ВОСПОМИНАНИЯ О НЕЕ ЗОРКОЙ

Михаил Ульянов И мгновение остановилось

Михаил Александрович Ульянов (1927–2007) — Народный артист СССР. Воспоминания для настоящей книги были записаны на диктофон и авторизованы в декабре 2006 года.

Каждый день я проезжаю на репетицию в Вахтанговский театр мимо дома на углу Сивцева Вражека и Большого Афанасьевского переулка. Этот дом я помню с послевоенных времен, его обитатели произвели на меня когда-то впечатление, которое сейчас, спустя десятилетия, я бы назвал… вулканическим. В этот дом меня ввела Алла Петровна Парфаньяк, актриса нашего театра и потом моя жена. Там проживала семья Зорких. Отец у них погиб на фронте, мама воспитывала троих ребят: это Нея Зоркая и младшие Андрей и Петр. Я сразу увидел, что они сами и вся их компания — интересные и своеобразные люди, и то первое впечатление сохранилось на всю жизнь. Совсем разные, но все принадлежавшие к интеллигенции — не наблюдающей и размышляющей, а борющейся — и не против кого-то, а за что-то или за кого-то. В этом доме атмосфера была демократическая, свободная. Они весело, дружно очень жили. И еще они с самого начала знали, что они хотят. Вот Нея знала, что хочет писать, хочет стать создателем книг о театре, о кино. Понимала это как возможность высказаться по поводу общечеловеческих, глубоких, даже философских вопросов. Только получалось это у нее как-то весело и по-хулигански.

Она уже тогда выделялась, Нея — Энергия. Ее назвали модным именем того времени. Как сейчас это звучит наивно — такое не русское, не христианское имя. Петр, Андрей, а третья — Энергия. Но вот что: она действительно была сама энергия. У Неи была лидерская сущность. Она не могла не доказать свою правоту, она просто была непобедима. Вот она так считает — и все должно быть именно так, как она считает. Только это не самодурство, а жажда постичь и понять жизнь во всех ее правдах и отчаяниях. Вот чего добивалась Нея, и она делала это жестко и беспощадно, потому что она человек идеи.

Вот, например, она писала об Алексее Попове. Ведь Попов А. Д. — драматическая фигура в режиссуре. Он работал у нас в Театре Вахтангова в 20-е годы, но его судьба у нас в стенах не сложилась, привела к драме. И Нея написала книгу о человеке-борце, ей эта тема была по душе. Через эту тему она могла и высказать свои выводы касательно интеллигенции московской со всей ее жизнью. Она показала, как интеллигент ни в чем не поступается своим пониманием, своим мышлением. Книга у нее получилась очень целомудренная, демократическая и в то же время совсем не утопическая.

Вот это природное лидерство Неи заставляло ее неукоснительно добиваться своих решений. И достижения того, чтобы люди поняли через нее правду жизни, какой она ее видела. Когда наступило драматическое для нее время, конец шестидесятых, то из членов партии она ушла, не поколебавшись. Это поступок большой, в те годы на него мог согласиться один из сотни, не более. Это сразу за собой влекло последствия. Где институты, где кафедры? Ничего нет. Мне вот когда-то рассказали такую историю: одного деятеля вывели из членов ЦК КПСС. Дело было вечером, а уже наутро к нему пришли: пожалуйста, освободите дачу. Он им: «Ребята, я тут огурцы посолил…» А они: «Не, никаких огурцов, это все нумерованное, это все наше, мы должны отчитаться». И всё! И вот он другой человек. Жил, жил, а тут мгновенное изменение статуса жизни. Я не говорю про тюрьмы, про другие страшные вещи, я говорю житейски. Буквально из-под тебя земля уходит, ты никто, ты никому не нужен. Как, говорят, сказал Юзовский, когда его объявили космополитом: «У меня умер телефон». Замолк! То звенел, гремел — и вдруг тишина.

Но и поведение человека — дело избирательное. Вот, кажется, зерно пророщенное, а на выходе оно оказывается с гнильцой. Чуть прижали — а запищал, ай-ай-ай, и в кусты. Но Нея Марковна была из той породы людей, которые ситуацию примеривают к себе, а не себя к ситуации. Одни говорят: «Ну, знаете, что я могу сделать, когда все вот так устроено?» А на самом деле многое можно сделать, хотя многое и нельзя. Просто движение всегда должно быть. Нея была человеком движения.

Человеком тонкого вкуса и яростного понимания, что такое талант. У нее самой был талант открывателя имен — актеров, режиссеров. Я вот вчера смотрел фильм «Председатель». Интересная штука. Сегодня не достает этот фильм, к сожалению. Проблемы-то колхозные, оказывается, не такие ужасные! К сожалению — в том смысле, что это все устарело, все детали. Хотя человечески картина пронзает и сейчас. Этот фильм, другой подобный фильм донести до зрителя, рассказать о нем — большая задача. Одна, первая, — быть в создании картины, роли, спектакля. А вторая — об этом рассказать так, чтобы не только поняли, не только не забыли, но и что-то для себя открыли в увиденном. Вот это умение открыть какую-то грань человеческого постижения присуще только крупным кинокритикам, а Нея это делала еще и блистательно. Блистательно и красиво.

И, главное, у нее было желание поделиться. Вот Алла рассказывает, как они были молодыми и Нея говорила: «Надо дружить с музыкой!» И что? А надо ходить на концерты. Нея буквально таскала Аллу на все концерты, девчонки слушали музыку серьезную — вот так они дружили. Не то, что я, дескать, наслаждаюсь вот этой музыкой, этим исполнением, этими артистами, этой магией. Нет, надо, чтобы и другие тоже поняли, что это такое. Ведь это уйдет, этого не зацепишь. «Остановись, мгновенье, ты прекрасно». Остановись, остановись. Потому что все уйдет, все проходит и меняется, но есть неизменные вещи, и вот эти неизменные вещи надо делать достоянием подруги, или будущих зрителей, или даже будущих критиков. Фильм создан, и это запечатлено пером Неи. И мгновение остановилось!

Как-то у нее получалось, что она умела всерьез открывать новые дороги в критике, даже и в науке, не теряя женского очарования. Мы очень дружили, и с Аллой Петровной они были дружны, хотя были у них какие-то там подземные течения, что в конечном счете значения не имеет… Обе они крикливые, вот что. Придет Нея к нам домой, и первое что было? А раздавался ее громкий голос: «Мишуля! Нет, это не так!» И думаешь: что не так? Где не так? Но в итоге она тщательно отстаивала свою позицию и добивалась своей правды.

