Мотоцикл стоял у крыльца избушки, которую немцы, должно быть, уже осмотрели, а сами они находились в сарае; вернее, один покрикивал в сарае, а другой стоял в дверном проеме с автоматом у живота. От просеки до них было больше полсотни метров, гранату можно и не докинуть. Или промахнешься, такой запаленный.

Прохоров вскочил, сделал перебежку вдоль просеки и опять упал. Теперь сарай оказался к нему почти торцом шагах в тридцати, не больше. Прохоров, сдавленно дыша, затаился у самой просеки, тиская в нотной ладони лимонку.

– Raus![2] – закричал в сарае один из солдат.

Другой, в дверях, – Прохоров разглядел, что это был нижний чин, унтер, – посторонился, и из сарая вышла Роза, неловко сутулясь. За ней тяжело тащился, опустив взлохмаченную голову, Дрибас. В спину его подталкивал автоматом солдат с красной повязкой на шее.

Прохоров все понял и вздохнул горестно: он не знал, что теперь делать. Вот сейчас посадят обоих на мотоцикл и увезут, а ты гляди вслед да тискай в руке беспомощную гранату. Не станешь же убийцей своих людей.

Унтер крикнул конвоируемым:

– Halt!

Роза сразу замерла, остановился покорно и цыган.

– Jüdisches schwein, – сказал унтер. – Hure, hat ihn mit ihremschrei verraten. Erschießen![3]

– Nich ja mit zu nehmen[4], – сказал солдат и дал две короткие очереди.

«Как скоро и просто! – пронзило болью Прохорова. – Сразу все разрешилось. Были люди – и нет их, недвижные трупы».

Дрибас, упавший лицом вниз, пошевелился и стал судорожно подымать голову, но солдат добил его в упор.

Этот последний выстрел и поднял Прохорова. Безмолвно выскочив на просеку, он с каким-то жутко-сладостным чувством застыл на мгновение перед удивленными немцами и, прежде чем они пришли в себя, швырнул гранату и упал в траву. Пропели над головой запоздавшие пули, за треском автоматов раздался взрыв, и вместе с этим взрывом что-то лопнуло в мозгу, посыпались комья земли и наступила тишина.

Непривычная это была для Прохорова тишина, особенная, с нехваткой чего-то непонятного. Он лежал в траве, напряженно прислушивался и никак не мог догадаться, что же настораживает в этой тишине, чего в ней недостает. Он осторожно приподнял голову, посмотрел перед собой и, убедившись, что оба немца лежат не шелохнутся, встал на ноги. Да, тишина была полная, плотная, как в хорошем погребе. Прохоров помотал головой и вдруг ощутил, что привычного звона, отдававшего болью в затылке, больше нет, он пропал, лопнул вместе со взрывом гранаты, и вот этого-то обжитого звона сейчас и недоставало его горячей, мокрой от пота голове.

Прохоров подошел к сараю и устало опустился на бревно у его стены. Рядом лежала на боку, неловко откинув одну руку и прикрывая обнаженную грудь другой, окровавленная, страшно оскаленная Роза, в ногах у нее лицом в землю уткнулся Дрибас. Немцы валялись в двух-трех шагах от них. У одного шея повязана красным галстуком Абрамыча. Прохоров сразу узнал его: один конец галстука забрызган синими чернилами.

Вот, значит, как вышло. Значит, Абрамыча теперь искать бесполезно.

Прохоров достал из кармана скомканный свой бинт и вытер им мокрое от пота лицо.

Недавний его сон, разгаданный во сне же бабушкой, сбылся в точности. Все три «монетки» он отдал покойникам. И лошадь вон железная стоит у избы. Оседлать бы ее да двинуть отсюда подальше, но Прохоров не умел управлять этой лошадью. Да если бы и умел, не пошел бы сейчас к ней: не было сил даже подняться, даже пошевелиться.

Пройдет много лет, Прохоров постареет, хлебнет всякого за свою нелегкую жизнь, но и после всех испытаний, после десятков лет физического труда, вспоминая, выделит именно этот день, вернее, это утро, когда он за один час устал до изнеможения и не мог, не имел сил подняться. И, рассказывая об этом, он в который раз удивится собственному спокойствию и равнодушию к своей судьбе в то утро, удивится, что он долго сидел над трупами Розы и Дрибаса и не думая о своей безопасности, о том, что в любую минуту сюда могут нагрянуть фашисты.

