ЕЩЕ МЕРТВЕЕ

«Я по-прежнему здесь — где вы?»

Последняя телеграмма фельдмаршала Паулюса Гитлеру накануне сдачи Сталинграда

ГЛАВА 12

Я обустроила свою смерть и рада была сообщить об этом Фар Лапу, столкнувшись с ним на улице у магазина миссис Сет. Он выглядел как обычно: в джинсах, увешанный бумерангами, с самокруткой в зубах, словно его занес в Далстон песчаный вихрь.

— Йе-хей, Лили-детка, чем занимаешься? — спросил он.

— О, то одним, то другим, — ответила я.

Подбежавший к нам Грубиян попытался лягнуть Фар Лапа в зад, вопя: «Негри-тос! В землю врос!»

Фар Лап, притворившись, что хочет ухватить за хвост енотовую шапку Грубияна, возмущенно воскликнул:

— Он никогда не перестанет безобразничать, этот Грубиян. Ни-когда.

— Когда-нибудь он наконец угомонится? — спросила я, прекрасно понимая, что Фар Лап уйдет от ответа.

— Кто его знает, но иногда приходит время собирать пожитки, Лили-детка.

— К чему ты клонишь?

— Может, тебе пора перебираться на новое место, хей? А то здесь вечно черный понедельник, верно?

Я передала ему зажигалку, которой пользовалась на этой неделе — прозрачную, голубую, пластиковую и в высшей степени одноразовую. Зажигалки наполнялись и пустели, появлялись и исчезали. Я оставалась все той же. Они были живыми, а я нет. Фар Лап закурил свою самокрутку, а я свою «ВН». Мы стояли и курили, дым походил на пар, который должен был бы идти у нас изо рта этим холодным декабрьским утром. Перебраться на новое место? Что имел в виду Фар Лап? Надеюсь, не утомительное переселение в Далберб, такой же цистрикт, как Далстон, только на юге Лондона. Я несколько раз бывала в Далбербе. Там любили селиться состоятельные мертвецы — в солидных домах, за аккуратно подстриженными живыми изгородями, тянущимися вдоль широких пешеходных дорожек и тихих синевато-коричневых бетонных дорог, напоминающих почти недвижные мутные реки.

Нет, только не Далберб, одновременно безграничный и ограниченный, как и другие населенные мертвецами части Лондона. Только не Далберб, где каждую милю дома отступают от дороги, и вас встречает череда все тех же вымирающих магазинчиков, что и милей раньше — лавки мясника, булочника, зеленщика, торговца скобяными товарами. Только не Далберб, где за станцией метро «Северный Далберб» следует просто «Далберб» и наконец «Южный Далберб». Я навидалась Далбербов еще при жизни — проклятье, я вырастила двух детей в Хендоне!

Но есть места и похуже Далберба. Возможно, смертократия — которая столь же всесильна, сколь и непостижима — намерена перевести меня в провинцию. И что меня там ожидает? Там не будет ни работы для пожилой толстой женщины, ни автобусного сообщения, чтобы выбраться куда-нибудь еще. Моя жизнь превратится в череду пикников «Женского института», в плеванье чаем у соседей и прогулки по пшеничным полям, совершающим самоубийственный пестицид. При одной мысли об этом охватывает скука.

— Что-то тебя почти не видно на собраниях, Лили. — Фар Лап, покурив немного, сменил тему. — В чем дело? По-твоему, тебе там нечему учиться?

— Раз уж ты спросил, я отвечу: нет. По-моему, для собирающихся там бедолаг это просто повод оплакать свою смерть. Если вы хотите облегчить им условия существования, то это пустая трата времени. Если вы хотите им помочь, то это так же эффективно, как согнать туберкулезников в одну комнату и предложить им кашлять друг на друга. У меня, слава Богу, не туберкулез, а смерть. Я работаю, на смерть мне вполне хватает. Я плачу за эту грязную квартирку, за сигареты и еще за электричество — зачем мне тратить время на какую-то чушь?

— Помнишь, что я говорил тебе раньше, детка?

— Что ты имеешь в виду? Ты говорил так много, и это значило так мало.

— Что все это болтовня, вздор, ложь.

— Что именно? Я нисколько не сомневаюсь в твоих словах.

— Йака! Не придуривайся, детка, ты не маленькая. Веди себя в соответствии с возрастом. Пораскинь мозгами! — Я никогда не видела его в таком волнении: он дернул головой, зеркальные очки блеснули, угловатые руки рассекли холодный воздух. Он даже помахал у меня перед носом своим дурацким бумерангом, надеясь испугать. — Собрания, детка, это место, Жиры, Лити, Грубиян — все вместе. Усекла?

Уставившись на него, я увидала двух маленьких Лили, глядящих на меня из стекол его очков. Интересно, у меня по-прежнему крупный нос, удлиненное лицо и землистая кожа? Не разгладились ли морщины хоть чуть-чуть? Не уменьшились ли мешки под глазами? Не смягчила ли смерть мои черты?

Что за чертов психолог наблюдает за мной из-под этих непроницаемых очков? Я постаралась понять его слова, но не нашла в них никакого смысла. Вдобавок, все, с чем я столкнулась в загробной жизни за последние несколько лет, казалось мне вполне осмысленным. Особенно моя работа в «Баскинз рилейшнз»: Лити сидел на моем письменном столе, а остальные общались со мной лишь формально — совсем как в жизни.

При жизни меня всегда поражало, как получается, что ты, немолодая, замужняя женщина с акцентом, в английской конторе превращаешься в лицо без пола, без возраста, без семьи и гражданства. Тебе могут задать вопрос об отпуске или о новых туфлях и даже — в особых случаях, вроде начала войны, — о твоих «взглядах», но никогда не спрашивают о том, что выделяет тебя из числа играющих на пластмассовой клавиатуре. Мужья, дети, дом, убеждения — все это не входит в круг интересов твоих коллег. Я приходила, писала пресс-релизы и уходила. Помню, как я думала, тащась из Кентиш-тауна в «Чандлер паблик рилейшнз», с больными ногами, артритом, а позже и раком, что моя жизнь подобна смерти. А теперь моя смерть подобна жизни. Эта жутковатая симметрия соблазнительна и весьма правдоподобна.

— Я думаю, Фар Лап, честно думаю. Но не могу «усечь», как ты это называешь.

— Йе-хей, Лили-детка, тогда тебе не прикрепиться к крючкам и петелькам благодати.

— Наверное, нет.

— И все же, если передумаешь, то знаешь, где меня искать.

— Где? — Я никогда не знала, где он сейчас. Как-то он сказал мне, что вечно странствует, и я поймала его на слове.

— Ни-где, — ответил Фар Лап и зафыркал, защелкал языком и щеками, как бы напоминая мне, насколько мы с ним разные.

— Не смеши меня, или я подумаю, что ты уже давно сообщил мне номер своего телефона.

— Йе-хей, я серьезно, детка. Ты разве не заметила, что происходит в городе?

— Что ты имеешь в виду?

— А то, что вот-вот наступит 1992 год, детка. Экономический спад кончился, йе-хей!

— Ну, кончился… а ты-то здесь при чем?

— Когда в карманах у лондонских парней заведутся деньжата, они захотят их спустить — и все в этой чертовой жизни вернется на свою тропу.

— Ну и что? — Господи, я не выносила споров с Фар Лапом. Меня ужасно раздражала эта смесь первобытных формулировок и чисто австралийских бессмысленных вопросительных словечек.

— Как что? Они захотят свое «кайу» — свое мясо. А я его им дам, ей-хей? Покурим? — Он протянул мне маленькую круглую банку «Лог Кабин», и я ее взяла, для разнообразия. Я много раз видела, как Фар Лап высыпал крепкий табак на еще более крепкую ладонь, а затем ловко, не глядя, заворачивал в крохотный клочок бумаги, слетавший с нижней губы, и повторила эту процедуру не глядя. В смерти я стала неожиданно ловкой. Он поднес спичку. Мы закурили. Если бы я чувствовала вкус, дым наверняка отдавал бы древесиной.

— И где, — спросила я, сплевывая крошки табака, прилипшие к губе, — ты собираешься давать лондонцам их «кайу»?

— Нигде. Открою ресторан. — Он снова фыркнул. — Что-то вроде трактира, йе-хей?

Ты откроешь ресторан? — Я вспомнила, как в шестидесятых обедала с Йосом в «Овертонс». Счет, помнится, не превышал шести фунтов на двоих. Естественно, туда входило и вино, но на чаевые Йос поскупился. В 1958 году, когда я переехала в Лондон, там было два вида ресторанов — плохие и ужасные. А теперь мертвый австралийский абориген собирается открыть еще один.

— Да, «Нигде», так он будет называться, ей-хей? С центральноавстралийской кухней. У меня тут есть несколько аборигенов, они готовят мне то, что едят в буше — лепешки, кенгуру, варанов. Посетители будут приходить, садиться на песчаный пол вокруг костра, йе-хей? Костер горит жарко-жарко. На потолке большой экран, на экране небо моей страны, йе-хей?

— Думаешь, это будет иметь успех?

— Само собой. Этот городской народ ест все подряд, а повара у меня хорошие, йе-хей?

— Но где это «Нигде»? — Почему, почему, почему я опять позволяю втягивать себя в дурацкий разговор? Беседа с Фар Лапом напоминала мне разговор на идише — из одного вопроса тут же вытекал другой.

— О, видишь ли… — Он опустил на плечо бумеранг, поправил темные очки, пригнул поля шляпы и показал мне каблуки своих сапог. — Это здесь, поблизости. Спроси любого, и тебе покажут. Поверь мне, Лили — детка, меня легко найти, йе-хей? Заходи. — Он поднес тонкую руку к толстым губам, как бы опрокидывая стакан. — Я угощаю.

И с этими словами он удалился по Аргос-роуд, надвинув шляпу на глаза, перекатывая самокрутку из одного угла рта в другой. Его запыленная фигура исчезла за магазином миссис Сет. Он ушел в «Никуда». Невозможный человек. Подумать только, а я-то воображала, что он может научить меня чему-то, вывести куда-то. А получилось в «Никуда».

Но туда я идти не собиралась — чего ради? Возиться с метафизикой, неуклюже встраивать крошечные космологии в мои унылые будни? Муму в муму. Бедолага в бедолаге. К тому времени все это должно было бы начать соединяться в моем мозгу, верно? Или хотя бы тогда, когда я узнала, что Наташа, потеряв ребенка, тут же порвала с Майлсом. А особенно, когда она, разыскав старую подругу, решила на год отправиться в Австралию.

Старая подруга преподавала в Сиднее — вот почему она и осталась подругой. Наташа обращалась с друзьями удивительным образом: не церемонилась, а после проливала соленые слезы на нанесенные ею же раны, лишая друзей возможности испытывать к ней симпатию в ближайшие тридцать лет. Но эта подруга уехала сразу же после того, как они обе закончили школу искусств.

Ее звали Полли Пассмор. Мне она помнится пухленькой хорошенькой девчушкой со здоровой чувственной тягой к волосатым ногам, в отличие от ее гладеньких. Она громко смеялась, пила слишком много белого вина, а когда наконец пошла в учительницы, баловала вверенных ей детишек. Жизнь Полли Пассмор походила на яркие коллажи, которые она любила мастерить — из самых разных материалов, объединенных ее добрым нравом. В школе она тяготилась своей миловидностью, благодаря которой снискала угнетавшую ее популярность. В колледже Святого Мартина она познакомилась с Наташей. Для нее это стало облегчением, ибо рядом с гибельной красотой Наташи Полли превратилась в обычную пухленькую девчушку. Она сумела играть вторую скрипку, о чем всегда мечтала.

Полли терпеливо возилась с Наташей. Отпаивала чаем и снабжала носовыми платками на первых этапах пути к распаду. Утешала бессильно рыдавших молодых людей, чьи не ко времени вспыхнувшие сердца Наташа разбила о кухонный пол квартирки, где они с Полли жили. С этого же пола она пару раз подбирала Наташу после первых мучительных и еще вызывавших раскаяние передозировок героина. Она ходила с Нэтти в суд, когда ту обвинили в магазинной краже. Но это еще не все, она дописывала картины, которые торопливо набрасывала Нэтти, чтобы та могла представить их экзаменационной комиссии.

Полли успела уехать до того, как стало по-настоящему паршиво. Возможно, она получила от Наташи все, что хотела. Во всяком случае, Полли поняла, что ей никогда не стать ни такой красивой, ни такой проклятой. Полли покинула Лондон, считая, что у ее подруги подбито одно крыло, хотя крыло уже было ампутировано. Сначала она отправилась в Глазго, потом на остров Малл, потом в Калифорнию, потом в Банф. Она неискусно учила искусству, имела множество неудачных связей с мужчинами, которые вели себя с ней непростительно. С легкой руки своей подруги она превратилась в толстую некрасивую женщину, пить сладкое вино становилось все горше. Иначе как могла Полли Пассмор все это время поддерживать с Наташей связь? Как могла предложить ей пожить у себя, когда жизнь из той была высосана без остатка?

Последнюю порцию героина Наташа занюхала с металлической мыльницы в туалетной кабинке транзитного терминала в Абу-Даби. Когда самолет коснулся земли в Сиднее, все пассажиры зааплодировали, выкрикивая австралийские приветствия и издавая возгласы радости. Наша маленькая привередница зажала хорошенькую головку между худыми руками, и ее вырвало в предусмотренный для этого мешок. Она уже стала классическим антииодом — превращая мечты в кошмар.

Шарлотте пришлось слишком много вынести. Доставшееся ей в наследство лицо папаши, мою смерть, сестру-наркоманку, совокупление по расписанию. Но эту., эту… вселенскую несправедливость она не вынесла. Через месяц ей позвонила какая-то женщина и спросила, не хочет ли она посещать групповые занятия, где женщины, пережившие выкидыш, собираются вместе и демонстрирую!' друг другу фотографии своих безжизненных малюток, предусмотрительно отснятые персоналом. Закусывать жалкими остатками, крохами материнства с роскошного пустого подноса жизни было не в характере Шарли. Она не позарилась на объедки и отклонила предложение. Лучше пережить травму. Она видела своего мертвого ребеночка в кошмарах, обретавших пугающую реальность. Каждую ночь он приползал к ней, бедный крошка, по фасаду Камберленд-террас. Он стучался, пропащая душа, в большое оконное стекло. Шарлотта поднималась с супружеского ложа и брела по мягкому ковру, чтобы столкнугься с жестокой действительностью. «Что случилось, моя любовь? Чего тебе, бедняжка?» Его крошечный ротик открывался и закрывался в оранжевом свете уличных фонарей. Распахнув окно, она наклонялась ниже. «Хочу пи-пи, — говорил он. — Я хочу пи-пи». Стыд и срам, этот маленький шельмец не ленился тащиться из Далстона только для того, чтобы расстроить свою мать. Черт побери, я даже чувствовала сострадание к Шарлотте — разнообразия ради.

Днем Шарлотте в каждой собачонке на улице чудился покрытый мехом эмбрион. Элверсы отказались от тотальных анализов и прекратили систематические соития. Теперь у них было около тысячи отделений «Бумажных обрезков», и ничто не предвещало снижения темпов роста. Конечно, в конце восьмидесятых у них возникли незначительные трудности, однако теперь, подобно ракете, облетевшей Луну рецессии и использующей силу инерции, предприятие Элверсов с огромной скоростью рванулось вперед. В девяностых колеса экономики начали свободно вращаться в любую сторону. Теперь уже не стоял вопрос о том, чтобы выявить потребности людей, чтобы их удовлетворить, теперь надо было пробудить желание приобрести любой старый хлам, а затем его предложить. Именно этим и занимались Элверсы — снабжали людей старым хламом.

Никогда еще в истории человечества не обрамляли столько картин, не заворачивали столько подарков, не упаковывали столько безделушек, не переплетали столько книг, не делали столько оттисков, не ставили столько штампов, не вешали столько полочек. По мере того как информация все больше компьютеризировалась, письменные принадлежности становились все более роскошными. Население больше не посылало друг другу писем — бог ты мой, они перешли на огромные яркие открытки. Страшила ли их, как и меня, тирания чистых листов бумаги? Или, быть может, как я подозревала, огромное количество «Бумажных обрезков» было само по себе космическим дополнением к их непридуманным, неслучившимся и нерассказанным историям?

Разумеется, Элверсы не складывали все яйца в одну корзинку. Подобно Эстер Блум, они покупали картинные галереи, недвижимость и издательства. Из легкомысленно зажиточных они сделались всерьез богатыми. Ни Ричард Элверс, бросивший школу в шестнадцать, чтобы торговать с лотка в Камден-Лок белыми рубашками без воротника, ни Шарлотта, купившая одну из этих рубашек, не догадывались о том, что конституция страны еще не написана, и потому не стеснялись принимать у себя законодателей, лордов и поп-звезд.

Да, я испытывала некоторую симпатию к Шарлотте, что должно было меня насторожить. Куда подевалась моя глупая бесцветность равнодушия теперь, когда я особенно в ней нуждалась? «Отверженные» уже почти десять лет не сходили со сцены — неужто мне так и не удалось понять свою истинную природу? Я пряталась за немыми по роду службы официантами, обслуживающими членов правительства, писателей, заработавших миллионы на триллерах, и телевизионных воротил — всех тех, кто составлял кружок Элверсов, и приходила в ярость. От тесноты этой недавно устроенной столовой, превратившей некогда просторную квартиру в подобие оркестровой ямы. От слов, вылетавших из привилегированных ртов. Вы слышали о том, что Управление по контролю за продуктами и лекарствами предупредило женщин с имплантированной грудью об опасности авиаперелетов, дабы импланты не взорвались? Будь у меня хоть малейшая возможность, я бы сделала всем этим ублюдкам такую имплантацию груди, о которой они бы еще долго помнили. Жаль, что я не стала неприкаянной душой. И вроде Берни не понимала бы, что мертва.

Не правда ли, нет смысла посылать продовольствие бывшему Советскому Союзу? (Тогда еще ни один из них не мог и помыслить о слове «Россия»), Вы были в «Нигде»? Это новый австралийский ресторан с туземной кухней. Tres tres amusant.[32] Каждый вечер в квартире моей дочери я скрежетала зубами. Холодная война закончилась, и эти подонки победили. Теперь все стали либералами. «В сущности, я либерал», — говорили они друг другу, словно это давало им право напялить на себя рубашку фашиста или брюки анархиста. По-видимому, единственными людьми, которые этого так и не поняли, были сатанинские полчища толстых, черных бедняг тред-юнионистов, озабоченных СПИДом в Гамбии.

Да, мной овладевал старомодный праведный гнев. Еле сдерживаемая ярость. Законсервированная желчь. Процеженный яд. И это Англия! Низкорослые, смуглые, преуспевающие друзья-евреи уговаривали Ричарда с Шарлоттой предпринять шоп-тур в Феникс, штат Аризона, где в племенном сиротском доме можно приобрести высокого светловолосого арийского ребенка, в родословной которого будет указано, что он произошел от мормонки и шведа. Бездетные друзья с «либеральными взглядами» советовали Ричарду с Шарлоттой слетать в Манилу, или в Манагуа, или на Маврикий, где можно задешево купить себе мулатика. Так сказать, выбрать на детском базаре. Известные своей благотворительностью и безупречной моралью супружеские пары — на взгляд которых, благотворительность начинается как можно дальше от дома — призывали Ричарда с Шарлоттой отправиться с автофургоном медикаментов в Румынию, Сомали или Рангун, где — после значительных усилий и подкупа «голубых касок» — им, быть может, посчастливится раздобыть малютку с проказой, гемофилией или энцефалитом. «Вздувшийся лобик, это так мило!»

О, это меня бесило! Я возвращалась к себе в Далстон, где Грубиян в своей роскошной енотовой шапке смотрел документальный фильм о беспорядках в Лос — Анджелесе, закинув перепачканную грязью ногу на подлокотник кресла. «Так их, ниггеров! — одобрительно вопил он. — Бей черномазых!» Под окном сидели, съежившись, выкидыши Шарли и Нэтти: «Мы хотим пи-пи», — а на кухне отплясывал на линолеуме Лити: «Под нога-ами осыпаются гли-ина и бето-он». В ванной голые Жиры мотали кишки, бормоча: «О, она в ярости, о да. О, она в ярости. Толстая старуха, старая толстуха — и в ярости. Толстая старуха, старая толстуха». И еще там была Хе-Ла, шептавшая со стен: «Ну почему эти дети не слушаются, когда я прошу их не таскать в дом грязь?» И еще там была я, изнемогавшая от всех этих неприятностей: мертвого потомства, выходок любимой дочери-наркоманки, пустившейся в очередную авантюру, и идиотского намерения Шарлотты купить себе ребенка.

Грубиян никогда не разговаривал со мной по-человечески, он всегда кричал. Но как-то вечером он взял мою старую руку в свою молодую, как бы желая сказать, что мы можем положиться друг на друга, и повел меня. Повел прочь из квартиры. Вверх по лестнице к входной двери. С улицы Грубиян крикнул в окошко Берни: «Сбрось ключ, ты, наркоман паршивый!» И ключ от замка начал спускаться вниз.

Пока мы поднимались по ступенькам, заворачивали за угол, проходили мимо грязных окон и ободранных дверей на первом и втором этажах, я заметила в нем перемену. Если вы не обращали внимания на настроение своих детей при жизни, вообразите, что с вами происходит после смерти. Для меня Грубиян оставался только грубияном, которого лучше было не замечать, особенно памятуя о том, как он бросил в лицо одной сухопарой далстонской леди, после смерти озабоченной лишь тем, как бы поизящнее подать чай викарию: «Да подавитесь вы своим чаем вместе с викарием!»

Но пока я поднималась по лестнице, следуя за его измазанной в грязи попкой, беззащитной попкой девятилетнего ребенка, он перестал быть для меня Грубияном, и вновь стал Дейвом-младшим.

Наверху нас ждал Берни, в застегнутой на молнию куртке, скалясь в бороду. Он не делал вида, что ерошит светлые волосы Дейва. Он их взъерошил на самом деле. Я вспомнила, что он отчасти жив. То есть думает, что жив. Я последовала за Дейвом. Мансарда Берни была точь-в-точь такой, какой ее описывала миссис Сет. Здесь наверху, под скатом крыши старого дома, Берни жил десятилетиями — грязный городской бедуин, потерявший охоту к странствиям. Повсюду, словно для игры в «чижа», которая так и не началась, валялись сотни картонных упаковок из-под фольги, купленной у миссис Сет. А вперемешку с ними — молочные бутылки, наполовину заполненные мутной коричневой мочой; глыбы смерзшейся одежды; кипы заплесневевших журналов и газет. В мертвой точке посередине, в лучах проникавшего сквозь грязное потолочное окно света, высился голый матрас с позорным пятном посредине. Рядом с ним стоял электрический обогреватель, раздобытый Берни, два его стержня светились в полутьме.

Словно остатки жертвоприношения, принесенного на домашний алтарь, по каминной решетке, стенам и голому полу были разбрызганы расплавленные и обуглившиеся остатки Берни и его погибшей куртки. Из кучи хлама у стены звучал приглушенный печальный голос: «Там в конце пустынной улицы Отель, где разбиваются сердца». На какой-то миг мне показалось, что сюда пробрался Лити, но музыка принадлежала другому десятилетию. Тогда я поняла, что это Элвис и что звук идет из паршивенького транзистора пятидесятых годов, заваленного нижним бельем.

Вскоре из мрака выплыли и другие предметы. Рядом с матрацем лежала открытая книга обложкой вверх, на которой пригожая парочка сжимала друг друга в объятиях, ниже шла надпись: «Пейтон Плейс». Упершись в груду картонных коробок, силясь поднять их своими рельефными руками, стоял робот Робби, скуливший от фрустрации батареек. Дейвид пробирался через весь этот хлам, словно прекрасно знал комнату, словно это он здесь жил. Одна узкая ступня уверенно опустилась на блестящий новенький экземпляр «Кота в шляпе», вторая — на перевернутую тарелку фрисби. Берни остался стоять у двери, его глазки, напоминавшие дырочки от пуль, перебегали с Дейвида на меня и обратно на Дейвида, ухмылка по-прежнему змеилась в его всклокоченной бороде. Сюда не раз забегала моя дочь-наркоманка, теперь пожаловали и мамаша со старшим братом. Дейвид приблизился к маленькой двери в дальнем конце мансарды и распахнул ее. Такая дверь, подумала я, должна вести в какую — нибудь вонючую кухню или замызганную ванную. Кивком головы мальчик пригласил меня следовать за ним — и я пошла.

И оказалась в 1957 году, в Вермонте, когда я застала его на заднем дворе играющим с двумя приятелями. Трудно сказать, что потрясло меня больше, ибо все чувства ворвались в меня с ревом, все впечатления — со свистом, и тут же нахлынули воспоминания, воспоминания. Во-первых, я поняла, что, перед тем как заняться любовью с Бобом Белтейном, я три или четыре раза курила марихуану в его фургоне у озера Мозес. Во-вторых, что я слегка под кайфом: каждый шорох гулко отзывается в ушах; небо такое глубокое и синее, что больно глазам; густо пахнет кленовым соком позади двора; сверчки и осы стрекочут и жужжат так громко, что, кажется, оркестранты настраивают струнные перед «Фантазией». В-третьих, все это происходит Теперь. Стоя на крыльце, я чувствую, как пружинят доски у меня под ногами, как летний жар пышет в мое молодое лицо, как каждое дуновение прохладного ветерка играет под легким хлопковым платьем.

О, Господи, какая отрада! Какие ощущения! Какой непостижимо широкий горизонт! Мой взгляд притягивают кремовые купы облаков, зеленая трава, бурая земля и белые обшитые вагонкой дома. Вихрь непостижимо ярких образов для того, кто явился из разлагающегося Далстона, из мертвого будущего. Но вот, через несколько мгновений — а жизнь и состоит из таких мгновений, из крохотных «теперь», вам не кажется? — возникают и другие, более глубокие и приятные ощущения. Теплая тяжесть в животе от недавно полученных и страстно желаемых ласк, отголоски ударов пениса глубоко внутри, соленые струи оргазма — мои и его, кисло-сладкие и кислотно-щелочные. Моя кожа еще хранит запах Боба, я знаю — еще бы мне не знать, — что я совсем недавно лежала в объятиях своего любовника. Я помахала ему рукой с передней веранды и дождалась, пока плавники похожей на акулу машины этого потрясающего мужчины исчезнут за углом.

Я иду по дому ощущая приятную слабость в длинных ногах, еще совсем недавно обвивавших его смуглую талию; мои потные ладони еще хранят отпечаток его ягодиц, на губах еще остался привкус его поэтических губ. Мое влагалище и волосы на лобке еще хранят его влагу — у него всегда были с собой «Троянцы»,[33] но я просила не вводить их внутрь Елены. Он умел вовремя выходить, каждый раз, такое потрясающее чувство ритма, а не только рифмы было у моего Боба. Да, я бреду по дому, у меня перед глазами еще стоит темный образ гостиной, где валяются игрушки Дейвида — новенькая тарелка фрисби, старый робот Робби, маленький транзистор, — а на двух неудобных стульях лежат открытые книги, которые читаем я и его отец: «Пейтон Плейс» и «Правонарушения: малолетние преступники в современной Америке». Господи-боже! Как я могла глотать такую дрянь? Как мог он переваривать такую гадость?

Я оставила трех девятилетних мальчишек — Дейвида и соседских Гэса с Гари — одних на целый час, они и пустились во все тяжкие. Вот они стоят в одних трусах, измазанные с ног до головы черной грязью, которую развели с помощью шланга. Меня затапливает волна осознания, способная ослабить, откатившись, новую волну, которая вот-вот разобьется о берег. Прекрати, останови это Теперь, останови неправедный гейзер ярости, готовый сорваться с губ. «Во что вы играете?» — кричу я Дейвиду с заднего крыльца. «В ниггеров!» — отвечает он. Я выскакиваю во двор, в два прыжка оказываюсь рядом с ним, сбиваю его енотовую шапку, хватаю за светлые волосы и бью по лицу — раз, два, три. Так английские актеры изображают офицеров гестапо на допросе.

Он сказал это просто гак — я понимаю. Красное облако гнева примчалось с запретной планеты, где обитает моя утоленная похоть. Но уже слишком поздно: лица двух других мальчиков напоминают расистскую карикатуру на негров в шоке, а мой Дейвид уже мчится по заднему двору, по полисаднику, к дороге. Я выбегаю из-за угла как раз в тот момент, когда в него врезается крыло автомобиля. Скорость была небольшой, миль тридцать в час — в нашем сонном спальном районе мы все спим с соседями, — но у этих громоздких пожирателей бензина огромная масса, и мой мальчик, словно кукла, взлетает в воздух. «Чтобы ваши дети стали акробатами». Теперь я понимаю смысл еврейского проклятья. Прежде чем упасть на асфальт, его астральное тело делает полтора оборота в воздухе, и я понимаю, что он уже не мой, что вместо лица у него кровавое месиво. И вспоминаю фразу, которую часто кричала ему, когда он меня особенно донимал: «Иди, поиграй на дороге» — каждое слово врезается в меня, как удар кнута. Оказывается, причитать и рвать на себе одежду — рефлекторное действие. «Господи! Господи! Господи!» Я бегу к останкам мертвого мальчика на дороге, водитель выскакивает из машины и тоже падает на колени. «Господи! Господи! Господи!» Еврейка и гой стоят над маленьким искалеченным тельцем. Когда еще столько неверующих так громко взывали к Мессии?

