ж. Наука о звездах.
Посреди безбрежного голого пространства вдруг распахивались ворота. Так это виделось моему детскому взору: дорога, окаймленная нескончаемыми заборами из колючей проволоки, все бежала и бежала, никуда не сворачивая, пока в самом сердце бесконечности не утыкалась в ворота. Въезжаешь – а за воротами ничего, одна пампа и выгибающийся кверху горизонт: пампа, зеленое море, которое Христос пересек бы, обувшись в крестьянские сандалии – альпаргаты. Чтобы добраться от ворот хоть до чего-нибудь, даже ехать на машине надо было долго, а пешком вообще не дойти. И вот появлялись оливы – молоденькие, не выше меня. (Нам с Гномом нравилось играть среди них – мы чувствовали себя великанами.) За оливами – роща, за рощей – поля и всякие хозяйственные постройки, и только затем различаешь сквозь ветровое стекло далекую мельницу – значит, еще чуть-чуть, и подъедем к дому.
Дом был красивый, но без изысков: одноэтажный, крытый черепицей. В комнате, служившей гостиной и столовой, – огромные окна и камин (если верить семейным преданиям, у этого самого камина я, годовалый, поймал майского жука и хотел съесть). Длинный коридор вел в спальни, дедушкин кабинет и на кухню – такую просторную, что мы с Гномом играли там в мяч. Кухня звалась у нас «Куродром» с тех пор, как папа вздумал изобразить из себя настоящего крестьянского сына и попробовал одним движением свернуть шею курице. Бедняжка вроде как умерла – похолодела, повалилась на кафельный пол, – но вдруг воскресла и заметалась по кухне, ошалело хлопая крыльями. Шея у нее была изогнута под безупречным прямым углом – хоть транспортиром проверяй.
Бассейна не было, зато имелся резервуар, в котором мы резвились вместе с тремя детьми Сальватьерры. Купаться мы предпочитали в нем, а не в озере – там даже в летний зной вода оставалась студеной. Зато, когда душа жаждала приключений, лучше озера ничего не было: мы ловили рыбу с лодок или с мостков, пускали по воде плоские камешки, собирали тростник для плотов, так и оставшихся недостроенными, бродили по берегам в поисках сюрпризов, на которые природа никогда не скупится: ящериц, дохлых рыб, обглоданных костей. Костям мы приписывали самое зловещее происхождение, на ходу сочиняя жуткие истории. («Без скелетов, – пишет Маргарет Этвуд, – не было бы и историй».)
Сальватьеррята были похожи, как близнецы, только разного роста, – ни дать ни взять три русские матрешки из одного набора. Старший брат, младший брат и посерединке – сестра Лила, самая отчаянная из троицы. Молчаливые, но очень обаятельные и смешливые; когда они улыбались, их черные от загара мордочки точно озаряло солнце. Каким-то сверхъестественным образом они за километр чуяли, где есть возможность набедокурить, и летели туда, как мухи на мед. Отыщите любой источник повышенной опасности: кучу извести, топор, пасущихся бычков, свиноматку с поросятами – и увидите, что рядышком непременно околачивается вся троица, поджидая удобного момента. Каждый день Сальватьерра-отец уводил детей домой, держа их за уши. Поскольку рук у него на всех не хватало, он приказывал Лиле ухватить за ухо младшего, и так они вчетвером шествовали, точно скованные одной цепью.
Как-то раз – я был еще маленький – Сальватьерра-отец велел Лиле научить меня ездить верхом. Помню, как я нервничал, особенно когда конь Лилы не желал меня слушаться и все время рвался перейти на галоп. Я все дергал и дергал за уздечку, пытаясь его сдержать, пока, взглянув на нашу тень на земле, не догадался, в чем штука: Лила, сидевшая сзади меня, погоняла коня пятками. Заставляю его остановиться, а она, покатываясь со смеху, снова пришпоривает.
Игры играми, но между Сальватьеррятами и мной всегда чувствовалось какое-то напряжение, не выражавшееся в словах. Я был для них пришельцем из другого мира, вторгшимся на их территорию. Повинуясь какому-то почти звериному инстинкту, они принуждали меня доказать, что я достоин принадлежать к их стае, а я с той же слепой решимостью принимал вызов, точно бык перед красным плащом тореро. Иногда я успешно проходил проверку, но порой все заканчивалось плачевно – без кровопролития каким-то чудом обошлось, но кости я ломал. И все равно Сальватьеррята не переставали чертить на пыльной земле воображаемые границы, которые я непременно нарушал, стараясь любой ценой доказать, что ни в чем им не уступаю. Скольких синяков, шишек и нагоняев мне это стоило! Но мне все было нипочем. Однако, когда я возвращался к своим городским штучкам: книгам, супергероям, – уже Сальватьеррята меня чурались, словно опасаясь недоступных им колдовских чар. Они соглашались ко мне присоединиться, только если видели, что затеянная мной игра требует перевоплощения: в ковбоя, в Робин Гуда, в Тарзана. Превращение в персонажей затеянного мной спектакля казалось им чем-то совершенно естественным, и свои роли они исполняли рьяно, с вдохновением, рядом с которым бледнели мои жалкие режиссерские замыслы, – Сальватьеррята были прирожденные актеры.
На моем теле остались шрамы от «испытаний», которым меня подвергали Сальватьеррята. Любопытно, что боль я напрочь забыл, зато живо помню, как радостно было впервые обогнать Лилу – мы скакали на лошадях босиком, и я стер ногу о стремя – или, ободрав ладони, достать орех с самой верхушки куста. На карте моего тела эти отметины обозначают дни, когда я чему-то научился. К детям Сальватьерры я не испытываю ничего, кроме благодарности. Они тоже знали, что такое Принцип Необходимости. Не создай они условия, вынудившие меня перемениться, я и сегодня оставался бы в Доррего чужаком, иностранцем, незваным гостем.
Путешествие прошло мирно – Гном почти всю дорогу спал. Обсудив это редкостное явление, мы сделали неожиданное открытие. Ночью мама три раза поднимала его с постели и водила в туалет, чтобы он не намочил постель. Но и я, проснувшись ни свет ни заря, сводил его один раз, а папа – еще два раза. Каждый из нас не подозревал о стараниях остальных. В эту ночь сонный Гном сделал столько рейсов по коридору туда и обратно, сколько никогда не совершал днем, в состоянии бодрствования.