И когда наконец пришла эта мысль-предостережение, он тоже не торопился, взял только у немцев автоматы и рожки магазинов к ним и занялся похоронами своих спутников. В сенцах он отыскал тупую заржавевшую лопату, прикинул, что с этой лопатой на могилу потребуется целый день, и вспомнил о старой картофельной яме за избушкой. На очистку ее потребовалось всего несколько минут.

Устелив дно ямы пахучим лесным сеном, мягким, пышным, – может из-за него и проспали так губительно долго – Прохоров перенес туда трупы Розы и Дрибаса, уложил рядом, потом сходил к немцам и снял с солдата – у него был разворочен живот, а пахло почему-то бензином, от комбинезона, что ли? – красный галстук. Хватит, повеселился.

Возвратившись к яме, поглядел на своих покойников, подумал. Роза была страшной, с выкатившимися от ужаса глазами и распяленным в крике ртом. Рвущийся и сейчас крик застрял в ней в самый момент смерти, о которой она ничего не знала. А может, уже догадалась, может, галстук свой на немце признала, поняла, что перед ней убийцы ее отца.

А Дрибас был красивый. Даже вчерашний синяк не особенно выделялся на его смуглом волосатом лице, не безобразил его усталого спокойствии Должно быть, он знал о своей смерти, уже успел пережить свой страх перед ней. Может, именно в этом страхе он и кинулся на Розу.

Как досадно. Он еще мог бы стать солдатом.

Прохоров спустился в яму и переложил Розу головой в противоположную сторону. Пусть лежат валетом. Потом накрыл Дрибасу лицо тряпицей, которую нашел у него в кармане, а лицо Розы красным галстуком и засыпал могилу.

Вот теперь можно уходить.

Он оглядел пустой осенний лес, расцвеченный желтой, оранжевой, багряной умирающей листвой, безлюдный кордон с гиблым болотом и подумал, что теперь он отвечает только за себя. Один, как бог. Впереди были откатившийся фронт, который он догонит через месяц, тяжелые бои, ранение, фашистский плен, концлагерь, побег, партизанский отряд, опять бои, госпиталь, куда его доставят из этих же вот лесов полуживого, снова, фронт через полгода, известие о гибели семьи, потом, через год с лишком, долгожданная победа и... новый фронт, Восточный – в Маньчжурии.

Всего этого Прохоров, понятно, не знал. Он знал, что его землю, его Родину топчут сапоги чужеземцев, что эти чужеземцы не могут здесь распоряжаться не только потому, что они фашисты, убийцы, изверги, это само собой, а уже потому, что они чужеземцы, чужие, лишние и потому вредные для нашей жизни люди, они должны быть вышиблены отсюда, и сделает это он, Иван Прохоров, и такие, как он, солдаты. Больше некому.

Он рассовал по карманам и за голенища сапог рожки магазинов, закинул на плечо оба автомата и пошел в обход села на восток – догонять войну.

1972 г.


СОСНА

Она росла в массиве смешанного леса, среди берез, кленов, осин, вязов и лип. Все деревья здесь жили тесной семьей, их ветви переплетались друг с другом. А сосна выделялась. Ее загорелый коричневый ствол гигантской колонной вздымался к самому небу, высоко вскинув зеленую шапку вершины. Она поднялась над лесом на добрый десяток метров и видела далеко вокруг.

Она видела тихие осенние поля с копнами желтой соломы, реку, по которой бежали с веселыми криками белые пароходы; за рекой вставала темная цепочка леса, а еще дальше, где небо прикасалось к земле, дрожали в синеватой дымке Жигули. Далеко она видела.