А уж как она обращалась с младшим поколением — слушали ее, рты раскрывали. Очаровательна она была всегда, во всем. Я любил смотреть, как она водку пила — тоже очаровательно. Разговаривает, настаивает, кричит, хохочет, смеется — и все время прихлебывает! Делает вид, что это большое удовольствие и не водка, а бальзам. Очаровательный артистизм и чуть-чуть кураж для публики. Замечательно. Вот такой она человек — разнообразный, неожиданный. И способный открыть другим новые дороги.

Инна Вишневская А что скажет Нея?

Инна Люциановна Вишневская — театровед, профессор, заслуженный деятель искусств.

В первоначальной редакции этот текст, написанный в память о Н. М. Зоркой, публиковался в журнале «Театр» (2006. № 3).

Крупнейший ученый, талантливый педагог, блистательный литератор… Не перечислишь всех интересов, всех искусств, всех дел, которыми занималась Нея Зоркая — легкокрылый рецензент долгих вечерних просмотров. Как теперь говорят, фанат театра, еще более страстно любившая кино. Каждую строчку своих литературных трудов как бы пробовавшая на вкус. Прочитавшая каждое слово как музыку. «Речь должна быть музыкальной», — говорила она. И каждый вечер в театре, каждый вечер в кинематографе, каждый вечер в консерватории…

Это для всех Нея Марковна — театровед, киновед, коллега, учитель, писатель, ученый с мировым именем. А для меня она просто Нейка. Любимая подруга, близкий человек, по существу сестра.

Я впервые увидела ее в сорок втором году (в 1942-м, но не пугайтесь библейских цифр, для нее они ничего не значили, она всегда оставалась молодой). Тогда мы вместе поступали в ГИТИС. И тогда же, раз и навсегда, меня поразила ее «античная» шея, ее маленькая головка Клеопатры, ее дивные южные очи, ее милая дерзкая улыбка, ее умение обращаться с людьми так, будто они ее армия — родные и подданные, любимые и любящие, сильные и слабые. Меня поразило в ней все. Ее имя, ее знания, ее неистовая любовь к театру, особенно к Театру Вахтангова. Передо мной была необычная девочка с Арбата — будто сама принцесса Турандот, будто булгаковская Маргарита. И с этого дня мы подружились навсегда.

Каждый день долгих-долгих и прекрасных наших лет по утрам раздавался телефонный звонок Нейки: «Проверка на дорогах», — говорила она быстро. «Ой, Нея, у меня болит голова, у меня болит палец, и рука болит…» — «Только без этих симулянтств, — отвечала подруга. — Ваша нация уж известна своим нытьем. Еще при Моисее вы жаловались, что нечего есть, нечего пить, и просили вернуть вас в рабство!»

Между тем шла серьезная жизнь.

На первом же курсе нас отправили валить лес в деревню Дракино — помощь фронту. И вот тут Нея развернулась. Она по природе была лидером: есть и такое амплуа. Повсюду водила нашу гитисовскую ватагу. Столичная, показывала, как рубить дрова (а меня потом всю жизнь попрекала, что я будто бы грузила только «дрючки» — это, по-местному, сучки — а она будто бы бревна). Честнейшая, учила ночью воровать картошку с колхозных полей. Мало знавшим — читала наизусть Пушкина.

Так прошел наш первый военно-учебный год. И постепенно она сделалась нашим кумиром. Ее немного боялись и крепко любили. При ней нельзя было сделать плохого дела, совершить стыдный поступок. «А что скажет Нея?» — проносилось в голове. И побеждала мораль, побеждал стыд.

В последние ее годы мы обе преподавали в ГИТИСе, где когда-то учились. Она читала историю кино, я — театра. Казалось бы, связывавшая нас дружба нерушима. Но как же отчаянно мы спорили, как ссорились, как кричали на весь институт! Коллеги сбегались послушать, посмотреть на это диковинное представление. О чем спорили?

«Как ты можешь, — кричала Нея, — два часа говорить своим голосом? Как можешь полагать, что ты интереснее людям, чем все виртуальные открытия современной техники? Надо показывать кассеты, видеофильмы, программы, показывать лица великих актеров, давать слушать их голоса. Все равно Алла Тарасова уж получше тебя, Инночка».

«А как ты можешь, — в ответ вопила я, — в полной темноте мучить детей какими-то кинокадрами? Лишь через два часа коротко сообщая, что это был Мозжухин! Мы — лучше! — кричала я. — Весь смысл лекции — это артистизм, это демонстрация наших незаурядных педагогических личностей!»

«Давай-ка поскромней!» — заходилась Нейка.

И так до бесконечности.

Я все помню, Неечка. И как ты отважно подписала письмо в защиту первых наших диссидентов, имея на руках ребенка, сегодня прекрасную Машу. И как все бегали к тебе объяснять, что делать этого не надо. И как вместе со всеми бегала и я, противопоставляя свои маленькие бытовые советы твоей уже тогда осознанной справедливости. Ты на долгие дни, на месяцы прекратила со мной разговаривать. И даже теперь мне все еще стыдно.

Помню и наш последний долгий разговор. Я почему-то спросила тебя: «А как ты относишься к Колчаку?» Наконец я нашла мужчину, о котором можно поговорить в наши годы.

И раздался твой крик, знаменитый нейкин крик, от него дрожмя дрожали и стены, и люди: «А ты как относишься? У тебя все сознание, вся память из истории партии! „Табак скурился, погон свалился, правитель скрылся!“ Вишневская, когда же ты вылезешь, наконец, из этой коммунистической шелухи?»

Я помню, что сигналом твоего мобильника были позывные из фильма «Бумер». Я помню, как не просто любила, а обожала тебя молодежь. Как на кладбище плакали студенты… Как в твою честь и память они устроили грандиозный фестиваль молодого кино — умного, искрящегося талантом, ни на что не похожего, кроме одной тебя.

И вот я уже почти научилась без тебя жить. Только одна тревожная мысль не дает успокоиться: «А что скажет Нейка?»

Алла Демидова В икшинских лесах

Алла Сергеевна Демидова — Народная артистка России.

Воспоминания написаны для этой книги.

В конце 1970-х на Икше, под Дмитровом, был построен четырехэтажный дачный кооператив, где в свое время жили и Таривердиев, и Смоктуновский, и Лиознова, и Чурикова с Панфиловым, и много, много других знаменитых кинематографистов. Нея узнала про это поздно, к сожалению, но успела купить однокомнатную квартиру и втащила в дом меня, но только на правах аренды. Потом, когда Нея перебралась в двухкомнатную квартиру, мне досталась ее однокомнатная, я жила там довольно-таки долго.