«…Ты почувствуешь такое одиночество, что можно умереть». Металлические звуки окутали меня, и в одно мгновение из стройной, молодой, рыдающей от горя женщины я превращаюсь в толстую, кипящую от ярости старуху. Синее небо куда-то уплывает, поднимаются грязные стены, в дверях стоит Берни, возвещающий о возвращении в смерть, в вечное Тогда.

Он что-то бурчит, когда я протискиваюсь в дверь и выскакиваю на площадку. Внизу под ногами Грубияна грохочут ступени, в подвале хлопает дверь квартиры № 27.

— Ты когда-нибудь вычистишь эту вонючую дыру? — спрашиваю я хозяина мансарды.

— Да… Конечно… — отвечает он не моргнув глазом. — Конечно… просто сейчас я занят.

О да, он чертовски занят — тем, что раздает бумажные пакетики с отпущением грехов, тем, что слушает, как причитают стены. Занят ничегонеделанием, этот Наркоман, поганый восьмой гном. Если б я только могла нагнать на него страху, но он уже посмотрел все фильмы ужасов. Что-что, а это было ясно.

Рождество 2001

Кроссовки на высоких каблуках — вот что это, воистину так. Они точно такие же, как баскетбольные кеды пятидесятых — на резиновой подошве, с белым или черным матерчатым верхом и толстыми белыми шнурками крест-накрест, — но на высоком каблуке. Смех, да и только. Эту дурацкую обувь пробудили к жизни черные уличные музыканты. Они никогда не сидели на реках вавилонских, не отплясывали рок-н-ролл на лоне Авраамовом, и колесница никогда не спускалась к ним, чтобы подбросить до дома, зато они придумали кроссовки на каблуках. Если Бог есть, то он наверняка помешанный на моде педик, так много внимания он уделяет мишуре этого мира и так мало — сути.

Я не ношу кроссовок на высоком каблуке. Ледяная Принцесса и ее супруг, возможно, и смешны, но никогда не тратят твердую валюту на мягкое дерьмо. Тем более для меня. Нет, у меня есть пара фальшивых «Найков», купленных с лотка на Майл-Энд-роуд. Беспородная обувка для беспризорников. «Нет, это не подделка, приятель!» — заверил оборванец, томящийся за прилавком. «А почему они стоят каких-то два паршивых фунта?» — спросил Риэлтер, держа на распухшей ладони крошечные кроссовки. «Не хочешь, не бери, приятель», — ответил оборванец, и Риэлтер их взял, потому что ничего другого ему не оставалось. К тому времени он подурнел, огонь в чреслах угас и от его орудия было мало проку — он мог очаровать одну Ледяную Принцессу, которая давно была к нему неравнодушна. «Пока-пока», — сказал оборванец. «Пока — пока», — ответил Риэлтер.

Какому из двух английских классов я отдаю предпочтение теперь, после того как потерпела фиаско в обоих? (Аристократов я исключаю из принципа — еще и потому, что все они поганые фрицы.) Среднему классу, с его смехотворным чувством уязвленной ответственности за фантомную боль в ампутированной империи? Вы замечали, что, если толкнуть их на улице или в транспорте, они всегда извиняются?«Простите!» — непроизвольно блеют они. «Простите!» Простите за то, что мы захватили вашу землю и плоды вашего труда; простите, что мы забирали ваших мужчин и убивали их на наших войнах; особые извинения за то, что мы научили вас играть в наш идиотский крикет. Мы глубоко об этом сожалеем, наш черный / смуглый / желтый (ненужное зачеркнуть) друг. Хорошо еще, что они перестали говорить о себе в третьем лице. Что можно подумать о людях, которые упорно говорят о себе «ваш покорный слуга»? Лишь то, что они обречены раствориться в потоке простолюдинов.

В этой простонародной среде мне пришлось провести последние год-два своей жизни. «Порядок!» — говорят они друг другу. Или время от времени спрашивают: «Порядок?» «Пока-пока» говорят они на прощанье и «здорово» при встрече. Их любовь отличается от любви в общепринятом смысле, как дизельное топливо от бензина — это более тяжелое, более грязное и менее пылкое чувство. Не то чтобы они питают отвращение к бензину, эти допотопные кокни. Они прекрасно умеют обращаться с пропитанными бензином тряпками. Они обожают засовывать их в щель для писем своим черным / смуглым / желтым (ненужное зачеркнуть) соседям, поселившимся в их владениях. Это так по-английски: средний класс говорит «Простите!» и вышвыривает их на улицу, в объятия бриллиантовых наркоторговцев и перламутровых королев.[34]

Я свалилась прямо на него. Потянувшись за рождественским кексом. Ирония судьбы в том, что Риэлтер умел хорошо говорить — когда хотел. Но где-то на страшном пути, по которому он шел, ветер переменился и задул гласные глубоко ему в глотку, где они и умолкли навсегда. Я свалилась на него, а он был холодным, твердым и неподатливым. Насколько это лучше, чем когда он был живым, — тогда он был горячим, мягким и бесконечно уступчивым. На его голубых губах выступила странная розовая пена. Я могу рассказать о его ротовом отверстии, об окоченении, о мертвой плоти под моими проворными ручонками и пухлым тельцем, но я не в силах описать вам фантастический вкус этого мороженого. Как упоительно было уплетать сытный кекс, не обращая внимания на смородинки и изюминки в волосах у него на груди.

Это было несколько часов назад. Кажется, во второй половине дня. Потом я немного побродила по квартире, теперь хожу уже везде. Вчера и позавчера я спала внизу на диване, подоткнув под себя подушки для тепла, но все равно не смогла согреться. Сегодня ночью будет мороз, а маленькие детишки вроде меня боятся холода. И больше некому вложить пакетик с горячей картошкой в мои пухлые ручки или согреть дыханием коротенькую шейку. Между ступеньками здешней лестницы широкие просветы, карабкаясь по ней, ты видишь сквозь эти просветы комнату внизу. Добравшись до второго пролета, я вижу прямо перед собой большой стенной шкаф.

Я решила во что бы то ни стало туда влезть — приволочь что-нибудь из мебели, взобраться наверх и дотянуться до ручек. Но для моей затеи годится только стол, на нем стоит телевизор, а этот телевизор, хотя он и переносной, мне перенести не под силу. Даже если удастся соорудить нечто вроде мостков, а дверцы шкафа все равно откроются наружу и меня отшвырнет обратно на лестницу. Если удастся забраться внутрь шкафа, что я там найду? Что смогу набросить на себя? Шкаф почти пуст. Как могла женщина, так часто посещавшая «Маркс энд Спенсер», уйти из жизни почти раздетой? О, я знаю, прекрасно знаю.

Моя кроватка — это клетка на ножках. Она стоит в углу за телевизором, между двумя окнами и двумя холодными батареями под ними. Даже когда батареи были горячими, из окон страшно дуло, и я в конце концов оказывалась на другом конце комнаты, у них в постели, между Ледяной Принцессой и Риэлтером, прикидывая в уме, что лучше — получить от каждого по киловатту или же подвергнуться опасности того, что кто-нибудь из них в героиновом ступоре повернется и задавит меня насмерть.

Она там, на кровати, лежит, подогнув ноги, но расправив плечи. Она там, в футболке с портретом Че Гевары, одна рука откинута в сторону, скрюченные пальцы другой застыли на бедре, словно смерть застигла ее в тот момент, когда она барабанила ими от раздражения или скуки. Она там, одеяло — моя единственная надежда — накинуто на середину туловища. Она там, ее темные волосы веером рассыпались по смятой подушке, а тусклые глаза широко открыты от удивления. Она, конечно, была удивлена случившимся. А я ничуть.

ГЛАВА 13

Следующие полтора года я просуществовала на этом заднем крыльце, окутанная красным облаком гнева. Разумеется, я совершала свой жизненный круг, чертовы пятьдесят две недели — в каждой семь дней, в каждых сутках двадцать четыре часа, — но была при этом бледной тенью от прежней слабой тени самой себя. «Мы пронеслись в стремительном фанданго!» — пел Лити и в самом деле стремительно проносился в фанданго. Малыши просились пйсать, стены стенали, Жиры трясли телесами, а Грубиян бросал на меня многозначительные взгляды. Я ходила в «Баскинз», возвращалась обратно. Ходила в магазин миссис Сет, возвращалась домой. Смотрела телевизор, слушала свое маленькое радио и все время сердилась. Очень сердилась. Потому что как только мой гнев утихал, как только гейзер ярости, готовый сорваться с губ, угасал, Грубиян манил меня пальцем, выводил наружу, звонил Берни, чтобы тот спустил ключ, и отводил меня в эту мансарду, полную горя, вины и одиночества. Ну, просто отель, где разбиваются сердца.

Я жила во гневе — и просыпалась в ярости. У меня всегда был вспыльчивый характер, и я, как правило, тянула время, все было как в жизни. Гнев разливался по всему моему не такому уж тонкому телу наподобие смазки «Три-в-одном» для ржавых механизмов. Мое толстое старое брюхо урчало от раздражения, обвисшие руки-ноги тряслись с досады, уставшая старая вагина становилась резиновой от обиды, внутренние органы играли арпеджио от возмущения. Даже те части тела, которые, пока живешь, не считаешь одушевленными — волосы, зубы, ногти на пальцах ног, — болели от неудовольствия. Вы видели когда-нибудь недовольный ноготь? Наверное, никогда.

Меня обозлила смерть Пабло Эскобара, я бы охотно выпотрошила его своей рукой. Бесили сербские лагеря смерти — если бы я могла добраться до этого жирного ублюдка Милошевича, я бы подвесила его за яйца. В старой нацистской Германии головорезы сжигали бараки, в которых жили люди со смешным прозвищем «Gastarbeiter»; вот бы заставить этих бритоголовых чудовищ выпить коктейли Молотова. Ватиканский тупица-поляк явил миру безрассудную смелость, признав, что Галилей был прав — как будто солнце сияет из его собственной долбаной гелиоцентрической задницы. Гнусный арканзасский губернатор, которого распирала собственная сперма, пристроил к делу свой непостоянный член в Овальном кабинете, — я думала, что изойду желчью. Миролюбивые индусы сровняли с землей мечеть в Айодья — прекрасная старинная вавилонская забава, — и восемьсот человек переселились в местный город-побратим Далстона — хотела бы я сама быть Кали, чтобы удавить хоть кого-нибудь из них своими руками. Исхудавшие, похожие на скелеты сомалийцы расстреливали друг друга со смертоносно благотворительной помощью Запада — нашлись же у них средства, чтобы расколотить друг другу деревянные башки? В Британии поганые ирландцы снова начали устраивать взрывы — я была бы счастлива набить пластиковой взрывчаткой их лживые и льстивые рты. Взрывы на Манхэттене, взрывы в Бомбее, безумные сектанты в Техасе — каждый внес свое в мегатонное солнце моего гнева. А вот еще один талантливый, знаменитый еврейский умник затеял новый процесс на миллион долларов против шиксы, которую бросил ради ее приемной дочери. Ой-ой-ой, стыд и срам!

В июне девяносто третьего, когда сербские фашисты обстреляли футбольное поле в Сараеве, были убиты двенадцать боснийских парней. Ну, это уж слишком — хватило бы и одного; у боснийцев, по крайней мере, осталась бы целая футбольная команда. Мне казалось, что все насильственные смерти похожи на эту — этакое удаление запасных игроков. Массовые боевые действия — лучшее доказательство того, что массы вообще существуют. Двадцатый век — щелкунчик, несущий смерть. Тысячи людей ежедневно идут по Уайтхоллу, но никому не приходит в голову запустить банкой краски в надутую статую фельдмаршала Хейга, человека, который погубил на болотистых полях Фландрии треть миллиона людей за каких-то полгода. Собственная европейская Хиросима.

Когда в конце пятидесятых я приехала в Британию, люди все еще переживали последствия Первой мировой, с трудом осознавая, что она коснулась каждого. Что не осталось города, деревни, селения, школы, предприятия или клуба, где не было бы потерь в личном составе. В Поминальное воскресенье особым почетом пользовались бедняги-ветераны, в показном великолепии проходившие, ковыляя, по Уайтхоллу, чтобы снова оказаться в тени каменного коня Хейга. Парламентарии в этот день встают на задние ножки, мычат и блеют о том, как эти муравьи в хаки отдали жизни за сохранение свободы слова, за саму свободу Какую именно свободу? Свободу быть участником шайки? Свободу умереть от рака? Нам предоставлен огромный и прекрасный выбор самых разнообразных анкет. Вопросничков мистера Кана относительно качества жизни, предлагаемых неизлечимо больным.

Рак и война. В каждом городе, деревне и селении памятники павшим в битве с саркомой; разумеется, тех, кто выживает, определяет случай. «Это мог быть я!» — стонут те, кто остался, но только слабоумные моралисты осмеливаются думать, что это должны были быть они.

Гнев утихал, оставляя меня еще более мертвой, чем обычно. Даже если бы я могла сейчас воскреснуть, что за место досталось бы мне в мире? За пять недолгих лет, прошедших с моей кончины, на рынке появились новые марки машин, другие модели мобильников, изменились прически. По сравнению с этими людьми девяностых — которые сами по себе сплошной упадок — я была бы постоянной ходячей ошибкой. Лили Ван-черт-подери-Винкль.[35]

Я никак не могла собраться с духом. Лежала в постели и курила. Курила «ВН». Массу сигарет. На курение у меня было двадцать четыре часа в сутки — и никаких легких, которым можно повредить. Я была просто набором тонких мехов, местом временного заключения джинна, который кружился вокруг меня в холодной комнате подвала. В комнате, где на стенах что-то бормотала тканевая культура, сидели на корточках безглазые големы моего потакания самой себе, отплясывал шимми обызвествленный трупик моей собственной похоти и буйствовал сердитый ребенок, которого я убила.

И, вечная память, за задним окном мои покойные внуки сучили рудиментарными ножками. Считается, что быть бабушкой гораздо приятнее, но с чем сравнивать?

Я выкуривала сигарету за четыре минуты — пятнадцать за час, триста шестьдесят каждый день. За два летних месяца я потратила все деньги, что заработала у «Баскинз». Комната, заваленная пустыми золотистыми картонными коробочками, стала ничего не стоящим Форт-Ноксом.[36] «Как она сдала, как сдала, — бормотали Жиры, — такая жалкая… совсем не следит за собой, не следит». Я не обращала на них внимания. Я слушала свое маленькое радио. «Когда умира-а-а-ет любо-о-вь, ды-ы-ым разъедает глаза-а-а-а…» — проникновенно выводил Лити, а я лезла в кошелек. Если не хотелось идти самой, я посылала Лити или Жиры — они все делали вместе — вниз, к миссис Сет, за очередным блоком. В «Баскинз» я сказала, что у меня хронический бронхит, — вполне разумное объяснение моего отсутствия, если принять во внимание, сколько мне лет, и то, что я курила как нанятая.

В постели, причем взбивать подушки не нужно — что может быть лучше? В постели, выдувая синие струйки дыма в зловонную атмосферу (никаких легких, значит, никакой влажности, никакого изменения цвета). Интересно, сумела бы я построить хитрый механизм в стиле Руби Голдберга, такой, чтобы скармливать мне сигареты? Этакое сложное и неправдоподобное устройство из колесиков, винтиков, блоков и конвейерных лент, с мотором от расчлененного пылесоса, и все с целью получать уже зажженные, выровненные по линеечке сигаретки. Тогда я стала бы похожа на «Пароход «Лили»» из ранних мультипликационных фильмов, а время моего курения увеличилось бы, по крайней мере, на двадцать минут. Я размышляла о том, что у меня снова мои собственные зубы, что они совершают чудеса при вдохе и выдохе. Курить со вставными было не по-настоящему. Утрата сигарет и утрата собственных зубов. Всегда вместе.

В конце июля освободили Демьянкжа — грузчика, который утверждал, что не принимал никакого участия в работе конвейера смерти в Треблинке. Я чувствовала, как поднимается мой прежний гнев, но не давала ему захватить себя. Таков был мой стеганый, как покрывало, мир, я лежала этакой глыбой под сбитым пуховым одеялом, глядя на маленький — с почтовый ящик — доступный мне кусочек внешнего мира. В верхней части окон спальни виднелись три фрагмента подъездной дорожки. Этот серенький вид был весь в полоску из-за изгороди, так что идущие ноги мелькали, как в калейдоскопе. Автомобили парковались перед домом редко. Мертвецы — по причинам, которых я не могла понять, — не слишком утруждали себя вождением. Далстон был в этом отношении городом прошлого; если вдруг сядешь за руль, то всегда найдешь, где припарковаться. Как в Кривом проулке в шестидесятых.

Однажды утром я лежала и курила, а программа «Тудей» как раз занималась оправданием злодейств Ивана Грозного, как вдруг у края тротуара взвизгнули, скрипнули и встали два вылизанных колеса. Я увидела фут или около того безупречно запыленного наполовину деревянного корпуса машины; затем одну аккуратную, в туфлях-лодочках и чулках цвета загара ногу; затем ее пару. Каблучки простучали за оградой, и ноги исчезли из виду. Затем я услышала стук каблуков вниз по лестнице. Затем пауза, затем — легкий удар дверного кольца. Очень странно — мертвецы никогда не стучат, дверь всегда открыта. Нет смысла запираться; я давно уже знаю, что если тени захотят войти, они просто появятся в сыром коридоре.

— Ну что, откроете дверь? — крикнула я Жирам, и они все три на ощупь двинулись из комнаты, толкаясь в дверях.

— Я пришла к миссис Йос. — Отрывистые слоги отскакивали от больших зубов. — Она дома?

— Она так опустилась, — заквохтали Жиры, — она толстая старуха. Старая толстуха.

— Вы можете сказать ей, что пришла доктор Бридж? — Эту первосортную тупицу ничуть не смутило воплощение моего излишнего веса. — Хотя не беспокойтесь, я скажу ей сама. Мне сюда, верно?

И вот она вошла, Вирджиния Бридж собственной персоной, непритязательная, в двойке, с платком на голове, все также похожая на лошадь. Ее бледно-голубые глаза заморгали и заслезились в бледно-голубых клубах дыма от бесчисленных «ВН», выкуренных мною утром.

В самом деле, Лили, — сказала Вирджиния, идя через комнату к кровати, ставя рядом свой саквояж, снимая коричневые замшевые перчатки, — в самом деле.

И я вместе с ней вернулась назад — в самом деле. Назад в Кривой проулок. Назад в этот анахроничный период начала шестидесятых, когда все смотрели ежевечерние телевизионные новости и по домам еще развозили уголь. Уголь в грязной сине-черной дерюге; уголь, плотный, как и смог, который он порождал. Шестидесятые, десятилетие густого желтого смога и клокочущей мокроты. На паршивой тумбочке (поддельный Хеппл — уайт) несколько плоских пачек «Дюморье» с фильтром. Рядом роман Дафны дю Морье в измятой к черту бумажной обложке. Тут же хрустальная пепельница, полная окурков — один еще дымится, — а я зажигаю очередную сигарету своим «Ронсоном», похожим на обрывок смога.

В тумбочке три ящика. Один для лекарств: капсулы содиумамитала; баночка хорошеньких желто-зеленых таблеток «либриум»; патентованные средства: бесполезный сироп от кашля винос, дурацкий дисприн, идиотский анадин; и прокладки — потому что, разумеется, у меня менструация. С одного конца кровь — с другого мокрота. Отвратительно. В ящике номер два на «Клинексе» лежит бутылка «Хейга». Вирджиния не раз предостерегала меня, говорила, чтобы я не пила после снотворных, ну и что?

Ящик номер три набит всякой едой, которую я утащила за последние несколько дней из кухни. Здесь полпачки дурацких «игрушечных» бисквитов Хантли и Палмера. Квадратные, тоненькие, на каждом глазурью выведен паровозик или мишка. Когда я разгрызала их своими гнилыми зубами, они хрустели и часто ранили десны. Я также расправлялась с имбирными вафлями Кроуфорда, сосала фруктовые драже «Нестле» и время от времени не отказывалась разделаться с плиткой ирисок «Каллард энд Баузер». Да, я прокрадывалась к буфету и таскала детские печенья и конфеты. Затем снова поднималась наверх и съедала их.

Вирджиния приподняла меня, пуговицы ночной рубашки расстегнулись, я ощутила запах ее гладких, намазанных «Атриксом» рук, а она сказала с сухим английским акцентом: «Лили, в самом деле, ты же не можешь ожидать, что я буду и дальше лечить тебя от хронического бронхита, если ты не готова бросить курить. Я хочу сказать, ведь тебе же известны факты…»

А факты были таковы, что примерно раз в месяц Йос уезжал играть в гольф с группой своих школьных приятелей, вечных подростков. В провинциальных городках она селилась вместе с ним в чопорных пансионах. Йос с Вирджинией были настолько респектабельны, что мысль об их связи никому не приходила в голову. Ночью они терлись друг о друга на хлопковых простынях. Он извергал пыль в ее песчаную вагину. Я терпела это с каким-то странным чувством, похожим на то, когда вы не знаете, хотите ли выкурить трубку, которую то и дело выколачиваете о каминную полку, ощущая в горле горечь табака. Нет, неправда. Я разрывалась от ревности, я выдалбливала ее долотом челн тоски. Это я хотела держать в каждой руке по эскимо, не зная, какое лизнуть.

Не Йос. Не Вирджиния, которая, прервав свою спокойную, бездушную речь, разглядывала столпившихся в комнате жирных големов, литопедиона, Грубияна, мои саркомные обои… зачем она пришла в эту подвальную квартиру — осмотреться или осмотреть меня?

Так в чем мы не сошлись с Йосом? Или с Капланом? Или с Бобом Белтейном? Или с Королем Шерсти? Кажется ли ей мое теперешнее существование возможным вариантом собственной жизни-после — смерти? Вполне могу поверить, что да. У нее был муж — инвалид. Парализованный ниже пояса. К счастью для Вирджинии, не выше. Как бы там ни было, вот я лежу здесь, и черно-белая хроника тех времен — павианов в натянутых на морды противогазах заставляют курить — прокручиваются у меня перед глазами. Черт с ним. Не могу — даже если еще раз умру. Сигареты — лучшие друзья, какие у меня когда-либо были. Они надежнее алкоголя, они приносят утешение, и от них не толстеешь. Пусть я тысячу раз умру. Они окружают меня роскошью. Окружают меня и дают мне вздохнуть снова.

Корова долбаная — которую долбал мой бык. Все их долбаное стадо, которое обслуживал мой муженек своим истекающим спермой членом длиною в ярд. Ревность разливается по моему телу — зелень, пульсирующая в разветвленной сети сосудов. Все жены, которых я когда — либо обманывала, все жены, которые обманывали меня. Я вижу, как они сходятся в поле, образуя веселый круг совокупления, в котором мне нет места. Я стою в коровьей лепешке, бедная-несчастная, а они мычат, вертят задницами и стонут. «Коробки-коробочки… и не различишь. Из заплаток-лоскутков… и не различишь».

Не различишь. Я крепче закрываю глаза — «…это наркотическая зависимость, Лили, как и любая другая. Потерпи несколько дней…» — и желаю смерти Вирджинии Бридж. О Великий Белый Дух, я брошу курить, только избавь меня от этой женщины. Я на самом деле сделаю это — я и вправду это сделала. Сложила в огромную могилу сухие белые палочки, бросила поверх них доктора Бридж — и она совершила сати вместо меня. Бедная Вирджиния. Бедная, сухая Вирджиния. Умереть от рака в сорок с небольшим, когда, в отличие от меня, не выкуриваешь по сорок с лишним сигарет в день в течение двадцати пяти лет. Бедная Вирджиния — можете сами посчитать, — она не заслужила такой злокачественной кончины.

Я потянулась к тумбочке. Мне хотелось как следует глотнуть «Хейга», прежде чем бутылка исчезнет, — но поздно. Ее уже не было. Не было ни бутылки, ни Вирджинии, только я все еще была здесь.

Я смотрела в окна с пятнами никотина на подъездную дорожку наверху и видела, как от тротуара отъехали аккуратные колеса ее аккуратного автомобиля. «Как сдала, как сдала, — бормотали Жиры, — какая она жалкая…» Я закурила очередную «ВН» и вспомнила все мирные часы, которые вырвала с корнем, всю радость, которой старалась избегать, когда уводила свою горькую жизнь из реки негодования, с силой ударяя веслами под раскидистыми зеленеющими деревьями зависти, вокруг которых обвивались лианы-паразиты сексуальной ревности. Из-под грязной постели несся тонкий голосок Лити: «А! А! А! А! Остава-а-аться живым!»

Кто знает, почему Вирджиния Бридж решила влезть в свой призрачный «моррис» и совершить долгое путешествие на север из Далберба в Далстон? (У меня не было никаких сомнений, что она оборвала свой путь именно там — на ней это просто было написано. Из Далберба — вся, до кончиков ногтей.) Но она сделала это, и делала снова и снова, месяц за месяцем, целый год. Я горько сожалела, что при жизни когда-то вызывала врача на дом. Сожалела теперь, когда этот призрачный доктор снова и снова спускалась в мой подвал. И я вылезла из постели. Сунула Лити в карман и вернулась на работу.

В то лето Баскин нашел себе предпоследнюю сучку, объегорил последнего клиента и перестал оповещать мир о том, чего миру незачем было знать. Они с миссис Баскин уехали в Рейнхем разводить бедлингтонов. Он продал то, что оставалось от бизнеса, какой-то пронырливой корпорации, отдел пиара которой располагался около Олд-стрит. Что же оставалось от бизнеса? Только список клиентов, где можно было найти такие перлы, как «Центр досуга Королевы-матери в Стратфорде» — «Вы промокли — сейчас мы вас высушим!» и лейтонстоунская сеть прачечных: «Не важно, как крутится мир! Важно, как при стирке крутится ваше белье!» И я.

Да, я ушла со службы. Это было одно из условий сделки, уход прежних служащих. Вы можете подумать, что я безнадежно заглядывала в зеркальные окна коммуникационных корпораций — да нет. Во всяком случае, я не могла увидеть в них себя; как не могли увидеть меня все эти надушенные суки, стоптавшие с себя трусы, чтобы играть на пластиковой клавиатуре.

Эти хреновы зеркальные дома — откуда они взялись? Как современный город со своим кричащим уродством осмелился созерцать себя в двадцати-, тридцати-, сорокаэтажных зеркалах? Нежно смотреть на собственную бездушность, хлопая вертикальными матерчатыми жалюзи? Я помню, когда впервые увидала подобную штуку — это был Центр Джона Хэнкока в Бостоне. Скорее всего, в середине семидесятых. А отраженные глянцевые облака были предупредительным ударом, возвещающим пришествие этого богатого выпуклостями десятилетия. А теперь Лондон набит такими зданиями, будто старая проститутка подправляет свой кирпичный макияж. Любой проспект — в эти редкие солнечные дни — становился постмодернистским Магритом, с пухлыми белыми облаками, медленно плывущими по огромным наружным карнизам. Но внутри зеркальные здания были самым подходящим для меня местом. Для меня, с моей неукротимой ненавистью к хорошеньким молодым женщинам, с моей вновь обретенной завистью.

Боже, как я завидовала! Я завидовала этой филиппинской любительнице красивых туфель, когда она шла в тюрьму по обвинению в коррупции[37] — во всяком случае, она осталась замужней. Я завидовала Хиллари-черт по — бери-Клинтон, даже когда стало ясно, что она тоже останется замужней. Я завидовала израильтянам и палестинцам, сцепившимся в любовной схватке с помощью сводника-ловкача Уилли. Завидовала Арафату с его ртом-вагиной, Рабину с похожим на пенис носом, завидовала тому, чем они занимались вместе. Завидовала девчонке из Питтсбурга, которой в течение пятнадцатичасовой операции хирурги удалили семь важных органов — она приняла больше мужчин, чем я за всю жизнь. Завидовала жене Боббита, отрезавшей мужу член, — он был у нее в собственности и владении. Исходила завистью, когда умер Феллини, понимая, что теперь для меня не найдется места в придуманном им доме женских архетипов. Завидовала всем девушкам, которых застигло землетрясение в Лос-Анджелесе — им, по крайней мере, удалось почувствовать, как содрогается в оргазме земной шар. Я завидовала палестинским женщинам, когда этот сумасшедший жид перестрелял их мужей в мечети — они могли рыдать, причитать и сетовать, могли ощущать свою утрату. Я завидовала, когда Фреду Уэсту, доморощенному серийному убийце, были предъявлены обвинения. Только представьте — завидовать несчастным молодым женщинам, погибшим мерзкой смертью. Можно ли пасть еще ниже? Да. Я завидовала, когда в Кигали началась резня, завидовала просто потому, что терпеть не могу быть исключением. Однако я не завидовала, когда умер Марсель Бич, придумавший авторучку «Бик», — лишь ощутила старую, привычную ревность. Но когда открыли тоннель под Ла-Маншем, я снова завидовала. Завидовала тому, как в него проникает поезд за поездом, наполненный сперматозоидами-мужчинами, которые едят «croqu- es, m'sieurs?»,[38] потягивают пиво, читают «Le Monde». Я завидовала Винни Мандела. Завидовала жене О. Дж. Симпсона. Так завидовала — так хотела не быть собой. Хотела, чтобы меня любили. Держали в объятиях. Я хотела забыть Mama-loshen[39]с кем-то, для кого я всегда буду дитя.

