ГЛАВА 4 Я, Павел, Кандагар

Мне с детства блазнились великие свершения и героические будни. Я понятия не имела, что они могут быть серыми, а жизнь может пройти не замеченной ни тобой, ни другими.

Я росла идеалисткой и патриоткой. Взахлеб читала книги о войне, изучала карты дислокации войск, гордилась, что родилась на великой земле великих героев. В школе, на уроках химии, нелюбимых мной особенно из-за слишком дерганной, нервной учительницы, я писала пафосные стихи о долге человека, о служении Отчизне, и длинный, основанный на документальных событиях роман о партизанском движении в лесах Белоруссии в Великую Отечественную войну. Я тренировала себя, натаскивала, готовя к великому подвигу во исполнение своего патриотического долга. Мною были изучены все виды оружия от нагана времен Гражданской войны до толовых шашек и бутылок с зажигательной смесью. Я училась распознавать по запаху, следу. Как ирокез, бесшумно подходила к родителям и подругам, пряталась так, что меня не могли найти, и всегда знала, где, кто и что спрятал от меня в моей семье.

Я читала, слушала радио, одевалась и жарила яичницу одновременно, ухитряясь при этом соображать, что забыла положить в портфель. Внимание, координация движений, гибкость, реакция оттачивались, отрабатывались изо дня в день.

Я учила себя, не покладая рук, дрессировала, как кинолог собаку.

И была уверена: это пригодится.

Когда меня настигла первая любовь, я была уже благополучно осмеяна за свои странные пристрастия и получила тройку по химии за год. У моего любимого была двойка по алгебре.

На этой незатейливой теме мы сошлись, на ней же и расстались. Школьное обучение закончилось, и в репетиторе по математике мой любимый больше не нуждался, я же не нуждалась в нем изначально. Он был хилым и мечтал откосить от армии, тогда как остальные наши мальчики готовились к службе в Вооруженных Силах. Его ждал институт и пыльные тома библиотек, меня — будни подвигов и свершений.

По своей наивности, думая, что окончание школы почти на «отлично» — веская причина взять меня на службу, я пошла в военкомат… и получила от ворот поворот. Веселый, ласковый капитан, мило улыбаясь в ответ на мое пылкое желание пригодиться Родине где-нибудь и как-нибудь, ответил спокойно и доходчиво: вам нет восемнадцати, и хоть Родина действительно очень сильно нуждается в вас, но, превозмогая боль от потери такого бойца, вынуждена ждать еще год, а еще лучше — четыре.

С горя я поступила туда, куда меня потащила подруга — на филфак педагогического института. «Почему нет?» — обрадовался папа. «Из тебя получится прекрасный педагог», — заверила довольная мама, и мы дружно отпраздновали начало моей студенческой жизни.

Мои родители искренне надеялись, что моя блажь пройдет, и я, как любая нормальная девушка, отягощенная зачатками интеллекта и привлекательной внешностью, постепенно пойму, что женское счастье и военные действия — вещи не совместимые. Что я осяду, заведу роман, другой, увлекусь, выйду замуж, рожу ребенка.

Я выполнила лишь первую часть — честно пыталась увлечься. Парни попадались неплохие, но какие-то инфантильные, нерешительные. Пару раз на дискотеках мне пришлось защищать своих поклонников, тогда как это должны были делать они. Это меня отрезвило.

«Не везет», — констатировала моя подруга Виктория, и я согласилась. Мы устремили свои взоры в сторону дискотек в летном и танковом училище. Уж там-то мне грезились настоящие мужчины, защитники, воины, способные на поступок. Герои.

Попасть к героям было трудно. О них мечтала большая половина незамужней части населения нашего города и весь пединститут, в котором из представителей мужского пола была пара преподавателей возраста моего отца и старше да невзрачные, уже прибранные к цепким девичьим рукам юноши, по одному, максимум два на каждый факультет. Естественно, наши взгляды были устремлены на военные училища, но (это вечное «но»!): у нас были конкурентки из мед-, педучилища, также не избалованные мальчиками, старшеклассницы и юные растущие, как на дрожжах, восьмиклассницы. Они буквально через забор лезли на территорию училища, не стыдясь показывать свои прелести будущим партнерам по танцам. Достать же билеты и чинно пройти через КПП было настолько престижно, насколько невозможно, если у тебя не было поклонника из числа курсантов. Замкнутый круг. Одни рвали его нахрапом — штурмом КПП и натиском сотней тел на дежурных у входа. Другие, томно поглядывая подведенными глазами, следовали мимо глупого стада под руку с командирским составом. «И пусть он лыс, толст, стар, но он — мой билет, а твой — острые зубья забора, об которые ты порвешь свои капроновые колготочки», — говорили их взгляды.

Мне было уже девятнадцать — лезть через забор не позволяла гордость, как она же не позволяла быть одной из оголтелой толпы любительниц военной формы. Мы пошли другим путем — другим КПП. Пока толпа недалеких малолеток теснила дежурных, мы с подругой, сверкая идеальными ножками, обтянутыми черными колготками, в мини (уж короче некуда!) юбочках, оживленно беседуя и мило улыбаясь светскими, немного снисходительными улыбками, одаривали столь же снисходительно-надменными взглядами курсантов, дежурящих уже без комсостава, и шли дальше. В пяти случаях из десяти нам удавалось это легко, в трех из оставшихся пяти приходилось зависнуть у пропускного пункта минут на десять-двадцать. В зависимости от возраста дежурного, чтоб пофлиртовать с ним, очаровать, наобещать, дать не известный никому в городе номер телефона и идти дальше. В двух случаях из десяти мы вынуждены были развернуться и покинуть территорию училища.

Процент промаха был невелик, а дискотеки стоили риска. «Веселые ребята», «Модерн токинг», Си-Си-Кейч, светомузыка, стройные парни в курсантской форме, девочки с цыплячьими ножками в кофточках «летучая мышь», мини-юбках и подводкой глаз до висков — восьмидесятые гремели, столь же бесшабашные, как наша юность.

Со своим избранником я встретилась не на дискотеке. Нас не свела музыка группы «Мираж». Он не просил у меня телефон в паузе между песнями, а я не осыпала его китель блестками польского лака для волос, тесно прижимаясь к его груди во время медленного танца.

Я вообще не нашла ничего стоящего внимания, но зато приобрела опыт и знания. Я поняла, что мальчики в военной форме ничем не отличаются от мальчиков в костюмах и отглаженных рубашках. Что те, что другие еще готовятся стать мужчинами, и поэтому хамоваты, неуверенны и ветрены — даже не в силу характера, а в силу неготовности взять на себя ответственность за другого человека.

Впрочем, раз в год все радикально менялось, и вчерашние мямли, рохли и ловеласы превращались в «мусорщиков». Любые сомнения перекрывало жгучее желание получить хорошее распределение и попасть на Запад или, в крайнем случае, Монголию. Но для этого им нужен был один, казалось бы, незначительный, даже не человек — предмет — жена. То, о чем они не помышляли четыре курса, начинало тревожить на пятом. Вволю погуляв и покуражившись перед девочками, они начинали спешно подыскивать себе партию. Виват, если хватало ума озаботиться раньше, если успевали, но процентов двадцать упускало момент, затянув с женитьбой до последнего. Именно этот процент, как беркуты, накидывался на все более-менее внешне приемлемое население женского пола. Маячивший перед ними военный городок Зады-Бердинска или сопки Читинского гарнизона, где на много километров вокруг только суслика и сыщешь, пугали их больше, чем узы Гименея с незнакомой девицей.

Многие из моих сокурсниц, чьей идеей-фикс было выйти замуж за военного, всеми правдами и неправдами пробирались именно на выпускные вечера и получали долгожданные предложения руки и сердца — когда после первого же медленного танца, а когда и прямо в раздевалке у туалета, не успев сменить сапожки на модельные туфельки.

О, как осчастливленные девушки гордились своим достижением! С каким пафосом сообщали о смене своего статуса! И обязательно акцентировали внимание на том, что выходят замуж за военного. И пусть неказистого, лопоухого, низкорослого, а зачастую и туповатого — неважно. Они добились, чего хотели — восхищенных завистливых взглядов своих сверстниц, сокурсниц. Брак с военным был очень престижным.

Мой курс подивил меня. Начиная с января каждую субботу однокурсницы выходили замуж и приезжали в институт по новозаведенной традиции, чтобы поцеловать препода или декана в зобу сведенных от благодарности к нему чувств, на деле же — показать всем своего мужа — в военной форме при параде, а также свое шикарное свадебное платье и разряженную свиту.

Моя подруга Викуся вздыхала и сохла от зависти, я скатывалась в сарказм, прекрасно понимая, что ждет гордых невест в замужестве. Идеализм подвел не одну и не десять, а романтика военного кителя и погон прекрасна, пока милый учится, а ты живешь в родном городе с родителями, крутишься в знакомом и близком тебе обществе.

Я видела не лучащиеся счастьем физиономии гордых принцесс в воздушных платьях, а неухоженных одиноких жен в неустроенных общежитиях военных городков. Их участь была незавидна, планида нелегка, и выдержать тяготы жизни офицерской жены, по моему глубокому убеждению, могла лишь та, которая действительно любила, а таких были единицы. Что ждало тех, что выскочили за погоны и статус, было ясно, не имея под рукой карт Таро — дрязги, озлобленность, неврастения, любовники, развод и билет до родного города…

Мне отчего-то было их не жаль, я жалела мальчиков, которые, не став мужчинами, становились мужьями. Они еще не знали, что за служба их ждет, а уже обременяли себя, получая в лице жену не поддержку, а обузу и петлю на шею.

К апрелю свадьбы сошли на нет, а меня, как никогда остро, обуяло желание завербоваться на службу и желательно в «горячую точку» — в Афган. Уж там-то, была я уверена, сопляков нет, и я встречу настоящего мужчину, воина — свою любовь. Ну, а если нет — реализую свое желание быть нужной Родине и поддержу, помогу, встану рядом с бойцами, плечом к плечу.

Господи, как я была глупа…


В одно прекрасное, солнечное апрельское утро мы с Викой, которая с энтузиазмом ухватилась за идею уехать в прайд горячих и мужественных защитников интернациональной идеи, цокая каблучками по асфальту, подходили к зданию военкомата. На этот раз остановить меня было невозможно — мне было без пяти двадцать один, и рядом была верная Викуся, которая воспылала идеей выполнения гражданского долга настолько, что быстро нашла входы и выходы в столь строгое заведение, как военный комиссариат. На этот раз нам не улыбались, как наивным дурочкам, — нас исследовали. Долго беседовали, оглядывали, заставили побегать, собирая кучу документов, и пройти не одну медкомиссию. Мы стоически преодолели все преграды и были наконец зачислены вольнонаемными служащими в 40-ю армию, получили на руки предписание.

Как мы были счастливы, глупые девчонки… Мы буквально прыгали, оглушая визгами коридор военкомата, мы чуть не плакали от радости, сжимая в руках документы.

Мы не шли — летели домой.

Я почти не замечала слез мамы, ворчания и попыток давления отца. Я еще не знала, что вижу их последний раз, как и родной город, который расцветал первыми одуванчиками, первой зеленью на деревьях. Я собиралась, я наконец добилась своей цели и послезавтра уже осуществлю свою мечту, свое призвание, то, к чему готовила себя с детства.

Я слабо помню расставание с родителями, оно прошло в бреду, в пылу и дыме предстоящих свершений, предчувствии чего-то великого, памятного. Я была пьяна от одной мысли, что еду в Афганистан. Я! Еду! В Кабул! И буду! Служить! Родине!..

Пересадки, инструкции, проверки, духота и мельтешение лиц, лычек, транспорта, казенных, пропахших дешевым табаком и потом помещений — быстрая смена декораций утомила, добавила тумана в голову, как пьяному дыма от водки. Возбуждение, ударившее нам в голову еще дома, спадало, раздавливая нас усталостью, но мы стойко держались, во все глаза глядя вокруг. Нам еще были непонятны странные взгляды солдат и военных, которые они бросали на нас. И хоть мы понимали, что за ними скрыто нечто циничное, не признавались в этом ни себе, ни другу другу.

«Мальчики соскучились по девочкам», — объясняла Вика, и я согласно кивала: им трудно.

Эти фразы были настолько же двусмысленными, насколько недвусмысленным было внимание к нам. Но мы вкладывали в свои слова наивную веру в братьев по оружию, единомышленников, борцов за правое дело, где только честь и только совесть диктуют свои правила. Мы видели мужчин — братьев и отцов, и если женихов, то по большой — и не менее светлой, чем та идея, что они защищают, — любви. Они видели свежее тело, женщину. Но это еще можно было не замечать. Пока.

Нас ждал самолет на Кабул.


Мы прилипли к иллюминатору и вглядывались в суровый пейзаж. Горы, ущелья, скалы. Ленты дорог, обвивающие горы и предгорья, редкие точки транспортных средств. Камни, безлюдность, холмы, степи. В этом суровом краю нам предстояло провести два года своей жизни.


Борт открыл свое жерло, выпуская нас на волю. Полоска света, коричневая земля, дробный топот, крики, звуки взлетающих самолетов и запах, как будто попали в баню, где разлили солярку.

Мы решительно двинулись наружу и застыли, как дурочки, с открытыми ртами, глядя вокруг. Бетонная площадка, зажатая горным массивом, казалась крошечным пятачком, и на ней загорелых мужчин в военной форме — как муравьев в муравейнике. Техники — как стрекоз у воды. Самолеты взлетали и шли на посадку. Фланировал наземный транспорт, стояли накрытые брезентом бочки. Шум, суета…

— Девочки! — рванул к нам какой-то усач в синем берете. — Из Союза?

Мы и ответить не успели, как нас окружили, взяв фактически в кольцо. Мы лишь прижались друг к другу и с застывшими улыбками растерянно разглядывали выцветшие робы, гимнастерки, загорелые руки с полосками вен, широкие ремни, тельняшки, выглядывающие из-под кителей. В лицо мужчинам смотреть было отчего-то боязно. Вика вообще пошла пятнами, задичилась, услышав восклицание, полное нескрываемого восхищения.

— Женщины.

Так монахи, должно быть, говорят — «Богиня!»

— Девочки, балбес! — гаркнул усатый. — Ну, чего столпились?! Напугали красавиц!

Я решилась поднять взгляд и поняла — мы попали в мужской монастырь. Огромный военный монастырь. На нас смотрели, словно никогда не видели ничего подобного.

— А ну разошлись! Братцы, братцы, не теснить! — балагурил усатый. — Эх, домой, а тут такой контингент…

— Вот и двигай, пока борт без тебя не ушел! — заметил мужчина почти черный лицом, с выцветшими волосами, в чудом державшемся на его затылке синем берете. Он обнял нас и потащил с бетонки прочь. — Вам на пересылку? Сейчас отведем, познакомим… О сумках не беспокойтесь, доставим.

Багаж и правда несли за нами. Молодые плечистые парни в тельняшках и синих беретах на добровольной основе работали носильщиками и жгли нам спины взглядами.

— Что привело в наши края?.. Меня, кстати, Георгий зовут, — подал руку сначала мне, потом Вике, но не пожал, получив в ответ ладошку, поцеловал в галантной, гусарской манере.

— Олеся.

— Виктория.

— Богини. — Он широко улыбнулся, показав пожелтевшие от табака зубы. — Так зачем к нам?

— Как зачем?! — воскликнули хором. — Выполнять интернациональный долг!

— A-а, ну, тогда проситесь к нам в гарнизон. Ребята бравые, в обиду не дадим, но боевое крещение обеспечим!

— Не слушайте Грека, девчата, — приложив руку к груди, заметил невесть откуда взявшийся лысоватый лейтенант. — От тоски умрете…

— Геннадьич! — рыкнул на него Георгий.

— К нам, к нам в батальон!..

— Какой батальон, Геннадьич? — возмутился десантник. — У тебя за месяц трех девчат «духи» сняли!

— А у вас продавщица есть и полевой медпункт!

Они так бурно спорили, куда нам лучше проситься, не замечая нашего присутствия, что у меня возникло чувство, будто нас разыгрывают как ценные призы в лотерею. Вика зачарованно смотрела на Георгия, и мне почудилось, что моя подруга влюбилась без ума и разума, только увидев у взлетной полосы красавца-старлея. Впрочем, не влюбиться было трудно — причем в любого, только ткни пальцем, зажмурив глаза. Шатены, брюнеты, блондины, на любой вкус ассортимент глаз, улыбок, комплекций. И все бравые, лихие, смелые, разговорчивые.

Нас чуть не заговорили до смерти. Чем ближе к пересылке, тем шире была толпа вокруг нас, и все старались что-то сказать, пошутить, вбить нам в голову заманчивые прелести службы именно в их бригаде, батальоне, гарнизоне.

Совершенно обессиленные, мы ввалились на пересылку и осели у стены на покореженных стульях.

— Мама… — то ли простонала, то ли просипела Викуся. Судя по ее обалдевшей физиономии, она очень жалела, что не поехала сюда раньше, а сдуру таранила КПП летного училища.

— Новенькие?! Документы! — потребовал седой мужчина, выросший перед нами. Подполковник был не один, рядом стояли еще двое — капитан, майор. Мы вскочили и, спешно вытащив документы, подали.

— Виктория Логинова? — взгляд подполковника оценивающе прошелся снизу вверх и обратно и, видно, нашел Вику годной. Меня тоже. — Олеся Казакова? — Я кивнула. Одутловатое лицо мужчины исказила гримаса, мало похожая на улыбку. И масляный взгляд шалого кота-перестарка мне очень не понравился.

— Где служить думаете, дочки? Мне в батальоне очень такие, как вы… смелые, юные нужны. Не обижу, — подмигнул.

Выглядело это странно и никак не шло его седым волосам, погонам и рожам сопровождающих, которые, щурясь, откровенно облизывали губы и протирали взглядами все наши выдающиеся достоинства. Вика и я окаменели, не зная, что ответить.

— Ладно, решим, — усмехнулся он, хлопнув по своей ладони нашими документами, отдал и пошел. За ним, то и дело оглядываясь на нас, шла его свита.

Мы опять осели на стулья и услышали смешок. В углу, в полумраке, на груде ранцев, сумок и мешков полулежала женщина и курила, пуская дым в потолок:

— Интернационалистки? — спросила хриплым, насмешливым голосом, заметив наши взгляды.

— Комсомолки.

— A-а, ну да, ну да… Дуры! — села, недобро уставившись на нас. — Сколько вам лет-то?

— А какое это имеет значение?

— Лет двадцать, двадцать два, — определила с ходу. — Трахаться-то умеете?

Мы обалдели. Вика пошла пятнами, я озадачилась.

— Слушайте внимательно, пока мой борт не пришел, так и быть, посвящу вас в главную задачу вашей службы. Вариантов три, и все зависит от того, зачем вы сюда прилетели. Если вправду защищать Апрельскую революцию, многострадальный афганский народ, то лучше следующим бортом домой. Здесь ваши идеалы никому не нужны — нужно тело. Влюбиться, замуж выйти — ответ тот же. Ну, а если заработать… тогда оставайтесь и учитесь шире раздвигать ноги. Начинайте прямо сейчас, скоро вами кадровики займутся. Будете выкаблучиваться — пошлют на отдаленную заставу. Там вас будут трахать всем составом, а потом убьют душманы, до кучи. Придут ночью и вырежут всех. Вот и весь ваш долг!

Она говорила зло и настолько назидательно, что мы невольно растерялись.

— Вас контузило? Списывают? — нашла я ответ ее злобе.

Женщина усмехнулась, легла обратно на мешки и ткнула в мою сторону пальцем:

— Тебе точно здесь делать нечего. Уезжай.

— Никуда я не уеду.

— Тогда за аморалку выкинут в Союз и будешь потом долго и нудно доказывать всем, что не золотая рыбка.

— Сумарокова, ты чего по ушам девчонкам ездишь!.. Ты мне здесь, давай, без агитаций! — угрожая, потряс пальцем женщине, появившийся прапорщик, суетливый, усатый. Нам рукой замахал: — Чего стоим? Вам что, персональное приглашение требуется? Давайте быстренько, быстренько, здесь вам не гражданка…

Мы послушно пошагали за ним, а он обернулся и опять потряс, теперь уже кулаком, женщине:

— У-у-у, с-с… Сумарокова.

— А что она сделала, почему ее в Союз? — несмело поинтересовалась Вика, когда мы отошли на достаточное расстояние, чтоб женщина не услышала вопроса.

— Буянила, пила, с солдатней якшалась, — махнул ладонью прапорщик. — Шалава. А вы, я смотрю… Комсомолки!

«Но буяним в случае хамства, как настоящие шалавы», — мысленно ответила я.

— Армии нужны комсомолки!.. Но больше женщины, чтоб… — прапорщик повел плечами, головой и что-то одному ему ведомое очертил рукой в воздухе, — тепло от вас было, понимание. Ну, вообще, чтоб не дуры, вон как Суморокова, а настоящие боевые подруги! А то служба у нас такая: сегодня живы, а завтра оно уже… Война! А как без ласки женской на войне, а? Звереют мужики, а вы ласково, нежненько выслушайте, помогите…

«Постельку постелите», — смекнула я и напряглась: «хорошее» начало службы.