Жизнь у нас была демократическая, все друг друга знали, но приезжали все-таки отдохнуть, и поэтому по негласному договору — если не встретишься глазами, то можно и не здороваться.

У нас с Неей обнаружилась сразу одна страсть: ходить в лес за грибами. Мы выходили из дому с корзинками и сразу же — Неин голос — прерывистый, с характерной хрипотцой: «Ну, давайте рассказывайте, Алла Сергеевна, что у вас там на Таганке нового?» И так вот переговариваясь, идем в лес часа на два, на три. С нами моя неизменная пуделиха Машка, которая в лесу бегает от меня к Нее и от Неи ко мне и боится нас растерять.

Мы собирали почти все растущие грибы, кроме, конечно, поганок с прекрасным названием Amanita virosa. Называть грибы латиницей нас приучил Петя Зоркий, для нас главный специалист. И мы с Неей друг перед другом: кто больше запомнит. Особенно мы любили розовые мухоморы, по-немецки Perlpilz, которые никто не брал, и нам все говорили, что мы отравимся. Однажды мы набрали их целую корзину, они были еще маленькие и нераскрывшиеся. А когда они маленькие, то их легко перепутать с обычными красными мухоморами. Пришли домой, пожарили, пригласили нашу икшанскую соседку Инну Генс и с удовольствием съели все эти грибы.

Ночью я поняла, что мы все-таки перепутали. Я не спала, уверенная, что отравилась и скоро умру, пила молоко и писала прощальные письма. Инна наутро тоже рассказала, что почувствовала дискомфорт, проснулась среди ночи, встала — два пальца в рот, освободилась и снова уснула. Нея сообщила, что тоже среди ночи что-то почувствовала странное, вздохнула, но про себя сказала: «Ох уж эти комплексы, Алла Сергеевна», перевернулась на другой бок и продолжала спать дальше. Разные характеры!

Кстати, эти розовые мухоморы (Perlpilz), обжаренные вместе с черносливом и вином, очень вкусны. Это я уже потом их ела в Швейцарии.

Рядом с нашим домом есть так называемый поселок космонавтов. И в то время там были два нежилых дома в заросших садах, где росли сливы, терновник, смородина и цветы. Мы с Неей иногда, возвращаясь из леса, лазили в эти сады за сливами, за цветами или опять же за грибами, которые там никто, кроме нас, не собирал. Как-то раз, когда Нея уже была там, за забором, я замешкалась и услышала, как к соседней даче подъезжает машина. Я кричу: «Нея, атас!» И вижу, как Нея — известный критик и доктор наук — испуганно полезла обратно и застряла на полпути (лаз был очень узкий), превратилась в сучочек. Мы долго хохотали, но тем не менее полезли уже вместе за другой забор — за грибами. С нами тогда были обе мои собаки — и пуделиха Машка, и пекинес Микки. Они тоже понимали, что мы в чужом саду: только кто-то проходит мимо, как мы все четверо замираем в одинаковых позах. Замираем, при том что Машка и Микки любят полаять на прохожих, а у Неи Марковны тоже не слабый голос. Это детское ощущение азарта, опасности, недозволенности я очень любила в Нее.

Однажды в лесу Нея под кустом собирает свои любимые серые рядовки (Tricholoma portentosum), и на ее фразе про «экзистенциализм Сартра…» я вижу, как к нам приближается огромный лось. Нея его не замечает, а я боюсь ей об этом сказать, потому что понимаю: испугавшись от неожиданности, она может испугать и лося. Лось проплывает мимо, круша ветки, а Нея, продолжая неоконченную фразу про Сартра, так сердито мне: «Ну зачем вы там, Алла Сергеевна, ломаете деревья?» Когда лось прошел мимо, я ей шепотом: «Нея, посмотрите…» И Нея застыла в той же позе, в какой стояла моя пуделиха Машка.

Я не очень люблю читать рассуждения критиков о театре и кино, но Неиным оценкам я безоговорочно доверяла. Как ни странно, у нас совпадали вкусы. Мы обе любили Природу. Как у Пастернака: «О Господи, как совершенны дела Твои, — думал больной…» Иногда Нея меня просила взять ее с собой на какую-нибудь театральную премьеру. Начинался спектакль, и Нея тут же закрывала глаза и засыпала. А сидели мы всегда близко от сцены, и актеры знали, что мы в зале. Я ее толкаю в бок: «Нея, проснитесь, актеры со сцены на нас косятся. В следующий раз никогда вас не возьму!» На что мне Нея своим характерным голосом: «Алла Сергеевна, это вы на сознательном уровне воспринимаете искусство, а я на бессознательном!» И на просмотрах фильмов Нея часто засыпала, а потом писала блестящие рецензии. И я ее понимала, потому что я сама смотрю спектакли и фильмы только сбоку, боковым зрением, а у нее было свое зрение — особое.

Зимой мы с ней ходили на лыжах. И она, и я боялись горок, поэтому выбирали лыжню по прямой. Но однажды заблудились, и с одной горки пришлось все-таки спускаться. Мне с горем пополам это удалось, стою внизу, жду Нею. Ее долго нет, видимо, боится, но я не сержусь. Кругом красота, бирюзовое небо, солнце, деревья в инее. Наконец, не выдержав, я кричу на весь лес: «Нея! Вы где?!» И в ответ рядом рассерженный Неин голос: «Где, где? В кустах, конечно». И вижу: Нея в сугробе, барахтается в снегу, одна лыжа торчит, другая отлетела на два метра в сторону.

Иногда мы с ней ходили гулять в валенках и всегда выбирали нехоженые дороги. Часто застревали по пояс в снегу и, хохоча, вытаскивали друг друга… Весело!

На Икше мы любили давать всему прозвища и названия. У нас была там своя Камбоджа — это когда надо идти домой по берегу реки, а там сыро. И вот выбираем: через Камбоджу или через Берегового? Был у нас и лесок недалеко, который мы звали Гертрудой, от «героя соцтруда». Когда туда ни придешь, всегда найдешь грибы (но наши, которые никто не брал). А перед окнами у нас поле, водохранилище и справа три дерева. Мы звали их «Три сестры»: одно пышное, старое — Ольга, второе вытянутое, молодое — Ирина, и чуть в стороне от них очень красивая, гармоничная лиственница — Маша. Они и сейчас там стоят[1].

