Часть четвертая

XXIV

Дуду отказывается вести благодарственную молитву в конце ужина. Даже слышать не желает, призывает удостоить этой чести какого-нибудь коэна[106].

Студенты декламируют «Биркат га-мазон», а потом снова разбиваются на пары для мишмара[107]. Пока они учатся, Шули снова и снова поглядывает украдкой на Лейбовича, беседующего в другом конце зала с Кацем. Так часто поглядывает, что Гилад, теряя терпение, снова и снова шлепает по столу ладонью, призывая сосредоточиться на тексте. Это продолжается, пока Лейбович не достает свой айфон: и тут-то Шули — у него голова кружится от восторга — окончательно захлопывает Гемару.

Лейбович включает обаяние: улыбается, смеется, щиплет студентов за щеки. Шули смотрит с замиранием сердца, как Лейбович приступает к фотосъемке. То портреты, то документальные фото. Студенты делают селфи с Дуду: все строят рожи, валяют дурака. А иногда, для некоторых кадров, студенты позируют, а Дуду дает им указания. «Вы двое, откиньтесь на спинки стульев, — говорит он. — А ты сделай серьезное лицо, сосредоточься на сугии[108], словно она тебе очень трудно дается».

Вечером студенты расходятся по домам, а Лейбович остается в ешиве, беседует с равом Кацем. Шули сидит за столом, читает, выжидает, пока представится случай, — ему хватило бы секунды с глазу на глаз. Когда Лейбович говорит раввину «доброй ночи» и выходит, Шули отодвигает стул.

Он уже в дверях, когда Кац говорит:

— Хороший был ужин, а?

Шули, взявшись за дверную ручку, отвечает:

— Хороший ужин, да.

— Хороший человек.

— Щедрый, — говорит Шули. И, открывая дверь, переступая порог, говорит: — Свежий воздух. — Вежливо приподнимает шляпу и спешит к воротам.

Шули выходит в переулок — а там пусто! Паника! Сердцебиение! Прошло не больше минуты, правда же? Как Лейбович успел уйти?

Под заборами, где, словно вода во впадинах, скапливается плотный мрак, ничто не шелохнется. По лестницам — ни по дальней, ни по ближней — никто не взбирается. Не слыхать отголоска шагов. Напрягая слух, Шули различает лишь звуки, которые в этот час доносятся всегда: далекий шум автомобилей да вопли и завывания бездомных кошек.

Заметив что-то краешком глаза, Шули разворачивается на пятках — и видит рубашку, мотающуюся на бельевой веревке. Даже предположить не может, куда подевался Лейбович.

Разве что — вот единственная догадка Шули — взбежал стремглав по ближней лестнице, перескакивая через ступеньки. Поэтому Шули проделывает то же самое, оскальзываясь на гладких каменных ступеньках.

Наверху, практически выпрыгнув из арки, Шули замирает на пустом тротуаре, прочесывает взглядом безлюдную улицу. Никто не сворачивает за угол, торопясь на холм, в сторону центра. Никто не бежит рысцой под горку в парк, где Шули недавно ночевал.

Шули бежит назад к лестнице, спускается бочком к площадке между пролетами, откуда, как и с такой же площадки на другой стороне, просматривается весь квартал. Смотрит вверх, на лестницу. Смотрит вниз, на переулок. Не мог же Лейбович — хоть Шули и опасается, что все-таки мог, — растаять в воздухе. Тут-то Шули и задумывается о ржавой железной двери, около которой остановился, — о двери, выходящей на эту промежуточную площадку. Дверь, как и бессчетные другие в квартале, скрывает нишу, куда жильцы убирают подальше от чужих глаз всякий хлам. Раньше Шули никогда к ней не приглядывался.

Вся покрыта вмятинами, замок с перекошенным цилиндром выпирает. Ниже замка, где обычно прикреплена дверная ручка, — только каплеобразная дыра. Единственное украшение — Звезда Давида под притолокой, крепко приваренная к железу.

Шули переводит взгляд со Звезды Давида обратно на замок, и — он готов хоть присягнуть — тут что-то успело измениться. Как будто выключили свет, который только что горел. Но, может, Шули не сразу разглядел, как темно за этой дырой-каплей? А если за дверью что-то попросторнее кладовки?

Шули опускается на колени, чтобы заглянуть в дыру. Не увидев ничего, кроме мрака, встает, отряхивает брюки и — что еще остается? — начинает стучаться в дверь. Сначала тихонько шлепает ладонью, растопырив пальцы, как недавно Гилад по столу, И чем дольше стучится, тем крепче уверенность, что это единственная дверь, подходящая для фокуса с исчезновением. Шули стучится энергичнее. Колотит в дверь настойчиво и исступленно, обоими кулаками сразу.

И не перестанет колотить, пока либо дверь не распахнется, либо Лейбович не объявится, вынырнув из мрака. Не перестанет колошматить, пока либо не обретет утешение, либо земля под его напором не треснет, не расступится, не поглотит его, положив конец бедам.

Шули унимается, лишь услышав, что в ритм его ударов вплелся скрежет отодвигаемого засова… и тут железная дверь открывается наружу. Лейбович хватает Шули за рукав, затаскивает внутрь, резко захлопывает дверь.

Лейбович щелкает выключателем — наверно, той самой лампы, свет которой Шули неосознанно заметил, — и Шули оказывается на балконе, устроенном на крыше дома, который стоит внизу в переулке. Сзади к балкону примыкает какая-то лачуга, опорой для которой служит тот же дом. Над их головами буквально нависает другой балкон, укрывая сверху этот тайник, выгороженный между переулком и верхней улицей наподобие антресолей.

— А если бы за вами увязались студенты?! — говорит Лейбович. — Вам деньги нужны, что ли? Попросили бы сразу.

Лейбович лезет во внутренний карман пиджака и достает бумажник. И до Шули доходит, как он, верно, смотрится в неглаженом костюме, в рубашке с плеча Каца, какое впечатление он, верно, произвел: выслеживал, бился в дверь как полоумный.

Дуду достает купюру в пятьдесят шекелей и подает Шули.

Шули берет купюру, продумывает фразу на иврите и говорит:

— Мне не деньги нужны.

— Что ж, когда вы разберетесь, что вам нужно, ваше желание, надеюсь, скоро исполнится. — Дуду отодвигает засов. — Если вы не против… — говорит он, — мое уединение… Оно дается мне ценой больших усилий. Студенты не знают, что я снимаю здесь комнату — чтобы побыть, когда приезжаю к ним. Кроме вас, никто и никогда за мной не гнался.

Лейбович слегка приоткрывает дверь, косится вниз на лестницу, а потом, приоткрыв дверь пошире, — в сторону верхней улицы. Путь свободен, и Лейбович пытается вытолкать Шули обратно на площадку. Но Шули, шагнув вперед, вставляет палец в дырку-каплю и, поднатужившись, захлопывает дверь. И задвигает засов.

— Фотографии, — говорит Шули.

— Какие фотографии? — вопрошает Лейбович.

— В ешиве. Сегодня вечером. Студенты говорят, вы фотографируете их для вашей жены.

— А мне студенты сказали, — говорит Дуду, переходя на английский, — что вы американец и вдруг приехали учиться вместе с молоденькими мальчиками.

— Что вы говорите? — говорит Шули, содрогаясь от ужаса и тоже переходя на английский.

— Я говорю: это вы мне создаете неприятности или я буду создавать неприятности вам?

Какая беспощадность. Как далеко готов зайти этот человек, чтобы уберечь свое дело.

Шули отходит к перилам. Стискивает железные прутья — их установили, чтобы никто не свалился в сад дома внизу, — пристально смотрит вдаль, в очередной раз изумляясь чудесам Нахлаота. До лестницы лишь несколько футов, а в просвете между зданий и поверх кровель каким-то загадочным образом открывается вся глубина долины, с мерцающими где-то огнями окраин.

— Фотографии — они ведь не для вашей жены, правда? — говорит Шули. Он ничуть не обескуражен и даже преисполнен восхищения: какой человек, как непреклонно оберегает свой kaddish.com!

— Ей нравится видеть, быть в курсе. Для моей жены такая радость — помогать раву Кацу и его студентам. Как и для меня.

— Нет, — говорит Шули. — Фотографии — это для сайта.

Делает шаг к окну, пытается заглянуть в квартиру Дуду. Не видит ничего, кроме себя с сощуренными глазами, — отражения в стекле.

— Вы этим отсюда занимаетесь, да? Он работает здесь.

Шули оборачивается — перед ним огорошенный Лейбович.

— Кто вы? — спрашивает он.

— Я? Как вы можете не знать? Сколько сил я потратил, разыскивая вас.

Лейбович озадаченно мотает головой.

— На другом конце света, — говорит Шули, — когда вы отказывались отвечать.

Шули подходит к Дуду и — вот он, долгожданный миг, — уже хочет ласково сжать его руки.