— Вы всех так встречаете?

— Конечно, — клятвенно приложив ладонь к груди, заверил прапорщик. — А вы в особом разъяснении нуждаетесь, руке наставника. Молоденькие вон какие, тяжело придется. То солдатня лезет… А что им, нажрутся и давай куролесить!.. Вам неприятности и нам. Другое дело, когда при хорошем человеке — устроенные, защищенные, сытые. Ну, правильно же я говорю, да? Понимаете, сестренки? — Он приобнял Вику за плечи. Та отстранилась, испуганно вытаращив глаза.

— Неправильно, — тихо бросила я, мысленно готовясь к отповеди на более высоком уровне.

— А вы разве не за женихами?

— Женихов нам дома хватало. Мы долг свой…

— У-у-у, ясно, недотроги, — кивнул мужчина, потеряв к нам интерес и забежав в кабинет, высунул палец из-за двери. — Ждите здесь, позову.

— Ты что-нибудь поняла? — шепотом спросила меня Викуся.

— Нет, но заподозрила.

— Будем проситься вместе, куда угодно, но вместе.

Я согласно кивнула и поежилась, представив себя одной в окружении солдат и таких офицеров, как встретивший нас прапорщик. Воображение рисовало черные картинки и пугало.

Дверь приоткрылась:

— Заходите!

Мы зашли, отдали документы дородному полковнику и замерли. Нас смерили уже знакомым оценивающим взглядом:

— Интернационалистки, значит, вольнонаемные? И куда вас мне определить? Что умеете?

— Мы быстро учимся, товарищ полковник, и готовы хоть куда, только вместе, — выпалила Вика.

— И ближе к зоне боевых действий, — добавила я, пытаясь выглядеть строгой, бывалой женщиной. Полковник усмехнулся:

— Эк вас воевать разбирает! Так у нас весь Афган — зона боевых действий, девоньки! Вы, небось, думали к мамане на щи прилетели? Ан, нет! Здесь мужики воюют, это их дело, а ваше… Замужем-то были?

— Нет.

— Дружили?

— А какое это имеет значение?..

— Та-ак! Зубы мне не заговариваем, спрашиваю — отвечаем! Повторяю вопрос: есть ли женихи на гражданке?

— Есть, — заверили хором, соврав не думая.

— Ну, и чего ж они вас сюда отпустили? — не поверил полковник. — Служили женихи-то?

— Да…

— Нет…

— Ах, врушки какие! — хохотнул полковник, раскусив нас. — Ну чего, поговорим откровенно? — хлопнул документы на стол и сложил руки на животе, задумчиво оглядывая нас. — Есть два варианта. Первый: остаетесь у нас, при штабе Кабульского гарнизона. Что это вам дает? Ну, девоньки, — развел руками. — Все, что ваша душенька пожелает. Кренделей небесных, конечно, не обещаю. Но за ум, любовь да ласку кататься будете, как сыр в масле. У меня здесь начальства, вот, — рубанул ладонью у горла. — Первый закон солдата что гласит?! А? Не слышу. Возлюби начальство свое! Вот, значится, как. Женихи здесь бравые, да ненадежные. Поженихаются, да и грузом-200 в Союз. Вам мертвый муж нужен? Не-ет! Правильно. А начальство, тоже холостое, погибает реже и, если с умом дружить, вышестоящими будете…

— Извините, товарищ полковник, — решилась прервать его я. — Первый вариант мы поняли, но он нам не подходит. Спасибо за участие и наставление, но можно огласить второй вариант?

— Ты у нас кто?! — недобро нахмурил брови мужчина.

— А-а…

— А, не а! Вольнонаемная служащая, предписанная для прохождения службы по исполнению интернационального долга в республике Афганистан к сороковой армии! И должна вести себя не как девица на гулянке, а как служащая! По уставу! Вот сошлю в Баглан, там быстро таких, как вы… Три дня назад сорок человек духи вырезали. Пришли ночью и ножами, как свиней на щи… всех, — осел полковник, запыхтел, расстегнул ворот кителя.

Не знаю, как Вика, я ничего не поняла, кроме одного — нас решили припугнуть и «построить», еще не ознакомив с уставом, обстановкой, субординацией. Заранее. И надо отметить — удалось. Особенно последнее замечание о свиньях и щах. Что ж, ориентироваться приходится самой и быстро — вот это я поняла. Система: из пламени да в воду, из воды да в пламя была мне ясна.

— Субординацию соблюдать надо! — опять рявкнул полковник. — Я вам тут не сват, не жених! Всё! — подтолкнул документы, обращаясь к застывшему у окна прапорщику. — Оформляй их к Свиридову в бригаду. Одну секретаршей, эту, говорливую, — ткнул в меня пальцем. — А вторую на медпункт, санитаркой. У них как раз после обстрела секретаршу и медичек грузом-200 в Союз отправили. Вот пускай на место погибших встают и… Зона боевых действий, мать ети. Будет вам зона! Небось, нахлебаетесь в этой зоне и поймете, что Говорков добра вам хотел… Ну, а если передумаете, тяжело станет, человек я не злопамятный, и очень даже в положение молодых, ранимых девушек войду и помочь смогу. Чего не бывает меж своими?.. Пристрою. Думайте, девоньки. Умницы вы мои, интернационалисточки…

Последнее вышло не уничижительно, а унижающе. Неприязненно. Я поняла, что оных здесь не любят, но почему, узнать пока не могла. Ничего, время покажет.


Я поняла обратное буквально через пять минут.

Пока нам оформляли предписные листы, мы с Викой вышли на улицу, чтоб спокойно поговорить, обсудить услышанное и увиденное, поделиться страхами, опасениями и впечатлениями. И тут же к нам начали подтягиваться мужчины. Одни садились в тенек и, изображая утомленных солнцем и жарким воздухом бывалых воинов, закуривали, косясь на нас, другие предпочитали сесть ближе, познакомиться, а кто-то и подержать за руку норовил. Нам принесли минералки, угостили леденцами, наперебой спрашивали, откуда мы. Стоило сказать, как половина новых знакомцев оказывались земляками, хоть потом и выяснялось, что общее место жительства у нас одно — Союз. Вика и робела, и краснела, и гордо вскидывала подбородок, млея от мужского внимания, я же выпытывала о службе, о бригаде Свиридова, о душманах, боях, нравах — жизни на войне.

Мужчины охотно отвечали, травили байки, перемежая остроты с пошлыми шутками и рассказами о боях и потерях, начальстве, обеспечении. Вика заинтересовалась афошками и местными дуканами. Ее, обняв за плечи, начал просвещать темноволосый старлей. Я же слушала мальчика, что представился Виктором, который со слов очевидцев слышал, что произошло несколько дней назад в бригаде Свиридова. Мне было и странно, и страшно слушать историю о кровавой резне на заставе, вблизи батальона, о ночном нападении на колонну у самого его расположения. Заставу вырезали под корень, батальон при оказании помощи товарищам понес значительные потери личным составом и техникой. В тот момент я не поняла главного, что пытался втолковать мне парень, — мы попали на войну. Здесь нет спокойных мест, как нет покоя вообще. Никто не знает, будет ли жив не то что через сутки — через час, минуту. Что война не правое дело, а лютое. Она как ненасытный зверь рыщет по всему Афгану и пожирает всех, кто подвернется, не деля на правых и неправых. Начальство, подчиненных, мужчин, женщин. И мне было настолько жаль погибших мальчиков, их матерей, невест и жен, что я чуть не заплакала.

— Здесь часто душманы лютуют, — на свой манер попытался успокоить меня Виктор.

— Напугал барышню. Нашел, о чем с девушкой разговаривать! — презрительно сплюнул блондинистый десантник с такими же выцветшими глазами, как и его хэбэшка.

— Я не боюсь, — покачала я головой, утирая украдкой слезу. — Мне жалко… столько потерь…

— О-о! Налетели, орлы! — проскрипел появившийся прапорщик и, всучив нам документы, махнул в сторону аэродрома. — Садитесь на борт до Кандагара, там на вертушку до бригады Свиридова. Выполняйте!

И смылся. Мы растерянно переглянулись с Викой: а где, как, что?

— Не расстраивайтесь, сестренки! — прогудело сразу несколько человек. — Сейчас устроим все в лучшем виде!

— Меня назначили сопровождающим, — буркнул хмурый парень, который протолкался сквозь толпу. — Сержант Малышев. Сергей.

Наши сумки подхватили и всей толпой сопроводили на борт до Кандагара. Военнослужащие любезно потеснились, пропуская нас в салон, словно перехватили эстафету у тех удальцов, что остались на аэродроме.

Так мы встретились и простились с Кабулом, даже толком его не увидев. Мне запомнилось лишь яркое жгучее солнце, коричневая земля и толпа наших мальчиков, которые так приветливо встретили нас на неприветливой земле.


Вечерело и холодало. Мы стояли на бетонке и ждали «вертушку». Второй час.

— Все на боевых, девочки!

— Да не печальтесь, сестренки, мы скучать не дадим.

— Эх, повезло Свиридову!

— Мал, ты откуда их взял?

— А как там, в Союзе?

— Хорошенькие какие, я ща…

— Слышь, курносая, переводись к нам!

— Штабные скоро поедут, можете с ними договориться, они не откажут…

Мы уже не обращали внимания на внимание к нам.

Мы почти падали с ног и мечтали лишь о двух вещах — помыться и поспать, полноценно, в постели. Или хотя бы посидеть в тишине и уединении, а не в тесном кругу воинов-интернационалистов, что буквально сводили нас с ума своими однотипными вопросами, шутками, предложениями, пристальными взглядами оценивающими, сочувствующими, восхищенными, растерянно-озабоченными, откровенно похотливыми.

Мы еще не прибыли на место назначения, а уже получили тридцать предложений руки и сердца, сорок — устройства сытной жизни, пятьдесят — звезд с неба и сотни — переспать.

Вика сосала леденец, радуя стайку праздношатающихся по взлетной полосе. В нее чуть ли не тыкали пальцем, словно дикари, никогда не видевшие, как сосут леденцы. Впрочем, у меня лично складывалось впечатление, что наши вообще одичали в Афгане, и женщин видели за время службы, наверное, еще реже, чем Африка снег. К нашим ногам, как к постаменту идола, складывали дары, предлагая наперебой джинсики, кроссовки, печенье, панбархат, колечки, магнитофоны.

Вика, мне чудилось, теряла стойкость под градом свалившихся на нее невиданных, неслыханных благ, и все внимательней слушала, что, где и за сколько можно приобрести или получить просто так. Почти даром. Я смотрела в небо и молила о «вертушке», все больше хмурясь и сжимая зубы, чтоб не послать желающих осчастливить меня шмотками. Одно меня радовало и помогало держать себя в руках — наши военнослужащие были настырными, липкими, но не хамили, не грубили, не лапали, а вели себя галантно, как и подобает доблестным освободителям… хоть и немного одичавшим.

Когда пришла «вертушка», нас провожали, как на смерть, прощались, словно навеки. Один солдатик, что за все время нашего ожидания ни разу не подошел к нам, но и не сдвинулся с места, заняв позицию с края бетонки, не оторвал от нас взгляда и выкурил, наверное, две пачки сигарет, мне показалось, чуть не заплакал. В его карих глазах, провожающих нас взглядом, было столько тоски, страха и сожаления, что мне на миг захотелось подойти к нему, обнять, успокаивая и поддерживая. К изумлению Вики, и других мужчин я так и сделала — подошла и робко поцеловала его в щеку:

— Все будет хорошо. Ты будешь жить долго-долго, и мы еще увидимся, — я улыбнулась в вытянувшееся лицо и побежала к «вертушке». А парень так и замер соляным столпом, который не сдуло даже «вертушкой», поднявшейся в воздух. Он прикрыл щеку ладонью и, не отрываясь, смотрел на удаляющийся вертолет, а потом вдруг робко махнул рукой.

Потом, несколько месяцев спустя, я случайно узнала от балагура-пилота «вертушки», который отвозил нас в вотчину Свиридова, что того паренька звали Миша Михайлович, он попал в плен, и душманы выкололи ему глаза…

Вотчина комбрига Свиридова

Пилота звали Алексей. Тридцать два года, холост, тридцать боевых вылетов, ранение. Все это мы узнали из его рассказа, похожего и на сватовство, и на автобиографический доклад.

Старлей высадил нас, на прощание подмигнув, хохотнув и одарив широкой улыбкой, и взмыл в небо…

На площадке нас осталось трое: я, Вика и сержант, что выписался из госпиталя — Сергей Малышев.

Мы стояли и смотрели на цепь БТРов, модули и пытались сообразить, куда нам идти. Сержант держал наши сумки и терпеливо ждал, когда мы очнемся.

Вокруг были мужчины. Нас это уже не пугало, но по-прежнему смущало. Мне казалось, я никогда не привыкну к их взглядам и восклицаниям, вниманию. Реакции на меня и Вику.

Все, кто был поблизости, побросали свои дела и застыли, беззастенчиво нас разглядывая.

— Оп-па!.. Это ж какое нам счастье привалило, братцы! — выдохнул курносый сержант, спрыгивая с брони БТРа. Он смотрел на нас как на явление Христа народу и потирал щеку испачканной в солярке тряпкой. Рядом во весь рост вытянулся чумазый верзила, который вылез при немой пантомиме из-под машины.

— Ты где их взял, Мал?

— Откуда ж такие гурии?..

— Девочки-красавицы, вы к нам? — слышалось за нашей спиной.

Мы шли за Малышевым к штабу и настороженно поглядывали по сторонам. Нам улыбались, кивали, чуть ли не кланялись и старались спрятать грязные руки, расправить плечи.

Трое парней, лежащих в теньке и сладко потягивающих сигареты, резко сели и зачарованно уставились на нас. Один бросил, очнувшись:

— Ни фига ты, Мал!..

— Елы-палы, — протянул второй и, сорвавшись с места, куда-то побежал. Третий тяжело вздохнул и прищурился от попавшего в глаз дыма:

— Мама моя…

Буквально через пару секунд он оказался рядом со мной и, заглядывая в глаза, как преданная собака хозяину, спросил:

— Тебя как зовут, синеглазая?

— Олеся, — отчего-то смутилась я.

— Ни… чего себе! Меня Иван…

— Отвали, Лазарь! — бросил Малышев, отодвигая его от меня.

— Ладно, Мал, позже потолкуем, — ответил тот, и мне послышались недобрые, даже угрожающие нотки в его голосе.

— Да, шел бы ты, — отмахнулся Сергей. Иван отстал, остался стоять на дороге, глядя нам вслед.


Длинный барак назывался загадочно — модуль. Он стоял почти впритык в своему подобию — еще одному модулю. В первом располагались комсостав и штаб, в другом медпункт.

Мы пошли в штаб, уже зная, что нам предстоит познакомиться с начальством, и несколько робели, не зная, как нас примут.

В помещении стоял противный запах папиросного дыма, спирта и почему-то жженой резины. Слышался невнятный и злой бубнеж, стук и жужжание кондиционера, который, судя по предложенной ему работе, предпочел громко объявить забастовку.

Малышев попросил нас подождать, а сам смело шагнул за дверь. Я успела лишь разглядеть широкую спину сидящего за столом мужчины и железную кружку. Дверь захлопнулась, обдав нас густым запахом и дымом табака, от которого мы невольно закашлялись. Потом послышалось ворчание, мат и грохот, словно железная тара решила повоевать с кондиционером. Потом появились Малышев и поджарый усатый мужчина лет тридцати пяти. Сергей ушел, не посмотрев на нас, пунцовых от гостеприимного приема, а усатый подполковник представился:

— Зарубин Григорий Иванович, замполит бригады. Пойдемте к начштаба.

Любезность политрука нас несколько успокоила, а разъяснения, которые он дал по дороге в другой кабинет, окончательно расположили к нему.

— Комбриг сейчас не в том состоянии, чтоб принимать новоприбывших. Жену похоронил — «духи» сняли… Горе. И зампотыл, и замкомбрига в том же состоянии — большие потери. Но мы без них разберемся, девчата, правда? Можно понять людей. Вы, я вижу, испугались слегка? Пьяный, что не скажет? Вы уж на сердце-то не берите.

— Да нет, мы ничего, мы понимаем. Примите наши соболезнования.

— Да… что они? — отмахнулся мужчина, и я почувствовала себя черствой эгоисткой, ляпнувшей нелепость.

Мы прошли в довольно чистый кабинет и удостоились хмурого взгляда огромного, как глыба, мужчины.

— Начштаба, товарищ Кузнецов Валерий Васильевич, — представил его Зарубин и, указав нам на стулья, начал изучать наши документы.

— Вы, значит, Олеся Сергеевна Казакова? Будете секретарем-машинисткой? Приятно познакомиться. Со своими обязанностями и местом работы ознакомитесь, я думаю… — Зарубин глянул на Кузнецова, тот ответил неопределенной гримасой и залпом отправил в рот всю жидкость из кружки, что сжимал рукой.

— Н-да, завтра, — кивнул, крякнув, Григорий Иванович. — Сейчас работы нет. Да и какая работа, если вы только прилетели? Вам отдохнуть надо. А вы у нас Виктория Михайловна? Угу. Думаю, вам стоит заглянуть в медчасть, познакомиться со своим непосредственным начальством и… отдохнуть, конечно, до завтра. Сержант Малышев ждет вас. Он отведет в ваш модуль. Обживайтесь, получайте, так сказать, необходимое, а завтра… Да, в вашей комнате остались вещи убитых — вы их сложите в угол, а завтра мы заберем.

Кузнецов неожиданно крякнул и, уставившись мне в глаза мутным взглядом, просипел:

— Варенька…

И рухнул лицом в стол, громко захрапел. Зарубин смущенно развел руками:

— Привыкайте, девушки. Служба — дело тяжелое.


Медпункт сверкал чистотой. У открытого окна стоял высокий, черноволосый мужчина и курил, держа папиросу пинцетом.

— Здравствуйте, — поздоровались мы у порога.

Мужчина развернулся к нам, прислонился к стене и, пустив струйку дыма, задумчиво протянул:

— И вам, барышни, привет. С чем пожаловали, милые, в мои аскетические пенаты?

— Меня к вам определили, медсестрой. Вернее, санитаркой, — сообщила Вика.

— А-а? — выгнул бровь мужчина, с меланхоличным прищуром оглядев Логинову. — Рад, милая барышня. И как зовут чудесное видение, грезу моих суровых будней, соратника по скальпелю и нашатырю?

— Вика, — вздохнула та.

— А-а-а, — опять протянул тот. — А вашу очаровательно смущающуюся подругу не Лаура, случайно?

— Олеся, — выдавила я, во все глаза разглядывая чудака.

— О-о! «Олеся» Куприна.

— Нет, Казакова.

— A-а! Ну-у… у каждого свои недостатки. Колдунья с синими глазами, всю ночь ты будешь сниться мне… Меня Виктором родители назвали, а недруги кличут Барсук, по фамилии. Банальность: Барсуков — значит, обязательно Барсук, и не иначе. Н-да-с! Превратно не истолкуйте. А Рапсодия, то бишь, Расподьева Вера Ивановна, фэл-дшер наш незабвенный и бессменный, сидят вон в том кабинетике, что прозван грубо процедуркой. Да-с, новообретенные мои грезы, Рапсодия, именно Рапсодия расскажет вам суть существования науки медицина и вашего места в ней на ближайшие два года. Не смею вас задерживать.

Мы переглянулись с Викой и, не сдержав улыбки, картинно поклонились:

— Благодарим вас, сударь.


Рапсодии очень шло ее прозвище. Высокая, сдержанно-строгая и в то же время добродушно-милая женщина сорока с лишним лет приняла нас довольно приветливо, хоть и сдержанно. Единственное, что мне не понравилось, — излишнее количество ретуши на ее лице в слишком ярких для ее лет красках.


Мне до сих пор видится ее высокая, несколько мужеподобная фигура в белоснежном халате посреди белых салфеток, укрывающих железные столики процедурной. Серые стены, серые столы, серая кушетка, белые салфетки, белая простынь, белый халат… почти белые волосы женщины и ярко-фиолетовые тени на веках, густая черная подводка, румяна на щеках, малиновая помада и длинные, с желтыми и зелеными камнями, сережки ромбиком…


Это чудо, местный раритет, служило второй срок и являлось неофициальной женой зампотеха, майора Масонова — веселого, неутомимого колобка, и признанной матерью всей бригады. Нам она тоже заменила оставленных на родине родителей.

Она была первой женщиной, с которой мы познакомились. Второй стала наша соседка, обитавшая за стенкой нашей с Викой комнаты в женском модуле.

Мы понятия не имели, что не одни в помещении, и, зайдя в комнату, оторопели от хаоса в ней и принялись спешно наводить порядок. Устроенный нами грохот привлек соседку. Она тихо скользнула в нашу комнату и остановилась у порога.

— Эй, матрешки, тише нельзя?

Я подпрыгнула от неожиданности, Вика въехала лбом в кровать, из-под которой выгребала мусор.

— Новенькие? Только из Союза? — с каким-то желчным прищуром спросила женщина.