В первый год на ромашковом поле перед окнами Иннокентий Смоктуновский копал клумбу, на которой к концу лета вырос один огромный подсолнух. Смоктуновского мы с Неей тут же прозвали Турнесолем и ему даже объяснили, почему: потому, что на однообразном ромашковом поле актерской братии вырос один большой артист Подсолнух — Турнесоль. Ему понравилось! Потом я написала о нем буклет, а Нея большую статью. Вместе с нашими произведениями мы подарили ему стихи, которые начинались так:

Две белых ромашки с икшанского луга

Подсолнуху шлют свой привет.

Мы летом росли и качались на воле,

Зимой написали буклет…

Мне было скучно на Икше без Неи. И ей, я надеюсь, тоже. Мы часто сговаривались ехать вместе на моей машине. Я за ней заезжала, и мы отправлялись туда в любую погоду. Машина по пути не раз ломалась. Однажды она встала в огромной луже на середине дороги. Я открыла капот и вижу, что там какая-то трубка отсоединилась. Надо ее чем-то привязать, а веревки, конечно, нету. «Нея, у вас есть носовой платок?» — «Ну, есть. Но какой?..» Неважно! Привязала я эту трубку Неиным носовым платком, а потом почти месяц так и ездила. Или однажды отказали тормоза. Дело было зимой, но мы все-таки добрались до икшанского дома и уткнулись носом машины в сугроб — так и остановились.

Иногда в Москве меня задерживали репетиции. Я получала от Неи записки (таких посланий было множество, одно случайно сохранилось):

«А! С! С Наступающим!

Не могла Вам дозвониться никогда. Это безнадега. Экстренно сообщите: едете ли Вы со своим эллином[2] в Икшу на 31-е или нет. От этого зависит (ça dépend), сколько везти туда выпивки и пр. Я собираюсь завтра (30-го) прямо из института, часа в 2–3, буду там, в Икше, во всех случаях.

Очень прошу Вас обязательно мне сегодня вечером позвонить в любое время, ладно?

Во всех случаях — Salut, но, конечно, хотелось бы Вас увидеть хотя бы в новогоднюю ночь!

Н. Зоркая»

Иногда мы передавали друг другу заграничных друзей. Когда Таганка была на гастролях в Праге, меня там опекали две Неиных подруги. Яна Клусакова работала на радио, взяла там у меня большое интервью в прямом эфире и впоследствии перевела мою книжку на чешский язык. Галя Копанева — кинокритик, я как-то целый месяц жила у нее в маленькой квартирке в Старом городе и прочищала свои мозги запрещенной тогда у нас литературой — например, читала письма Цветаевой к Анне Тесковой.

А я «снабжала» Нею своими французскими друзьями, когда ее, наконец, выпустили за границу и она стала много ездить. И все-таки… Сидя на Икше, я часто от нее слышала: «Никуда не хочу. Только здесь. И в лес по грибы!»

И на Икшу к нам стали приезжать иностранцы. Француженка Джема Салем потом написала книжку о своих московских впечатлениях и целую главу назвала «Пирожки у Неи». Позже она стала приезжать к нам часто, и на помощь мне всегда бросались и Нея, и Петя, ее брат. Он прекрасно играл на гитаре и пел французские песни, а французы удивлялись, откуда он их столько знает. Однажды на Новый год мы устроили бал-маскарад. Я взяла в «Мостеакостюме» напрокат театральные костюмы из «Войны и мира», Рене, муж Джемы, был у нас князем Андреем… — ну и так далее. Вдруг среди ночи появился Дмитрий Покровский со своим ансамблем, и тут уж мы рванули русские песни.

А однажды (тогда еще не было мобильников, никого нельзя было предупредить) я привезла на Икшу одного английского аристократа, впервые попавшего в Советский Союз. Нея тогда жила еще в однокомнатной квартире. Мы вошли, она что-то писала. Голова повязана платком (на Икше она всегда завязывала голову платком, когда писала), почему-то в полуцыганской юбке, разношенная кофта — вид экзотический, чему я не удивилась, но по реакциям англичанина поняла, что он это отметил. Нея спросила, не голодны ли мы, налила англичанину щей, а сама — стоя над ним — доедала эти щи прямо из кастрюли и на своем немыслимом английском вела с ним беседу про последние английские фильмы. Потом мы, конечно, повели его в наш лес. Он был в восторге от наших необозримых далей и бесконечного леса и, конечно, от Неи. Она была уникальна. Ни на кого не похожа. И очень талантлива! Это чувствовали все люди с мало-мальски тонкой психикой.

На свой 80-летний юбилей Нея не хотела оставаться в Москве, и мы уехали в Тарусу, в пустующую дачу художника Эдуарда Штейнберга. Очень хорошо там прожили две недели, потом вернулся Эдик с женой Галей, но на участке был еще один дом, и мы переселились туда: я с Микки на второй этаж, а на первом расположилась Нея. Там я почувствовала, что она серьезно больна: она иногда отказывалась идти гулять, чтобы остаться дома и полежать. Раньше даже спешная работа не могла заставить ее сидеть за письменным столом, мы всегда шли в лес.

Последний раз мы с Неей ходили за грибами в начале августа 2004 года. Мы долго шли по так называемой «тропе здоровья», но грибов почти не было. Когда переходили ручей, видимо, повернули левее и попали в болотистую местность. В тот год говорили про многочисленных змей в подмосковных лесах. Я шла впереди, как всегда, потому что Нея плохо ориентировалась в лесу. Плутали около пяти часов. А когда, наконец, вышли из леса — замученные, грязные — начался сильнейший ливень с градом. Мы прижались к какому-то забору, но все равно вымокли до нитки и двинулись дальше. Пришли, выпили водочки, приняли горячий душ и, как ни странно, не простудились…

На Икше без Неи пусто.

Алексей Левинсон Нея Зоркая — на всю жизнь…

Алексей Георгиевич Левинсон — руководитель отдела социокультурных исследований Левада-Центра.

Воспоминания впервые опубликованы в сборнике ГНИИ Искусствознания «Культурологические записки» (М., 2009, выпуск 11), посвященном памяти Н. М. Зоркой.

Когда-то, когда мы с НЗ еще не знали друг друга, мы жили в одном — арбатском — углу Москвы, и это не случайно: семьи принадлежали к одному слою московской публики. Я младше НЗ на полпоколения, ее запоминающееся имя мне знакомо с детства. Мой отец был сотрудником ее матери, моя мать где-то по работе связывалась с ее братом Андреем, я учился в той же школе, что и другой ее брат — Петр. Встреча с НЗ была очень вероятна, но судьба ее откладывала и откладывала.

