Во всем виноват Юджин Шиффелин — поклонник Шекспира, нью-йоркский производитель лекарств, решивший, что в небе Нового Света должны парить все птицы, упомянутые великим бардом. Но это никак не получалось: то погибали дрозды, то жаворонки… А потом, году в 1890, Шиффелин ввез в страну скворцов.
У Шекспира скворцы упоминаются не так уж часто. Да что там — всего в одной строке. В одной из пьес о Генрихах, кажется, в «Генрихе IV». Но одной строки Шекспира было достаточно, чтобы в Нью-Йорк привезли сотню скворцов. Пернатые иммигранты поселились на задворках Американского музея национальной истории. Сначала все решили, что это мило, но потом они изгадили весь музей. К сегодняшнему дню первая сотня скворцов превратилась в двести миллионов, а то и больше птиц.
Пятьдесят лет назад скворцы уже водились на всем пространстве от Аляски до Флориды. Клевались, вопили, гадили, дрались, плодились и размножались. Как и их человеческие собратья, они душу вытрясали из тех птиц, которые осмеливались заявлять права на их законную североамериканскую собственность, разносили болезни, дрались за места для гнезд, пожирали все, что попадало в поле их зрения, и от этого гадили еще больше.
Департамент сельского хозяйства даже обнародовал рецепт пирога из скворцов. Но напрасно: думаю, для людей это было бы сродни каннибализму или чему-то в этом роде.
Стоя у окна (один из плюсов моего кабинета — неплохой вид из окна), я перебрасываю пакетик фисташек из одной руки в другую и сквозь покрытое морозным рисунком стекло смотрю на скворцов, прилепившихся к выступу стены. Из-за холода они нахохлились, и в солнечных лучах их черные перья отливают багряным, розовым, голубым и серым. Один скворец откидывает голову назад и разражается песней, чем-то напоминающей пение Кенни. Сидящий рядом хватает его за перья на спине.
Пространство за окном взрывается черными крыльями, и скворцы, как лемминги в тундре, густой волной срываются с выступа. Но, в отличие от леммингов, они благополучно садятся на страховочную сетку из деревьев, окаймляющих улицу.
— Уичита!
Я оборачиваюсь и вижу в дверях Дженет, охранницу музея.
— Привет, — говорю я.
Она входит и закрывает за собой дверь.
— Я просто хотела узнать… Я хочу сказать, у меня к тебе вопрос. Может быть, ты сможешь мне помочь.
Я с трудом сдерживаю вздох. Два часа комканого сна — недостаточная подготовка к такому разговору. Интересно, кем мне сегодня предстоит стать? Вчера я была Ральфом Лореном. На прошлой неделе была особая комбинация: дама из «Спросите Эми» плюс отец-исповедник, в комплекте. Возможно, сегодня мне придется отрастить бороду и сменить имя на «Зигмунд». Фрейд, естественно.
Дженет поправляет ремень, как у Бэтмена, и пистолет на нем и садится на стул, который проигнорировал Джонз.
— Как тебе эти сережки? — спрашивает она.
А-а. Сегодня я опять Ральф Лорен.
Я смотрю на ее серьги и так сжимаю пакетик с фисташками, что многие из них оказываются задавленными насмерть. Ральфу Лорену такое терпеть не приходится. Серьги квадратные, с темно-красными камнями, все завитые-перевитые, как лабиринт. Они свисают у Дженет до плеч.
— Миленькие.
— Ты правда так думаешь? Они идут к форме?
Коричневые хлопчатобумажные брюки и красный лабиринт в ушах… Я пожимаю плечами: мне не хочется размазывать по столу эту женщину с пистолетом на боку.
— Ну…
— Нет, ну правда? Идут?
— Ты знаешь, я не особенно в этом разбираюсь.
— А Кенни они понравятся, как ты думаешь?
— Кенни? — Разговор будет об отношениях с мужчиной? И я мысленно влезаю в шкуру психоаналитика и становлюсь доктором Рут, доктором Лорой… кто там еще по этой части?
— Я просто хотела узнать… — Она прокашливается. При каждом ее движении на стуле скрипят ботинки, упирающиеся в пол. — Про… Кенни.
Так, Кенни. На прошлой неделе это был…
— А как же Тимоти? — спрашиваю я. — Я думала…
Она машет рукой, и на минуту становятся видны и другие украшения. Кольцо с красным камнем, например, под пару к серьгам.
— Он, похоже, гей.
— Он не гей.
— Он сказал, что он гей.
Тимоти не гей. Я чуть не подвела его, уничтожив его алиби. Если он узнает, то убьет меня.
— Хм… Наверное, я ошиблась.
Дженет хихикает:
— Закоренелый педрила.
— Что?
— Ну, педик. Сама знаешь. — Она опять поправляет кобуру с пистолетом. Я и сама догадывалась. Ну, что Тимоти — гей.