— Поначалу сомневался, — говорит Шули, — но потом пораскинул мозгами, рав Давид-Йерахмиэль Лейбович. — И снова повторяет ход своих рассуждений: — Я подумал: Давид может называть себя Дуду, совсем как Йерахмиэль может превратиться в Йури. Но его могут называть и Хеми для краткости, если он выберет второе уменьшительное от своего второго имени.

— Это вы! — говорит потрясенный Лейбович. — Бруклинский полоумный, который никак не успокоится.

Для Шули это равносильно экстазу. Такие слова — верх блаженства. Бруклинский полоумный, вот именно.

Шули не знает, то ли обнять Дуду, то ли поклониться ему в пояс, то ли начать одну из нескончаемых речей, заготовленных им на этот случай. И решает просто и прямо назвать единственную причину, которая привела его сюда.

— Я пришел взять обратно то, что принадлежит мне.

Хеми, судя по его лицу, вдруг становится дурно. Он пятится в угол балкона и присаживается на перевернутое ведро.

— Они закончились, — говорит Хеми прежде, чем Шули успевает хотя бы предложить обратный киньян. — До последнего гроша. Вы пришли за деньгами, но деньги закончились.

И показывает Шули пустые ладони — в доказательство.

— Деньги? — говорит Шули в полном недоумении, гадая, к чему клонит Хеми.

— Я кормлю семью, вы должны понять.

Но Шули не понимает, ничегошеньки, ни капельки. Он пришел сюда за своими правами. Заключить сделку, которая обратила бы вспять предыдущую, чтобы иметь возможность снова взвалить на себя бремя траура.

— Я вас ждал, — говорит Хеми. — Вас или кого-нибудь типа вас. Полицию или шайку бандитов из раввината, которая вернет меня на путь истинный со скользкой дорожки.

— Почему «скользкой»? — говорит Шули, искренне пытаясь найти логику в том, что пытается сказать этот человек, его Хеми.

— Раз денег нету, вы, возможно, захотите меня ударить? В этом я, по крайней мере, к вашим услугам.

— Ударить вас? Но за что? — говорит Шули.

Снова отходит к перилам и смотрит вниз, на купол ешивы: близкий, чуть ли не дотянуться рукой.

Мысленно собирает воедино все кусочки страшной правды, которые уже какое-то время назад интуитивно угадал. Приберегал, как сорока, все эти ужасающие обрывки единой нити, чтобы теперь вмиг связать и всё разгадать.

Шули снова идет к окну квартиры. Прижимается лбом к стеклу, сложив из пальцев окуляры, чтобы лучше видеть в темноте. И вот что он различает в этой немудрящей, унылой комнате — мигающие, как светлячки, многочисленные огоньки усердно работающих роутеров.

Шули возвращается на прежнее место, встает перед Хеми, не желая верить в то, что уже знает.

— Где же студенты? — говорит он. — Где миньян? Умоляю вас. Отведите меня к тем, кого нанимают читать кадиш.

XXV

Они сидят лицом к лицу за малюсеньким столом в малюсенькой квартирке, среди высоченных стопок несброшюрованных листов и нагромождений — человеку по колено — папок. На полу — ноутбук, тут же принтер, тут же целая коллекция внешних жестких дисков всевозможных размеров. К стене придвинута койка, перед ней — что-то вроде загородки из картотечных ящиков. У противоположной стены — кухонная колонка с мойкой и микроволновкой, под нее втиснут мини-холодильник. За единственной внутренней дверью — она приоткрыта — виден санузел: унитаз и душ в облицованной кафелем кабинке. И, наконец, под ногами у Шули и Хеми — ящик, от которого змеятся кабели, и роутер, подмигивание которого Шули рассмотрел в темноте, — роутер, распространяющий свою страшную ложь.

Хеми прихлебывает чай и мрачно смеется.

— И ради этого вы спустя двадцать лет прикатили с другого континента? Ради какого-то киньяна на старом растровом дисплее, киньяна об онлайн-кадише?

— Ради моего отца на Небе, ради его души. И ради моей тоже.

— При чем тут чьи-то души? Такой киньян — фишка для привлечения клиентов, юридической силы в нем меньше, чем в рукопожатии. И ради этого вы чуть не выломали мне дверь — да неужели?

— Сделка действительна, — говорит Шули, стискивая столешницу. — Я отдал вам право, которое принадлежало мне по рождению. Мне нужно получить его обратно. Вы не можете оставить его себе, оно не ваше.

Хеми задумывается над услышанным. И то, как спокойно он слушает, доводит Шули до белого каления.

— Ради этого я покинул своих детей! — вопит Шули. — Покинул жену! Работу бросил, на х**!

Хеми вздыхает. Роется в карманах пиджака, потом встает, поворачивается на пятках, выискивая что-то взглядом. Проходит, огибая ящики, к койке. Тянет руку к стене, снимает с гвоздя какой-то маленький жестяной амулет.

— Вот, — говорит он. — Новый киньян. Отдайте мне назад те пятьдесят шекелей, а я отдам вам это.

Шули принимает талисман и отдает купюру в пятьдесят шекелей, которую Хеми всучил ему на балконе.

— Сим возвращаю то, за чем вы пришли. Траур снова принадлежит вам.

И, одержав эту невеселую победу, Шули стискивает амулет — приобретает право собственности.


Они сидят в квартире, разгребают всю мерзость того, что Шули разоблачил. Всякий раз, когда Шули кажется, что его разум осмыслил всю серьезность содеянного, он вновь вглядывается в эту немыслимую мешанину папок и пыльных футляров для бумаг, в пухлые связки вероломно выманенных искренних признаний и обманутого доверия, в связки душ, покинутых в адском огне.

У Шули плохо укладывается в голове масштаб происходящего, и он ходит по кругу, вновь и вновь заводит разговор с отправной точки.

— В моем случае, — говорит он, — во имя моего дорогого покойного отца?

— Ни одной молитвы, — говорит Хеми. — Ни одной.

— А две тысячи восемьсот? Люди из списка на сайте?

— Две тысячи семьсот девяносто четыре, — поправляет его Хеми.

— Это реальные люди?

— За каждого внесена плата, а потом…

— Кадиш не прочитан.

Шули зажмуривается, пытаясь помножить свою личную боль на число всех, кого коснулось это вероломство. Моргает, смотрит на Хеми пристально.

— Ничего себе… уйма народу.

— Сам удивляюсь, как их много, но заявки все приходят и приходят. Иногда одна в день. Иногда одна в неделю. Скажем так: в месяц в среднем примерно двенадцать человек регистрируются и вносят плату.

— Но, когда я снова вышел в сеть, чтобы отыскать вас, число увеличилось дважды, буквально за несколько минут.

— То огромное число на главной странице не подтасовано. Но когда вы заходите на сайт впервые, счетчик откатывается на два, а потом число снова увеличивается.

— Сайт чует, что это нужно проделать? Такое можно запрограммировать?

— Это стимул. Скорбящему кажется, что прямо при нем заключаются договоры. И потому клиентам не так одиноко, когда они наедине с компьютером делают выбор. Я ведь им сочувствую.

— Нет, ты никому из нас не сочувствуешь, ничуть! — говорит Шули, вскипев.

— Думаешь, между мной и тобой такая большая разница? Что ж, допустим, я не выполняю букву договора, но стараюсь, чтоб память об этих людях не пропала, — Хеми обводит рукой свой архив. — Здесь хранится всё. Каждый договор. Каждое досье. Типа как мемориал. Я в чем-то вроде сына, который знает, что полагается сделать, но платит деньги другому, чтобы тот сделал это за него.

— Не сравнивай, — говорит Шули. — То, что ты делаешь, противозаконно!

— Тогда вызывай полицию.

Но Шули не вызывает полицию. А трет себе щеки обеими ладонями.

Царапает щеки, потом яростно царапает подбородок.

Хеми смотрит на эти возбужденные манипуляции. И говорит:

— Можно задать тебе один вопрос?

Шули перестает царапать подбородок, смотрит Хеми в глаза.

— Как ты меня разыскал? Все эти годы я жду, что кто-то кинется на меня на улице и разорвет в клочья. Жду, пока какой-нибудь студент оттуда, снизу, догадается и выбьет мне зубы. А пришел ты. Из давно минувших дней, когда все только начиналось.

— У меня была карта. Мне ее дал один мальчик из моего класса, из школы, где я преподаю. Этот мальчик писал тебе про своего отца.

— Все равно невозможно. Нет следов, по которым ты мог бы прийти сюда.

