логичное объяснение — kaddish.com избегает конкретно меня, именно мной так пренебрегает, — в сущности, подтверждает, что без Хеми тут не обошлось. Я должен дать ему знать, что хочу только одного — получить назад бремя своей скорби, — а как получу, больше его не побеспокою.
Тут-то он и сказал ей, чего втайне пожелал во время авдалы, объяснил, почему расценил временное отлучение от школы как знак свыше.
Мири выслушала сочувственно, а затем покачала головой.
— С такими-то планами ты, может, в итоге и получишь обратно свою скорбь — получишь с лихвой. Станешь скорбеть по кредитным картам, на которых исчерпал лимит, чтобы оплатить поездку, и по потерянной работе, когда Давидофф наконец-то поймет, что ты полный псих, и взаправду тебя уволит. И еще сможешь скорбеть оттого, что жена рано или поздно тебя бросит, но сначала в отчаянии повыдергает себе все волосы, которые сейчас прячет под париком.
Это, последнее, стало для Шули ударом под дых.
— Ты же меня не бросишь? — спросил он, перепугавшись не на шутку.
Стоит только вспомнить об этом на узкой койке, в узеньком гостиничном номере — и Шули сотрясает дрожь. Вместо ответа Мири выдержала долгую паузу, а затем высказала что-то вроде предупреждения:
— Вот что я могу тебе сказать: я тебя никогда не брошу. И еще кое-что могу сказать: любой брак держится на понимании, что даже самые хорошие отношения нельзя пускать на самотек. Что всему есть предел, и, если переступить черту, человек, который никогда бы тебя не бросил, вдруг сбежит.
— Как ты можешь так говорить?
— Я? — рассмеялась Мири. — Какая жена не пригрозит уходом в ответ мужу, который уже собрался уйти из дома?
— Я еду на несколько дней. Максимум на неделю. Вернусь еще до того, как надо будет выйти на работу. Мы с тобой посвятили жизнь спасению еврейских душ. А как насчет спасения моей души? Книга Жизни, — сказал он. — Сколько поблажек мне уже делали, год за годом, если я до сих пор живой?
— Думаешь, после всего сделанного тобой добра Бог за одну ошибку молодости вычеркнет твою душу из Книги? Неужели ты думаешь, что так устроено небесное правосудие?
— Если бы я совершил тот поступок по неведению — нет, Он бы меня не вычеркнул, — сказал Шули. — Но даже тогда я знал, что к чему. Даже тогда я был не настолько молод.
Книга Жизни — не пустяк: и для Шули, и для Мири это очень серьезно. Самая настоящая книга учета, тебя в нее каждый год совершенно буквально записывают по новой или из нее — не приведи Бог — вычеркивают. Ежегодный приговор — не образ и не идея, а вердикт, реальный настолько, что для тебя это вопрос жизни и смерти.
И Шули знал: если уж он упомянул об этом, Мири не рискнет оставить его мольбу без внимания.
Она взяла его пиджак и, сложив, пристроила на кухонный шкафчик. Потом взяла раздвинутую стремянку и понесла в гостиную. Шули, опуская закатанные рукава, пошел следом.
Она влезла на стремянку и достала с верхней полки книжного шкафа старинную семейную Библию: посыпались градом хлопья пыли и обрывки истертой кожи. Спустившись на пол, стоя лицом к Шули, Мири открыла книгу на заднем форзаце, и внутри обнаружились генеалогическое древо и конверт с оставшимися на черный день клинтон-хиллскими деньгами.
— На твою поездку, — сказала она. — Пусть денег хватит на выкуп того, что ты уступил.
Они пересчитали деньги вместе. Две тысячи семьсот пятьдесят долларов, почти по доллару на каждую из душ из списка на сайте kaddish.com, — душ, за которые прочитаны молитвы. Символы, счастливые совпадения окружали Шули повсюду, куда ни глянь.
— Ты уверена? — спросил он.
Видя, как он мается, понимая его — по крайней мере, так он надеялся, — Мири посмотрела на него нежно.
— Уверена, — сказала она. — Просто сделай все, что будет в твоих силах. Ни от кого нельзя ждать, чтобы он прыгнул выше головы. А теперь иди и позвони Эли Стейнбергу, пусть подберет тебе дешевый рейс. И расскажи о своей затее детям — это дело я на себя брать не стану.
Шули пододвинулся к жене, поцеловал ее, и она его тоже.
— Только помни, — сказала ему Мири, — если ты не найдешь там то, в чем нуждаешься, самому себя прощать — это в земной жизни тоже позволительно.
Сколько бы красивых городских кварталов ни было на свете, найдется ли среди них такой чарующий, как Нахлаот в лучах рассвета? Тут и иерусалимский камень[79], и кровли из испанской черепицы, и переплетенья переулков и проулков, где могут неожиданно заплутать даже те, кто уже приноровился к лабиринтообразной планировке города.
Шули доводилось и прежде бывать в Нахлаоте. Здесь он тусовался в бытность удолбанным и непоседливым Ларри, а когда вернулся в Иерусалим учиться на раввина, провел здесь в ничегонеделании немало спокойных шабатов.
Он знал, какими фокусами этот квартал обманывает восприятие захожего чужака. За проржавевшими железными калитками притаились особняки, а там, где ждешь увидеть горделивый особняк, — лачуги. Одноэтажный коттедж на деле оказывается трехэтажным — он ведь прилепился к склону, а постройка, больше напоминающая пещеру, может похвастаться умопомрачительными видами с заднего балкона.
Эту скромную, сонную загадочность Шули обожал. Отрадно сбиваться здесь с дороги — если только не пытаешься отыскать в этом безумном квартале-кавардаке совершенно конкретный компьютер. Шули подбадривает себя: компьютер где-то рядом. Разве трудно отыскать дом учения вблизи единственного в районе перекрестка?
Стоя примерно там же, где и в прошлый вечер, Шули вытаскивает карту. Возвращается по своим следам назад, в сторону центра, ориентируясь на нарисованный Гавриэлем перекресток двух улиц: это начало координат, а ту четверть плоскости, где находится здание, мальчик отметил красным крестиком.
Для начала Шули идет до конца квартала по более оживленной из двух улиц и возвращается обратно. Вдоль этой, так сказать, магистрали — сплошной ряд домов; скромные входные двери открываются прямо на тротуар. Ни на той ни на другой стороне улицы Шули не видит ни одной ешивы. Здесь даже ни единой вывески нет.
На перекрестке, с которого начались поиски, Шули сворачивает на другую улицу, идет в направлении шука[80]. Ничего, даже отдаленно похожего на искомое. Под ложечкой зарождается тупая боль, жилки на висках отчаянно колотятся, Шули переходит на ту сторону, чтобы исследовать последнее ответвление оси на карте, вступает в бухарский квартал — тут район заканчивается. Сделав несколько шагов, Шули замечает между домами арку и ныряет в проход под ней.
За проходом — не внутренний двор, а головокружительно крутая лестница с каменными ступеньками. Осторожно спускаясь к площадке, где лестница поворачивает, Шули осматривает сверху скопление домов, новых вперемешку с покосившимися: его рассекает переулок, параллельный оживленной улице, с которой Шули начал поиски. Хаотичный маленький квартал кажется еще хаотичнее оттого, что к зданиям со всех сторон протянута паутина проводов и кабелей: кажется, будь у Шули исполинские руки, он дернул бы за эти ниточки, и квартал заплясал бы, как марионетка.
У подножия лестницы, справа, — пара мусорных баков, от которых на утренней жаре уже несет кислятиной. По левую руку, где переулок сразу заканчивается тупиком, — женщина в ярком платке, даже не замечающая Шули. Она хлопочет у скопления сушилок для белья, расставленных на середине проулка. Белья на них нет — они накрыты пергаментной бумагой, а женщина раскладывает на листках кружочки нарезанных баклажанов — достает их из тазика, который держит на бедре.
Одна сушилка уже покрыта ломтиками баклажанов, щедро посоленными, подсыхающими на солнце: вместе с соком из них испаряется горечь. Готовит эта женщина с размахом: у нее либо две дюжины детей, либо свой ресторан неподалеку.
— Извините, госпожа, — говорит Шули вежливо, на иврите с бруклинским акцентом.
Приметив его, женщина берется за длинный конец своего платка, утирает с лица пот.
— Что такое? — отвечает она по-английски: так отвечают все израильтяне, когда слышат акцент Шули.
— Я ищу ешиву, — говорит ей Шули.
Она заливается хохотом.
— Хотите найти в Иерусалиме ешиву? — говорит она. — Киньте камень. Ткните в любую дверь. Никогда не ошибетесь.
— А мне, как ни странно, почему-то не удается. Я ищу конкретную ешиву. В этом районе.