В самом начале 1960-х на зимние студенческие каникулы я отправился в Среднюю Азию. В темных лавках чеканщиков-ювелиров-старьевщиков Хивы я заметил эффектную даму, перебирающую старинные азиатские браслеты и кольца. Заметил и рукописные афиши лекций по истории мирового кино со знакомым именем. То же повторилось в Бухаре. В Самарканде я не вытерпел и купил билетик в лекторий общества «Знание». Там имя совместилось не только с обликом дамы, но с неповторимым, как я теперь точно знаю, голосом. Неповторимым потому, что он служил ее особенной манере говорить, а последняя отвечала ее манере своей страстью вовлекать в диалог слушателя, собеседника, оппонента. Я тогда не решился подойти к лектору.

Но вот настал 1968 год. Важные вещи происходили в мире. Студенческие бунты в Европе подхлестнули и на полвека определили развитие общества и его философии на Западе. Замораживание «пражской весны», если не наполовину, то на четверть века, определило состояние общественной жизни и мысли на Востоке, то есть у нас.

Подавление попыток свободы в Чехословакии было куда менее кровавым, чем за двенадцать лет до того в Венгрии. Репрессии 1960-х против правозащитников и инакомыслящих были куда менее значительны, чем за двадцать, тем более тридцать лет до того. Но именно в конце 1960-х родились некие формы организованного и, если не массового, то и не единичного протеста в среде столичной интеллигенции. НЗ была в этих не густых, но передовых рядах.

Одной формой было «подписантство». Вспомним, в этом случае протест состоял всего лишь в том, что ряд интеллигентов в коллективном письме извещали власти о своем несогласии с начинающимися преследованиями отдельных лиц из их среды. Эти, казалось бы, верноподданнические действия расценивались, однако, как умысел на бунт и карались — не уголовным, но административным или политическим образом.

Другой, более опасной формой протеста был выпуск самиздатовской «Хроники текущих событий», собственно, хроники репрессий. За попытку не только сообщать, но даже знать о репрессиях, следовали репрессии же, порой еще более жесткие. В тех кругах, к которым принадлежала НЗ (и к тому времени и я), распространять «Хронику» и подписывать письма было страшно, отказываться это делать было стыдно. Насколько страшно? Очень страшно. Насколько стыдно? Очень стыдно. Ибо и страх и стыд связаны не с «объективной» мерой опасности или подлости, а с социальной их оценкой, с тем, что называют: «по меркам того времени». НЗ, разумеется, жила по меркам своего времени.

Сейчас людей, участвовавших в этих формах протеста, именуют диссидентами (т. е. откольниками) либо инакомыслящими. Это неверно. Они, а уж НЗ паче иных, не только не собирались откалываться от своей среды, но были плотью от ее плоти. И они не думали инако. О власти и ее действиях думали то же самое, что и НЗ, и те, кто, в отличие от нее, отказались подписывать письма, кто уклонялись, находя для себя разные оправдания, — у меня скоро защита, мне скоро в загранкомандировку, у меня мужа допуска лишат… и т. п. Подписывали же те, кто были инакие не мысленно, а нравственно, в душах которых боязнь стыда перед собой и близкими была больше боязни санкций со стороны начальства, государства, режима.

Подписантством столичная интеллектуальная элита устроила не испытание режиму на прочность, но самой себе — тест на отвагу и порядочность. НЗ было не занимать того и другого. В том 1968 году НЗ стала «подписанткой» и, разумеется, не боялась водиться с другими попавшими в опалу.

Меня судьба тоже приближала к этим людям. Действий протеста мне совершать не пришлось, но пришлось пережить вместе со многими внутренний разрыв с государством, пославшим танки против людей, которые собрались воплотить те социальные идеалы, что были в душе и у нас. В этом смысле 1968 год был для меня поворотным. Вообще в моей жизни в это время совершалось обретение того, что осталось, как теперь видно, навсегда: не только взглядов, но профессии и человеческих привязанностей. В этот-то ключевой момент судьба и подвела меня вплотную к НЗ.

Административные санкции или угрозы тогда уже настигали НЗ и ее друзей-«подписантов», в частности Л. Седова и Б. Шрагина (которого к тому же начали вызывать в КГБ по поводу «Хроники»). В это сообщество людей, только что с честью прошедших испытание для духа, Л. Седов привел меня летом 1969 года. Для меня оно предстало не как сборище заговорщиков, а как веселая компания, экипаж, отправлявшийся под командованием НЗ в плаванье по Онежскому озеру. Собственно, несколько таких навигаций и составили основной фонд моего общения с НЗ. Дружба и взаимные чувства остались с тех пор и до самых последних ее дней, но главное для меня состоялось именно тогда, и все, что я могу и хочу сказать об НЗ, связано с этим опытом. Точно знаю, что опыт онежских плаваний был дорог и для нее.

Поездки, путешествия вообще были для НЗ очень важной частью жизни. Ее режим был столь же необычен, сколь эффективен. Несколько месяцев в году она работала (писала статьи и монографии), что называется, не поднимая головы. Этот период кончался совсем уж лихорадочной «сдаванкой», после чего, свободная от рабочих обязательств, НЗ отправлялась в длинные поездки по всему миру и по своей стране. Она любила, как говорила, отдых на юге — в Пицунде. Но ее привлекала и противоположная — географически и ценностно — форма, а именно поездки на Север.

Роль русского Севера для культурного процесса тех лет была очень велика. Известно, что туда отправлялись интеллигентные туристы в поисках нетронутой природы, непримелькавшихся пейзажей с их особой сдержанной эстетикой. Там искали и находили шедевры деревянной архитектуры.

Все это, разумеется, привлекало и НЗ. А также нас, членов ее экипажа. Но были и важные дополнительные смыслы. Как уклад жизни русский Север исчезал. Северо-западная часть Онежского озера, подальше, чем знаменитые Кижи, куда отправлялась НЗ с друзьями, хранила еще тогда остатки деревень с трехэтажными домами, остатки старинных книг в этих домах. Но уже почти не встречались люди, которые строили эти дома и читали эти книги. Вместе с НЗ мы слушали рассказы старух про историю их мытарств. Редкое население, измученное коллективизацией, угонами на строительство Беломорканала, разорением рыболовства, затем лесной промышленности, к тому времени ушло в города, оставив по деревням доживать этих старух с ясным умом, да мужиков, вином избавлявшихся от ума. Мы становились невольными свидетелями того, как они губят себя и свои ставшие ничьими дома, теперь уже собственными руками довершая свое социальное уничтожение.