А рядом под ней шептался полуобнаженный осенний лес. Неподалеку работали на лесосеке люди. Они валили деревья, обрубали ветки и сжигали их, а стволы увозили на вонючих ревущих машинах. Отсюда с сорокаметровой высоты ей все казалось маленьким: и ползущие коробки грузовиков, и юркие фигурки людей, и синие костры с лисьими хвостами пламени, и влажные свежие пеньки, похожие на шляпки грибов под росой, и даже распростертые тела деревьев, возле которых сновали люди. Они сейчас были похожи на суетных муравьев, которые не замечают ни голубого неба, ни прохладного воздуха с пахучим дымком костров, ни теплого, мягкого солнца. А ведь конец бабьего лета в лесу служит началом листопада. Погляди только на деревья внимательней и заметишь это даже сейчас, в тихий ясный полдень. А когда ударят заморозки и налетят холодные порывистые ветры, зашумит-загуляет тогда в лесу многоцветная лиственная пурга. Долго будет резвиться она, устилая пружинящий наст легким шуршащим золотом, а когда наконец утихнет, деревья окажутся раздетыми и их голым колючим веткам почудится декабрьская стужа, снег и мерзлая стеклянная тишина, в которой звонко трещит и лопается кора и ломаются тонкие сучья. И станут они тогда поглядывать на зеленую среди мертвых снегов сосну, станут удивляться, что у нее не желтеет от страха хвоя при первых заморозках, что она и веткой не пошевелит, чтобы сбросить ге, когда ударит суровая зима. Но не завидуют они сосне. Они терпеливо ждут наступления весны и тогда торжествуют.

Уже в марте лес начинает просыпаться, галдят и своей колонии грачи, устраивая гнезда, оттаивают па солнце тонкие ветки, отходят, прогреваясь, онемевшие стволы. А в апреле, когда сойдет снег, забурчит ручей в соседнем овраге и появятся подснежники, каждый прутик на ближнем тополе выпустит упругие кулачки почек. Достаточно одной теплой недели, и кулачки разожмутся в ласковые ладошки новых листьев, а там уж не удержать их. Вместе с тополем оживут клен и береза, липа и осина, потом проснется вяз и орешник и, наконец, покажет жесткие морщинистые листья недоверчивый дуб.

Береза убирается в эту пору как невеста. Сквозь зеленую сетку тонких листиков просвечивает ее белый ствол, и белизна эта, мягкая, теплая, живая, умиляет своей нежностью. А когда распустит она сережки, так во всем лесу не найдешь дерева краше. А деревья тогда очень красивы.

Прохладная молодая листва так зелена и чиста, столько в ней радостной силы, задора и свежести, что неудобно даже. Живи сосна еще двести лет, и она не решилась бы на такое безоглядное ликование. А вот тополь ликует. Его крупные гладкие листья блестят и трепещут на солнце с веселой наглостью, и в этом трепетанье слышится задиристый смех. Да и другие деревья не думают о предстоящей зиме. Зачем? Зеленеть так зеленеть! Пусть недолго, зато уж всеми ветками!

Что им длинная сосна с ее вечной щетиной. Бережет каждую колючку и свежей век не бывает. Вытянулась голым столбом, три ветки на вершине – дерево называется. Куда растет, чего надо?!

Буйно, напористо зеленеет весенний лес. К концу мая весь он загустеет прохладой, в кустах заверещат малые пичужки, запоют дрозды, заплачут от восхищения чибисы. Даже бездомная кукушка станет выкуковывать потерянным детям (где они?) долгий век. А тихими вечерами, когда с прогретых полян потянет густым ароматом ландышей и земляники, когда затихнут птичьи хоры, прозвенит-взовьется вдруг голосистая трель. Тонко, длинно, многократным слитным поцелуем прозвенит она, рассыплется хрустальной дробью по зеленой уреме, и на каждую дробинку откликнется новый голос. И грянет, забьется-заплещется со всех сторон ликующий соловьиный хор, и взлетит к затихшим вершинам страстное томление, и доверчивый лес онемеет весь, околдованный любовной песней. Стой, слушай, гляди!

В темной синеве уже прорезаются алые бутоны, еще полчаса-час, и по всему небесному пологу задрожат яркие соцветия звезд.

А когда из-за Жигулей выкатится удивленная луна и зальет все мягким лимонным светом, каждый листик на дереве затрепещет в светлом нимбе, на траву лягут причудливые тени, станут замолкать утомленные соловьи, и долгая тишина, полная грез о наступающем лете, установится в лесу. Редко прокричит во сне птица, хрустнет сучок под лапой ночного хищника, и опять прохладное дремотное безмолвие до самого рассвета.

С зарей лес начинает оживать, а когда появится солнце, чтобы взглянуть на сверкающие от росы деревья и травы, его встретит радостная птичья разноголосица. Польщенное и довольное, оно раскинет лучи во все стороны, обнимет землю, и земля зазеленеет в восторге пробуждения.