— Я вам уже объяснила. — И она окидывает взглядом весь город: мол, выбирайте.
Ставит тазик на пустую сушилку и снова утирает лицо — на сей раз промокает платком переносицу, еле заметный пушок там, где сходятся брови.
Видя, что ее ответ не вполне устраивает Шули, она говорит:
— Я не шутила. Сходите проверьте в налоговой инспекции. Половина этих домов зарегистрирована как дома учения, а другая половина — как синагоги. За соседним домом есть лужа, которая зарабатывает сто тысяч шекелей в год. Субсидия мэрии на ритуальный бассейн, в котором даже одну ступню не помоешь. — И она окидывает Шули испытующим взглядом. — Вы не из налоговой, нет?
— Нет, — говорит он. — Турист. Я ищу ешиву, которая где-то здесь неподалеку, я точно знаю. Либо вон там наверху, либо здесь внизу.
— Знали бы точно, не спрашивали бы к ней дорогу.
— Не следовало говорить, что я точно знаю, — соглашается Шули. — Но я вправду думаю, что она должна быть в этом квартале.
Женщине, похоже, пришлось по сердцу его смирение, или его вежливость, или, возможно, его американская кротость.
Она говорит:
— Почему с самого начала не сказали «в этом квартале»? Если вам нужна настоящая ешива, такая у нас всего одна. Последний дом перед лестницей. — Она указывает в сторону мусорных баков, на другой конец проулка, и теперь-то Шули замечает там вторую лестницу — зеркальное подобие той, по которой он спустился. — Спереди дом — там живут. А позади него — такой небольшой домик, где учатся мальчики.
Так все и есть, как она сказала. На задах дома — скорее, хибарки — стоит неказистая ешива из одной комнаты, выглядит так, будто остальной квартал постепенно вымахал вокруг нее. Шули, пошатнувшись, опирается о дверной косяк: ему не верится, что он все-таки оказался здесь.
Внутри — два ряда по три стола; студенты занимаются, разбившись на пары. В передней части помещения, у восточной стены — отделенный занавесями Священный Ковчег.
Студенты за столами оборачиваются в сторону Шули, когда он входит. Гул учения на миг смолкает, а затем, словно голоса сверчков в ночи, возобновляется. Один студент стоит в дальнем углу и усердно кивает, беседуя с мужчиной медвежьего сложения — наверно, с рош ешивой, думает Шули.
Мужчина, стоящий к Шули спиной, хлопает юношу по плечу и выходит наружу через боковую дверь.
Мальчик, оставшийся стоять, немедля приближается к Шули, лицо у него радушное. Он, как и все остальные, — как и сам рав Шули — одет в черный костюм и белую рубашку, на голове — черная шляпа. Солидный, взрослый, единообразный наряд, но борода у юнца только проклевывается. Еще забавнее легкой, как пух, бородки — немыслимо тонкие пейсы, свисающие вдоль ушей.
Давным-давно, когда рав Шули сам был подростком и учился в ешиве, он обрезал себе пейсы чуть короче, чем одобрял его отец: один из первых намеков на назревавший бунт. Отец завел его в свой кабинет и сказал: «А знаешь, когда Мессия придет, чтобы унести нас всех в Израиль, он протянет с небес руку и поднимет мальчиков за пейсы, а девочек — за косы. С такой стрижкой, — сказал он Шули на полном серьезе, — ты останешься среди гоев в галуте[81], чтобы разделить с ними их приговор».
Припомнив это, рав Шули думает: повезло мальчику — он уже здесь, в Иерусалиме. При этой мысли Шули невольно улыбается, а мальчик улыбается в ответ. Жмет руку Шули и спрашивает, чем может ему служить, и Шули дивится, что ешивиш иврит[82] ему намного понятнее. Отвечает на иврите, называет себя гостем из Америки.
Мужчина, вышедший через боковую дверь, теперь возвращается через основную. Пожалуй, ровесник Шули и — теперь он держит шляпу в руках — лысеющий, сразу заметно. Остатки волос вокруг кипы уже посеребрила седина. Под рубашкой оттопыривается внушительное, нездоровое брюшко.
Да, это и есть рош ешива, такой же радушный, как студент, подошедший к Шули первым. Называет свое имя — рав Реувен Кац — и имя студента — Гилад. Шули что-то мямлит, а потом осекается, умолкает. Его вдруг одолевают опасения: а если перед ним тот, кто игнорировал его мольбы? Если сайтом kaddish.com руководят отсюда, Шули, возможно, понадобится более тонкая стратегия, прежде чем он представится и признается, что это он им писал, а теперь приехал с другого континента получить назад то, что принадлежало ему раньше.
Подбирая себе другое имя, он чуть не выпаливает «Ларри» и тут же обнаруживает, что из памяти изгладились имена всех мальчиков, кого он учил, кроме имени Гавриэль, но это не лучше, чем назвать свое настоящее имя. В итоге он выдавливает из себя «Шауль» — полный вариант имени «Шули» — и еще раз крепко пожимает руки обоим собеседникам.
Рав Шули понимает, что уже замешан в очередной разновидности обмана. Все начинается из рук вон плохо. То, как он себя повел, попахивает трусостью, но ведь он шел сюда так долго, и дело слишком деликатное. А потому он говорит, что слышал о них замечательные вещи. И, если они не возражают, он пришел, чтобы один день позаниматься изучением Торы.
Рав Кац дает ему в напарники Гилада. Едва они усаживаются друг против друта, раскрыв свои экземпляры Гемары, рав Шули тайком достает истрепанную, изгвазданную фотографию Хеми — вынимает из кармана, держит под столом. Он не пытается сличать лица, потому что здесь все, за исключением Каца, моложе Хеми лет на двенадцать, не меньше. Нет, он надеется найти что-то общее между снимком и помещением, где сидит за столом.
Склоняя голову, пытаясь смотреть примерно под тем же углом, под которым сделан снимок, рав Шули замечает, что сводчатый потолок и форма окна определенно похожи. И — кажется, будто снимок сделан ровно в тот же час — на одном из столов сияет отблеск солнечных лучей, падающих сверху.
Должно быть, Шули вот-вот сможет все исправить. До цели осталось совсем немножко.
Мальчик азартно предается изучению сегодняшнего урока, и рав Шули прячет фото. Напарники подобрались удачно. Учеба идет как по маслу, и вскоре он и Гилад приходят к отрадной синхронности в истолковании текста, причем мальчик считается с мнением явно образованного гостя, Шули вдохновенно оттопыривает большой палец и, словно дирижируя симфонией, взмахивает им в воздухе, отмечая продвижение вперед.
Шули на верху блаженства. Он принял решение абсолютно наудачу. И в первый же день оказался здесь и уже отыскал ешиву — ровно там, где она должна находиться по словам Гавриэля, благослови его Бог! Возможно, такими темпами — как знать! — он уже к вечеру разыщет Хеми и поедет домой, сэкономив часть клинтон-хиллских денег. Вернется к жене и детям цельным, исполнившим свое предназначение человеком. Обнимет Мири, поблагодарит за поддержку и гордо отдаст ей конверт со сбережениями на черный день. Отступит на шаг, взглянет на нее — тут-то она и заметит, что конверт по-прежнему туго набит деньгами.
Он даже ни одного шабата не пропустит. И именно этот шабат Шули, сидя здесь в Иерусалиме, явственно воображает, словно бы глядя на семью сверху. Самого себя тоже включает в эту живую картину: на конце стола отец, напротив него — мать, сын и дочь тоже здесь, распределились по сторонам света. У Шули дух перехватывает, когда он видит под собой свою счастливую жизнь.
Снова в столовой своего дома, под неотрывным взглядом Мири, рав Шули встанет, шагнет в сторону запада, а затем в сторону востока, благословляя обоих своих детей, прижимая ладони к их макушкам, снова возлагая руки и сам произнося благословения.
Рав Шули сидит и занимается вместе с Гиладом, час за часом. Ест, когда едят другие, и молится с ними вместе, когда наступает время дневной молитвы. Когда один из мальчиков встает прочесть кадиш, рав Шули прикрывает глаза рукой, как бы сосредоточившись, и надеется, что в его густой бороде слезы затеряются незаметно.
Глядя в окно гостиничного номера, рав Шули напоминает себе, что надо купить детям подарки, а Мири — что-нибудь стоящее. Первый час ночи, но Шули весь искрится энергией: он пока живет по нью-йоркскому времени. Хватает со стола телевизионный пульт и спрашивает себя, сколько лет не держал в руках подобных вещей.