Я кивнула. Вика села на пол, поджав ноги под себя.

— Понятненько, конкурентки.

— В смысле?.. — удивилась я.

Женщина зевнула, взъерошила и без того взъерошенные волосы и хмыкнула:

— Потом скажу, сейчас спать хочу. Не гремите, ладно? Дайте выспаться, — и уже ступив за порог, кинула: — Меня Галина зовут, вольняжки мои неапробированные…


Мы прибирались, стараясь не шуметь, и тихо переговаривались:

— Видела, какие у нее ногти? Метр! А лак? Красный! И спит накрашенная. Я бы не смогла, у меня бы тушь потекла и размазалась…

— Вика, как ты думаешь, кто она?

— Не знаю… У Рапсодии спросим…

— Блин, здесь вода есть?

— …холодная, она говорила.

— Да мне уже все равно. Помыть бы пол, самой помыться и спать.

— А вещей чужих немного…

— Да мне кажется, они здесь и не жили — так, забегали…

— Раз мужья есть, конечно. У них, наверное, и жили… Олеся, тебе не страшно?

— Ты про покойниц? — вздохнула я.

Признаться честно, мне было не по себе от мысли, что на этой кровати спала покойница, а сегодня буду спать я. Но мы приехали на войну и должны были преодолевать трудности, как все, с чем-то мириться, с чем-то свыкаться и учиться ежеминутно, закаляя свой дух.

— Суеверию на войне не место, — заявила я со знанием дела, внутренне дрогнув. — Главное не думать, Вика.

В дверь громко постучались, и она тут же открылась:

— Здравия желаю, товарищи вольнонаемные! — выдал кудрявый, черноволосый молодой мужчина, вскинув руку под козырек. — Старший лейтенант Левитин. Можно просто: Евгений. Прибыл для помощи новоприбывшим. Чем помочь, сестренки? A-а, ясно: полы помыть, мусор убрать… Па-апра-шу со мной!

Развернулся и гаркнул за дверь:

— Сержант Чендряков, рядовые Малютин и Барышев, приступить к наведению порядка!

И вытолкал нас наружу. Трое здоровых загорелых парней вытянулись по стойке смирно, не спуская с нас глаз и не сдерживая улыбок, а потом начали греметь ведрами, протиснувшись в нашу комнату.

— Неудобно, — заметила я несмело.

Левитин широко улыбнулся и подмигнул мне:

— Привыкай, сестренка! Мы рады приветствовать вас на территории нашей доблестной бригады. Сейчас уберем, стол накроем, накормим, расскажем…

— Не-е…

— Познакомимся, — погладил меня по спине. — Все должно быть по уму.

Мимо нас пробежал востроглазый паренек, обнимая какие-то банки, цветные упаковки. Мы поняли, что нам решили устроить праздник, равно как и себе, и противиться не стали. У солдат и так немного радости, тем более праздников, чтоб мы лишали их славных защитников Апрельской революции, выполняющих свой интернациональный долг в жестких условиях.

«Переживем фуршет», — решили, переглянувшись. Да и, правда, нехорошо отказываться, когда к тебе всей душой.


Она оказалась широкой. Стол ломился — консервы, хлеб, печенье, леденцы, самогон. И трое бравых парней, которые с галантным поклоном представились по переменке:

— Сержант Чендряков. Саша.

— Лейтенант Голубкин. Михаил.

— Ну, а меня вы уже знаете, Евгений, — хохотнул старлей, разливая мутную жидкость по кружкам…

Я знала, что такое дружеские попойки. Мои розовые очки треснули на первом курсе пединститута — в колхозе.

Принудиловка для всех учащихся в школьные годы оборачивалась одноразовым знакомством со свеклой и морковью в их первозданном состоянии — торчащими из земли ботвой вверх. Не скажу, что меня это знакомство радовало — я легко бы прожила и без него, но раз надо, значит, надо. Я получала свой рядок, тянувшийся от дороги до горизонта и, представив себя колхозницей в борьбе за урожай, принималась за работу.

Одно, когда ты делаешь это полдня. Другое — когда месяц. Одно, когда рядом весь преподавательский состав, зорко приглядывающий за тобой. Другое, когда он в урезанном состоянии, и плевать ему на тебя, по большому счету.

Сентябрь во всех среднеспециальных и высших заведениях начинался одинаково — отправкой студентов на месяц в колхоз.

Нас поселили на территории пионерлагеря. Несколько деревянных домиков в стиле «баракко», в каждом из которых ютилась группа еще незнакомых друг другу людей. Футбольное поле, где нас выстроили по прибытии, и четыре отдельных здания покрепче, бараков — столовая, баня, которая не работала, место пребывания наших преподавателей, и административный корпус, в котором проводились дискотеки.

Целый месяц мы были предоставлены сами себе и должны были, преодолевая тяготы сельской жизни, сплотиться, подружиться, повзрослеть. Последнее у каждого происходило по-своему, но по стандартной схеме. Раз мы поступили в институт, раз мы одни боремся с трудностями, значит, мы самостоятельны и, следовательно, уже взрослые и вольны в своих делах, поступках. А еще мы сильные, умные и самые, самые… Это и предстояло доказать себе и всем. И доказывали: одни ударной работой по спасению урожая, другие — активным ночным трудом.

В шесть утра, ежась от холода, мы бежали к железным умывальникам, в которых зачастую за ночь застывала вода, умывались, стуча зубами, получали завтрак (как правило, овощное рагу из погибшей моркови, капусты и свеклы) и, спешно облачая себя в кирзачи и ватники, садились в крытые грузовики, чтоб по дороге в поле перекусить позаимствованным в столовой хлебом.

Почти дотемна, кто лениво — лишь бы, лишь бы, кто бодро и быстро, принимались за работу. А ближе к ночи, казалось бы, выдохшиеся на колхозных полях организмы взбадривались и, прибыв в лагерь даже в умирающем состоянии, начинали спешно готовить себя к главной части студенческой жизни. Именно с началом вечера начиналась наша жизнь — дискотека до упада, попойки, смех, баловство…

Под утро — кто брел в свой барак, кто в чужой. Здесь пьяные от свободы — не то что от алкоголя, — вчерашние скромные девочки превращались в отменных стерв или синих чулков. И чем ближе был отъезд в город, тем меньше было тишины и пристойности. Девочки любили. Сегодня одного, завтра другого. На дружеских попойках лишались девственности порой самые скромные и морально устойчивые. Так случилось с Викой. Она по уши влюбилась с пьяных глаз в деревенского щеголя и, хватив для смелости еще пол-литра самогона, начала жизнь женщины.

Меня Бог миловал. Мне нравилось флиртовать, манить и обязывать, но терять себя я не спешила. Возможно, оттого, что хоть кавалеров и хватало, ни один из них не вызывал во мне трепетных чувств, а возможно, оттого, что я не опьянела, как остальные, от предоставленной нам свободы, потому что исходно чувствовала себя свободной. И привыкла решать, делать и отвечать за все свершенное сама. Мои родители были уникальными педагогами и не зажимали меня в рамки ежовых рукавиц, не диктовали обязанности, не множили долги. Их воспитание не прошло даром и неожиданным образом дало хорошие всходы — вдумчивость, привычку взвешивать каждый свой шаг, думать, прежде чем делать.

Я многому научилась в колхозе, многое узнала. В частности, то, что дружеские пьянки — дело хоть и святое, но не обязательное, и если не умеешь пить, то лучше и не браться. Сиди, смотри и изображай язвенника.


— Ну что, сестренки, за знакомство? — поднял кружку Евгений. — Будем!

Мужчины выпили. Вика несмело пригубила, поморщившись от странного запаха, которым отдавал самогон. Я поставила свою кружку на стол, надеясь, что никто не заметит, что я даже не глотнула.

— А Олеся нас не уважает. Не пьет, — выдал меня сержант.

— Hy-y, нехорошо, Олеся, как же так? — развел руками старлей, укоряя.

— Я не хочу, спасибо…

— И мы не хотим, но надо! За знакомство, за то, чтоб служба была легкой, — пододвинул мне злополучную кружку. — Нехорошо от коллектива отрываться.

Я знала, что нельзя давать слабину. Стоит один раз сказать: эх, была не была и лихо выпить, поддерживая компанию, как в опустевший стакан тут же плеснут еще, и второй раз отказать уже не представится возможным.

— Я не буду, — заявила твердо. — Извините.

Мне было трудно отказываться. Обида, которая появилась в глазах веселого лейтенанта, вызывала неуютное чувство то ли стыда, то ли сожаления. Не успела прибыть, а уже противопоставляла себя коллективу… Я понимала, что добром это не кончится. Конечно, я не думала, что наши новые знакомцы, те, с кем нам предстоит служить, задумали что-то плохое, но я знала, какая бываю, если выпью, и не хотела, чтоб они узнали секретаршу с этой стороны. Внешне я могу выглядеть сильной, несгибаемой, надежной, но стоит выпить, как из меня лезет наивное восхищение миром, сентенции, поэзия и обиды с обидками, чувства, переживания, которыми очень хочется поделиться, зачастую орошая слезами то грудь собутыльника, то полотенце в ванной комнате. Если в таком виде меня засечет кто-то из начальствующих особ — лететь мне сизым голубем в Союз за пьянство на службе.

От этой мысли меня бросило в дрожь:

— Нет.

— О-о, Олесе мы не понравились, — разочарованно протянул голубоглазый Голубкин.

— Опьянеть боишься и попасться на глаза начальства? — догадался Чендряков. — А ты лучше закусывай. Да и начальство само… в дымину!

— Свир неделю уже бухает не просыхая. Главное, чтоб Зарубин по части не шатался.

— Он мужик правильный.

— Не пьет и других за то гоняет.

— Кончай уши тереть девочкам, кого он гоняет?!

— Лопухов гоняет. Пи… прошу прощения, умственно отсталые из второго отделения. Обкурились, короче…

— Это которых на днях пригнали?

— Ну! «Афганка» ядреная, короче, крышу с двух косяков снесло наглухо…

— Чё ты городишь? — пихнул Чендрякова Левитин. На меня уставился умоляюще: — Выпей со мной, синеглазая, согрей душу.

— Гитару забыли!

— Я сейчас принесу, — угрожающе сказала Галина, застывшая у входа. Она обвела мутным спросонья взглядом присутствующих и вдруг широко улыбнулась. — Гуляете, бродяги? Без меня?

— Галочка! Да ни Боже мой! — поспешил разуверить ее Голубкин.

— Проходи, ласточка, садись. Сержант, сдвинь задницу! Освободи место женщине! — воскликнул Левитин.

Чендряков поморщился и вообще вылез из-за стола, пересел ко мне ближе.

— Куришь? — спросил тихо, достав пачку «Примы». Я поняла, что он предлагает мне выйти, и с радостью согласилась. Вика была занята тесным общением с Голубкиным, Галина, выпив кружку самогона за новеньких, потом за стареньких — погибших, хохотала над плоскими шутками Левитина.

Мы с Александром явно выпадали из компании. И выпали, тихо выскользнув в прохладу ночи. Сели у модуля на ящики. Саша протянул мне пачку, я отрицательно качнула головой:

— Не курю.

Он пожал плечами, закурил сам:

— Ты, правда, не пьешь, не куришь или поддерживаешь определенный образ?

— Это какой? — озадачилась я.

— Я так спросил, не обижайся.

— Я необидчивая.

— Фея, — улыбнулся парень. И я рассмеялась:

— Почему Фея?

— Ну, точно, Фея, смеешься звонко. Ну, блин, сестренка, привалило ж счастье, — качнул головой, с прищуром разглядывая меня. И было в его взгляде сомнение, снисходительность и толика удивления. — Ты сама-то откуда?

— Из Кургана.

— Точно?! Земеля, значит?..

— Это как?

Сашка рассмеялся легко и задорно, и хоть я понимала, что надо мной, и не понимала почему, все равно не могла на него обидеться — мысленно я уже причислила его к должности брата и единомышленника.

— «Земеля» — земляк. Землячка. Ты из Кургана — я из Сатки.

— Ничего себе земляки, — фыркнула я. — Мы пока сюда добирались, к нам в земляки весь Союз записался.

Парень усмехнулся, качнув головой.

— Тебе смешно? А я сначала, правда, верила. Один красиво так о нашем крае рассуждал и вдруг раз — Адмиралтейство откуда-то выехало… Ленинградец оказался!

Сашка рассмеялся, прислонившись спиной к стене, и уставился на меня, загадочно щуря глаз:

— Ты чего в Афган-то напросилась?

— Воевать.

— Тю!

— Нет, я, конечно, понимаю, что меня на боевые не пустят, но хоть чем-то вам помочь.

— Долг? — вздохнул.

— Ага. Я еще три года назад просилась. Послали. Домой.

— Но ты не сдалась.

— Конечно.

— Подождала и снова атаковала военкомат.

— Откуда знаешь?

— Я пророк, — хохотнул, закурил следующую сигарету.

— Ты не много куришь?

— Много.

— Легкие посадишь, — предупредила.

— А мне по… колено, короче. Подожди, пара обстрелов, пара месяцев здесь — и сама закуришь, и от самогонки не откажешься…

— Нет, — качнула головой, уверенная, что ничего подобного не будет.

— Я тоже был уверен — не буду, а в первом же бою потерял половину своих товарищей… Когда наши подошли, первое, что я попросил — сигарету. Второе — кружку первача.

Его голос стал глухим и жестким и насторожил меня, заставляя прислушаться, узнать больше:

— Страшно было?

— Страшно? — прищурился и вдруг хохотнул. — He-а. Это не страх, сестренка, это ядреная смесь из ужаса и ярости. И по… колено на все, потому что ни хрена не соображаешь: что видишь — в то и стреляешь. Один из соседнего взвода так своего положил.

— И такое бывает? — ужаснулась я.

— Здесь все бывает, — заверил Александр, откидывая окурок.

— Его под трибунал отправили?

— Ха!.. «Под трибунал». На заставу его отправили, а через месяц грузом-«двести» домой. Отслужил… Здесь такого дерьма на каждом шагу. Не знаешь, сколько проживешь, а ты — «легкие»… Фея-сказочница. Как тебя парень-то твой сюда отпустил? Я б веревками связал, запер бы, да не отпустил.

— Ты такой злой?

Саша хмыкнул:

— А парень твой добрый, да?

— Да нет у меня парня.

— Врешь!

— Честно. Были, но не серьезно как-то…

— Так ты за женихом сюда?

— Который раз слышу! Мне в Союзе женихов хватало!

— Ладно, не кричи — верю. Вот в это — верю. Поэтому и понять хочу, на… хрена ты сюда ломанулась?

— А у тебя девчонка есть? Невеста? — решила я сменить тему.

— Была. И даже проводила. Два письма написала. Агния Барто, блин!.. Месяц всего и ждала.

— Значит, не ту ты себе в невесты выбрал.

— Угу.

— Серьезно. Радуйся.

— Чему это? — покосился на меня как на ненормальную.

— Тому, что узнал, какая она, до того, как ваши отношения скрепились узами брака.

Сашка от души рассмеялся, хлопнув себя по колену:

— Ой, не могу! Ну, землячка!..

— Сашок, ты, что ли, ржешь? — раздался голос из темноты.

— Ну.

— Чё «ну», лошадь?! Кончай фестель! Весь батальон перебудишь.

— А ну иди сюда, я тебе сейчас колыбельную спою.

— Братцы, хорош лаяться!

Из темноты вынырнули три фигурки, подошли и сели полукругом на корточки около нас, бесцеремонно разглядывая меня.

— Я не понял, что за…? — разозлился Чендряков.

— Мы цветы принесли девушке. Поздравляем вас с прибытием в нашу доблестную часть! — объявил лопоухий паренек, протягивая мне пучок жухлой травы.

— Две секунды на передислокацию, рядовые! — рявкнул Сашка. Мальчишки сунули ему в руки пачку «Примы» и бутылку, мне «букет» и растаяли в темноте.

— С-с… совсем распоясались!

— Командир, — с сарказмом выдала я. Сержант строго глянул на меня и улыбнулся:

— Ладно…

И погладил ладонью по спине. Я дернулась, недобро сверкнув глазами.

— Чего ты? — попытался обнять. — Нравишься ты мне очень, Олеся.

— Замечательно. Руки убери.

— Вот ты какая! А если меня завтра на боевые, и всё — кончится Чендряков? — сжал мои плечи и, вздохнув, потерся лбом о плечо. Я начала закипать. — Я как тебя увидел — понял — тебя я ждал… Олесенька, — попытался поцеловать.

Я мысленно усмехнулась и повторила то, что в свое время охладило пыл одного такого же шустрого мальчика. Не стала сопротивляться и как только губы парня накрыли мои, сомкнула зубы не жалея сил.

— A-а! Твою!.. У-у… — отпрянул, взвыв, сержант. Прижал руку к прокушенной губе. Уставился на меня так, словно хотел задушить. — Ну, ты… Точно Фея!

Я напряглась, готовясь к нападению, но, к своему удивлению, увидела, как злость в глазах сержанта сменилась восхищением:

— Ну, Олеська! Такого я еще… Блин, а? Как ты меня?! Не хрен лазить, где стреляют? Понял! Больше не буду. Мир? — протянул ладонь. Я с сомнением и недоверием посмотрела на него и несмело протянула свою:

— Мир.

— Если кто обижать вздумает, только скажи, поняла?

— Я сама за себя постоять могу.

— Это я уяснил! — хохотнул и поморщился, притрагиваясь к губе. — Твою моджахедову маму, а?.. Братва ржать будет!

Но отчего-то это его не возмущало, а восхищало, и я видела, что он искренне рад подобному повороту событий, но почему — не понимала.

— Короче, сестренка, контингент здесь разный, не все такие… ха!.. как я. Трудности будут: забуреет кто, нюх потеряет или… не знаю, воды там принести, в духан сбегать — ко мне смело обращайся — сделаю. Короче, ты не одна — мы вместе!

— Спасибо! — искренне порадовалась я.

Так у меня появился верный друг. Первый.


В ту ночь, лежа на койке в комнате Рапсодии, которая любезно пригласила меня к себе, увидев мою неприкаянность, я подумала, что самый суетный и впечатлительный день позади. Дальше будет спокойней и проще. Однако смех Вики, что я слышала за стеной, не давал мне увериться, что так оно и будет, и червячок сомнений все же остался…

Дни шли. Мы обживались, знакомились. И тот червячок очень быстро превратился в питона.

Вика закрутила роман с Голубевым, чем очень сильно тревожила меня. Галина, оказавшаяся мастерицей на все руки — парикмахершей и продавщицей, по совместительству пополняла свой капитал самым незамысловатым способом. У нее постоянно были гости, а комната ломилась от барахла.

Я не понимала ее, как ни пыталась, и старалась держаться на расстоянии, за что удостоилась ответной неприязни. Она презрительно смотрела на меня и смеялась, стремясь обидеть или задеть, я не отставала и не выбирала выражений, разговаривая с ней. Началась война на войне. Вика в ней не участвовала и, пытаясь вразумить меня, аргументировала поведение Галины избитой фразой: каждый живет, как может. Обретя возлюбленного, Виктория стала иначе смотреть на мир, примиряясь с тем, что раньше вызывало у нее такую же негативную реакцию, как у меня. Но подругу я могла понять, Галину же — нет. Ее низость, бесстыдство и цинизм не принимались ни разумом, ни сердцем. Грязь, как ее ни назови, остается грязью.

Конфронтация росла. Вика махнула на нас с Галиной рукой и занималась исключительно своим любимым. Рапсодия вообще редко куда-нибудь вмешивалась. Она все видела, слышала, знала, но молчала, придерживаясь строгого нейтралитета. Ее интересовал лишь один вопрос — ее дорогой Колобок.

Масонов был всегда по уши в делах и, беспрестанно ругаясь, метался по части с утра до вечера, то и дело улетал в Кандагар. Кузнецов вышел из запоя и начал томить меня долгими взглядами, от которых хотелось скрыться, сбежав хоть на край света. Свиридов оказался мужчиной грубым и угрюмым. Слава Богу, что хоть ему было плевать на меня. А вот его зам, мужчина хитрый и въедливый, постоянно держал меня в напряжении, заставляя вести оборонительные бои. Он устраивал мне нудные, длинные, неприятные выволочки по самому пустячному поводу — пропущенной запятой в документе, выбившейся прядки у виска, разговору с солдатом.

«Неуставные отношения» — так он называл мое общение с ребятами и пророчествовал стезю Галины, сначала намекая, а потом открыто обвиняя в интимных отношениях со всем батальоном. Оправдываться смысла не было. Любое мое А, оборачивалось его Б, В, Г… Он начинал брызгать слюной, уже не стесняясь в выражениях, и поддерживал свою вставную челюсть, которая в такие моменты то и дело выпадала, ставя его в дурацкое положение.

Иногда из злого цербера он превращался в домашнего щенка. Но это было для меня еще хуже, потому что в этом состоянии он начинал активно ухаживать за мной, льстить, отвешивать глупейшие комплименты, всучивать мне подарки в виде ненавистных югославских леденцов или пепельницы из панциря черепахи. Я отказывалась, и он начинал буйствовать, возвращаясь к образу цепного пса. Поэтому я стала скидывать презенты в ящик стола и благополучно забывать о них. Но это не спасало, он опять начинал бесноваться.