Я киваю головой и решаю не вступать в дискуссию.
— Вот как.
Молчание. Она скребет себе плечо, и царапающий звук эхом отскакивает от стен.
— Это будет событие месяца, — наконец говорит она. — Я в ударе.
Я улыбаюсь. Довольно кисло. Безнадежного пациента вывезли на солнышко.
— Черт, — продолжает она. — Если бы вы с Джоной не были такими не-разлей-вода, я занялась бы им.
Безнадежный пациент кашляет и отходит в мир иной.
— Это у тебя фисташки? — спрашивает Дженет.
Я заставляю себя кивнуть. Затем протягиваю ей пакетик.
— Спасибо. Пойду посмотрю, где Кенни. — В дверях она останавливается и опять поворачивается ко мне. — По-моему, у него отличное чувство юмора, как ты считаешь? В последнем номере «Космополитена» писали, что мужчины с юмором в постели что надо.
— Точно. Еще бы.
Она кладет ладонь на пистолет и поглаживает его.
— Знаешь, девушке бывает нужен не только такой пистолет.
Фрейд отдыхает!
Потом она уходит, унося мои фисташки.
Надеюсь, у Кенни помимо юмора есть еще и дубинка.
За окном пролетают скворцы, и их тени проносятся по моему письменному столу.
— Клянусь, я их всех когда-нибудь потравлю, — сказала мама как-то утром в марте одиннадцать лет назад. — Только посмотри. Они же повсюду!
Из кухонного окна я посмотрела на ковер из скворцов и подумала о том, что осталось два месяца до того, как я уеду из этого городишки. Два месяца до того, как у меня будет достаточно денег, чтобы купить себе что-нибудь на четырех колесах, которое вывезет меня за пределы Хоува.
— Они делают только то, что в них заложила природа, — ответила я.
— Они опять заняли все домики для ласточек, — сказала мама.
— У нас ласточки никогда и не жили.
— Ты на это посмотри, — и она показала на существо с куцым хвостом, запихивающее солому в бутыль из тыквы, висящую на шесте. — Вот поэтому я их и потравлю.
— А им, может быть, хотелось бы отравить тебя, — сказала я. — Ведь ты только и делаешь, что разрушаешь их дома. Ты же вытаскиваешь солому и траву и разбрасываешь по земле.
Мамины пальцы стиснули край раковины.
— Ты хочешь сказать, что я местный специалист по разрушению чужих домов? — спросила она.
Это был единственный раз, когда она сказала хоть что-то о Долорес.
Скворцы проносятся мимо моего окна. Такая черная туча. Я слежу за фигурами, которые они образуют в полете, и мечтаю о том, чтобы оказаться в своей кровати, закутаться в шерстяные одеяла… Но моя кровать занята. Мечта с легким шипением испаряется, и я думаю, не поможет ли мне сигарета… если, конечно, удастся открыть окно.
Я — без особого усердия — тяну вверх раму окна, и тут звонит телефон.
— У вас здесь нет ничего, кроме сои и готовых завтраков, — говорит Джина, когда я беру трубку.
— Есть молоко, — замечаю я.
— Обезжиренное. Такая гадость.
— Тогда купи пирожков в магазине на улице.
— Я не люблю пирожки.
— А что ты любишь?
— Не знаю.
— Сделай себе бутерброд с арахисовым маслом и желе. В одном из навесных шкафов есть арахисовое масло.
— Я не люблю арахисовое масло.
Я представляю себе, как хватаю ее клювом за перья на затылке и изо всех сил трясу. Это помогает.
— Спустись вниз и пройди два квартала направо, там есть супермаркет, — громко говорю я, мысленно выплюнув изо рта перья. — Купишь там, что тебе хочется.
— А вы с ней хоть когда-нибудь ходите в гастроном?
— Только раз в две недели — по вторникам в полнолуние.
— Что?
— Да ничего. Удачной охоты. На продукты. — И я вешаю трубку, пока не выдернула провода и не отстегала эту маленькую сучку.
Телефон звонит опять.
— Ты прямо как мама, — говорит Джина. — У тебя даже голос был такой же, как у нее. Плаксивый. Такой: «А-а-а, а-а-а, а-а-а».
И вешает трубку.
Я неотрывно смотрю на телефон. Это что — шестнадцать лет? Я тоже так себя вела в шестнадцать?
Но я не моя мать.
— Я не разрушаю чужие дома, — сказала мама. Кожа на костяшках пальцев у нее побелела от напряжения.
Я протянула руку к буфету, чтобы взять один из бесплатных стаканов «Бургер Кинг», которые я притащила с работы, и налила себе воды.
— Тогда почему ты не уйдешь? — спросила я. — Ноги у тебя есть?
— Почему ты так на меня злишься? — сказала она. — Что толку в твоей злости?
Я вышла и пошла подальше от дома. То есть сделала то, чего, как я уже понимала, мама не сделает никогда.