«О, милое дитя-я-я!» — распевал Лити в кармане моего свободного платья, пока я пробиралась между толпами девиц, выходивших из метро в районе Олд-стрит. Они смотрели на меня странно — когда им вообще приходило в голову смотреть на меня. На работе я решила предложить молодым людям, с яркими подтяжками и тусклым воображением, свою поблекшую вагину. Инфразвуковой гул кондиционеров, ультразвуковое подвывание компьютеров и монотонное жужжание ежедневной болтовни — все это, как ни странно, возбуждало их. Большинство из них, я уверена, трахнули бы все, что попадется. Они бы засунули свои пенисы в копировальное устройство или в факс, если бы думали, что получат удовольствие. Но разве это важно? Просто я ощущала худшую зависть из всех возможных — зависть к своему прежнему, грудастому, похотливому «я».

Однажды, в конце лета девяносто четвертого, стоя в чертовом подвале дома № 27 по Аргос-роуд у открытого окна спальни, я услышала знакомый призыв спустить ключ, произнесенный слишком знакомым голосом. Я вытянула шею и увидела незнакомые, по виду дорогие, коричневые кожаные ботинки по щиколотку, незнакомые чисто выстиранные хлопчатые брюки и — большой палец засунут в карман, четыре остальных барабанят по плоскому бедру — кисть, по саду которой я путешествовала взад и вперед, как какой-нибудь плюшевый мишка. А за ней руку, по которой я делала пальцами шажок, затем другой, затем щекотала ее владелицу, пока та не закатывалась смехом.

Ключ был спущен, она его взяла. Ее волосы были коротко, по-мужски, подстрижены. Это ей не шло. Но руки у нее были загорелые, с крепкими мышцами, с чистыми белыми высоко закатанными рукавами — и это ей очень шло. «Здоровая и красивая, здоровая и красивая…» — забормотали Жиры, которые толклись рядом со мной. «Но ненадолго», — рявкнула я. Наверху Наташа повернулась и небрежно обвела взглядом улицу, затем ее новые одежки исчезли в прежней жизни.

Рождество 2001

Я маленькое пухленькое существо. Просто поросеночек. Ледяная Принцесса — надо отдать ей должное — кормила меня из стерильных баночек разнообразными пюре — с повышенным содержанием витаминов, со сбалансированными протеинами, без клейковины. Думаю, эта забота о моем рационе каким-то образом должна была компенсировать ее собственное все более беспорядочное питание. Риэлтера это смешило, и как только мы все трое выходили гулять, а она исчезала за одной из тяжелых, похожих на каменные плиты дверей, на которых были высечены иероглифы, изображающие социально неблагополучных людей: старик, инвалид в кресле на колесиках, мать с маленькими детьми, — он покупал мне пакетик чипсов. Чипсы остренькие, как зубочистки, истончившиеся в сдобренном специями масле Бюргерленда, Макдоналдса или «Кентакки-фрайд-чикен». Очень неприятные для моих крошечных мягких десен, почти как зубоврачебные инструменты — ведь я снова оказалась слаба по части зубов. Или наоборот, жирные, разбухшие, почти распадающиеся чипсы, белые, как Уробурос,[40] прячущийся в промасленной серой бумаге и ищущий мой розовый ротик.

Чипсы, чипсы, еще раз чипсы. Чипсы, которые покупали и которыми хрупали в торговой зоне, на углах улиц или в засранных скверах за покосившейся оградой. Чипсы, сдобренные аскорбиновой кислотой или кровавым соусом «Хайнц». Чипсы, которые нравились мне только тем, что были теплыми. Мои драгоценные чипсы, которые постоянно выпрашивали ребятишки в курточках с капюшоном — «Чипсов дашь?» — серебристые носы-пуговки приклепаны к бронзовым мордашкам. В мрачных сумерках города они казались воплощением бедности, впавшей в детство. Чипсы всегда действовали на меня как слабительное. Тогда Риэлтер или Ледяная Принцесса клали меня на скамейку, или на сложенную клеенку, или прямо на холодную землю, чтобы, справившись с завязками и штанами, вытащить комочек памперсов из-под моих покрасневших ягодиц. Затем влажные салфетки проникали в мои складочки, затем жирно намазывался крем. Всю жизнь я мучилась с нижним бельем — скоро этому придет конец.

Но когда? Прошло два дня, и все, что я съела, это рождественский кекс, а все, что я сумела добыть для питья, это несколько пригоршней воды из бачка унитаза в ванной. Несколько раз я проползала вдоль перил, стараясь не смотреть на Ледяную Принцессу, и добиралась до двери в ванную. Там я с трудом сумела взобраться, зачерпнуть и попить, затем села и пописала, затем спустила воду. Такая смерть — детские игрушки.

Можно подумать, я завидую Ледяной Принцессе и ее супругу — этой несчастной паре, она тут, наверху, он там, внизу. Но и у них были свои счастливые мгновения — они болтали и смеялись в микротакси, когда мы крутились по городу, чтобы что-нибудь выиграть, украсть или выпросить, а шоферы-африканцы вели машину по старому городу, сверяясь со своими внутренними картами Лагоса, Дар-эс-Салама или Аддис-Абебы. Болтали и смеялись, когда шоферы с силой ударяли по тормозам, а из динамиков на полке заднего сиденья слышались гитарные аккорды; болтали и смеялись, когда воображали высокого, тонкого, неизменно элегантного масаи, покуривающего сигареты с фильтром и глядящего на изборожденные каньонами плоскогорья Страны Мальборо.

Все же у меня есть все основания ревновать к нему — он не имеет ничего общего со мной. А она — что ж, я знаю ее так близко, как один человек только может знать другого. Знаю ее изнутри и снаружи, клаустро — и агора-. Как породившая и порожденная. Я медленно иду мимо могилы Ледяной Принцессы, извергнутой из быстро движущегося ледника жизни в терминальную морену пухового одеяла и подушки. Я проходила мимо — теперь надо идти вперед. В последнюю ночь было холодно — сегодня будет еще холоднее. В этот мертвый промежуток между годами сюда никто не придет. Несмотря на приглушенный шум и крики соседей сверху, которые уже второй раз принимаются завывать под свое рождественское приобретение — караоке. Ведь они так же недосягаемы для меня, как если бы эта квартирка была потерявшей связь орбитальной станцией с вышедшими из строя компьютерами и системой жизнеобеспечения, от которой осталось одно название.

«Дейзи, Дейзи, хоть словечко пророни, я совсем рехнулся от своей любви…» Она пела мне эту песенку — и я пела ей ее же. И теперь, когда я ползу по ковру, изо всех сил стараюсь забраться на кровать, ухватываю кусок ее одеяла, заворачиваюсь в него, я лепечу слова песенки на собственный лад: «Де-зи, Де-зи, ловеко лони ялих нуся во — ей йюбви…» Стыдно так плакать и изводить добытую в туалете воду. Но я могла бы затопить слезами эту комнату, слезы хлынули бы вниз по лестнице, сорвали с петель и разнесли входную дверь. Могла бы затопить слезами весь Коборн-Хаус, так что его обитателям пришлось бы собраться на игровой площадке и устроить состязание в беге, чтобы высохнуть. Победили все, и каждый получит награды. Караоке для помаргивающих малышей, караоке для глядящих с вожделением взрослых. Тогда они все смогут спеть что-нибудь очень-очень простое. Никогда бы не поверила, что поп-музыка так популярна.

С того места, где я лежу, мне видно очень мало, а Ледяная Принцесса кажется просто еще одним предметом дешевой обстановки, окружающей меня. Здесь полно таких жалких вещей. Жалюзи разрезают оранжевый свет уличных фонарей на полосы, пересекающие комнату. На окнах образуется узкая рамочка льда. Мне хочется помечтать о тихих сумеречных комнатах с косыми лучами и трогательно скучной атмосферой. Но вместо этого я вспоминаю прогулку, на которую эти двое взяли меня в холодном начале этого года.

Естественно, они были под кайфом — естественно. Обдолбанные вдрызг. Шли по Собачьему острову, за Селествилл к Виктори-гарденс. Затем по пешеходному тоннелю к Гринвичу, а дальше по задымленным улицам к Куполу Тысячелетия. Всю дорогу они по очереди толкали перед собой мою коляску. То один, то другой толкал ее со всей силы, затем бежал, чтобы поймать коляску за ручку. Они хохотали как ненормальные, воображая, что это быстрое, неровное, почти не контролируемое ими движение должно забавлять меня. «Ла-ла-ла, Да-ли-ла!» — распевал он. Ей показалось забавным включить имя своей боявшейся жизни матери в имя своей робкой дочери. Почему мы идем сюда? Да потому что они под кайфом. Потому что они думают, что Купол окажется сенсацией, приключением для таких шалопаев, таких же свихнувшихся хиппарей, как они сами. Ну да, а Риэлтер успешно провернул какое-то дельце или надул кого-то и вопреки обыкновению был при деньгах.

Они веселились вовсю — быстро перемещаясь из торговой зоны в зону развлечений и игр, все это время под кайфом. А что думала я об этом масштабном, заполненном людьми казусе — с пышностью корпоративных забав, с толчеей пролов среднего класса? Что ж, если бы они спросили моего мнения об этом путешествии в то утро в нашей квартирке в Коборн-хаусе, на улице Коборн-стрит, Майл — Энд, я бы сказала им: «Давайте не пойдем, а просто будем считать, что мы там были». Но это невозможно. Мой словарный запас в последнее время расширился — теперь я умела попросить об основных жизненных благах, — но все, что я могла, это пробормотать «муму», обращаясь к ней, и «Ра», обращаясь к нему. Да, трехэтажный Коборн-хаус со своими наружными галереями и лестницами был жалким вариантом жилища на 11-й Западной улице.

А знаете, дорогая муму, голубчик Ра, что, — пока вы толкаете меня взад и вперед, — напоминает мне Купол с его дешевым воплощением технологически продвинутого будущего, которое, как известно, никогда не наступит? Напоминает другое время и другое место, где, после того, как было удалено 6 700 ООО кубических ярдов всякого мусора, стало возможно построение завтрашнего мира. Напоминает о конусообразной колонне высотой в семьсот футов, символизирующей предел, и двухсотфутовом стальном шаре, символизирующем беспредельность. Напоминает мне о Хеликлайн, о пандусе, связывавшем их, и об огромном кассовом аппарате, который просчитывал число посетителей. Напоминает о гигантской пудренице, в виде которой был построен павильон женской косметики, и об огромной электронной лампе — павильоне «Рэдио корпорейшн оф Америка». Напоминает, как Льюис Мамфорд сказал в 1939, что Всемирная ярмарка демонстрирует «скучную и неубедительную веру в триумф современной индустрии».

Ох это будущее — оно всегда, как назло, соотнесено с определенным временем. Для вас, для меня, для всех нас. Если бы только найти способ от него ускользнуть.

ГЛАВА 14

Я отправилась искать Фар Лапа, обсудить с ним это не слишком приятное возвращение. В городе я появляюсь не часто, но тут решилась приехать. Хотя после смерти регулярно посещаю Галерею Куртолда. В галерее — в то время занимавшей несколько флигелей на задах Гауэр — стрит — было темновато, и это придавало мне уверенности. Освещение в залах, если принять во внимание ценность выставленных там полотен, никуда не годилось, и посетители ориентировались по скрипу половиц. Я предпочитала концерты в Уигмор-Холле, и с сожалением вспоминала времена, когда там пахло деттолом. Избегая больших галерей и шумных сборищ, обходя стороной широкие эспланады, я бродила по змеившимся проулкам и дворам диккенсовского Лондона, куда не заглядывает солнце, где облупленные кирпичи сочатся голубиным пометом, а уродливые выступы покрыты копотью. Смысл похода в «Селфриджес»[41] был в том, что там не продавали «ВН».

Но даже я, идя своим призрачным путем, начала замечать перемены: современность билась в скрипучих сочленениях города, словно пластиковые бедра в скрученной артритом старухе. Кричащие бутики и безвкусные закусочные открывались десятками. По пахнущим мочой проходам, с сияющими сквозь темноту алюминиевыми фасадами, между кучами дерьма пробирались редкие проститутки, чтобы склонить голову на мягкий, как подушка, хлеб «чиабатта» и хлебнуть пенистого капуччино. Конечно, тем из нас, кто раньше имел привычку здесь бывать, все это давно знакомо. Кофейни и специализированные рестораны, наркотики и полуодетые девицы, туристы и тяжелый труд, гомосексуалисты и профессиональные игроки на скачках.

Оказалось, существует не менее тринадцати филиалов «Нигде», австралийского специализированного ресторана. Три в Квадратной миле лондонского Сити, три в Уэст-Энде, еще пять — в пригородах, но ни один из них не был указан в телефонной книге. Легко себе представить успех затеи Фар Лапа. Идея «Нигде» отвечала тайным порокам горожан: склонности к дешевому шовинизму в сочетании с желанием безоговорочно принять туземные обычаи. К тому же добраться до нужного места было сложно. Филиалы «Нигде» не упоминались в телефонной книге, а Фар Лап и его партнеры не позволяли вносить их в ресторанный гид или в туристический путеводитель. Чтобы обнаружить «Нигде», необходимо было знать кого-то, кто там бывал, иначе пришлось бы обходить пешком малонаселенные районы Лондона. Это — в глазах людей пресыщенных — делало «Нигде» подлинным воплощением традиционных народных обычаев в городской среде. Вы могли поесть в «Нигде», только если обладали тайным знанием или были готовы во что бы то ни стало разыскать ресторан.

«Нигде» к тому же бывали разных категорий. Декор большинства основных заведений напоминал пересохшее дно реки Тодд в Алис-Спрингс в жаркий летний полдень. Черная тень контрастировала с невыносимо слепящим светом. Груды пустых консервных банок и разбитых бутылок. Масса выпивки. Очень мало еды. Продвигаясь по иерархии «Нигде», вы уходили все дальше — фигурально выражаясь — в глубь пустыни центральных районов Австралии. Официанты сбрасывали с себя все больше одежек из «К-Март» и оказывались разрисованными охрой, они записывали заказы на плоской овальной пластине, подобной чуринге, и демонстрировали свои гениталии в кожаных мешочках. Белые парни из колледжей Перта, Мельбурна и Брисбена, которых нанял Фар Лап, более надежные, чем аборигены, да и произношение у них, во всяком случае, было подлинным.

В самом престижном филиале «Нигде», занимавшем несколько этажей зеркального офисного здания в Сити, не было ничего, кроме безликих просторов потрескавшейся соленой земли, на которой кругами рос спинифекс. На стенах — жуткая роспись с оптическим эффектом: нагретый воздух, поднимающийся над пустынным горизонтом; всего лишь несколько темных пятен в дальней дали, обозначающих — что? Возможно, крутой откос, а возможно, просто бар. Время от времени из дальних тайников заведения выпускали варана или сумчатую мышь, и они бежали, пугая посетителей, которые от восторга корчились в пыли.

Корчиться в пыли было одним из главных развлечений в «Нигде». Скажем, посетители являлись из зимнего Лондона, одетые в кашемир, укутанные в шерсть, в костюмах и ботинках. Но, проведя всего несколько минут в сухой сорокаградусной жаре «Нигде», они срывали с себя шелковые галстуки, которые падали на землю, подобно обмякшим змеям, ослабляли воротнички, расстегивали молнии платья, сдирали колготки, стаскивали носки и ощущали голыми подошвами песок.

Еда была почти несъедобной: подгоревшие ломти мяса кенгуру, жирные белые личинки, пресные лепешки, испеченные в золе, а если повезет, несколько пригоршней горьких трав. Но соль была не в этом. На огромных экранах над головами посетителей сменялись кадры: бескрайнее небо, уменьшавшее этот и без того ограниченный мир. Проплывали нагромождения облаков, похожие на континенты. Вставала почти полная луна, ее кратеры и горы были гораздо правдоподобнее, чем Европа. Лондон, который был тут, за стеной, оказывался не только скрыт, но и уничтожен опытом «Нигде». Еще тут была выпивка. Множество алкогольных напитков. Фар Лап саркастически заметил: «Мы кладем эту штуку в грог, йе-хей? И все эти парни становятся как черные, хей-йе? Разрушает фермент — любой. Никто не может с этим справиться».

Я ни на секунду не поверила. Что действительно было в «Нигде», так это дикая сухая жара и назойливый персональный официант рядом с вами, он каждую секунду делал вид, что поднимает бокал, и спрашивал вас: «Вы хотите этого? Или этого?» Затем приносил холодные бутылки хорошего австралийского белого вина или еще более холодного пива и просто всовывал запотевшие бокалы в вашу горячую ладонь. Неудивительно, что люди беспрерывно пили, и стаскивали с себя одежду, и истошно вопили, и дрались друг с другом, когда — это случалось в «Нигде» довольно часто — разыгрывалась имитация выхолощенного обряда инициации, поставленного бывшими студентами антропологии из Австралийского национального университета. Посетители пили, а в неудачный момент — когда команда Фар Лапа выпускала в помещение тучу свежих мух, — цены на выпивку снижались вполовину, и поэтому все напивались вдвое. Да, в Лондоне не было ничего равного посещению «Нигде». Ни-чего.

Но, как вы понимаете, я никогда не была в подобном заведении в разгар работы. Я приехала в ведущий ресторан «Нигде», расположенный на южном конце моста Блэкфрайарз, в очаровательном образчике омерзительного рококо восьмидесятых, именовавшемся Фирмой морских контейнеров, в один из перерывов на ланч, которых у меня не было. «Нигде» никогда не работал во время ланча, но в конце девяностых Фар Лап создал весьма успешную сеть специализированных австралийских закусочных с сандвичами. Закусочные именовались «Где-нибудь».

Было начало августа 1994-го. Неделю назад или около того в Лондоне у Израильского посольства взорвался начиненный взрывчаткой автомобиль, а неделей раньше взрыв в Буэнос-Айресе унес жизни сотни моих единоверцев. Как обычно, это касалось нас, евреев, — Холокост и эмигранты, одно сплетено с другим. В то же время северная часть штата Нью-Йорк делала разминку, готовясь отметить двадцать пятую годовщину этого долбаного Вудстока. Ах! Если семидесятые были выпуклыми, а восьмидесятые — остроугольными, то девяностые можно назвать лишь фальшивыми.

Из поддельной позолоты и фальшивого мрамора вестибюля лифт Шиндлера вознес меня на пятый этаж и изверг в мрачное помещение. Видеоэкраны над головой демонстрировали только сами себя. Вдали, за сотней миль белой потрескавшейся грязи, полоска пустынного горизонта завернулась, обнажая клочок северного берега Темзы и часть здания «Юнилевера». Мускулистый блондинистый парень в комбинезоне выметал дохлых мух, среди которых валялась случайно раздавленная ящерица. Пухленькая девица, насвистывая, пылесосила спинифекс, но прервала свои занятия, чтобы жестом указать мне на кучу старых одежек, поверх которой, когда я подошла поближе, вдруг оказалась шляпа, а затем и вся она превратилась в Фар Лапа Джонса.

— А я тебя ждал, Лили, детка, йе-хей. — Он поигрывал своими большими бумерангами и курил замусоленную сигарету. У его ног, на полу этой фальшивой пустыни, валялось множество таких же окурков, что впрочем, ничего не значило.

— Правда?

— Ювай — дай мне огня, детка. — Он жестом показал, что ему нужен огонь, и я щелкнула зажигалкой. Он глубоко затягивался тоненькой сигареткой, дым струйками выходил из его пухлых губ, дрожал на сквозняке, затем исчезал. — Наташа вернулась, йе-хей?

— Ты знаешь?

— Знаю. Я знаю о твоих чувствах — ты ведь что-то испытывала, йе-хей?

— Я чертовски разозлилась, если ты об этом…

— И позавидовала. Смертельно позавидовала, хей-йе?

— И позавидовала, — призналась я.

— Но главное еще впереди, детка, йе-хей? Все твои чувства разыгрались? Как будто это твой последний шанс, хей-йе? Ну же, решайся, детка, сойди со своего круга или давай вали назад, в жизнь, — тебе решать.

Фар Лап снова возложил всю ответственность на меня, бедную толстую старушку, которая продержалась уже столько далстонских круглых суток. Моя смерть, так уж случилось, была словно слепок с моей жизни — периоды апатии сменялись взрывами бездействия. Он спросил меня, хочу ли я сойти с этого круга, как он выразился. Но насчет того, что это за круг или как его можно прекратить, Фар Лап высказывался, как всегда, невнятно.

Так или иначе, я не могла долго выносить всю эту чепуху, особенно здесь, в закрытом специализированном ресторане, болтая с мертвым аборигеном. Меня саму удивляло, что я тревожусь о Наташе.

— Наташа вернулась, Фар Лап, и хорошо выглядит.

— Она чертовски хорошо выглядит. Чертовски хорошая буджу. Но это ненадолго, йе-хей? Ненадолго. Я вижу, ты понимаешь, Лили-детка, йе-хей? Раздумываешь, что все это может значить, йе-хей? Как это все сложится вместе, хм-м? Раздумываешь, какое отношение к твоей девочке может иметь абориген вроде меня, хей-йе?

— Да. Я думаю, ты имеешь какое-то отношение к Наташе, к тому, что с ней случилось…

— На другом конце света?

— Да, на другом конце света.

— Ювай! Черт возьми, на совершенно другом конце, детка. Что случилось… Ты хочешь, чтобы я рассказал тебе, что случилось, йе-хей?

— Значит, ты знаешь?

— Ох, знаю, Лили-детка. Знаю. Я, черт возьми, был там.

И он рассказал. Это заняло остаток часа. Я опоздала вернуться на Олд-стрит. Фар Лап рассказывал в своем неповторимом своеобразном стиле, но для удобства я опущу прищелкивания языком и стану переводить характерные для аборигенов выражения и австралийский сленг. В конце концов — все будет для вашего удобства в это самое неудобное время. Время ожидания в зале ожидания.

Но Фар Лап не был в Поттс-Пойнт, куда Наташа отправилась к Полли Пассмор.

Он не рассказывал, как ее рвало целый день напролет, как в эту жару — так странно — ее бил озноб абстиненции; не рассказывал, как по ночам обе молодые женщины вытаскивали на крышу матрас и сидели на корточках около плавательного бассейна, глядя на вход в отель «Себолд таунхаус», наблюдая, как туда тяжелой поступью входят большие белые бизнесмены с повисшими на их локтях, словно странные браслеты, крошечными проститутками-азиатками.

Наташа прожила у Полли полгода, — что ж, для нее рекорд дружбы. Она также более или менее воздерживалась от героина. Пару раз ей удалось, как бы между прочим, раздобыть наркотики на сиднейском Кингз — Кросс. Кингз-Кросс в Сиднее. Полная ерунда — как техасский Париж. Каждая грань Наташиной лондонской жизни возвращалась к ней отражением в твердом бриллианте южного неба. Она узнала, что наркотики можно добыть у ресторана «Элис» на Кингз-Кросс. У наркоманов-серфингистов. Видели когда-нибудь наркомана с загорелым телом спортсмена, наркомана, которому не надо завертывать рукав, чтобы найти вену, потому что он носит чертову майку? Удивительно. Наташа видела их и добывала у них наркотики, как я сказала, раза два, а может, три. Хуже того, однажды она отколола номер, чтобы добыть денег. В Лондоне Рассел приучил Наташу к разным сексуальным извращениям. Трахаться с ним, когда за этим наблюдали люди — так он развлекал нужных ему дилеров или вуайеристов, с которыми хотел водить компанию. К тому же он связывал ее и наносил удары. И все это, чтобы усилить кайф после приема кокаина. Как ни крути, должно быть, у Наташиного парня совсем снесло крышу.

Но сейчас было другое. Наташа прогуливалась среди толпы туристов, под вульгарными неоновыми рекламами стриптиза, ей страшно хотелось вкатить себе дозу. Уйти от себя. Забыть про все. Дело не в деньгах как таковых — какие-то деньги у нее были. Майлс присылал ей ежемесячно часть суммы, вырученной от продажи квартиры. Но этого хватало только на здоровую жизнь. Благодаря этой сумме она была обречена на здоровье. Если хочешь уколоться, думала она, надо сделать что-то грязное, проучить себя. Какая ошибка. Проучи себя — вот и будешь самоучка. Ей казалось, это несложно. Она не раз видела, как уличные девицы подцепляли мужчин прямо на тротуаре, раза два сворачивали за угол и ложились с ними на заросший бугенвиллеями газон маленького парка, чтобы потрахаться всего-то минуты две. Белые задницы мужчин поднимались над жесткими многолетниками как раздвоенные луны. И куда бы она ни пошла в этом квартале красных фонарей, к ней постоянно приставали. Привет, привет, привет, — говорили ей мужчины. Что на самом деле означало — если посмотреть на ее длинные загорелые руки и ноги, иссиня-черные волосы, все еще высоко вздымающуюся грудь — пойдем, пойдем, пойдем… Австралийские мужчины, крикливо одетые, шумные, похожие на какаду.

Наташа ввязалась в эту игру. Она выбрала самого маленького, самого робкого, какого только смогла найти. Плюгавого, похожего на клерка, человечка, достававшего ей до плеча, который явился сюда после работы в банковском квартале. Он был слегка пьян, а товарищи бросили его. Похоже, он никогда не трахался вдоволь — а может, не трахался вообще. Он увидел красотку, которая бросила на него призывный взгляд и прошептала «Привет». Наташа тоже выпила и хотела дать волю безответственному ребенку в себе. Она привела его в парк и легла с ним в зарослях, где земля была усыпана сухой корой. Тут ей пригодился весь ее опыт — все эти мальчики и мужчины, с которыми она умела обходиться. Она отлично умела отказывать им в том, чего им хотелось. Но не отказывать оказалось гораздо легче. Засунуть мягкий шарик его члена в презерватив — никаких проблем. Засунуть его в себя — еще легче. Раз плюнуть. Мама умела поплевать на царапину, и любая царапина сразу заживала. Наташа отвернула свое хорошенькое личико, чтобы смотреть на корни кустарников. Она шептала: «О, это прекрасно». Но нет, это было отвратительно. Пусть вам никогда не придет в голову проучить себя — не покидайте ребенка в себе. Когда похоть превращает нас в марионеток, лучше не дергать за ниточки.

Они поднялись с земли, и Наташа получила от него сотню долларов. Сотню чертовых долларов! Невероятно. За несколько минут она так накачалась, что могла бы обслужить целую футбольную команду каких-нибудь красавчиков. Наташа страшно проучила себя. Она не понимала, что перешла черту, что с этих пор ничего уже не будет таким, как раньше. Но сейчас она наслаждалась в своем теплом опиумном водоеме. Смотрите, вот она, Наташа, умненький дельфин со зрачками маленькими, как укол булавки, плывет в Мировом океане.

Люди думают, что когда наркоманы колются, а алкоголики напиваются в стельку или когда кокаинисты улетают ввысь, они попадают в фантастический мир изобилия, где у них есть все: неисчислимое богатство, необычайная привлекательность, огромный талант. Да нет. Они могут отправиться в искусственный рай, но каждый из них в конце концов оказывается в одной и той же реальности. Там с ними все в порядке. И все. С ними все в порядке. Они не алкоголики, не наркоманы — просто все хорошо. Как у всех других. Ну да, возможно, они понаделали множество глупостей: несколько раз вылетели с работы, разрушили парочку браков, отдали детей на воспитание в чужие руки, — но в основном с ними все в порядке. И значит, эта мощная торговля, превышающая всю легальную торговлю мира, служит прежде всего для удовлетворения такого тщетного желания, восполняет отклонения иллюзией нормальности.

В конце концов Наташа с Полли поругались. Чего это Нэтти тут выделывается? — выкрикивала Полли. Ошивается с какими-то бездельниками на Редферн и Паддингтон. Напивается. Ходит по барам. Расписывает очередную дурацкую стену, делая вид, что участвует в муниципальном проекте. Очередная бессмысленная мазня, которая облезет через пару лет, такая же хаотичная, рассыпающаяся, как общество, которому она должна служить. В конце концов, зачем Нэтти притащилась в Австралию? Вроде бы она хотела пережить потерю ребенка. Вроде бы она хотела прийти в форму. А сама — Полли точно знает — в прошлую среду была под кайфом. И домой явилась без трусиков. И что это значит? Свалилась на диван в полной отключке, поставила в неловкое положение друзей Полли. Приличных людей. Учителей. Валялась на диване и бормотала о каких-то какаду с мягкими членами. Почему она не поедет посмотреть страну? Почему бы ей не убраться сейчас? Пребывание в Австралии научило Полли Пассмор говорить уверенно. И Наташа убралась.