Я не знала, что делать. Жаловаться? Не в моем духе. Да и кому? Чендрякову?

Как-то я, не думая, сболтнула Саше, что сержант Иван Цуп пытался вломиться ко мне в комнату. Мы посмеялись, а на следующий день я увидела Цупа у Вики в перевязочной. Его сильно избили, хоть он упорно твердил, что упал ночью у сортира. Я, конечно, поняла, что к чему, и больше старалась не болтать лишнего, чтоб не устраивать дополнительных напрягов в части.

Я понимала: меня прессуют, зажимают в тиски, проверяя на прочность. С одной стороны, война с Галиной — дома, с другой, война с замкомбрига — на службе, с третьей — война вообще и в частности, и беспрестанная гибель ребят, с которыми еще вчера сидела на БТР и, смеясь, лузгала семечки.

Друзей у меня было много, но они множились так же быстро, как и исчезали — погибали на боевых. Сначала я, не стесняясь, плакала, потом уже не могла и старалась не думать, глядя на лица парней, что вижу их в последний раз. Но тоска и предчувствие беды уже сжились со мной и проступали во взгляде так явно, что друзья, обеспокоенные моей меланхолией, выворачивались наизнанку, пытаясь меня развлечь. Я же в ответ пыталась отплатить им за то хоть малой толикой человеческого понимания, сопереживания, скрасить их жизнь теплом и радостью. Я еще старалась быть веселой, еще не разучилась смеяться. Я еще чувствовала холод, страх и боль, глядя, как ребята уходят на боевое задание. И крестила их в спину и отвечала смущенной улыбкой на понимающее подмигивание Щегла, Сашки, Голубя, Винтаря, Зубра… Да разве перечислить всех, кого я знала и провожала на боевые… и больше не встретила.


В тот день территорию бригады обстреляли из минометов.

Штаб обезлюдел. Все, от замполита до комбрига, побежали координировать действия. Был открыт ответный огонь. В санчасть начали прибывать раненые, и я поспешила туда, на помощь Рапсодии, Барсуку и Вике. Кровь меня не страшила, я была уверена, что смогу, справлюсь. Мобилизирую силы и поборю угнетающую меня особенность. Однако она оказалась сильней меня… Я зашла в перевязочную и поплыла, увидев красные пятна на солдатских робах, белых простынях, открытые раны, искаженные лица, окровавленные бинты.

Барсук вытащил пулю из руки Монгола и повернулся ко мне — я увидела кровь на кусочке металла и зажала одной рукой рот, а другой вцепилась в косяк, чтоб не упасть.

— Зачем ты пришла?! — закричала Вика, спешно сунула мне в руку вату с нашатырем и вытолкала вон, захлопнув дверь. Но и в коридоре стояли двое солдат — у одного лицо в крови, у другого рукав — мне стало еще хуже. Я еле доковыляла до выхода и у дверей столкнулась с торсом в тельняшке. Нет, конечно, торс не ходил отдельно, у тела наверняка была голова и все, что положено человеку, но я увидела лишь эту часть и окровавленную повязку на предплечье, и не устояла на ногах. Чьи-то руки подхватили меня и вытащили на улицу, на свежий воздух. Сунули под нос нашатырь.

Бой закончился, а, может, я оглохла — потому что было очень тихо. Я хлопала ресницами и смотрела в удивительные, прекрасные глаза, которые, не мигая, смотрели на меня. Аммиак потихоньку приводил меня в чувство. И первым был — стыд. Мужчина сидел на корточках возле меня, держал за руку и терпеливо ждал, когда я перестану напоминать своим видом привидение. А мне было стыдно за свою слабость, за то, что кто-то узнал о ней, за то, что я такая ненормальная, трусишка… На глаза навернулись невольные слезы, и это еще больше меня расстроило.

Мужчина улыбнулся светло, нежно и осторожно, пальцем отер слезу. Я опустила взгляд, смутившись, и опять увидела пятно крови на его повязке. Меня качнуло.

— Ну, ты как? Привет, Паша… Эй, подруга дней моих суровых!

Я боялась открыть глаза и старалась глубоко дышать — голос Вики тревожил меня некстати — я почти справилась с дурнотой, почти поборола головокружение.

— Что с ней? — спросил участливый мужской голос. — Крови боится?

— Ага! И потащилась еще нам помогать! Сейчас саму откачивать надо!

«Отстань», — мысленно огрызнулась я на подругу и открыла глаза, чтоб возмутиться вслух. И не смогла — на меня по-прежнему смотрел тот самый мужчина. Мне было трудно определить, как он смотрел, потому что в его глазах было все: от восхищения до легкого укора, и ни грамма осуждения, как я предполагала. Мое сердце не зашлось, не затрепетало, пульс не участился, и розы вокруг не расцвели. Ничего вокруг не изменилось, как не изменилось во мне. Но я отчего-то отчетливо поняла, что хочу, чтоб он продолжал смотреть на меня. Что именно его я готова любить, ждать с боевых, готовить обалденный суп из концентратов, как делает это Рапсодия для своего дорогого Колобка, улыбаться, как последняя дурочка, слушать его и слушаться, слышать и говорить с ним. Довериться без остатка.

— Тебе лучше? — качнулась ко мне Вика, а я лишь заметила, как мужчина прикрыл беретом пятно крови на своей руке и смущенно улыбнулся мне:

— Как вы, Олеся?

«Откуда он знает мое имя?» — удивилась я, и мои зрачки, наверное, превратились в блюдца, а глаза в блюда.

— Хорошо, — солгала смело. — Откуда вы знаете, как меня зовут? Я вас не знаю.

— Старший лейтенант Шлыков. Павел.

«Павел…» — прошептали мои губы, а глаза-предатели продолжали беззастенчиво изучать приятное лицо мужчины. Нет, не приятное — красивое. Нет, не красивое — прекрасное, уникальное, идеальное. Я очнулась, лишь услышав понимающий смешок подруги:

— Приплыла Казакова. Ладно, не буду мешать. Паш, на перевязку не забудь зайти… если не выздоровеешь. Хи-и.

Павел улыбнулся, а я пожалела, что под рукой нет ничего более увесистого, чем кусочка ваты с нашатырем, чтоб запустить в подругу.

Мужчина сел слева от меня, тем самым скрыв свою рану от моих глаз и продолжая держать меня за руку, спросил:

— Зачем же вы пошли в госпиталь, раз вам плохо от вида крови?

Я не могла ему солгать:

— Думала, рано или поздно привыкну, — и смутилась от двусмысленности произнесенной фразы.

— Разве можно к этому привыкнуть?

— Нет, конечно, я о себе. Стыдно бояться крови… Я трус?

— Нет, Леся, наоборот.

«Он шутит?» — не поверила я, но «Леся» — домашнее, мамино — сбило меня с мысли и толку.

— Только не говорите, пожалуйста, никому, — выдавила через силу.

Он лишь кивнул — я поняла, так и будет, не скажет, не посмеется. Ему можно верить, решила я, и действительно безоговорочно поверила бы в любую чушь, что бы он ни сказал. Но Павел молчал. Смотрел на меня, не отрывая взгляда, и молчал. Я тоже. Смешное, глупейшее положение. Если б нас видели со стороны — решили б, что мы оба ненормальные.

— Странно, что я не видела вас раньше. Мы здесь уже месяц.

— Тридцать четыре дня, — уточнил он. — Вы прилетели с Малышевым. Стояли на бетонке испуганные, какие-то… трогательно-растерянные.

— Я не помню тебя.

— А ты на меня и не смотрела.

Он отвернулся, огляделся, уставился в небо, вздохнул и нехотя выпустил мою ладонь из своей:

— Мне пора.

Я с трудом удержалась, чтоб не брякнуть банально навязчивое: «А мы еще увидимся?» Или что-то в этом духе. Он ушел, а я так и осталась сидеть, еще не понимая, что произошло, но четко осознавая, что что-то произошло точно.

Тридцать четыре дня. Он пунктуально посчитал, сколько времени мы здесь. Но не попадался на глаза, не лез, как другие, с ухаживаниями, не навязывался в друзья. Значит ли это, что он и дальше не станет приближаться ко мне?


Вечером начальство немного успокоилось после утреннего происшествия, и замкомбрига, включив ненавистный мне полонез Огинского, начал накачивать себя спиртным.

Я решила, что пора мне уходить, и пошла искать Сашу. Он драил БТР и насвистывал.

— Сань, — потянула я за рукав тельняшки.

— Ну? — обернулся. — Ты чего, Лесь? Случилось что?

— Я спросить хотела, карты где можно купить?

— Какие карты? Кандагара, Джелалабада?

— Да ты что — игральные карты, обычные! Желательно новые, еще не игранные.

— Фьють! — почесал затылок Чендряков, соображая. — Попытаюсь… А зачем тебе?

— Надо, Санечка, очень надо.

— Чё ты мутишь? — прищурился он подозрительно. — Не вздумай в карты играть садиться!

Я знала привычку ребят играть на приз, желание, банку тушенки, реже — на афгани.

— Нет, Саша, глупо с вами играть, — улыбнулась я. — Шулер с шулером — мне куда? Я пасьянсы хочу раскладывать. А то сижу в штабе, от тоски сохну, пока Головянкин классику слушает, а комбриг лютует.

Парень оглядел меня, соображая, можно ли верить, и вздохнул:

— Ладно.

Огляделся и, свистнув, позвал новобранца:

— Нужны карты, новая колода. Час на то, чтоб найти.

— Товарищ сержант, где ж я их найду? — растерялся парнишка.

— А мне по… колено, — рявкнул ему в лицо. — В крайнем случае, роди, понял?!

— Понял, — и поплелся в сторону.

— Бегом, дурында! Е… с-студей!

— Зря ты его, — качнула я головой, запечалившись, что из-за моей блажи у солдата головной боли прибавилось.

— Кончай нотации читать, училка прямо!

И тут краем глаза я заметила его. Павел стоял метрах в двадцати от нас и о чем-то беседовал с лейтенантом Левитиным. Беседовал с ним, а смотрел на меня. И я стояла и смотрела на него, не зная: убежать, залезть под БТР, улыбнуться? Я очнулась — Саша помахал перед моим лицом ладонью:

— Алло, каптерка? — и покосился на Шлыкова. Тот сделал вид, что внимательно слушает товарища. — Так зачем, говоришь, карты? Пасьянс? — протянул прозорливый брат по оружию.

— Хочешь, тебя научу?

— Угу, — сплюнул он в сторону.


Карты мне все-таки достали, принесли прямо в модуль, но погадать, как я хотела, не удалось. Только разложила колоду, как в комнату ввалился пьяный Головянкин. Плюхнул на стол, прямо на карты, пакет с джинсами и японский магнитофон.

— Тебе! — ткнул пальцем в них.

— Спасибо, но мне не надо.

Я, конечно, с удовольствием бы добавила: комнаты перепутали, Сергей Николаевич, Галочка в соседней. Но побоялась обострить отношения и промолчала.

А Головянкин вдруг рухнул на колени и сгреб меня руками, пытаясь завалить на кровать:

— Для тебя, все для тебя… Только скажи: я генералом стану, вертолет тебе куплю, — хрипел, дыша мне в лицо перегаром. — Душу ты мне всю вынула, жить без тебя не могу… Ну, что тебе солдатня?!.. Молоденьких любишь? Они ж ничего не знают, не могут! Хрен с яйцами путают…

Я пыталась оттолкнуть его, вырваться — без толку. Пришлось пойти на крайние меры и изобразить приступ эпилепсии. Я, вытаращив глаза, дико закричала в лицо подполковнику и забилась, хаотично взмахивая руками, взбрыкивая ногами. Головянкин оторопел и чуть отодвинулся, соображая, что это со мной. Его затуманенный алкоголем мозг соображал хуже, чем хотел хозяин. Мне хватило пары секунд паузы, чтоб воспользоваться растерянностью сексуально озабоченного и от души врезать ему. Сергея Николаевича мотнуло в сторону, удар, пришедший под дых, свалил на пол, а пятка, напомнившая, где его главное достоинство, лишила желания обладать. Понятно — на пару минут, не больше, но мне хватит — я вылетела прочь из модуля.


Я, вообще-то, очень странный человек. Все нормальные люди сначала пугаются, потом соображают и только тогда действуют. У меня всегда в этом смысле была замедленная реакция и происходило все наоборот: сначала я действовала, потом соображала и только после — пугалась.

Один на один с больным на весь состав организма подполковником мне было не страшно — противно и мерзко до тошноты, но когда я вылетела на улицу в холодную темноту афганской ночи, до меня дошло: только что чудом избежала изнасилования, — мне стало по-настоящему страшно. Следом пришли и другие мысли, от которых меня пробрала мелкая дрожь и навернулись слезы на глаза — это может случиться вновь, и тогда мне может не повезти, как сейчас, и замкомбрига дойдет до конца!

С кем посоветоваться? Кому жаловаться? Как спасаться?

Ноги сами несли меня по части, но куда — я даже не думала.

Я вылетела к укрепдзоту, где, на мое счастье, дежурил Алеша Ригель, и всхлипнула на окрик часового, зажмурилась от света фонарика в лицо.

— Ёлы! Леся!! — рванул ко мне Ригель, рядом встал Петя Чижов, и оба хмуро разглядывали мое лицо.

— Я ж чуть не шмальнул! — взвыл Ригель, сообразив, что могло произойти. Чиж толкнул его в бок и, сняв с себя бушлат, накинул мне на плечи:

— Пошли.

Они усадили меня у каменной кладки и сунули в руку фляжку:

— Глотни, сестренка.

Спирт обжег горло, и слезы на щеках можно было списать на крепость напитка. Еще пара минут и я начала соображать, приходить в себя. Появилось запоздавшее сожаление, что я пришла сюда, а не пошла к Вике. Пусть бы я нарушила их идиллию с Голубком, зато не выглядела бы идиоткой в глазах часовых, не всполошила бы их.

Поздно — из темноты тенями уже выныривали Сашок, Федя Ягода и Чиж, который их и позвал. Сашка внимательно оглядел меня и, зло скривившись, процедил:

— Шепни имя суки.

Как он догадался, как понял, я не знаю, но мне стало теперь не просто страшно, а панически. Зная петушиный характер Чендрякова, ухаря и пофигиста, я понимала, что его не остановит и чин Головянкина. Он просто уложит подполковника пулей в лоб и с улыбочкой отправится под трибунал. А я этого не хотела.

Я вытерла слезы и бодро улыбнулась дрогнувшими губами:

— Сон плохой приснился, извини. Зря ты, Чиж, всполошил всех.

— Угу, — прищурился Сашок, сел на землю и, кивнув Ягоде, достал папиросы. Федя неслышно исчез в темноте, словно растворился. Чиж замер неподалеку, оглядывая местность.

— Что случилось? Кто? — опять пристал Сашка.

— Да говорю же, сон приснился. Да такой ужасный, что до сих пор вон колотит. Вот и рванула в ночь, себя не чуя. Бывает такое…

— Ты мне на уши блох не чеши, сестренка. Не хочешь говорить, я сам узнаю, и если эта…

— Не выдумывай! Все, правда, хорошо.

— Угу, и поэтому ты белее жмурика.

— Да ну тебя, — отмахнулась я, соображая, куда бы на ночлег пристроиться. Придется к Голубкину ломиться, будить «супругов».

Я встала, отдала бушлат Чижу и пошла к модулю.

— Ты куда? — сунув руки в штаны, пошагал за мной Чендряков.

— Сюда.

— К подруге?

— Сам знаешь.

— А почему не к себе?

— Страшно одной. Опять что приснится.

— Посторожить?

— Да идите вы! — взвилась я, услышав то, о чем Саша и не говорил. И только увидев его лицо, встретившись с немигающим, злым взглядом, сникла, сообразив, что, как собака, начинаю лаять на всех. — Извини.

Из темноты вынырнул Ягода и, кивнув сержанту, встал рядом.

— Пошли, — потянул меня Саша.

— Куда?

— К тебе.

— Ты будешь спать, мы сторожить. Снаружи. И так каждую ночь. Усекла? Сон — не сон — мы рядом. В комнате у тебя чисто. Можешь спокойно ложиться.

Я шла, слушала и все больше сникала. И хотелось, чтоб на месте сержанта был сейчас лейтенант. Я стыдилась этих мыслей и всего разом.

— Извини, — прошептала покаянно.

Парень тяжело вздохнул:

— Завтра мы уходим. Колонну сопровождать.

Я знала и потому не понимала, что ответить, а пока думала, оказалась у своего модуля.

— Ложись спать и ничего не бойся, — махнул ладонью Сашок и скрылся с Ягодой в темноте.


— Ты головой думал или другим местом?!

— Пускай едет.

— Да вы совсем ума лишились, бабу подставлять?!

— Я сказал, она поедет!! — громыхнул Свиридов. — Нечего ей здесь глаза кабульским прохиндеям мозолить! Прав Николаич! Все, базар окончен, не в дукане!

Я стояла у стены ни жива ни мертва и слушала перепалку в кабинете комбрига. Из него вылетел взбешенный Зарубин и, увидев меня, в сердцах треснул дверью и пролетел в сторону выхода. Следом вышли Свиридов и Головянкин. Полковник подал мне синий конверт и объявил приказ:

— Колонна уходит через пятнадцать минут. Вы идете с ней. Прибыв на место, передадите пакет подполковнику Володину и вернетесь. Приказ ясен?

— Да.

— И что стоим? Бегом! — рявкнул Головянкин.

Я вылетела на улицу, искренне радуясь, что не придется объясняться за вчерашнее происшествие. А главное, главное — у меня боевое задание! Я иду с колонной!


— Какого рожна вам здесь надо?! — взревел майор Соловушкин, узрев мои попытки влезть на броню БТР.

— Я с заданием! Мне приказали с вами! Вот! — качнула конвертом.

Мужчина от души выматерился, а потом рявкнул так, что к нам стали подтягиваться заинтересованные бойцы.

— Кто приказал?!! Вам что здесь, ясли?!! А ну, вон отсюда маму… душу… Бога…!!

— Приказ полковника Свиридова!!

Соловушкина перекосило. Он взвыл и бегом помчался в штаб. Я же быстро вскарабкалась на борт с помощью бойцов. Только удобно устроилась и поблагодарила ребят, как подошел Сашок, и, бесцеремонно сдернув меня на землю, потащил к другому БТР, где уже сидели Чиж и Ягода. Я не возражала — лицо у Чендрякова было страшное — установка «Град» в работе, не меньше.

— Что придумал, сука! — прошипел он, подталкивая к брони.

Я села и получила на голову каску, в руки тяжеленный бронежилет. Тут появился Павел. Уставился на меня: скулы белые, губы — нитка, глаза… О, я поняла все, что он хотел сказать, но молчал. «Люблю!» Вот что говорили его глаза! Я была на седьмом небе и почти парила над бронетранспортером.

Павел молча вытащил пистолет:

— Стрелять умеешь?

— Да, очень хорошо! Почти отлично!

— Глупая, — вздохнул он, услышав восторг в моем голосе. Подал пистолет и махнул руками бойцам: — Зажали ее и прикрыли! Чендряков, Словин — на «бронь»!

И пошел к следующему БТРу.

Парни впихнули меня в бронежилет. Саша застегнул каску, как будто завязал тесемки шапочки младшей сестре. Потом меня зажали с двух сторон: он и Ягода, буквально сплющив о железо. Прибежал матерящийся и плюющийся Соловушкин и, махнув рукой, вспрыгнул на головную машину. Колонна двинулась вперед.


Скалы, горы, степь… И тихо так, что уши закладывает. Неуютные места, настораживающий пейзаж. Горы давят на тебя, нависая и грозя.

Ребята молчали, зорко шаря взглядами по камням. Сашок сплюнул и, закурив, опять начал смотреть по сторонам — а лицо пунцовое и взгляд — зажигалки не надо. Ягода, меланхоличный бугай с простоватой физиономией, жевал спичку и щурился на отвесные скалы, пытаясь в их изгибах найти успокоение душе.

На противоположном борте лениво травили анекдоты, вздыхали, считали дни до дембеля. Я ерзала, нервируя ребят, и все норовила выглянуть из-за плеча Чендрякова, чтоб увидеть старлея Шлыкова, восседающего на соседнем БТРе. И каждый раз встречалась с ним взглядом и пряталась за Сашку. Это напоминало игру в прятки и сильно ему надоело. Он сел так, что я могла не крутиться, чтоб увидеть Павла, а только повернуть голову.

Догадливость друга меня и радовала, и пугала, но еще больше восхищала и удивляла: откуда он мог знать, что я высматриваю? И дошло…

Я склонилась над ухом сержанта и смущенно спросила:

— Саш, я дурой выгляжу, да?

Он озадаченно покосился на меня, потом на старлея, опять на меня и неопределенно пожал плечами. Подумал и качнулся к моему уху:

— Нет, ты выглядишь полной дурой.

