Сказали, что нам нужно лететь в тайгу, узнать у бокситчиков самые низкие точки залегания руд. Потом, когда разольется водохранилище, поднявшиеся грунтовые воды не должны стать помехой для разработки бокситов.
Перерыв в нашей речной, плавучей жизни. А теперь я особенно привязан к Ангаре. Даже ненадолго трудно от нее оторваться. Что поделаешь? Спи, наша лодка, на мокром песке, стой потихоньку, мотор, в шалаше у сторожа.
Аэродром на лугу возле реки. По нему разбрелись разморенные полднем телята. Дремотно круглятся облака. Высоко запрокинуто небо. Мы ждем самолета. Долго, лениво и равнодушно. Сушим портянки. Дремлем. Говорим о всяких пустяках. Над головами толчется столбик мошки, липнет к лицу, снует по рубахе.
После обеда из деревни не спеша пришли рабочие и начали скатывать в одно место бочки с бензином и соляркой, чтоб легче грузить в самолет.
Кончили. Один сдвинул на затылок накомарник и присмотрелся.
— Летит.
Низко над тайгой зачернелась машина — не больше комара.
— Сгоняй телят! — крикнул рабочий пастуху.
— Ладно, — ответил тот и не сдвинулся с места.
Двукрылая «аннушка» выскочила из-за песчаной сопки и развернулась, отпугнув телят в сторону. Рабочие по мосткам стали закатывать ей в брюхо бочки. Летчик вылез из кабины поразмяться, прикинул нас троих на вес и сказал, чтоб грузили одной бочкой меньше.
Потом «аннушка» прыгнула с крутого берега, и закачало ее, как на качелях. То поползет за окном синяя ширь Ангары с дрожащей змейкой солнца, то небо заливает оконце яркой голубизной.
Река уплывает назад. Ничего не остается от сопок, скал и круч. Ровно, как подстриженная трава, протянулась во все стороны тайга. Она чуть поворачивается и плавно покачивается. Вывернется иногда петля речки, сжатая каменистыми берегами, покажет песчаное дно и белую пену перекатов и растворится в голубовато-зеленой глубине. Нет ни дымка от костра, ни шалаша, ни зимовья. Лес и лес. Ровный, густой и бесконечный. Ангару теперь едва угадываешь на горизонте. Засветились желто-зеленые проемы болот. Страшно подумать, если здесь придется работать. Из самолета все кажется ненастоящим, появляется, исчезает, проходит. Только пробираясь пешком, узнаешь, что это за места. Мелькнувшее внизу болото, может, и за день не осилишь. По колено в черной жиже, облепленный комарами, исходя потом, будешь пролезать осокой да кустами. Будешь в чехле от спальника пить ржавчину, и клясть свою несчастную судьбу.
Но пока-то мы в самолете. Поглядываем в окошки, посиживаем на скамейках. Пусть внизу хоть черт с рогами.
Вот набекрень перекосилась тайга, подплыла к окну, блеснула озером, проредилась, и зажелтели в ней домики поселка, точно пчелиных сот накрошили. Площадка черным ковриком расстелена у речки. Она летит навстречу, бросается под колеса и мягко пружинит, принимая нашу «аннушку».
Поселочек — база бокситчиков. Он ловко приклеился к речке и озеру, пророс чистенькими домиками, обзавелся лесопилкой, электростанцией и почтой. А на краю, возле речки, несколько палаток и изба. Только глянешь на нее — увидишь, как свалили топорами сосны, сложили сруб и родилось тут первое от сотворения мира жилье. Бревна, грубо обкусанные у концов топором, неровно торчат по углам. Тогда было не до красоты. Но с этой избы начался поселок, а может, и город. Кто знает…
Здесь мы будем ждать вертолет. Нам надо дальше, еще глубже в тайгу. Что ж, посидим. Умение ждать нужно так же, как сноровка в ходьбе. Особенно если даль закроет туманом или забьет дождем. Тогда замирает воздух, намокают перья алюминиевых птиц. Сиди и смотри, как медленно стекают длинные капли, тягуче тянется время, ни шатко ни валко проходит день. Сиди, мучайся от безделья.