— Когда ты отозвался, мы вставили в наш ответ картинку. Когда ты ответил, мальчик посмотрел на сервере и нашел айпи-адрес, который сам прицепляется к письму, — говорит Шули, повторяя то, что ему втолковывал Гавриэль. — И по координатам нашел спутниковый снимок улицы. Я не смог смотреть: слишком стыдно, это вторжение в чужую жизнь, — говорит Шули, краснея. — И мальчик нарисовал карту места, где ты находишься. К сожалению, неточную. Только перекресток улиц. Но когда мне казалось, что kaddish.com существует взаправду, я думал, что найти тебя будет гораздо проще.

— Очень умно и очень ловко. Ось икс-игрек. Молодцы.

— Когда ешива отыскалась, но там — ни тебя, ни компьютера, я стал ждать. Это затянулось надолго.

— Что ж, ты не смог бы подобраться ближе. Иерусалим есть Иерусалим: все сидят друг у друга на головах. Оси икс-игрек недостаточно. Нужно знать еще и координаты на оси зет, в трех измерениях. И все равно круто. То, чего достиг твой ученик-хакер… ты не мог рассчитывать на большее.

— Ему всего двенадцать. Умнейший мальчишка.

Оба на миг замолкают, восхищаясь Гавриэлем. Затем Шули возобновляет допрос, рассудив, что и так выболтал Хеми больше, чем тот вправе знать.

— А деньги? Столько клиентов, — говорит Шули. — Ты давно должен был озолотиться. Как вышло, что все деньги растрачены?

— Ты вообще представляешь, как дорого тут жить? Знаешь, сколько денег уходит на детей? Это бизнес — все платежи только по кредитным картам. О транзакциях отчитываются. Знаешь, какие разорительные в Израиле налоги? — обиженно говорит Хеми. — Если еще сильнее прижмут, вообще не работать и то будет лучше. Знал бы, сколько времени я трачу на то, чтобы все шло гладко. Эта обдираловка сама меня обдирает. Плюс те деньги, которые я даю ешиве, чтобы накормить от пуза…

— Погоди-ка, погоди-ка, — говорит Шули. — Зачем жертвовать им деньги? Зачем хоть что-то делать для этих ребят?

— Потому что на снимках — реальные лица. Ты заметил, как они живут? Кое-как перебиваются на гроши, заметил? Разве я не в долгу перед ними за то, что они делают?

— За студентов ты переживаешь, а за умерших — нет?

— Умершие уже умерли.

— А живые — те, кто платит?

— Мальчики — другое дело. Невинные дети.

— А мы виноваты?

— Всякий, кто заходит на мой сайт, получает то, что заслужил.

Хотя Шули не замедлил признать свою вину и ее причину — свое умопомрачительное нравственное падение, он не уверен, что подобной кары заслуживает всякий, особенно те, кто не знает, что с ними поступили нечестно.

Шули ясно понимает, что следует сделать.

— Надо известить родственников.

— Отличная мысль! — говорит Хеми. — Может, для начала известишь моих?

— Твоя жена не знает?

Откровениям, от которых Шули столбенеет, нет ни конца ни края. Пока он переваривает новую информацию, Хеми отходит к мини-холодильнику и достает две бутылки пива. Откупоривает обе, одну передает гостю. Разворачивает стул, усаживается на него, как на коня, облокотившись на спинку.

— Она думает, я программист, — говорит Хеми. — Фрилансер. Отчасти так и есть. Давай, выложи ей все; посмотрим, сломает это мне жизнь или не сломает? — С этими словами Хеми вытягивает руку и чокается с Шули — бутылкой о бутылку. Навязанный тост. — Если ты хочешь сломать жизнь и всем остальным, кто сейчас живет с легким сердцем, можешь написать каждому в списке. Но прежде чем написать, уточни: им приятнее узнать правду, чем спокойно спать по ночам?

Что этот человек уже причинил Шули? И в какое невозможное положение теперь его ставит? Известить родственников необходимо. Но известить — значит лишь распространить нестерпимую мучительность этого ужасающего открытия. Внезапно наваливается усталость. Сильная — наверно, Шули даже удастся заснуть. Он смотрит на расшатанную койку.

— Ты где живешь, далеко? — спрашивает Шули.

— Не очень. Вон там, у Арсенальной горки.

— Иди домой, — говорит Шули. — Мне надо подумать.

— Доверяешь мне — думаешь, вернусь?

— Нет, — говорит Шули, — Не доверяю. Согласишься оставить мне водительские права и теудат зеут?[109]

Хеми достает бумажник, отдает права и удостоверение личности израильского гражданина в надтреснутом пластиковом футляре.

Он поворачивается, собирается уйти. Когда он делает шаг к двери, Шули хватает его за руку.

— Нет, возьми, — говорит он, возвращая Хеми документы. — Лучше я заберу у тебя телефон. Самый ценный залог от тех, кто живет в современном мире.

Хеми смотрит на телефон, призадумывается, потом отдает его Шули.

— Он с кодом? — спрашивает Шули.

— Никаких кодов. Просто набирай номер.

— А твой домашний телефон?

— Эстер, — говорит Хеми. — Выведи на экран это имя. Это моя жена.

Шули ищет имя в «Контактах». Удовлетворенный, разворачивает телефон экраном к Хеми.

— Тут есть номер рава Каца?

— Увидишь в «Исходящих».

Шули удостоверяется и в этом, начинает набирать номер, хотя Хеми еще не ушел.

— Хорошая идея, — одобрительно говорит Хеми. — Поговори с ребе. Очень мудрый человек.

XXVI

Рав Кац стоит на балконе у самых перил, вытянув руку в сторону своей ешивы: примчался сюда, едва услышал рассказ Шули. Утирает покрасневшие глаза рукавом рубашки и оборачивается к Шули, навалившись всем весом на перила. Они скрипят так громко и так заметно кренятся, что Шули уверен: раввин и перила вот-вот вместе ухнут вниз.

— Эта комната у нас под носом, а столько лет пряталась, — говорит Кац. — У меня постоянно было чувство, что нас бережет ангел-хранитель, — а теперь узнать, что в наши окна подглядывало чудовище…

— Вот почему мы должны организовать заседание бейт дина, чтобы его предали надлежащему суду. Лучше уж это, чем полиция, да? Это относится к еврейскому праву.

— У меня есть идея получше. Почему не позвонить в газеты и не разместить это на первых полосах? — Рав Кац закручивает свою бороду, стиснув в кулаке. — Что хорошего выйдет, если мы потащим эту гнусность в суд? Такая история разлетится по свету, в конце концов дойдет до гоев и опозорит евреев.

— Не может быть, чтобы вы не хотели справедливого возмездия. После того что сделали с вами и мной, и со студентами, и со всеми этими несчастными. Проходимец! Мошенник! Он — вор, ничем не отличается от всех прочих воров, и поступить с ним надо как с вором.

— Нет, он отличается от всех, — говорит Кац. Разжимает руку, отпускает бороду, закуривает. Выдувает в сторону Шули колечко дыма. — Такой грех, как у него, захвативший даже Рай, — как найти столько способов его покарать, сколько тут требуется? Воздаяние нам не по силам. Его час наступит, только когда Лейбович предстанет перед Небесным Судом.

Если бы Шули не обнаружил: что бы люди ему ни говорили, собственным ушам приходится верить, — то включил бы ответ Каца в разряд невероятного.

— Хотите дождаться, пока он умрет от старости? — говорит Шули.

— Этого я не говорил. Я сказал, что ему следует предстать перед Небесным Судом. Я не удивился бы, если бы этот суд спустился с небес, чтобы провести заседание в мире живых. Прецеденты были. Бог и раньше посылал в этот мир судей.

Раввин стряхивает пепел с сигареты, держа ее над перилами, а когда он снова отворачивается и окидывает взглядом далекие окраины Иерусалима, Шули смотрит в том же направлении.

— Вы правда не хотите дать мне совет?

— Это мне нужен совет, — говорит Кац. — Где я найду честного филантропа, который восполнит то, чего нам будет недоставать без этого мамзера?

— По крайней мере помогите мне решить, что сказать потерпевшим. Я занимался в вашей ешиве, значит, я ваш студент. Вы не можете бросить меня, чтобы я выпутывался сам.

— Кто вообще вас просил стучаться в мою дверь? Если я проявил к вам милосердие, это еще не значит, что я стал вашим опекуном.

— Ну пожалуйста! — умоляет Шули, сложив руки на груди.

— Делайте то, что вам нужно сделать, но без моего благословения.

Рав Кац напоследок оглядывает город с балкона и, пригнув голову, выходит через железную дверь на площадку. Шули задвигает засов. Отчетливо слышен каждый шаг ребе, сбегающего по лестнице.

Шули в полном изнеможении заползает в квартиру и падает на койку. Одно мгновение упивается великолепным рассветом, а потом надвигает на глаза подушку, загораживаясь от солнца.


Снова открыв глаза, Шули обнаруживает, что вокруг темно. Вначале не вполне понимает, где находится. А потом припоминает: в Иерусалиме, в тайной конуре вероломного Хеми; и Шули переполняет радость оттого, что он вернул киньян, а затем — печаль, потому что все остальное пошло скверно, дело дрянь.