Каждый день в лесу кажется веселым праздником. Но это только кажется. С песнями птиц и шепотом листвы здесь ежедневно, ежечасно идет великая неутомимая работа. Глубоко под землю, в сырость и темноту ушли корни. Они прощупывают и обсасывают каждый колючек почвы, достают необходимые соли и воду, подают к стволу, а ствол гонит пищу к меткам и к вершине, формирует новые клетки, отпускает новые побеги и листья, а листья разворачиваются, дышат, растут, тянутся к солнцу.

С ростом дерева приходит забота о семенах, и вот клен выпускает крылатые семенные коробочки, отливает на солнце желуди дуб, развешивает зеленые гроздья тополь.

В заботах и делах незаметно пройдет лето. И вот уже курлычут в небе журавли, похолодали вечера, знобяще свежими стали утренние зори. А там повиснут над землей затяжные дожди, поржавеет непросыхающая листва на деревьях, разлетятся веселые птицы. И повторится прежняя картина. Но лес не будет жалеть растерянную листву. Зачем она ему, ржавая и мертвая? Размечи ее ветер, расстели под ноги, не жалей. Придет другая весна, вырастет новая листва, зеленая и свежая, под дождем. И, обнаженный, продрогший, будет терпеливо ждать, глядя на сосну, и неприютно станет в нем, и в голых прутьях засвистит студеный северный ветер.

Покачивая хвойной вершиной, пожалеет сосна голые деревья и будет зеленеть изо всех сил: пусть лес глядит и верит в будущую весну.

И деревья будут глядеть и всю долгую зиму будут удивляться, что она, голая и прямая, как палка, все еще зеленеет своей далекой вершиной.

Они не подозревают, как трудно быть вечнозеленой, сохраняя в то же время способность к долголетней жизни. Весной и летом, когда весь лес облачается в новый наряд, она не сбрасывает зимнюю хвою, чтобы вырастить новую, а экономно и бережно роняет только старые, ослабевшие хвоинки, заменяя их молодыми. И все лето она будет стремиться вверх, к солнцу, и в этом неудержимом стремлении будет сбрасывать нижние ветки.

За свою долгую, двухвековую жизнь сосна достигла исполинского роста и большой толщины, но почти не сохранила ветвей; только у самой вершины остались несколько лап да и те с редкой хвоей. Подталкиваемые стволом, они напряженно тянутся вверх, всматриваются в далекую солнечную голубизну и грустно шумят под верховым ветром. Небо еще далеко, а она уже стареет. Одеревенели гибкие когда-то корни, слабее стал приток воды и пищи, медленнее подымаются по стволу жизненные соки.

А прежде, в годы молодости казалось достижимым и солнце, и вечное небо. Стоило только расти быстрей, не жалеть сил, и тогда небо будет твое, можешь даже потрогать его ветками. Ах как хотелось его потрогать!

Славное, счастливое было время. Тогда рядом с ней росло еще несколько сосен, которых давно уже нет. Они росли весело, наперегонки, хотя и было нелегко в те далекие лихие годы. Сколько опасностей подстерегало их, неокрепших, сколько трудностей встретили они, выбираясь из чащобы чернолесья на свет, сколько мук перетерпели, чтобы только выжить!

Еще в детстве, когда они едва были по пояс соседнему кряжистому дубу, на молодые деревца напал беспощадный лесной вредитель – большой сосновый слоник. Личинок его они особенно не боялись, страшны были жуки слоника. Они выгрызают кору на стволах, которые, если вовремя не окольцевать, начинают исходить живицей, чахнуть, отставать в росте, и наконец деревья гибнут. Было обидно умирать от этих ползучих ничтожеств, но все же несколько молодых сосенок посохли. Оставшиеся деревья спас лесник.

Следующей зимой счастливые деревца сильно повредили лоси. Они любят мягкие молодые побеги, особенно зимой, когда нет никакого другого корма. Одну маленькую сосенку они обглодали начисто, а другие, потверже корой, повредили, и если бы не уход лесника, сосенки зачахли бы.

Позже, лет через пять, она и ближние две сосенки почувствовали угнетение оттого, что оказались под тенью старого дуба. Он был разлапистый, с густой, плотной кроной, и его тенистая опека чуть не погубила их.