Но нам в этот раз везет. День тихий, светлый, чуть подсиненный дымкой. Скоро его лазурную парусину, как нож, распорол грохот вертолета. Не могу теперь спокойно слышать этот шум. От мелькания машины за березами кружится голова и пересыхает во рту. Точно такой же вертолет был и тогда. Может, он и есть…
Вот отвалилась на сторону дверца, раздвинулось надвое зеленое брюхо, начали выгружать ящики, пошли пассажиры. Последней слезала старушка в старинной шелковой кофте с острыми плечами и узкими рукавами. Несет туесок и берестяную кошелку. Видно, очень довольна покупками и тем, что по небу добралась с базара.
Быстро-быстро все делается на аэродроме. Старушка еще до первой избы не дошла, а мы уже в вертолете. Все погружено, закрыто, захлопнуто и защелкнуто. По земле нехотя проползла тень от винта, потом замелькала и пропала. Мотор тужится и ревет. Еще чуть — и все разнесет в клочья, а летчик прибавляет газу. Лишь когда машина затряслась и задергалась и у нас застучали зубы, почувствовали, что оторвались от земли.
Наш путь дальше на север. Там крайний участок поисково-разведочной партии. Туда поворачивается таежная чаша. Сочными пятнами зеленеет внизу лиственница, проплывают старые гари и озера в яркой кайме травы. Все это перемешивается и струится до тех пор, пока не показалась посадочная площадка — квадрат, выложенный из стволов берез, а рядом несколько фигурок с задранными вверх лицами.
Последнее поселение. Дальше, наверно, иди хоть до Ледовитого океана, поселка не встретишь. Мудрено ли, что приветили нас по-родственному. Рюкзаки нести не дали. Чуть дверь открылась — их мигом сдуло. Налегке по тропинке сквозь тощий соснячок идем до вырубки, где встали четыре избы. Чердаки просвечивают насквозь: крыши из щепы наскоро шалашом поставлены на срубы.
На улочке осенними кочерыжками торчат длинные пеньки. Сколько же труда взяла эта полянка! Чего стоила эта колдобистая вырубка, эти хижины, эта печка перед домом, протянувшая дымок в бледное поднебесье!
Наши вещички забросили в крайнюю избу. В ней живут холостяки и начальник участка. Нам тоже в ней ночевать. Хорошая, крепкая изба. Не заходя поймешь, что за люди тут устроились. У дверного косяка лыжи, крытые оленьим мехом, рядом сохнет медвежья шкура, наизнанку прибитая к стене, а под самой крышей на деревянных гвоздях лежат удочки и висят капканы.
Есть во всем этом неуловимый уют и тишина. Есть тепло и приветливость обжитого места, где греет даже кружка холодной воды. Приоткрытая дверь доверчиво смотрит на тебя, и кот, привезенный за тридевять земель, трется о ногу. Таежные поселки щедры к бездомным и всегда награждают их четырьмя стенами, крышей, березовым дымком, ужином и беседой.
И откуда здесь такой уют? Изба как изба. Совсем еще зеленый мох в пазах. Пол из бревен, выровненных топором. Потолок дощатый, но доски не пиленые, а колотые. Они получаются, если бревно разбить клиньями на длинные лучины. Так быстрее и легче.
Осматриваешься и сразу приживаешься к этому грубоватому, разбросанному уюту. Он в самом холостяцком беспорядке, в небрежности и бережливости, с которыми относятся к нужным вещам. Вот высокие топчаны, похожие на столы. Голенастые и неуклюжие, на них и забраться-то трудно. Зато осенью и зимой, когда по полу ползет холод, они возносят обитателей избы в самый теплый слой воздуха. Спальные мешки на топчанах, растерзанные и мятые, таят великую преданность хозяевам. А как бережно держат ружья деревянные гвозди, вбитые над каждым топчаном, как полка, плотно выструганная топором, сжала книги, как на месте встали два стула у окон!
В середине избы на земляной подставке, оправленной в аккуратный срубик, стоит печь из железной бочки. Она тиха и скромна, но стоит похолодать — властно притянет к себе людей, ударит в лицо каленым жаром, засветится в ночи. А пока она возвышается символом зимнего уюта, железным обещанием тепла. И от одного этого обещания чувствуешь себя надежнее в бесприютной здешней стороне, где даже летом дышит под ногами вечная мерзлота.