Заслышав истошное тарахтение «ситроена», бабушка с дедушкой выбежали нас встречать. Дедушка был все такой же тучный; помню, он кутался в пончо из шерсти викуньи. Бабушка, высокая и тоненькая, в любой одежде выглядела элегантно. Рядом с приземистым ноликом – дедушкой – она походила на цифру один: вместе эти единица и ноль составляли бинарную систему счисления, на которой держалась вселенная Доррего.
Выспавшийся Гном вручил дедушке первый подарок – коробку сигар «Ромео и Джульетта». А я – второй, бутылку «Джонни Уокера» с черной этикеткой. Подарки были беспроигрышные – мы знали, что дедушке они не могут не понравиться. Но все равно он умудрился подколоть папу.
– Глянь-ка, мать, – сказал он бабушке, показывая ей сигары и виски. – Не возьму в толк то ли они меня побаловать решили, то ли в гроб свести!
Папа покосился на маму, словно говоря ей: «Вот видишь! Так я и думал!»
Вдобавок дедушка вздумал подчеркнуть, как давно он нас не видел. Сообщил, сколько месяцев, дней и часов миновало; он им вел точный счет – или, по крайней мере, хотел это нам внушить.
– Очень-очень долго! – согласился с ним Гном.
И на этом дедушка умолк, полагая, что факты изложены и дело принято к рассмотрению самым неподкупным судом.
Да, на ферму мы выбирались нечасто. Все-таки это больше пятисот километров от Буэнос-Айреса – расстояние нешуточное, тем более для «ситроена». Обычно, если мы долго не наведывались в Доррего, дедушка с бабушкой сами приезжали к нам в гости. Но, очевидно, ссора в прошлые новогодние праздники была еще яростнее, чем обычно (кстати, вот еще одно преимущество в сельской местности – когда разговор принимает неприятный оборот, есть куда уйти, чтобы друг другу не мозолить глаза), и с тех пор мы не встречались.
За обедом (вкусным и обильным) беседа текла плавно и обошлось без стычек. Потолковали о ферме, но дедушка сам поспешил сменить тему. Обменялись вялыми замечаниями о положении в стране, но обе стороны чувствовали, что вопрос слишком больной, чтобы его касаться. В итоге центром внимания стали мы с Гномом: брат влез на стул и исполнил государственный гимн в своем варианте (про Бестраха и вратаря очизны), а я, вооружившись парой льняных салфеток, продемонстрировал все разнообразные морские узлы, которым выучился у Лукаса.
Наконец папа с мамой решили прилечь с дороги, дедушка закурил в гостиной «Ромео и Джульетту» (мало что так настраивает на мечтательный лад, как аромат хорошей сигары) и уселся в кресле у окна, созерцая вечерний пейзаж Неподалеку, у камина, Гном беседовал с обоими Гуфи. Он рассказывал жесткому Гуфи – новейшему прибавлению в семье, – что на этом самом месте я съел майского жука. Эту мемуароманию Гном унаследовал от бабушки: она вечно вела себя как экскурсовод Музея Нашего Счастья и каждое место воскрешало в ней какое-нибудь воспоминание, которым она была просто обязана поделиться с окружающими, даже если те слышали эту историю уже тысячу раз.
Я развалился в большом кресле, наслаждаясь моментом: обществом дедушки и бабушки, запахом сигарного дыма, полной безмятежностью субботнего вечера, который, казалось, не закончится никогда. Но выдержал я недолго. Какое-то подспудное беспокойство мешало мне сидеть спокойно.
Возможно, я был таким всегда, с тех пор, как меня извлекли из материнского чрева и вышвырнули в этот мир: я знаю, чего хочу и, соответственно, чего ищу, но стоит мне добиться желаемого, как я внутренне раздваиваюсь: часть души отказывается расслабиться и насладиться достигнутым, и я уже думаю о своей будущей судьбе, о том, что еще не сделано, о том, что только зреет. Этот вечер остался в моей памяти как момент истины: я впервые осознал свою ущербность. Я не умею жить сегодняшним днем. Какая-то часть моего сознания всегда находится не там, где меня видят, где я гипотетически нахожусь, а забегает в будущее и подает мне оттуда сигнал боевой тревоги.
– Когда ты меня научишь водить трактор? – спросил я у дедушки, который отрешенно сидел у окна, погрузившись в раздумья. (В детстве даже представить себе не можешь, сколько всего может твориться на душе у взрослого, сидящего с абсолютно невозмутимым видом.)
Дедушка выдул изо рта облако серого дыма и ответил:
– Да хоть сейчас.
Когда мы приезжали в Доррего, дедушке нравилось всюду таскать меня с собой. Если он вел трактор, я, вытянув шею, сидел рядом с ним в кабине. Если ему надо было куда-то ехать верхом (а наездник он был великолепный, несмотря на тучность), он всегда просил оседлать двух лошадей. Если надо было убирать помидоры, мы шли вместе, он со своей корзинкой, я со своей. Я точно знал (хотя никогда и не спрашивал об этом у дедушки), что так же он водил с собой маленького папу и что мое присутствие помогает ему не замечать пустоты рядом – а пустота эта зияла уже больше двадцати лет.
– Ну, как дела, постреленок? – спросил он с невинным видом, пока я практиковался в переключении передач. – Как там этот китаец из твоего класса поживает?
– Японец! – поправил я его, как обычно. Дедушка любил меня разыгрывать самым нелепым образом. Когда я учился в первом или втором классе, он шепнул мне: «А знаешь, я ясновидящий. У тебя в классе есть японец». Я разинул рот, но впоследствии, приобретя кое-какой жизненный опыт, сообразил: насчет японца дедушка просто предположил наудачу. Японцы, китайцы и корейцы учились почти во всех государственных школах. На дедушку работала теория вероятностей. И все же я всегда остерегался оспаривать его россказни – вдруг он и правда ясновидящий?
– Китаец, японец…
– Не знаю, как он поживает. Он в прошлом году уехал.
– Вот те на! А тот, другой? Как бишь его, Бертолотти, Бергамотти…
– Бертуччо!
– Как там твой Бертуччо?
Переключатель не поддавался. Я остервенело дернул его.
– Эй, эй, не торопись так. Тут сноровка нужна, не сила!
И тогда дедушка заметил, что со мной что-то неладно. Ясновидцем тут быть не требовалось.
– Скажешь, и Бертуччо тоже уехал?