Привстав с кровати, твердо упершись ступнями в пол, он чувствует, что под ним — и пол, и в то же время не пол, и, пошевелив пальцами ног, заключает, что одновременно бодрствует и продолжает видеть сон. Озираясь, теперь уже каким-то загадочным образом видя все без света, понимает: он снова там, где побывал однажды.

Шули отталкивается руками от кровати, встает, проверяет и перепроверяет, хорошо ли его держит эта неземная твердь. Обнаружив, что стоит прочно, по привычке включает лампу, а потом раздевается. Идет в тесный санузел принять душ и, пока моется, замечает рядом с санузлом глубокий бассейн. Отмывшись — чище быть не может, даже под ногтями, — Шули прыгает в бассейн, опускается поглубже. Вспомнив о своем обручальном кольце, выныривает и снимает его с пальца, устраняя хацицу[110]. Снова нырнув под воду, чувствует себя в этой микве чистым.

В свете того, что бассейн внезапно появился там, где его никак не могло быть, Шули ничуть не удивляется, когда, накинув полотенце и выйдя из ванной, видит буфет с пышной отделкой, очень похожий на ковчег, где в ешиве хранится Тора.

Открыв его, находит на вешалке белоснежный китл[111]. Шули снимает с вешалки этот свежий, накрахмаленный, сияющий белизной балахон. Застегивает: китл ему как раз впору, длиной до икр. Ничем заметно не отличается от того, который сам Шули надевает на Великие праздники и в котором его однажды похоронят.

Шули пробирается вглубь сновидения, выходя на балкон: встает там, где недавно стоял рав Кац, и пристально смотрит ввысь, в небо — а оно черным-черно, и звезды горят особенно ярко. Шули восторгается тем, как волшебна Вселенная, как неестественно светла эта ночь. Шули снова думает: да, я во сне.

Выйдя в железную дверь на лестничную площадку, он входит прямо в дверь напротив — там, где обычно находится лестничный пролет, ведущий наверх. Он знает, что этой двери здесь никак не может быть. Но разве, когда он впервые искал вход в квартиру Хеми, он не думал: «Нет, такого не может быть»? Может, эта дверь тоже всегда была здесь, но он не обращал на нее, как и на ту, ни малейшего внимания, пока сновал по лестнице вверх-вниз, то на улицу, то в ешиву.

Балкон, на котором он оказывается, — такой же, как у Хеми. Но там, где следовало быть квартире, — величественный и замысловатый дом. А разве не так все обстоит в Нахлаот?! Разве не так Шули всегда описывает этот район? Никогда заранее не знаешь, какие чудеса таятся за заборами там и сям.

Шули входит в дом и обнаруживает, что внутри здание даже обширнее, чем казалось снаружи. Бродит по лабиринту коридоров, причем Шули точно знает, когда свернуть, а когда идти прямо, когда подняться по лестнице, когда спуститься. Идет — словно скользит, как на автомобильной камере по реке, пока не выплывает в устье сновидения.

Из-за миквы и из-за белого китла, подаренного ему в качестве дорожного костюма, Шули предполагает: когда он повернет ручку внушительной двери, когда войдет в комнату за дверью, он обнаружит Небесный Суд, о котором говорил рав Кац. Должно быть, это Бейт Дин Шамайим[112], спустившийся с горних высот, чтобы выслушать его свидетельские показания, изобличающие Хеми.

Хоть колени дрожат, и с этим Шули ничего не в силах поделать, он старается кое-как выпрямиться в полный рост и вбегает в дверь.

Какое разочарование: тут его не ожидают раввины, нет тут никаких судей и нет — он поднимает глаза — небесной галереи для публики, откуда наблюдали бы за судебным заседанием души с сайта kaddish.com.

Там ждет только один из тех, кто пострадал от Хеми. Шули с облегчением видит, что это его отец с негнущимися руками, с оттопыренными пальцами, примостившийся на высоком табурете. Шули ничуть не изумляется тому факту, что и сам лишился локтевых суставов.

Отец тепло улыбается, больше походит на ангела, ближе к образу Божьему, чем в прежнем сне. Шули радуется — ведь отец этого определенно достоин, — но одновременно печалится, потому что такая внешность, очевидно, отличает усопших. Отец тоже в китле с широкими рукавами и расходящимися фалдами, пояс туго завязан. Точно такой же отец надевал на их семейные седеры — даже пунцовые пятна, оставшиеся от давнишних Песахов, на месте. Это напоминает Шули о еде, и он оглядывается: не вернулся ли пиршественный стол? В комнате ничего нет, и поскольку еды и напитков нигде не видно и поскольку они с отцом оба в белом, — да, вполне возможно, сегодня Йом Кипур, День Покаяния.

Вместо приветствия Шули говорит отцу: «Мне тебя так не хватает», и «Жаль, что ты не увидел моих детей, дети у меня такие хорошие», и «Как приятно видеть тебя сегодня, ты выглядишь таким… таким отдохнувшим».

— Сегодня? Но здесь нет дней, — говорит его отец своим прежним голосом, своими прежними губами и своим прежним, обычным языком, расположенным на своем обычном месте.

Слышать, что отец разговаривает, а не издает давешние жуткие птичьи крики, так приятно, что у Шули льются слезы.

— Я рад побыть с тобой, — говорит Шули. — А еще я заволновался, что сегодня Йом Кипур.

— Не из-за чего волноваться. Каяться полезно. Если никто из живых так никогда за тебя и не заступился, есть утешение в том, чтобы принимать меры для очищения души. Что плохого в нескончаемом посте?

«Нескончаемый»? Раньше он такого не говорил. У Шули ноги подкашиваются.

Он ищет, куда бы присесть, но здесь ничего нет, кроме табурета, на котором сидит отец.

Бросившись к ближайшей стене, чтобы к ней прислониться, Шули пытается смотреть бодро, скалясь как дурак. Да, да, как тебе хорошо! Как хорошо, что у тебя есть предназначение, есть цель в твоей не-жизни!

— Абба, это и правда так, все время — воздержание от еды? Никаких пиров, даже с распрямленными руками?

Отец говорит ему, что так и есть, неизменно, а потом оглядывает свои руки без локтей как-то обеспокоенно, словно раньше не замечал этого нюанса.

Чего никак не возьмет в толк Шули — как вообще возможны такие обстоятельства.

Один земной год — так им всегда говорили, так он сам говорит ученикам. Максимальный срок, отведенный душе на искупление грехов в загробной жизни. И тем не менее спустя двадцать лет — вот его отец, застрявший в неизменном состоянии капары[113].

— Одиннадцать месяцев кадиша. Один год судебного разбирательства, — цитирует Шули галаху наизусть. — Это… это против правил!

Отец отмахивается от наивных домыслов нижнего мира.

Когда локти отсутствуют, на взмах этой руки, на раздувающийся рукав китла смотреть так же больно, как в прошлый раз на язык-копье, метавшийся во рту.

— Максимальный срок — все равно год, — говорит его отец. — Вот только без дня и без ночи, которые знаменовали бы перемены, без сына, который прилежно читал бы кадиш, чтобы умолкнуть через одиннадцать месяцев, как нам узнать, когда завершится суд — узнать без таких сигналов?

Шули, уже вспотев, говорит:

— Я все исправлю, абба. Не волнуйся. Для тебя и для всех остальных. Я исправлю.

— Исправишь? — говорит отец, и до чего же счастливое у него лицо. — Для всех нас? Для всех двух тысяч восьмисот? Голод — он, надо признать, изнуряет.

— Исправлю. Обещаю тебе. Для всех двух тысяч семисот девяноста четырех.

Услышав это, отец подается вперед на табурете, согнувшись, и заслоняет лицо ниспадающими рукавами, под которыми скрыты его одеревенелые руки. В этом жесте — не грусть, чувствует Шули, а прилив отцовской гордости. Сын наконец-то делает все так, как надо.

Когда отец наклоняется вперед, становится видна новая дверь. Раньше, когда отец сидел прямо, ее заслонял широкий китл.

Шули не осмеливается побеспокоить отца в миг, когда тому полегчало. Обходит табурет и, пробираясь мимо отца, тянется к дверной ручке.

Войдя, Шули растерянно таращится: следующая комната — копия предыдущей. Пиршественного стола по-прежнему нет. Табурет по-прежнему один. А на нем — его отец, в той же позе, в какой Шули его только что оставил: уткнулся лицом в руки, а руки торчат, словно сваи.

Услышав, как Шули прикрывает за собой дверь, этот новый отец выпрямляется на табурете, открывая лицо. Шули столбенеет — видит, что в этой комнате сидит не отец, а сестра, причем на китле — все те же винные пятна. К волосам Дины пришпилена та же самая — похожа точь-в-точь — черная бархатная ермолка, которую всегда носил их отец. А скромные пейсы у ее ушей — два тугих локона, выбившихся из прически: волосы Дины собраны на затылке.