Неделями, месяцами и, наконец, годами Наташа путешествовала по Австралии. По громадному острову — континенту, где целые иссушенные зноем территории не получали радиосигналов — не говоря уже о том, что туда не ступала нога человека. Эта страна напоминала другую планету — так отличались ее флора, фауна и даже ландшафт от флоры и фауны других, более скучных континентов. На эти гигантские просторы, словно тонкая желтая кожа барабана на полую тыкву, была натянута мнимая культура. Культура псевдоколонистов в гольфах, повелители которых — скваттократы[42] — жили во встроенных в местный ландшафт особняках. Австралия, огромный кусок подгоревшего тоста, плавающий в южном океане, небрежно намазанный кое-где по хрустящим краям «Веджемайтом».[43] Австралия, сюрреалистический кошмар, где люди в поте лица возводят изгороди от кроликов. Благородная демократия, которой правит светло — вишневая богиня, живущая вчерашним днем. Огромное пространство, где белые мужчины и женщины сбиваются в кучу, чтобы слушать музыку диско, играть в азартные игры, предаваться блуду и смотреть «мыльные оперы» в отчаянных попытках разогреть застывшую кровь. Духовка, где при падении температуры на полградуса жители спешно натягивают шерстяные брюки. Пародия на цивилизацию, где около семи миллионов выходцев из Северной Европы и около семи миллионов из Южной разбили свои бетонные шатры вдоль побережья в несколько тысяч миль и бродят от одного барбеио к другому. А в это время в глубине страны горстка древних чародеев-мистиков замазывает вскрытые вены мошонки пчелиным воском, открывая их только для того, чтобы смешать свою кровь со священной землей.

В этой карикатуре на цивилизацию Наташа чувствовала себя как дома. Она поработала в баре в Брисбене и официанткой в Уогга-Уогга. Водила подержанный «холден» в Таунсвилле. Добралась аж до Северной Территории, где было жарко и влажно, как в сауне, и пересекла сухую равнину Налларбор на старом «Гэне».[44] Когда ей не хотелось работать, она не работала. Сидела и думала. Было бы мило и трогательно сказать, что она часто думала о покойной матери, вспоминая беззлобный сарказм Лили и ее язвительный ум, — но это неправда. Время от времени Наташа видела пожилую женщину с густыми непослушными светлыми волосами, бредущую по плоскому бульвару под жарким небом, женщину, чей мрачный вид и холщовая сумка для книг напоминали ей муму. Тогда Наташа чувствовала, что из ее сухого горла готовы вырваться детские слова, которые они употребляли в разговоре друг с другом, и ей хотелось снова стать ребенком, которым она уже никогда не будет. Никогда, разве только в нелюбящих объятиях Морфея.

«Хаммер» — так австралийские наркоманы называли героин — Наташа не употребляла. Австралии было так много и сама Австралия настолько способствовала воздержанию, что это казалось нетрудно. Во всяком случае, здесь дюжие юнцы, уже покоричневевшие от первых признаков меланомы, напивались до спасительной рвоты в барах, напоминавших тюрьму, или в барах, облицованных белой плиткой, или в барах с широкими верандами — чтобы удобнее было блевать. Если пить в заведениях, похожих на туалеты, то тошнотворность этого занятия становится вполне приемлемой. Наташа пила, и в австралийском сухом воздухе ее, похоже, не слишком разбирало. А если и разбирало, то… кто? что? с кем? прошлой ночью?.. — она ехала дальше. Здесь всегда можно было сбежать в никуда.

В молодой стране любые отношения поначалу кажутся юношеским флиртом, гениталии слегка соприкасаются, словно потные пальцы. Чем меньше героина, тем меньше секса. После того, что случилось на Кингз-Кросс — усохшая этика среди сухой коры, — какая-то часть ее существа, хотя бы отчасти, стала чувствовать опасность.

На Магнетик-Айленд, на внутренней кромке Барьерного Рифа, у нее была мимолетная связь с молодой женщиной из Мельбурна, Синтией, бежавшей от разврата и наркотиков, подобно самой Наташе. Но Синтия была вызывающе уродлива. Ноги, руки, грудь — все в ней напоминало сплющенные цилиндры. Жалкое существо, брошенное под дождем на этом продуваемом муссонами острове. Они пять дней пролежали рядом в неудобном гамаке, неуверенно дотрагиваясь друг до друга и не вполне понимая, отчего у них — прежде ни та, ни другая этим не грешили — возникла потребность в этой потребности. Синтия собирала раздавленных жаб. Расплющенных на лентах асфальта тварей, которые тысячами прыгали между квакающими полями тростника. Она держала их в старой сумке «Энсетт эрлайнз». Две молодые женщины раскладывали плоские трупики и играли ими в снап,[45] сидя по-турецки на веранде дома, где висел гамак. Старого дома с мансардной крышей из гофрированного железа, по которой гулко стучал дождь. Дом принадлежал одному наркоману из Мельбурна, знакомому Синтии, как и она, сбежавшему из города, чтобы завязать с героином. На эти пять дней он отправился ловить креветок за Рифом.

Итак, следуя асимметричной паутине маршрутов «Энсетт эрлайнз», Наташа двигалась по кромке могучей красно-желтой земли. В своих скитаниях она встречала новых Синтий, новых внутренних эмигрантов, бежавших из культуры, которая, в свою очередь, была закрыта от остального мира, пока наконец подобно многим другим, не поняла, что ей больше некуда бежать — разве что в глубь страны. В Красный Центр. В этой перевернутой вверх дном стране Наташа всегда ощущала присутствие заднего плана. Холодок у себя за спиной, чувство пустоты, от которой шевелились волосы на затылке. Место без места. Открытая дверь, ведущая из городской субкультуры белой Австралии в неизвестность.

Наташа, разумеется, прекрасно знала о коренных жителях континента. Как не знать, если фрагменты их метафизических карт красуются на всех футболках, чайных полотенцах и ресторанных меню? Если уродливые пригороды носят их благозвучные имена. Если их погребальная песнь гремит из невидимых громкоговорителей в супермаркетах с климат-контролем? Еще один геноцид, завершившийся в отделе тканей.

Когда Наташа колесила по Австралии, всех инфантильных правителей страны прошибло чувство вины, они внезапно почувствовали кровь в своих бифштексах. Вся иерархия плачущих министров и хнычущих профессоров вознамерилась вернуть древним колдунам то, что, в сущности, им никогда не принадлежало. Колдуны, для которых существует лишь одно время — Сейчас — и которые считают, что их мысли — это грезы самой земли, совершенно не могли взять в толк, что происходит. Как им вести себя на этих безбрежных просторах с инфантильными правителями, называющими их старейшин «дедульками», их раненых — «бедняжками», а их костры — «огоньками»? Как жить в одной и той же реальности рядом с этими крепкими парнями?

Наташа остановилась с каким-то юнцом в Канберре — фальшивой столице псевдонации. Юнец был приятелем чьего-то приятеля, который вовсе не был приятелем Наташи. На берегу искусственного озера, никак не украшавшего окрестности, стояло здание парламента с гигантским набалдашником вверху. В этом театре барристеры в париках ломали голову над тем, что делать с чародеями. Время от времени в «Холидей Инн» на Манука-серкл появлялся один из чародеев, за которым следовала по пятам почтительная стайка розовощеких советников.

Юнец, сын университетского антрополога, был преисполнен благих намерений и считал себя влюбленным в Наташу — как множество юнцов до и после него, тех, кто, увидев ее всего на миг, рисовал в своем воображении картины тесной близости только из-за взгляда, брошенного ею из окна проходящего автобуса. Они ходили пить в на редкость уродливые бары. И, возвратившись в родительский дом пульсирующей ночью, обнаруживали на сетчатой двери странный бархатный покров из ночных мотыльков богонг, этих крошечных австралийцев, пустившихся в далекий путь, ориентируясь по Луне, лишь для того, чтобы бесславно закончить его в предместьях.

Наташа лежала на скрипучей старой раскладушке в затхлой комнате принадлежавшего антропологу бунгало. По стенам на сухожилиях кенгуру были развешаны рисунки на древесной коре. На полках вперемешку с современными журналами стояли книги Питт-Риверса, Малиновского, Стрелоу и Леви-Строса. На большом письменном столе рядом со счетами за электричество и пустыми шариковыми ручками лежала тщательно подобранная коллекция капролитов. Эти люди ищут и собирают старое дерьмо. Наташа лежала голая под льняными простынями, тщательно подоткнутыми ее потенциальным любовником, читала «Племянника чародея» К.С. Льюиса и слышала во внутреннем ухе голос муму. Муму рассказывала ей о Лесе-Между-Мирами, где под совершенно непроницаемым пологом листвы выстроились зловеще ровные ряды высоких прямых деревьев, между которыми поблескивали небольшие абсолютно круглые пруды. Муму рассказывала ей, как мальчик, нырнув в один из таких прудов, оказывался в совершенно другом мире — в викторианском Лондоне, или гибнущей империи Чарн, или в самой Нарнии, где Бог был настолько благосклонен, что миф о творении легко становился антропоморфным.

На следующий день они отправились в Алис — Спрингс. У них не было никаких определенных планов, но на этой зыбкой стадии мгновенного знакомства они надеялись найти приют у одного из аспирантов-антропологов, который находился в экспедиции на Северной Территории. Из Алис-Спрингс они двинулись на север в автобусе с кондиционером — прочь от сурового железистого ландшафта центральных районов к столь же негостеприимным, сбивающим с толку пространствам бескрайней зелени. К безбрежным зарослям колючего кустарника под палящим солнцем. Сидевшие в автобусе «дедульки» тянули жилистые шеи, чтобы увидеть экран телевизора, по которому показывали фильм о неонацистском заговоре. Наташа с юнцом наблюдали, как мимо проносятся километры пустоты, которая на первый взгляд казалась довольно безобидной, — но это было не так. Войти туда без компаса, без запаса свежей воды означало безнадежно потеряться в диком парке. Окончательно сбиться с пути и погибнуть от солнечного удара в нескольких шагах от эстрады, или ларька с мороженым, или пруда с плавающими утками. И пойти на корм птицам — вместо того, чтобы их кормить.

Километров через шестьсот до Наташи донесся звериный запах мяса, она обернулась и увидела аборигена в нелепой белой шляпе с широкими полями, пробиравшегося вперед к кабине. Он что-то сказал водителю и повернулся лицом к «дедулькам», ни один из которых не оторвался от созерцания заговора. Абориген был средних лет, тощий и жилистый, в джинсах «P.M. Уильяме», сапогах с резинками по бокам и клетчатой рубашке. Его лицо — толстогубое, с круглыми щеками и морщинистой шеей — было именно таким, каким полагается быть лицу колдуна. Глаза прятались за зеркальными очками, в которых отражались «дедульки». Автобус свернул к остановке, наружные колеса въехали на обочину, поднимая клубы пыли. Пневматическая дверь со свистом открылась. Колдун спустился вниз и, не оглядываясь, вошел в заросли кустарника.

— У них врожденное чувство направления, — сообщил юнец Наташе. — Мой отец изучал это явление. Похоже, у них в голове что-то вроде магнитного компаса.

Наташа велела ему заткнуться.

Проехав семьсот километров по Стюарт-Хайуэй, они оказались в Стернсе, где их встретил аспирант и отвел в маленький грязный домик. Дом был пустым, не считая длинных охотничьих копий с древками из малги в углу и груды книг без обложек на полу со стертым линолеумом. В окна этого не продуваемого ветрами дома были вставлены кондиционеры, напоминавшие сам дом в миниатюре. Они стонали и свистели, отчаянно сражаясь с нестерпимой жарой. Истекающая потом Наташа ополоснула свое тощее тело тепловатой водой из ржавого крана. Надела шорты и старую футболку с портретом Че Гевары. Потом, состроив вопросительную мину, вышла на улицу, где под капотом своей машины, большого желтого проржавевшего «форда», склонился аспирант.

Наташа не имела никакого представления о том, что она ищет. У нее было чувство, что она обладает неполной информацией. Об этой поездке, жарком прибытии в Стерне, несмотря на пыльные дороги и несговорчивых чиновников. Но у нее также было чувство, что информация здесь не самое главное и что абориген, сошедший с автобуса в буше, за сто километров от Стерна, использовал правильный подход. Верную методологию.

Юнец с Наташей решили ненадолго задержаться в Стерне. Вечером в четверг там должен был проходить обряд инициации, который совершат придорожные аборигены. Перемещенный народ. Люди, жившие в хижинах с крышей из гофрированного железа, среди колючей проволоки и разбитых бутылок. Эти люди вернулись сюда, поближе к своей земле после того, как их вышвырнули на восток, подальше от скотоводческих ферм. Они будут готовить своих мальчиков к ножу. Гости не увидят самой церемонии — это табу не только для чужеземцев, но и для женщин племени и даже собак, у которых, как-никак, своя сложная родословная, — но они могут присутствовать на репетиции. У аспиранта в Стерне был дополнительный интерес. Он вез на запад на своем драндулете квартет стариков — аборигенов, которые пытались вспомнить старые песни, чтобы доставить ему удовольствие.

Этот аспирант хотя бы знал, что никогда не узнает всего, лежа на одеяле под звездами, висевшими на чернильном небе, будто непостижимо крупные, сверкающие виноградные гроздья, припудренные пылью вечности. Он лежал на своем одеяле, но если бы — как он сказал Наташе и юнцу — какой-нибудь из старых колдунов приказал ему: «Подпрыгни!» — он сел бы и серьезно спросил: «На какую высоту?»

Он взял Наташу с юнцом в стойбище аборигенов. Наташа пробиралась в босоножках без пятки по битому стеклу, колючей проволоке, ржавым банкам из-под пива, мимо убогих хижин, в которых лежали туземцы с больной печенью. У собак из пасти текла слюна, как при бешенстве, в ноздрях у детишек надувались пузыри отвратительной слизи, старики смотрели сквозь прелестную чужестранку в шортах цвета хаки и футболке с портретом Че Гевары. Их глаза, побелевшие от глаукомы, изъеденные трахомой, смотрели прямо сквозь нее, а по ним ползали мухи. От недоедания у них вздулись животы, от цирроза увеличилась печень, а от рахита искривились ноги. Это был четвертый мир в «жестком» свете. Время от времени на дороге появлялись машины властителей первого мира, упитанных, в серых рубашках с коротким рукавом. На крышах машин стояли клетки, в которых обычно перевозят собак.

Старая женщина, с плоским, как у скво, лицом и высохшими грудями, отвела прекрасную чужестранку в сторону, на свой собственный участок пыли, и показала ей несколько неприметных серых камешков.

— Это, — сказала старуха, — затвердевшие кусочки мочи динго, которые не только конгруэнтны по фактуре и цвету дождевым облакам, в настоящий момент поднимающимся в теплых потоках воздуха и устремляющимся на восток, через равнину Баркли, остывая и проливаясь дождем, но и связаны с ними неразрывно. Можно было бы решить — если вы в отличие от меня мыслите механистически, — что я вызываю этот дождь, перемещая камешки в руке.

Но, разумеется, Наташа услышала только множество щелкающих, чмокающих и увулярных звуков, перемежающихся восклицаниями «нгапа» и «йука!», делавшими речь старухи еще непонятнее.

Вскоре толпа пришла в движение, все поднялись и побежали к другой старухе, которая брела с убитым видом от полицейского участка, ее красная юбка волочилась по оранжевой пыли. Наташа с юнцом остались на месте, а аспирант подошел к толпе, потом вернулся туда, где в коротком клине тени от засохшего дерева стояла парочка.

— В Хермансберге, — сообщил он им, — произошел несчастный случай. Погиб кто-то из их родственников. Перевернулся в машине.

— Это ей сказали в полиции? — спросила Наташа.

— Нет, полиция не знает ни-чего, — ответил аспирант. — Это случилось полчаса назад. Поехали, нас это не касается.

Но в машине юнец, решив, вероятно, что это его касается, с таинственным видом сообщил Наташе:

— Это телепатия. Они узнают такие вещи телепатически. Хермансберг в сотнях километров отсюда…

Наташа велела ему заткнуться. Аспирант одобрительно на нее посмотрел, его глаза сощурились в заднем зеркальце, словно он видел ее впервые.

Аспирант дружил с целой кучей черных молодых парней, невероятно растолстевших от белого хлеба. Почти каждый день он возил их до Теннант-Крик, где они тратили все свое пособие на грог. Они покупали грог, потом возвращались в домик аспиранта в Стерне, где курили ярнди и играли кантри и ковбойские песни на электрических гитарах. Как-никак, они жили в скотоводческой стране. Пока музыканты играли на гитарах, юнец, Наташа и аспирант играли в детскую игру, которую нашли в Тенант-Крик. Играли самозабвенно.

На этой неделе Наташа начала соблазнять аспиранта. Юнец был безутешен. Он видел, что происходит, даже если аспирант не видел или не хотел видеть. Наташа поразила аспиранта тем, что не брала на веру ничьи слова: ни аборигенов, ни юнца, ни кого-либо другого. И еще тем, что ни разу не пожаловалась на жару или на мух. Наташа чувствовала, что аспирант обладает неполной информацией, но все же знает больше, чем она. Знает что-то такое, что ей хотелось узнать, хотя она и не имела представления, что именно. Аспирант был высоким и гибким с треугольной головой и очень зелеными глазами. Щеки покрыты глубокими старыми шрамами от прыщей — словно какой-то полоумный повар схватил его лицо и вместо пармезана натер на терке. Дома он носил саронг, а на выход — мятые шорты. В стрекочущей ночи, когда они втроем играли в детскую игру, пили пиво и курили травку, сидя по-турецки на бетонном полу, его голое колено коснулось ее колена.

Во вторник не было никакого смысла ехать в Тенант — Крик — по вторникам грог не продавался. Поэтому вторник был лучшим днем для обряда инициации. Вечером змей-радуга снижает накал своего свечения — от желтого к оранжевому, фиолетовому и, наконец, к серому. Наша троица принарядилась и отправилась в стойбище аборигенов в километре от города. Здесь они увидели собак, почти динго, призывающих своих варгили — двоюродных братьев, — живущих в буше. Они также увидели овальное облако пыли, поднятой собравшимися людьми. И самих людей — те болтали, жевали пилтджури, курили, обсуждали цены на рынке — совсем как прихожане ортодоксальной синагоги. Точь-в-точь.

Юнец с аспирантом заняли место в круге. Наташа пошла с женщинами на противоположную сторону. Из серых сумерек парами вышли мальчики, достигшие половой зрелости, и юноши постарше, их худые ноги двигались подобно ножницам, ступни поднимали пыль. На некоторых были случайные предметы спортивной одежды — на одном майка, на другом штаны, на третьем трусы. Они двигались в такт ударам бумерангов, больших черных бумерангов, сделанных из твердого дерева малга. Жутких, могучих, церемониальных бумерангов, каждый из которых издавал мрачно утвердительный стук. Пара за парой мальчики вошли в круг, передвигая ногами, словно ножницами, проделали положенные движения и вдруг, нарушив ритм, обняли друг друга за плечи и со смехом кинулись прочь — как футбольные игроки после свистка.

Спустились сумерки. В костер подбросили дров. Танцы, разговоры и стук бумерангов продолжались и продолжались. Шли часы. Наташа увидела, как аспирант поднялся и исчез в темноте — наверное, пошел отлить, — и последовала за ним. Он стоял под деревом к ней спиной. Когда он повернулся, поправляя шорты, она подошла к нему.

— Давай поедем покататься, — предложила она.

— Покататься? — фыркнул он. — Но куда?

— О… все равно, — ответила она и, взяв его за руку, повела к стоявшей на обочине машине. За ветровым стеклом среди нераспечатанных писем, валявшихся на щитке, ползало несколько уставших мух. Аспирант стал похож на туземцев — даже если сам этого не понимал.

Рядом с машиной аспиранта стояла новенькая легковая «тойота», к которой прислонилась парочка светловолосых юнцов в рубашках с коротким рукавом и воротничком на пуговках, со свежими лицами, щеками словно яблоко и такими широкими улыбками, что зубы сверкали в ночи, как каминная решетка.

— Приветик, Гари! — сказал аспиранту один из мормонов (это были мормоны). — Ну, как инициация?

— О, знаешь ли, совсем неплохо. Хотя многие старики не смогли приехать. Не знаю почему.

— Ну, что ж… похоже, эта дребедень продлится до утра, — сказал другой мормон, который был выше, но, на взгляд Наташи, тонко чувствовавшей людские странности, неотличим от своего товарища.

— Похоже, так, — ответил Гари, залезая в машину.

— До свидания, — сказала Наташа мормонам, садясь с другой стороны.

— До свидания, мэм, — в один голос ответили они.

Гари завел мотор, и они тронулись.

— Это что за типы? — засмеялась Наташа.

Но Гари, привыкший ко всем затерянным здесь племенам, спокойно ответил:

— Мормоны. Они славные ребята. Держат бесплатные аптеки вдоль дороги. Всегда помогают в беде и не слишком задаются, в отличие от многих фундаменталистов. Вот от кого можно взвыть. — Он вытащил две банки пива из холодильника и, открыв одну, протянул Наташе. — Так куда ты хочешь поехать?

И никаких поползновений. Похоже, у этого человека был иммунитет на такие вещи. Наверное, он сам мормон, подумала Наташа.

— Когда мы ехали на автобусе из Алис-Спрингс, — откуда пришли эти слова? — один человек сошел километрах в ста южнее. Какой-то абориген…

— Вполне возможно, — перебил ее Гари, направляя машину на юг.

Наташа описала аборигена, его поношенную широкополую белую шляпу, весь его облик — казалось, этот человек обладает полной информацией.

— Это Фар Лап Джонс, — сказал Гари.

— Отвези меня к нему.

Гари поперхнулся, расплескал пиво и дернул машину так резко, что их бросило друг к другу — бедро к бедру, грудь о грудь.

— Господи-боже, детка, ты, должно быть, сошла с ума!

— Почему?

— Он самый могущественный человек на всей Территории. Никто — черт возьми, действительно никто, кроме его управляющего — даже и помыслить не смеет о том, чтобы приблизиться к владениям Фар Лапа. Ты видела эти проклятые бумеранги у меня в доме, такие черные?

— Угу.

— Наказующие бумеранги племени валбри. С валбри лучше не связываться. Мужчины племени повалили меня на землю и нанесли пять ударов: здесь, здесь, здесь, здесь и здесь. — Он указал на свои ключицы, плечи, локти, бедра и крупные голые колени, прижатые к влажному виниловому щитку. — А после женщины задрали чертовы юбки и обоссали меня с ног до головы. И, кроме того, — продолжал он более спокойно, возвращаясь на почву логистики, — это далеко в буше. Две трети пути надо месить грязь, непролазную грязь, а дальше вообще дороги нет. Там даже джип завязнет. Нет, это невозможно. Невозможно, черт возьми.

— Но мы же можем проехать немного вперед, верно? Всходит Луна, и мне хотелось бы поглядеть на буш при лунном свете. Нам ведь не обязательно ехать до конца, ведь так? Туда, где это происходит?

— Нет… разумеется, нет.

Они поехали на запад по чистой грунтовой дороге, как по реке, текущей меж серебристыми стволами эвкалиптов, ее песчаная поверхность мерцала в лунном сиянии. Разве может что-то страшное быть таким прекрасным? Через двадцать километров они остановились, немного пообнимались на переднем сиденье, но когда он потянулся к ее красному центру, Наташа отстранилась и попросила проехать еще немного вперед. Через тридцать пять километров она помогла ему вынуть одеяло из багажника и расстелить в высохшем русле реки. Без всяких колебаний. Без колебаний подняла руки вверх и стянула через голову выцветшее платье в цветочек. Без колебаний сделала шаг вперед — открытая мужчине, открытая миру. А он, он чувствовал себя совершенно околдованным. Измотанным и завороженным. Конечно, она была прекрасна — с длинными иссиня-черными волосами, нежной, как крыло мотылька, кожей, серебристым телом, жадным ртом и вездесущими пальцами, — но этого мало. То была страсть, подобная искусству или магии. Страсть, кующая судьбу под звездами, висевшими на чернильном небе, словно непостижимо крупные, сверкающие виноградные гроздья, припудренные пылью вечности. Она совершенно забылась в его объятиях, а он потерял власть над собой. И, потеряв себя, она взяла его с собой, крича: «Me-shugg- en-eh!» Откуда пришло это слово?

Они выпили еще немного веселящей жидкости, и, осмелев, она уговорила его проехать еще немного вперед по руслу высохшей реки. Через сорок километров дорога оборвалась, и они едва не увязли в песке. Что было бы лучше для них обоих. Но Наташа уговорила Гари, а Гари уговорил машину, которая с ревом ползла по песку между колючими кустами, проплывавшими мимо. Они ехали в лунном свете со скоростью пешехода.

Через пятьдесят километров Наташа снова помогла аспиранту вынуть и развернуть одеяло. Потом сняла с него остатки одежды и уложила на землю. На этот раз их близость была еще более странной. Они лежали где — то на краю земли, а единороги с топотом и треском продирались сквозь кусты.

— Ах ты, mensh! — сказала она. Потому что он был великолепным мужчиной, этот аспирант. Он отлично управлял машиной и прекрасно ориентировался в буше.

Когда все кончилось и он уснул на смятом одеяле, Наташа наполнила две пустые банки из-под пива водой из фляги и оставила их возле его треугольной головы. Взяв остатки воды, она двинулась дальше сквозь лунный свет, ее резиновые подошвы шуршали по жесткой траве, скользили по крошечным комочкам ссохшейся земли, колючки впивались ей в лодыжки. Приблизительно через час она добралась до пологого склона и стала подниматься вверх, между узкими рядами растрескавшихся валунов, таких отшлифованных и гладких, что их можно было принять за стаю дельфинов. Добравшись до вершины, она увидела перед собой страну Фар Лапа Джонса, какой ее описывала муму. Под совершенно непроницаемым пологом листвы выстроились зловеще ровные ряды высоких прямых деревьев, между которыми поблескивали небольшие абсолютно круглые пруды. Чьи-то изогнутые губы приглашали ее углубиться в чащу, где царила глубокая тьма. Наташа бесстрашно спустилась со склона и очутилась между первыми рядами стволов, удивляясь их естественной искусственности. Вода в прудах была маслянисто-черной, но когда Наташа коснулась ее обнаженными ступнями, вода оказалась прохладной, а дно совсем не вязким. Ее потянуло искупаться в пруду, окунуть в него свою разгоряченную пьяную голову, остудить ее, быть может, навсегда.

Исцарапанные в зарослях руки Наташи ощутили удивительно гладкий берег пруда. Словно он был искусно срезан искривленным лезвием мотыги. На чернильной поверхности воды концы ее волос казались лапками какого-то насекомого. Ее черный силуэт склонился над чернотой внизу, почти не отражавшей черноты вверху. Наташа наклонялась все ниже с широко открытыми глазами, пока, пройдя сквозь потолок, не очутилась в какой-то комнате. Сначала она заметила только цепь, упавшую в трех футах от нее. Черную маслянистую цепь, покрытую густым слоем пыли и, словно кадуцей, перевитую шнуром. Цепь лежала рядом с тенью, напоминавшей по форме колокол — здесь следует оговориться: тень была круглой, однако стремительное падение исказило перспективу. Наташа увидела сначала подоконник, а за стеклом, далеко внизу — образчик уличной жизни Манхэттена: толпы пешеходов, словно букашки в шляпах, беззвучно катящиеся машины и купол противоположного здания. И только потом заметила, что происходит в самой комнате.

Прямо под ней, чуть правее стоял какой-то серый продолговатый предмет… Письменный стол? Верно, письменный стол с серо-стальной поверхностью. Стол, потому что на его поверхности красовалась старомодная подставка для ручек в форме конуса и веером были разбросаны бумаги, готовые свалиться на пол. Стол, потому что с краю на нем стоял черный ящичек с кнопками — интерком? Стол, потому что на нем лежал мужчина. Крупный совершенно голый, не считая расстегнутой шелковой рубашки, мужчина. Голый мужчина, касавшийся голыми ногами черного ящичка. Мужчина, лежавший голым задом на кожаном блокноте.

Когда Наташин взгляд переместился ниже, ее глазам предстало совершенно сюрреалистическое зрелище: голый мужской зад на кожаном блокноте. Алый блестящий пенис в снопе рыжеватых волос. На широком животе капли и потеки извергнутой спермы. Лицо мужчины было повернуто к кому-то в тени. К кому-то, кто сказал: «И знаешь почему?» — тоном ее муму, но на октаву выше, — и выступил из тени. Светлые волосы взметнулись и упали на обнаженные плечи волной, наводящей на мысль о недавнем шторме. Плечи были ярко-розовыми. Женщина наклонилась — при этом кожа на бедрах собралась в прелестные складки, — чтобы подобрать с деревянного пола чулки и черные подвязки, и в глубокой ложбине ее ягодиц мелькнул сверкающий клин лобковых волос.