Шули отгоняет искушение и, расстегивая рубашку, скидывая ботинки, укладывается в постель в майке и трусах, но этой ночью, видно, опять не получится поспать. Несмотря на успех первого дня в ешиве, он не звонит Мири: опасается хвастаться, сам себя сглазить.
Сворачивается калачиком под жестким гостиничным одеялом. Читает Шма и поет «А-Малах А-Гоэль», как читал и пел, укладывая спать детей, каждый вечер с их рождения. Надеется, что его слова отправятся в путь — перелетят через океаны и доберутся до Ройял-Хиллс раньше, чем детей сморит сон. Шули закрывает глаза и явственно воображает себе детей. Вопреки ожиданиям, погружается в дремоту и крепко засыпает.
А пока Шули спит, ему кое-что снится.
Раву Шули является его отец: в последнее время это, увы, редкое событие. Шули осознанно замечает, как замечает это в царстве сновидений. А еще сознает, что, хотя они вместе, в одной и той же комнате, похожей на кухню, отец в некотором роде все еще мертв и в некотором роде жив. Они стоят лицом к лицу, разделенные кухонным столом, и когда Шули опускает взгляд, то видит, что стол уставлен едой.
Яства роскошные, свежие и ароматные, кошерные по самым требовательным меркам и каким-то загадочным образом уходят вдаль бесконечной чередой: хватает места для любых деликатесов, которых вздумается вкусить. Должно быть, отец и Шули уже вымыли руки и произнесли благословения, потому что и тот и другой, не мешкая, тянутся к еде.
Но, когда они тянутся попробовать красивую плетеную халу — корочка у нее золотая, потому что перед выпеканием ее смазали желтком, из мякиша торчат пухлые изюминки, — то обнаруживают, что кисти их рук застыли в одном положении и одеревенели. Их конечности торчат кверху, под углом к их бокам, — негнущиеся и прямые, как доски. По-видимому, Бог в Его бесконечной мудрости лишил их локтей.
Отец рава Шули издает крик, полный отчаяния: у-ух, у-ух! Такой звук мог бы излететь из рта человека, будь тот человеком и птицей одновременно. Как странно!
Во сне рав Шули предпочитает не обращать внимания на эту странность, сосредотачиваясь на отчаянии в крике отца. Решает, что это стон голода.
Размышляя над тем, как сложно им придется с такими-то новыми руками, и глядя на роскошный ужин перед ними, рав Шули — дар речи есть только у него — говорит: «Да, да. Ну конечно же!»
Именно этот, тютелька в тютельку, сценарий он помнит по отцовским наставлениям. То, что они сейчас познают на собственном опыте, подобно бесконечному столу из Мира Грядущего. Очередное видение Небес и Ада его отца — сросшихся воедино и занимающих одно и то же пространство.
Ему известны два варианта того, как может протекать эта конкретная вечность. Если и Шули, и его отец окажутся эгоистами и притом без локтей, они так и простоят здесь вечно, пожирая еду глазами, пожираемые голодом. Будут брать еду пригоршнями и держать на отлете, тщетно пытаясь донести ее до рта, покуда в воздухе разносятся упоительные ароматы неземного банкета. Алчность обречет их на пребывание в Аду, где око видит, да зуб неймет.
Но если они готовы проявлять доброту и щедрость, заботиться — сын об отце, а отец о сыне, — то смогут, как делает сейчас рав Шули, простирать руки над столом, чтобы покормить друг друга.
Негнущимися руками-палками Шули берет нож и вилку, отрезает ломтики на один укус и ласково кормит своего голодного отца, похожего на птицу. А отец, чувствуя, что насыщается, орудует выпрямленными руками, чтобы накормить своего бескорыстного сына.
О, как окупились отцовские уроки, думает Шули. И — о, какое счастье для отца, который не дожил до возвращения рава Шули в лоно религии. Какой это, должно быть, подарок — видеть перед собой сына, бородатого, и с покрытой головой, и с отпечатком ремешков тфилин, все еще заметном на вытянутой руке Шули. Шули ощущает исходящее от отца тепло как физический жар.
Глубочайшее облегчение охватывает Шули. Его отец, тоже умиротворенный, пятится от стола: он наелся досыта, его живот заметно раздут. Шули встает на цыпочки и прислоняется к столу. А затем наклоняется вперед, слегка касаясь животом тарелок, чтобы расстегнуть верхнюю пуговицу на брюках отца — после обильной трапезы тот всегда ее расстегивал.
Шули смотрит, как вздымается грудь отца — теперь ему легче дышать воздухом иного мира. Долго ли отец будет сыт? — задумывается Шули. Долго ли они оба будут счастливы до безумия так, как счастливы в эту минуту? И тут кое о чем вспоминает — наверно, об этом надо сказать отцу, чтобы сохранить чистоту объединяющего их сейчас чувства.
Шули задумчиво щурится: а если его умерший и все же не мертвый отец перестанет гордиться им, узнав про кадиш? Узнав о возможности, которую Шули упустил сдуру? Поняв, что через неделю после кончины был брошен на произвол судьбы?
Шули не знает толком, отчего — то ли при виде беспокойства на его лице, то ли от нового приступа голода — отец снова издает «у-ух». Кричит вновь и вновь, срываясь на чудовищный визг. Брюки уже спадают, и отец ковыляет к столу, разинув рот, словно птенец.
Шули хочется лишь одного — прекратить этот крик. Он знает, что уши себе заткнуть не может, а потому хватает нож, который ему только снится, и вилку, которая ему только снится. Спешит отрезать ломтик, накормить отца, заткнуть этот рот. И тут рав Шули обнаруживает — какая ужасная неожиданность! — что новые руки перестали его слушаться.
Они молотят воздух и бьют куда попало, сшибая тарелки на пол, переворачивая вазы с фруктами, шинкуя воздух.
И — вполне естественный для такой ситуации поступок, особенно когда ты еще не привык к отсутствию локтей — рав Шули инстинктивно делает шаг вперед, чтобы поправить хоть несколько перевернутых его руками тарелок, перехватить в воздухе хоть горсточку превосходной еды, которая сыплется на пол.
Но с такими-то руками — недвижно вытянутыми, неподвластными его воле — он промахивается мимо стола, его сон оборачивается кошмаром. Он видит себя со стороны — видит себя, беспомощно наблюдающего за тем, как его руки замахиваются, рубят и режут на кусочки его доброго, добрейшего отца, а тот изумленно выпучивает глаза. Под его ударами отец еще больше уподобляется птице: мечется высунутый язык, писк становится громче, изрезанная рубашка — ни дать ни взять перья. Под рубашкой, вдоль рваных ран, выступают бусинки крови.
Утром рав Шули моет лицо и руки, все еще не оправившись от потрясения, вызванного недолгим сном. Сгибает локти, радуясь их подвижности. Затем надевает тфилин и молится, а из головы не выходит сновидение, назойливая картина: испуганные глаза отца, разинутый рот и тот страшный, похожий на копье язык.
Будь он сейчас дома, он — если бы при пробуждении и не позабыл сон начисто — внушил бы себе, что это ничего не значит; самое большее, в разговоре с Мири нервно пошутил бы насчет своего беспощадного подсознания. Но Шули отлично знает, где сейчас находится. А для тех, кто видит сны в Святом Городе Бога, подобные видения и раньше имели глубокий смысл.
Одевшись и намазав солнцезащитным кремом то немногое, что не защищает борода, Шули направляется прямо в Нахлаот. Минует поворот под арку, доходит до следующего, пока не исследованного поворота. Обнаруживает вторую арку, ведущую к дальней лестнице — к той, что ближе к дверям ешивы.
Когда он оказывается в переулке, с другого конца ему машет та женщина в платке. Шули машет в ответ. Женщина машет снова, напористее, подзывая.
Она снова хлопочет у сушилок. Сегодня на них не пергаментная бумага с баклажанами, а противни с жареными подсолнечными семечками: кожура поблескивает, когда женщина раскладывает их тонким слоем.
— Это то самое место, которое вы искали? — спрашивает она у Шули по-английски.
Да, отвечает он, то самое.
— Там хорошие мальчики. Такие вежливые.
— Они ходят в ваш ресторан? — Задавая этот вопрос, Шули чувствует себя весьма смекалистым — ведь женщина не упоминала о своем роде занятий.
— Лоток на рынке. Не ресторан. Я готовлю только навынос.
— Значит, семечки продаются?
В животе у Шули бурчит — отчетливо, громко. Даже не оттого, что завтрак он пропустил: он дико голоден после сна с кровавым пиром.
Выудив из внутреннего кармана бумажника сложенную в несколько раз купюру — двадцать шекелей одной бумажкой, — Шули дает ее женщине. Та с хохотом возвращает ее.
— Что смешного? — спрашивает рав Шули на иврите, несколько уязвленный.