Сосна неприхотлива к почве, может вынести самую жестокую засуху, но она не терпит тени. Липа, та может расти и сто и двести лет под пологом сосны, ели и даже дуба. Есть тепло, и ладно. А сосне подавай свет, подавай солнце, да не маленькое, не сквозь чужие ветви процеженное.

Дуб же навесился тогда над ними темным шатром, прикрывал от зноя и ветра, но его отеческое покровительство было тягостным, нестерпимым. И стали они слабеть, бледнеть, скуежились, как в крещенскую стужу. И тут их опять выручили люди. Они свалили дуб, обрубили и сожгли сучья, а ствол увезли куда-то.

Просторно, весело, светло стало сосенкам. Над ними впервые открылся лоскут неба, не затененный ни одной веткой. И был этот лоскут таким голубым, таким ярким и прозрачным, что им захотелось подняться и потрогать его ветками. Это желание стало заветной мечтой и крепло от года к году.

Они росли с радостной стремительностью, пока не почувствовали, что им стало тесно. Они были рядом, корни их переплетались, стало не хватать пищи. Наша сосна успела подняться выше и стала давить другие. Она совсем не хотела заслонять подруг, ей было скучно одной в выси, но они, не сумевшие подняться вровень с ней, слабели в ее тени. Она не хотела их гибели, но молодые корни брали все соки вокруг, всасывали и гнали их по стволу к вершине, которая взметнулась над подругами и заслонила солнце.

Сосны-недомерки мучительно переносили это покровительство, сбрасывали нижние ветви, чтобы быстрей вырваться на волю, но года через два выдохлись, ослабели. Тонкие, почти лишенные ветвей, они стояли, как подпорки, возле подруги и видели солнце лишь сквозь густую сетку ее ветвей. И это солнце было мягче, ласковей для них, слабеющих, и они медленно, без мук умирали.

Через несколько лет мужики срубили хилые деревья, вытащили их тела на просеку и увезли на лошади куда-то.

И вот сосна осталась одна среди чернолесья. У ней было много пищи, над ней голубело заветное небо и сияло солнце, она быстро пошла в рост и на двадцатом году перегнала взрослые клены. К тому времени она стала цвести.

Пора цветения была самой лучшей в ее жизни, самой счастливой, хотя цвела она сдержанно, почти незаметно. Ее соседи, тополь и береза, даже не предполагали, что она, всегда колючая и строгая, способна на такое веселое легкомыслие. Да и цветов-то вроде у нее не было. Это же не липа, от которой за версту несет медовым запахом и сама она в пору цветения размякнет вся, выпустит из-под листьев бисеринки цвета и стоит млеет, а по цветам ее ползают мохнатые шмели да пчелы.

Сосна и эту счастливую пору встречает одна. В конце мая – начале июня, когда установятся солнечные, погожие дни, почувствует она, глядя на буйно зеленеющие деревья, смутную тревогу, выкинет яркие свечки новых побегов и стоит не шелохнется, полная тайной радости. А среди посветлевших от напряжения хвоинок уже развернулась семенная почка, уже цвет есть, никем не замеченный, и лепестки, и пыльца – все, как у других деревьев. И сядет в ту пору на ветку тяжелый глухарь, тряхнет ее, и полетит легким облачком золотистая пыльца. Цветет сосна!

Шишки у нее появятся только через год после цветения, она бережно продержит их все лето и всю осень и не сбросит даже в ноябре, когда они созреют. Не то что другие деревья, которые в два месяца родят свои семена и беззаботно сбросят их на землю – авось прорастут. Целый год нянчится сосна со своими шишками, и только зимой, в феврале – марте, они станут опадать и их унесет куда-то хозяйственный бородач – лесник.

Сейчас, может, где-то стоят такие же сосны из ее семян, глядят на полураздетые лиственные леса и мечтают, как она, о вечном небе.

К сорока годам сосна вытянулась почти вровень с ближними высокими деревьями, но ей хотелось подняться еще выше и поглядеть, что находится за ними.

Зимы сменялись веснами, быстро пролетала летняя пора, косяки журавлей с тревожными криками тянули с севера осень. И снова наступала зима. Проходил год за годом, а она стояла на одном месте, глядела на одни и те же деревья, слушала одни и те же песни и жалобы. Однообразно, утомительно, скучно.