— Почему? — спросил лежавший на столе мужчина.

— Потому что, — молодая женщина выпрямилась во весь рост и резко повернулась, так что ее зад оказался над краем письменного стола, на котором лежал мужчина, — у твоих ручек маловаты шарики, — она выгнулась, показав пышные груди и круглый подтянутый живот, подняла длинную ногу и принялась натягивать чулок, — а у тебя — яйца.

На эффектном лице женщины выделялся крупный нос, по обе стороны от него блестели два пристально глядевших серо-голубых глаза. В накрашенных губах большого рта тлела тоненькая белая сигарета, дым от которой поднимался кольцами к Наташе. Наташа не могла не восхищаться независимостью этой молодой женщины, которую явно только что трахнули. Увиденное ошеломило ее. И она покинула комнату, словно колечко дыма из прошлого, проплывшее перед ее открытыми глазами.

Лежа без сил на лесной подстилке, Наташа искала объяснение: усталость? необычное место? слабое пиво и сильная травка? а может, Гари подсыпал ей на редкость избирательное психотропное средство? Но тут ее руки нащупали край другого пруда, и Наташа мгновенно окунулась с головой в другой мир.

Яркое личико Наташи появилось на тусклом сером экране неработающего телевизора. Перед ней на голом отвратительно искусственном полу сидела муму — Наташа мгновенно узнала ее по толстому шерстяному пальто, внушительным размерам, по холщовой сумке для книг, туфлям, похожим на смятые корнуэльские пирожки, по торчащему вперед шнобелю, — сидела как-то косо, с поджатыми под себя ногами, одной рукой опираясь о пол, а другой поднося сигарету к искривленному мрачной гримасой рту. Муму разговаривала с человеком в белой широкополой шляпе, поля которой поднимались и опускались с колдовской выразительностью, а из-под них лилась вкрадчивая щелкающая речь. Что делает здесь муму? — могла бы спросить Наташа. Почему она разговаривает с человеком, сошедшим с автобуса, с тем самым человеком, которого Гари назвал Фар Лапом Джонсом?

Наташа могла бы спросить об этом — но не спросила. Провидцы, как известно, не страдают рационализмом и лишены проницательности. Гордые умы провидцев часто напоминают разомкнутые губы, которые легко набить всякой дрянью. Наташа могла бы заметить наказующие бумеранги племени валбри, лежавшие на голом искусственном полу, и спросить, почему они здесь оказались, эти темные зловещие орудия. Но не спросила. Она потеряла концентрацию, и ее взгляд уплыл за сотни миль белой потрескавшейся грязи, где полоска пустынного горизонта слегка отогнулась, обнажая клочок северного берега Темзы и часть здания «Юнилевера».

И весь остаток ночи Наташа Йос металась на лесной подстилке, переходя в визионерском экстазе от одного пруда к другому, трепеща и дрожа то в одном мире, то в другом.

То она видела, как светловолосая голова старшего брата, которого она никогда не знала, разбивается об асфальт, и в ее груди зрели черные трюфели унаследованных расовых предрассудков. То она ревниво следила за тем, как Вирджиния Бридж, которую она смутно помнила с детства, выстукивает ее йеху-муму мягкими, умащенными «Атриксом» руками, изрекая сквозь зубы гуигнгнма: «Лили, в самом деле, как я могу тебя лечить от хронического бронхита, если ты продолжаешь курить? Ты ведь прекрасно знаешь о последствиях…» То Наташа видела колышущиеся, подобно ветвям деревьев, руки. Где бы ни собирались эти люди, они беспрерывно курят «Уинстон», «Пэл-Мэл», «Кэмел», «Лаки страйк» и «Ньюпорт». И слышала голос матери, в котором звучали нотки похоти:

«Неужели нам придется ждать так долго?»

«Что?»

«До сентября? Или, вы хотите, чтобы я подожгла дом сейчас? Бог с ним, с календарем».

На Беркли-сквер Наташа смотрела на мокрые листья под ногами своей муму и чувствовала непостижимую усталость женщины средних лет. Глядела на ряды сосновых посадок, на то, как ее бедная муму жадно хватает свои припасы и, нежно прижимая их к груди, как съедобных младенцев, неуклюже протискивается в калитку с пятью металлическими прутьями. Наташа видела, как струйка крови лениво стекает под брюками муму, вниз по ноге к лодыжке и в носок. Эти картины казались ей чем-то таким, что они смогут просмотреть еще раз, уже вместе. Перед ней прошел весь спектр пороков: лень, похоть, гордость, гнев, алчность — и опять все сначала. Этот далекий обыкновенный лес Фар Лапа на самом деле был маленькой плантацией всех доступных миров.

Пелена рассвета натянула на бездонное австралийское небо твердый свод. В Лесу-Между-Мирами Наташино лицо сначала смутно проявилось на поверхности прозрачной воды, словно снимок «Поляроида», затем приобрело безупречно четкие очертания. Гиперреальные. Через несколько минут форсунки ракеты по имени Земля заработали на полную мощность. Наташа выпрямилась во весь свой жеребячий рост, и мышцы ее исцарапанных в кровь ног напряглись, привыкая к вращению планеты. Она огляделась вокруг. И не заметила ничего особенного: стволы эвкалиптов и малги на жесткой травяной подстилке. Над головой язвительно хохотали кукабурры. На востоке темнел пологий склон, на котором уже таяла тень. Вокруг Наташи из шуршащего подлеска поднимались, задавая направление, жилища знакомых с магнетизмом термитов — словно миниатюрные параллелепипеды Миса ван дер Роэ или могильные камни чужих вождей.

Наташа отыскала путь назад. Ей повезло, что она очнулась, когда солнце стояло еще низко, тени были длинными и воды в достатке. Добравшись до машины, Наташа разбудила Гари. Потом они весь день ехали назад к Стерну под палящим солнцем. Само собой разумеется, Гари втрескался по уши. Вот дерьмо!

Наташа пробыла в Стерне ровно столько, чтобы побросать в сумку трусики и косметику, кожаную куртку, ботинки «P.M. Уильяме», джинсы и детскую игру. Она также взяла один из черных бумерангов Гари — зловещий сувенир. Потом остановила на дороге «тойоту» мормонов, которые подкинули ее до Теннант — Крик. Из Теннанта она добралась автобусом до Алис — Спрингс. Из Алис вылетела в Сидней. Больше суток Наташа безвылазно просидела в терминале Сиднейского аэропорта, пока не купила самый дешевый билет на самое узкое место. Из Хитроу она доехала на метро до Кингз-Кросс, совершенно обалдев от тесноты этого древнего грязного города на берегах мини-Евфрата. От этого Ура. От этой ошибки.

В Стерне Гари сох от тоски. Юнец куда-то смылся. Гари перестал общаться с толстыми молодыми аборигенами, приходившими к нему играть на электрических гитарах, и через некоторое время аборигены перестали с ним общаться. Он сох от тоски — и пил. Переходил через дорогу в магазин и ящиками покупал пиво «Эму экспорт», «НТ Дрот», «Виктория Биттер» и даже «Каслман», которое местные пренебрежительно называли «колючей проволокой». Гари пил, и пиво царапало его сухую глотку. Он перешел на ром, но лучше ему не стало. Он все забросил. Перед его неказистым домиком стоял в грязи когда-то гордый «форд». Грязь превратилась в пыль, потом снова в грязь. На давно сгнивших ковриках валялись жирные пакеты из-под гамбургеров и манговые косточки, черешки и кожура. Время от времени там поселялись тараканы. Автомобиль, в отличие от мозгов Гарри, был прекрасной средой обитания. И тараканы это понимали.

Местный знахарь тоже это понимал. И посоветовал Гари отправиться на юг — на лечение. Тот оставил машину костлявому старику, но ее забрали толстые юнцы и через день разбили, охотясь на кенгуру. Гари отправился на юг, но лечение не помогло. Врачи не могли понять, почему у такого молодого человека цирроз развивается с пугающей скоростью, его печень покрылась шрамами и разбухла от саркомы.

От Кингз-Кросс Наташа взяла такси до Болс-Понд — роуд и в некой точке — не совсем на Далстон-Джанкшн, но и не то чтобы дальше — попросила шофера остановиться. Отсюда она почти всегда ходила пешком. В этом странном районе с обманчивой планировкой и множеством улочек, садиков и зданий водителям было очень сложно ориентироваться. Особенно тем, кто разъезжал по городу с картой Мобуту или Конакри в голове.

В Аделаиде печень Гари все увеличивалась и увеличивалась — пока не лопнула. К тому времени, когда эта новость достигла Стерна — сколько длится Сейчас? — каждому стало ясно, что его печень «взорвалась, взяла и разлетелась на куски».

В Лондоне стояло лето, на редкость жаркое и влажное. Казалось, впавшие в ребячество боги, которым поклонялись горожане, пропитали весь город кока-колой, залили растаявшим мороженым, залепили жевательной резинкой. С каждым джинсовым шагом, который делала Наташа, город все сильнее сжимал ее грязной потной лапой, слизывая ее свежую красоту грязным, неразборчивым языком. Она узнала бензоколонку на углу, свернула на Коринт-уэй и шла до телефонной будки в начале Спарта-террас. Дальше она двинулась по Спарта-террас, мимо узких фасадов, где в распахнутых окнах газовые волны занавесок набегали на крашеные стены. Пересекла Сиракьюз-парк, обратив внимание на пустующие пластмассовые землечерпалки и деревянные грузовики. Выйдя на Атенз-роуд, Наташа зашагала быстрее и второпях не заметила кого — то, с кем сталкивалась прежде, свернув с Боллс-Понд — роуд. У входа в угловой магазин сидел маленький безукоризненно одетый азиатский мальчик, игравший с пластиковой машинкой, пластиковой коровой и пластиковой губной гармошкой.

Свернув на Аргос-роуд, Наташа отыскала дом № 27.

— Берни, спусти-ка ключ, — крикнула она. Прошла целая наркоманская вечность — сколько длится Сейчас? — прежде чем вниз начал опускаться ключ на зеленом шнурке, словно крошечный металлический змей в безжизненном воздухе. Показалось ли это Нэтти — признаться, в последнее время ее воображение слишком разыгралось — или она действительно слышала какой-то шепот из подвала?

Рождество 2001

Терпеть не могу спать днем. Когда я просыпаюсь, мне бывает очень грустно, хочется капризничать и я даже чувствую себя несчастной. Как будто день распался на два — два коротких невыносимых дня, вместо одного длинного, который с трудом, но все же можно вынести. «О, — говорили они, — она капризничает, потому что заснула. Потому что спала днем». Да, мир застал меня врасплох и вывернул наизнанку, как носок, кем бы я себя ни воображала. Поэтому я вопила, и била ногами, и выгибала спину, как тюлень — распроклятый тюлень, ныряющий под полярный лед, — и они говорили: «Хорошо, мисс Плакса, подождем, пока ты успокоишься». Но я никогда не успокаивалась. Никогда, черт подери.

Ледяная Принцесса облачалась в большие теплые фуфайки с начесом — последний крик моды — и вельветовые камуфляжные брюки. У брюк было шесть пустых карманов и узор из искривленных почек — черных, желтых и цвета хаки. Я бы отправила всех этих придурков, разгуливающих в военном обмундировании, прямиком на войну. Интересно, как они отреагируют, когда перед узкими линзами их модных очков с криком «ура» появятся парни в чалмах и им придется на деле опробовать свое милитаристское обмундирование? Девяностые годы кончились тем, что эти болваны увидели сквозь узкие прицелы широкое поле разрушений. Кого они, черт возьми, одурачили? Очки приходят и уходят. В семидесятые последним криком моды были стекла размером с телевизионный экран или чашку Петри — в то выпуклое десятилетие все таращились на свет сквозь выпуклые стекла.

Да, я бы отправила их на войну. А всех юнцов, щеголяющих в длинных дутых пальто, похожих на спальные мешки с рукавами — туда, где по-настоящему холодно, пускай как следует проспятся. Я бы отправила подальше всех подонков, разгуливающих по Грик-стрит в дизайнерских туфлях, похожих на выкроенные из автомобильных покрышек шлепанцы, которые носят в третьем мире. Пусть бы они там пили из луж и узнали что почем. Так им и надо. Есть ли что-нибудь на свете глупее фетишизации обуви? Пусть катятся ко всем чертям. Обычно Ледяная Принцесса одевала меня себе под стать — конечно, когда была при деньгах. Все это время мне страстно хотелось быть девочкой, которая заботится о своей внешности, прихорашивается, причесывается и наряжается без спешки… И я не спешила. Тогда она говорила своему очередному кавалеру. «Она ненавидит одеваться. Просто ненавидит. Давай же, Долила, не возись». Но я возилась. У меня был железный характер.

Дай-ка я напялю на тебя камуфляжные брючки, спортивные костюмчики и даже ненавистные платья! Но я брыкалась, лягалась и драла ее за волосы своими пухлыми ручонками. В прошлом я была мастерицей произвольно-непроизвольных движений. Да, она натягивала на меня вельветовое платьице, блестящие колготки, крошечную парку и ботиночки на толстой подошве. Потом позволяла мне надеть мою пластмассовую тиару и брала с собой на прогулку.

Ее собственный гардероб был не таким причудливым. Она одевалась, чтобы раздеваться, — это она понимала.

Прошли те дни, когда она щеголяла в облегающих платьях. О нет, сейчас ей требовались завязки из скользкого материала, которые врезались в кожу, деля пополам ее задницу и гениталии. Поверх этой веревочки — потяни за нее, и Ледяная Принцесса произнесет заготовленные фразы: «О, разве вы…», «Ах, не могли бы вы…», «Ммм… давайте лучше…» — надевались прочные, но тонкие, шестьдесят денье, колготки, которые можно было легко стянуть не порвав. Для этих отнюдь не спортивных занятий она напяливала топы, похожие на спортивный лифчик, и юбки, похожие на пояс. Натягивала высокие сапоги на молнии и в довершение всего — плотное пальто, которое можно было запахнуть, а потом распахнуть, чтобы продемонстрировать свои прелести. Эй, поторопись! И еще она носила украшения: продолговатые кольца — на большом и указательном пальцах и мизинце, многоугольные браслеты, кольца на пальцах ног — напоминавшие части от робота. Наверное, чтобы подчеркнуть: то, что она делала, было чисто механическим.

Да, она брала меня с собой, эта земная волшебница, прибегавшая к самым избитым уловкам. Она совсем потеряла голову и отчаялась. Она оставляла меня одну на десять, двадцать, тридцать минут — на сколько было нужно — в каком-нибудь долбаном вестибюле «Хилтона», «Ройял-Гардена» или «Холидей-черт побери-Инн». Играть в куклы, пока она трахалась. Мое присутствие их сдерживало — самых необузданных — или так ей хотелось думать. Она даже оставляла меня в такси, чтобы усовершенствовать мой суахили. У нее, как и у всех них, были свои водители.

Потом мы встречались в каком-нибудь уэст-эндском ресторане или баре с Риэлтером, и он нудно жаловался на то, что ему опять не повезло. Риэлтер со своим крошечным мобильным телефоном и красивым лицом, искаженным отвратительной ревностью, которая их связывала. Накрепко.

Они заказывали разные дурацкие блюда, дорогие закуски — это сушилось на солнце, то вялилось на ветру, и все обливалось коньяком и поджигалось, — и, отрезав кусочек, клали мне в рот. «Попробуй это», — говорили они, а потом: «Неужели она столько съела?» Мой бурно растущий аппетит заставлял их устыдиться своего, таявшего с каждым днем — я была паршивым кукушонком в их гнезде.

Вернее, гнездах. Мы постоянно переезжали. То от какого-то иранца, то от бразильца, а то от выпускницы Сент-Триньяна, которых Риэлтеру удавалось «кинуть». Они так и говорили — «кинуть». «Почему бы нам не кинуть такого-то и такого-то?» — подзадоривали они друг друга и строили планы, как обвести вокруг пальца очередную жертву. Эта парочка никогда ни в чем не раскаивалась. Они были безрассудны и красивы — какое-то время. Такие, как они, начинают с малых доз у «Чарли — Честера» и добавляют в Американском баре. Как это сходит им с рук, когда вокруг полным-полно таких же, как они — грязных попрошаек в накинутых на хилые плечи дармовых одеялах. Заброшенных детей города, пытающихся вернуться домой после бесплатных ночевок на свежем воздухе, в которые превратилась их жизнь.

Ледяной Принцессе с супругом это какое-то время сходило с рук. К тому же они были уже не так молоды, как прежде. И у них был ребенок — а это сплошные расходы. И наркотики. Удивительно, как им удавалось так долго принимать наркотики в таком количестве и еще кого-то обманывать. Дело, видимо, в том, что поначалу они переключились на спиртное, а, взявшись за старое, не кололись до своего последнего штопора в могилу.

Я полагаю, что сейчас, когда я слышу шум пробуждающегося Коборн-Хауса (брюки уже надеты, собаки рвутся на прогулку, двери хлопают, а меченые карты полной безнадежности можно купить в ближайшем магазине), встает вопрос: благоприятный ли сегодня день для смерти?

Мне кажется, я верно поступлю, если не стану с этим тянуть — в конце концов я, ослабев, свалюсь с этой долбанной лестницы и размозжу себе голову о край гладильной доски, стоящей у двери. Или не выдержу невыносимых голодных болей и, шатаясь, в полубессознательном состоянии, наткнусь на один из ржавых кривых гвоздей и умру от столбняка. Эти гвозди Риэлтер оставил торчать в оконных рамах внизу, когда в наркотическом порыве, запоздало вдохновившись лозунгом «Сделай сам!», попытался заколотить свою последнюю крепость изнутри. (Это нельзя назвать паранойей, его страхи были совершенно оправданны.) Вот настоящий мужчина. Нет, неправда.

Я бы могла отравить себя их погаными наркотиками, но это омерзительно. Могла бы повеситься на одной из веревок, завязок и шнурков, которые эти неизлечимо беззаботные родители разбросали по всему дому. Я могла бы даже — если бы краны не замерзли — утопиться в проклятой ванне. Всем известно, что девяносто процентов несчастных случаев происходит дома, как и девяносто процентов самоубийств. Статистически, мы не можем даже свернуться калачиком в постели с хорошей книжкой — чтобы не сойти с ума.

Но я, конечно, не воспользуюсь ни одной из этих возможностей. Не воспользуюсь, пока холодный день будет тянуть свои пальцы по старому ковру, подбираясь к голой посиневшей ноге Ледяной Принцессы. Не воспользуюсь, когда он опять уйдет. Чего я жду, черт побери? И почему я плачу и зову свою мамочку?

ГЛАВА 15

Быть гордой — значит никогда ни о чем не жалеть. Если ты всегда прав, то какого черта об этом сожалеть, верно? Гордость — это глубокая шахта, из недр которой ежедневно добывают и вагонетками вывозят на поверхность самодовольство. Гордость можно холить и лелеять, взращивать и откладывать на будущее. Вспомните обо всех этих кретинах-аристократах, стиравших пыль с мейсенского фарфора, пока красноармейцы насиловали их соседок. Эй, соблюдайте приличия, друзья! И еще: гордость передается по наследству. Существует целая индустрия наследия, коим полагается гордиться. Не придет же вам в голову одним махом пустить по ветру гордость, которую вы копили годами. Нет, ее лучше отложить, отложить на потом. Вам остается лишь надеяться, что следующее поколение, с пеленок научившееся обращаться с этой штукой, не кончит свои дни паршивыми эпигонами, проматывающими фамильную гордость на ипподроме смирения.

Так вот, у Ричарда Элверса гордости было навалом, да и Шарлотте Элверс немало досталось от родителей. И прежде чем перейти к рассказу о том, как они ее тратили, следует сделать последнее уточнение: гордость нельзя подделать. Никогда. Могу вас в этом заверить. Мамочка лучше знает. Я не желаю слышать эту чушь о ложной гордости, ни теперь, ни после. И кем бы вы ни были, великим Карузо или бедным карапузом, ваша гордость не хуже любой другой.

Итак, Шарлотта Элверс гордится своими достижениями в шоу-бизнесе большого бизнеса. Гордится своей женственной фигурой. Гордится своими домами, автомобилями и прочим движимым и недвижимым имуществом. Гордится покойным отцом, выдающимся историком Церкви (в этой связи следует отметить, что Дейвид Йос происходил из старинного рода почитателей Троллопа) и гордится своей матерью. Нет, не гордится. Настолько не гордится, что избегает любого упоминания о том, кем я была.

С физиономией Йоса, приклеенной скотчем к се широкому лбу, Шарлотта, естественно, без всякого труда выдает себя за гойку. Она не желает быть полукровкой. Шарлотта склонна не афишировать тот факт, что она — спросите любого, кто в этом разбирается, — еврейка. Поверьте, в наше просвещенное время ей, доброму английскому хамелеону, нет никакой нужды принимать защитную окраску. Демонстрировать напускное безразличие. Теперь почти не осталось мест, где можно позволить себе антисемитское высказывание и встретить молчаливое одобрение.

Именно теперь. Когда эти чертовы израильтяне с поистине фантастическим упорством вызывают огонь на себя, бомбя лагеря беженцев, проламывая черепа и беря взятки — в общем, ничем не отличаясь от шайки фашистских подонков. Теперь, когда на сцену вышли эти еврейские придурки, нет нужды быть антисемитом. Черт побери, даже еврейский антисемитизм теперь не кажется таким уж отвратительным. Быть евреем, ненавидящим евреев, в свое время кое-что да значило, этим можно было гордиться; это ставило вас на одну доску с лучшими умами последних двух веков — теперь же это сходит с рук любому обрезанцу.

Итак, позвольте мне в общих чертах описать обстановку, обрисовать развязку. Осень 1994 года. Камберленд-террас. Шикса Шарлотта с печальным комичным лицом покойного папаши стоит на кухне размером с теннисный корт. За последние два года Элверсы арендовали еще несколько смежных квартир, к слову сказать, огромных. И когда они их соединили, получился настоящий дворец, готовый к приему сына и наследника. Которого все не было и не было. Шарлотта еще не окончательно свихнулась, чтобы устроить в одной из спален детскую для Помазанника — в ожидании опаздывающего поезда Мессии. Но даже если б и свихнулась, с чего бы она начала? В квартире было слишком много «шумных комнат», где некому шуметь, слишком много кабинетов, где некому читать, спален, где в лучшем случае подрезают ногти, и оранжерей с охапками дурацких свежесрезанных цветов — чтобы Шарлотте было что заключать в свои объятия. Жилище Элверсов сделалось столь огромным, что у них появилась даже такая штука, как щит управления — и это только в лондонской электросети.

Так вот, Шарлотта приводит в действие стальную соковыжималку в стиле ретро и превращает груду бананов, слив и прочих фруктов в полезную мякоть, тоскливо глядя на младшую сестру. Только что возвратившуюся из Австралии новоиспеченную Наташу Блум. Да, фамилия Йос никак с ней не вязалась, казалась уродливым туберкулом на безупречной оливковой коже. А кожа у Наташи теперь не просто оливковая, а совершенно темная. Удивительно, как это Иммиграционная служба не задержала ее в Хитроу, похоже, они не догадывались о том, что Наташа возвращается назад, чтобы терзать свои новые жертвы садистски порочной красотой.

Да, Наташа Блум. Шарлотта пошла одним путем, Наташа — другим. И хотя Наташа пока не говорит, что она еврейка, она готова признать еврейскую кровь. «У меня есть еврейская кровь», — заявляет она, словно бочонок этой крови стоит у нее, как у вампира — а она, несомненно, вампир — в холодильнике, чтобы не свернулась. Или, если на нее поднажать: «Я наполовину еврейка, я это признаю, но не принадлежу к общине». На самом деле, Нэтти, тебя не примет ни одна община, даже если бы ты захотела к ней примкнуть. Черт возьми, тебя не ждут даже в Общественном центре Далстона, а это кое-что да значит.

Две сестры пристально смотрят друг на друга, две благородные половины одного гордого существа. В воздухе потрескивают искры антипатии, и Шарлотта отражает пущенную сестрой стрелу.

— Нет, — произносит она, — мы не думали об усыновлении.

Нет, в самом деле. Absolument поп! Вот что я хочу сказать — к чему вся эта гордость, если ты готова забыть о ней ради первого же полудебильного младенца, которого подбросит тебе социальная служба? Это сродни тому, чтобы завещать свою поганую собственность государству со словами: «Не согласились бы вы увеличить мне налог на наследство? Сделайте одолжение».

— А ты? — Милая, но тщетная попытка, Шарлотта, ибо тебе не хуже меня известно, что женщине, стоящей перед тобой, усыновление нужно не больше, чем потребителю — обмен широкоформатного телевизора на плоский, одного «форда» на другой, часов «Патек Филипп» на «Лонжин». Да, по тонкой иронии судьбы, стоит только Наташе Блум потереться о мужчину одним местом, как она забеременеет. Словно вся ее светящаяся, дьявольски нежная кожа — это цветок, склоненный как раз под тем углом, чтобы собирать любые споры, витающие в воздухе. После парочки выскабливаний и вакуумной чистки, перенесенных в подростковом возрасте, Наташа постоянно носила колпачок и пила противозачаточные таблетки, и настаивала на том, чтобы мужчина пользовался презервативом, и буквально накачивалась противозачаточными пастами, словно сперматозоиды перемещались внутри нее по капиллярам. Если только не вырубалась от наркотиков — а тогда, как известно, все может случиться.

Для мужчин, угодивших в коготки Наташи Блум, нет ничего более волнующего, чем то, как она надевает им презерватив, напяливает на член намордник из латекса. Наивные недотепы, они считают это преддверием безграничного блаженства. Пока она осторожно разворачивает резину своими прохладными ловкими пальцами, они думают про себя: «О-о-ох!.. — и — А-а-ах!.. Она действительно не хочет ребенка, она любит меня ради этой маленькой твердой штуки. Она… А-а-ах!.. хочет трахаться не меньше моего, вот почему она так ловко надевает эту перчатку с одним пальцем».

Ах! Какая глу-у-у-пость. Как видно, они не понимают, что ее мастерство — признак похоти. В свое время я сама была довольно ловкой. Дело в том, что как только пенис, так сказать, упакован в целлофан, он становится почти безопасным. При случае Наташа свертывает презерватив в толстое кольцо, которое потом туго сожмет основание члена — так фермеры кастрируют баранов, в конце концов плоть засыхает, чернеет и отваливается.

И все же ее умелое обращение с презервативами еще сослужит ей службу.

— Нет. — Наташа грызет шоколадный батончик с арахисом, который очень напоминает кусок дерьма. В отличие от Шарлотты, ей не нужно следить за весом, к тому же у нее безупречно белые зубы Дориана Грея. Жизнь так несправедлива. — Хотя мы с Расселом думаем завести ребенка. — Да, они снова вместе, на этот раз официально. — Теперь у него чистое досье. По-моему, из него выйдет прекрасный отец.

— Из кого? Из Рассела?! — Входит Ричард Элверс в одних носках на огромных ступнях. За это время Ричард еще больше растолстел, несмотря на персонального тренера. Первую половину десятилетия он провел, таская на себе английскую гордость, а вторую — под покровительством лорда Черчилля с его идиотским именем. Бедняга Ричард, к нему трудно не испытывать сочувствия, но дело в том, что теперь я, в этой огромной банке, бесчувственна по природе.

— Ах, Ричард, — прелестно мяукает Нэтти, — да вы же с Расселом никогда не встречались. — Как раз наоборот, встречались, и в этом вся загвоздка. — Теперь он чист перед законом и успешно работает с недвижимостью. Он хотел бы поговорить с тобой о старом школьном здании, которое он и его партнер покупают в Хакни.

Не сомневаюсь, Рассел его купит. Наверняка для очередного грязного дельца ему нужен теоретически чистый капитал. И все же отдадим ему должное, он вовремя завязал с наркотиками. Отбарабанил шесть недель в Паллет-Грин — выпуск 1992 года: «Дурное прошлое поможет тебе пробиться — говно всплывает», — и направил извращенную энергию на воплощение своих маленьких снов в большой кошмар строительного бума. Конечно, Рассел баловался наркотиками — любил выкурить сигарету с марихуаной и запить пивком, — но с тяжелых наркотиков он соскочил. Когда Наташа появилась в его новой квартире в Доклендсе, как всегда под кайфом, готовая возобновить их прежние отношения, Рассел — к его чести будь сказано — повел себя не так, как прежде: он ее отмыл, накупил ей тряпок и поселил у себя. Теперь они преуспевающая пара. Рассел реставрирует помещения, а Наташа украшает общественные места корпоративным искусством.

— Рассел дал мне десять тысяч, чтобы украсить дом в Сент-Катеринз-Док, который он только что отремонтировал, — хвастливо заявляет Наташа сестре. — Когда я развешу картины, там будет по-настоящему хорошо. Я собираюсь пройтись по галереям. Может, составите мне компанию?

— Ты, вероятно, шутишь, — парирует Шарлотта. — К тому же у нас с Ричардом важная встреча.