Его иврит смешит ее даже пуще, и рав Шули видит все ее вставные зубы. Он повторяет вопрос по-английски.
— Не знаю, откуда вы ее взяли, — говорит она. — Но такие двадцатки давно уже не принимают. На них теперь ничего не купишь.
— Осталась с моей последней поездки в Иерусалим.
— И вы столько лет носили ее в бумажнике, не вынимали? Как подросток с презервативом?
Шули краснеет. И понимает: ей, верно, кажется, что покраснел он от ее фривольной фразы. А на самом деле — из-за причины, по которой он хранит купюру. Его вновь обжигает напоминание обо всем, что он отверг, а теперь лелеет. В прежние времена, когда он вел жизнь Ларри, он расхохотался еще громче, чем эта женщина, когда отец умолял его хотя бы подготовиться к концу времен. Старик боялся, что Ларри где-нибудь застрянет — застрянет один. Он рассказывал о цадиким, живших среди них, о соседях Ларри по Бруклину, которые тихо ждали возвращения Мессии, — о евреях, которые в буквальном смысле уложили чемоданы и держали их под рукой, чтобы, когда Машиах позовет, не потерять ни секунды и последовать за ним домой, в Израиль.
Шули — а теперь он и сам ждет призыва рассеянных — представлялось, что чемодан — это уж слишком. Но его восхищала стоящая за этим убежденность. И, уезжая в прошлый раз из Израиля, он припас двадцатку — заначил на всякий случай до дня, когда Машиах перенесет евреев всего мира обратно на Святую Землю. Рассудил: не помешает, когда он туда прибудет, иметь при себе деньги на стакан чего-нибудь прохладительного или порцию фалафеля.
Женщина с семечками велит ему обождать. Ныряет в калитку в высокой стене, обитую железом. Калитка остается приоткрытой. В щель Шули замечает, что у этой женщины дверь цвета небесной лазури.
Женщина возвращается с пакетиком из вощеной бумаги, накладывает туда семечки для Шули.
Он убирает двадцатишекелевую купюру на прежнее место, достает из заднего кармана конверт с долларами, который Мири вручила ему перед отъездом.
Женщина, уже без смеха, велит ему спрятать деньги.
— Ничего не надо, — говорит она и отдает ему семечки, все еще горячие.
— Не могу, — говорит Шули. — Это ваша парнаса[83]. Чтобы вы брали у постороннего. Наверно, у вас своя семья и ее нужно кормить.
— Паломник вроде вас — с этой несчастной, ничего не стоящей бумажкой, которую хранит сто лет? Такие не каждый день проходят мимо моих дверей.
Собравшись с духом, Шули следует за равом Кацем через боковую дверь на узкую полоску земли между ешивой и огораживающей квартал стеной — рош ешива ходит туда курить.
Прежде чем Шули успевает почувствовать неловкость, Кац вытряхивает из пачки еще одну сигарету, и Шули ее берет. Кац подносит зажигалку, щелкает колесиком.
Шули наклоняется к огню.
— Спасибо, — благодарит на иврите. — За сигарету и за гостеприимство. Вы так любезно приняли меня в свой круг.
— А почему нет? В расходы вы нас не вводите, а ваша ученость поднимает нашу на новый уровень.
— Не все так гостеприимны. Кто, придя в шул в каком-нибудь большом городе, не замечал, что все осматривают его с головы до пят?
— Со мной такого не бывало, — говорит Кац. — Скорее даже наоборот. Но я рад, что мы не такие. Особенно когда гость может нам столько дать. Вчера я понаблюдал за вами. Вы, должно быть, сами ребе у вас в Штатах.
— Да, я ребе, — говорит рав Шули. — Но у вашего Гилада прирожденный талант. Умнейший мальчик.
— Вся группа на редкость сильная. — Кац умолкает, чтобы шмыгнуть носом, а потом чихнуть. Поднимает на собеседника слезящиеся глаза — Напомните еще раз: как вы нас нашли?
— Один друг… Вообще-то это друг по вашему сайту.
— Нашему сайту? — переспрашивает Кац и теперь уже мерит Шули тем самым пристальным взглядом, о котором только что упомянул Шули.
Шули вначале кивает, а затем качает головой, пытаясь угадать по лицу Каца, как лучше ответить.
Раввин невольно подсказывает:
— Чего-чего, а сайта у нас, слава Богу, нет. И он нам не нужен.
— Если упоминать о нем невежливо, — говорит Шули. — Если он приватный…
— Приватный сайт? — Теперь Кац смотрит скорее недоуменно, чем подозрительно. — Давайте лучше перейдем на английский: тогда вместо того, чтобы я не понимал вас, вы будете иметь удовольствие не понимать меня. — Кац воздевает руки, показывая Шули свои ладони, и начинает с чистого листа. — Попробуем еще раз. Вы говорите, что это интернет привел вас к нам?
И что Шули остается, кроме как пуститься в объяснения?
Он держит сигарету на отлете, прежде чем сделать глубокий вдох так, чтобы не глотать дым. И говорит:
— Есть один сайт. Он для евреев, которым необходимо прочесть кадиш по близкому человеку, но не хочется брать на себя такую ответственность. Через этот сервис они нанимают кого-нибудь. Они могут нанять студента, чтобы он читал молитвы.
Глядя в лицо Каца, Шули сомневается, понимает ли рош ешива английский язык. Потом догадывается, что Кацу трудно понять саму концепцию.
— Каким мамзером[84] надо быть, чтобы уворачиваться от такой обязанности? Каким псом надо быть, чтобы так поступать с умершими?
— Ну-у, это далеко не идеально, — говорит Шули. — Но мы можем признать: тот, кто так делает, — он по крайней мере не бросает близкого человека. Он выполняет свой долг! Подыскать кого-то другого, шалиаха мицва — а это совершенно кошерно, — намного лучше, чем альтернатива.
— Лучше? — говорит Кац. Шули ничего не отвечает, и Кац указывает на него сигаретой, зажатой между двумя пальцами. — Те, кто ничего не делает, воистину невежды. Или им все равно. Или их сердца ожесточил Бог, как Он сделал с Паро[85]. Легко понять, что их ограниченность может быть оправданием их вины. Но тот, кто договаривается о такой мешугенэ[86] вещи, — значит, он знает, как она важна, да? Значит, он понимает, что ему положено делать, и все же пытается выскользнуть, уползти из-под этой ноши, как змея. Сделать так — хуже, чем ничего не сделать. По мне, те, кто готов это делать, гнуснее даже тех, кто бросил бы тело без погребения, на корм диким зверям.
— Не может быть, чтобы вы так думали, — говорит Шули, и с него градом льет пот: такую боль причинил этот упрек. Как ни ужасно было бы услышать прямое обвинение, оно жалит в десять раз сильнее, когда обрушивается в абстрактной, теоретической форме, как приговор мудреца. — В конечном итоге, — говорит Шули, — для души усопшего все равно лучше, если хоть кто-нибудь — кто угодно — прочтет кадиш.
Кац морщит нос. Он категорически не согласен.
— Тогда почему мы говорим «Благословен Истинный Судья»[87], если к умершим не проявят справедливость? Душу судят по делам, совершенным при жизни.
— Давайте не будем это трогать. Забудьте о душе…
— Забыть о душе? А что же останется?
— В данном случае, — говорит Шули, — я вот что говорю: если мы отнесемся более сурово — словно судьи, земные судьи — к тому, кто что-то предпринимает, ищет решение, кто пытается, как может, устроить, чтобы было сделано что-то хорошее… Я спрашиваю: разве вы не можете найти в этом нечто прекрасное?
Кац показывает на дом, стоящий перед ешивой.
— Представьте понарошку, что этот дом горит. Скажем так, я швыряю сигарету на землю, и здание загорается, когда мы уходим. Представьте понарошку, что дом целиком из дерева, не из камня и известки. Представьте, что он горит быстро и внутри — не приведи Бог — есть люди: это души. — Он делает паузу, проверяя, поспевает ли Шули за ходом его мысли. — Теперь мы ставим перед домом двух прохожих. Один ничего не делает, смотрит, от него нет пользы, он хватается руками за голову, глаза широко раскрыты — оцепенел в растерянности. Другой, понимая, как все серьезно, зная, что надо что-то делать, подходит и плюет один раз в огонь, а потом уходит. Кто из них, по-вашему, лучше? Тот, кто ничего не делает, или тот, кто знает, какая большая опасность, и помогает мизерно, как скряга?
Как это жестоко, необоснованно жестоко. Непомерно.
— Скряга? — повторяет Шули, почти срываясь на крик. — Это же несправедливо!
— Скряга есть скряга! Почему нет? — говорит рав Кац, ничуть не смягчившись. — Очень хорошее слово.