Я не моя мать.
Я знаю, как уйти.
Джонз просовывает голову ко мне в кабинет.
— Что с Дженет? — спрашивает он, как будто утром у нас не было никакого молчаливого разговора.
— У нее очередной брачный период.
Его лицо передергивается. Невольное проявление беспокойства и отвращения.
— Она взяла мои фисташки, — говорю я, но думаю совсем не о зеленоватых орешках. Я думаю о том, что сказала Джина.
— Пошли поедим? — предлагает Джонз.
Я моргаю.
— Что-то не хочется… Я плохо спала.
— С каких это пор утомление стало влиять на твой аппетит?
— С тех пор, как Джина явилась ко мне беременная, — бормочу я.
В его мозгу разом вскипают два чувства. Я ощущаю это, хотя выражение его лица совсем не меняется. Первое — это удивление. Второе… Это смесь грусти с тревогой и с небольшой порцией ревности. Потому, что я опять не впустила его в свой мир.
Я с повышенным вниманием рассматриваю степлер на своем столе.
— Могу предположить, что она была уже далеко от Хоува, когда позвонила тебе, — говорит он.
— Да, она была в Джолиете, — отвечаю я.
— А что насчет ее беременности?
— Она привезла папашу на буксире.
— А, этот таинственный Дилен.
Я киваю.
— Ну пошли, — говорит он. — Поешь, и будет лучше.
— Лучше не будет.
Почему я не ухожу, ведь ноги же у меня есть? Почему не могу перестать быть скворцом и начать новую жизнь? Например, жизнь одинокой перелетной птицы? Звучит неплохо. Я бы парила над лесами и пела что-нибудь красивое… Одна. Гордая. Свободная. Без этих птичьих разборок, без ссор из-за пустяков, без песен, звучащих на манер сломанного аккордеона, без злости и раздражения. И никакой памяти о коллективном бессознательном. Никакого сращения. Никаких сиамских близнецов.
Была бы только я.
Может, дорогая, ты просто не умеешь ходить?
Я смотрю вниз, на свой письменный стол, и вижу побелевшие костяшки, проступившие на пальцах. Я постепенно, очень осторожно ослабляю хватку и отпускаю крышку стола.
— Нет, — говорю, — я не моя мать.
Брови Джоны исчезают под волосами.
— Никто этого и не говорит.
Джина говорила.
И я говорила.
Я надеваю пальто и оставляю свои мысли. Я устала. Уйти можно и завтра. Маньяна. Завтра никуда не денется.
Закутанные до самых глаз, мы направляемся к киоску с хот-догами на углу.
Человек, жарящий на углях открытого гриля свиную плоть, выглядит, как хряк-каннибал, пожирающий себе подобных.
— Как ты думаешь, он по утрам ест из корыта? — шепчет мне Джонз, пока мы стоим в очереди. Это дежурная шутка постоянных покупателей.
— Вне всякого сомнения.
Но, несмотря на свиноподобную внешность, мозги у продавца есть. Поэтому его дело и стало процветать. Мы стоим тут в очереди именно потому, что хотдоги здесь вполне терпимые. Да ни один улыбчивый и приветливый продавец и не открыл бы магазин на этом углу.
— С вас еще двадцать пять центов за халапеньос[7].
И все-таки я, пожалуй, с большим удовольствием пошла бы к улыбчивому и приветливому продавцу, особенно если бы за ту же плату он давал еще что-то.
— Спасибо, — говорю я ему. — Ты настоящий друг. Не то что другие.
Можете считать это сарказмом. О-хо-хо.
Свиные глазки сужаются.
— Если не нравится, иди в другое место. — И он сгибается пополам, хохоча над этой своей как бы шуткой.
— Ты, как всегда, прав.
Сражаясь с ветром, мы с Джонзом идем на нашу скамейку. Скворцы ее уже всю уделали.
— Учитывая количество булочек с хот-догами, которые я им скормил, можно было бы ожидать от них большей благодарности, — говорит Джонз.
— Может, им не нравятся булочки с хот-догами.
Где-то в середине ланча мой желудок начинает бунтовать. Мысли тоже не всегда послушны. Они возвращаются, когда ты их не ждешь, когда не в состоянии ими заниматься… Я заворачиваю остатки хот-дога и передаю Джоне.
— Не хочешь?
Я пожимаю плечами. Наблюдаю, как скворцы сражаются за какое-то забытое в коричневой траве сокровище.
— Как ты думаешь, скворцы когда-нибудь устают друг от друга? — спрашиваю я.
Несколько секунд он молчит. Старается понять, что я имею в виду на самом деле.
— Возможно, — отвечает он. Но он говорит это так, как другой сказал бы: «Ну и так далее» — давая понять, что высказывание завершено и спорить больше не о чем.
Я делаю вид, что не замечаю, как он выбрасывает остатки двух недоеденных хот-догов.