— В смысле? — Я задумалась: а не обидеться ли…

— Дети. Здесь минута за год идет, день за десятилетие, а вы все играетесь, как школьники. Он с первого дня все глаза об тебя промозолил, а ты только заметила.

— Ерунду не говори! — дернулась я, внутренне ликуя, и все же надулась. На всякий случай. А то начнет тему развивать — от стыда сгорю.

Саша фыркнул, Ягода усмехнулся и поспешил отвернуться.

Остаток пути мы ехали молча.

Мы благополучно добрались до пункта назначения. Я передала пакет и удостоилась удивленного взгляда. Правда, не поняла, кому больше удивлялись — мне или донесению.

Сашка не отходил от меня ни на шаг, Ягода менялся с Тузом, Чижом. Ребята сопровождали меня, взглядами отпугивая ретивых вояк Володина. И все-таки они умудрялись пробивать заслон. Офицеры наперебой приглашали посидеть вечерком, а то и перевестись служить к ним в часть. Я вежливо отказывалась и высматривала Павлика. И находила! Он смотрел на меня, держал в зоне видимости!


Я была довольна поездкой и благодарна полковнику Свиридову за возложенную на меня обязанность, за доверие. А еще за Павла. И вообще — за воздух, за свет, за жару и пыль, за бурчание Ришата на правом борте. О, его ворчание — песня!.. Мы ехали обратно, и я слушала его бубнеж на татарском языке, в который он искусно вплетал изысканные русские ругательства.

— А что он говорит? — поинтересовалась у Саши.

— Ришат?! Переведи для сестренки, что загнул! — крикнул тот.

— A-а! С-собаки душманские! — и опять начал ворчать по-своему.

Я рассмеялась:

— Доходчиво. Саш, тебе сколько до дембеля осталось?

— Восемьдесят четыре дня.

— А мне девяносто восемь, — вздохнул справа от меня Чиж. — Домой хочу, блин, пешком бы пошел!

— К мамке? — хохотнул Туз.

— К невесте, — решил Ягода.

— Ну к маме, ну к невесте, и что? А то вы не хотите. Эх… Слушай, сестренка, а приезжай ко мне в гости потом, а? Я мамке о тебе писал и Танюхе, они рады будут. У меня мать, знаешь, какие кулебяки стряпает? О!

— Я и сама стряпать умею. Могу и здесь соорудить, найти бы нужное.

Разговор о еде был ритуальным. Сашка подобрался и деловито спросил:

— А что надо?

— Муку, дрожжи, яйца, а начинка… Тушенка вон, картошка подойдут.

— Слышали, славяне?! Найдем?!

— Ну, насчет яиц…

— Рот закрой, продует!

Парни заржали и, сообразив, смолкли, покосившись на меня.

— Короче, будет, — подвел итог Сашка и тут неожиданно шарахнуло.

— «Духи»!! С брони!!

Я не успела ничего сообразить, как оказалась на земле. Перед носом под руками — мелкий камень, слева Чиж, справа Ягода. Сашка почти на мне. Крик, мат, визг пуль, рокот минометов.

— В кювет!! В кювет!! — перекрывая грохот, орал Шлыков, указывая Чендрякову и мне на овражек у дороги. Сашка понял. Схватил меня и, рывком подняв, потащил туда, скинул вниз:

— Лежи!! — и полез обратно.

Каска сползла на глаза, закрывая мне обзор, бронежилет давил и, казалось, весил тонну. Я стянула каску, отбросила в сторону и, спеша, избавилась от броника. Выглянула и увидела ребят, которых крошили, убивали, прижимая к земле. Они огрызались, как могли, но их давили огнем, не давая поднять голову. Слева горел БТР, у траков залегли бойцы. Раненые, убитые, кровь, кровь, кровь… Я не видела ее, меня словно подменили, а может, сыграл добрую шутку шок. Я видела лишь мальчиков, с которыми еще минуту назад разговаривала о доме, а сейчас они умирали. Милые мои, дорогие мальчишки, братья!

Ришат уже не ругался, он лежал на спине и смотрел в мою сторону, а изо рта текла кровь, и грудь…

Я зажала уши и закричала: а-а-а!!

А потом, не думая, вылезла и рванула к раненому Тузу.

— Куда?!!

Я не слышала. Я видела умирающих мальчишек. И знала лишь одно — я должна им помочь.

— Уходи, — прохрипел Туз, увидев меня. Я молча схватила его за тельняшку и потащила в кювет. Он помогал, отталкиваясь больше от меня, чем от земли, и я даже не поняла — тяжелый он или нет. Мы кубарем покатились вниз.

— Дура, — прохрипел парень. И попытался удержать, когда я вновь начала карабкаться вверх. Но куда там… У него было прострелено легкое.

— Рану зажми! — бросила через плечо и рванула к БТР, возле которого царапал пальцами коричневую землю Чиж. Его не спасти, поняла я, как только увидела, как, пульсируя, вытекает кровь из шейной артерии. Попытка зажать ее ни к чему не привела. Парень посмотрел на меня и, прошептав «мама», умер. Мне хотелось завыть, закричать… но я лишь сморщилась, заплакав, поцеловала милого Чижа в лоб — никогда ему больше не попробовать маминых кулебяк.

Перебежками я направилась к другому бойцу — еще живому.


Я не помню, что там было, не знаю, как смогла перетащить в кювет раненых, сколько?

Я лишь помнила о цели и видела ее — ребята, я с вами, слышите, я с вами, ребята! Сквозь слезы, которых уже не чувствовала, не стеснялась, сквозь крики и назло свисту и грохоту. Я не думала о смерти — мне было некогда. Я лишь проклинала ее, натыкаясь на остекленевший взгляд бойца, и откладывала его имя в память, спеша к следующему в слепой надежде успеть, хоть его отобрать у душманской пули, у злой бабки смерти.

Витька, Шут, Мороз…

А этот жив! Значит, будет жить! И в кювет его, к остальным.

Меня пытались удержать, не пуская обратно под пули, но я не чувствовала силы рук братьев, потому что была сильнее. И вновь возвращалась, хватала первого попавшегося и тащила к товарищам.

Меня пытались перехватить у БТР, прижимали к земле, прикрывая собой. Я отпихивала, не соображая, что делаю. Я видела, что рядом истекает кровью мальчишка, тот, кто вчера приносил мне цветы, а позавчера сидел за одной партой. И мне было страшно, что я не успею вытащить его из-под огня и увижу мертвые глаза. И я ненавидела тех, кто меня удерживал, отбирая жизнь у товарища, а значит, и у меня. Кажется, я ругалась на зависть погибшему Ришату. Это срабатывало, а может, что другое? Не знаю…


Сколько шел бой?

Мне казалось, век и миг. Как провал во времени, в который ушли и навеки остались в нем мои дорогие мальчики, милые мои братья. Провал закончился, высосав нужную ему дозу жизней, и наступила оглушающая тишина. Я не верила в нее и ни черта не понимала. Полулежала на насыпи в кювете и смотрела в глаза Ягоды.

— Все, сестренка, — выдавил он улыбку, а рука зажимала рану в боку. И тут я увидела кровь под его ладонью, словно не заметила ее во время боя. Меня затошнило. Я села и попыталась сдержать рвоту, зажав рот ладонью, но мои руки были тоже в крови.

— Ты как? — прошелестело над ухом. Я вскинула взгляд: Павлик. По щеке красная полоса крови…

Я, оттолкнув его, рванула в сторону, к камням. Меня стошнило. Господи, как мне было плохо! Я не знала, куда деться от стыда, что меня видят такой отвратительной, слабой, готовой упасть в обморок, как кисейная барышня! И видят все! Ребята… Павлик! И эта мерзкая тошнота, звон в ушах от головокружения, слюни, что не утрешь, потому что руки в крови.

— Возьми, — подал мне бинт Шлыков.

— Не смотри, уйди! — заплакала я, представляя, как же он презирает меня сейчас. А он словно специально, чтоб поиздеваться, не только не ушел, но еще и поднял меня, прижал к груди, заставляя посмотреть ему в глаза:

— В небо смотри и дыши глубоко. Ну, Леся? Давай, девочка, давай!

И я разревелась: он со мной как с маленькой! Как с дурой!

— Старлей, нашатырь, на.

— Что с ней?..

— Да шок у девчонки…

— Ну, чего уставились?

— Отгоняй БТР!!..

— Связь, вашу маму!!..

— «Вертушки» на подходе!..

— Собирай раненых, быстро!!

— Уходим!!

— Товарищ старший лейтенант, дайте ей пить…

— У меня спирт есть…

Икая, всхлипывая и вздрагивая, я слушала разговоры и жалела, что не могу провалиться сквозь землю от стыда, и ненавидела себя за то, что так глупо устроена, за то, что реву, как последняя истеричка, и никак не могу остановиться. Я боялась смотреть по сторонам, чтобы не упасть в обморок от вида крови, не порадовать бойцов повтором рвоты.

Опять что-то жахнуло — «вертушки» пускали дымовые ракеты. Как хорошо, что нас не зажали в ущелье, а обстреляли почти на равнине…


Что-то сломалось во мне в том бою.

Внутренний мир надломился, треснул, как зеркало. И в этом изломе больше не было целостной картины, лишь два фрагмента — я вчерашняя и я сегодняшняя.

Я мылась, не соображая, что делаю, а сама видела погибших ребят, кровь и подлость смерти. Вика сидела на табурете и смотрела на меня с сочувствием, а я боялась смотреть на нее — ее любимого ранили, и сейчас он лежал в палате, под присмотром Рапсодии, а Виктория бросила его и побежала ко мне.

— Иди к нему.

Она мотнула головой.

— Иди, я все равно спать лягу.

— Тебе к нам надо.

— Зачем, я не ранена.

— Ты контужена. Посмотри на себя, ты лет на пять постарела…

Я б и на десять постарела, если б тем самым смогла вернуть погибших ребят.

— Как твой?..

— Нормально. Буянит, что зря упекли в постель. Тяжелых уже в полевой госпиталь отправили.

И вздохнула:

— Чего тебя понесло с колонной?

— Приказ.

— Головянкин?..

— Почему? Свиридов.

— Ясно. Из Кабула начальство приезжало, утром только улетели. Ох, погуляли — Галке прибыль.

— А что ты про Головянкина вдруг спросила? — Я села на постель, закончив наконец полоскаться. Надо бы воду вылить, да сил нет…

— Да Ягода-то у нас. Сашка твой прибегал, ну и парой фраз насторожил.

— Откуда Саше знать?

— А он слепой? Или я? Да все видят, что этот старый пень залезть на тебя мечтает. Идея фикс ты у него.

Я легла на постель, обняла подушку, еле сдерживая слезы, — мне не было дела до глупых чаяний какого-то Головянкина. Он казался далеким и невсамделишным.

— Ты поплачь, Олеся, легче станет.

— Нет, знаешь, как мне стыдно?

— Вот тебе раз! Это чего ж тебе стыдно?

— Меня стошнило, представляешь, при всех! Я вела себя как последняя идиотка! Ревела…

— Ага, поэтому Соловушкин рапорт на представление тебя к награде подал, да?

Я зарылась лицом в подушку: какой рапорт, какая награда?! Она что, не слышала, о чем я?

А ребята? Она что, не понимает, что они погибли?! Что Чижа больше нет!! Нет Темраза, Ришата, Дао. Нет! Их не-е-ет!!.

Господи, Господи, Господи!!

Куда ты смотришь и видишь ли вообще?!


Мне дали два дня выходных.

Богатство.

Приз.

Но что с ним делать?

Я лежала и глядела в потолок, а за стенкой слышалось изрядно надоевшее мне за два месяца службы монотонное скрипение кровати. Галка зарабатывала себе на жизнь в Союзе, без выходных. Еще бы, через месяц ее контракт закончится, а в месяце всего тридцать дней. Нет, на счастье Галки, в августе тридцать один день.

У каждого свое счастье.

Я отвернулась к стене и с головой укрылась простынею.

В комнату постучали, скрипнула дверь. Я хотела сказать посетителю все, что думаю, не стесняясь в выражениях, но увидела Пашу. Он в нерешительности застыл у входа, обнимая какие-то банки, фляжку.

— Ты?

— Я, — заверил. Сгрузил провиант на стол и подошел ко мне. — Гостинцы принес.

— Вижу, спасибо.

— Мелочь, — поморщился он и присел напротив меня, пододвинув табурет. Минута, десять — а он молчит и только смотрит. Потом взял мою руку и давай ладонь изучать, пальцем водить. Я не отдернула. Павел осмелел и поцеловал ее нежно, чуть касаясь, потом каждый пальчик и улыбнулся мне смущенно, как мальчишка. У меня слезы на глаза навернулись.

— Не плачь, Олеся, — отер слезу и вздохнул. — Олеся… У тебя даже имя теплое, как солнышко.

— Кандагара?

Павел опустил взгляд:

— Война, Олеся. Она всех перемалывает, мужчин, женщин, детей, стариков. Мы на ней звереем, вы…

— Опускаемся?

Он мотнул головой:

— Ломаетесь.

— Я не сломалась.

— Не ты. Но если о тебе говорить, то… лучше б ты уехала, Олеся.

— За этим и пришел?

— Нет, конечно, нет, — мотнул головой. — Наши братьев поминать собрались. Тебя приглашают. Пойдем?

Я зажмурилась:

— Нет. Не могу, извини.

— Плохо?

Я прислонилась лбом к его груди и вздохнула:

— Не то слово. Реву и реву.

Ему мне было не страшно признаться, я отчего-то верила — он правильно поймет. И он понял. Погладил по голове, еле касаясь, и прошептал:

— Ты женщина. Хорошо, что еще можешь плакать, а мы… Душа высыхает, Леся, вот что страшно.

— Это пройдет?

Он долго молчал, видно подбирал слова или лояльные фразы, а выдал:

— Не знаю.

Я закрыла глаза, найдя покой у его груди, и слушала, как бьется сердце Павлика. Мне было спокойно от его чуть учащенных, но мирных тактов. Теплые губы накрыли мои. Жаркий и в то же время нежный поцелуй был мимолетен в своей бесконечности. Впрочем, я понимала, что нельзя прожить жизнь в объятиях Павла, паря в невесомости его поцелуя. Но именно это и вызывало сожаление.

Возможно, если б он пожелал большего, я бы не воспротивилась, но так же возможно, что потом о том пожалела. Но Павел, видимо, почувствовал это и ушел, оставив в памяти лишь вкус его поцелуя.

На войне все становятся провидцами.


Шли дни. Боль от потерь, страх, осознание грязной сути войны и твое бессилие перед ней осели мутным осадком на душе и от каждой следующей потери лишь все больше превращались в камень. Все, что мучило меня, не отболело и не ушло, оно срослось со мной, изменяя подспудно и меня, и мои взгляды, и мир вокруг. Он уже не цвел, как орхидеи, не дарил тепло и яркость красок одним своим существованием, но еще и не отталкивал циничной правдой. Я любила и, наверное, это меня спасало, а то, что я любила благородного, честного и сильного человека, еще и защищало от ошибок и боли обид.

Меж нами по-прежнему ничего не было и только очень пристальный, внимательный взгляд мог приметить что-то особенное, что связывало нас. Может, оттого, что мы не спешили и продолжали вести себя как друзья, не больше, наша любовь оставалась чистой и светлой. Она, как тайна, связывала нас, окутывая туманом взгляды. Мы видели друг друга издалека, слышали, находясь в разных концах части.

Я не провожала его на боевые задания, потому что всегда была рядом, и он это знал. Во всяком случае, я очень в это верила.

Саша загадочно улыбался и щурился, как наглый ведун, следя за нашими переглядами. Павел проходил мимо, чуть замедляя шаг, я во все глаза следила за ним. Павел разговаривал с товарищами офицерами или отдавал команды солдатам — я видела его, а он видел меня. Мы шли параллельно, видя лишь друг друга, и не замечали пристального внимания к нам окружающих.

Я хотела определенности в наших отношениях и боялась ее. И дело было не в страхе, что любовь завянет, нет, о том я и не думала, но я боялась за Павлика.

Головянкин после моей поездки притих. Может, в благодарность за то, что я промолчала о его неблаговидном, порочащем честь офицера поступке, может, из-за опасения, что еще могу передумать и написать рапорт, а может, немного осел, сообразив, что я не настолько глупа, доступна и беззащитна. Я не знаю, да и все равно мне было, что он думает сейчас. Я знала, что он не тот человек, чтоб успокоиться — если паранойя есть, то не стоит радоваться ремиссии, потому что рано или поздно наступает обострение. Но одно дело разбираться нам с ним, другое — вмешивать в это Павла. Головянкин — тип мстительный и, судя по взглядам, которые он бросает, когда я с кем-то разговариваю, патологически ревнив. И ладно бы на словах или во взглядах — на деле. Как-то солдат из новобранцев драил полы в штабе и все косился на меня, открыв рот. Мы разговорились, но, на несчастье парнишки, черт принес Сергея Николаевича. На следующий день парня отправили на дальнюю заставу, где каждый камень был пристрелян душманами. Он не прослужил там и трех дней…

Мстительность замкомбрига вообще была притчей во языцех. Не раз я слышала от Рапсодии о том, что случалось не то что с солдатами — с офицерами, которые вставали поперек замкомбрига либо как-то задевали его. Она рассказывала ужасные вещи, в которые я бы не поверила, не зная Головянкина лично, не встречаясь с ним каждый день. Нет, я не хотела Павлу их участи. Я хотела, чтоб он жил долго и, желательно, счастливо, и даже была согласна, чтоб не со мной, но главное — чтоб жил.

Вика единственная знала, что я думаю и чувствую. Мы по-прежнему оставались с ней близки, и хоть она жила с Голубкиным, считалась его женой, смена ее статуса не повлияла на наши с ней отношения.

Галина же несколько изменилась, а может, что-то изменилось во мне? Взгляд, например. Не знаю, возможно. Но Галя перестала меня третировать, стала относиться ровнее и спокойнее, а я в ответ уже не сатанела, слыша скрип кровати, видя коробки, которыми был уставлен даже коридор. Я по-прежнему не понимала ее, но приняла как факт наше с ней существование на разных полюсах морали, и просто отодвинулась. Нет, не боясь запачкаться, а скорей пугаясь того, что когда-нибудь эти полюса могут смениться, и я стану черствой, бездушной и все-таки пойму ее.

Я менялась так стремительно, насколько это возможно в боевых условиях. Я примирилась с мыслью, что война — время жатвы для всех, но каждый пожинает свои плоды, и я ничего с этим сделать не могу. Я не изменю Галину, как не изменю Головянкина. И мне не остановить жуткий маховик смерти, которая заполонила весь Афган от края и до края.

Я стала настолько черствой, что мне не было жаль афганцев, кто бы они ни были — пуштуны, «духи», активисты Гаюра, простые декхане, раббанисты, моджахеды. Все они были равны в моем сознании — «не наши». Меня больше не интересовала политика, я сторонилась ее, как чумы, как дополнительного источника неприятных мыслей.

Меня подбрасывало от слова «перемирие», которое объявили по войскам. О, это фальшивое перемирие, когда нас убивают, а мы не можем ответить, потому что нет приказа, вернее, он есть — не открывать огонь… Будь оно неладно! И будь проклят тот, кто его объявил, подписав похоронки пацанам, которые с верой в светлые идеалы и своих отцов-командиров ложились сначала под пулю, нож духа, а потом в цинковый гроб…

Смерть. Что бы ни говорили, как бы ни объясняли, чем бы ни прикрывали — она оставалась смертью, и никак иначе. Она вылезала в рапортах, приказах, сводках. Сидела в скалах, лежала под ногами. Она жила с нами. Она жила в Нас.

Я тупела от нее и умнела, злилась до удовлетворения и веселилась до злости. Я стала похожа на кардиологическую кривую, где острые зубья моей жизни сплетались с жизнями других, приходящих и уходящих — кто вниз, кто вверх.

Ребята гибли и тем убивали меня — но и возрождали, возвращаясь живыми.

Саша убеждал меня, что когда-нибудь, рано или поздно, я привыкну к чужой смерти, но я не верила ему, потому что именно это и было самым страшным для меня — привыкнуть к чужой смерти.

Тогда я точно буду мертвой…


Август плавил воздух жарой.

Я спасалась в вотчине кондиционеров — штабе и мечтала о ночи, что накроет холодом часть. К вечеру пришла «вертушка» с почтой. Бригада ожила в ожидании вестей, и я, как остальные, ждала, когда разберут почту, раздадут конверты ротным, дежурным, и, возможно, тогда какой-нибудь добрый человек одарит и меня конвертиком с вестями из дома.

Первой повезло Виктории. Она получила письмо вместе с остальными жителями медпункта. Мне конверт принес Головянкин. Молча положил на стол и пошел дальше. В его руке осталась еще пара конвертов — значит, комбрига и других фортуна не обошла, выдала приз.

Я взяла письмо и с удивлением отметила, что оно не от мамы, не от подруги, а от незнакомой Татьяны Ивановны Веселкиной. Адрес отправителя незнакомый. Нет, я знаю, что в нашем городе есть такая улица, но так же точно знала, что живущих на ней знакомых у меня нет.