Фоном для этих горьких наблюдений была меж тем немыслимо прекрасная и безмятежная, безлюдная природа. Там столичные гости-туристы были еще редкостью. НЗ последовала туда по примеру своего брата Петра, а его в те края привел их первооткрыватель (для нас) Э. Ангаров. Им, наверное, и была задана в своих канонах эта своеобразная жизнь — походная, но не спортивная, коллективная, но свободная.

Мне ее нормы и порядки достались от НЗ — в ее, разумеется, редакции. И вся походная онежская жизнь для меня окрасилась ее воззрениями и интонациями. Мы вместе с ней шумно наслаждались несказанными красотами озера, в заросших травой деревнях вместе тихо заходили в оставленные дома, собирая брошенную утварь, вместе разговаривали с местными на «народном языке». Речь не идет о мате, НЗ, выдающаяся ругательница, при мне ни разу не произнесла ни одного матерного слова. Под «народным языком» я понимаю попытку выйти из собственного дискурса и вжиться в дискурс собеседника, находящегося в данном случае на очень большой социальной дистанции. НЗ нравилось эту дистанцию преодолевать.

В этом был свой шик, но было и серьезное убеждение: надо понять, что эти люди думают о том, о чем думаем и мы, — об истории отечества, ее драме. Собирая редкие обрывки их воспоминаний как «забрали всех грамотных, а потом всех мужиков», собирая брошенные иконы и прялки, НЗ и мы с нею принимали на себя хоть какое-то сохранение этого исчезающего пласта российской истории и культуры.

Поездки НЗ и ее друзей на такой Север были не только отдыхом. И не только жестом — противопоставлением курортному отдыху на югах. Они были своего рода вызовом тому же режиму, которому адресовались письма и о деяниях которого рассказывала «хроника». Режиму, растоптавшему и бросившему этот край. Эти поездки были погружением в историю — альтернативную официальной истории страны. В тех местах никогда не было крепостного права, там жили вольные люди с опорой на самих себя. Потом там — не потому ли — разместились зоны ГУЛАГа. Потом их закрыли, потом настало полное запустение. Все это была либо нерассказанная, либо тайная история края и страны. Там, натыкаясь на разоренные церкви и на колючую проволоку в густом лесу, мы прикасались к ней вживе. И там вольно говорили об этом меж собой.

Свобода была собственно тем, за чем ехали и плыли. Это было нечто большее, чем обычное стремление горожан вырваться на природу от забот и суеты. Люди, которым пришлось только что испытать прямое политическое давление, ощущать присутствие «органов» и их добровольных помощников постоянно и совсем рядом, воспринимали волю, избавление от этих тенет как наилучший отдых.

Среди всех плававших по озеру родственных экипажей наш, ходивший под началом «адмирала» НЗ, выделялся еще одним важным отличием. По почину НЗ там к прогулкам, выпивке, ничегонеделанью, болтовне и душевным разговорам добавлен был в качестве обязательного элемент, который на ее языке назывался «интеллектуалка». Благо членами компании были люди многознающие и любознательные, это интеллектуальное общение получалось здорово. НЗ там прочла нам настоящий курс истории кинематографа. Там в режиме «плавучих семинаров» проходило обсуждение ее готовившейся книги по массовым формам искусства. И среди остальных членов экипажа каждый рассказывал о том, что было его профессией или занятьем. Собственно выступление докладчика проходило в специально отведенное время, но обсуждение распространялось на все остальное, сопровождало сбор ягод или разбивку лагеря, застолье или пеший переход. Время беспрерывного отдыха становилось и временем непрестанной работы ума — индивидуальной и, еще важнее, коллективной.

За счет интенсивности и спонтанности этого процесса скорость интеллектуального продвижения оказывалась очень большой. Некоторые придуманные там и тогда вещи были со мной много лет. Мысленно возвращаясь к ним, я всегда находил отпечаток участия НЗ в этих размышлениях. Все, что происходило в ее присутствии — от варки обеда до ученой беседы, — получало этот отпечаток.

В чем он состоял, сейчас попробую объяснить. Несомненно, такое интеллектуальное напряженное общение было очень важно для меня, моих детей, моих близких и друзей, втянутых уже теперь мною в эти походы. Это было важно и серьезно. Но еще важнее была заданная именно самой НЗ нота несерьезности, игры, которую она добавляла ко всему, с чем имела дело.

Ирония как способ отношения к жизни встречается среди людей. В случае НЗ ирония имела сложную форму пародии и самопародии. Это касалось и манеры речи и всего стиля публичного поведения. Она не оставляла этой манеры даже в своих выступлениях на Ученом Совете института, где она работала. Ирония и маски иным служат как средства защиты. Ей они служили средством нападения.

Впрочем, средством далеко не единственным. Другим важнейшим был упомянутый мной ранее и всем известный ее темперамент. С кем бы и с чем НЗ ни имела дело, ее задачей было победить, что в разных случаях могло значить: мобилизовать, убедить, обаять, очаровать, подчинить, отвадить, отбить охоту…

Конечно, во всем этом проявлялась ее незаурядная личность. Но кажется нужным сказать о том, к какой роли оказалась готова такая личность, какую роль она взяла на себя.

Эту роль, быть может, сумеет понять тот, кто прочтет ее труды и сравнит с тем, что писали тогда же ее коллеги, люди, занимавшиеся теми же предметами, что и она. Такой читатель возможно заметит, что есть идеи, ходы мысли, которые свойственны многим авторам тех времен, но в трудах НЗ они встречаются на шаг, на этап ранее, чем у остальных.

Это свойство НЗ быть первой, говорящей еще не сказанное, становящейся в невиданную позицию, было ясно тем, кому, как и мне, довелось состоять с НЗ в непосредственном общении. Для каждого круга есть свой новатор, интродуктор новых подходов, мод, идей. Для того, в котором оказался в описываемые годы я, на этой роли была НЗ. Наверное, и она от кого-то нечто перенимала, получала как новое. Не знаю, от кого, но знаю, что ко мне это приходило, пропитанное ее страстью, преподнесенное как часть ее волнующегося мира. Часть вещей я принял, они стали элементом мира моего. С частью вещей я, а также мой коллега и друг Л. Гудков, позже присоединившийся к онежской компании, яростно спорили. Но, как мы с ним теперь одинаково думаем, сама роль НЗ как носителя новой интеллектуальной манеры и моды была для нас, для нашего становления исключительно важной. И чувство благодарности НЗ и судьбе, подарившей знакомство с ней, не проходит.