Здесь мне следовало бы заявить, что я хорошенько продумал все возможные последствия своего признания, но это была бы неправда. Казалось, за обедом меня, точно разоблаченного шпиона, опоили «эликсиром истины»: в тот момент я ответил бы на любой дедушкин вопрос, даже на самую интимную, стыдную тему.
– Нет. Это я уехал. И Гном тоже. Мы теперь в католическую школу ходим. Священник – папин друг. С тех пор, как мы туда ходим, Гном хочет стать святым. Маму вышибли из лаборатории. Папа остался без конторы. Пришли какие-то люди и все переломали. Первое время он работал в барах, но теперь везде полно полицейских, и он работает дома. Только не у нас дома, в другом месте. Теперь мы живем на даче. Там полно жаб-самоубийц.
Дедушка онемел. Сначала мне даже показалось, что он пропустил весь мой рассказ мимо ушей. Я задумался, как бы подал эту информацию ведущий «Репортера Эссо» – много лет существовала такая телепередача, обзор новостей за день, которая начиналась в полночь. Голос у ведущего был замогильный, физиономия – под стать; если я не ошибаюсь, звали его Репетто, Армандо Репетто. Свои черные волосы он напомаживал в стиле Белы Лугоши.[56] Я явственно услышал баритон Репетто: «Положение семьи Висенте усугубляется. К трудностям жизни в подполье добавляются экономические сложности. Увольнение Флавии и нестабильные заработки Давида ставят под вопрос платежеспособность этой семьи. Отвечая на вопросы журналистов, отец Давида заявил, что ничуть не удивлен развитием событий, и выразил намерение принять меры…»
– Дедушка! Дедушка, ты меня слышишь?
– Да, милый.
– Не ссорьтесь. Теперь не время.
Одно время в курятник повадился опоссум. Дедушка прямо на стену лез от ярости. Смутно помню кровь, разбросанные перья, скорлупу от разбитых яиц. Дедушка заделывал все щели, ставил капканы, но опоссум все равно как-то протискивался внутрь. Чуть всех кур у нас не перевел. Наконец дедушка сказал: «Хватит!» – и мы отправились на охоту.
Я с энтузиазмом присоединился к отряду. Ну просто настоящий вестерн: опоссум – бандит, угоняющий чужих коней и скот, дедушка – шериф, а я – его правая рука; я не отходил от дедушки, пока тот заряжал ружье, клал в карманы красные гильзы, начиненные дробью, а потом по дедушкиной просьбе сбегал за Сальватьеррой. Его мальчишки тоже пошли с нами. А вот Лила наотрез отказалась. У женщин особое чутье.
Мы долго бродили там и сям. Столько петляли, что я уж решил: опоссум водит нас за нос. Но потом Сальватьерра обнаружил след. Остановился в метре от какого-то дерева, мельком покосился на дупло в его стволе и сказал, что зверь внутри. Я поначалу не поверил. Сальватьерра вставил дуло ружья в дупло и выстрелил.
Ружейные выстрелы гремят, как пушечные. А как гремят пушечные, даже вообразить не могу.
Сальватьерра запустил руку в дупло и вытащил хищника.
Опоссум – мерзкая тварь. Со стороны он похож на пушистую подушечку, а на деле – одни сплошные зубы да когти. Сальватьерра швырнул его на землю и всадил ружейный ствол ему в живот. Мне показалось, что это уже лишнее – сразу было видно, что зверь убит, – но тут Сальватьерра вслух подтвердил свою догадку.
– С приплодом, – сказал он.
В сумке на животе у опоссума, оказавшегося самкой, было несколько зверьков – белых, безволосых, чуть крупнее, чем личинки насекомых. Они копошились, словно потягиваясь после сна.
– Что с ними теперь будет? – спросил я.
Сальватьерра покосился на дедушку. Тот молча отвернулся, принялся деловито извлекать гильзы из стволов и прятать в карман.
Маноло, старший сын Сальватьерры, – он тоже, как и я, встал на колени рядом с опоссумом, – сказал:
– Подохнут.
Я отпихнул его так, что он с размаху сел на землю.
– Не каркай! Если я их буду кормить и согревать, не подохнут!
– Они же маленькие, – возразил Маноло. – Сосунки еще, не видишь? Глянь, какие рты. Таких маленьких сосок не бывает!
– Иди домой, – велел Сальватьерра непререкаемым тоном. Маноло обиженно скривился: глупость сказал я, а прогоняют его?
Он неохотно повиновался и ушел, а за ним, как на веревочке, поплелся и младший брат. Сальватьерра то-де попросил разрешения удалиться. Я остался с дедушкой один. Во мне боролись два чувства – брезгливость и беспомощность. Как мне хотелось отнести крохотных зверьков домой, но я не знал, как их взять. Даже притронуться боялся – еще раздавлю! В чем их нести? Как за ними ухаживать? А дедушка наблюдал за мной. Такого лица я у него еще никогда не видел. Искаженное, как у роженицы. Так смотрят старшие на своих детей и внуков, когда те страдают, а помочь им ничем нельзя.
Я даже ужинать отказался. Так и сидел у камина перед картонной коробкой, где на лоскутках, как на матрасе, лежали мои сонные личинки. Уложив Гнома, мама пришла ко мне и устроилась рядом на полу. Немного погодя сказала: «Залезай ко мне на колени», и я согласился. Коробку пристроил ей на подол. Малышам хотелось спать, и мне тоже.
На следующее утро я проснулся в своей постели. На миг мне показалось, что все было лишь кошмаром. Но мама, стоявшая у кровати в ожидании, взяла меня на руки – тогда, в шесть или семь лет, я был еще портативный, – и отнесла к озеру.
Там-то она и похоронила зверьков – на берегу, в илистой глине, где рос тростник. И сказала, что их крохотные тела помогут тростинкам вырасти крепкими и гибкими. Мама пояснила мне, что живые существа никогда не исчезают полностью: все, что умирает рядом с тобой, так и остается рядом, в воздухе, которым ты дышишь, в овощах, которые ешь, в земле, по которой ступаешь. Тогда я не знал, что и думать, – из ее рассказа я мало что понял, а то, что вроде бы понял, трудно было принять на веру. Но у меня полегчало на душе от того, что мои личинки близко, в месте, которое я могу навещать, когда захочу.
Этот уголок всегда был для меня особенным. Мне до сих пор нравится сидеть там, когда удается выскользнуть из загребущих лап большого мира. Прикрыв глаза, я вслушиваюсь в свист ветра в тростниковых зарослях, и мне чудится мамин голос, произносящий мудрые слова.