Шули — у него голова идет кругом от обиды — вспоминает: о да… Рав Кац, если он всем этим руководит, если он руководит тем сайтом, — разве не постарался бы он сбить кого-нибудь вроде Шули со следа? Может, он так говорит нарочно?
А может, уже приходили другие, те, кто хотел отменить киньян или принести подарок и сказать «спасибо». Должно быть, очень многим хочется встретиться с человеком, сыгравшим столь необычную роль в их жизни? Ну разумеется, почему ему это не пришло в голову еще в Бруклине, когда он сидел с Гавриэлем, этим славным мальчиком? Сколько таких же писем, как письма Шули, Кац получает ежедневно?
Кац молча выкуривает еще одну сигарету. Шули чует: после их разгоряченного спора раввин хочет заново понять, что за человек перед ним.
— Шауль, — говорит он, — вы на самом деле думаете, что у нас есть такой сайт? Что мы берем деньги за такое от демонов, которые готовы за это платить?
— Я так сказал? — говорит Шули. И чувствует, что дверь, которую он приоткрыл, захлопывается перед его носом.
— Сайт. Вы так сказали. Что у нас есть сайт.
— Нет, нет, не говорил. Тогда я еще разговаривал с вами на иврите. Неправильно поняли. Я пытался рассказать вам про одного друга, про друга, который создает сайты…
— Вы так не говорили. Ничего подобного.
— Стопроцентно, я хотел сказать это! Я пытался объяснить вам про одного соседа, с которым я читал кадиш, когда мы оба потеряли отцов…
Искреннее недоумение на лице Каца вызывает у Шули тревогу: вдруг он действительно пришел не в ту ешиву, которую искал, пусть и в том же квартале. Мысли путаются, и Шули обнаруживает, что язык у него заплетается.
— Вы хорошо себя чувствуете? — спрашивает Кац. — У вас все в порядке?
— Да, да, — еле-еле улыбается Шули. — Наверно, это от смены часовых поясов. Словно спишь на ходу. А еще сигарета. Я очень-очень давно не курил. В Америке создают намного больше помех для курения.
— И правильно делают, — говорит Кац. — Травить свое тело ядом — грех. Знаю-знаю, мне самому надо бы отважнее бороться с собой.
Он смотрит себе под ноги и втаптывает в землю окурок, который раньше отшвырнул.
— Насчет моего друга, — говорит Шули, — друга по сайту. Когда он жил в Израиле, он учился здесь, в вашем бейт мидраше. Наверно, пятнадцать лет назад. Даже двадцать! Довольно давно.
— Тогда вам повезло, — говорит Кац. — Знаете, сколько лет я здесь? С тех пор как был в их возрасте. — Он показывает жестом на студентов в здании. — Я здесь вырос. Сначала пришел учиться, а потом вернулся учить.
— Как и я! — говорит Шули с невероятным облегчением. Счастье — найти нечто общее. — Я тоже раввин в ешиве, которую посещал в детстве. Велика ли вероятность, а?
— Этот бывший студент. Ваш друг, — говорит Кац. — Как его зовут? Если он сейчас не тысячелетний старик, я наверняка знаком с ним лично.
Шули не видит другого способа разыграть эту карту. И произносит имя вслух:
— Хеми.
Раввин спокойно и пристально смотрит в пространство, словно мысленно проводя перепись знакомых.
— Хеми? — спрашивает раввин. — Кто-то по имени Хеми здесь учился?
— Да, точно. Определенно учился и определенно здесь.
— У нас училась, пожалуй, сотня Йось и вдвое больше Моше. Но при мне, сколько я здесь работаю, — нет, ни одного Хеми не могу припомнить. — Раввин, похоже, еще на минутку возвращается к мысленному перечню. — Был один французский мальчик, который приезжал к нам и на Шана Алеф, и на Шана Бет[88]. Баал тшува[89]. Этот мальчик — он был Реми, не Хеми. И в любом случае, когда он уезжал после второго года учебы, он давно уже называл себя Барух. Но я уверен: когда он приехал, его звали Реми.
— Нет, имя было такое, как выговариваю я, — говорит Шули. — Я знаю, его звали Хеми, это совершенно точно.
Шули стоит под взглядом раввина: открытый, беззащитный. Складывает ладони, простирает руки.
— Может, все-таки попробуете еще раз? — спрашивает Шули с нескрываемой мольбой. — Будьте так добры, подумайте хорошенько!
Догадка накатывается на Шули сокрушительной волной, ноги подкашиваются. Он чуть не говорит раву Кацу «Что я натворил!», но осекается, снова бормочет: «Смена часовых поясов…» — и торопливо уходит мимо жилой хибарки, за ворота. Такой безысходности он не ощущал с тех пор, как сбежал со свадьбы в Ройял-Хиллс.
Шули знает: ни в этом переулке, ни на параллельной улице, куда выходит верхняя площадка лестницы, нет никаких тайных ешив. Знает: Кац не скрывает существование kaddish.com из скромности, тут другой случай. Факты есть факты. Шули отыскал ешиву, которую искал, но нет ни команды студентов, которые молились бы по найму, ни миньяна для скорбящих в каком-то тайном месте. Ничего даже похожего на то, ради чего он прилетел с другого континента.
И все же Шули верит — со всей истовостью, с какой вообще способен верить, — что kaddish.com где-то под боком. И делает ставку на то, что озорник Гавриэль, рисуя карту от руки, поставил крестик где надо.
И мысль о том, что иные места находятся прямо перед глазами, скрытые от нашего зрения, развеивает последние надежды Шули. Разве все люди на свете, в эту самую минуту, не осведомлены о том, где дожидается своего времени Сад Эдема? Разве его местонахождение не указано в Библии со всей скрупулезностью — так же скрупулезно, как ешива на карте у Гавриэля? Разве Шули не может взять и съездить к рекам, вытекающим из Эдема, — на берега могучих Тигра и Евфрата, указанных на Google Maps под теми же именами, которые дал им Бог?
Но если Бог не намерен позволять, чтобы кто-то из Его слуг успешно добился своего — если kaddish.com представляет собой персональный Эдем для Шули, земной рай, откуда Шули, опорочившего себя, спровадили совершенно справедливо, — то этот рай, совсем как другой Эдем, будет прятаться от него на самом видном месте.
Он знает, что следовало бы вернуться в отель, забрать паспорт и одолженный у Навы рюкзак и безотлагательно улететь домой. Он мог бы сделать ставку на милосердие Давидоффа и уже сегодня снова войти в класс. Шули мог бы выложить всю правду, без утайки поведать о своих оплошностях — давнишних и новых. Кто не посочувствовал бы ему, оказавшемуся в такой беде?
Шули взбирается по дальней лестнице и идет по улице дальше, в гору, к отелю. Когда он добирается до самой высокой точки мидрахова[90] и следит украдкой за всеми этими счастливыми людьми, деловито спешащими по вымощенной булыжником улице, когда ветер приносит смех старшеклассников, шатающихся туда-сюда, и восхищенные возгласы туристов, открывающих для себя то, что до них открывали невесть сколько раз, Шули думает, что ему тоже было бы полезно исчезнуть, ненадолго сделаться невидимкой среди этой публики.
Шули пока еще ни на минуту не давал себе передышки от своей миссии. А атмосфера района вмиг улучшает настроение. Ощутив голод, он идет в кошерную пиццерию — само по себе приключение. Усаживается на террасе, ест пиццу, выпивает галлон кока-колы.
Смотрит, как снуют вокруг все остальные, с лопающимися по швам пластиковыми пакетами, заполненными иерусалимскими свечами[91] для доморощенных эзотериков, футболками «Не волнуйся, Америка, Израиль прикроет тебя со спины», шоколадными батончиками с ивритскими названиями. Замечает совсем маленького пишера: тот бежит и тащит спиральный шофар с себя ростом. Шули вспоминает про подарки жене и детям. Если он возвращается без единственного, за чем ездил, надо хоть подарки привезти.
Шули забредает в магазин, где в витрине целая гора ермолок — но ни одной настолько большого диаметра, чтобы годилась искренне богобоязненному человеку. Роется в товарах, берет в руки то хамсу, то талисманы из синего стекла, крутит в руках каменные мезузы и дрейдлы, армянскую керамику, бутылочки с цветным песком.
Уже собираясь сделать еще круг по магазину, вдруг слышит свое имя: не «Шауль», а «рав Шули». Перед ним собственной персоной — вот только что подумал о той свадьбе! — Дафна Вайдер, мать невесты.