Сестра пристально смотрит на Шули, а Шули — на нее. Видеть Дину одетой точь-в-точь как их отец, видеть ее одетой точь-в-точь как одеваются мужчины, страшновато. Она всегда была благочестивой, непреклонно ортодоксальной и воздержанной. Ни в чем не стремилась к равноправию и реформам.

— Сестра! — говорит он, переполняемый любовью. Какое утешение — найти ее в этом холодном доме.

Она подзывает его жестом — все тем же жутковатым взмахом: рукав задирается, рука молотит воздух, похожая на крыло ветряной мельницы. Шули невольно замечает кожаный ремешок тфилин, обвязанный вокруг запястья сестры и тянущийся вверх по негнущемуся предплечью.

Переводит взгляд на ее лицо, видит черную коробочку на ее голове и два ремешка от шел рош[114], спадающие с китла спереди — черные на белом.

Он, как велено, подходит, и сестра — вовсе не в насмешку — говорит:

— Не пойму, отчего ты так удивился — оттого, что увидел здесь меня, или оттого, что я ношу тфилин?

— На тебя это не похоже, сестра, — говорит Шули.

— Так ли уж не похоже?

На лице Шули читается ответ: «Вот именно, не похоже».

— Что ж, это не принципиально. В Средние века дочери Раши уже носили тфилин.

— Но, сестра, разве ты не помнишь нашу ссору из-за кадиша? Прежде ты ни за что не соглашалась перенимать мужские обычаи.

Сестра смеется — так заливисто, что табурет шатается на неровных ножках.

— Серьезно, Ларри? А что такое мужские обычаи? Даже звучит нелогично. Почему между обычаями евреев вообще должна быть разница?

Шули отрадно видеть, что сестра настроена по-боевому. Его переполняет такая любовь к ней, такое счастье, что он спрашивает, позволительно ли, даже такими руками, ее обнять.

— О, я бы с огромным удовольствием, мой Ларри, — говорит она. — Но здесь я чиста, как во времена Бейт га-Микдаш[115], когда Святой Храм еще стоял. А ты, брат мой, все еще тамей[116] — запятнан своими прегрешениями. И все равно я хочу, чтобы ты знал: между нами, брат, все улажено. Раз ты восстановил отношения с отцом, значит, и со мной тоже. Есть другие долги, которые надо погасить.

— Ты хочешь сказать, перед Мири? — спрашивает он. Она не снисходит до ответа.

Рыбки, догадывается он. Их осуждающе поджатые губы. Их лютый, тупой голод. Пиршество рыбок и осквернение дома сестры.

— Перед твоим домом?

— Ларри, дома не обижаются — они ничего не чувствуют. Значит, такая у тебя догадка? Ты вечно ищешь короткие пути. Когда дело касается чувств, всегда выбираешь самый легкий выход из положения.

— Что бы это ни было, ради тебя я все исправлю, — говорит он. И, читая по лицу сестры ее мысли, видя, что она, по своему обыкновению, театрально закатывает глаза, Шули делает вторую попытку. — Я хочу сказать, — говорит он, — что исправлю это ради себя.

Шули огибает Дину, направляясь туда, где, как он знает, должна быть еще одна, замаскированная дверь. Находит ее, поворачивает ручку, толкает дверь. Переступает порог, зажмурившись, крепко зажмурившись во сне, чтобы удалось открыть глаза по ту сторону, наяву, чтобы обнаружить, что растянулся на койке Хеми и жаждет сделать то, что должен.

Он взял на себя обязательство перед отцом.

Он дал обещание сестре.


Открыв глаза, Шули испускает вопль, отдающийся эхом в той же самой пустой комнате, ничем не отличающейся от предыдущей и от той, где он побывал еще раньше, ничем — кроме странного мерцающего сияния на периферии зрения: блеска, который отражается от пола и заливает белым светом все на своем пути.

В надежде на разъяснения Шули смотрит туда, где сидел отец, где сидела сестра, но там нет никого и ничего, даже табурета. Взгляд, не встречая никаких препятствий, упирается в дверь напротив, куда свечение не доходит. Шули уверен, что прямо за дверью наверняка его койка — и он сам, спящий. Устремляется к выходу, но натыкается на спинку огромного, мягкого, как пух, кресла с большой пуховой подушкой, взбитой словно для седера — такое ощущение, словно Шули, одетому в праздничный китл, полагается бухнуться в кресло, откинуться на спинку.

Обогнув кресло, Шули валится в него, растекается: ноги отказываются его держать, усталость давит с удвоенной силой. Когда сидишь, свечение разгорается, почти ослепляет. Но это малость по сравнению с тем, как уютно в этом кресле, — а какой резкий контраст между физическим весом, от которого он избавился, и грузом душевной боли, которую он на себя взвалил!

Взглянув под новым углом, Шули обнаруживает перед собой стол — источник всего этого сияния. Поглубже вжимается в кресло, чтобы положить на край стола усталые ноги. И вот оно: на столе громоздится целое море стекла. Нет, не оно излучает свет, зато преломляет его и отражает, отбрасывая в сторону Шули рикошетом: вот чем объясняется необычайное сияние.

Когда глаза постепенно привыкают, Шули различает вокруг всё новые подробности и изумленно замечает с другой стороны круглого стола чьи-то ступни на краешке столешницы, совсем как его ступни. A-а, зеркало.

Чем пристальнее Шули вглядывается, тем слабее мерцание, а ступни — оказывается, они маленькие и узкие, не то что у него… кажется, женские. Подняв глаза, Шули обнаруживает: и правда женщина — сидит напротив в таком же, как у Шули, кресле. Она, как и его сестра, как и его отец, в белом китле. Но ее китл широко распахнут, пояс развязан. Лицо незнакомое. Шули не знает: вдруг здесь невежливо спрашивать, кто она такая? Может статься, она — два человека ему уже явились, а она третья — последняя из судей Небесного Суда? И, возможно, это действительно его шанс дать свидетельские показания и причина, по которой ему наконец-то — ох, до чего он устал! — предложили сесть? Шули торопливо перебирает в голове все свои познания, пытаясь сообразить, читал ли хоть где-нибудь про суд, где три судьи не сидели бы в ряд.

Шули сосредотачивается на этом вопросе, одновременно пытаясь припомнить ее лицо и приказать себе не глазеть на голое тело под распахнутым китлом.

— Кто вы? — говорит он. Женщина не отвечает и даже не шевелится.

А Шули — не в силах с собой совладать — смотрит на грудь женщины и ее живот, а потом заглядывает прямо между раздвинутых ног.

Шули не знает, кто она, но внезапно… ее узнаёт.

Какой позор! Лицо вспомнить так и не смог, но стоило заглянуть туда… Сидя напротив женщины, которая когда-то глянула в его сторону (не видя) и исполнила для Шули (не зная, что для него) свой номер с этим самым гигантским стеклянным фаллоимитатором…

Руками — они у нее тоже без локтей — она указывает на стол, как бы покачивая ладонью над столом: мол, рассмотри повнимательнее то, что здесь разложено.

На столе — богатейший выбор изделий, выдутых из стекла. Фаллоимитаторы, различающиеся между собой по длине, по навершиям на округлых кончиках. Широкий ассортимент красивых и добротных вещиц, пригодных для самоудовлетворения.

Поскольку здесь их не разделяют прошедшие годы, поскольку здесь он не может спрятаться за щит своего религиозного перерождения, поскольку здесь нет эфира, заполняющего интернет, и анонимности просмотра, обеспечивающей незримость зрителя перед экраном, Шули невыносимо сидеть перед этой женщиной, когда оценивающе смотрят уже на него.

Шули косится на дверь в стене — возможный путь к бегству. Но на сей раз, стоит ему взглянуть, там не оказывается никакой двери. Он не оборачивается — знает, что уже случилось с дверью за спиной.

Эта комната… Да, это здесь. Все так, как ему втолковывал отец. Для некоторых это, возможно, Рай, но для Шули, заточенного здесь, — Ад. Здесь он останется лицом к лицу с этой женщиной, сгорая со стыда, — нескончаемо долго.

Шули оборачивается к ней, когда она тянет к столу одеревеневшие, непослушные руки.

Отменно ловко и отменно бережно она приподнимает спиральный стеклянный фаллоимитатор всех цветов радуги. Улыбаясь, объясняясь знаками… и рав Шули понимает (в этой сфере так догадываются о многом): женщина намекает, что ему следует откинуться на спинку кресла и отодвинуться подальше.

Да, это, как он и предполагал, наподобие Песаха. Шули вздыхает и расслабляется, вжимается в мягкое облако подушки на своем кресле. В результате его туловище опускается и подается вперед, и, в то время как ступни упираются в край стола, колени сгибаются еще больше, торчат еще выше.