Днем стало жарко – солнце словно бы ошиблось сезоном. А мы все были экипированы неправильно: мама не взяла для меня никакой легкой одежды, пришлось ходить в клетчатой фланелевой рубашке. Но бабушка сказала, что у нее найдутся старые папины вещи: какая-нибудь рубашка с коротким рукавом, бермуды – все лучше, чем мой наряд лесоруба.
– Пойдем со мной в папину комнату, – сказала бабушка. Дверь в нее она всегда запирала, чтобы уберечь от разрушительных набегов Гнома. Папина комната была миниатюрной вселенной: «черная дыра» нанесла бы ей невосполнимый урон.
Против ожиданий, воздух в папиной комнате был свежий. Сразу ясно: бабушка ее постоянно проветривает. У окна так и стоял папин телескоп. Кровать заправлена: чистые простыни, все как полагается. На стене над изголовьем – флажки и вымпелы местных спортивных клубов и тогдашних благотворительных организаций: «Ротари-клуба», «Клуба львов»… В углу – книжный шкаф, где хранилась добрая половина серии «Робин Гуд»: благодаря издательским чудесам той эпохи мы с папой читали в детстве абсолютно одни и те же книжки. Например, «Дэвида Копперфильда» в переводе некой Марии-Нелиды Бургет де Руис. Папин экземпляр вышел в 1945 году, а куплен был в пятидесятом, судя по подписи и дате, накорябанным детским почерком на титульном листе.
На письменном столе я обнаружил полностью укомплектованный батальон оловянных солдатиков, идущих в атаку на незримого врага. На полке на высоте глаз – коллекция машинок, поражавших своей миниатюрностью и искусно выполненными деталями, куда там моим «мэтчбоксам»! А еще – несколько авиамоделей и красный парусник с мачтой чуть ли не до потолка.
– Все как было, – заметил я, пока бабушка рылась в шкафу.
– Да, ничего не изменилось.
– Ты могла бы все убрать на чердак и приспособить комнату для себя, – сказал я, вдохновляясь примером бабушки Матильды, которая упаковала все мамины вещи в коробки, а в ее прежней комнате устроила выставку сувениров из своих поездок – шляп, шалей, кукол. (Самой эффектной была танцовщица фламенко в платье с метровым шлейфом.)
– А зачем мне еще одна комната? – возразила бабушка со своей обычной прагматичностью. – Ну-ка, примерь.
Она дала мне футболку и бермуды, пахнущие нафталином, но чистые и почти новые. Странно было подумать, что когда-то эта одежда была впору моему папе.
– Ты по нему очень скучаешь? – спросил я, расстегивая рубашку.
– По твоему папе? Конечно скучаю. Но не забиваюсь в угол и не плачу, если ты об этом спрашиваешь. Прошлого не воротишь. По мне пусть все идет как идет, и о большем я не прошу. Вот только жаль, что я вас так редко вижу. Ну как, подходит? Примерь штаны.
– Здесь можно игровую комнату устроить, – заметил я. В общем-то я ничего не имел против перспективы, чтобы бабушка сложила папины вещи в коробки… и отдала мне.
– Я в ней и так играю. Для меня она – как машина времени, – сказала бабушка, распахивая дверцу шкафа, чтобы я мог посмотреться в зеркало. – Иной раз зайду прибраться, попадется под руку что-нибудь… любой пустяк: фотокарточка, школьная тетрадка, рубашка… гляжу на нее, как зачарованная, и все снова встает перед глазами. Чуть ли не слышу голос твоего папы – не нынешний, а тогдашний, конечно, – как он кричит в коридоре, требует принести молока или чистые носки…
– Он и с мамой так себя ведет. Но мама ему не потакает.
– Правильно делает. Кое-что переменилось к лучшему.
Бабушка подошла сзади, чтобы посмотреть на меня в зеркале. Ей все понравилось, за исключением моих волос – она безуспешно попыталась пригладить их рукой.
– А другое – к худшему О качестве больше не заботятся – все делают тяп-ляп, чтобы сразу расползлось и пришлось покупать новое. Думаешь, нынешняя футболка так долго продержалась бы? Вот чем хороши приятные воспоминания – сколько их ни перебирай, они не тускнеют. И места не занимают! А главное, – сказала бабушка и так чмокнула меня в ухо, что я едва не оглох, – их никому не украсть!
Не знаю уж, действительно ли в прежние времена все делали так добротно, как уверяла бабушка. Но плот, построенный дедушкой для папы, действительно оставался в целости и сохранности больше двадцати лет. Размерами он был метр на полтора, так что на нем спокойно умещались двое взрослых или трое детей. По всему чувствовалось, что делал его человек умелый или как минимум старательный: он использовал шурупы, хотя мог бы обойтись гвоздями, доски настила покрыл лаком, чтобы не впитывали воду, бревна соединил металлическими скрепами. Дедушка отыскал плот в сарае и перевез к озеру. Жаль только, куда-то запропастилась мачта, на которой, как рассказывал папа, обычно реял флаг с черепом и костями, сделанный бабушкой под его руководством. Когда дедушка подъехал на пикапе с плотом в кузове, нельзя было сказать, кто больше сиял: дедушка – от гордости за свою работу, папа – от нахлынувших воспоминаний или я, предвкушая плавание. Чтобы сговориться, нам хватило нескольких секунд и пары односложных восклицаний. Солнце, озеро, плот – кто устоит перед таким набором искушений?
На берегу остались кеды, носки и дедушка – его вес превосходил грузоподъемность судна (такой тяжести, верно, не выдержал бы даже «Кон-Тики»). Я предложил дедушке хотя бы залезть вместе с нами в воду, но он и слушать не захотел – заявил, что с места не сдвинется, понаблюдает за нами со стороны. Папа подвернул брюки, велел мне сесть на плот и оттолкнул его от берега.
И мы поплыли. И вышли на середину озера. Папа греб руками, как веслами. И рулил тоже руками. Я лежал на животе и, заслонившись ладонями от солнца, пытался разглядеть дно. Дедушка говорил, что озеро здесь было не всегда. Много лет назад, задолго до того, как он купил эти земли, здесь был карьер по добыче мрамора. Видно, кто-то переусердствовал – дорылся до водоносного слоя. Вода ударила фонтаном, точно нефть в кино, и затопила весь карьер. Хозяевам пришлось искать другое место. Папа клялся, что на дне озера осталось оборудование, домики владельцев карьера и даже целые деревья (их верхушки торчали из воды близ противоположного берега, принадлежавшего нашим соседям Подетти) и что все это он видел собственными глазами, когда нырял с самодельной тростниковой трубкой. Я слушал его не без скептицизма – история казалась слишком красивой, чтобы оказаться правдой. Много ли наберется на свете людей, у которых в двух шагах от дома есть личная Атлантида?