— Куда ни пойду — везде встречаю кого-нибудь из вашей семьи, — говорит она. — Мири я видела в день хупы. А теперь — здесь и вдруг вы? Б’отот у’бмофтим[92], — говорит она, подмигнув. И, посерьезнев, добавляет: — Это не отпуск — каникулы пока не начались. Кто же в лавке остался? Наверно, дети совсем отбились от рук.
— Я приехал учиться, на неделю. Что-то вроде творческого отпуска, — говорит Шули. Получается вполне естественно. — А вы? — спрашивает Шули, и на душе у него становится легко.
— Здесь наши молодожены. А мы с Зевом увязались за ними. У нас квартира в Рехавии, а мы в ней бываем слишком редко.
— Самой себя пригласить к дочке в ее медовый месяц — впечатляюще даже для еврейской мамы.
— Это не так ужасно, как кажется, уверяю вас. Таль идет в колель, и мы приехали проверить, как они тут, — на месяц, может, на два, пока они обживаются.
— Что ж, не забывайте, что счастливой паре требуется иногда от вас отдохнуть.
— Правда-правда, они часто бывают наедине, не на что жаловаться. И, — она снова подмигивает, — вы уж тоже не обходитесь со мной как мамочка.
Дафна уходит, так ничего и не купив. Шули смотрит ей вслед, пока она не растворяется в толпе.
Так живут очень многие из их общины: то и дело катаются в Израиль, словно это проще простого, словно можно въехать в туннель Линкольна[93] и обнаружить на том конце Иерусалим. Для Шули вероятность случайно повстречать кого-нибудь из Ройял-Хиллс куда выше на улице Бен-Йегуда, чем на прогулке по Мэдисон-авеню в родном городе.
И все же — какова была вероятность встретить Дафну сразу после того, как он на подгибающихся ногах вышел из ешивы, вспоминая не что иное, как свадьбу ее дочери? Нет, тут скорее веление судьбы, чем случайность. Вдобавок он знает: важно не то, что он повстречал Дафну, а то, какие слова она из него выжала.
Шули соврал ей. Но то, как эти слова слетели с языка, как непринужденно он выговорил их, заставило Шули призадуматься. Обязательно ли этим словам быть враньем? Разве он здесь не в творческом отпуске, которым может распорядиться по своему усмотрению? Разве Давидофф не спровадил его передохнуть, разве Мири не одобрила поездку, разве Шули, едва приехав в Израиль, не принялся учиться с рвением — с каваной — от зари до зари? А следовательно, почему бы… — вот-вот! — почему бы не посвятить учебе еще денек лешем А-Шем?[94] Он не чета родителям своих учеников, состоятельным соседям с квартирами в Тель-Авиве и Нетании, с бонусными милями, начисленными за многократные перелеты. Часто ли он здесь оказывается? Разве не четкое послание получил он через Дафну?
Б’отот у’бмофтим, как сказала она сама. Со знамениями и с чудесами. Как если бы она — ангел, присланный отыскать Шули на дне отчаяния, извлечь правду, сокрытую в скорлупе его лжи. Дафну Вайдер направили сюда в качестве Божьего посланника, чтобы подставить плечо Шули, который едва держится на ногах.
Шули вытаскивает свой конверт с долларами. Держит купюры веером, высчитывая, сколько придется заплатить в отеле и насколько он близок к тому, чтобы обременить семью долгами.
Дверь ешивы никогда не запирают. И наутро, на заре, Шули сидит и ждет, заняв свое место за столом. Талес и тфилин он прихватил с собой, чтобы в доме учения присоединиться к миньяну. Сегодня четверг, день чтения Торы, и ему хочется ее послушать.
Когда приходят другие, Шули рад стоять рядом с Гиладом во время шахарит[95]. Держа в голове мысленный образ Гилада, молится за напарника по учебе, такого мудрого юношу. Молится за свою семью, за ее доброе здоровье, безопасность и благополучие. Молится о том, чтобы Мири не перестала его поддерживать, и о том, чтобы она хоть отчасти поняла причины его поступка.
Размышляя о своих прелестных детях, он произносит молитву за горемычного Гавриэля. Пусть мальчик будет счастлив, пусть мальчик чувствует, что его любят. На что он надеется — не формулируя надежду, не облекая ее в слова, — так это на то, что ребенок не закончит подобно Шули, у которого половина жизни растрачена впустую, а вторая половина теперь уходит на попытки восполнить упущенное. Затем Шули молится за остальных студентов, стоящих по обе стороны от него. За этих близоруких, усердных юнцов, из которых в будущем получатся ученые мужи. Каждая секунда среди них ему в радость. Шули добавляет еще одну молитву — за сестру Дину в Мемфисе, и за свою мать и ее безмозглого муженька в Пало-Альто, и за своего отца на небесах. Молится за трудолюбивую женщину, которая готовит еду в переулке: Шули представляется, что она вечно утирает лоб. И, конечно же, он молится за Хеми, мечтая, чтобы тот каким-то чудом поскорее нашелся.
И — так уж обстоит дело — когда перед его глазами мелькает образ той порнографической женщины, Шули пристыженно молится и за то, чтобы у нее все было хорошо.
Парохет[96] перед ковчегом отодвигают, двери распахивают. Все в зале вытягиваются в струнку. Внутри — Тора, завернутая в привычный красный чехол: навершия увенчаны серебряными колокольчиками, а посередине чехла серебряный щиток.
Один из мальчиков шепчет Шули на ухо — спрашивает, как звали его отца. Шули вызовут к Торе, чтобы произнести одно из благословений. Такую почесть оказывают гостям. Но Шули тешится мыслью, что тем самым они отмечают и рвение, с которым он относится к учебе, и новообретенное чистосердечие, с которым он сегодня пришел в ешиву.
Рава Шули вызывают на последней алии[97].
Он произносит благословения перед чтением Торы и после чтения Торы, а потом отходит в сторону, когда развернутый свиток приподнимают, выставляя на обозрение; когда свиток сворачивают и перевязывают, и на вечно воздетые, негнущиеся деревянные руки Торы — до чего похоже на его сон! — набрасывают ее одежды.
Когда на нее, разглаживая, натягивают бархатный наряд, за миг до того, как спереди снова подвешивают серебряный щиток, рав Шули видит посвящение, вышитое на ткани. Тора — дар семьи Давида-Йерахмиэля Лейбовича.
Вначале это ему ничего не говорит. А затем он вчитывается во второе имя.
Что, если этот щедрый Лейбович захотел утаить, кто он такой? Что если, оказывая услуги некому сайту, этот человек назвался не своей фамилией и не первым именем, не Дувидом или Дувеле, не Йерахмиелем или Йури, а взял вторую часть своего второго имени? Что, если в давние времена он подписывался «Хеми», не порывая со своим подлинным «я», но слегка от него отстраняясь?
Объяснение притянуто за уши, признает Шули. Впрочем, не совсем притянуто, раз уж Шули верит без тени сомнения, что именно здесь стоит компьютер сайта kaddish.com.
Чем больше он вдумывается, тем логичнее все выглядит. Вот доказательство, что вера наделена неподдельной силой! Сколько минут назад — он и не заметил, как пролетели, — он помолился о том, чтобы Хеми нашелся?
Шули задается вопросом: было ли часом раньше имя на этой Торе тем же именем, которое он только что прочел? Возможно, благодаря его горячему желанию и мольбам даже буквы были отделены от ткани и переставлены в новом порядке святыми пальцами вытянутой руки. Как подумаешь, дрожь пробирает.
Все утро Шули потерян для учебы: бредит своей гипотезой, сулящей потенциальное продвижение к цели. В обеденный перерыв он приглашает Гилада перекусить в каком-нибудь ресторане на рынке Махане Йегуда — Шули угощает!
Гилад идет впереди, петляя и сворачивая, проулками и закоулками; Шули следует за ним по пятам. Когда они переходят улицу Агриппы, Шули нагоняет Гилада и спрашивает, знает ли тот женщину, которая вечно готовит еду в переулке у ешивы, — знает ли он, где ее лоток, и достаточно ли кошерна ее стряпня?
На оба вопроса Гилад отвечает «да».
Женщина приветствует Шули, словно старого друга.
— Значит, семечки понравились! — говорит она.
— Понравились, — говорит Шули. И, рассматривая все, что она выложила на продажу, они берут малауах[98] навынос, с матбухой[99] и баклажанами, а также с разными другими начинками, которых они не заказывали специально.
Шули расплачивается с женщиной, и они с Гиладом едят на ходу. Пьют ледяную газировку, а потом идут в «Марципан», лучшую пекарню на всем рынке. Шули хочет купить несколько килограммов ругелах и принести остальным в ешиву — это будет по-товарищески.