Ему не вполне ясно, о чем она просит теперь. Ее руки не очень-то подвижны, и ей не сразу удается подсказать ему, чтобы он задрал на себе балахон. Сообразив, чего она хочет, он приподнимает «юбку» китла, тянет за застежки, чтобы распахнуть, а женщина наклоняется вперед, тянется к Шули.

Но органы? Органы Шули? И все же он отодвигается подальше и делает то, что, по его предположению, ему велят.

И — поверите ли вы? Расстегнув китл, заглянув себе между ног, Шули видит: хотя он всегда знал, что он мужчина, он также и женщина.

Смещаясь туда-сюда, он освобождает в себе место, чтобы принять любезность, которую женщина напротив вызывается ему оказать.

И чувствует, как наполняется, как жезл входит в него по ободок, и возникает сладостная сдавленность и сладостный нажим, и ощущения в тех местах, про которые он раньше никогда бы не подумал — или «она», думает Шули, — она никогда бы не подумала, что они могут возбуждаться.

Шули испытывает такое облегчение, Шули испытывает такое удовольствие и возбуждение, Шули так преображается благодаря этому движению взад-вперед, этой морской качке внутри себя, что хочет только одного: ответить женщине услугой на услугу, подарить ей то умиротворение и наслаждение, которое дарит она.

Наклоняясь вперед, дотягиваясь негнущимися руками до стола, Шули берет инструмент подходящей длины и подходящего калибра, чтобы обеспечить, как надеется Шули, как раз должный комфорт.

И, точно так же, как раньше она ввела орудие в Шули, Шули — заглядывая ей в глаза, удостоверяясь, что ей это по вкусу, — вводит орудие в нее. Эта операция только усиливает приятную наполненность, которую Шули ощущает внутри.

Когда веки Шули опускаются и мало-помалу смыкаются, отяжелевшие от наслаждения, Шули видит, что женщина, за чью добрую услугу отплачено сполна, тоже погружается в дрему.

Таким вот образом, выдерживая ритм, и таким вот образом, проскальзывая взад-вперед, Шули наконец-то понимает, каково это — найти свое место в Раю.

XXVII

Просыпается Шули около полудня. Понимает: если он намерен выполнить то, что пообещал во сне, надо действовать безотлагательно. И также понимает: есть земной долг признательности, который предстоит выплатить прежде, чем браться за дела небесные.

Из квартиры Хеми Шули отправляется прямо в Меа-Шеарим, на улицу, где серебряных дел мастера торгуют своими изделиями.

Он понятия не имеет, чей магазин самый лучший, кто из мастеров самый талантливый. По витринам не угадаешь: художественный вкус — не самая сильная сторона Шули. В итоге он выбирает магазин с самой большой вывеской на английском языке.

Женщина за прилавком не докучает Шули, позволяет спокойно разглядывать товары. Но Шули не нужно, чтобы его оставляли в покое. Ему нужны советы. Он перехватывает ее взгляд и видит в глазах — совсем как у него! — усталость, которую уже никогда, никаким отдыхом не снимешь. Продавщица улыбается ему деловито, и Шули в ответ тоже улыбается, с удвоенным рвением.

— Вам помочь? — спрашивает она, с первой же фразы обращаясь к нему по-английски.

— Вы доставляете товары в Америку? Я хочу кое-что туда отправить.

— Вы это ищете? Хорошую доставку? — говорит она, заправляя под шарф-снуд свисающую прядь. — Это ваша большая забота перед тем, как вы купите будущей невестке свадебное серебро?

— О невестке вопрос пока не стоит, — говорит Шули. — И для меня — да, доставка в Америку, простите покорно, — забота номер один.

— Доставка в Америку — наш бизнес. Это наша специальность, — говорит она и облокачивается о прилавок. — Вы говорите, что доставить, а мы это очень хорошо пакуем и отправляем. Большое и маленькое. Дорогое и дешевое.

Распрямляется, кричит в арочный проем за своей спиной: наверно, там мастерская, примыкающая к торговому залу.

— Скажи ему! Мы все хорошо пакуем, Шмулик?

— Мы пакуем лучше всех! — кричит Шмулик в ответ.

— Мы оформляем здесь страховку, — говорит она. — А в таможенной декларации пишем «ноль долларов». Ни здесь ни там никаких проблем. Вы не волнуйтесь. Оно туда доедет, и, пока будет ехать, его не сломают и не украдут. Ни одной царапины. Чик-чок[117], и оно будет у них. Даже через два дня, если хотите заплатить за «Ди-Эйч-Эл».

— Хорошо, — говорит рав Шули. — Превосходно.

Оглядывает сокровища в зале, пристально осматривает полки.

— Мне нужно кое-что особенное.

— Особенное — тоже наша специальность, — говорит женщина и снова хватается за ту же самую прядь, которая все время выбивается из-под снуда. — Видите что-нибудь, что нравится?

Шули ненадолго прикидывается, будто рассматривает подсвечники и мезузы, серебряные подносы и короны для свитков Торы.

— Все, что я вижу, не совсем то, что мне нужно.

Женщина снова окликает кого-то в мастерской — зовет Шмулика, и тот неторопливо выходит, одетый в спецовку из плотной ткани — его можно принять за шахтера.

— Этот хочет особенное, — говорит она, тянет Шмулика за тесемки фартука, подталкивает вплотную к прилавку. То, как она с ним разговаривает, как она его тянет за фартук, наводит Шули на предположение, что он ее муж.

Она говорит Шули:

— Это серебряных дел мастер. Он делает все, что здесь.

Мастер Шмулик роется в одном из застекленных шкафов, что-то разыскивая, а потом прекращает поиски, вытирает кисти рук — и с внешней, и с внутренней стороны — о спецовку. От этого, насколько может судить Шули, руки не становятся заметно чище.

— Вам надо вещь на заказ? — говорит Шмулик.

— Возможно, — говорит Шули. — Наверно, да. Я ищу бокал для кидуша. Такой, увидишь — и ахнешь.

— И вы не видите его в витринах?

Шули отмалчивается.

— Думаете, я экстрасенс? Я тут на работе. Покажите мне что-то, похожее на такой, какой хотите, и мы с этого начнем.

— Вы можете на нем что-то вырезать?

— Типа картинок? — спрашивает Шмулик. — Гроздь винограда? Гранат?

— Типа слов, — говорит Шули.

Тут женщина взмахивает рукой, словно хочет сказать: катан алав[118], нет такой задачи, которая была бы не по плечу мастеру. Взмахивает эффектно, с непринужденностью, дарованной тем, чьи локти гнутся.

— Хотите гравировку? — говорит она. — Он сделает гравировку. Хотите выпуклую? Барельеф, горельеф — ну, горельеф, знаете? — он сделает все, что вы хотите. Один раз, для клиента из Цфата, он вырезал весь текст Пиркей Авот[119] на маленьком серебряном яйце. Нельзя было прочесть без лупы. Каждая буква — аккуратная.

— Мне нужны большие, — говорит Шули.

— Буквы большие проще, чем маленькие, — говорит она. — В этом суть. Если он может сделать яйцо, он может сделать бокал.

Шули снова таращится на товары, и глаза у него разбегаются. А женщина — в торговле она поднаторела — говорит:

— Смотрите сколько хотите, — и возвращается к работе. Мастер топчется рядом, неотрывно глядя на Шули, но, получив от нее локтем в бок, принимается рассматривать пол.

Наконец Шули замечает на одной из верхних полок кубок. И говорит:

— Я хочу вроде этого.

— Этого? — говорит она.

— Этого? — говорит мастер.

— А что с ним не так? — интересуется Шули.

— Этот не для кидуша, — говорит ему женщина. — Этот для Песаха. Это кос Элиягу, — говорит она. Бокал гигантской величины: во время седера в него наливают вино для пророка Элиягу.

Она подтаскивает к стене табурет, забирается на него, достает кубок. Прежде чем передать его Шули, крутит в руках, показывая замысловатый филигранный узор посередине. И верно: там написано «Кос Элиягу» на иврите, крупным шрифтом.

— Да, — говорит Шули, не робея, прикидывая, сколько весит кубок. — Я хочу вроде этого, но для шабата.

— Вы хотите песахный кубок для обыкновенного шабата? — говорит мастер.

— Нет, я хочу бокал для кидуша. Но большой, вроде этого. Там, где написано «Кос Элиягу», посередине, я хочу, чтобы было написано «Кос Гавриэль».

— Вам нужен бокал для ангела Гавриэля? — говорит женщина.

— В принципе да, — говорит Шули, любуясь сосудом у себя в руках. Подняв глаза, говорит: — Это для моего друга.

У обоих глаза лезут на лоб, и Шули решает, что требуются пояснения.

— Для друга, который еще ребенок, — говорит он. — Подарок мальчику, которому сейчас нелегко. Я хочу, чтобы имя было красивое и большое. Чтобы его можно было прочесть из другого угла комнаты.

