По зимним последышам Нина волочет санки, подскакивают брызги, полозья скрежетом нарываются на асфальт.
К стене приставлена крышка гроба — обитая зеленым шелком, с продолговатым алым крестом. На солнечном свету — сочетание цвета, как в промасленном овощном салате. Тут же бросили салазки.
Мать закупает свечи. Губы ей трясет скороговорка. Одержимо свечу за свечой она втыкает в заплывшие, с паленой каймой ячейки.
— Андрюша, пойдем! — тянет в боковой придел, где над жирно-золотой плитой трепыхаются огоньки, фиолетовые от тугого ветерка.
Плеск машин, врываясь в решеченное окно, скрадывает пение.
— Отпевают кого-то, не смотри.
Он все равно подсмотрел.
Во гробу…
Во гробу — смуглянка древняя.
Черная кусачая дыра, над которой вьется дымок. Умиравшая желала кусаться, так понял. И, юношей, подтвердил ту догадку: в момент агонии люди часто кусачи.
Увиденное отпечаталось на день. Вспомнилось завтра. И не оставляло, воскресая к сумеркам.
Андрей капризно укорял:
— Это ты во всем виновата! Зачем ты меня подвела? Туда…
Нина удивлялась заново и не могла вспомнить.
Труп, стоило его вспомнить, наплывал, кусая. Андрей содрогался — не за себя, а за родителей. Они умрут, и будет он на их отпевании… Себя он почему-то не воспринимал, а их смерть, казалось, при дверях. Болел, и приходилось несладко в плену фантазий. Кого больше жалко, маму или папу? По темной комнате шустрили огненные кляксы, в щель под дверью лился коридорный свет.
Дверь-доска отплывала. На пороге шевелил губами отец. И больной с раздраженной нежностью ловил тленные черты.
— Температуришь?
— Я ерунда… — отвечал, всем сердечком крича: да я что! ты что? ты подожди умирать!
Доска смыкалась с тьмою. Мальчик смотрел на резкую полоску света, полоска обострялась, и подымался жар.