Со временем я удостоверился, что ни дедушка, ни папа не лгали. Под водой мне встретились и обросшие водорослями механизмы, и домик без крыши – я побывал внутри него и выплыл через дверь, и стволы деревьев – между их ветвями сновали мальки. Но в тот раз, с плота, я ничего не увидел, кроме растений с крупными веретенообразными листьями, которые гипнотически трепетали, а ближе ко дну терялись во мраке.
Папа загребал руками попеременно, стараясь, чтобы плот не сносило течением. Он вымок до нитки, но, похоже, это его ничуть не волновало.
С берега нам махал дедушка.
– Мог бы с нами искупаться, – сказал я.
– Дедушка не умеет плавать.
– Как это «не умеет»?
– Ты думаешь, все ходят в бассейн? Дедушка с самого детства работал. Его мама не могла оплачивать занятия плаванием.
– А как же он тебя отпускал купаться? Не боялся? А если бы у тебя с плотом что случилось? Как бы он тебя спас?
– У него была моторка – она всегда стояла у причала. Но он говорит, что никогда за меня не боялся. Я хорошо плавал. Он в меня верил. Дедушка считает: чем раньше научишься обходиться собственными силами, тем лучше. В этом я с ним согласен. Не зря же я с детства показывал тебе город и приучил ходить по улицам без провожатых.
– И все-таки один раз я потерялся.
– Но с тех пор больше не терялся, правда?
Папа кружил по озеру с определенной целью – искал один столб, старую опору линии электропередачи, выступавшую над водой всего лишь на метр. Папа хотел проверить, сохранились ли надписи, которые он нацарапал перочинным ножом. Но столба нигде не было видно.
– Наверно, убрали. Или сгнил, скорее всего. Мы всегда к нему плавали втроем – я и дружки мои, младший Подетти и Альберто, племянник Сальватьерры. Однажды Подетти залез на столб и начал изображать знаменитые скульптуры. Роденовского «Мыслителя», потом Давида Микеланджело – такую кокетливую рожу скорчил, просто умора. «А теперь, – говорит, – фонтан «Ангелочек»!» Спустил трусы и начал нас поливать. Ну не дурак ли! Поливает, а сам гогочет, как гиена, но тут мы с Альберто налегли на весла, а его бросили на столбе. Он пол-озера проплыл, пока нас не догнал. Папа все греб и греб, не зная устали. Глядеть в воду мне надоело, и я перевернулся на спину. Подставил живот солнцу, прикрыл глаза и больше уже ни о чем не думал, а папа тем временем рассказывал историю за историей. Словно не мог завернуть кран воспоминаний. Я и сам не заметил, как перестал его слышать. Все плыть и плыть – это же такое наслаждение, наверно, почти как парить в воздухе. Возможно, я даже задремал на пару минут.
– Я весь изжарился, – проговорил я наконец.
– Брызни на себя водой.
– А искупаться нельзя?
– Вода дико холодная – не очень-то поплаваешь. Руки и ноги сразу станут как свинцовые, вымотаешься в момент.
– Эх, жалко. Тогда давай во что-нибудь поиграем.
– Мы с Подетти играли в «качели со скидкой». Вставали на плоту во весь рост, осторожненько так, считали до трех, и каждый начинал раскачивать плот. Кто не удержится и упадет за борт, проигрывает.
– Давай поиграем!
– Смотри, в воду свалишься.
– Как бы тебе не свалиться!
– А это видел?
– А-а, ты меня боишься?!
– Что ж. Вы сами вынесли себе смертный приговор. Готовьтесь принять ванну.
Встать было не так-то просто. Плот скакал на воде, как шальной. Ни я, ни папа не могли распрямиться.
– Ты кто? – спросил я, хохоча во все горло.
– Я капитан Немо. А ты кто такой?
– Я Гудини.
– Немо против Гудини – раз! Пихаться запрещается. Немо против Гудини – два…
– Щекотка запрещается.
– Немо против Гудини – три! Старт!
Все равно что впервые в жизни встать на коньки. Равновесие удерживаешь еле-еле. Остановиться уже не в твоих силах, а тут еще и противник раскачивает плот, сводя на нет все твои усилия.
Мне была прямая дорога за борт, если не вмешается чудо. Или хитрость.
Оборвав папу на полуслове («…Немо не теряет равновесия, сбивает с толку противника, опрокиды…»), я толкнул его. Захваченный врасплох, он рухнул на спину, точно каменная статуя. После внезапного исчезновения противовеса мой конец плота опустился, и, не успей я присесть, мне бы тоже пришлось искупаться.
– Невероятно, дамы и господа! – выкрикнул я. – Непобедимый Гудини доказал свою не-по-бе-ди-мость! Он посрамил противника! Немо бесповоротно пошел ко дну! Похлопаем чемпиону!
Я мог бы и дольше орать, как индюк, но, пока папа не вынырнет, насмешки не имели смысла. А папа все не выныривал.
И даже пузырей не было. Я заглянул в воду с того края, где он упал, но солнце как раз спряталось за тучей и не было видно ничего, кроме черной пучины.
Я задумался над папиными словами. О том, какая холодная тут вода, как сдавливает руки и ноги. Устаешь моментально. А если от холода у него случился разрыв сердца? А если он действительно пошел ко дну и теперь лежит где-то среди домиков, железок и деревьев?
Я попытался закричать, но голоса не было. Я слишком промерз: зубы стучали, точно кастаньеты, тело в одну секунду окоченело. Эта гнусная туча, черная туча, черная вода. Я мог только метаться от одного края плота к другому, точно пантера в невидимой клетке, надеясь, что папа вот-вот вынырнет, что туча уйдет, и вода станет прозрачной, и папа наконец-то вернется из Атлантиды.
