Чеченцам — освенцим!

Бумажный плакат, шурша, отекал ручейками краски…

— Не ясно? — захлюпал сапогами юный мент. — На шаг отступите!

— А мы с тетей! — выпрыгнул тип.

— Отойди, гражданка…

— У меня племянник в заложниках! — замахнулась голосом.

Вновь застенали. Андрей дорисовал историю: сложив плакатик в карман пальто, ошивалась окрестностями. У метро встретила мужскую компанию, и, обняв подругу, подвалили сюда — не спать по домам, а в глухой мерзлый час завывать с плакатиком, как с обрывком сна…

— Чеченца-а-ам! Освенци-и-им! — наседали они, и снег усиливался.

Внезапный, подскочил автоматчик. Андрей с отрадой глянул на крупную ярость.

— Трогать не велено, — залепетал ментик.

— Трогать? — И громада заревела по рации: — Пятый, пятый! К заграждению.

С отточенностью превосходства ринулись ребята в касках, выламывая руки, подсекая ноги. Смяли лозунг, выбросили кульком.

— Не трогай женщину, — ляпнул тип и взвизгнул.

— В автобус быра… Ты? — Боец ткнул автоматом в грудь. Андрей сунул документ. — Журналист… Пардон, брат.

Худяков шел растирая удар.

О, народ — промытый снегом, раздавленный холодом и огнями. На кухне — сосиска, в гостиной — темень, софа, жена под пледом, телевизор голубит ворсинки настенного ковра.

Пресс-центр размещался в районном совете ветеранов.

Старуха чеченского облика с тугим облаком седин разливала чай, опускала на хлеб ломти вареной колбасы. Кто-то заснул на стуле, выдавая нудный, скребущий по меди звук. Андрей угостился. Обвел глазами ветеранскую комнату. Стенгазета, заголовок розовым фломастером, несвежий портрет партизанки в пыточных ранках желтого клея. Прикрыл глаза.

И тут ударило!

Все повернули головы, пересекаясь бессонницей зрачков… Снова взрыв!

В грязной, закопченной, пристыженной снежинками Москве это была новость. Рябь прошла по стеклам, и чашка с чаем пала, заливая бутерброды.

Опрокидывая стулья, путаясь в одеждах, бросились на выход. Предбанник насмешливо сторожил солдат. Андрей был первым. Оттолкнув дряблую дверь, выпал в ночь. И навстречу ударило снова.

Худяков летел, чувствуя счастье, чего-то такое, заменявшее тоску. Пар, животный пар, бултыхался перед глазами, округлый, как волосы у старухи.

Добежали до заграждения. Суя ментам ксивы, вливались в журналистскую тревожную рать.

— Не пускают меня… — На железный барьер навалился экономист Глотов.

Пуховик делал его, и без того большого, непомерным. То был он, без сомнения! И только усы сказочного кота, всегда лукаво смазанные на славу, злились, снежок промыл и ожесточил усы. А выше губы обидчиво забралась родинка (кажется, раньше ее не было). Или это снежинка на смуглой коже волшебно спеклась?

— Штурмуют?

— Штурмовики? — Усы Глотова изловчились. — Пускай поштурмуют! Рванет — мало не покажется! Там военнопленные, а не заложники — давай по-честному! — Он неприязненно комкал губы.

Худяков двинул дальше. Но, пройдя пару шагов, увидел, что Глотов стоит уже впереди его. Чертовщина… Андрей зашел с живота. Да, то был Глотов, только в кожаный плащ переоделся… Ага, и родинка пропала.

— Русский триумф! Нация ощутила себя единым телом! — На этот раз Глотов лоснился, вот этот был настоящий, и усы по старинке блестели. — Русская Пасха! — Веселый язык смазал по усам.

Андрей пошутил:

— Можно и похристосоваться!

— Воистину воскресе, как говорица!

Начались “скорые”.

История мира мелькала на рассвете.

Колесницы неслись вперед-обратно, и ярые вожжи мигалок рассекали ночь. Сторонились папарацци, шатало снегопад.

Андрей вскинул голову. Снег сыпал в глаза, снегу все равно, снег свое возьмет…

Автобус полз. Полз автобус. Медленный, чтобы успели отщелкать.

В полузанавешенных окнах тела лежали вповалку, многие голышом. Запрокинутая детская голова.

Ее щелкали азартно, подпрыгивая к окнам.

Загрузка...