Пока печенье укладывают в коробку, Шули, усердно изображая невозмутимость, сгорая от желания все выспросить у Гилада досконально, говорит:
— А вот посвящение на этой Торе — я заметил, она от мара[100] Лейбовича?
— Вы знаете Дуду?
— Дуду? — говорит Шули, и его уверенность ослабевает.
— Он сердится, если обратиться к нему «господин» или «ребе». Не любит, когда перед ним расшаркиваются. Он даже не хотел, чтобы на чехле было вышито его имя. Мы купили чехол сами. Все скинулись, и рав Кац тоже. За такой большой подарок человека следует отблагодарить.
— Совершенно согласен, — говорит Шули. — А что, Дуду вам и другие подарки делает?
— Он наш главный спонсор. Кое-что мы получаем от государства, а Дуду оплачивает практически все остальное. Рав Кац всегда говорит: без него мы учились бы в потемках.
— Нынче даже аскетом быть очень недешево.
— И не только важные вещи — Тору и новые книги, когда они нужны. Он еще и делает как вы, когда заходит.
— Как я?
— Приносит сладкое. И всегда устраивает большой обед. Потом учится вместе с нами и говорит нам, какая это для него честь.
— И он никогда ни о чем не просит взамен? Не просит, чтобы вы, допустим, прочли мишебейрах[101] ради его приболевшего двоюродного брата, или посвятили свою учебу чьей-то памяти, или, может, читали бы определенные молитвы?
— Какие молитвы мы могли бы читать? — спрашивает Гилад.
— Типа кадиша. Он никогда не просит, хоть когда-нибудь, чтобы вы читали кадиш?
— Но никто же не умер?
— Ну разумеется, — говорит Шули, и в груди у него холодеет. — Я подумал: человек хоть и бескорыстный, но, может, просит что-нибудь читать.
— Никогда. Он всегда четко говорит, что взамен ему ничего не нужно. Кроме фотографий для его жены и детей — в остальном он нас даже ничем не отвлекает.
Фотографии! Как стремительно все переменилось! Шули готов прослезиться.
— Он вас фотографирует?
— На занятиях. Но фото — это не для него самого. Ему нравится показывать своей семье, на что идут их деньги.
— Какой благодетель! Какой альтруист! — говорит Шули, возблагодаряя небеса, мысленно произнося «Барух А-Шем» и «Всем радостям радость». Хватает коробки с ругелах и возвращается в ешиву практически вприпрыжку, с превеликим упоением размышляя над загадкой. Тот, кто приходит сделать несколько фото для своей семьи взамен на несколько купюр, опущенных в ящик для цедаки[102], вполне может заодно быть тем, кто добывает новые снимки для сайта с рекламой мистических услуг.
И все же это не приближает Шули к ответу на главную загадку. Где те студенты, которые действительно читают кадиш? Где та фабрика молитв, где мальчики поминают назначенных им усопших?
Когда они спускаются по лестнице к ешиве, Шули спрашивает, когда этот господин Лейбович наносит визиты.
— Иногда раз в месяц. Иногда раз в два месяца. По-всякому.
— Раз в два месяца? — Шули бледнеет.
Гилад, всегда старающийся чем-то порадовать собеседника, читает на лице Шули нескрываемое отчаяние.
— Иногда чаще. Бывает, в одном месяце заходит два раза, даже чаще.
Шули кривит губы.
— Да, это правда! — говорит Гилад. — Такие волны визитов. По крайней мере, с тех пор как я здесь учусь.
— А когда вы видели его последний раз?
— Я не запоминаю. Две недели назад. Три или четыре. Не могу точно сказать.
Уже в первом часу ночи Шули звонит домой, выбрав время, когда всю семью можно застать дома. У детей голоса радостные. Нава интересуется, ходит ли он все время с ее рюкзаком, а Хаим выясняет, сел ли уже папа в самолет, а сестра — так уж у сестер водится — говорит Хаиму, что он дурак, если думает, что папа звонит им прямо в небе.
Потом трубку берет Мири. И выслушивает новости. И что рассчитывает услышать Шули в ответ на известие, что он остается здесь на неделю, или на две недели, или на два месяца — подождет, пока появится Лейбович?
Шули напоминает ей, что сводчатый потолок может оказаться тем самым сводчатым потолком с фотографии, а пятно света, озаряющее стол, — тем самым пятном света. Говорит, что компьютеры действуют математически и не ошибаются — вот до какой степени точна нарисованная Гавриэлем карта.
Мири говорит:
— В понедельник ты должен вести уроки.
— Разве это имело бы смысл? — говорит он. — Никто не должен учить детей, если он не в ладах со своей душой. Что проку возвращаться в таком состоянии?
— Шули, ты серьезно спрашиваешь? Прок в том, что тебя не уволят. И рядом с твоими детьми будет отец, и рядом с твоей женой в постели будет муж.
— Все это будет иметь смысл, только если я вернусь не с пустотой в душе. Что проку от оболочки мужа — внутри же ничего нет?
— В чем смысл? Скажи, в этом отеле с тех, у кого в душе пустота, и с тех, у кого душа полна, берут одинаково? Кто станет все оплачивать?
— С этим я тоже что-нибудь придумаю. Не бойся, мы не разоримся. Я свою семью не подведу.
— Шули, это не тебе решать. Это решать нам вместе.
И он знает, что в этом Мири права.
— Ты ведь понимаешь, что это для меня значит, — говорит он. — Завершить свою тшуву, наконец-то починить то, что я сам и разорвал?
— А ты понимаешь, что я имею право сердиться, хотя пока поддерживаю мужа?
— Да, — говорит Шули.
— Тогда не забывай мои слова перед отъездом. Если у тебя не получится — ну, значит, не получится. И все равно в этой жизни…
И Шули, который всегда был хорошим учеником, договаривает за нее:
— Прощать себя тоже позволительно.
Если нужно растянуть деньги на неопределенно долгий срок, гостиница окажется не по карману. Закончив телефонный разговор, Шули собирает вещи и задумывается, какие у него есть варианты на ближайший шабат. Можно пойти к Котель[103] и упросить, чтобы его кто-то приютил. Можно разыскать Вайдеров или открыться раву Кацу или Гиладу и поселиться у кого-нибудь из них. Но среди тех, кто предан Богу, в избранном Богом городе, слишком больно сознаться в нарушении обязательств, которое его сюда привело. Для Шули это было бы невыносимо.
На рассвете он с трещащим по швам рюкзаком спускается на первый этаж, сдает ключи. Зажав рюкзак между ног, отсчитывает купюры. К остальным своим грехам Шули добавляет кражу. Не зная, долго ли придется ночевать на улице, он прихватил из ванной полотенца, а заодно и мыло.
Сказал себе, что вернет полотенца перед тем как вылететь домой. Запланировал сполна возместить ущерб, когда либо разыщет Хеми, либо распишется в неудаче.
Дожидаясь, пока в ешиву придут рав Кац и остальные, Шули некоторое время штудирует законы, касающиеся права собственности и имущества.
А потом все утро изучает вместе с Гиладом Гемару. Когда они завершают свой недельный урок, мальчик желает ему хорошего шабата и уходит. Шули немедленно возвращается к законам о кражах, выясняя, насколько тяжкий проступок совершил.
Он усердно занимается, меж тем как последние студенты расходятся — остались только он да рав Кац, который теперь курит прямо в доме учения.
Раввин практически стоит над Шули, а тот делает вид, будто ничего не замечает. Кац, с сигаретой в зубах, разглаживает пальцами бороду, деля ее напополам, подкручивая кончики волос, — и нависает над Шули. Наконец Шули сдается и говорит:
— Ребе, хотите, я вам ее заплету в косички?
— А что, было бы неплохо. Новый имидж мне не помешает.
Теперь Шули включается в разговор: поднимает одну бровь, внимательно слушает Каца.
— Вам есть куда пойти на шабат? — вот что хочет знать рав Кац.
— Ах, вот в чем дело! — говорит Шули. — У меня все хорошо. Гостиница уютная. Я хотел до последнего побыть здесь, а потом забежать за продуктами. Столько всего нужно уяснить. — И Шули указывает рукой на книги, разложенные на столе.
— Вообще-то шук скоро закроется. Шабатняя сирена застанет вас врасплох, если помедлите.
— Можно мне сходить за продуктами, а потом вернуться? Мне так хочется закончить то, над чем я работаю.
— Приходите и уходите, когда вам удобно, — говорит рав Кац. — Надеюсь, я ясно дал понять, что мы вам всегда рады.
А затем, открыто разглядывая набитый до отказа рюкзак Шули, добавляет:
— Вы не у друзей остановились?
— У меня уютный отель, — говорит Шули и встает на ноги. — Но я последую вашему совету и немедленно схожу за халой.