Вдруг я почувствовал, как мне в спину ударила ледяная струйка. Это папа высунул голову, набрал в рот воды и начал меня поливать – повторил подвиг ангелочка Подетти, только эта жидкость была без цвета и без запаха. Вот ведь остряк доморощенный! Отплатил мне той же монетой! Но едва я обернулся, его улыбка погасла. Не знаю уж, что папа прочел у меня на лице, но он побледнел. Наверно, он предчувствовал, что сейчас начнется, – я принялся его колотить, колотить по-настоящему, яростно. Одной рукой он парировал мои удары, а другой пытался притянуть к себе, обнять, а сам повторял: «Прости меня, прости, сынок, я не подумал, клянусь, у меня и в мыслях не было», я его бил, а он просил прощения, пока я не выбился из сил, но и после этого он еще долго твердил одну и ту же фразу…
По официальной версии, за борт он упал сам – просто по неосторожности.
Правду мы никому не рассказали.
Ужин прошел без ссор. Папа вел себя так, словно его подменили блеклой, вялой копией. Где было серебро, стало олово. Похоже, даже дедушка подивился, что сын пропустил мимо ушей несколько его замечаний, которые просто требовали саркастического ответа. Думаю, все мы, за исключением Гнома (он то и дело выскакивал из-за стола, чтобы жарить в камине ломтики хлеба), почувствовали папино настроение – а точнее, полное отсутствие такового. К десерту напряженность стала действовать гипнотически, и я неотрывно следил за папиными руками: вот они очищают яблоко, вот подливают в виски содовую, вот скатывают хлебные шарики… Мне никак не удавалось удостовериться, гнутся ли еще у него мизинцы, по-прежнему ли это мой папа или уже двойник, точно копирующий его внешность, но бездушный.
Бабушка начала убирать со стола. Мама тоже встала и, складывая на тарелку яичную скорлупу, подала мне условный знак. Первый этап моей миссии состоял в том, чтобы завербовать Гнома и отвести его на кухню. Я столкнулся с неожиданными сложностями: Гном обнаружил, что из папиных хлебных шариков и зубочисток получаются отличные человечки, и увлекся инсценировкой легендарного судебного процесса.
– Подожди, я еще не закончил! – возразил он. – Я Жанну д'Арк делаю!
– Потом ее сожжешь. Мы должны принести торт!
Предполагалось, что мы двинемся в авангарде торжественной процессии, распевая во все горло «С днем рождения, дед!», а за нами понесут торт. Когда мы прибежали на кухню, мама с бабушкой в четыре руки торопливо втыкали свечи.
– Учителя всегда нужны. Я же не предлагаю идти работать в школу на всю жизнь. Но как временный выход – почему бы нет? Но это ты ему должна сказать, больше некому. Если скажу я, он все мимо ушей пропустит. А если отец – такое начнется! Ты же их знаешь. Два сапога пара! – говорила бабушка, нервно чиркая спичками.
– Можно, я зажгу?
– Можно, я зажгу? – повторил за мной Гном.
– Нельзя! – рявкнула мама и, словно ничего не случилось, продолжила разговор с бабушкой: – Без драки они и общаться не умеют. Только собачатся. Знаешь, каково жить под одной крышей с тремя мужиками?
Я попытался отколупнуть с торта немножко крема, но мама стукнула меня по голове спичечным коробком.
– Стой у дверей гостиной, – сказала она, – и, когда я подам тебе отсюда сигнал, выключи свет.
– И огонь надо потушить, а то он тоже светит! – вмешался Гном, ради спасения Жанны д'Арк готовый на все.
– Смотри у меня – поосторожнее с камином, – сказала бабушка, чиркнув очередной спичкой. – Разве не знаешь, что дети, которые играют с огнем, писаются в постели?
Гном онемел от изумления: неужто и бабушка у нас ясновидящая?
Подчинившись маминому приказу, я застыл, как часовой, у дверей гостиной. Папа с дедушкой беседовали почти шепотом.
– Что я, сам не понимаю? Ситуация серьезная, – говорил папа. Такой удрученности я в его голосе никогда еще не слышал. – Мне ли не знать. Каждый день люди исчезают. Но мы хотим быть вместе, пока есть возможность. Все вчетвером. Неужели это так уж сложно понять?
Из кухни мне подали знак – пора было браться за дело. Мама махала мне рукой; над ее плечом маячило бабушкино лицо, в отсветах свечей казавшееся почти восковым. Какой-то погребальный костер, а не торт…
Я выключил люстру, и мы запели.
Мама хотела сфотографировать нас, четверых мужчин, вместе, но отказывалась нажимать на кнопку, пока у папы такое унылое лицо. Ну прямо мумия, а не человек! Она так старалась поднять ему настроение, что даже сделала тайный знак, которого так часто удостаивалась сама, – показала стиснутый кулак: не будь, мол, Скалой.
– Дедушка меня учит водить трактор, – оповестил я, решив помочь маме.
– Скажи дедушке, что он совсем спятил, – отозвался папа.
– Он сказал, что ты так и скажешь. Тогда, говорит, напомни папе, что сам он научился, когда был на год младше тебя.
Папа, захваченный врасплох, улыбнулся. И сверкнула вспышка, щелкнул затвор – мама добилась своего.
Человек смотрит на небо с тех пор, как стал человеком. Египтяне верили, что небо – это богиня Нут, разъединенная богом воздуха Шу с возлюбленным мужем Гебом – землей; ступни Нут находятся на западе, и на протяжении ночи звезды движутся вдоль ее тела. Китайцы считали своего императора Сыном Неба и возлагали на него обязанности верховного жреца. Ацтеки отождествляли бога Кетцалькоатля по прозванию Утренняя Звезда с планетой Венерой. Гомер в «Одиссее» сравнивает Афину с падающей звездой и предполагает, что звездное небо сделано из бронзы или железа, а держится на столбах.
Если боги живут наверху, то судьбу тех, кто живет под небом, должны предопределять звезды. Святой отец Бернардино де Саагун рассказывает, что ацтеки приносили военнопленных в жертву Венере (планеты у них тоже считались звездами) в момент ее восхождения на востоке, – брызгали в ее сторону кровью. Ван-дер-Верден пишет о связи между верованиями зороастриицев и появлением гороскопов в Греции: раз уж душа прилетает с неба, где вносила свой вклад во вращение небесных тел, то и, поселившись в человеческом теле, частично остается под властью звезд. По-моему, вполне логично.