Вот и все. Ты дома. Живи сколько надо. Хоть до осени. Хоть до весны. Вот за печью нары — твое место. Разворачивай спальник и живи.
Уже перезнакомились. Не знаем только начальника участка Илью Ивановича Сахарова. Он еще не вернулся с шурфов.
А когда придет, одно удивление будет. Каких только людей не приходилось встречать в тайге, на реках, на стройках да на приисках, но этот редкостный, необычный, непривычный, неописуемый какой-то человек.
Хоть лицо у него, хоть одежда, хоть разговоры.
По щекам и под зеркально выбритым подбородком тлеет борода. Цветом совсем как свежая ржавчина на железе. Такая густая и плотная, что даже волосков не заметно. Сначала, кроме этой бороды, ничего и не видишь. Лишь когда маленько попривыкнешь к ней, обрисуется большой рот с крупными губами, серые, словно надышавшиеся дыма, глаза и спутанные брови.
И только потом рассмотришь его посеревший полотняный накомарник с сеткой, продырявленной сигаретой, увидишь, как по-разбойничьи лихо он закинут на затылок и висит по плечам. Заметишь винтовку, ичиги на ногах, почуешь идущий от него дегтярный дух. И сочный, чуть с хрипотцой голос уже не будет неожиданностью. И черная лайка Варнак со сломанным клыком сверкнет на тебя красным глазом.
Сахаров так поздоровается, так задержит в ладони руку, так посмотрит, так обволочет своим добрым теплом, что подумаешь: где-то его уже видел.
Он вешает винтовку на стену к угловому топчану, где под потолком серебрится трубочка какого-то прибора. Он выдергивает из петли у пояса трех рябчиков и бросает к порогу, срывает накомарник и роняет на скамейку. Потом смотрит на часы, разводит руками и извиняется, что некогда с нами поговорить: начинается сеанс связи с базой.
Сахаров садится к рации, стоящей на столе, отодвигает бумаги, окурки, рыбьи кости и отрешается от всего. Все радисты делаются такими, едва натянут наушники и возьмутся за ключ. Но у Сахарова и это получается по-своему. Уж очень он легко работает. Словно и не работает вовсе, а летает в эфире.
Да, легкий он какой-то и удивительный человек.
Солнце садится. Красный луч перерезал избу, выхватил кусок стены, резко очертил все волоконца в бревнах, каждое перышко мха, каждый листок брусники, застрявший в нем, сверкнул на затворе винтовки и поджег бороду Сахарова. Она прилипла к его лицу плотным языком пламени. А он не чувствует боли. Спокойно тянутся записи в тетрадке, плавно отбивает ключом ритм легкая рука, синей травинкой растет дымок от забытой сигареты. Кончается связь, он снимает наушники и возвращается к нам. Как он был отрешен во время работы, так сейчас наполнен только нами и ничем больше. Пошевелишь пальцем — увидит твое движение.
Сахаров занимается с Митей. Расстелив на топчане карты, Илья Иванович говорит, где какие отметки залегания и как примерно изгибается рудное тело. Но он никого не забывает и тут же Николаю Нилычу показывает, на какие шурфы мы пойдем и где лучше всего фотографировать разрез пород. И обо мне не забывает. Это совсем, говорит, недалеко и брать с собой ничего не надо и нести будет легко.
Когда кончили рассматривать карты, пошли посидеть перед ужином на бревнах возле печки, дымящей среди улицы. Там собрались почти все жители поселочка: забойщики, воротовщицы и геологи. Собаки лежат у их ног. Спокойная серая кобыла купает в дыму голову больше по-привычке: мошки почти нет. Вечер спокойный. В тишине только щелкают дрова да вздыхает лошадь.
Кто курит, кто дремлет. Многие только вернулись с шурфов, вылезли из промороженных колодцев, вымылись, переоделись и греются в закатных лучах солнца. Можно сидеть в одной шелковой рубашке. Была бы у меня шелковая рубашка, тоже надел бы. Это очень хорошо: после брезентовой робы или энцефалитки надеть прохладную, скользкую рубашку, и чистые легкие брюки, и сандалии вместо сапог. И сесть на бревно рядом с товарищами. И пожмуриться на солнышко, ожидая ужин.