— Конечно, — говорит серебряных дел мастер. — Без проблем.

И оборачивается к жене — теперь Шули не сомневается, что они женаты.

— Без проблем, — говорит она. — Когда он вам нужен?

— Как можно скорее.

— Неделя, — говорит мастер без колебаний.

— Уверен, Шмулик? — спрашивает женщина, прожигая его взглядом. Когда он дает понять, что уверен, она говорит Шули: — По рукам. Неделя.

— Если вы можете обеспечить доставку…

— Мы знамениты своей доставкой. Я уже сказала, это наша специальность! — Потом, задумчиво выгнув бровь, снова убирает волосы под снуд. — Вы разве не хотите знать, сколько это стоит? Этот кубок, который вы держите, — просто бехейма[120]. Очень много серебра.

— Цена не вопрос.

Женщина забирает кос Элиягу, переворачивает, показывает Шули ценник, приклеенный к выпуклому основанию.

— Вот цена, — говорит она, и Шули чувствует: ей хочется, чтобы он изумленно вытаращил глаза. Когда он этого не делает, она оборачивается к мастеру: — Какая доплата за работу на заказ?

Тот смотрит на ценник на кубке, затем испытующе оглядывает Шули:

— Я это сделаю за ту же цену. Без доплаты. — И с гордым видом говорит: — Я сделаю для вашего друга кое-что особенное.

Женщина достает бланк заказа, принимается заполнять. Мастер удаляется в мастерскую, и до Шули почти немедля доносится жужжание станка.

— Куда он поедет? — спрашивает женщина.

Шули дает ей имя Гавриэля и адрес школы.

— Открытку хотите?

— Нет, — говорит Шули. — Он поймет, от кого это. Просто отправьте это в школу, на его имя. И все.

— Повезло мальчику, — говорит она. — У него бар мицва?

— Скоро, — говорит Шули.

Женщина лезет под прилавок, достает терминал для оплаты картой.

— Наличными, — говорит Шули и вытаскивает свой конверт с деньгами, который планировал вернуть Мири, продемонстрировать, как рьяно экономил. — Доллары годятся?

— Наличные всегда годятся. Хотите платить в евро? Хотите платить в фунтах? Есть рупии — возьму рупии. Деньги есть деньги.

Шули опустошает конверт и вручает деньги женщине. Она пересчитывает деньги. Недостает трехсот долларов.

— Вы могли бы поверить мне в рассрочку? — говорит Шули.

Станок перестает жужжать. Шули дивится: как мастер расслышал?

— Мы так не делаем! — кричит Шмулик из мастерской.

— Это не автосалон, — говорит женщина. — Кредитных программ нет.

— Он серебряный, — кричит серебряных дел мастер.

— Он прав, — говорит женщина. — Эта вещь — сама деньги. Кесеф зе кесеф[121], — говорит она на иврите, что значит, как и ее предыдущая реплика, «деньги есть деньги», но уже в другом смысле. Ей не нравится его идея. — Почему не заплатить кредитной картой?

— Все сложно, — говорит он. — Переходный момент. Но вы можете мне верить: я расплачусь.

Женщина задумчиво барабанит авторучкой по прилавку. Шули, чувствуя себя неловко, озирается по сторонам — рассматривает маленькие бокалы для кидуша и крохотные серебряные наперстки: такие можно отправить в подарок новорожденному ребенку. Когда он встречается взглядом с женщиной, она качает головой, словно сама собой недовольна.

— Шесть месяцев, — говорит она. — Шесть платежей.

— Гадаса! — кричит из мастерской мужчина, впервые назвав ее по имени.

— Ты давай работай! — орет она ему. — А я буду волноваться, кому заплатят.

И станок в мастерской жужжит снова.

— Не выставляйте меня дурой перед этим вот моим, — говорит она Шули, кивнув на арку и работающего за ней мастера. — Без шуток, оно того не стоит, если мне придется слышать про вас всю оставшуюся жизнь.

— Я расплачусь, — говорит Шули. — Долги в этом мире — про них я больше не забываю.

XXVIII

Чтобы приступить к погашению долгов, Шули берется за дело, как только возвращается в квартиру Хеми. Делает перерыв, только чтобы надеть тфилин, спуститься по лестнице в ешиву и прочитать минху и маарив, помолиться вместе со студентами и равом Кацем, который — какой великодушный человек — даже теперь привечает Шули радушно.

Когда все начинают петь «Алейну», Шули хватает свой рюкзак и вещмешок, незаметно выскальзывает за дверь — торопится вернуться к архивам. И безотлагательно начинает с нового имени: с неподдельной каваной просматривает заявку, заучивает наизусть подробности биографии и вчитывается в каждую страницу. Трудится сосредоточенно; лишь далеко за полночь замечает, который час.

Протирает глаза. Потягиваясь и кряхтя, скрипя суставами, глубоко приседает. И прикидывает, многого ли достиг. Теперь уже отнекиваться невозможно. Подобно Нахшону[122], когда тот шагнул в воды Красного моря, Шули полагает, что зашел достаточно далеко — продемонстрировал серьезность своих намерений.

Он берет телефон Хеми, выходит на балкон, нервно расхаживает взад-вперед, набирает номер Мири.

Шули помнит, что последние несколько дней, в безумной кутерьме, халатно относился к звонкам домой, и Мири на другом конце линии, услышав его голос, отмалчивается — имеет все основания. А он, не дожидаясь ни подсказок, ни намеков, неспешно и обстоятельно посвящает ее в случившееся, объясняет, как отыскал Хеми и потребовал свои права обратно, как вскрыл аферу, а потом увидел поучительный сон.

Дожидаясь ответа, Шули морщится, как от физической боли. И вот что — ласково, спокойно — говорит ему Мири:

— Шули, а как же мы? Когда ты доберешься домой?

О большем он не мог бы и просить.

Жена, которая тебя любит. Жена, которая тебя понимает. Как возвышает тебя, какое счастье — такая спутница!

— Вопрос стоит не о возвращении в конкретное место, — говорит Шули. — А о том, чтобы мы были вместе. Что, если вы, все трое, приедете ко мне сюда, и мы построим новый дом?

— Сюда? — говорит она. — В Израиль?

— В Иерусалим, — говорит он. — В Святой Город.

— Да ты и вправду спятил, — говорит она. — В Бруклине вся наша жизнь. В Бруклине — вот где у нас дом. Что нам вообще там делать, как будет добывать пропитание наша семья?

— Божьей милостью, — говорит он. — И, поскольку милость нас не прокормит, у меня и на этот счет есть кое-какие планы.

— Это должно меня успокоить? Шули, твои планы срываются. Твои планы доводят тебя до ручки.

Но если этот план и довел его до ручки, то заодно довел до самого Иерусалима. И, как бы проницательно Мири ни видела Шули насквозь, он ее тоже неплохо знает. Знает, какие глубокие корни пустила в ней вера и как сильно ее желание поселиться в земном городе, который служит зерцалом города на Небесах.

— Мы можем зажить здесь распрекрасно, — говорит Шули. — Я уже увидел наше будущее, явственно представил себе, как мы начнем все заново.

— Теперь ты провидец? Я бы предпочла быть женой мудреца, а не пророка, — говорит Мири, заимствуя фразу из Бавы батры[123].

— Тебе нужна мудрость — я попытаюсь. Если тебе нужна логика, если тебе нужны доказательства… — и Шули смотрит вниз на купол ешивы и думает обо всех накопленных им знаниях. — Хахамим[124] говорят, что жить в Эрец-Исраэль — то же самое, как выполнять все остальные мицвот Торы, вместе взятые. А Рамбан четко разъясняет: для человека жить так, как мы живем в Америке, — все равно как если бы этот человек поклонялся идолам.

— Теперь мы все грешники? Каждый из нас, благочестивых в дальних странах?

— Я не говорил «грешники», избави Бог. Я только сказал, что у Рамбана написано «к’илу», — то есть «как если бы» человек вел такой образ жизни.

— Вот почему ты хочешь забрать туда к себе детей? Чтоб уберечь их от греха?

— Я хочу, чтобы они были здесь, потому что скучаю по ним и жить без них не могу — и потому что скучаю по тебе, — говорит Шули. — Потому что люблю тебя и люблю своих детей, и потому что я нашел способ взять весь этот ужасный обман и превратить обратно в истинную правду.

— Прошу тебя! — говорит Мири: ее терпение иссякло. — Хватит, в конце-то концов! Ты получил свой киньян, ты получил свои права. Нельзя так жить дальше, швырять всё в пропасть, которая никогда не наполнится.

— Нет, нет, — говорит Шули, — ты меня неправильно поняла. — И даже смеется вслух, чувствуя, как отлегло от сердца. — Это уже не ради меня, вот в чем чудо. Я здесь, чтобы служить другим — тем, кому посчастливилось меньше, чем мне.