Традицию ассоциировать звезды с божеством не искоренил даже научный прогресс. В 340 году до нашей эры Аристотель в своем сочинении «О небе» обосновал идею сферичности Земли – ведь, когда происходит лунное затмение, тень от Земли на Луне всегда круглая. В самой пространной главе этого сочинения Аристотель объясняет, что Вселенная – это небесная сфера, в центре которой и находится Земля. Позднее в «Метафизике» он привел технические детали устройства Вселенной: она состоит из концентрических сфер, выполняющих различные функции. Некоторые сферы несут на себе планеты. Движение этих планет объясняется уже не движением идей, как у Платона, но, на языке кинетической физики, причинно-следственными закономерностями. Проследив эту цепочку причин и следствий вплоть до первопричины, Аристотель утверждает, что самую первую сферу, первое небо, привел в движение «Неподвижный Перводвигатель», как он его сам именует, – то есть Бог. Некоторые комментаторы Аристотеля рассудили, что Перводвигатель вращает всю систему, но сам Аристотель утверждает, что каждая планетарная сфера имеет свой мотор. Значит, двигателей пятьдесят пять, по числу сфер, – иначе говоря, имеется пятьдесят пять богов. Испугавшись этой множественности и ее логических последствий, позднеантичные и средневековые переводчики Аристотеля заменили слово «боги» на «разумы» и «ангелы». Правда, от этого образная сила текста не пострадала.
Некоторые народы постигли, что небеса влияют на нашу жизнь в куда более конкретном смысле, чем следует из гороскопов и богословских трактатов. Обосновавшись в долине Нила, североафриканские племена земледельцев вскоре обнаружили связь между состоянием реки и звездой, которую мы называем Сириусом, а они именовали Сотисом: начало разлива Нила совпадало с первым появлением Сотиса над горизонтом вскоре после рассвета. Египтяне верили, что в течение ночи Ра, бог Солнца, пересекает иной мир и к утру возвращается в наш. За его странствиями, разделенными на двенадцать этапов, люди могли следить по звездам. Позднее день тоже разделили на двенадцать частей, по аналогии с ночью. Потому-то современные сутки составляют двадцать четыре часа: двенадцать часов света и двенадцать – тьмы. Измеряя время часами, минутами и секундами, мы пользуемся шестидесятеричной системой счисления, унаследованной от вавилонян. Число шестьдесят они выбрали, так как оно имеет много простых делителей (жаль, что Бог дал нам десять пальцев, а не двенадцать).
Несколько столетий наука шла своим путем, все дальше уводившим ее от религии. Коперник обосновал, что небесные тела обращаются не вокруг Земли, а вокруг Солнца. Но много лет молчал – ведь церковники преследовали вольнодумцев. Кеплер тоже держал язык за зубами. Галилей поступил иначе – и сильно поплатился за свое безрассудство. Но в последние десятилетия нет другой науки, которая говорила бы о Боге больше, чем астрономия. Эйнштейн задавался вопросом, сколько вариантов для выбора было у Бога, когда он творил Вселенную. Стивен Хокинг, обосновывая необходимость прийти к единой теории макрокосмоса, замечает: «Это все равно как прочесть мысли Бога». Источники космического излучения, обнаруженные спутником «Эксплорер-66», ученые называют «отпечатками Божественного разума». В их устах слово «Бог» ассоциируется не столько с церковью, сколько с интуитивным знанием того, что все сущее четко упорядочено и имеет высшее предназначение; астрономы включились в поиски смысла жизни, которые раньше были монопольным занятием философов и богословов. Зато философы с богословами явно перестали поднимать глаза к небу.
Иногда мне кажется: все, что нужно знать об этой жизни, содержится в учебнике астрономии. Из него мы узнаем, какое место занимаем во Вселенной: мы – случайно возникшее явление на планете, находящейся не слишком далеко и не слишком близко от Солнца – одной из миллионов звезд. Мы узнаем также, что у звезд, как и у нас, есть свой жизненный цикл; например, Солнце через пять миллиардов лет умрет, когда, исчерпав все свои запасы водорода, начнет остывать и сжиматься. По логике вещей, человечество не переживет смерти своего небесного светила и потому, точно так же как Моисей не увидел Земли обетованной, не сможет полюбоваться уникальным зрелищем: через десять миллиардов лет расширение нашей Вселенной прекратится, и она начнет съеживаться, и время потечет вспять: к кружке прирастет отломившийся носик, дождь польется снизу вверх, с земли назад в облака, числа, мелькающие на счетчике бензоколонки, будут не увеличиваться, а уменьшаться…
Астрономия учит нас, что Бог (если он, конечно, есть) окружает свои действия завесой секретности: гравитационные коллапсы – например, то, что происходит со Вселенной в результате сжатия, – случаются только в местах, которые, подобно черным дырам, не испускают ни лучика света, а следовательно, незримы для стороннего наблюдателя.
Из учебников астрономии мы узнаем, что время относительно. Вблизи таких массивных небесных тел, как Земля, оно течет медленнее: если одного из близнецов отправить в космос, а другого оставить на нашей планете, космонавт состарится быстрее. В учебниках астрономии изложен принцип неопределенности, сформулированный в 1926 году Вернером Гейзенбергом: невозможно одновременно определить местоположение и скорость частицы, ведь чем скрупулезнее мы вычисляем один из этих показателей, тем меньше получаем информации о другом. Из этого следует, что предсказать будущее невозможно. Что ж, если мы и в настоящем не можем разобраться… Свет распространяется с высокой, но все-таки конечной скоростью, и потому звезды, которые мы видим, – не те, что существуют сейчас, а те, что были раньше: созерцая Вселенную, мы видим вовсе не ее настоящее, но ее прошлое. (Да уж, время не только относительно. Оно еще и престранно устроено.)
На последних страницах своей книги «Краткая история времени» Стивен Хокинг задается вопросом: как Вселенной удается выпутаться из всех проблем, вызванных самим фактом ее существования? Времена, когда человек мнил себя средоточием Космоса, давно миновали, но мы все равно остаемся какой-никакой, пусть и мизерной, частью Вселенной и ее жизнь отдается эхом во всей нашей жизни. Ответ на вопрос Хокинга совпадает с тем, как мы, представители людского рода, сами объясняем собственную способность прыгать выше головы и, вопреки войнам, фанатизму, неудачам, утратам, не сдаваться, идти дальше, преодолевать (перефразируя слова Хокинга, который, несмотря на болезнь, тоже внес свой вклад) все проблемы, вызванные самим фактом нашего существования, и создавать усовершенствованную версию самих себя, прежде чем завершим свой жизненный цикл и остынем, съежимся и потухнем, как Солнце.