Ольга Суркова «…Где-то еще увидимся с тобой»

Ольга Евгеньевна Суркова — киновед, автор нескольких книг об Андрее Тарковском. С 1982 года живет в Амстердаме.

Воспоминания написаны для настоящего издания. В названии — цитата из стихотворения А. Блока «Твое лицо мне так знакомо…»

Может быть, оттого, что около трех десятилетий я не живу в России, самые горестные потери сглаживаются в восприятии странным ощущением, что в Москве все любимые вроде бы остаются на своих местах. Ведь в памяти ничего не изменилось. А разрыв как невозможность увидеться с самыми «своими» в любой момент стал неотъемлемой сопутствующей данностью с момента моего расставания с родиной.

Поездки в Москву беспощадно обостряют подлинное ощущение невосполнимости потерь. Отчетливо проявляют то пространство незаполняемой пустоты, которое образовалось с уходом Неечки Марковны Зоркой, к которой, приехав, не терпелось поскорее бежать, чтобы «перетереть», как она говорила, все новости и все события. Нет былой полноты в моих путешествиях «домой». Так сложилась жизнь, что не только Нея Марковна, но и все семейство Зорких стали той родственной частью моей судьбы, которая никак не может раствориться в быстротекущем времени.

С началом перестройки Нея Марковна много раз с присущей ей энергией «советовала» мне вернуться домой, «хвастаясь» новой Россией. Она выстрадала эту мечту, хотя особая гордость никогда не позволяла ей ни на что жаловаться. Ее стойкость поражала всегда. Это она оказалась в 60-е годы «подписанткой», причисленной к диссидентам, исключенной из партии, разжалованной в своем институте из старших научных сотрудников в младшие, пониженной в зарплате и запрещенной к публикациям…

В те времена я познакомилась с ней, еще не предполагая, что пятнадцать лет спустя она будет самоотверженно провожать меня вместе с моими детьми в Голландию, поддерживая затем замечательными письмами. Плохо она писать не умела. И действовать наполовину не могла. Поэтому именно она зашивала потом мне вдогонку вместе с моим мужем Дмитрием Шушкаловым в большого плюшевого мишку запрещенную тогда к вывозу рукопись моей «Книги сопоставлений», составленной из бесед с Андреем Тарковским. Этот мишка был доставлен одним из голландцев в Амстердам в качестве, как она говорила, «гостинчика» ее «любимому крестничку» и моему младшему сыну Павлику. Книга эта имела затем свою драматическую судьбу, в которой Нея Марковна, еще на заре оценившая гений Тарковского, дружившая с ним и поддерживавшая его в самые тяжелые годы, приняла в помощь мне свое деятельное участие. А как украсили мою книжку «С Тарковским и о Тарковском» (2005) и написанное ею предисловие, и выступление на презентации. А ведь ее угораздило тогда сломать ногу, и она, не желавшая никогда никакой помощи, добиралась до Дома художника по наледи с палкой в руке…

Кажется, не было ни одного важного события в моей жизни без ее самого горячего участия. Крещение моих сыновей, Степана и Павла, произошло в городе Дмитрове в один и тот же день незадолго до отъезда в Голландию. Так получилось, что многие кинематографисты оказались тогда общей компанией в отстроенном многоквартирном доме на Икшинском водохранилище. Там с подачи Неи Марковны мы по-особому нежно задружились с Аллой Демидовой, которая называлась ею просто Артисткой. Алла выбрала себе в крестники старшего сына Степана, а Нее, можно сказать, достался Павел. Мне показалось, что произошло это не случайно, когда я сообразила, что день рождения Зоркой приходится именно на 12 июля, то есть большой православный праздник Петра и Павла.

Кстати, именно Петром звали ее среднего брата, крупного кристаллохимика, профессора МГУ. Нея Марковна очень любила его, гордилась, уважала его научные достижения, в которых мы обе мало что понимали. Но однажды, отправляясь поездом из Голландии в Москву, я оказалась в купе с двумя молодыми химиками. Коротая время в разговорах, я важно поинтересовалась, не знают ли они случайно Петра Зоркого? Вытаращив на меня глаза, молодые специалисты, задыхаясь от восторга, повели рассказ об уникальном профессоре, лекции которого воспринимались учениками как праздники самого высокого значения. Я, конечно, не слышала лекций Петра Зоркого, но не раз слушала речи этого подлинного златоуста и замечательного исполнителя авторских песен под гитару, от которых в те времена млели все. Редкий случай, но все Зоркие были сверх меры одарены самыми разными талантами. Скучать в их обществе не приходилось.

Вся троица Зорких — Нея, Петя и младший брат Андрей, о котором речь впереди, — были равно отмечены той особой высокой пробой, которая не стирается из памяти. Они были очень разными, но любое общение с ними было одинаково похоже на фейерверк…

События, связанные с каждым из них, перехлестываются в памяти, но все-таки нужно вспомнить, что впервые из всех Зорких я познакомилась с Андреем, не задумываясь еще о его знатной сестре. Ведь в 60-е годы, когда я училась на киноведческом факультете ВГИКа, над нами веяли три кумира: Зоркая — Туровская — Соловьева. Студенты даже делились на группы по своим предпочтениям. Мы, конечно, взахлеб читали все их книжки и статьи, споря до хрипоты о том, что звучало необыкновенно значительно и свежо. «Портреты» Неи Зоркой[3], написанные в то время, почти вовсе развалились от моего многократного чтения. Так же точно, как ее статья «Черное дерево у реки», анализировавшая «Иваново детство», сопровождала меня на всем протяжении моих занятий Тарковским…

Окончив ВГИК, я начала работать в отделе писем журнала «Советский экран». Девушкой я была избалованной изысканными общениями, но тем не менее среди милых сотрудников редакции бриллиантом особой огранки мелькнул заведующий отделом публицистики Андрей Маркович Зоркий. С его появлением казалось, что всякое помещение становится тесным, озвученное немыслимым своеобразием его плетения слов. Все Зоркие просто не умели говорить бесцветно. А всякая скоро летящая насмешливая фраза Андрея Младшего была всегда так естественна, легко переокрашивая новым смыслом то, что задерживало его внимание. Его мироощущение казалось легким и ироничным, щедро сдобренное юмором, а то и сарказмом, которые заставляли сверкать новыми неожиданными гранями все те мгновения, что были наполнены его присутствием.