Размышляя о странном послании, я распечатала конверт и вытащила исписанный ровным, мелким почерком листочек:

«Милая моя, дорогая моя доченька Олесенька! Пишет тебе тетка Таня из 18-й квартиры. Ты, наверное, и не помнишь меня, а вот пса моего окаянного, что вечно пугал тебя, может, и упомнишь — Сенька его кликали. Так вот, я хозяйка его, тетя Таня, да уж баба Таня скорее для тебя».

Я вспомнила и выгнула бровь от удивления: дородная седая женщина вечно шугала детвору, и мне от нее доставалось, бывало. Но больше всего я боялась ее пучеглазую, тонконогую собачку размером с кошку. Эта тяфкалка производила обманчивое впечатление невинно-трогательного создания и очень любила сладкое. Как-то, увидев, как он выпрашивает у меня конфету, поджимая то одну ножку, то другую, тетя Таня сказала:

— Дай ему, если не жалко.

Мне было не жалко, я дала. Но Сенька не рассчитал размер конфеты и своей пасти и сомкнул челюсти на моих пальцах.

Воспоминание утвердилось маленьким, еле заметным шрамиком на пальце. С тех пор Сеньку я боялась, тетю Таню ассоциировала с хозяйкой людоеда и не жаловала, впрочем, насколько помню, и она меня тоже.

Странно, что это ей вздумалось мне писать?

Сердце отчего-то тревожно забилось.

«Может, и не права я, старая, но как подумаю где ты, да как, и ничего не знаешь, так сердце кровью обливается. И вот решилась тебе написать…»

Я расстегнула ворот кофты: почему же так душно?

«Крепись, доченька, мамка твоя и отец, царствие им небесное…»

Нет!!

Я откинула письмо. По спине мурашками холод, и ничего не хочется, кроме одного — повернуть время вспять хотя бы на пять минут и не получать, не видеть этого письма!

Я потерла висок, не спуская взгляда с листка бумаги. Пальцы дрожали, и в горле стало сухо.

И все-таки я протянула руку и взяла лист: что же там старая маразматичка выдумала?

«… дом наш в аккурат по вашей квартире разлом дал и осел, только по краям по подъезду и осталось. Кому повезло — выскочить успели либо дома вовсе не было, а твои…»

Бред, чушь.

Неправда. Какой дом? Как осел?

«Говорят, какие-то воды фундамент размыли или чего там, я уж не поняла, только все уж едино усопшим-то»…

Я скомкала лист, словно именно он был причиной беды, а потом встала и пошла, не зная куда, лишь бы сбежать от этих дурных вестей, и не замечала, что продолжаю сжимать письмо в кулаке.

Вышла на улицу и взглядом обвела модули, БТРы, камни, скалы: что я здесь делаю? Где деревья? Липы, березы, тополя? Где мой дом? Мама?.. Где мама?.. Отец?..

Я шагала, не зная куда, и не видела растерянных, озабоченных взглядов парней, Ягоду, застывшего с папиросой на полпути ко рту. Я искала родителей, до крика, до воя не желая верить, что не найду, что их уже нет. Я не плакала, лишь кривилась, ненавидя туман перед глазами, эту коричневую землю, горы, модули. Мне хотелось сбежать, вырваться за укрепзону, посты — в горы. В итоге наткнулась на БТР и стояла, тупо разглядывая машину. Сота, рядовой Сотников, выглянул из-за другого борта, силясь понять, что я изучаю.

— Эй, сестренка, — помахал рукой перед глазами. — Очнись. Ты чего? Заболела?

Сколько участия в голосе, будь оно неладно!

Меня развернули чьи-то руки: Сашка.

— Лесь, мы картошку достали.

— Картошку?

Он издевается? Какая картошка? Где? И почему он смотрит на меня с сочувствием?!

Меня заколотило. Я замахнулась кулаком, в котором намертво был зажат проклятущий листок, но не могла же я ударить своего брата, пусть он и кощунствовал, говоря о какой-то картошке, когда моя мама…

Мою руку перехватили, крепко сжав у запястья, забрали письмо, и я поняла, что меня отвлекали. Это разозлило, воспринялось как предательство, и слезы сами собой брызнули из глаз:

— Как вы можете? — прошептала я и поняла, что сейчас закричу.

Сота читал письмо. Рядом стоял Ягода, заглядывая ему через плечо. Как они могут читать чужие письма? Я качнулась к ним, желая забрать его, но Сашка прижал меня к брони:

— Тихо, сестренка.

Предатели! Я оттолкнула его и побежала прочь, захлебываясь слезами. Запнулась о камень и шлепнулась на коричневую землю. Больно, почему же так больно…

— Мама?! — прошептала, с трудом поднимаясь. — Мамочка, папочка, мама…

Чьи-то руки бережно подняли меня:

— Оставьте меня в покое, оставьте меня, — хрипела я, не понимая, что передо мной Павлик. Он молчал, не успокаивал, не сожалел, с каменным лицом смотрел перед собой и нес меня куда-то.

— Олеся! — всхлипнула Вика. Рапсодия лишь вздохнула.

— Помогите ей, — приказал Шлыков, опуская меня на скамейку, и ушел.


Рапсодия умеет успокаивать. Ее мягкий голос проникает в каждый уголок сознания, как шприц, глубоко в вену.

— Я не буду спать…

— Нет, конечно, нет…

— Почему так? За что?

— Олеся, — всхлипнула Виктория.

— Люди умирают, — со вздохом заметила Рапсодия. — И мы когда-нибудь тоже умрем…

Мысль показалась мне возмутительной, но своевременной.

— А ты будешь жить долго и счастливо.

— Но без отца и матери…

— Они будут с тобой, всегда будут с тобой.

Я посмотрела на Барсукова. Он, как обычно, курил, держа пинцетом сигарету, и щурился от дыма. В его глазах тлело сочувствие и несогласие со словами Рапсодии:

— Не морочьте голову девочке, Вера Ивановна.

— Виктор Федорович, идите курить на улицу.

— У нее больше никого нет, — тихо прошептала Вика, с несчастным видом глядя на меня.

— А вот это неправда, греза моя. У нее есть ты, мы.

Я переводила взгляд с подруги на врача, с врача на Рапсодию, с Рапсодии на Вику и силилась понять, почему они говорят обо мне, не замечая меня, как могут говорить о том, чего не знают, о тех, кого не видели в глаза — моих родителей. Но я не встревала в разговор, я сживалась с горем. К камню, что лег на душу после обстрела колонны, прибавился еще один, и она отяжелела, не могла больше парить над этим миром, отдаваться иллюзиям.

К ночи я покинула медпункт. Шла к модулю, надеясь увидеть Павла, но его нигде не было. Зато я заметила группу ребят: Сашка, Федул, Ягода и Ригель с незнакомым мне парнишкой сидели и курили. Я подошла и нависла над ними.

— Исчезни, — буркнул Сашка пацану. Тот послушно скрылся в темноте, уступая мне место на камне.

— Дай сигарету, — попросила я у Чендрякова. Тот моргнул, испытывающе глядя на меня, и кивнул товарищу:

— Ригель, дай.

— Последний косяк.

— Ей нужнее.

— Завтра Батон еще достанет, — заверил Ягода.

Я закурила и поперхнулась первой же затяжкой.

— Не торопись, Леся, не отберем, — заверил Федул.

— Очень смешно, да?

Парень растерялся. А мне стало вдруг смешно и легко, и только злость вопреки внешнему веселью сильнее сжимала горло. Мне больше не была страшна смерть, потому что я вдруг поняла — я мертва. Человек жив лишь тогда, когда ему есть ради чего жить, он идет, если есть куда идти, он думает, пока есть о чем. Мои мысли были горькими и крутились вокруг одной очень болезненной темы, поэтому я предпочитала не думать, культивируя тишину и пустоту внутри себя. Мне некуда было идти — модуль не в счет. Все, что у меня осталось — братство вояк с такой же обожженной душой, как у меня.

— Не грузись, сестренка, перемелется, — бросил Ригель.

— Рот закрой, — буркнул Сашка, глянув на него как на идиота.

Чендряков понимал меня лучше всех и чувствовал мою боль, как свою. И мне было безумно жаль, что он — не Павел.

Только подумала, как увидела его. Он навис над нами, обводя недобрым взглядом солдат, и те, почуяв неладное, поспешили подняться, вытянулись.

Я хихикнула, углядев в их позах нелепость и комичность.

Шлыкова мой смешок отчего-то разозлил. Он отобрал у меня окурок, откинул в сторону и уставился на Сашу.

— Еще раз увижу, узнаю — порву.

— Мы ж как лучше хотели, товарищ старший лейтенант… — протянул Федул. Сашка пихнул его в бок и заверил Шлыкова:

— Больше не повторится, товарищ старший лейтенант.

«А чего это Павел раскомандовался?» — озадачилась я, поднимаясь. Меня качнуло.

— Между прочим… — начала и смолкла, встретившись взглядом с глазами Павла. В них было все: боль, понимание, злость от бессилия, укор и мольба. Еще вчера я бы смутилась и отвернулась, а сейчас разозлилась: он понимал все, кроме самого главного — насколько сильно он нужен мне именно сейчас, в этот момент, что я больше не хочу и не могу играть в любовь, я хочу ее знать. Потому что это единственное, что мне осталось, ради чего еще можно и нужно жить. И пусть это всего лишь соломинка, но порой она оказывается надежней корабля…

Мне стало обидно до слез, что он не понимает элементарного. Мои слезы подействовали на всю компанию странным образом. Ребята смущенно переглянулись и испарились в темноте, словно их и не было. Павел шагнул ко мне и обнял, отер влагу с лица, убирая заодно непослушные прядки со щеки:

— Я с тобой, я всегда с тобой, только не плачь, никогда больше не плачь.

В глухом голосе было столько боли и печали, нежности и любви, что я не сдержалась и обвила шею Павла руками, крепко прижавшись к его груди:

— Так будь со мной, пожалуйста, будь.

— Олеся… — и вдруг пропел шепотом: «Олеся, Олеся, Олеся — так птицы кричат, так птицы кричат в поднебесье, Олеся. Останься со мною, Олеся, как сказка, как чудо, как песня»…

Я не знала нежности большей, чем подарил мне Павел. Он не ласкал — он упивался, он не брал — он дарил. Все неприятности, обиды, горе, страхи исчезли за завесой его любви, растворились, как звезды в небе. Он возродил меня, наполнив жизнь новым смыслом. Он, только он — его глаза, губы, руки, тело властвовали надо мной, всецело поглотив и растворив в себе. Так соединяются любя, так любят, соединяясь, сплетаются не только телом, но душой.


— Давай поженимся, — предложил Павел утром.

— Так вроде уже… — улыбнулась я, поглаживая родимое пятнышко на его груди.

— Я серьезно, Олеся. Подадим рапорт и официально распишемся.

Я была не против, наоборот, очень даже за, но по наивной глупости своей хотела сначала услышать страстное признание в любви. Я еще не понимала, что оно уже было.

— Не хочешь?

— Мне кажется, мы торопимся.

— Боишься стать вдовой?

Меня подкинуло, и лицо исказила судорога:

— Не смей! Никогда не смей даже думать об этом! — Я ударила его по груди кулачком, он прижал его ладонью и рывком подтянул меня к себе:

— Прости, пожалуйста. Я не хотел волновать тебя… Я всего лишь хотел сказать, что не погибну, никогда не оставлю тебя…

Я плакала, слушая его неуклюжие объяснения, крепко сжимая его в объятиях:

— Ты у меня один. Все, что у меня осталось, это ты.

— Но замуж за меня не хочешь, — напомнил он.

Я опять стукнула его кулачком по груди: упрямец.

Он рассмеялся:

— Женский бокс? Давай, я научу тебя паре приемов? Они могут пригодиться, Олеся.

— Хочу, — вытерла слезы. — В следующий раз, если заикнешься о плохом, я тебя быстро в порядок приведу.

Павел нежно погладил меня по волосам. Ему ничего не надо было говорить — за него говорили его глаза.


Я от души потянулась, стоя у умывальника. В моих глазах еще жила нега прошедшей ночи, лицо, смягченное безмерным счастьем, украшала довольная и чуть лукавая улыбка.

— Ишь, кошка сытая, — хохотнула появившаяся с полотенцем Галка. — Поздравить, что ли?

— Поздравь, — неожиданно мурлыкнула я.

— Ну-у… удачи, — пожала та плечами, слегка озадачившись.


— Чего светишься? — полюбопытствовала Вика.

— Па-аша-а, — протянула я и, подперев подбородок кулаком, с блаженной улыбкой уставилась на подругу. Та нахмурилась:

— Кто еще знает?

— А что? — Я даже немного обиделась, что она не разделяет моей радости.

— Головянкин узнает, он твоего Пашку сгноит.

— Да шел бы он! Какое он имеет право вмешиваться? — посерьезнела я и напряглась, понимая, что с него действительно станется.

— Ох, Олеська, — ткнулась мне в плечо подруга. — Что ж ты невезучая такая?

— Я везучая! — процедила, внутренне холодея. — У меня есть Павел. И пока он жив, жива я. Пока жива я — жив он. Я отмолю его у смерти, заберу, слышишь?! И не смей думать плохое, говорить мне. Не зови смерть и беду раньше времени!

— Конечно-конечно, прости, Олесенька. — Подруга погладила меня по руке. — Мы вместе. Один за всех и все за одного.

— Да, и не иначе.


Вечером Павел притащил мне кассетник, поставил очень красивую мелодию:

— Ребята достали запись Криса де Бурга. «Женщина в красном». Говорят, он посвятил эту песню своей жене, единственной любимой женщине в своей жизни. Слышала?

— Нет.

— Про тебя.

— У меня даже красной кофты нет, не то что платья, — рассмеялась я, довольная близостью любимого. Его объятия — все, что мне было нужно. Они превращали мимолетность нашего счастья, зыбкость отношений в нечто реальное, монументальное. Он рядом, его руки обнимают по-настоящему, я чувствую, как бьется его сердце, чувствую запах, исходящий от кителя, вижу глаза Павлика. И прочь все страхи, навеянные Викой.

— Я куплю. Шикарную красную кофту.

— Где?

— В «Березке». На чеки.

— Зачем? — рассмеялась я над прихотью любимого.

— Не знаю, — пожал тот плечами. — Разве тебе не хочется?

— Хочется… тебя.


— Как оно? — щурясь на солнце, спросил Саша.

— Что оно?

— Жизнь, — улыбнулся.

— Замечательно, Сашенька. — Я чмокнула его в щеку.

— Не надо, — дернулся он и достал сигареты.

— Ты что? — Меня озадачил его хмурый вид.

— А сама не знаешь? — Он затянулся, прислонившись к брони. — Ты была когда-нибудь в Сатке?

— Нет.

— Приедешь, если приглашу?

— Не знаю, — призналась честно.

— Ладно… А сама куда поедешь после того, как все закончится?

Я нахмурилась и, встав рядом, посмотрела на новоприбывших, которых Головянкин распределял по взводам.

— Что молчишь?

— Саш, что тебе надо? Сам знаешь, ехать мне некуда, в Курган не хочу, больно. А если намекаешь на то, что Павлик бросит меня…

— Нет, Шлыков скорее гранату в штаб бросит, чем тебя.

— Ну, ты сказал, — хмыкнула я, скрывая радость.

— Я больше скажу. Головянкина видишь? Не знаешь, чего он вторую неделю лютует?

— Намекаешь, что наша бригада — большая деревня?

— Маленькое село. Будь осторожна, Леся, замкомбрига мужик гнилой.

— Что вы меня пугаете? Чем?

— Старлей мужик умный, правильный. Думаешь, он зря тебя приемам рукопашного боя обучает?

— И это знаешь?!

— Я все знаю, сестренка. Даже то, что Шлыков свихнулся на тебе, кофту красную заказал, кучу чеков собрал, чтоб оплатить доставку товара. А еще знаю, что Головянкин зуб на него точит активно. И хочет сплавить на заставу. Слюной брызжет, рапорты на него катая.

Кажется, я побледнела:

— Перестань, пожалуйста. Специально пугаешь?

— А ты еще не пуганая? Эх, Леська, все мне в тебе понятно, кроме одного: откуда в тебе столько наивности? Жизнь цинична, понимаешь, сестренка? Планируешь одно, а она такой фортель выкидывает, что-либо под дых, либо сразу в аут, что одно… одинаково. Запасные аэродромы надо иметь, чтоб точно сесть, а не упасть.

— А этот запасной аэродром ты?

— Чем плох? — наконец посмотрел мне прямо в глаза Чендряков.

— Всем хорош, Саша, да люблю я не тебя, — призналась. — В моем случае нет и не может быть запасных вариантов. Либо Павлик, либо никого, потому что и меня не будет.

— Чешешь? Это ты сейчас говоришь, а случись…

— Это ты говоришь, что понял, а, выходит, ни черта ты, Саша, не понял. По своей невесте чужих невест не меряй. И не смей хоронить Павлика. Он жив и будет жить, понял?! — разозлилась я. — А еще раз услышу — в зубы дам, понял?

— Ты? — удивился искренне.

— Я. И только на себя обижайся потом.

— Ну-ну. Как же таких делают?

— С любовью!

— Расскажешь?

— Нет, ты точно сегодня по лицу схлопотать хочешь…

— Я в смысле про любовь, пошлячка, — криво усмехнулся он. — Каждый думает в меру своей испорченности.

— Ты сегодня не в духе, — заключила я.

— «Духи», они и есть «духи», увидел — убей.

— Ну тебя… — махнула я рукой и потопала в штаб.


Наших отправили на боевое. Мы проводили их украдкой и словно ушли в анабиоз в ожидании. Вика сутки вздыхала, а потом заявила мне:

— Я точно знаю, с Мишей все будет хорошо. У меня… кажется, будет ребенок. Значит, Миша будет отцом, а отцов нельзя убивать, неправильно это.

— Убивать вообще неправильно.

— Да знаю я, — отмахнулась Вика. — Не мешай мне верить в то, что говорю. Мне волноваться нельзя.

— Мне, может, тоже.

— Может?..

— Не знаю еще точно.

Подруга испытывающе посмотрела на меня:

— Что делать будешь?

— То же, что и ты. Ждать. Потом рожать и воспитывать.

— Пашке сказала?

— Да рано. Непонятно еще.

— Вернулись бы…

Они вернулись. Михаил, Павел и все остальные.

Я, не стесняясь, бросилась на шею Шлыкову:

— Я знала, что ты вернешься.

— К тебе и с того света вернусь, — заверил он.


— Леся, я сегодня письмо домой отправил.

— Подвиг, — улыбнулась, искоса поглядывая на любимого. Хорошо, что у него широкая грудь: хоть так ляг, хоть эдак — все равно лицо Павлика увидеть легко.

— Я о тебе им написал, женой назвал.

— «Им»?..

— Маме и сестренке.

— Думаешь, порадуются?

— Уверен. И ждать тебя будут.

— Мне еще до конца срока…

— Расторгни контракт.

— Зачем? Не-ет…

— Олеся, здесь война, сама видишь, что творится.

— Вижу и одного тебя не оставлю. И потом, неустойку платить — разориться можно, — схитрила я.

— Моих чеков мало?

— Конечно, — врать так врать. — У меня большие запросы.

— Скажи, что надо, я достану.

Я начала загибать пальцы, изображая работу мысли:

— Кроссовки, джинсы, орден или медаль, золото очень люблю…

Он схватил меня и перевернул на спину, нависнув надо мной:

— Врушка.

— Откуда знаешь? — улыбнулась лукаво.

— Я все о тебе знаю.

— О, знакомые слова. Говоришь людям правду, а они не верят, еще и обзываются… Вот наглость!

— Тогда где тот золотой браслетик, что я тебе подарил?

— В сумке, чтоб не потерялся.

— Ага? А сумка — Галкино запястье?

— Чего вдруг? — попыталась отвернуться, а заодно отодвинуться.

— А то, — остановил меня Павел, прижимая крепче. — Представь, как я обрадовался, увидев мой тебе подарок у Галки. Зашел в дукан и… Зачем тебе распашонки?

— Не мне, Вике, — пришлось признаться.

— Угу?

— Не веришь? — почти оскорбилась я.

— А можно?

— Пашенька, ну не обижайся, пожалуйста. Галка ведь через три дня ту-ту, а кто на ее место приедет? Вдруг мымра какая-нибудь? Вот я и подсуетилась. Вике пригодится…

— Или тебе?

— Вике!

— Ждет ребенка?

— Это секрет, Павлик, рано говорить, пока только подозрения. Она только со мной поделилась…

— А Голубкин случайно услышал и потому ходит надутый от гордости, как индюк, — кивнул Павел, соглашаясь. Я прыснула от смеха. — В следующий раз, если подарок подруге сделать захочешь, мне скажи, я тебя этими распашонками завалю… Или ее, потому как Голубкин не может.

— Ладно, он — от себя, я — от нас с тобой, — обрадовалась, что все так хорошо закончилось. Но совесть глодала и заставила выдавить извинения: — Прости, что твой подарок обменяла, но ведь Вике нужнее, правда?

Павел качнул головой, не скрывая насмешки и умиления.

— Правда, — согласился нехотя. — Я тебе новый куплю. А одежду для новорожденных ты когда подруге отдать планируешь?