Мне многое нравится в Расселе. Я восхищаюсь его красотой, смуглой кожей и темными волосами — он и Нэтти хорошо смотрятся вместе. Мне нравится его бескомпромиссность и то, что он еврей из Ист-Энда. Его семья никогда не покидала черты оседлости, не льстилась на бесцветное безразличие северных пригородов. Выбравшись из ветхих домишек Уайтчепела, ист — эндские евреи селились не дальше Майл-Энд-роуд, посещали пустеющие синагоги, ходили в парные в Хакни похлестать себя веником. Они не изменили своему родному наречию — кокни, Слову Господа-уличного-торговца — и породили поколение джентльменов удачи, вроде Рассела, живущих своим умом и, словно темный ангел, пролетающих над пиром коммерции.

Они разительно отличаются от таких людей, как лорд Черчилль, ведущий британский специалист по бесплодию, в чью клинику сегодня отправляются мистер и миссис Элверс. В течение пяти последующих лет встречи с лордом будут приобретать для них все большее значение.

Приемная лорда Черчилля — его деда по отцу звали Джекоб Ротблатт — находится в Южном Кенсингтоне, поблизости от его частной клиники. Именно туда устремляется большинство пациентов, приезжающих в Лондон на курс лечения. По иронии судьбы, не ускользнувшей от глаз самого Черчилля, особого успеха он достиг в лечении мусульманок. Женщины, яйцеклетки которых он холит и лелеет, встряхивает и помешивает, перемещает туда и сюда, — это в основном горбоносые жительницы черных круглых шатров, прибывшие к нему прямо с берегов Персидского залива. Он должен проводить осмотр в строжайшем соответствии с правилами целомудрия, нужные части их тела предлагаются ему по отдельности, словно куски курятины, питающейся курятиной. Похоже, что с помощью искусственного осеменения он вознамерился взрастить в Западном Лондоне армию приверженцев джихада.

Арабы не единственные пациенты Черчилля. Но даже местные жители толком не знают, считать ли слово «Лорд» титулом, именем, студенческим прозвищем или же первым слогом фамилии Лорд-Черчилль. Разумеется, добрый Лорд охотно помогает друзьям — среди которых даже несколько членов правительства — в делах зачатия. Но может ли это служить достаточным основанием для получения титула?

Вот о чем думают Ричард с Шарлоттой, наблюдая за тем, как он чертит в воздухе указательными пальцами обеих рук символические фигуры диагнозов, способов лечения и прогнозов. Лорд Черчилль управляет человеческими судьбами с подлинным артистизмом, он понимает, что процветающий врач должен прежде всего уметь работать руками, накладывать руки. В прежней жизни Черчилль, вероятно, был торговцем на Бриклейн, нагромождал одну на другую глубокие и мелкие тарелки, блюдца, чашки, сооружая из них огромную фаянсовую розетку, а затем обрушивал это сложное сооружение со словами: «Друзья мои, взгляните! Ни одного осколка. Прекрасный новый фарфор. Полный комплект на шесть персон. Для вас — десять фунтов. Всего десять. Ну, кто здесь самый смелый? Раскошеливайся!» Теперь он нагромождает друг на друга чашки Петри, гормональные инъекции и инкубаторы, а цены начинаются с десяти тысяч фунтов.

И все же руками он работает превосходно. Когда Черчилль встает из-за стола и, покачиваясь, идет по толстому эндометриальному ковру, его на редкость уродливое лицо — напоминающее сжатый кулак внутри перчаточной куклы, — бочкообразная грудь и тощие ножки делают его похожим на весьма подвижный сперматозоид. И это внушает Элверсам огромное доверие.

Мне тоже. Потому что я сопровождала их в Южный Кенсингтон. Я вновь принялась околачиваться возле них. Проводить время с Элверсами стало для меня чем — то вроде службы. Я все чаще отпрашивалась в «Корпорейт Коммьюникейшнз», пока до них не дошло, что, в сущности, я у них не работаю, и меня уволили. Наглый коротышка, на которого я жаловалась, пожаловался на меня другому наглому коротышке. Что поделаешь, капитализм! Грядет десятитысячелетний рейх, в котором власть принадлежит миллионам наглых коротышек. Начальница отдела кадров вызвала меня в свой зеркальный кабинет.

— Вы понимаете, миссис Блум, — сказала мисс Воплощенная Современность, — поскольку вы недолго у нас работали, мы не можем предложить вам большое выходное пособие. Простите за любопытство, но вы состоите в каком-нибудь частном пенсионном фонде? — Еще одно зеркальное здание, в которое мне незачем заглядывать — я ничего там не увижу.

На обратном пути в Далстон я хохотала как гагара, а Лити резвился возле меня, распевая: «Как хорошо-о травы каса-аться, травы у до-ома сво-о-его». Конечно, известковый малютка и понятия не имел ни о траве, ни о доме, ни о прикосновении. Однако годы, что я утихомиривала, урезонивала и увещевала своего так и не родившегося ребенка, не прошли даром. Лити очень развился. Теперь с ним можно было вести почти взрослую беседу. Как оказалось, в нем сочетались бойкий нонконформизм и стихийный анархизм, которые я пыталась привить своим дочерям — но без Наташиного люмпенства и Шарлоттиного снобизма.

А вот Грубиян ничуть не изменился. Он был все таким же — передразнивал старика в инвалидном кресле, вращая руками и вопя: «Ум-дидци-ум-дидци!», показывал взрослым голый зад и пугал детишек, являясь им на грани видимости. Хорошо еще, что он не слишком лип ко мне. Когда я ходила на работу, то оставляла его на Аргос-роуд, теперь я оставляю его там на всю ночь. Черт побери, что ему сделается?

— Итак, что мы предпримем? — спросил Лити недалеко от дома, запрыгнув на тротуар с обочины.

— Наверное, отправимся к смертократам. Посмотрим, можно ли получить пенсию по вечности или что — то в этом роде.

В ту зиму смертократы арендовали в Актоне помещение обанкротившейся фирмы по прокату автомобилей. На стене у двери висел ящик для хронокарт. Каждый приходивший должен был прокомпостировать карточку и поставить в нужную ячейку. Известно, что смертократы всегда устанавливают строгий порядок ожидания — вот такие карточки или электронные табло, как на почте. На офисных стульях сидело трое или четверо вполне заурядных мертвецов, просматривающих разрозненные газеты недельной давности.

Наконец подошла моя очередь, и, оставив Лити в комнате ожидания, я последовала за клерком в коротком пиджаке, минуя клаустрофобическую череду комнат, в каждой из которых стояло множество вырезанных из картона фигур в натуральную величину. Этих несгибаемых мужчин поставили к стенке, потому что их картонные опоры давно оторвались. Все они изображали молодого администратора в темном двубортном костюме, он помахивал связкой ключей, а изо рта у него тянулась надпись: «МОЙ УСПЕХ В АРЕНДЕ — А ТВОЙ?»

— Их снесли сюда, когда фирма разорилась, — пояснил Хартли, клерк в коротком пиджаке. — Глаза бы на них не смотрели, хорошо, что мы скоро переезжаем. Вы еще не поздоровались с нашим нюё?

Я поздоровалась с их драгоценным нюё, которого залепила копиркой одна из здешних дурнушек.

По комнате слонялось несколько клерков. Двое сидели, скинув пиджаки, и обменивались бейсбольными карточками, торчавшими из карманов жилетки. Еще один, в синем блейзере, стрелял из ракетницы Х2-31 в хиппи с усами Сапаты и в кителе Мао. Бах-бах-бах! Фигурка упала. Другие смертократы играли в маджонг или дипломатию, в скрабл или монополию или пробирались сквозь все 43.252.003.274.489.856.856.000 возможных комбинаций кубика Рубика. На нас они не обратили ни малейшего внимания. Их занимали только собственные мертвецкие мании и бесконечные перекуры. Подобно Фар Лапу, смертократы курили самокрутки. Это в какой-то мере оправдывало их суетливые движения и набитые всякой всячиной карманы.

Хартли отвел меня за перегородку, где сидел Кантер.

— А, миссис Блум. — Кантер оторвался от бумаг, отложил в сторону шариковую ручку и поправил воротник пиджака. — Можете идти, Хартли. Займитесь чем — нибудь полезным, к примеру, прогуляйте Анубиса по Тернем-Грин.

— Как скажете, — с кислой миной ответил Хартли.

Мне так и не удалось разобраться в иерархии смертократов. Хотя Кантер номинально занимался моим делом, я несколько раз слыхала, как он сурово отчитывал Хартли, Гланвилла и даже Дейвиса. В этой организации было слишком много индусов и слишком мало явных начальников.

— Миссис Блум, — укоризненно произнес Кантер, — кажется, вы бросили работу?

— Молва разносится быстро.

— О, почти мгновенно.

— Я слишком для нее стара.

— Не старше, чем вы были в день вашей смерти. Возможно, вы испытываете… гм… как это сказать?

— Чувства?

— Вот именно. — Кантер порылся в бумагах. — Ревность в начале шестидесятых, гнев в конце пятидесятых, гордость после Второй мировой войны и так далее?

— Да-а, верно. — Смертократы всегда все знают, но почти ничего не понимают. — Но в целом они меня не…

— Не затрагивают? Ну что ж, так и должно быть. При вашем тонком теле. Вы как бы видите чувства, верно? Глядите на них со стороны, пересматривая увиденное.

Противный человек. Как хорошо, что я здесь не работаю. Вошла дурнушка, с обязательными бисквитами и спитым чаем. Взглянув на меня с плохо скрываемой неприязнью, она вышла.

— Вы посещаете собрания? — с нажимом спросил Кантер, уставившись на меня сквозь пенсне, которое водрузил себе на шнобель.

— Иногда.

— Никогда, по имеющимся у нас сведениям. Послушайте, миссис Блум, можно говорить с вами откровенно?

— Не вижу смысла в неоткровенных разговорах.

— Вы все еще слишком заняты делами живых. Следите за вашими дочерьми, вмешиваетесь в их жизнь. Мистер Джонс должен был бы посоветовать вам воздержаться от подобных попыток. Так вы ничего не добьетесь. Вам следовало бы подумать о переезде в Далберб или в сельскую местность. Насколько я понимаю, ваша старшая дочь, миссис… — Он снова принялся копаться в бумагах. Когда эти придурки наконец перейдут на компьютеры?

— Элверс.

— Да, Элверс. Она собирается лечиться от бесплодия, если я не ошибаюсь.

— Возможно.

— На вашем месте я не стал бы проводить с ней много времени. Это чревато осложнениями.

Я поднимаюсь, чтобы уйти. С меня хватит. Я натягиваю перчатки — это представляется мне уместным жестом.

— Меня не слишком интересуют ваши советы по этому поводу, мистер Кантер. Я пришла сюда только для того, чтобы спросить, могу ли я, оставшись без работы, получить пособие на сигареты?

— Только самую незначительную сумму. Кажется, сейчас на эти цели выделяют около ста пятидесяти фунтов на календарный месяц.

— Этого достаточно. Не стану вас больше беспокоить.

— До свидания, миссис Блум, на обратном пути зайдите в кассу. И постарайтесь подумать о том, что я вам сказал.

Но я не стала думать — с какой стати? Я вернулась на Камберленд-террас. Заняла свое место у Элверсов. И отправилась с Шарлоттой и Ричардом на прием к Черчиллю.

Моя дочь уже прошла у предыдущего врача серию анализов и исследований, но добрый Лорд любил все делать основательно. Шарлотте удалось забеременеть раз в жизни, только благодаря упорным сексуальным тренировкам. Черчилль обрисовал комплекс проблем, мешающих Элверсам зачать ребенка. Шарлотта страдала эндометритом, однако не таким тяжелым, чтобы возникла непроходимость труб. Сперматозоиды Ричарда были вялыми, с некоторыми отклонениями от нормы, однако все же могли передвигаться. Несомненно, нервозность и подавленность Шарлотты препятствовали овуляции. Ха! Ее неспособность к зачатию стала сбывающимся пророчеством. Вдобавок, имелось некоторое противоречие между ее утонченными цервикальными выделениями и его грубой спермой.

Черчилль назначил дополнительные анализы. Он ощупывал ее своими умными руками, причем и он, и Шарлотта, к взаимному удовлетворению, отметили друг у друга всякое отсутствие неловкости. Такой и следует быть гинекологии, размышлял Черчилль — податливая пациентка должна считать свое тело лишь сосудом для деторождения. Он взял анализы крови, шеечной слизи, сделал лапароскопию, чтобы ознакомиться со строением внутренних органов. Сделал гистеросалпингографию — просто потому, что любил поражать пациентов этим словом. Сделал ультразвуковое сканирование брюшной полости и эндометриальную биопсию. Он объявил, что доволен результатами, и пошел обедать на пятый этаж универмага «Харви Николз».

С пришедшим на прием Ричардом доктор Черчилль говорил о сперме. О том, что ему повезло — у него нет идиопатической олигоспермии. И Ричард мог с ним только согласиться. Иметь медлительную, слегка подпорченную сперму — это одно, а не иметь ее вовсе — совсем другое, это попахивает безответственностью. Черчилль сообщил Ричарду, что даже у нормальных подвижных сперматозоидов может иметься скрытый дефект на хромосомном уровне. Но ему не следует винить только себя. Вполне возможно, срок годности яйцеклеток его жены тоже истекает. Некоторые люди, продолжал разглагольствовать Черчилль, рождаются вообще без vas deferens,[46] или их уретра — дурацкая трубка! — выходит совсем в другую сторону. Бывают люди с обратной эякуляцией, что выглядит довольно глупо: они осеменяют свой мочевой пузырь, давая жизнь записанным детишкам. «Все так и вышло, — крикнула я Элверсу из угла. — А последствия расхлебываю я. День за днем я слышу мольбы несчастного крошки у форточки впустить его в дом».

Однако не исключено — и эта возможность вдохновляла Черчилля, ибо служила ареной вдвойне плодотворного исследования, — что иммунная система Ричарда считает собственное семя инородным телом, как будто он проглотил сперму другого парня. Последние слова принадлежат мне, а не доброму Лорду. Так или иначе, главное взять сперму у Ричарда, чтобы иметь наготове как можно больше жизненной силы. Будь это возможным, Черчилль взял бы у каждого мужчины литры и литры этой штуки, так велика была страсть Лорда к сперме.

Черчилль велел Ричарду заняться делом, а сам, пока пациент трудился в поте лица, пошел выпить капуччино. Ричарду были предложены различные изображения, хранящиеся в китайском лаковом шкафчике. Разного рода эротические картинки, ксилографии, гравюры, гравюры сухой иглой и даже, черт побери, картины маслом. О да, Черчилль не сомневался в изысканном вкусе своих пациентов — у них встает при взгляде на Гогена, они кончают от Дега. Там были даже — если бы Ричард оказался человеком грубого склада — фотографии обнаженных женщин. Фотографии промежности во всех деталях — на случай, если бы он забыл, зачем он здесь.

Поблагодарив Черчилля, Ричард взял пластмассовую банку. Он пообещал стараться изо все сил. Оставшись в одиночестве, Ричард отошел от лакового шкафчика эстетских наслаждений. Не прельстившись и фотографиями, он положился на собственное воображение. Я смотрела, как он, грузный мужчина, приближающийся к среднему возрасту, стоял у окна в кабинете и глядел на площадь. На нарядных старомодных детей и еще более нарядных и еще более старомодных нянь. Глядел, явно сожалея — или так мне показалось — о каждой напрасной эякуляции из своих двадцати с лишним продуктивных лет. Сожалея о каждой простыне в пятнах и каждом носовом платке, о каждой напрасно изведенной бумажной салфетке. О ноющей кисти — и все впустую. Он онанировал на потерянное время, бедняга Ричард, а я наблюдала за ним. Глупо, конечно, но я подумала, что мне нужно получше узнать Ричарда, постараться его понять. Как-никак, он мой зять.

Все эти визиты к врачу самым пагубным образом отразились на моем пристрастии к табаку. Мне пришлось урезать дневную норму чуть ли не до ста тридцати сигарет. Я проводила странные вечера, наблюдая за тем, как Черчилль и его лаборанты делают анализы. Они помещали сперму и ее выделения под стекло микроскопа и смотрели, кто победит в борьбе. Они заключали пари и пили пиво из мензурок. Ну и хохмач, этот доктор Черчилль!

Наступила зима, Черчилль вновь собрал нас у себя в кабинете и поведал о видах на будущее. Ответ на вопрос, отчего Элверсы не могут зачать ребенка, хотя один раз у них получилось, оставался таким же туманным, как и в день, когда он включил счетчик на сто гиней в час. Существовало множество возможных объяснений, но ни одно из них само по себе не было достаточным. «Я не рекомендую подобный курс с легкостью, — весомо произнес Черчилль, — но если вы полны решимости и чувствуете, что обладаете полной информацией для сознательного решения, то можете попытаться зачать in vitro.

О, они хотели попытаться — почему бы им не хотеть? К тому же они были богаты, как этот придурок Крез, а при крайне неразвитом воображении и затоваренности их домов, им больше не на что было тратить деньги.

Черчилль описал курс лечения. Он даст Шарлотте лекарства, подавляющие выделение слизи и временно вызывающие менопаузу. Потом лекарства, стимулирующие деятельность яичников и наполнение граафовых пузырьков. Чтобы контролировать процесс, Шарлотте постоянно будут делать ультразвук и брать анализы крови. Потом он перешел к самой трудной части. Даже если Шарлотта выдержит перепады настроения, вздутие живота, сыпь и боль в мышцах, нет никаких гарантий, что лечение увенчается успехом. Они по — прежнему хотят попробовать? Еще бы им не хотеть!

Потом их учили принимать тяжелые лекарства. Черчилль и его сексуально продвинутые ассистенты показали Шарлотте, как нюхать золадекс в первый день ее цикла. Она может схватить кайф просто от сознания, что наконец-то взялась за дело, даже если после ее нюхательных сеансов нахлынут страшные перепады настроения, волны гормональной weltschmerz.[47] На пятнадцатый день ее цикла, убедившись в том, что яичники беспробудно спят, они научат Ричарда впрыскивать жене человеческий гонадотропин менопаузы. Он должен взять для этого огромный шприц и ввести эту дрянь прямо в мышцу супруги. При мысли об этом Ричарду стало тошно, но все же не так тошно, как Шарлотте.

Все это время им придется делать анализы крови и ультразвук в клинике Черчилля. Циклы лечения плохо согласовывались с циклами их деловой активности. В конце каждого цикла Ричарду приходилось сдавать очередной образец спермы, который подвергали оценке, а после, готовя к оплодотворению, отмывали — да, процедура называлась именно так. Наконец настало время жатвы для Шарлотты. Вспаханное поле ее тела подверглось действию зондов и игл Черчилля. Еще одна большая доза человеческого гонадотропина перед сном. Спокойной ночи, яичнички! На рассвете яйцеклетки спустились из созревших фолликул в матку и погрузились в насыщенный питательный раствор с отмытой до скрипа спермой Ричарда. Затем весь первичный бульон был помещен в инкубатор, где должен был свариться желанный суп.

Обычно эмбриолог, поглядев через сутки в микроскоп, обнаруживает нормально развивающийся эмбрион, иногда даже два. Реже бывает четыре — или ни одного. Нужно решить, какой из эмбрионов имплантировать, какой забраковать, а какой подвергнуть глубокой заморозке, чтобы получить Шарлотт и Ричардов в отдаленном будущем. Добрый Лорд считал отбор яйцеклеток своим коронным номером. Он, подобно домашнему божеству, вглядывался в онтогенез через микроскоп, чтобы решить, какие из эмбрионов оставить, а какие забраковать.

Вернувшись на Камберленд-террас, в титаническую квартиру, я наблюдала, как Ричард вводит жене очередную порцию человеческого гонадотропина: оба, согнувшись, тяжело дыша, осуществляли болезненную консуммацию брака. Затем трансфер. Назад в Южный Кенсингтон, на кушетку, получить еще один укол. Затем жестокая премьера, в ходе которой Шарлотте пришлось наблюдать на мониторе за эмбрионами, отобранными Черчиллем, — ну, разве они не прелесть? Затем получившую успокоительное Шарлотту наконец оплодотворили. Проклятая лотерея! Только двадцать процентов оплодотворенных яйцеклеток имеют шанс добраться до шейки матки. Одна из пяти! На ипподроме покорности мало шансов на успех. И все же следует отдать ей — нет, им обоим — должное, за стойкость. Один цикл лечения сменялся другим, времена года перетекали друг в друга, как акварельные краски на детском рисунке, а Ричард с Шарлоттой не сдавались.

Более того, я стала гордиться Шарлоттой и Ричардом. Они были настоящими бойцами — ввязавшись в драку, не собирались уступать. В отличие от Наташи, они не поддавались чарам, не слушали внутренних голосов, нашептывающих: «Бросьте сопротивляться. Вы же знаете, у вас никогда не будет детей. Откажитесь от борьбы. Усыновите кого-нибудь, пока у вас осталась хоть малейшая возможность, не пускайте по ветру ваши Бумажные Обрезки…»

Да, я гордилась ими, но, похоже, эта гордость в значительной мере объяснялась тем, что в те годы я гордилась почти всем. Гордилась русскими, контрабандой вывозившими плутоний, — ловкие ребята! Гордилась их президентом — проспавшим Ирландию. Гордилась Шакалом — которого в конце концов поймали. Гордилась смешной англичанкой, за одиннадцать лет обошедшей вокруг земного шара. Говорят, когда она добралась до Джон-о'Гротса, ей сделали рентген и обнаружили, что у нее таз семидесятилетней женщины. Расскажи мне об этом все, сестра, — быть может, это мой. Гордилась сектантами, совершившими групповое самоубийство в Швейцарии. Гордилась госсекретарем Дином Раском — не-о-бы-чай-но. Гордилась Розой Кеннеди — добро пожаловать на борт. Снова гордилась русскими — неэффективно уничтожившими Грозный артиллерийским и стрелковым огнем. Гордилась Талибаном — парнями в умопомрачительных головных уборах. Гордилась турками — отрицая геноцид в прошлом, гораздо легче устроить новый. Гордилась Майклом Джексоном, этим побелевшим — на зависть евреям — чернокожим. Гордилась Тимоти Маквеем — вот это парень! Фашизм по-американски. Гордилась французами — им понадобится вся их гордость, чтобы воздвигнуть гордую махину Европейского экономического сообщества. В добрый путь, друзья! Возобновить испытания ядерного оружия — именно то, что нужно миру в 1995 году. А раз уж вы этим занялись, тогда какого черта оправдали Дрейфуса? Похоже, проявили не-уместное смирение. Гордилась англичанами, припершимися в Сараево, — вы опоздали всего на пару лет, друзья, с вашей армией под командованием Йоса. Гордилась О. Дж. Симпсоном — ну что ж, кому-то это должно было сойти с рук. Гордилась Луисом Фараканом[48]с его миллионом человек — плюс-минус 600 000. Гордилась Игалем Амиром,[49] который только исполнял волю Господа и ни о чем не жалел. Гордилась принцессой Слоаной, сбежавшей из дома, когда ее муженек, тщедушный лошадник, отправился на охоту. Ату! Гордилась учеными из Техасского университета, которые выделили ген, вызывающий рак груди. Спасибо, ребята. Гордилась Тамильскими Тиграми — бр-р-р-раво! Гордилась Первой леди с ее декларацией — primus inter pares.[50] Гордилась нашими ребятами, взорвавшими Доклендс, — только двое погибших, а сколько безобразных построек снесено. Круто! Гордилась оптическим волокном, способным передавать одновременно триллион битов информации — двенадцать миллионов телефонных звонков, уму непостижимо. Теперь все мы будем знать, что она сказала о том, что он сказал о том, что она сказала. Гордилась клонированной овцой и ее создателем Джорджем Бернсом — хотя не знаю, кем больше. Но особенно я гордилась Унабомбером, арестованным в Монтане. С ним я могла бы уютно устроиться под одеялом. Вам не кажется?

О да, из этого океана гордости внутри можно было немного и расплескать. Черт возьми, у меня еще оставалась гордость за Нэтти и Рассела, эту золотую парочку.

Эти милые птички резвились и ныряли в прудах плутократии, их клювики и коготки увязали то здесь, то там. Один месяц они жили в апартаментах в Мейфэре, другой — в пентхаусе в Паддингтоне. Они меняли квартиры, как перчатки. В своем маниакальном стремлении к роскоши — разъезжая по Олдгейт в кабриолете «гольф», пока в Сити росла гора неоплаченных счетов, — они подражали респектабельному богатству Элверсов. И даже в своих ленивых стерильных соитиях стали подражать стремлению Элверсов зачать ребенка.

Нет, не совсем так. Пока я моталась по городу — иногда пешком, чаще на автобусах и реже на метро, — следуя линиям жизни моих девочек, я поняла, что сигареты с марихуаной, которые время от времени выкуривал Рассел, превратились в стог конопли. Что лишние полпинты светлого пива превратились в лишнюю бутылку «Феймос граус» или «Столичной». Что он вообще позволял себе много лишнего. Они крикливо ссорились. Эти проклятые птицы готовы были заклевать друг друга, плавая по пруду в сгущавшихся наркотических сумерках, не замечая, что остальные птицы улетели, а берег покрылся белесой коркой. Что наступает суровая зима.

Нет, это Элверсы подражали Рассу с Нэтти, занюхивая и вкалывая лекарства, очищая молочно-белую жидкость. Вскоре эта детская страсть к передразниванию — почему, о, почему некоторые дети никогда не становятся взрослыми? — передалась Рассу с Нэтти, и они вновь стали нюхать и колоться и промывать молочно-белую жидкость.

Я предвижу будущее — но что в этом толку? Вижу, как они смотрят с дивана бесконечные мыльные оперы. Слушают синтезированную аритмию музыкальных заставок, словно она способна внести драматургию в их оперную жизнь. Слышу, как вздымается на октаву ее голос. И искаженный левиафановский стон его похоти, взывающий к ней из глубин. Когда он взял ее силой — весной 1996-го это случалось все чаще, — горько было сознавать, что это он считал себя обиженным. Маленькой девочкой.

После того, как я стала тайной свидетельницей их драки в доме, который они снимали на Ноттинг-Хилл, я шла домой вдоль ограды Гайд-парка. При жизни я, естественно, страдала белонефобией, болезненным страхом перед иглами и любыми другими острыми предметами. В ту пору я не смогла бы пройти и милю вдоль железной ограды. Даже помыслить об этом не смела. А если бы и смела, то кренилась бы набок, как старое судно, перегруженное дебелыми страхами. Похоже, смерть хотя бы придала мне устойчивости.

Дети гонялись друг за другом, забегая в боковые улочки. Лити и Грубиян — неизменно резвые котятки смерти. Достигнув Парк-лейн, мы пересекли три ведущих на север улочки. Перелезли через барьеры у обочины, увертываясь от машин, направлявшихся на юг. За Гроувнор-сквер подул ветерок, я оглянулась и увидела за серой глыбой американского посольства мозаичную зелень Гайд-парка, которую трепали дождь и ветер.

Даже шум исступленно ревущего города вскоре стихнет, если втянуть голову в плечи и постараться его не замечать. Когда в дождливом небе закружился сухой мусор, я побрела на Беркли-сквер и опустилась на скамейку. Там тогда росли еще не заболевшие вязы — так мне кажется. Я села и забылась, глядя на мокрые, прилипшие к тротуару листья, на угасавших стариков. Иди сюда, сигарета номер сто тридцать четыре, пришло твое время. Мне подумалось, что никогда еще смерть так не изнуряла меня. Или, точнее, что я никогда еще не чувствовала такую лень. Даже мысль об усталости вызывала у меня зевоту.

Не успела я зевнуть, как со стороны Пикадилли, пробираясь между отдыхавшими в тени туристами, появился Фар Лап. Он выглядел необычайно эффектно в новом просторном плаще с пелериной, придающем ему сходство с черным рыцарем или конкистадором.

— Устала, Лили-детка, йе-хей?

— М-м-м… Да.

— Выжата как лимон, юваи?

Он сел рядом со мной на скамейку, извлек из складок плаща трещотку с бумерангами и поставил на землю. Должно быть, нас можно было видеть, потому что прохожие поглядывали на нас с интересом: пожилая женщина и австралийский абориген — еще одна нелепая парочка в этом несуразном городе.

— Не будь я мертвой, я бы сказала, что умираю от усталости.

— Ха! Так и должно быть. Слушай, ты виделась с мистером Кантером, йе-хей?

— Ох, я была у него недавно. Просила выдать мне пособие, ведь теперь я не работаю.

— Ты по-прежнему вертишься около своих девчонок, йе-хей?

— Да, если ты называешь это так — меня там не видно и не слышно.

— Черт побери, сколько можно тебе повторять? Сколько можно повторять одно и то же? Не вертись около буджу, Лили-детка, особенно около твоих девчонок. — Вытащив коробку табаку и папиросную бумагу, он соорудил одну из своих сморщенных самокруток. Дождь его не беспокоил. Он что-то прощелкал, и я дала ему огня. — Слушай, сходи-ка еще раз к мистеру Кантеру. Они переехали в этом месяце на Уолворт — роуд, в старое офисное здание. Пойди, поговори с ним, он хочет тебя видеть, йе-хей?