Нам тоже сейчас неплохо, хоть и не во что переодеться. Сидим, сняв сапоги и энцефалитки, смотрим, как полногрудая девушка жарит омлет и свинину, как за распахнутой дверью в доме накрывают стол.
Все тихо кругом. Тощие сосенки не шелохнутся. Розовое облачко остановилось посреди неба, зацепившись за антенну.
Приятно и покойно сидеть за столом, уставленным тарелками с ломтями хлеба, черникой, омлетом и свежей свининой, касаться плечом соседа, который незаметно старается пододвинуть тебе лучшие куски. Это теплое добро почти ощутимо растекается по телу и сладко пьянит.
А разговоров почти нет. Только Сахаров с Митей толкуют о залеганиях руд. Огня не зажигают. Свет идет от двери, за которой стоит скудная северная тайга с тлеющими верхушками сосен. Иногда лошадь просунет морду и влезет до половины в избу, чтоб получить кусок хлеба с черникой; порой ворвется собака и шмыгнет под стол между ногами — вот и все, что нарушает покой ужина.
Потом снова мы сидим на бревнах и смотрим, как проясниваются звезды, как выползает из низины туман. Сахаров исчез, и теперь с Митей говорит другой геолог. А мой сосед забойщик Бодров рассказывает про коптильню, он ее недавно сделал на берегу речки. Не хитрое это, оказывается, дело — копченье-то. Из большого куска коры выгибают этакую кабинку. В верхнюю половину, закрытую сверху и с боков, вешают рыбу или медвежатину. Внизу разводят костер, и дым скапливается там. Для запаху прибавляют кто что хочет: можжевель, или осину, или еще чего.
К себе мы приходим поздно. Сахаров уже лежит на топчане. У изголовья в стену всажен узкий нож. На рукоятке прилеплена свеча. Он читает.
Илья Иванович отложил книгу, уперся руками в стену и потянулся.
— Очень люблю так вот: свеча, спальный мешок и книга… На полке еще есть свечки, берите, и книжки найдутся. Если не очень устали… А я перечитываю «Записки Аввакума». Путешествие по Ангаре семнадцатого века.
Это одно удивление узнавать места, которые кто-то видел за триста лет до твоего рождения! Тут даже не история, а необыкновенный житейский разговор. Представьте: Аввакум рассказывает, что он видел три века назад…
Илья Иванович поправил зачадивший фитиль и сел, прислонившись к стене.
— Или вот Миллер. Тот уже из восемнадцатого века… Есть на Ангаре скала Писаный камень. «Откуда такое название?» — спрашиваю стариков. «Да там, — отвечают, — какой-то путешественник свое имя написал». Я им поверил. А потом был как-то в отпуске. Читаю в Ленинской библиотеке Миллера и вдруг вижу (помню наизусть): «На правом берегу этой-то Тунгуски расположена скала в тринадцати верстах ниже устья реки Чадобца и семнадцать верст выше устья реки Муры. Когда я, проезжая мимо, рассматривал ее, то смог заметить на ней только изображение всадника, почему и не счел нужным снять с нее рисунок».
Сахаров погладил бороду и улыбнулся каким-то своим мыслям.
— Бродяжничаем мы здесь, ищем бокситы, железо, места для гидростанций… И вдруг из-за двух столетий выглядывает Миллер и говорит: «Я видел на той скале всадника».
Сахаров щелкнул пальцами по переплету, блеснувшему стертым золотом.
— Я иногда думаю, что самое значительное изобретение — это книга. Удивительный аппарат для передачи слова через века. Так прост и непрочен вроде бы. А плывет сквозь время, проходит все пороги и камни, и костры иной раз, и пожары минует… Если б мог заниматься сидячей работой, обязательно обзавелся бы библиотекой. Все четыре стены заставил бы полками. Из остальной мебели, пожалуй, купил бы стол, раскладушку…
Огарок оплывал. Нож под ним светился красным. На другой стене шевелился огромный профиль геолога. Большая рука в медных волосках бережно прикрывала книгу, распростершую крылья и готовую лететь. Может, она уже и летела и задумавшийся Сахаров видел, как ее страницы листают неведомые люди, как переплет гладят чьи-то далекие пальцы и буквы отражаются в глазах, которые откроются через сотни лет…