Пять миллиардов лет. Таков срок, отведенный нам на то, чтобы навести на Земле порядок.
По словам бабушки, астрономические наблюдения были чуть ли не фамильной традицией. Телескоп, хранившийся в папиной комнате, он получил на день рождения, когда ему исполнилось десять. Ненадолго заболев звездами, папа назвал одного из дворовых псов Кеплером. Прежде чем давать кому-то имя, хорошенько подумай – ведь оно предопределяет судьбу. Если верить Сальватьеррятам, знавшим этого пса в старости, Кеплера не допускали в дом, поскольку за ним вечно тянулось облако газов.
Когда папа уже был маминым женихом (а мама изучала астрономию довольно серьезно, поскольку эта наука состоит в родстве с физикой), они, приезжая в Доррего, после ужина каждый вечер выходили смотреть на звезды. Бабушка рассказывала, что в те времена в небе было не протолкнуться от экскурсантов. Мало того что русские и янки делили между собой планету, – они и за космос взялись. Запускали спутники и космические корабли, собак и обезьян, многоступенчатые ракеты и астронавтов, мечтавших о президентском кресле. Бабушка клялась, что как-то ночью видела спутник, но папа всякий раз над ней насмехался:
– Брось, мама, какой спутник! Просто звезда упала.
– А почему огонек был красный?
– Это вино, которого ты напилась, было красное, – съязвил дедушка.
Нигде и никогда больше я не видел такого небосвода, как в Доррего, – такого бескрайнего и черного, с таким множеством звезд всевозможной яркости и величины. Возможно, это изобилие объясняется тем, что в Доррего космос ничто не застит: местность равнинная, поблизости нет больших городов с их искусственным освещением и собственными облаками газов… (У городов есть постыдная привычка притворяться сияющими созвездиями; поглядите-ка на них с борта самолета.) Небо Доррего невозможно окинуть одним взглядом. Приходится выворачивать шею, жалея, что она не резиновая, смотреть поочередно во все стороны света, а потом запрокидывать голову, а потом прочесывать небо глазами: справа налево, слева направо, и все равно даже половины не увидишь. Некоторые звезды слипались в сплошной комок, так что в небе сияли белые пятна; подметив это, я ощутил себя братом того человека, который впервые взглянул на небо и увидел лужицы разлитого молока.
До Доррего небо было для меня черным экраном, на котором мерцало и посверкивало несколько прелестных звездочек. Симпатично, но ничего особенного, почти как куполообразный свод в кинотеатре «Опера». В Доррего я узнал другое небо – бескрайнее, заставляющее тебя листать словари в поисках синонимов слова «бесконечность», небо со звездами, образующими уже не созвездия, но галактики, со звездами, которые роятся, как пчелы, и не кажутся застывшими, прикованными к своим местам, но движутся. Мерещится, что ты даже видишь их движение. Звезды – словно следы какого-то существа, которое только что – секунду назад, пока ты зевал – прошло по небу. Под этим небом появляется чувство, что понимаешь все на свете, будто на тебя снизошло откровение; осознаешь, как человек ощутил потребность в языке, чтобы описывать самого себя, в географии – чтобы осознавать свое местоположение в мире, в биологии – чтобы не забывали, что у себя на планете мы желторотые новички по сравнению с другими живыми тварями, и, наконец, в истории – ведь небо Доррего рассказывает истории, все истории одновременно: лирические и эпические, о любви и утратах, в жанре миниатюр и масштабе монументальных фресок.
Мама расстелила на лугу ватное одеяло, и мы устроились на нем вчетвером. Гном моментально заснул глубоким сном: я приподнимал ему веки, светил в глаза папиным фонариком, но он и ухом не вел.
– Когда ваши родители еще не поженились, мы всегда после ужина выходили смотреть на звезды, – сообщила бабушка из кресла, не забывая о своих обязанностях экскурсовода Музея Нашего Счастья.
– Ой, смотрите! Метеор! – воскликнула мама.
– Где, где?
– Вон там, смотрите. Только он уже пролетел. Метеор и есть метеор. Зазеваешься – пропустишь.
– Что такое метеор?
– Иногда смотришь на небо, и вдруг звезда пролетает со скоростью тысяча километров в час. Фы-р-р-р – и нету, – сказал папа.
– Вообще-то это не звезды, – уточнила мама. – Это камни, обломки астероидов. Входя в земную атмосферу, они загораются…
– Нет, нет, нет, – прервал ее папа. – Нет науке!
– Почему это «нет науке»? – возмутилась мама.
– Науке – нет, поцелуям – да!
И они начали целоваться. У меня же были другие заботы.
– Я ничего не вижу! – пожаловался я.
– Тут нужно терпение. Смотри внимательно.
– Ну, ребята, до завтра, – сказал дедушка.
– Не уходи! – завопил я и повис на его руке, пока он не повалился на наше одеяло.
– И кто теперь меня поднимет? – спросил дедушка, заливаясь смехом.
– Вызовем кран из автоклуба, – заявила бабушка. Она еще не простила дедушке насмешку насчет красного вина.
– Пусть тебя внук поднимает – он у нас в семье самый сильный, – высказался папа.
– Я тебя подниму. Только потом. Пока полежи тут.
– Ну, если я простужусь…
– А вон там – Южный Крест?
– Конечно.
– Если увидишь падающую звезду, – сказал папа, – можешь загадать желание.
– А какая связь между желаниями и звездами?
– Не знаю. Но такие желания сбываются, правда-правда. Я сам один раз загадал, на этом самом месте, и сбылось.
Тут папа с дурацкой улыбкой обернулся к маме, и они опять стали друг друга чмокать.
Вдруг Гном привстал на одеяле, протер глаза и завопил:
– Мне снился свет! Мне снился свет!
Не знаю уж, сколько мы так просидели: Гном, прильнув к бабушке, все толковал о своем видении, папа с мамой сидели в обнимку, а дедушка рассказывал мне историю об охотнике Орионе. Я же лежал на спине и глазел на небо, стараясь не моргать.
Метеоры (в народе они зовутся падающими звездами) – это каменные осколки небесных тел, которые, входя в атмосферу нашей планеты, загораются. В этом смысле правота была на стороне мамы. Каким-то образом они связаны с желаниями, которые нужно загадывать, пока видишь, как метеор скатывается по небу. Тут был прав папа.
Я глядел и глядел, пока у меня глаза не зачесались, но так ни одного метеора и не заметил.
Потому, наверно, мое желание и не сбылось.