— О чем нам говорить?

— О налогах. У тебя задолженность по налогам, йе-хей?

— Какая к черту задолженность? Меня нет ни в одном компьютере Налогового управления. Я мертва.

— Йака! Я говорю не про сейчас… у тебя старая задолженность. Если хочешь вернуться, нужно это уладить.

— Ты надо мной смеешься, наверняка смеешься.

— Слушай, Лили-детка. — Он поднялся. — Существуют неоспоримые факты, йе-хей? — И ушел.

Я снова отправилась к Кантеру. Повосхищалась их долбаным нюё, потрепала по морде мерзкого Анубиса. Пошутила с клерками, которые играли со своими погремушками или носились по старым помещениям на оранжевых спейсхопперах, зажав между ляжками резиновые рога. Я слушала Кантера, смотрела, как он считает на старом арифмометре, вертит ручку и произносит сумму.

— Ровно две тысячи триста тридцать четыре фунта двадцать три пенса. Такова ваша задолженность, миссис Блум. Пока вы не уладите этот вопрос с нашей помощью, о возвращении в предсмертную стадию не может быть и речи. Надеюсь, вы меня верно поняли.

— Напрасно надеетесь… я вам не верю.

— Тогда поверьте моему совету относительно ваших посещений клиники Черчилля. Теперь, когда… кхе — кхе… к вам возвращаются чувства, придется от них воздержаться. В этот процесс вовлечены довольно сложные механизмы…

— Вы хотели сказать «в реинкарнацию»? Признайтесь.

— В данном случае «реинкарнация» не совсем подходящее слово… Одна только подготовка необходимых документов займет массу времени. Ваше дело будет рассматривать множество комиссий, и в каждую нужно представить безупречно оформленные бумаги, хотя успех все равно не гарантирован. А вы еще и настаиваете на том, чтобы появиться на свет — в некотором смысле возродиться — в качестве ребенка своей дочери. Вы не можете не согласиться, что это абсолютно беспочвенная фантазия, не имеющая шансов на успех. Я бы посоветовал вам, — продолжал он, игнорируя мою открытую враждебность, — рассмотреть принцип анимации мертворожденных детей с поражением головного мозга, о котором я вам, вероятно, уже говорил.

— Да, говорили, черт возьми. Говорили. О более проницаемом барьере… я помню, помню.

— Даже стать литопедионом, вроде того, что вы зачали в… — он повернулся в кресле, выдвинул ящик и порылся в карточках, — … в 1967 году, было бы… кхе — кхе… предпочтительнее.

— Чего это вы раскашлялись? — набросилась я на него.

— Простите?

— Зачем вы прочищаете горло? Вам ведь нечего прочищать.

— Я думаю…

— Нет, вы не думаете. Послушайте, я не собираюсь сидеть здесь вечно и слушать эту чушь, у меня дети остались без присмотра. И я не верю вам ни на йоту, мистер «кхе-кхе», ни на йоту. По-моему, вы что-то от меня скрываете… По-моему, вы даете мне неполную информацию.

— Вы можете думать все что вам угодно, миссис Блум. — Его витиеватое прямодушие нашло поддержку в лице появившейся с блюдом бисквитов конторской Джейн, взиравшей на него с обожанием и преданностью. — Вы можете думать все что вам угодно, но, пока вы не вернете деньги Налоговому управлению, ни о каких путешествиях за пределы Далстона не может быть и речи, вот так. А теперь, если у вас нет никаких предложений по поводу графика выплат, я хочу пожелать вам всего хорошего, миссис Блум, пожелать вам всего хорошего.

Клянусь, он так и сказал, более того (выражение в духе Кантера), он взялся за лацканы своего пиджака а-ля Бернард Шоу, как истинный сторонник вегетарианства и езды на велосипеде, каковым он на самом деле был и всегда останется.

Я вернулась в Далстон — сначала тряслась в старом поганом автобусе до «Слона и Замка», потом промчалась на метро через весь город до Бетнал-Грин в новеньком вагоне. Невероятно! За сорок дерьмовых лет, которые я провела в Лондоне, они впервые обновили состав. У станции метро я взгромоздилась еще на одного громыхавшего красного динозавра, направлявшегося к Мэр-стрит, а затем исчезла в кварталах Далстона.

В тот весенний день 1996 года даже Жиры мне были рады.

— О-о, она усталая и старая, усталая и старая, — причитали они. — Она выбилась из сил, выбилась из сил, усталая и старая.

Они были абсолютно правы. Я сделала для себя выводы. Сократила количество сигарет до ста в день. Живые говорят, что от того, что просто куришь меньше, мало толку: ты мучаешься в перерывах и ждешь не дождешься следующей сигареты. Это ничуть не лучше, чем курить непрерывно — а может, даже хуже. Но у живых нет моего тонкого тела и моего мощного стимула.

Рождество 2001

Мне не хватает мужества — в этом вся загвоздка. Вошедший в роль британский актер, играющий офицера гестапо, трижды хлестнул меня по лицу, и я созналась. Мне не хватает мужества это сделать. Я бы не выбрала легкий способ. О нет. Я приволокла бы тяжелый бумеранг и избила бы себя до смерти, осуществив суровое наказание. А после помочилась бы на себя в насмешку над собственными идиотскими представлениями об устройстве мира.

Бумеранг лежит здесь, внизу, на стеллажах. Подлинник под видом подделки. Он валяется на одной из полок — злополучное и совсем не вездесущее орудие. Черт возьми, я такая слабая, маленькая и неуклюжая, что даже пробовать влезть туда опасно. Мне не хватает мужества. Единственное, на что я гожусь, это бросать чудо-мячики, маленькие резиновые шарики, в которые под давлением закачано масло; они прыгают по комнате, отскакивая от стен, путаясь в листьях злюки юкки и замирая в синей впадинке на шее Ледяной Принцессы. Чудо-мячики — смешная маленькая игрушка, вроде той, в которую превратилась я, когда эти монстры — близнецы уже не могли дурачить никого, кроме самих себя.

Нет, пока не стемнело, я выползу из-под холодного матраса и согреюсь, поиграв в чудо-мячики. Конечно, мне далеко до Джо Димаджио, но мне плевать. Игрушки лежат в коробке под кроваткой. Ее легко вытащить из дальнего угла и опрокинуть. Но эти пластиковые китайские изделия вовсе не смертельно опасны для детей до трех лет, как значится на этикетке. Впрочем, Ледяной Принцессе, накачавшейся наркотиков, было на это наплевать — она заходила в здание под большой буквой «М», чтобы купить мне «ан-Хэппи мил» с бесплатной игрушкой в придачу, а потом оставить меня, малютку Неро, играть за столом, пока она спустится в туалет подширнуться.

Вот они, крошечные герои мультфильмов: Симбы, Алладины, Барби — играй хоть сейчас. Ой! Мне нужно пописать. Я ковыляю через всю комнату в уборную, вытаскиваю старый оранжевый стульчик и сажусь на сиденье. Теперь я знаю, почему так успешно справилась с задачей — очень скоро я буду делать это без посторонней помощи.

Ах! Какая же я недотепа! Толстая, уродливая дура. Я забыла попить перед тем, как пописать. Теперь, чтобы зачерпнуть крошечной ручкой из бачка полную пригоршню воды, мне придется ждать десять минут. Бачок в этой квартире — как вы, вероятно, уже догадались — такой же никудышный, как и все остальное. Риэлтер, позволю себе заметить, не слишком занимался домом. Этот здоровый мужик оказался слабаком. Да, мне хотелось бы попить и почистить зубы. Черт побери, здесь нет пасты, но есть зубная щеточка с блестящей ручкой. Я счищу ею остатки вчерашнего кекса со своих молочных зубов. Неудивительно, что я ужасно ими горжусь. Когда Ледяная Принцесса давала мне сладости, я визжала и била ее своими крохотными ручками. «Ах, Долила! Что с тобой? Мамочка принесла тебе конфеток — успокойся! Взгляни, какие хорошенькие конфетки, тебе понравится».

Да, может быть, но они испортят мне зубы. Я не собираюсь повторять своих ошибок, я буду кричать, брыкаться и даже кусать тебя прорезающимися зубами, пока ты не отвяжешься от меня, женщина, пока ты не отвяжешься, изумленно глядя на меня. Хмурые никудышные мамаши до самой Мексики могли бы мной гордиться.

Здесь в ванной смотреть особенно не на что. Я могу взобраться на свой стульчик и, встав на цыпочки, выглянуть в окно. Но за окном смотреть тоже не на что: только на блочный дом через улицу и еще один блочный дом — Пластиквиль ЕЗ. В двадцатых годах у меня была похожая игрушка, пластиковые домики, из которых можно построить город. Теперь все это делается на компьютере. Когда у Ледяной Принцессы еще были знакомые, которым она могла меня подбросить, я видела других ребятишек, игравших на компьютере. Они возводили искусственные города с искусственными парками, деревьями, домами, магазинами, фабриками и мэриями. Создавали инфраструктуру одним нажатием кнопки. Теперь они наверняка добрались до деревень, куда поместили мастерские по обслуживанию сельскохозяйственной техники. Да, они имитируют города, имитируют отношения и даже имитируют секс. С помощью своей драгоценной всемирной, черт возьми, паутины. Целой сети систем раннего оповещения, которая явно не способна ни о чем оповестить. Эти люди никогда не пойдут в магазин за бумагой — они просто щелкнут мышкой. Ноги у них засохнут и отвалятся. А вместо них останутся два массивных отростка, торчащих из огромной адреналиновой железы. И никаких гениталий — это уж точно.

Если бы я имитировала Лондон, я бы снабдила его лучшим климатом. И хоть какой-то уличной жизнью. Конечно, до меня доносится истерический вой сирен «скорой помощи», но я никогда не вижу, к кому она спешит. Единственные игрушечные человечки здесь — это несколько подростков, умственный возраст которых из-за клея и прогулов свелся к той величине, когда вполне естественно с утра до вечера липнуть к разным штуковинам на детской площадке. День за днем. Да, мне хочется уличной жизни, потому что подобная участь никогда не постигла бы меня в Мадриде, Маниле или даже — предположим — на Манхэттене. Я мечтаю об уличной жизни, потому что вместе с ней у людей появляется непреодолимое желание сунуть нос в чужие дела — с громким хрюканьем. Черт подери, я была бы рада оказаться даже в Тель-Авиве или Иерусалиме. Везде, кроме Лондона, где люди по-прежнему так замкнуты, так хорошо воспитаны, так скрытны. Их вежливость убивает меня.

ГЛАВА 16

Пока меня не уволили, я до конца не понимала, насколько работа помогала мне держаться подальше от дома. Конечно, я ездила на Риджентс-парк-роуд и в Южный Кенсингтон, чтобы взглянуть, как продвигается дорогостоящая программа Элверсов по зачатию-покупке ребенка, но теперь, когда я получила больше информации, нетрудно было пропустить несколько визитов. Я не обольщалась тем, что обладаю полной информацией, но взглянем на вещи прямо: что могли означать все эти предостережения Фар Лапа и Кантера? Покашливание Кантера и требование вернуть налоги? Нет, им меня не провести. Не то чтобы я стала точно подсчитывать фамильное состояние — кипы бумаги в граммах на квадратный метр — или раздумывать о том, как я потрачу эти бумажные деньги. Но казалось справедливым, что все это должно достаться мне. Мне, придумавшей колпачок для ручки, из-под шарика которой вышли миллионы меморандумов, записок и отчетов, которыми можно опоясать земной шар. Я делала ручки — теперь у меня будет для них бумага.

И все же я скучала по работе, по ленивой конторской болтовне, по поездкам на метро. Даже по наглым юнцам, обрубающим экономический цикл на самой верхушке долларовой башни. Вся эта круговерть связывала меня с миром — до некоторой степени. Бездельничая в подвале, перебраниваясь с Жирами, распевая песенки с Лити, терпя Грубияна и периодически протирая Хе-Ла холодной водой — «О, мне жарко, так жарко», — я начала подозревать, что впадаю в ступор. Меня охватила непреодолимая лень. Я всегда была крупной, медлительной немолодой женщиной — а теперь даже больше, чем всегда.

В лондонском зоопарке, куда я заходила по дороге на Камберленд-террас, жил медведь-губач. Забавное животное, совсем как обычный медведь, но с заостренной мордой и когтистыми лапами. Его поместили на открытую площадку с искусственными горками. В шестидесятых, когда я приходила сюда с детьми, здесь были бурые медведи. В общем, этот медведь-губач так и не сумел привыкнуть к неволе. Не сумел привыкнуть к такому количеству пиццы — ограда была всего в нескольких шагах, — запах которой бил ему в нос. Он раскачивался, как больной аутизмом или как стокньюингтонский еврей, говорящий по мобильному телефону. Из стороны в сторону, с одной когтистой лапы на другую. Вновь и вновь. Я испытывала некоторое сострадание к медведю-губачу; будь я жива, я облегчила бы его жалкую участь. Но, как философски изрек бы Фар Лап, пустота не может одолеть пустоту. Ну и тип. Или, как пропел бы Лити, «Как тя-яжко мне, на сердце пу-у-стота». Годы не прошли даром, лирический вкус обызвествленного трупика явно улучшился.

Но в основном я проводила время в вышеупомянутом Далстоне. «И вновь ребенок плачет в ге-е-етто, в ге-е-етто!» — заливался Лити. Слово «гетто» происходит от итальянского borghetto, пригород. Не все об этом знают. Я бы могла сказать тебе, что прочла об этом в одну из ночей, пополняя запасы моей бесполезной эрудиции, но это было бы ложью. На самом деле мне поведал об этом один итальянский парень, с которым мы лениво обменивались историями болезни за настоящим мертвецким завтраком. Вот до чего я докатилась, жевала мерзкую яичницу, как и все остальные. Возможно, это было окончательным признанием смерти, прохождением яичного теста на смертность? Не знаю. Штука была не в том, чтобы наесться на весь день, наспех проглотив завтрак, а в том, чтобы поглощать этот завтрак весь день. Конечно, я не ощущала вкуса, зато могла слышать хруст насыщенного минералами реквизита, смехотворно известного под именем подсушенного хлеба, на моих замечательных клыках. Я заказывала его квадратными метрами — словно ковровое покрытие, черт бы его побрал, или рулоны бумаги.

Я перестала ходить на собрания. Было совершенно ясно, что Персонально мертвые ничему меня не научат. Они мало чем отличались от антиобщественного клуба, а я — как я уже имела повод сообщить — не большая любительница сборищ. К тому же я не могла не заметить, заглядывая время от времени в Общественный центр или в Сент-Джон, что там заседают уже другие мертвецы — не те, которых я помнила по первым годам в Далстоне. Что с ними сталось? Переехали в Далберб? В провинцию? Или получили временную работу в Персидском заливе? Или, быть может, подобно мне, просто выпали из общественной жизни, решив, что могут лучше провести неограниченное время.

Наконец до меня дошло — слишком поздно, — что они там вовсе не валяли дурака. То, что они там делали, имело вполне определенные последствия. Они прекрасно проводили время — и проводили с пользой. Не просто горбатились на участках за Далстон-Джанкшн, как некоторые мертвецы. Выращивая овощи, которые они не могут съесть, или пытаясь «установить связь» с забалдевшими защитниками окружающей среды. Эта компашка обосновалась на настилах, устроив их на ветвях старого дуба, нависавших над железнодорожными путями. Они хотели его спасти. И что, на их взгляд, случилось бы, если бы его срубили? Ведь это не какое — то там Древо Жизни. Забавно, что этим ребятам — якобы тонко чувствующим природу — даже в голову не пришло, что они общаются с мертвыми хануриками.

Нет, Персонально мертвые не валяли дурака. Как ни крути, в их программе что-то было. Здесь, в призрачной комнате ожидания, в которой Хартли давно про меня забыл, я не вижу знакомых лиц. Прошло уже много времени (чертовски много) с тех пор, как Фар Лап, Грубиян, Лити и я сели на Пикадилли в черное такси. Это само по себе подозрительно — черное такси. За последние одиннадцать лет я пользовалась только машинами Костаса и его приятелей из таксопарка «Самсара». Грязными старыми колымагами, которыми лихо управляли волосатые мертвецы. Но на этот раз Фар Лап увел такси из-под носа у женщины, поднявшей руку вверх, словно она хотела остановить машину, которую вел сам Зевс. Фар Лап распахнул дверцу, и мы забрались внутрь. Та женщина ничего нам не сказала — а что бы вы сделали на ее месте? Если бы стояли на Пикадилли, ловя такси, а когда оно остановилось, туда нахально влезли старая толстая блондинка, тощий австралийский абориген и голый девятилетний мальчишка.

— Куда? — спросил нацист-доброволец, сидевший за рулем.

И Фар Лап ответил:

— В Палмерс-Грин.

Ну и прекрасно, в Палмерс-Грин, подумала я, еще одна тряская одиссея по окраинам Лондона. Очередные поиски обанкротившейся страховой компании или бесцветного строения, где прежде располагалась консультация по цвету. Еще один визит к смертократам. Мы с Фар Лапом устроилась на заднем сиденье, Лити с Грубияном — на откидном.

Отъехав от обочины, мы развернулись.

— Куда прешь, козел! — заорал нацист, словно сидел в последнем ряду нюрнбергского стадиона. Потом зашипел интерком: — В том направлении сплошные пробки — там был взрыв. Не против, если я поеду по набережной?

— Вы за рулем, вам решать, — ответил Фар Лап.

Ну и дурак. Даже я, хотя и не ездила в черных такси с тех пор, как в них установили интерком, поняла, что он хочет нас надуть. По набережной, еще чего. Но так как платила не я, я сидела и помалкивала, стараясь насладиться поездкой.

Вот именно. Между маем 96-го и Рождеством 97-го, когда я обнаружила, что мистер и миссис Элверс подложили мне свинью, я была далстонским медведем-губачом. Вооружившись ленью, я устремилась к новым безднам. Не удаляясь слишком далеко от Аргос-роуд, я занялась олимпийским многоборьем по тоске и победила на всех этапах. В беге со скукой, в прыжках через инертность, в толкании тягот, в стрельбе по пустым мишеням — я отличилась во всех областях несоревновательного поведения.

Я уподобилась жертвенной мумии инков, которую нашли в том же году на леднике в Андах — совершенно сохранной, не считая полного окоченения и пробитой головы. Мой маленький радиоприемник рассказывал обо всех новостях. Но мне плевать было на мир в Чечне-я слишком долго этого ждала. И хотя в конце пятидесятых, познакомившись с Тимми Лири[51] (он был одним из приятелей Каплана), я сочла его мошенником, встреться он мне теперь где-нибудь на пляжах Санта-Скукоты, я не стала бы выводить его на чистую воду. Запрет на установку пехотных мин оставил меня равнодушной, как и взрывы в Манчестере и Атланте. Тщедушный лошадник выложил пятнадцать долбаных миллионов своей женушке, рассказавшей все как есть. Ну и что? Истина уподобилась дешевой бульварной газетенке — но, черт возьми, мы видели ее торжество. В Бельгии обнаружили подвал полный ужасов. Поведай-ка мне об этом. Нет, не надо. В Иерусалиме разразился страшный скандал из-за тоннеля под Храмовой горой. Этого хотели евреи — вот болваны. Весь этот шум из-за какого-то тоннеля? Попробуйте поездить в проклятом лондонском метро, придурки. В Штатах мужчина шестидесяти шести лет покончил с собой у компьютера. Ну и ну! Эти мерзкие штуковины и так надоели всем до смерти — к чему тратить лишние усилия. В Вене провели какой-то гнусный аукцион в пользу жертв геноцида. Нечто вроде платного соревнования по поеданию пирога в пользу Сомали — вам не кажется? Главного бугая из Арканзаса переизбрали на второй срок — вот она власть блудократии. О. Дж. Симпсон откупился. Зевок. Брошенная мужем герцогиня зашибла миллион долларов со своими Борцами с лишним весом, и, признаюсь, меня слегка позабавила мысль о том, какими будут ее Жиры. Комиссия по оплодотворению и зачатию позволила женщине по имени Блад оплодотворить себя спермой умершего мужа. Вот это я называю отсроченной эякуляцией! Во Франции какой — то паралитик написал роман, двигая одними веками. А еще говорят, что роман мертв. Компьютер выиграл у еврея Каспарова в его же игру. Аи revoir, всезнайки. Швейцарцы нашли у себя в подвалах миллиард наших денег. Мне от этого пользы никакой, но, в самом деле, в какую дырку в ваших эмментальских головках провалились эти вклады? Производителям сигарет пришлось выкашлять 370 миллионов долларов для «Медикэр».[52] Я слабо расхохоталась — слишком мало, слишком поздно-и закурила «ВН». На сегодня номер семьдесят шесть. Вспомните, я экономила. В Камбодже Пола наконец прошиб Пот. Во Флориде какой-то никому не известный гомик убил всем известного гомика, потому что ему не понравился покрой его брюк. Или так мне показалось. В Париже нарядная кобылка тщедушного лошадника вдруг откинула копыта, когда мчалась в ночи по кольцевой дороге со своим наездником-арабом. Весь Лондон сошел с ума. Даже я поднялась с кровати и потащилась к Кенсингтонскому дворцу взглянуть на цветочную бойню. Я не могла остаться совершенно равнодушной к этому безудержному закланию срезанных цветов.

Затем я погрузилась в полную апатию до декабря, когда моему любимчику Унабомберу пришлось поторговаться с Министерством юстиции. Он предпочел жизнь смерти — вот зануда. А я-то надеялась, что он закатится к нам в Дал стон, и мы вдвоем пробездельничаем пару лет. Ты понимаешь, что я имею в виду?

Итак, я целых полгода не являлась к Элверсам, ничуть не сомневаясь, что они с прежним рвением стараются зачать. Должно быть, они завершали свой двадцатый курс лечения у Черчилля. Наш лорд содрал с них добрых двести кусков — во всяком случае, я так думаю, — а Шарлотта все еще не увеличилась в талии. Когда она наконец забеременеет, он их полностью выпотрошит. Интересно, что Черчилль подарит им в придачу к ребеночку? Какую-нибудь мягкую игрушку? Гарнитур детской мебели? Что можно подарить людям вроде Элверсов, у которых есть все, что пожелаешь, и даже больше.

Только когда я вышла из метро на Уоррен-стрит и поплелась под песчаным ветром к Юстон-тауэр, меня осенило: сегодня рождественский сочельник. Мы, жители Далстона, не придаем большого значения религиозным праздникам — наверно, тебе ясно почему.

Что толку взывать к христианскому Спасителю, когда ты мертв? Ведь в Судный день нам грозит лишь нашествие множества новых душ, из-за которых квартплата подскочит до небес. Нет смысла соблюдать и Рамадан, когда вода и пища не смеют проникать сквозь наши уста и зубы. Если вы ужинаете в далстонском кафе, вам все равно ничего не проглотить. Честно сказать, я не думаю, чтобы даже самый безумный умерший мулла возражал против того, что мы кладем себе в рот. Пару раз я видела, как на Дивали[53] семейство Сетов устраивало представление: их маленький мальчик брызгал бесцветной жидкостью на мистера Бернарда. Но то семейство Сетов — они приспособились к Далстону гораздо лучше меня. Это характерно для британских азиатов — прижиться на новом месте, умереть и перейти на следующий уровень розничной торговли.

Да, Рождество. В витринах елочки из фольги, на головах подвыпивших провинциалов красные нейлоновые шапки в форме носка. Всюду царит скука. На Камберленд-террас богачи решили украсить свои окна дорогими безделушками в стиле ретро. В нынешнем году вместо китайских фонариков в моде деревянные украшения и свечи. Чтобы Лондон на исходе нашего века стал похож на чертову Норвегию на исходе века прошлого. В этом Элверсы превзошли самих себя. Предаваться детским сатурналиям типично для бездетных пар, тяжеловесов и тяжелодумов. Особенно для Шарли — этой яростной англиканки.

Я взбиралась по дорогим ступеням, костеря их на чем свет стоит. Когда я наконец очутилась в просторном холле с итальянским мраморным полом и гигантской, высотой с секвойю, вешалкой, из гостиной до меня донеслись счастливые голоса и звон бокалов. Гм, мне это не понравилось — с чего бы им так радоваться? Голоса были не просто счастливыми, в них звучала зловеще знакомая нотка: слова — о ужас! — предназначались ребенку. Я сжалась до полного ничтожества и поползла вперед по толстому ковру.

Господи-черт-побери-боже! Вот что открылось моим глазам: мама-Элверс, кладущая подарочки под праздничную елку, служанка с серебряным подносом сладких пирожков, искрящиеся бокалы с шерри, а на оттоманке размером с «мерседес» сам Ричард Элверс с хорошеньким мальчуганом на коленях. Ребенку было года три, он широко улыбался и был черным, как моя мертвая холодная душа. Они его усыновили — в этом не оставалось никаких сомнений. То, как они смотрели на него, то, как он смотрел на них, говорило о том, что они приняли его афро-карибское происхождение. На всем лежала печать счастливой семейной жизни. Элверсы наконец-то обрели домашний очаг. Но черномазый мальчишка? Этого я от них не ожидала.

Разумеется, я пришла в ярость, хотя и не сразу поняла, что игра окончательно проиграна. Конечно, они капитулировали, но разве не бывает так, что бесплодные супруги, взяв приемыша, впоследствии обзаводятся собственными детьми? Однако, порывшись в письменном столе Ричарда, я обнаружила письма от Черчилля, в которых он наконец-то подтверждал (заметьте, после того, как прикарманил их денежки), что сперма моего зятя — безвкусная пряность, безнадежно прокисшие сливки, и лишь тогда признала поражение. Вот так обстояло дело и даже хуже. В то Рождество я терлась возле Элверсов, вынюхивая их планы, и узнала, что они продали «Бумажные обрезки», потеряли много денег и переезжают в глушь, чтобы посвятить себя воспитанию сына. Я ненавидела Далстон, но переехать в английскую провинцию? Ни за что на свете. Лучше второй раз умереть.

На спидометре двадцать семь фунтов, а Фар Лап даже глазом не моргнул. Мало того, он даже дал на чай Мартину Борману, несмотря на то, что мерзавец не позволял нам курить в своем проклятом такси и всю дорогу до Палмерс-Грин трепался с дружками по мобильнику. Бритоголовый кретин.

— Ну, что на этот раз? — спросила я Фар Лапа, входя в очередной грязный подъезд. — Склад запчастей, который вылетел в трубу? Разорившаяся юридическая консультация? Какой прелестный уголок оккупировали смертократы на этот раз?

— Хей-йе. Похоже, пора посетить зубодера, Лили — детка. Следуй за мной, йе-хей! — И он взвалил на плечо свои деревянные побрякушки. Их с каждым разом становилось все больше.

— А это что за штуковина? — Пока мы тащились по ступенькам, я указала на раскрашенный шест.

— Вот эта? Пукамани, детка, шест смерти. — Он ткнул шестом в дверь с матовым стеклом и ввел меня в зал долгого ожидания.

— А, миссис Блум, — сказал Хартли. Он пытался прикрепить резинового кота Гарфилда[54] к двери. — Боюсь, мистер Картер pro tem[55] занят, но мы рады вас видеть. Со стороны мистера Джонса было очень любезно вас привести. Насколько я понимаю, долг Налоговому управлению выплачен полностью.

— Это действительно так?

— Не сомневайтесь. — Теперь, когда он об этом упомянул, я вспомнила, что уплатила все сполна. Я вечно путалась в денежных вопросах. — Позволю себе заметить, что теперь, когда все помехи ликвидированы, осталось только заполнить формуляры, проверить соответствие указанных в них фактов действительности и подготовить все необходимые бумаги.

— Только и всего? — съязвила я.

Хартли снисходительно улыбнулся.

— Боюсь, комната ожидания не слишком комфортабельна — в наши дни очень трудно снять помещение.

— И не говорите. — Я оглядела длинную узкую комнату. Вдоль стен стояли разномастные стулья: садовые из пластика, кухонные с плетеными сиденьями, мягкие офисные на колесиках. На стеллажах все еще лежали брошюрки о кариесе, фторидах, нитях для чистки зубов и прочих жизненно важных при испорченных зубах предметах. Я разглядывала привычные цветные плакаты с изображением ротовой полости, между которыми висели объявления частного характера: «Кошка ищет хорошую семью», «Семья ищет хорошую кошку». Наметился кошачий обмен. Напротив, между стульями, длинный низкий стол, заваленный стопками журналов «Вуманз релм», «Ридерз дайджест» и «Татлер». Похоже, здесь лечили зубы одни неграмотные снобки. О да, своей очереди ждут и мертвецы, но это, как обычно, команда призраков, лоскутные куклы без документов, со стертыми лицами, глядящие на вас сквозь залитые дождем стекла общественного транспорта. Разные «никто».