Рав Шули отправляется на рынок и покупает сладкую халу и пакет булочек. Покупает свечи и бутылку вина. Покупает хумус и огромный пакет огурцов. Пиршество!
А потом сидит за столом, пока не включается та шабатняя сирена, застав его врасплох, как и предупреждал Кац. Шули зажигает свечи прямо на столе, вместо подсвечников — пара стеклянных стаканов для чая. Читает молитвы и благословляет вино, с неотвязной тоской по дому. Шули произносит моци[104] и съедает в качестве ужина весь хлеб. Потом опрометчиво начинает подъедать запас огурцов и сидит за столом, пока свечи не догорают, — опасается, как бы от них в оставленной на его попечение ешиве не случился пожар.
Потом Шули берет рюкзак, идет через ворота в переулок, взбирается по ближней лестнице. Наверху выходит, сам того не замечая, на середину мостовой, шагает по обезлюдевшей — обычно оживленной — улице. Спускается, никуда не сворачивая, в парк, примыкающий к кварталу.
Находит скамейку на отшибе, в отдалении от улицы. Надевает свой единственный свитер и достает из рюкзака полотенце взамен одеяла. Рав Шули укладывается, вместо подушки под головой — рюкзак: устроился лучше, чем Яаков на камне.
Ох, как же Шули привык всматриваться в потолок. Здесь, расположившись под открытым небом, в приятной прохладе иерусалимской ночи, Шули смотрит вверх и предается ночным размышлениям, которым ничто не препятствует. Крыши над ним нет, и его взгляд устремляется все дальше и дальше, вглубь звездного неба.
Дни бегут, и Шули не остается глух к иронии ситуации. Если бы много лет назад он столь же усердно сидел в доме сестры, если бы он посвятил себя сидению шивы по отцу так же исступленно, как теперь дожидается появления Хеми, то теперь не попал бы в такой переплет.
Как усердствует Шули, чтобы оставаться здесь, и чем за это расплачивается его семья? Ночует он в парке. Умывается в уборной, куда ходят студенты: она пристроена к жилому дому, на задворках которого находится ешива. Обедает вместе с мальчиками, обходится без завтрака и ужина. Для Шули это испытание.
Подустав от ночевок на воздухе, Шули перебирается в класс: укладывается на полу, предположив, что его не только радушно встречают, но и уже считают за своего. Если его столь охотно принимают днем, так ли уж грешно оставаться под этим кровом на ночь? Одалживает у Гилада мобильник для кратких разговоров с Мири и почти все время тратит на уверения, что Хеми вот-вот объявится, непременно. Моральная поддержка со стороны Мири не то чтобы слабеет, но переходит в растущие опасения за его рассудок. Мири беспокоится за Шули и за благополучие всего семейства. С дочкой совсем другая история. Нава игнорирует отца, когда он просит ее к телефону, — в лучшем случае передает привет через Мири. Один лишь Хаим, судя по голосу, рад слышать Шули. Рассказывает отцу про свои приключения, ни разу не спрашивает: «А как там ты?» Шули со слезами на глазах слушает и, глянув на часы, неизбежно прерывает рассказ мальчика, ведь Гилад наотрез отказывается брать деньги за звонки.
Так проходит еще один шабат, и рав Шули старается, чтобы его поведение никого не настораживало. Держится все так же солидно, только ремень затягивает чуть туже.
Бодро отвечает всякий раз, когда рав Кац спрашивает, доволен ли он жильем, как там семья в Нью-Йорке. «Барух а-Шем», — говорит Шули. Или: «При нынешних технологиях мои — все равно что в соседнем доме».
Полагая, что его мировосприятие и линия поведения безупречны — не придерешься, Шули изумляется, когда однажды утром рав Кац приходит необычно рано, согнувшись под тяжестью потертого армейского вещмешка. Кладет его на стол и выходит в боковую дверь.
Раз эту вещь положили в комнате, где, кроме Шули, никого нет, значит, ему, видимо, следует заглянуть в мешок.
Расстегнув «молнию», Шули ахает вслух: богатство привалило! В вещмешке — свежевыстиранные белые рубашки, и свежевыстиранные белые носки, и чистое нижнее белье. На случай холодных ночей есть свитер. Есть подушка и одеяло. Тюбик зубной пасты. Кусок мыла.
Шули засовывает все обратно в вещмешок и перекладывает его на пол, себе под ноги.
Шули страшно благодарен за то, что теперь есть во что переодеться. На рассвете чувствует себя намного лучше, натягивая свежие носки и — об этом даже подумать неловко — чистое нижнее белье, которое раньше носил, верно, сам рав Кац.
Он даже прекрасно выспался: свитер греет, новая подушка — просто мехайа[105].
Застегивая жесткую, только что из прачечной, рубашку, старается в меру умения заправить ее в брюки так, чтобы лишняя ткань собралась складками на спине. На Шули одежда Каца болтается, как на вешалке.
Надев свой пиджак, Шули чувствует себя на миллион долларов. Немного отдохнул, немного посвежел и теперь горы готов свернуть. Как же Шули благодарен раву Кацу! Безмерно!
Учебный день Шули проходит плодотворно. Он почти не отрывается от книги, просиживает до самого вечера, когда главная дверь вдруг распахивается и все оборачиваются. Входит незнакомец. Безбородый, в джинсах и рубашке-поло. Но из-под одежды свисают цицит, на голове — черная бархатная ермолка благопристойной величины.
Может быть, это он, думает Шули. Момент как по заказу: Шули полностью восстановил силы и выглядит не слишком неопрятно. Пришедший стоит, широко расставив ноги.
— Чем дольше мне придется возиться, — говорит он, — тем дольше вы просидите без еды.
После этих слов двое студентов вскакивают и выходят вслед за ним наружу.
— Это мистер Лейбович? — шепчет Шули Гиладу, искренне шокированный моложавой и современной внешностью посетителя.
— Он? — смеется Гилад. — Он работает на шуке, в одной стейкии. Но когда он появляется, значит, скоро следом придет Дуду.
Книги захлопываются, все убирают, центральные столы сервируют для грандиозного фуршета. Мужчина в рубашке-поло, оглядев студентов, сам подбирает себе третьего помощника.
Один стол — для мясных блюд, на другом — чарующее разнообразие салатов, на третьем возведена пирамида из хлеба.
Есть стол со сладостями и газировкой и пивом в бутылках, к которым мальчики припадают, словно умирающие от жажды.
Эта картина — ликующие прекрасные юноши пируют, насыщаясь пищей после насыщения Торой — кажется Шули наглядной иллюстрацией и к идеальной версии совета, который дал ему умирающий отец, и к кошмару про негнущиеся руки. Так — неотличимо от того, что он видит здесь и сейчас, — вполне может выглядеть Рай Земной. Смотреть, как они самозабвенно наслаждаются, — ничего чище и быть не может, думает рав Шули.
Шули смотрит на рава Каца. Да, на это уходит время, предназначенное для изучения Торы, вечерние занятия сорваны — но до чего похоже на награду тройной переменой! Шули понимает, что ребе, дозволяя это веселье, изменяет правилам ради высшего блага.
Тут-то в дверях и возникает некто малорослый, в широкополой, скрывающей лицо шляпе.
Кац бросается наперерез, протягивая руку для приветствия. Мальчики сбиваются в стайку за спиной своего ребе: сразу видно, появление этого гостя — для них важное событие. Самые уверенные в себе и самые охмелевшие даже похлопывают его по спине.
Гость в непримечательном черном костюме и непримечательных черных ботинках — не то чтобы идеально начищенных и не то чтобы изгвазданных, таких же как у всех в этом пыльном городе. Узкоплечий, но выглядит крепышом: такой человек может огорошить здоровяка, случись им подраться.
За этим наблюдением в лихорадочно возбужденном мозгу Шули следует сотня других, и все подводят к одному выводу: вот он, Лейбович. А Лейбович запросто может оказаться тем, кто ему нужен.
Кац велит всем замолчать и передает слово гостю: тот желает сказать несколько слов. Вначале он просит кружку пива для лехаима; подняв ее повыше, говорит: «Им эйн кемах, эйн Тора» — «Голодное брюхо к ученью глухо», — и вся ешива раскатисто хохочет. Шули, выйдя из транса, чувствует, что сильно проголодался.
Гилад, словно читая мысли Шули, подходит с полной тарелкой для американского друга. Подносит ее, широко улыбаясь, — вот ведь добрая душа.
Пока Шули уплетает за обе щеки, Гилад крутит свой пейс толщиной в паутинку.
— Это Дуду, — говорит он Шули. — Я же вам говорил, что он придет.
— Хеми, — говорит Шули, и его сердце поет. — Мой старый приятель Хеми объявился.