Но вот наконец поднялась она выше столетних берез, заглянула через них и удивилась: земля была необъятно велика и жил на ней не только лес. За лесом желтели поля с крестцами снопов, за полями дымилась река с парусными суденышками на ней, за рекой темнел такой же лес, а дальше, за ним, похожие на облака, вставали голубоватые Жигули. Широкой, светлой, просторной была земля. И вот тогда ей захотелось вырваться на волю, встать под солнцем и глядеть во все стороны, пока она не увидит все. А потом – перебраться через реку и лес, дойти до Жигулей и посмотреть, что находится за ними и дальше, за самой крайней дрожащей чертой, где земля смыкается с небом. Это желание надолго бы захватило ее, если бы не один случай.

В полуверсте отсюда, за опушкой леса, росла у дороги одинокая сосна. Когда-то, вероятно, в детстве она выбежала из леса и остановилась на зеленой луговине. Вокруг нее было много света, ей никто не мешал, и она росла на приволье, весело поглядывая на покинутый лес.

Она не тянулась ввысь, а пошла в толщину, в сучья, стала приземистой, нахохлившейся и совсем не думала о небе. Ей и так было хорошо. Зимой она одна зеленела среди снегов и не слышала треска раздетого леса, замерзающего без листвы, по веснам к ней прилетали чибисы и с плачем просились в прошлогодние гнезда, а солнечным летом любили здесь играть ребятишки. Они собирали на поляне вокруг клубнику, разглядывали в гнездах пискливых птенцов, лазали по ее корявому стволу, легко добираясь до вершины. Довольная и счастливая, она стояла под солнцем, раскинув толстые ветви, и млела и нежилась, истекая янтарной смолой.

Но прожила она недолго. В одну из осенних ночей ее вырвало с корнем, хотя была она приземистой и крепкой. Впрочем, многие деревья тогда в несколько часов стали буреломом.

Жуткой, нескончаемой запомнилась эта ночь. Тяжелые, низкие тучи еще с утра заволокли небо, а к вечеру поднялся сильный ветер. Он то налетал вихрем и срывал мокрую листву с деревьев, охапками взвивая ее к небу, то наваливался темной сырой массой и прижимал все высокое к земле. Позже ветер усилился и всю долгую черную ночь ошалело ревел над вздрагивающей землей. Растревоженный лес гудел басовито, серьезно. Иногда его гул разрывался треском падающего дерева, и был этот треск как отчаянный крик о помощи, и жутко слышался он во тьме сырой непроглядной ночи.

Утром стало видно, что погибли деревья на краю леса и те, что стояли на высоких, открытых местах, приняв на себя слепую силу урагана. Низкая сосна, выбежавшая из леса, тоже была вырвана. Ее корявое ветвистое тело с грязными вздыбленными корнями лежало на мокрой земле одиноко и жалко. Но не ветер здесь был виноват. Низкорослую сосну погубила тяжесть собственной кроны. Как большой парус, она взяла столько ветра, что корни не выдержали.

А лес стоял. Люди расчистили и вывезли бурелом, места погибших деревьев заняли другие – молодые и гибкие, и жизнь продолжалась.

Наша сосна совсем не пострадала, потому что была не одна. И еще потому, что имела крепкие, далеко разветвленные корни: ведь с ростом высоты увеличивается размах колебаний, именно поэтому погибли высокие деревья со слабыми корнями. Ну, а одиночные деревья, даже сильные, не могут так успешно противостоять стихии, как это делает лес или хотя бы группа деревьев.

Спокойно и уверенно жил большой лес. Хладнокровно встречал он удары стихий и не жаловался на свою судьбу, хотя жил он далеко не в хороших условиях. Часто в Заволжье наступала засуха, приходилось экономить каждую каплю влаги, но лес стоял. Когда из горячих астраханских степей задувал резкий сухой ветер, деревья встречали его сомкнутым строем, ветка к ветке. Суховей переваливался через лес, процеживался сквозь прохладную зеленую листву и хвою, но, процеженный, ослабевший, он был уже мягче и не так сушил изнывающие от жары поля.

Но однажды лес не справился с суховеем. С апреля до середины июля в Заволжье не выпало ни одного дождя, высушенная земля потрескалась, низкорослые жидкие хлеба на полях выгорели, поник обессиленно и лес. Свернулись и пожелтели листья, высох ручеек, слабо сочившийся из среза оврага, до времени сбросила невызревшие шишки сосна. В застывшем сонном воздухе не слышно было птиц, небо выцвело и подернулось мглой, солнце, которому прежде радовалась каждая травинка, сейчас стояло расплавленной сверкающей массой, выжигая все живое.