— В смысле? Я уже отдала.

— Ага? Все?

— Э-э-э…

Я мысленно соображала, как и что мог узнать любимый — выходило никак.

— Все, — заверила.

— Значит коробка, что чудится мне в углу, набита газетами?

— А?.. Ты… Она оставила пока здесь…

— У них в комнату не входит?

— Паша! Почему ты такой вредный? — чуть не заплакала я. Вот хотела сделать подарок, но пока вроде рано о чем-то говорить, хоть и хочется очень о самом хорошем думать. Ладно, придется схитрить. — Просто мы еще не рассортировали, кому что. Я себе пару хочу оставить, на всякий случай. Может, и у нас малыш будет. А ты обрадуешься?

— Обрадуюсь, — заверил, не спуская с меня проницательного взгляда. — И с не меньшей радостью посажу тебя на борт до Кабула и отправлю прямым рейсом в Союз.

— Уже избавиться хочешь?

— Олесенька, уезжай! Я боюсь за тебя. Никогда ничего не боялся, ни за кого, а за тебя боюсь. Уезжай, пожалуйста. Мама встретит тебя, поживешь у нас, а там я приеду. Скоро уже. Перемирие объявили…

— Какое перемирие, Павлик? За кого ты меня считаешь? Я что, слепая, глухая, не вижу, какое перемирие здесь, в горах?! Да меня уже колотит от отчетов и сводках о раненых, убитых. Об активизации отрядов Гаюра, которые режут и режут наших… Я где служу, по-твоему? Не знаю, сколько человек, где и когда легло? А сколько раз за последнюю неделю обстреливали наш городок? Сколько заградотрядов выслали?

— Леся…

— Хватит, Павлик, прошу тебя. Я не хочу об этом говорить с тобой. О чем угодно, только не об этом. Не здесь, не сейчас, не с тобой.

Я не смогла скрыть страха. Он просачивался в голос и отравлял сознание.

— Хорошо. Успокойся, будем говорить о стихах и музыке.

— О полонезе Огинского, — фыркнула, чуть успокаиваясь.

— Замучил Головянкин?

— Да, он свихнулся на классике. То танец с саблями, то полонез, то Турецкий марш. У меня уже токсикоз от него!

И тут начался минометный обстрел. Ухнуло так, что у меня заложило уши. Буквально за секунду мы влетели в одежду и выбежали из модуля. Павел сшиб меня на землю возле камней:

— Лежи здесь! Не вздумай подняться! Обещай!

— Обещаю, — кивнула я, не понимая о чем идет речь. Павел вскочил и рванул прочь.

Минут пять я честно выполняла обещание, но по части начал лупить снайпер, и мое обещание было забыто.

Бойцы залегли кто где, и я видела из своего укрытия — их позиция ненадежна. Того самого Малышева, что привез нас с Викой сюда, сняли прямо у БТР. Серьезно ранили Федула — перебили обе ноги.

Я смотрела, как он пытается подняться, и понимала: его сейчас снимут или он истечет кровью. Мы переглянулись с Лазарем, который был примерно на том же расстоянии, что и я от раненого, но с другой стороны. Доля секунды на обмен взглядами и принятие решения, и мы оба рванули к парню. Синхронно подхватили и бегом перетащили в укрытие. Повезло…

Позже Федула отправили в Кабул. Рапсодия и Барсук заверили, что он будет не только жить, но и прилично танцевать, когда поправится. Мы с Лазарем обменялись хлопком ладоней и довольные разошлись. Я пообщалась с нашатырем в тишине и безлюдье, а Лазарь, наверное, с сигаретами и товарищами.

К вечеру вернулись Павел и Женя Левитин, уставшие, злые, но довольные. Им удалось снять снайпера.


Так, день за днем, истек август, начался сентябрь.

Нам прислали новую продавщицу Валентину Самойлову, полненькую круглолицую женщину с блеклыми глазами и выцветшими ресницами. Ее с ходу прозвали Мальвина. Но единственным сходством меж Валентиной и синеволосой девочкой Мальвиной была привычка первой учить и наставлять. Было ей около сорока лет, и она не скрывала, что приехала в Афган за женским счастьем.

Пила она, как лошадь, но иных вольностей не допускала, да и, по большому счету, была женщиной доброй и незлобивой, поэтому гармонично влилась в наш женский коллектив. Через нее я смогла достать Павлику шикарную рубашку на день рождения, продукты, чтоб сервировать почти домашний стол и записи его любимой группы «Воскресенье». Я, Вика и Валентина летали в Кандагар за всем этим богатством и вернулись почти ночью, а потом еще долго радовались, перебирая приобретенные вещи для любимых, и, конечно же, для тех, кто уже жил, но еще не родился.

А утром замкомбрига сделал свой подарок…


Нужно было найти отряд «духов», засевший в горах, и ликвидировать его. Они постоянно меняли позиции и лупили из минометов по гарнизону.

Я содрогалась, отпечатывая приказ: сколько наших погибнет? Второй отряд посылают. Два человека вернулось — Левитин и солдат из нового набора, кажется, Щука.

А сколько уже погибло в городке? «Ложись!!», несущееся над мастью в любое время суток, стало уже нормой. А потом трусцой в горы один отряд за другим… и безрезультатно. Павел с бойцами вдоль и поперек излазил весь периметр.

Сколько я пережила, ожидая его возвращения… Но Бог миловал.

А сейчас начальство задумало послать ребят в горы, непосредственно в район дислокации основной группы «духов», туда, где каждый камень был им знаком и пристрелян. Бойцы будут высаживаться на скалы прямо под носом душманов. Кто возглавит отряд самоубийц? Второй отряд мальчишек ставят под кинжальный пулеметный огонь. На голые камни. Как штрафников.

Руки дрожали, отпечатывая приказ Головянкина — пальцы промахивались, делая опечатки и пропуская буквы.

— …назначить командиром группы старшего лейтенанта Шлыкова.

Нет!!

Рука упала на пробел и соскользнула вниз.

Не-е-ет…

Я с ужасом посмотрела в глаза Голявянкину.

— Что уставились, Казакова? Жалко милого? Каждому свое: вам ноги раздвигать, ему душманов бить, выполняя интернациональный и воинский долг. Все ясно?!

— Пожалуйста, — прошептала одними губами. — Ведь вы можете.

— Могу, — смягчился Сергей Николаевич, вытащил отпечатанный лист бумаги, пробежал по нему взглядом. — Тем более все равно перепечатывать.

Он прошелся по кабинету, делая вид, что читает, а потом положил лист передо мной и, склонившись прямо к уху, вкрадчиво заметил:

— Один раз ничего не меняет и никто не узнает, но твой Шлыков будет жить. Я отправлю другого. Думай: здесь, сейчас, со мной — и твой старлей сидит в бригаде, нет — летит умирать. Даю пять минут. Время пошло.

Как просто: спасти любимого, предав и его, и себя, и отправить на смерть другого.

Мое сердце перестало стучать от одной мысли, что Павел погибнет. А цена его жизни — жизнь другого и мое унижение.

У меня скрутило живот и сдавило горло от невозможности сделать выбор. Как я буду жить, совершив подлость? А как будет жить Павел?

Но если он погибнет, я не смогу жить, зная, что могла спасти его и не спасла. Я честная, а он мертвый?..

Нет, пусть подло, низко, мерзко, но это будет мой грех, моя вина, и я смогу с ним жить, если будет жить Павел. Но разве смогу? Смотреть в глаза Павлику? На себя в зеркало? Что-то говорить, объяснять? Жить, как жила?

Я застрелюсь…

— Ну, все, хватит думать. — Головянкин швырнул меня на стол. Я пыталась дернуться и была прижата за шею, лицом в карту.

Головянкин взял меня, как последнюю шлюху. Впрочем, я и была шлюхой, хоть и отрабатывала не деньги, а жизнь. Стиснув зубы, смотрела на карту Афганистана и не чувствовала ничего, кроме пустоты и отвращения к себе самой, к замкомбригу и сектору с изломами гор и дорог, квадратиками, обозначающими здания, а значит, людей, жизнь, и надписью черными жирными буквами — Кандагар.

Когда все закончилось, я молча и быстро отпечатала другой приказ на Левитина, отдала не глядя Головянкину и вышла. Мне хотелось вымыться, но душу не отмоешь. Я зашла в медпункт, прошла, не заметив Вику, и хлопнула дверью санкомнаты. Меня стошнило.

Не помню, как я очутилась в процедурной и снова стояла над раковиной, умывалась, а рядом были Рапсодия и Вика, и обе смотрели на меня и молчали. Первой не выдержала Вера Ивановна. Обняла меня за плечи и силой увела от раковины, усадила на кушетку.

— Крепись.

Я моргнула, непонимающе уставившись на нее, вопросительно посмотрела на Викторию. Та всхлипнула, глаза наполнились слезами:

— Их всех. Всех…

— Что всех, кого? — Мне стало холодно.

— Вчера к ночи две группы бросили в горы, старшего лейтенанта Шлыкова и Левитина, — тихо сказала Рапсодия. — Разве ты не знала?

Я закаменела — так вот почему Павел вчера не пришел, вот почему так тихо с утра в штабе и скорбно, и пахнет самогонкой со специфическим запахом жженой резины. Значит, у комбрига и начштаба поминки, а Головянкин…

— Паша жив.

— Олеся, чудес не бывает. Ты же при штабе, должна знать, что в живых осталось семеро солдат.

— Все?! — до меня никак не доходило. Я не знала, как это было ни странно.

— Все. «Вертушка» хлопнулась. Прямое попадание… Его нет, Олеся!

Я внимательно посмотрела на бледную, постаревшую Рапсодию.

— Вы хотите убедить меня в том, что Павел убит?

— Их нет, Олеся… — подала голос Вика.

— И Левитина?

— И Жени Левитина.

— И Лазаря?

— И сержанта Лазарева.

— И Сашки?

— И сержанта Чендрякова.

— И Павлика, — кивнула я и засмеялась: я спасала мертвого, предавая живого. Я совершила подлость, согласившись подставить другого вместо Павлика, и Бог забрал его у меня. Я раздавила нашу любовь, смешала с грязью. Я самая низкая тварь, и нет мне ни прощения, ни оправдания.

Но есть Головянкин, сволочь, гад, которому незачем ходить по земле, раз на ней нет места таким, как Павлик. Головянкин знал, что его уже нет, и помог мне предать его память, растоптал его, растоптав меня. Впрочем, моя вина, мое и наказание, но понесем мы его вместе. Твари не должны оставаться в живых. Тварям место в аду.

Я встала и молча вышла. Нашла Ягоду и попросила у него пистолет.

— Зачем? — насторожился он.

— Дай.

Он нехотя дал. Я сняла ПМ с предохранителя и пошла.

— Эй, Олесь, ты куда?

Я не обернулась, не замедлила шаг.

— Ригель! — закричал за спиной Ягода, призывая друга. Напрасно. Меня никому не остановить. Главное — не промахнуться.

Я прошла в штаб, пнула ногой дверь в кабинет Головянкина и, увидев его сидящим за столом, вскинула ПМ. Первый выстрел откинул замкомбрига к стене, второй украсил лоб дыркой, третий — на всякий случай — лег рядом, в переносицу, а четвертый — себе, в висок.

— Леся!! — ударило по ушам, руку схватили, сжали запястье, выворачивая его. Я смотрела в глаза Кузнецова и видела себя — низкую тварь, шлюху. Последними усилиями я нажала курок. Пуля вошла в брюшину, взорвала живот и застряла в тазу. «С такими ранениями не живут…» — подумала, уже падая, и улыбнулась: «Хорошо!»

Сквозь туман поплыли лица Свиридова, Кузнецова, Ригеля, Вики, Рапсодии, Барсукова. Фрагменты взглядов, обрывки фраз — коллаж из того, что еще совсем недавно имело значение, и вот превращалось даже не в память — в пыль.


Я очнулась ранним утром. Небо, окрашенное красноватыми всполохами, солдатское одеяло, край бетонки, рядом Вика, ее заплаканное лицо и губы, которые шепчут:

— Олесенька, Олеся…

Она пыталась что-то сказать мне, но я сильно хотела пить и ничего иного до меня не доходило.

Когда я очнулась во второй раз, солнце уже вовсю припекало. Вокруг стояла суета, гомон. Раненых грузили на два борта. Рядом со мной опять была Виктория. Она уже не плакала.

— Олеся, ты слышишь меня? Олесенька, кивни, это очень важно, или моргни. Олеся?..

Я нахмурилась, это показалось ей достаточным знаком, и она зашептала, склоняясь надо мной:

— Олеся, Головянкин мертв, из Кабула прилетает комиссия, тебя отдадут под трибунал. Барсук вытащил тебя с того света, он Сотворил чудо — ты будешь жить, обязательно будешь… но ребенка не будет — вообще, никогда. А еще тебя ждет трибунал, суд, тюрьма. Олеся… сейчас нас начнут грузить… Я поменяла документы. Я не знала, как тебе помочь, а тут девушка с фактически тем же ранением, что и у тебя. Единственное — другая группа крови. Но я подправила историю болезни и приписала тебе амнезию. Жетон я тоже поменяла. Ты теперь Изабелла Валерьевна Томас, слышишь, Олеся? Ты Томас Изабелла Валерьевна, запомни. Бригада Шаталина. Она полгода служила и попала под обстрел… В госпитале ничего не говори, молчи и все, у тебя шок, амнезия от кровопотери. Тебя комиссуют. Уедешь к нам, я напишу маме, она тебя встретит, поживешь пока под чужим именем, а потом я вернусь и что-нибудь придумаем… Мы грузимся, потерпи.

Я смотрела на Вику, силясь понять, что она говорит.

Меня погрузили на борт, рядом села Вика:

— Они улетают. Ты, твое прошлое там, история болезни, жетон. А ты теперь раненая Изабелла Валерьевна Томас, — шептала в самое ухо.

Какая Томас? Что за бред?

Мы набирали высоту, качнуло. Вика сжала мне ладонь:

— Держись, ты должна жить… Что же ты натворила с собой! Дождись меня, ноги в руки — и домой, а там решим. Главное, чтоб тебя не посадили из-за какого-то урода. Ты, главное, молчи в госпитале, это никого не удивит… а вы похожи с Изабеллой.

Что-то грохнуло, послышались минометные залпы, потом взрыв. Вика прилипла к иллюминатору.

— Второй борт накрыли…

Наш самолет качнуло, и меня скрутило от боли.

— Изабелла, ты — Изабелла. Терпи, она мертва, а ты жива. Забудь все, что было. Я умоляю тебя, подруга, послушай меня, не выдай, а то и я с тобой, под трибунал… ради меня, сделай всё, как я говорю.

Уже теряя сознание от болтанки, я подумала: какое имеет значение все, что говорит подруга?

Ведь Павла нет, значит, нет и меня.


В Кабульском госпитале я пролежала чуть больше месяца и превратилась в законченного интраверта. Я не разговаривала вообще. Не хотела. Мне хватало внутренних диалогов с собой и Павликом. Зачем я жила? Я не задавалась этим вопросом, мне казалось вполне закономерным, что меня не приняли на тот свет, оставив мучиться на этом, отрабатывать вину, а значит, я должна дышать, смотреть, слышать — жить. Впрочем, можно ли назвать жизнью жизнь растения? Меня кормили, я ела, говорили «иди» — шла. Со мной мучились, пытаясь вызвать на разговор, я упорно молчала и лишь кивала или мотала головой, но даже не смотрела в глаза.

Я свыкалась с новой жизнью, как с новым именем. Та глупая девчонка, патриотка-мечтательница, совершившая подлость, убивая любимого и потерявшая всех и всё — мертва. От нее не осталось ни следа — лишь память и совесть, внутренние судьи и палачи. Но если нет Олеси, то некого и судить, а если есть, то тем более незачем судить, потому что ей незачем жить…

Я решила закопать ее и похоронить, как похоронили ту, что взяла на себя ее имя. Потом увидеться с родными Изабеллы, отдать заработанное дочерью, порвать военный билет, вычеркнув не только из памяти — из жизни эти месяцы, исправить паспорт и уехать туда, где никто меня не знает.

К середине октября меня комиссовали вчистую.


В Кабуле в ожидании оформления документов и борта в Союз я сидела на пересылке и совсем не удивлялась тому, что всё заканчивается там, где началось. Мне не было страшно, что меня узнают те, кто отправил нас с Викой в бригаду Свиридова — мне было все равно. Может, поэтому и не узнали? А может, я до неузнаваемости изменилась? Этот вопрос меня тоже не занимал. Я сидела, опираясь на палочку, которую подарили мне ребята из госпиталя, и смотрела на двух новоприбывших девчонок, вернее, девушек и женщин. Одной было лет тридцать, другой двадцать три максимум. Они бросали на меня украдкой любопытствующие взгляды и, казалось, завидовали бравой вольнонаемной, которая умудрилась получить ранение.

А я на их месте видела себя с Викой, наивных девчонок, приехавших на войну, не зная по сути, что это такое. Книжки, фильмы искусно культивировали в нас патриотизм, взывая к долгу, чести и прочим, очень нужным человеку вещам, но они скрывали правду о войне. На ней подвиг был нормой, и совершал его не только тот, кто бросался на амбразуру, но и тот, кто сохранил себя, пройдя сквозь грязь, боль, цинизм, повседневные трудности и опасности. Кто не сломался, как я, не омертвел и не очерствел.

Женщины тихонько переговаривались, обсуждая повышенное внимание мужчин к их персонам, а я думала, что в Афган прибыли «чекистки»[1] и «жены»[2], но вряд ли «интернационалистки»[3].

Мне, как той женщине, отправленной в Союз за аморалку, многое хотелось им рассказать, но у меня не было ни сил, ни желания открывать рот, произносить пустые для них слова, вдаваться в подробности, убеждать в том, чего они не знают, а поэтому не поймут и не поверят. У каждого свой путь к эшафоту, свои грабли, свои шишки.

Ко мне подошел молоденький лейтенант и, отдав честь, подал документы.

— Спасибо, — кивнула я, убирая их.

— Вас проводить? Пойдемте, я помогу. Борт пришел, грузятся.

— Спасибо.

Он подхватил небольшую сумку — все, что еще в гарнизоне собрала Вика, и мы двинулись к взлетной полосе. Там меня перехватили ребята:

— Давай, сестренка, помогу, — улыбнулся черноволосый парень из дембелей — голубой берет. Я не смогла сдержать ответной улыбки:

— Если не трудно…

— Мне не трудно, — заверил он, глядя на меня с искренним сочувствием. Мы были с ним равны, и он это признавал. Нам не нужно было говорить, чтобы понять друг друга, достаточно посмотреть в глаза друг другу — там была боль, одна на весь контингент служивших, служащих и отслуживших в этом аду. Его друг, светловолосый парень покрепче телом, подхватил меня на руки и понес по рампе самолета внутрь.

— А ну-ка ноги подобрали! — гаркнул, сгоняя с прохода бойцов. — Исчез, салага, — процедил конопатому первогодку. Тот просто сдвинулся, освобождая мне место.

— Что-то негусто… — Он покосился на сумку, что легла у моих ног. Его подняли за шиворот и вытолкали в глубь салона:

— «Чекистки» другим рейсом, — бросил презрительно светловолосый и сел со мной рядом, черненький с другой стороны:

— Вадим, — подал ладонь.

— Изабелла.

— Владимир, — подал палочку светленький. — Будем жить, сестра?

— Да, — еле выдавила я, кляня себя за невольно выступившие слезы. Парень ласково сжал мне ладонь:

— Где служила?

— Под Кандагаром.

— Долго?

— Полгода.

— На всю жизнь хватит, — кивнул с пониманием. — Куда сейчас?

Я пожала плечами.

Парни переглянулись и сразу решили, не задавая больше вопросов:

— Тогда с нами, в Ленинград.

Я опять пожала плечами — мне было все равно.

— Ничего, сестра, уляжется. Главное — живы, главное — домой летим.

Рампа закрывала обзор, поднимаясь вверх. Исчезла полоска бетонки, коричнево-серые скалы…

Прощай, Афган!


Ташкент одарил нас персиками, абрикосами и дынями. Мы сидели с ребятами, поглощая сахарные ломтики дыни, дожидаясь самолета на Москву.

Я смотрела на снующий народ и еще не понимала до конца, что все позади и больше не будет команды «ложись», смертей, взрывов, запаха антисептика, солярки и самогонки, жужжания «вертушек», дымовых завес, дурных приказов, сволочей-замкомбригов, которые в угоду не Отечеству, но себе любимым решали, кому жить, а кому умирать.

Ребята так же, как и я, смотрели на суету вокруг, словно приехали в цирк. Особо пристальное внимание у них вызывали, понятно, девушки и женщины: коротенькие юбочки, туфельки на каблучках, аромат духов, яркая косметика. Вадим, как блудливый кот, поглядывал из-под полуопущенных ресниц на проходящих мимо красавиц. Володя, смакуя, потягивал пиво и, блаженно вздыхая, чистил мне дыню армейским ножом.

— Дембельнулись, брат! — с недоверием выдохнул Вадим.