Воцаряется настораживающее молчание. Он прижимает телефон к уху и слышит на другом конце линии, там, где Мири, звук сирены и гвалт играющих Хаима и Навы. Когда же Мири наконец прерывает молчание, она говорит:

— Значит, теперь ты снова в ладу со своей душой, муж мой?

— Как никогда в жизни. И только моя любовь к тебе, и только моя отцовская гордость — все те же, в них ни разу, ни на мгновение, нельзя было усомниться.

Шули, затаив дыхание, ждет ответа, и в нем вскипает радость — кажется, еще немного, и она взорвет его изнутри, когда Мири говорит:

— Я всегда старалась вообразить, как жилось бы нашим детям в Святом Городе.

— Значит, ты это обдумаешь?

— Да, муж мой, обдумаю.

Одно чудо за другим. Как быстро может перевернуться жизнь.


Шули с новыми силами изучает папки, и его внимание ни на миг не ослабевает. Пока он занят этим исследованием, он не чувствует усталости, ему не докучают ни голод, ни жажда. Когда рассветает, в памяти Шули уже запечатлен частичный список, а на полу сложен штабель документов — материальный результат его трудов. Когда Шули закрывает глаза, имена мало-помалу всплывают из памяти.

Шули решает, что первые тринадцать теперь известны ему достаточно хорошо: не только имена, но и характеры скрытых за именами людей. Первая «дюжина булочника», как это называется, у него в активе. Причем, когда дело касается евреев, тринадцать — вовсе не несчастливое число.

Завершая работу с первой аккуратной стопкой папок, Шули думает, что сегодня, если память не подведет, сумеет, возможно, осилить и вторую. Прежде чем перейти к следующей партии документов, отправляет жене Хеми СМС, всего одну фразу: «Скажите мужу, что его друг Шули нашел его телефон и хотел бы вернуть».

Шули полагает, что это сработает, ожидает скорого появления Хеми.

Что до жены Хеми, пусть ее муж сам ищет способ чистосердечно признаться и загладить вину.

Когда Хеми входит, Шули стоит на балконе у перил — декламирует наизусть свой список, сверяясь с бумажкой. Само собой, чтобы удержать в голове целую сотню, придется потрудиться чуть дольше.

— По шесть человек, — говорит Шули, обращаясь к Хеми. — По шесть каждый год. А иногда по семь.

— Шесть в год — кого?

— Новых клиентов. По новой, более справедливой таксе. Если ты передашь мне пароли и научишь поддерживать сайт, — говорит Шули. — Чтобы я смог сделать из него честное предприятие. Чтобы я смог одновременно зарабатывать деньги и молиться. Я все подсчитал. Свел дебет с кредитом. Если моя жена приедет и займется преподаванием. И если я тоже буду немножко преподавать. Плюс наш дом в Ройял-Хиллс. Если мы найдем на него покупателя, нам вряд ли грозит нищета.

Шули ведет Хеми в квартиру и показывает ему ползучие дюны из бумаг, заново разобранные стопки, демонстрирует стопку, лежащую отдельно.

— В итоге в этой стопке будет девяносто четыре человека, — говорит Шули. — Девяносто четыре, по-моему, — самое лучшее число для начала, в первый год работы.

Хеми раскрывает верхнюю папку:

— Эта совсем старая. Одна из первых.

— Да, — говорит Шули. — По возможности стараюсь действовать по порядку. Итак, те, кто все еще находится под Божьим Судом, будут, конечно, первыми на очереди. А потом самые старые пойдут в работу одновременно с самыми новыми. Так всего логичнее.

— Для кого логичнее?

— Для меня. И для вас. И для родственников. И для покойных, — говорит Шули. — Я буду молиться. Прочитаю пропущенные кадиши, все, сколько есть, за каждую позабытую душу. Если в этом году я прочту девяносто четыре кадиша и возьму еще шесть новых платных клиентов, наберется сотня. Для начала — по сто имен в год.

— Тогда это отнимет… — Хеми смотрит в пространство, принимается считать в уме.

— Тридцать лет, — говорит Шули. — По сотне в год — тридцать лет на то, чтобы все исправить. Тогда мне исполнится восемьдесят. Хорошее число!

Шули нервно переминается с ноги на ногу, словно пришел на собеседование насчет работы. Словно они с Хеми в сговоре, готовят сделку.

Обосновывая свою позицию, Шули говорит:

— В таком случае ничуть не грешно читать кадиш больше чем по одному человеку одновременно.

Пока Хеми, страдальчески кривясь, обдумывает услышанное, Шули мысленно, сам для себя, вновь повторяет свои аргументы. Если только на молитве он каждый раз упомянет каждое имя, никого не пропустив. Если только он каждый миг будет думать об усопших, о каждом по отдельности, то, насколько ему известно, на эту часть процедуры не наложены никакие запреты.

Что касается тех, за кого молятся столь запоздало, то время от времени милосердный Бог наверняка должен принимать во внимание смягчающие обстоятельства. И вообще, если вернуться к сну Шули и его постящемуся отцу, разве несколько лет — большое опоздание по сравнению с вечностью? В непреходящем Небесном мире, где бесконечность простирается так же далеко в прошлое, предшествуя началу всех начал, как и в будущее, намного дальше конца всех концов, отсрочка траура даже на тысячу лет — на целое тысячелетие — лишь мгновение ока.

— Я думал, это прекратится, это мучение, — говорит Хеми. — Но тут…

— Да, — говорит Шули с чем-то, похожим на сострадание. — Подозреваю, сюрприз неприятный.

Хеми почесывает нос. В глазах у него ужас.

— Да брось, не смотри на меня так печально, — говорит Шули. — Неужели тюрьма была бы лучше? Тогда ты расплачивался бы своей жизнью за то, чего никаким другим способом не можешь возместить, верно? Это предложение намного выгоднее. Для тебя, для твоей жены, для твоих детей — ты же говорил, у тебя дети, да?

— Пятеро, — говорит Хеми. — Пятеро детей.

— Для них это будет намного-намного лучше! И чем скорее ты мне поможешь разобрать эту гору, тем скорее все позабудется. Первые двадцать лет пролетели стрелой. Подумай, как быстро могут пролететь следующие тридцать.

— Да, — говорит Хеми, протягивая руку к другой папке.

— Пароли, — говорит Шули. — Не хочу тебя торопить. Но мне еще надо выучить много имен, а шахарит скоро начнется.

Хеми ведет Шули к ящику с роутером и вытаскивает из-под него маленькую записную книжку:

— Здесь все. Банковские счета, пароли — все, что тебе понадобится.

Шули берет книжку и протягивает Хеми руку, и Хеми пожимает ее.

Потом Хеми отворачивается, и вид у него такой, словно его жизнь только что согнулась под бременем, которое в обозримом будущем никуда не денется. Направляясь к двери, бросает ключи на стол, а свой телефон забирает.

— Мой номер есть у рава Каца. — С этими словами он выходит на балкон, через железную дверь — на площадку.

Шули провожает его взглядом. А потом, ни на что не отвлекаясь, подходит к одной из стопок и вчитывается в воспоминания дочери о матери, про которую говорили, что она умела неподдельно радоваться мелочам.

Сколько времени пройдет, прежде чем он сможет на молитве удержать в уме сотню человек?

Шули не дает этим опасениям тормозить работу. Подталкивает свой разум к мыслям практическим и позитивным.

Если они продадут дом в Ройял-Хиллс по хорошей цене? Если рав Кац поможет найти учеников неподалеку? Ему, похоже, нравится стиль Шули.

Шули что-нибудь придумает. Удержит в памяти имена. И, когда Мири согласится на его предложение — а она согласится, он-то знает, — Шули сможет разместить свою семью прямо здесь, где сидит сейчас. Балкон можно переделать в комнату: дело за железной крышей и шлакобетонными блоками. Допустим, эту пристройку займут они с Мири, а внутри будет спальня детей. По ходу дела они смогут неспешно подыскивать подходящую квартиру.

Шули откладывает бумаги, достает из рюкзака Навы мешочек со своим талесом, берет со стола ключи и — словно проделывает это уже сто лет — запирает квартиру и железную дверь на площадке, идет в дом учения, где есть миньян для молитвы. Гилад уже ждет, и Шули занимает свое место напротив мальчика. Надевает талес и накладывает тфилин, и после этого они оба оборачиваются на восток, к Храмовой горе.

Благословения Шули произносит заученно, по привычке, ведь привычка — вторая натура, — и одновременно тренируется повторять имена из своего списка. Он знает, что сможет. Сможет каждый год молиться за сто жизней. Сможет удержать их в голове, научится молиться от чистого сердца за всех кряду. С каждой секундой Шули все крепче верит в это.

И когда начинается первый кадиш, Шули встает.

Загрузка...