В эту пору и случилось самое страшное – лесной пожар. Начался он неожиданно, как-то сразу. Замелькал в дальнем березняке оранжевый юркий зверек, забегал по сухому лиственному насту, вскочил на деревья и вдруг загудел, задымился по вершинам. Часа не прошло, а уж горячее красное море колыхалось над лесом. Огонь перекинулся в ельник и забушевал с большей силой. Горящие еловые лапы перелетали по ветру через деревья, выскакивали на просеку и падали, и там, где они падали, жухлая трава синевато дымилась, а потом занималась белыми хвостиками. Огонь слизывал ее до земли, оставляя серый пух пепла. А море огня разливалось все жарче, в лесу стоял треск и шум падающих деревьев, орали сороки и чибисы, пищала птичья мелочь, бежали звери, кружились и квохтали в дыму глухарки.

Возможно, погибла бы в этом огне и сосна, но в лес набежали люди. Они выстроились у широкой полосы противопожарного разруба и стали валить деревья навстречу огню. Пожар на время был приостановлен, а к вечеру ударил долгожданный дождь. Он хлестал по дымящимся деревьям с густым шипением, и скоро над пожарищем встал молочный пар. Всю ночь колыхался он белыми волнами по лесу и только утром рассеялся.

Поднявшееся солнце увидело тоскливую картину: обугленные черные стволы стояли напряженно, подняв в отчаянии к небу обгорелые ветки, на земле как попало лежали скрюченные тела упавших деревьев, кое-где торчал черный кустарник. Все это было среди золы, угля, пепла – ни зеленой веточки вокруг, ми листика, ни цветка. Пусто, мертво.

Казалось, никогда не пройдет боль этой беды, но боль прошла, хотя страшная картина пожарища не забылась. Сейчас уже ничто не напоминает здесь о давней трагедии. Земля вновь покрылась травой и цветами, шумят взрослые деревья, гомонят птицы, заливаются по веснам нежные соловьи.

Терпелив и живуч большой лес. За эту живучесть и полюбила его сосна и уже не представляла себе другой жизни. Ей уже не хотелось выбежать в поле, чтобы жить одной, ей не нужны были ветви, как вязу или дубу, не прельщала пышная крона липы. Только ночное небо продолжало манить ее спокойной голубизной.

Она видела, что соседние березы, глядя на нее, тоже тянутся вверх, и это радовало ее, прямую и строгую. Теперь она жила с единственной целью – расти вверх и достать ветками небо.

Каждую весну, выбрасывая свечки новых побегов, она поднималась все выше и для устойчивости шире раздвигала в земле свои корни. Небо приближалось медленно, незаметно, но приближалось. Низкие осенние облака иногда проплывали над ней почти рядом, еще десяток метров, и они задели бы ее вершину, но это были лишь облака, а глубокая синева была за ними. Она вглядывалась в стаи пролетных птиц и видела, что и они не достигают еще неба.

И все же она росла. Правда, уже не с такой стремительной безоглядностью: с набором высоты она колебалась все шире и иногда боялась, что корни не выдержат.

Когда соседние березы стали мешать, люди свалили их и вырубили весь ближний кустарник, высасывающий ее влагу. Люди всегда помогали ей расти, заботились о ней, и сосна дивилась такому бескорыстному покровительству, не зная, чем его объяснить. Да и не особенно искала она объяснения. Она просто росла, ей хотелось больше солнца, света, она мечтала дотянуться до неба, а люди помогали ей в этом.

С годами ее рост вверх замедлился, но не остановился. Свое стопятидесятилетие она встречала могучим деревом с тяжелым каменным стволом и далеко взметнувшейся вершиной. Она теперь стояла высоко над лесом, и, чем выше поднималась, тем шире распахивалась во все стороны земля, отодвигалась дальше кольцевая линия горизонта, интересней становилась жизнь. Да и изменений на земле было много. По реке вместо парусных суденышек стали ходить большие дымящие пароходы с громкими гудками, позже она заметила на полях неуклюжие тракторы и машины, а потом высоко над лесом стали летать крупные гудящие птицы. Они не махали крыльями, как сороки, а парили, подобно орлам, и крылья у них блестели на солнце.