— И тем не менее, — продолжал Хартли, — прежние арендаторы оставили здесь кое-что для чтения, журналы и прочее, так что, пожалуйста, чувствуйте себя как дома. Вы можете полюбоваться на нашего нюё, но только если вам действительно этого захочется. — И он исчез за очередной дверью с матовым стеклом, за которой клерки в костюмах разных эпох вертели в руках спирографы, возились с тамагочи, обменивались покемонами.

Фар Лап взял в автомате квитанцию с номером и протянул мне.

— Вот, Лили-детка, твой номер — 1347, - похоже, тебе придется подождать.

— Почему это мне? А тебе?

— Гм… мне время собирать пожитки, детка, хей-йе?

— Прости… ты что, хочешь здесь меня оставить?

Я посмертный проводник, Лили-детка. Это мое ремесло. Но очень скоро ты не будешь мертвой, а мне пора быть где-то там.

— Где-то там?

— Я открываю новый ночной клуб в Камден-Тауне, это его название — «Где-то там». Потрясающее место, детка — поверь мне, просто закачаешься, йе-хей?

Могу ли я чувствовать себя как дома в этом временном месте? Абсурдная идея. Внезапно меня охватила тоска по Далстону, подвалу дома № 27 по Аргос-роуд, тоска по моим каждодневным занятиям. Даже по Жирам.

— Ну что ж, придется ограничиться компанией детей.

Фар Лап, причмокнув, втянул в себя щеки.

— Не-е, детишки пойдут со мной, йе-хей? Это не их круг, детка, совсем не их. Он только твой, Лили, только твой.

Лити был потрясен до глубины души.

— Ах, эти во-олны золотых волос и эти о-очи голубые… Все, что оста-алось от тебя — печаль. Одна-а печаль! — в его гагатовых глазках блеснули слезы. Он сделал несколько неверных шажков по вздувшемуся линолеуму, едва не упав в обморок, но Фар Лап подхватил его и сунул в свой мешок.

Грубиян тоже разволновался.

— Вали отсюда, старая толстая сука! Убийца проклятая! Ты, Майра Хиндли, давай проваливай! — Выкрикнув эти ругательства еще раз, он бросился к дверям. Последним, что я увидела — или я должна сказать «мы увидели»? — был хвост его енотовой шапки. Какого черта я ее купила? О да, я вспомнила: ему хотелось быть королем Дикого Запада.

Передо мной стоял один Фар Лап.

— Вот так, Лили-детка, йе-хей? Здесь у меня в мешке для тебя что-то есть… Если ты в самом деле решила уйти.

— На что ты намекаешь? — Я начала раздражаться. Никогда не любила прощаться.

— У тебя остался последний шанс сойти с круга, детка. — Его голос звучал с той особой ясностью, которая появлялась в моменты поучений. — Еще есть время прицепиться к крючкам и петлям благодати. Если ты этого захочешь. Если сможешь — всего на несколько мгновений — сконцентрироваться на главном. Поверь мне, Лили-детка, ты не пожалеешь.

Я посмотрела в его зеркальные очки и увидала там свое отражение — после одиннадцати лет в гробу я выглядела не так уж плохо, как можно было ожидать. Серо-голубые глаза, крупный нос, высокие скулы — за такие умереть не жалко. Густые блестящие светлые волосы. Нет, я выглядела совсем неплохо.

— А что у тебя в мешке? — спросила я.

Порывшись в плетеном мешке, он вытащил поочередно: изюм — с роскошной средиземноморской красоткой на коробке, апельсин, хрустящие хлебцы, шесть кусочков сыра, банку светлого пива «Топ Дек», лайм и наконец — батончик «Марса».

— Вот, Лили-детка, немного еды. Ты ведь проголодалась, верно?

— Проголодалась? Да я умираю от голода! — Я взяла еду из его сложенных лодочкой ладоней и рассовала по карманам пальто. Последним туда отправился батончик «Марса»: я знала, что выну его первым.

— Так, значит, тебе захотелось есть, детка, йе-хей?

Еще как. После всех этих лет невыразимо острая боль — чувство голода — снова терзала меня. Потребность в пище развязала химическую войну в реторте моего желудка.

— Теперь перестанешь думать о том, чтобы трахнуться — для разнообразия, йе-хей?

Так оно и вышло. Впервые за несколько месяцев из моей головы улетучились все мысли о сексе. Я проглотила еду в одно мгновение. Как я и ожидала, «Марс» исчез первым. Маленький коричневый батончик растаял у меня во рту, сбежал теплой струйкой вниз по горлу, наполняя меня эротической сладостью. Я слопала его в три глотка. Как хорошо снова есть своими зубами — такого подарка я не ожидала. За «Марсом» последовал изюм, за изюмом — апельсин, хрустящие хлебцы и сыр. Я запила все пивом «Топ Дек» и даже тебя не угостила. Но, черт возьми, нужно было заявить о себе погромче. Когда я подняла глаза от своей преступной трапезы, Фар Лап уже исчез. Абсолютно в его духе — просто исчез из поля зрения.

Вскоре голод вернулся. Дикий голод пришел, чтобы уволочь меня с собой. Не знаю, почему Хартли сказал «прежние арендаторы» — время от времени за дверью в дальнем конце помещения раздавался мучительный вой бормашины. Если я не ошибаюсь, там лечили зубы. Но моя сексуальная одержимость исчезла, спасибо хоть за это, потому что, начав рассказывать тебе всю эту историю, я поняла, что впуталась в нее именно из — за секса. Хочешь знать все о похоти? Я расскажу тебе о похоти.

После открытия, сделанного в доме Элверсов, промчалось несколько недель. Я валялась дома на кровати, курила и слушала свой маленький приемник. Диктор — теперь он говорил с протяжным северным акцентом — сообщил, что умер Бенджамин Спок. Черт возьми, Спок! Наконец-то один из нас. Сколько раз я листала его книгу в поисках слова «колики», а одна из моих дочурок стонала и корчилась на кроватке. Спок, с его изумительным здравым смыслом, которому такая растяпа, как я, могла следовать не больше нескольких минут. Вот если бы у меня были дети от Спока, они бы, возможно, выросли совсем другими — никто не умер бы, не пристрастился к наркотикам, не погряз в эгоизме.

За мыслью о Споке как о возможном отце моих детей совершенно логично пришла мысль о том, каково заниматься этим со Споком. На что бы это могло быть похоже! Мне всегда нравилось представлять себе доктора в качестве любовника — он знает, где что находится и все такое прочее. Внезапно я почувствовала, что не только рассматриваю эту ситуацию — гляжу в его очки, помогаю снять белый халат, — но что я возбуждаюсь. Разумеется, я не могла чувствовать, как увлажняются мои гениталии или твердеют соски, но мозг охватило безумное желание. Не утихавшее еще полтора года.

Я бы не отказалась заняться этим с Пол Потом — конечно, он не вышел ростом, но по моему опыту коренастые коротышки отличные любовники. Как жаль, что он ушел в поля смерти в мае 98-го. А этот парень, Марсель Папон, конечно же посылал евреев в газовые камеры, но надо отдать ему должное, он выглядел на суде таким элегантным. Он получил десять лет, и я бы не отказалась разделить с ним ненадолго заключение — ты понимаешь, что я имею в виду? А эти сумасшедшие бритоголовые в Саксонии-Ангальт? На федеральных выборах они набрали восемнадцать процентов. Той ночью они наверняка гуляли в пивных, и я была не прочь повеселиться с ними. Да, моя похоть не знала дискриминации. При жизни я считала себя ее игрушкой, но это было смешно по сравнению с тем, что творилось со мной сейчас: я бы трахнула все, что движется. Бэмби Блэра и мокрогубого Адамса — я бы хотела крутить с ними любовь втроем во время англо-ирландских переговоров. А что, если прибавить к ним парочку толстяков-юнионистов — для ровного счета? Или головорезов с Западного Берега с полотенцами на голове? А вдруг они угомонятся, если проведут со мной по нескольку минут каждый. Последствия сексуального подавления всем известны. Я не могла плакать, когда закрылись Милые Голубые Глаза, зато я занялась бы с ним любовью прямо на его проклятом смертном одре. Я позабыла стыд. Рой Роджерс[56] мог бы петь в моей стране в любое время, я бы знала, как разрядить его собственный Ствол.

Все первые девять месяцев 98-го года я валялась в постели, корчась от снедавшей меня похоти, Жиры испуганно жались к стенам, Лити, изображая оргазм, распевал: «Je t'aime». Даже Хе-Ла необычно разогрелась, а Грубиян… ну, можешь себе представить. В конце концов мне пришлось подняться. Я неплохо справилась с тем, что стала мертвой, толстой и старой, но получить вдобавок грязное воображение? Что ж, попробуй ответить сам.

После того, как Элверсы уехали, а я потеряла работу, мне было почти некуда пойти. К тому же меня беспокоило, что из-за моей недавно обретенной похотливости мне будет сложно оставаться незаметной. Что, если один из мириадов мужчин на улице, на которых я смотрела с вожделением, меня заметит? Может выйти скандал. Нет уж, я решила проведать свою младшую дочь и ее борова. Если кто-нибудь и способен погасить мою похоть, как какую-то поганую лампочку, просто щелкнув выключателем, так это Наташа. Она всегда была потаскушкой, а со временем стала законченной шлюхой. Всему виной дурные наклонности. «Почему бы тебе не трахнуться с ним, Нэтти? — шептал внутренний голос. — Ты почувствуешь себя привлекательной… на время». Это ее устраивало — обменивать тающие запасы уважения к себе на пятифунтовые бумажки мужского вожделения. Молодчина!

Наташа с Расселом катились в пропасть. Они еще ухитрялись сохранять пристойный вид — но это было все, что у них осталось. Они жили в роскошной квартире в Империал-Мэншнз, одном из новых зданий на Риджентс-парк-роуд. Рассел «кинул» владельца квартиры, поца, который решил протянуть руку дружбы этой парочке, рассчитывая на ответный жест. Кретин. Рассел с Наташей теперь протягивали руки только для того, чтобы вонзить в них иглу. С помощью дыма и зеркал они поддерживали свою веру в то, что их жизнь хранят чудодейственные силы. А когда Наташа сидела на кокаине, от нее можно было ждать чего угодно.

В тот самый день Рассел отправился за наркотиками. Наташа не отличалась воздержанием — это я могу гарантировать. Она уже была под кайфом и страстно хотела забалдеть еще сильнее. В ожидании новой дозы она слонялась по нелепо обставленным комнатам — толстые белые ковры, столики из стекла и алюминия, — ни на секунду не выпуская сигареты изо рта. Она собирала целую гору пепла для предстоящего сеанса. Даже мне с моим беспрестанным курением претила привычка наркоманов собирать сигаретный пепел, устраивая настоящий склад из рыхлого серого вещества. Какая мерзость.

На ней были облегающие атласные брючки, на моей Наташе. И облегающий топ с люрексом. Она по — прежнему хорошо смотрелась — если вам нравится постная, пропитанная химикалиями плоть. К счастью, тому, кто пришел, это нравилось. Раздался звонок, и в вестибюле появился — я подошла к монитору вместе с ней, чтобы взглянуть на посетителя — Майлс. Он так давно собирался навестить свою старую любовь. У него по-прежнему не было денег на такси. Когда Наташа его впустила, он объяснил, что редко бывает в Лондоне, потому что припарковаться здесь чертовски трудно и ужасно дорого.

Да, Майлс перебрался в захолустье и женился на ком-то более подходящем, чем Наташа. Но, черт возьми, Екатерина Великая — и та более подходящая, даже если вы ее лошадь. У Майлса с женой было двое ребятишек, разнояйцовые близнецы. Он показал Наташе фотографии с их улыбавшимися мордочками. Недопустимая ошибка, Майлс. Даже прийти сюда было ошибкой, а показывать неудачнице очаровательное напоминание о ее материнском фиаско совсем уж глупо. Но ты ведь никогда не отличался проницательностью, верно, Майлс? Торчал в какой-то дыре, вкалывал в юридической консультации для бедных — гордиться нечем. А теперь ты пробудил в ней ревность, ее худшие чувства, бездонную пропасть отвращения к себе. В самом деле, Майлс, тебе пора бы знать, чем это кончится. Пора бы знать, Майлс, давно пора.

Они стояли на кухне, Наташа заваривала ему чай. Это была первая чашка чаю, приготовленная ею за те три месяца, что она здесь умирала. (Едва ли это можно назвать жизнью.) Майлс никогда ничего не курил, что придавало его облику некоторую чеканность в ее подернутом дымкой жилище. Он стал еще более привлекательным, когда, неизвестно почему, вдруг начал декламировать Наташе стихи:

— «Сентябрь, когда мы любили, словно в горящем доме…»

— Неужели нам придется ждать так долго?

— Что?

— До сентября? Или ты хочешь, чтобы я подожгла дом сейчас? Бог с ним, с календарем.

Наташа говорила серьезно — и я была потрясена. Она щелкнула своей одноразовой зажигалкой, которую вынула из кармана облегающих брючек, и поднесла дюймовый язычок голубого пламени к уголку одной из кулинарных книг, валявшихся на кухонном столе. Для этого ей пришлось наклониться к Майлсу, и ее плоский живот на миг прижался к его промежности. Следует признать, что в первую секунду Майлс отпрянул — но ненадолго.

Они занялись этим в спальне хозяина, даже не сдернув тяжелого полосатого, как шкура зебры, покрывала с широкой плоской кровати. Майлс даже не снял с себя брюк. Черт возьми, Наташа их тоже не сняла бы, если бы могла не раздвигать ног. Я стояла в дверях смежной ванной комнаты, среди зеркал, и наблюдала за отвратительным актом, происходившим на кровати, и за твоим зачатием. Испытывая одновременно клаустро- и агорафобию. Мне было мерзко — по-настоящему мерзко. Мало того, я ревновала. Ревновала, как никогда прежде, я даже не предполагала, что могу так ревновать. Это был мой мужчина, мой Майлс. Это со мной он должен был лежать, мне хотелось покрыть его милое лицо поцелуями, теребить его волосы, кричать ему в рот, держаться за его твердые ягодицы. Я хотела его так сильно, как никого прежде.

А что же Наташа, эта бесчувственная сучка? Троллопом, любимчиком ее папаши, вот кем она всегда была. Еще одним ленивым толстым Йосом; ребенком, который держит в каждой руке по глазированному члену и не знает, какой лизнуть. Не будь я мертвой, я выцарапала бы ее проклятые глаза. Трахаться ради удовольствия — это я могла понять, но изменять мужу с досады — низко. Хотя все длилось лишь несколько секунд. Бедняга Майлс, похоже, он не слишком часто занимался этим в своем Стивенейдже или любом другом старом новом городишке, в котором прозябал. Он стянул с нее брюки, спустил трусики, взобрался на нее, пронзил несколько раз подряд — и все было кончено.

До чая дело не дошло. Он прошагал длинные мили назад на станцию, оставив меня с ней.

И я оставалась там. Почти до самой встречи с Фар Лапом в Сохо, той, о которой рассказывала тебе в начале этой дурацкой истории. Долбаные смертократы вечно заставляют нас ждать — хорошо еще, что ты оказался таким терпеливым слушателем.

Да, я осталась. На самом деле у меня не было выбора. Я осталась, прикованная к ней своей похотью. Каждый раз, когда она трахалась, мне нужно было присутствовать. А она еще много раз это делала, пока не поняла, что беременна. Я испытывала самые изощренные муки желания, когда она бросала взгляд на часики над прыгающим плечом безымянного клиента номер восемьдесят два. «Я должен быть там!» — как очаровательно пел Лити. Я страдала от острейшей агонии не-удовлетворенного сексуального желания, пока она балдела от семидесятой сигареты с марихуаной за неделю.

Как она дошла до такой жизни? Что ж, она была не из тех бедняжек, которым приходится оставлять свои карточки в телефонных будках, нет, наша Нэтти была не такой. Она так нагло не нарушала закона описания сексуальных товаров. Эти карточки, с изображением выпирающей отовсюду щедрой плоти, затянутой в красный эластик и белый атлас. Карточки, в которых сообщается: «Жасмина. 36-26-34. Восемнадцать лет. Молодая актриса. Своя квартира. Никакой спешки. Зайди и немного расслабься», а они должны вопить: «ЖАНИНА, ДВАДЦАТЬ ПЯТЬ ЛЕТ, ЭМОЦИОНАЛЬНО НЕУРАВНОВЕШЕННАЯ НАРКОМАНКА, ГОНОРЕЯ, СИНЯКИ, НЕСПЕЦИФИЧЕСКИЙ УРЕТРИТ, СПИД. Я БЫСТРО ВЫПОТРОШУ ТЕБЯ ЗА ДВАДЦАТЬ ФУНТОВ — МНЕ СРОЧНО НУЖНО ПОДШИРНУТЬСЯ». Нет, наша Нэтти в подобных карточках не нуждалась. У нее был класс.

Рассел прекрасно об этом знал, еще бы ему не знать. Это он познакомил ее с тощим Зимоном. Ну и тип, этот Зимон. Он думает, что «3» в начале имени превратит его в Зорро, а его «агентство по сопровождению» — в монастырь в проклятой Южной Калифорнии. У Зимона процветающий бизнес, его девушкам нет равных, когда нужно сопроводить подвыпивших менеджеров средней руки от двери в их гостиничном номере до кровати. Да, Рассел знал — хотя они об этом не говорили. Они ничем не отличались от множества пар «сутенер-проститутка» по всему миру, его крючок несостоятельности цеплялся за ее петельку позора, так они и тянули друг друга вниз. Все ниже и ниже.

Когда до родов оставалось совсем немного, Риэлтер сжег все мосты, соединявшие его с миром бизнеса. Некоторые люди желали ему смерти. Буквально. Следует признать, что последние три месяца он перестал посылать ее за заработком. И все же, сколько извращенцев хотели бы трахнуть накачанную метадоном потаскуху с выпуклым смуглым животом, в котором уже бил ножками ребенок? Предостаточно. Да, она была на метадоне. Двадцать миллиграммов в день, купленных в аптеке и проглоченных там же, за прилавком, рядом с обритыми наголо детьми, чьи мамаши покупали частые гребни. Ему приходилось чуть ли не замуровывать ее, чтобы она не наглоталась всякого дерьма. К тому времени ее стало легче ограничивать — с учетом того, что теперь они жили в более ограниченном помещении.

Все ниже и ниже, из пентхауса в дом, из дома в квартиру, из квартиры в конуру. Они двигались на восток, против пассатов благополучия, дувших в обратном направлении. Два тощих флюгера, неизменно повернутых в сторону вырождения. Они остановились на Майл-Энд, в темной маленькой квартирке, рядом с другими искателями погибели. А впрочем, какое мне дело? Передо мной прекрасный новый мир, и я хочу снова стать его частью. Черт побери, ухитрились же построить взлетно-посадочную полосу в полосе Газы — ведь это что-нибудь да значит! Бэмби Блэр превратился в Бомбера Блэра — мечтая превратить свою бойскаутскую пипиську в милитаристский шлонг,[57] он лез из кожи вон и не жалел взрывчатки на Балканах. Хорошо еще, что Иегуди Менухин не стал жить вечно, и если он отправился в последний путь не на машине, то все равно у конечного такси один конечный пункт.

А мы пока сидим здесь, с номерами «Вуманз релм» и остальными безликими ожидающими. Вряд ли тебе хочется пойти полюбоваться на нюё, верно? Похоже, так смертократы сходят с круга, как выражается Фар Лап. Этот конторский нюё вечно залеплен копиркой, или скотчем, или другой липкой дрянью, подвернувшейся под руку какому-нибудь пыльному клерку или тухлому писцу. Но так как здесь работает дантист, они, наверно, залепили нюё какой-нибудь долбаной амальгамой. Нет? Не хочешь к нюё? Я тебя не осуждаю. Мы так давно сидим в этой комнате ожидания. На наших глазах множество мертвецов поднялись по лестнице и вошли туда, где воет проклятая бормашина. Визжит словно машина-младенец. Как недвусмысленно выразился наш Форд, «Техника — это современный мессия».

Перед нашими глазами прошли тысячи. Наверное, у них есть какой-то блат, которого нет у нас, какой-то выход на смертократов. Или — об этом даже противно думать — они знают, как к ним подлизаться. Тут мне пришла на память одна вещь… Я не рассказывала тебе о шариковой ручке, которую придумала в сороковых? Рассказывала? Ну, знаешь, как это бывает. Когда рассказываешь длинную историю, нередко забываешь начало. Совсем как в жизни. Впрочем, спасибо за то, что ты оказался терпеливым слушателем, таким, как ты, нравится узнавать что-то новое. Но хотя я, как мне кажется, узнала некоторых здешних посетителей, тебя — сестру? брата? — я никак не могу разглядеть.

Кого я узнала? Ну, мне показалось, я видела Йоса — или кого-то похожего на Йоса, — он вошел и некоторое время здесь сидел. В руках сумка с клюшками для гольфа, во рту чертова трубка. Может, это был Йос, а может, и не он. На мой взгляд, он всегда был совершенно безликим, серым, как тень. Кем бы я хотела стать? Отвечу: любым организмом, который должен быстро увеличить вес в первые несколько часов после своего рождения. Кем угодно. Лично я не отказалась бы стать поганым осьминогом со щупальцами, если бы в эти щупальца что-нибудь попалось. Я бы перегрызла глотку за селедку. Но взглянем на вещи прямо — не все, у кого есть присоски, могут к чему-то присосаться.

— Миссис Блум? — Это Кантер… и да… да… похоже, наконец подошла моя очередь. — Входите, пожалуйста, он вас ждет.

Что ж, до свидания, мой друг. Надеюсь, тебе не придется долго ждать. Не знаю, сумеешь ли ты подружиться с кем-либо из сидящей здесь публики, но ты всегда можешь рассчитывать на несколько тысяч номеров «Вуманз релм». По-моему, рецепты банановых оладий хорошо помогают. Конечно, они не снимают острой боли, но придают ей смысл.

Да, знаешь что? Там на самом деле оказался кабинет зубного врача. А вот и сам врач — еще один тщедушный еврей, принимающий участие в моей судьбе. Интересно, как его зовут. Впрочем, какая разница?

— Бломберг, меня зовут мистер Бломберг. А вы, должно быть, миссис Блум. Пожалуйста, усаживайтесь в кресло. Дайте-ка мне взглянуть. М-м-м… похоже, вы почти ничего не ели, верно? Вам, вероятно, пришлось долго ждать. Пожалуйста, прополощите рот. Огромное спасибо. Теперь слушайте, не стану вас обманывать, миссис Блум… можно называть вас Лили? Так вот, Лили, вам будет больно… очень больно. И, как я могу предположить, вся процедура будет грязной и унизительной. Я бы с удовольствием сделал вам обезболивание, но вы же знаете, как обстоят дела — у нас теперь совсем не те возможности, что были раньше. Могу вас заверить в одном: я занимаюсь этим давно и действую быстро и уверенно. Абсолютно ли это необходимо? О да, абсолютно… даже более того. Разумеется, порой рождаются мутанты или уродцы, однако никто не слышал, чтобы при нормальном ходе вещей младенец появлялся на свет с полным ртом зубов.

Рождество 2001

Не знаю, помните ли вы свое появления на свет — я расскажу вам, как это было со мной. Это было невыносимо больно, очень грязно и по-настоящему унизительно. Ужасно противно — совсем не в моем вкусе. Протискиваться через многократно посещавшееся влагалище Ледяной Принцессы, пока она какала и писала, визжала и ныла. Будь она проклята, эпидуральная анестезия — ей надо было сделать кесарево сечение вместе с эвтаназией.

Когда меня подхватили крепкие руки и завернули в чистую простынку — это было частичной компенсацией. Потом меня приложили к ее… сиське. Ах! Какой чудесный аромат… представить невозможно! Впрочем, обоняние не было тогда твоим коронным номером, как сейчас. И все же в последующие дни и недели я заново открывала для себя запахи — не всегда приятные. Гораздо больше мне нравились цвета. Такие яркие! Такие разнообразные! Будь у меня возможность, я в этом круге никогда не назвала бы ни один предмет «серым». О нет, только пепельным, сизым, свинцовым, перламутровым, дымчатым, мышиным. Я наслаждалась этими цветами, а они безмолвствовали. Они не орали весь день напролет, как я. Я орала и визжала, ревела и вопила, я надрывалась от плача — только бы эти выродки дали мне наркотиков!

Мне хотелось, чтобы Ледяная Принцесса и Риэлтер стали еще худшими родителями, чем они были. Чтобы они плеснули мне в пластиковую бутылочку что-нибудь из своих коричневых пузырьков. Врачи сказали, что перед выпиской они провели мне детоксикацию — но что понимают эти коновалы? Я задыхалась, приятель. Мне позарез нужна была доза. Вот что я хочу сказать: если обычный младенец постоянно испытывает потребность во многих вещах, то младенец-наркоман должен испытывать острейшую, невыносимую потребность. Словно ты — это целый мир, ждущий чего-то — все равно чего, — что можно проглотить, чтобы отвлечься от космического безмолвия.

У меня даже не было шансов получить наркотик от нее. Ледяная Принцесса не кормила меня грудью. Ее метаболизм был нужен ей самой, а соски — для кого угодно. С сотней фунтов в кармане. В общем, меня кормили комковатой, плохо разведенной молочной смесью. Обычно этим занимался Риэлтер. Но он давал мне то обжигающую, то еле теплую, а то и совсем холодную смесь. Удивительно, как мне удалось дожить до возраста, в котором дети начинают ходить. Для меня это был страшный новый мир. Честно говоря, я не могу его тебе рекомендовать. Конечно, сейчас появилась масса технических новинок, благодаря которым сберегаются невосполнимые ресурсы, но что в этом особенного?

Не могу сказать, чтобы я была удивлена, когда это случилось. Конечно, последние полтора года я не могла разговаривать с ними, но я слушала. На прошлое Рождество было то же самое: какой-то мерзавец выбросил на рынок партию неочищенного героина, и многие из их дружков-наркоманов — тех, кто кололся — сыграли в ящик. Они сами тогда едва не загнулись, что с учетом всех обстоятельств пошло бы мне на пользу. Если бы только они продолжали курить или занюхивать наркотики с фольги. Так очень трудно «перебрать». В общем, кончина Ледяной Принцессы и ее супруга, скорее, говорит в пользу моей приверженности курению. Хочешь «ВН»? Нет, тебе еще, пожалуй, рановато.

В этом году их просто трясло от нетерпения, когда он вернулся домой с добычей. Последние дни они сидели совсем без денег. Рассел утратил свои командные позиции, он больше не мог получить кредита от поганых Ротшильдов — даже если бы те вдруг обнаружили, что он их потерянный сын. Тогда Наташа сумела подняться и вышла на улицу, чтобы у кого-то отсосать. Молодец, Наташа! Вся в меня! Дело мастера боится! Итак, она приходит домой с деньгами, он отправляется за наркотиками, а она в это время готовит мне первую бутылочку пойла за эти несколько проклятых дней.

Они оба ввели себе дозу прямо на кухне, пока я смотрела телевизор. Я, как и ты, уже не презирала доступных развлечений. Потом она успела подняться на второй этаж и лечь в постель, а он остался внизу. Трогательно, а? Погибнуть вместе, как Ромео и эта чертова Джульетта — не считая того, что они были старше, абсолютно лишены надежды и хоть крупицы любви друг к другу. Я даже не расстроилась. Честно говоря, я этого ждала.

Я также ждала, что Майлс прошагает все эти мили до Майл-Энда — в эту глухую пропасть между годами автобусы не ходят. Да, я знала, что он появится. Время от времени он наведывался к нам, подозревая, что он мой отец, несмотря на кучу других кандидатов. К числу которых лично я никогда не относила Рассела — я ничуть не похожа на еврейку. У меня крошечный курносый носик. Retrousse — вот как я бы его назвала.

Вот почему, когда ты появился вновь, мне удалось сохранить напускную храбрость. Но Майлс уже приходил и опять ушел, а я по-прежнему торчу здесь. Если бы эта свинья этажом выше не орала под караоке, я услыхала бы, что он пришел, пока не стало слишком поздно. Дело в том, что когда я была в ванной, пила эту чертову воду из бачка, то услыхала, как гремит почтовый ящик. Я побыстрее заковыляла вниз, но, очевидно, Майлс стучал уже давно, заглянул в почтовую щель, ничего не увидел и ушел. Вот так — теперь мне конец. Это — как и многое другое — лишь вопрос времени.

И, честно говоря, мне не слишком приятно было в твоей компании. Ума не приложу, кто твой отец, но когда ты спрыгнул с кровати три дня назад, я сразу поняла, кто твоя мать. Наверное, не стоит судить тебя слишком строго, ее музыкальный вкус так и остался неразвитым. Пусть так, но эти песенки, которые ты напевал, эти обрывки дурацких популярных мелодий, сводили меня с ума. Я бы хотела найти в тебе терпеливого слушателя, как тогда, когда мы сидели с тобой в Палмерс-Грин среди живых, в очереди к зубному врачу. Но чего хотеть от литопедиона — от окаменевшего зародыша?

Ничего особенного. Ни-чего. Лишь одного: забудь меня. Нет, не забывай.

Загрузка...