Не скрою, что я была им полностью очарована и очень скоро оказалась приглашенной в квартиру к его сестре, очень удачно располагавшуюся в соседнем с редакцией подъезде. Все было так странно. Я уже была в гостях у «властителя дум» нашего поколения Неи Зоркой, еще не зная ее лично. Она была в какой-то командировке. Я замирала в предощущении грядущего знакомства, оглядывая маленькую двухкомнатную квартирку, забитую книгами и ампирной мебелью. В горке размещалась коллекция старинных фарфоровых чашек. Как мне помнится, в комнате ее дочери Маши стояла кровать карельской березы, а в крошечную кухоньку было втиснуто спальное место для домашней работницы Нади, тоже достойной отдельного рассказа. Была еще там черная замызганная дворняга по кличке Леня…

Андрей, как и все Зоркие, делал все походя и без напряжения, быстро и умело готовил, ловко и со вкусом прихлебывая из бокала вино, пока какой-нибудь кусман мяса запихивался в духовку… Это было раблезианское зрелище. Лукавый Сатир! С какой страстью он бил по клавишам старого пианино, распевая глуховатым голосом: «И идут, бредут цыганки и качаются на высоких, сбитых набок каблуках…»

Я скоро увижу его старшую сестру: яркую, стройную, высокую, жгучую южную красавицу Нею Марковну, вплывавшую в нашу редакцию горделивой походкой. Кстати, братья ее не отличались статностью, были коренастыми и пониже ее ростом. Но своеобразным обаянием Господь не оделил ни одного из них. Как сейчас помню все в той же квартире Неину дочь Машку, тогда еще ученицу французской школы, с двумя толстенными косами, которая с годами стала очень похожа на свою мать.

Андрей впервые показал мне старенькую фотографию их родителей, Марка Соломоновича Зоркого, на которого были так похожи Нея и Петя, и Веры Яковлевны Васильевой, на которую больше, чем они, походил Андрей. У него были серые глаза и сильно вьющиеся русые волосы…

Эти годы и эта квартира незабываемы. Память хранит особый образ открытого и для многих родного дома. Сколько раз и с какими замечательными людьми приходилось там сиживать за шикарным столом, накрывавшимся не от избытка денег, которых всегда не хватало, но от врожденного гостеприимства. Там не было единомыслия, но была полная свобода мысли каждого, кто появился в этом обществе недавно или учился еще в школе вместе с Петей или Андреем. Поднимаясь из редакции в Неину квартиру, приходилось мне попадать и на более интимные посиделки все в той же кухоньке, где ютились как соседи такие, как Инна Генс или Галя Маневич с Эдиком Штейнбергом, или иностранные гости, как памятная мне чешка Яна Клусакова или немец Герман Герлингхауз. Там же обсуждались будущие судьбы иногородних аспиранток и подружек, к обустройству которых Нея прилагала тогда немалые усилия. Кого только не принимала эта квартира? По каким лезвиям бритвы не ходили ее обитатели?

В яркой, всегда заметной Нее Марковне странно сочетались энциклопедические знания, блестящий талант и застенчивость. Она была громким и скромным человеком, очень неприхотливым в быту, обладала совершенно уникальной памятью. А уж если меня в очередной раз «по старости» угораздило повторяться, то всякий раз я неизменно слышала в ответ: «Оля, вы это мне уже говорили, у меня не память, а промокашка».

Страстно участвуя в жизни своих подруг и друзей, она не была склонна к бабьим сплетням, ничего не рассказывала о своей личной жизни, тем более — никогда, ни на что не жаловалась. Напротив, любила похвалиться тем, что может есть и пить все подряд, точно так же, как может спать в любое мгновение в любом месте, безошибочно просыпаясь в нужный момент. Никогда не забуду, как на заре нашего знакомства во время многолюдной пирушки я заметила Нею Марковну, примостившуюся здесь же на кушетке, где она, поджав ноги, среди всего этого шума и гвалта уже что-то сосредоточенно писала, подложив книжку. На мой недоуменный вопрос, чего это она здесь делает, последовал ее ставший потом привычным ответ: «Ой… ну, Суркова… нетленку строчу, завтра сдавать».

Она всегда гордилась своим здоровьем, говорила, что не знает, где находится сердце и ей неведома головная боль. Даже тогда, когда какой-то подлец много лет спустя неожиданно дербалызнул ее в подъезде так, что один ее глаз, поголубев, перестал видеть почти совсем, она беззлобно назвала его лишь «больным». Она никогда не будировала эту тему, не возвращалась к случившемуся, не сетовала на постигшее ее несчастье.

Поведение Неи Марковны не спутаешь ни с чьим другим. Она много раз бывала у меня в Голландии, но один из ее приездов по-особому красочен. Уже не молодая женщина (она убила бы меня за такую характеристику!) ехала ко мне ночным автобусом из Парижа. Автобус прибывал в Амстердам в пять утра, но Нея Марковна очень строго не велела мне вставать так рано, заявив, что легко подождет меня до более позднего часа. Излишне говорить, что, не исполнив приказа, я подрулила к автобусной станции, увидела, как подошел автобус и как из него вышла элегантная Нея Марковна в длинном приталенном черном пальто и, развернувшись ко мне спиной, стала с удовольствием уплетать припасенный бутерброд. Она обернулась на мой зов, крайне удивленная моим присутствием: «Ну, Суркова! Даете… Чего это вы тут делаете в такую рань?» А когда я восхитилась ее пальто, то услышала в ответ гордое: «Наше пальтишко. ГУМ!» Так что преклонения перед Западом никак не наблюдалось. Нея была православным человеком, постилась и устраивала замечательные разговения. До последнего дня была окружена преданными друзьями и обожавшими ее студентами. Если кто-нибудь из ее знакомых отправлялся в Амстердам, то следовала ее просьба, которая для меня всегда была законом, приятным к исполнению: «Оль, приютите!»

Я до сих пор не ощущаю физически, что всех троих Зорких больше нет на этой земле. И ушли они тоже по какому-то особому порядку. Почти что в течение одного года. Сначала этот мир покинул средний брат Петя, затем младший Андрей — их обоих проводила в последний путь, будто заботливая мать, самая старшая Нея Марковна, тихо последовав за ними, отпечатавшись в нашей памяти особенным общим чеканом… Я не была на их похоронах и вроде как с ними вовсе не расставалась…

Милая Неечка Марковна, не прощаясь совсем, окольцовываю свои куцые воспоминания вашим любимым Блоком:

Чем ночь прошедшая сияла,

Чем настоящая зовет,

Все только — продолженье бала,

Из света в сумрак переход…

Загрузка...