Высоко забирались эти гудящие громоподобные птицы, в самой синеве парили, и она с тоской поняла, как далеко вечное небо и как трудно достать его дереву, вросшему в землю.

Она уже начинала стареть, ощедренную грубую кору точил короед, она иногда прихварывала. Ее навещал – и до сих пор навещает – лесной врач – дятел. Он старательно выстукивает дерево, с умным видом приглядывается к нему, прислушивается, пробивает новые отверстия и достает вредителей короедов, но сосна недолго чувствует улучшение. После лечения своего доктора она отдыхает, потом короед заводится опять, и недомогания усиливаются. Трудно понять, чего больше дает доктор – вреда или пользы. Он много уничтожает личинок короеда, но сколько и дыр пробивает он на живом дереве, доставая этих личинок. Весь ствол у нее в дырках.

И уже трудно ей расти, трудно стремиться ввысь и зеленеть наперекор стихиям. Она глядит на полуобнаженный осенний лес, на пустые тихие поля с копнами желтой соломы, на зеркальную реку, по которой бегут белые пароходы, на далекие Жигули. А рядом ревут лесовозы, визжат механические пилы, слышатся треск и глухие удары падающих деревьев.

Она глядит на лесосеку и видит, как у края вырубки собираются мужчины, о чем-то говорят, потом направляются к ней. Один из них держит на плече механическую пилу. Весело переговариваясь, они подошли, положили у ее корня пилу и сели покурить.

Эти мужики уже не носили курчавых бород и длинных рубах, не обувались в лапти с цветными онучами. Они были бритыми и молодыми, носили ладные комбинезоны и крепкие рабочие ботинки. Только один – усатый, с ружьем – был в плаще и носил высокие сапоги. Это был лесник, потомок тех бородачей, которые берегли ее и помогали ей расти.

Неторопливо обошел он сосну, похлопал ладонью по ее стволу и, запрокинув назад голову, поглядел вверх. Шапка съехала с его головы и упала на коричневый хвойный наст. Он тряхнул косматой головой и засмеялся.

– Молодчина! – сказал он. – Хорошо росла. Теперь от тебя любой не откажется.

Он опять засмеялся чему-то, и мужики одобрительно заговорили ему в ответ.

– Крепкая вымахала!

– Кубов на семь, а то и на все десять потянет.

– Вот матки-то будут – на сто лет!

– Хороша-а-а!

Они хвалили, восхищались, прикидывали, сколько даст она полезной древесины и куда ее лучше употребить. Так вот почему они помогали ей расти! Им нужна была древесина, они беспокоились о ее теле и вовсе не думали о ее стремлении расти и достичь вечного неба.

А механическая пила уже гудела и нетерпеливо дрожала в руках одного из лесорубов. Вот он широко расставил ноги, нацелился и прижал к стволу визгливую острую цепь. Красновато-коричневые, а потом желтые хлынули струей влажные опилки и залили редкую траву у корней и ботинки лесоруба.

Сосна вздрогнула, оглядела в последний раз легкую осеннюю землю, далекие синие Жигули и лес, в котором она прожила двести лет. Деревья сбрасывали листву и готовились к холодам скорой зимы. На ближней лесосеке лежали вразброс и штабелями обрубленные тела их соседей, с которыми, возможно, будет лежать и она – в виде дома или другой какой постройки, нужной людям.

– Налегай! – закричал лесник. – Налегай разом!

Сосна пошатнулась, заскрипела и стала медленно валиться. Лесоруб немного не рассчитал и запилил дерево неровно. Падая оно повернулось на комле, хлестнуло по дальней осине, сломив ее натрое, и тяжело, со стоном рухнуло. Кажется, весь лес вздрогнул от падения сосны, вздрогнул и зашелестел глухо и печально.

А сосна лежала, вытянувшись во всю длину прямого ствола, далеко откинулась зеленая вершина и несмятые верхние лапы еще качались и глядели в распахнутое небо, которое они так и не сумели потрогать.

1966 г.

[1] Пожалуйста, товарищ еврей! (нем.)

[2] Выходи! (нем.)

[3] Еврейская свинья, выдала его своим криком, стерва! Надо прибить (нем.).

[4] Не везти же... (нем.)


Загрузка...