— Да-а-а, — подтвердил тот.

— Матери телеграмму отбить надо.

— Да-а-а, — и кинул мне: — Плохо ешь, сестренка.

— Ничего, у наших матерей отъестся, — уверенно заявил Вадим. — Ладно, чего сидеть, пошел телеграмму отбивать. Вы не уходите.

— Да здесь мы. Моей тоже стукни!

— Понял!

Володя проводил друга взглядом, допил пиво и, достав сигареты, закурил, спросив у меня вскользь:

— Тебе сколько лет, сестренка?

Я отвлеклась от лицезрения разномастно одетой толпы, которая поражала меня взглядами, улыбками, гордой походкой, прямой и свободной, легкой одеждой — без бронежилетов. Безмятежностью лиц.

Вопрос собрата доходил с минуту, продираясь меж размышлениями о спокойной жизни окружающих и возрасте убитой Изабеллы.

— Двадцать один, — сказала свой возраст.

Парень нахмурился, искоса поглядев на меня, потер шею, скрывая смущение.

— Что, выгляжу, как пенсионерка, а, оказывается, пионерка?..

— Примерно. — Он не стал вилять.

— Дай сигаретку.

— Без проблем, — протянул пачку, поднес зажигалку. — Ты вообще где живешь?

Я с минуту смотрела перед собой на серую кромку пыли на асфальте и пожала плечами.

— Это как? — Он не удивился, а, скорей, насторожился. — А приписное свидетельство?

Я полезла за документами, достала и протянула ему. У меня не было желания узнавать, как и где жила та, чье имя и фамилию я теперь ношу.

Он долго смотрел в них, потом не менее долго на меня, и казалось, видит насквозь и начнет сейчас вещать мне о прошлом, будущем и настоящем. Я затянулась табачным дымком, готовая услышать все, что угодно, но Володя молча отдал документы обратно и подкурил от окурка вторую сигарету.

— От меня ни на шаг, — сказал тихо, уже много позже, когда в толпе стал виден синий берет Вадима, и пора было идти на посадку.


Москва встретила нас дождем. Володя забрал мои документы и пошел за билетами до Ленинграда, Вадим полулежал в кресле зала ожидания, а я стояла у огромного витражного окна аэропорта и смотрела, как мелкий осенний дождик омывает улицы, машины, скачет каплями по окнам и зонтикам прохожих. Мне стало до слез горько, что Павлик никогда не увидит дождя, как не увидят его те, кто погиб вместе с ним — Сашка, Лазарь, Левитин. Километры имен и фамилий, бездушные списки павших бойцов, но за каждой — сотни жизней матерей, сестер, жен, невест, детей. Мальчишки, не дожившие, недолюбившие и осознавшие четко лишь одно — на войне они пешки. Марионеточное мясо на картах, расстеленных на столах штабов.

И правильно, что ребята никому не верят, становятся жесткими и циничными, сатанеют и звереют от подлости, которой нет конца.

«Мальчики, милые мои, мальчики. Я предала вас, я предала себя… Пашенька… Прости меня, Павлик, прости», — беззвучно стекала слеза по моей щеке, как капля дождевой воды по стеклу.

Володя неслышно подошел, сжал мне рукой плечо:

— Пойдем, сестренка. Сейчас нам надо домой добраться, а там разберемся, — сказал тихо.


Я летела в Ленинград, город, который всегда уважала и который никогда раньше не видела.

Я не заводила разговор о том, удобно ли остановиться в доме Володи или Вадима, необходимости тащить меня с собой — начни я подобный разговор, парни наверняка бы обиделись, как обиделась бы я, поменяйся с ними местами. Мы были одной крови, мы прошли один ад, вышли из одной пасти. И пусть они служили под Джелалабадом, а я под Кандагаром — название того горнила, что сплавило нас воедино, было одно на всех — война, которую мы знали не понаслышке.

Но был и еще один очень знаковый, с моей точки зрения, факт — Ленинград оказался родным городом Изабеллы.

Совершенно случайно, озадаченная поведением Володи, я решила наконец изучить свои документы и поняла, почему парень так странно смотрел на меня. Оказывается, Томас не только жила в их городе и не знала о том, но еще и была мало похожа на оригинал.

И тут я поняла, что совершаю еще одну подлость. Вернее, целых две.

Первая — я, по сути, украла у родителей настоящей Изабеллы их дочь — ее имя, биографию, заработанное.

Вторая — парни, которые отнеслись ко мне как к сестре, искренне сочувствовали и были готовы, даже подозревая неладное, оберегать, помогать незнакомой и, по большому счету, ненужной им, молодым, лихим, неженатым, девчонке, не допускали и мысли, что перед ними не «сестра», а низкая тварь.

Я должна была им все рассказать, и решила, что расскажу, как только представится случай. И даже приободрилась, надеясь на их строгий, но справедливый суд. Мне казалось, что так я смогу загладить хоть часть своей вины не перед Павликом — в этом мне нет оправдания, но хоть перед теми мальчишками, которых я малодушно предала, согласившись обменять их жизни на жизнь любимого, а значит, и свою. Теперь уже такую ненужную и изгаженную, что нет и смысла отмываться. Но у меня появилась цель — раздать долги и выпить до дна чашу осуждения, и поэтому я отбросила черную меланхолию и собирала силы.

Несколько раз у меня мелькала трусливая мысль — поблагодарить ребят и уйти, расстаться, пока они идеализируют меня. Ведь их мнение было важнее, чем мнение родителей Изабеллы. Ее я не убивала, ее я не предавала, а что по стечению обстоятельств использовала документы, так то самый незначительный мой грех.

Мы прошли таможню, покинули здание аэропорта, сели в такси — я все думала. А когда вышли у красивого, старинного дома, не выдержала:

— Извините, братья, я, пожалуй, пойду. Спасибо вам за все. Огромное спасибо, но дальше мне в другую сторону.

— Ты о документах? Так уже поздно, приехали.

— Нет…

— Ну, раз нет, пошли ко мне, — заявил Владимир. — Мать у меня одна дома. Ждет уже и будет рада, поверь. Отдохнем с дороги, а потом сядем за стол и спокойно перетрем, что за бодяга у тебя приключилась. Ты не одна, сестренка, выкарабкаемся.

— Точно! — заявил Вадим и, глянув на наручные часы, заверил: — Через два часа буду у вас, возьму бутылочку… Ты что пьешь, Белла?

— Спирт, желательно литров десять, чтоб…

— Напиться и забыться, — закончил за меня, щуря карий глаз. — В этом и фигня, сестренка. Желание у нас одно на троих. И спорю на все, что угодно — у любого, кто дембельнулся с Афгана, оно точь-в-точь совпадает с нашим.


Мать Владимира напоминала мне мою маму, и мне было до слез, до воя больно, глядя на нее, осознавать, что никогда не увижу свою.

Анастасия Владимировна плакала, обнимала сына, целовала, взахлеб повторяя:

— Сыночек мой, сыночка, Володенька. Жив родненький мой! Володенька!

У меня навернулись слезы на глаза — сколько матерей мечтало о такой минуте? Но сколько никогда не обнимут своего сыночка…

Видно, я сильно переменилась в лице, потому что радушная улыбка женщины в ответ на мое представление сыном застыла, а в глазах появилась растерянность. Но через минуту Анастасия Владимировна уже хлопотала, отправляя сына в ванную комнату, а мне показала, где разместиться. Выдала халат, полотенце, чтоб и я могла помыться, помогла постелить чистое постельное белье и все косилась на меня, видно пребывая в недоумении, кем я прихожусь Володе. Почему такая замороженная, вялая, как не политый цветок в горшочке.

— Вы не беспокойтесь, я не жена и не невеста Владимиру. И я не надолго к вам, на день-два, если позволите.

— Не невеста? — застыла, обняв подушку, и внимательно посмотрела мне в глаза. — А хоть и невеста, я не против. Живи, сколько хочешь. Я два года от окна к окну, одна… Мне даже в радость, что Володенька вернулся, так еще и не один.

Женщина осторожно положила подушку на диванчик и вышла.


Через два часа пришел Вадим, как и обещал. В гражданской одежде он выглядел иначе, впрочем, как и Владимир, и я в домашнем ситцевом халате с мокрыми волосами. Странно мы смотрелись, судя по взгляду Анастасии Владимировны: лица обветренные, загорелые, обычная одежда диссонировала и с выражением наших лиц, и со взглядами, и с тем скорбным молчанием, с которым мы по заведенной традиции отправили третью стопку водки в рот — за помин погибших в Афгане братьев. Пару минут мы смотрели в одну точку, и каждый из нас мысленно вспоминал своих товарищей, потом Вадим закурил, а Володя разлил еще по одной. И спросил, как только его мать покинула территорию кухни:

— Ну что, сестренка, рассказывай, в чем петрушка. То, что ты не Изабелла, мы с Володькой уже поняли. Но кто тогда?

Я молчала минут пять, пристально разглядывая водку в стопке. Мне было трудно начинать разговор, как в принципе трудно говорить. Я разучилась озвучивать свои мысли, откровенно и ясно изъясняться. Да и не хотелось мне говорить вовсе. Но надо.

— Не сестра. Сволочь.

— Это мы сами решим, кто ты. Скажи для начала, как зовут.

— Неважно.

— Ладно, — согласился Володя. — Тогда другой вопрос: как документы достала. Зачем?

— Я не брала. Подруга поменяла с убитой.

— Зачем?

Я выпила водки, вздохнула и ответила:

— Чтоб спасти от трибунала и суда. От тюрьмы.

— За что влетела?

— За убийство, — в упор посмотрела на Володю. — Расстреляла замкомбрига.

Сказав «а», пришлось говорить и «б». Ребята вытянули из меня подробности дела и запыхтели сигаретами, переглядываясь. Я не смотрела на них — стыдно.

— Н-да, — бросил Володя. И — тишина.

Я поняла, что от меня отвернулись, осудили, дали понять, что я не уместна здесь, что не имею права называться сестренкой. Поделом…

— Пойду спать, — кивнула ребятам и вышла. А они еще долго сидели на кухне.

В пять утра, когда в квартире было тихо и самый сон у ее жителей, я выскользнула на улицу. У меня оставалось еще одно дело, а дальше — как получится.


Найти военкомат, к которому была приписана Изабелла, было нетрудно, ленинградцы люди добрые, приветливые и не только объяснили, как пройти, но и почти довели.

Но вот тут-то и одолели сомнения: не разоблачат ли меня? Протяну служебный паспорт в окошечко и… Ладно я, могут притянуть и Вику. Я развернулась и пошла, куда глаза глядят. До ночи прошаталась по улицам, проспектам и набережным, промокла насквозь под дождем и замерзла. И решилась постучать в двери к родителям Изабеллы. Уже в темноте нашла нужный дом, позвонила в квартиру и застыла, в ожидании обдумывая, что сказать, какими словами объяснить. А если они заявят в милицию?

Я уже развернулась, чтоб уйти, как дверь открылась. На пороге стояла пожилая темноглазая женщина с седыми кудрями. Видимо, бабушка Изабеллы, хотя — молода для этого ранга. Женщина оглядела меня с ног до головы, нахмурилась, увидев палочку в руке, и распахнула дверь:

— Проходи.

Я не стала отнекиваться, будь что будет.


В квартире было тихо, пахло печеным и чем-то еще, я поняла чем — рыбой. Навстречу мне вышел большой серый кот, потерся о косяк двери в комнату и, зевнув, сел, рассматривая меня лениво и чуть недовольно.

— Его зовут Лимон, — объявила женщина, помогая мне снять куртку. Голос у нее был зычный, грубовато-назидательный. Поэтому я промолчала, ничем не выдав удивления — Лимон так Лимон, главное, что не лимонка.

— Иди в ванну, — бросила опять женщина, натягивая мокрую куртку на вешалку.

— Зачем? — не поняла я.

— Греться. Вымокла вся. Простыть хочешь?

Я растерялась — похоже, женщина принимает меня за Изабеллу. Может, не так мы с ней и несхожи? А может, женщина подслеповата? Но что спорить и гадать? Нужно воспользоваться предложением, а потом расставлять акценты. Она права — от холода меня уже дрожь пробрала, только заболеть и осталось…

— Сейчас полотенце и халат дам, да чай поставлю.


В ванне я сидела долго и чуть не заснула, расслабившись в теплой воде.

Вышла и первое, что услышала:

— Иди ложись. Я тебе постелила в комнате. Чай туда принесу. Таблетки надо?

— Какие?

— Обезболивающие. Ты контуженная? Доходит, смотрю, через паузы.

— Вы за кого меня принимаете?

— За полумертвую. Давно мне серо-зеленые лица видеть не доводилось.

Я смотрела ей в глаза: она не слепа? Тогда зачем хлопотать? Сочувствие?

— Я не стою ваших хлопот.

— А ты меня еще поучи, девочка, — бросила, поддержав меня за талию, помогла дойти до дивана, уложила, заботливо укрыв теплым одеялом. Я зажмурилась, чтоб скрыть навернувшиеся слезы:

— Вы как моя бабушка.

— Жива?

— Нет. Пять лет, как умерла.

— Давай помянем. Заодно. Сорок дней, как Валентина, сестра моя, умерла. В один момент скрутило. Сердце. Бэлка, дочь ее, племяшка моя, по контракту служить удумала и уехала. А Валя и так слаба сердцем была, а после отъезда вовсе занедужила. Бэлке-то, вертихвостке, что на мать? Ни одного письма ей не написала. А тут Валя звонит, блажит в трубку, мол, почуяла она, что с девочкой ее беда приключилась. Я успокаивать: что с ней случится? Здорова, что твоя лошадь. Хоть мешки вози. Не слушала Валя, разнервничалась. Пока я к ней доехала… Вот как бывает: есть человек и нету… А ты не из-за Изабеллы приехала? Оттуда ведь, правильно я подумала?

— Да.

— И чего? Сама-то она? Неужто к матери на похороны отпустить не могли?

— Служба…

— A-а! Брось! Служба!.. Нечего соваться было, девке на войне не место. Печаль одна. Нет, заработать она хотела. Да не верю я тому, вляпалась, с компанией связалась, Юрку ее посадили, и ее б потянули, вот и помчалась, хвост задрав. Едино ей, что в Афганистан, что на БАМ, лишь бы подальше… да нету БАМа-то. А ты зачем потащилась? Тоже, поди, накуролесила?

— Я долг свой хотела исполнить.

— Бабий?

— Интернациональный.

— И как? Смотрю, сполна. Палочку вона в придачу вместо ордена на грудь заработала.

Я отвернулась, не зная, что сказать.

— Ладно, не смотри, что ворчливая я, не со зла. У меня Валя только и была, да Бэлка непутевая. А здесь, выходит… Как она хоть?

— Погибла, — не стала я тянуть и приготовилась к тому, что меня сейчас громко погонят — палкой, чаем в спину и вызовом милиции. Женщина выпрямилась, превратившись в статую, взгляд ушел в сторону и остекленел. Минута, другая. Женщина встала и вышла из комнаты.

«Всё…» — подумалось мне, но вместо того, чтоб встать и уйти, я лишь закрыла глаза — мне было невыносимо тоскливо. И расстаться с теплым одеялом не хотелось, и идти под дождь на улицу, бродить неприкаянной — даже думать об этом было больно. И я дала себе пять минут, чтоб получше запомнить их тишину, тепло, и себя в эти минуты почти человеком, почти живой.

Я и не заметила, как задремала.


…Проснулась, когда было уже светло. И первое, что увидела — тетку, сидящую каменным истуканом у моей постели. Мы с пару минут молча смотрели друг на друга — она изучающе, я затравленно. Мне чудилось, сейчас за мной придут или женщина придушит, сомкнув крючковатые пальцы на моей шее. Она качнулась ко мне, а я в тот же миг приподнялась и отстранилась.

— Выспалась, племяшка? — прошептала тетка, сверля меня взглядом. Ее рука протянула мне синенький служебный паспорт. — Сильно же ты изменилась, девочка моя, Бэллочка…

Я села. Что скажешь? Приехали, только и всего. Тетка Изабеллы оказалась старой чекисткой, разведчицей. Не поленилась, не постеснялась покопаться в чужих вещах. И хорошо, и очень даже правильно. Прекрасно!

— Спасибо, что не выгнали сразу — дали поспать. И за то, что объясняться не надо? — тоже спасибо.

— Э-э, нет, объяснять ты мне будешь все от начала и до конца, — тетка вздохнула. — Но сначала покушай да чай попей.

— Что? — Я нахмурилась, испытывающе посмотрела в глаза женщины и на всякий случай напомнила: — Я не Изабелла.

— Ну, это уж я поняла, маразмом не страдаю. Не такая я уж старая, девонька. Пятьдесят один годочек всего-навсего. Меня Полина Елисеевна зовут, а тебя?

— Олеся, — после минуты раздумий ответила я.

Женщина вздохнула и встала, чтоб разлить чай по пузатым чашкам. Они уже стояли на столе, застеленном белой вышитой скатертью.

— Поднимайся, пойдем завтракать, да поговорим заодно. На преступницу ты не похожа, так что мысли дурные из головы выкинь, я милицию не вызывала. Да и незачем нам ее вмешивать, чай, сами с умом. Ну, что смотришь? Пироги вона стынут, пошли. Худа-то, как узница Бухенвальда, да лицом зеленая, петрушке моей вона на подоконнике на зависть. Только ее в суп кладут, а тебя, чую, из гроба вынули.

Я, робея, села за стол. Мне было неудобно есть, пить в доме человека, который уже знает, кто я, а значит, понимает, что я…

— Одно скажи, только честно: Бэлку ты убила? — нависла надо мной тетка с чашкой горячего чая в руке.

— Нет, — дернулась я, заподозрив, что получу сейчас кипятком в лицо.

— Так и думала, — кивнула Полина Елисеевна и поставила передо мной чашку. — Родители-то у тебя где? Откуда сама-то?

Я долго смотрела на чаинки, плавающие в чашке, на дымок, что вился из нее, и нехотя разжала губы:

— Нет у меня никого. И меня — нет.

— Вот тут поспорю. Выглядишь ты, спору нет, привидением, однако голова работает, говорить, худо-бедно, сподабливаешься, значит, не совсем еще нет тебя, осталось что-то, цепляется за жизнь. Глядишь, и росток даст, наладится.

— Почему вы так говорите?

— Как?

— Как с родной. С близкой.

Тетка подвинула мне тарелку с золотистыми пирожками, бухнула себе в чашку два кубика рафинада и только тогда сказала:

— Осудить да во враги записать я тебя всегда успею, только видела я таких, как ты, измолотых, что тряпка на балконе сохнущая. Была б ты нелюдью, подлюкой какой, сюда б не пришла. Ты ведь знать не знаешь, что Изабелла у меня только прописана, чтоб, ежели помру, было кому квартиру передать, а сама да мать ее на другом конце города жили. Сюда сроду не захаживала, дурой меня старой считала… Как хоть погибла?

— Не знаю. Вроде при обстреле, случайно.

— Откуда ж документы ее у тебя?

— Подруга поменяла.

— Зачем?

Я могла наврать, но не хотела. Отчего-то мне казалось, что этой женщине можно рассказать все, даже нужно. После немой реакции ребят на мой близкий к истине рассказ мне было очень плохо. Их молчание, принятое мной как однозначное осуждение и даже презрение? разом вычеркнуло меня из списков своих, кинуло в ряды отверженных — тех, кого презирали по делу из века в век, в любом строю, любом обществе. Мне было тошно жить Иудой, но жить без Павлика — невозможно. Эти два факта сплетались в уме и мутили его, смущали душу. Я путалась, плавала в мути переживания и пыталась то забыть произошедшее, то оправдать себя, то наоборот — очернить, убить воспоминаниями.

Мне было не разобраться одной — не хватало сил и желания дойти до конца, как йог, ступая по углям памяти. Но просить помощи я не имела морального права. Робкая попытка ее получить обернулась потерей последнего ориентира — ребят. Своим поступком я отрезала все нити, что незримо связывали прошедших горячую точку и не осквернивших себя, не предавших товарища. Я сломалась на финише и теперь не имела права даже мысленно причислять себя к военному братству. Я не имела права даже на самое сокровенное — воспоминания о Павлике. Ведь он был чистым, искренним, он был частью незапятнанного отрезка моей жизни, он любил, а я…

Я потеряла все и всех. Мне ничего не осталось — не было прошлого, потому что оно было не моим, а Олесиным. Пусть она была недалекой, трусливой, но не плохой, а еще она любила и была любима — у нее был Павел. У меня же не было никого, потому что я была Изабеллой.

И поэтому у меня не было настоящего. Я уже не была Олесей Казаковой, которую, казалось, знала. Но не могла быть и Изабеллой Томас, потому что совсем не знала ее. И — как следствие — у меня не было будущего.

Вот такое безликое, отупевшее от переживаний существо и сидело в уютной квартирке перед острым взором темных глаз вроде и родственницы, а вроде и чужого человека, и думало о покаянии, и понимало, что отпущение грехов ему все равно не получить. Но рискнуло и медленно, с трудом подбирая слова, вымучивая из себя фразы, глотая комки в горле, пыталось внятно изложить цепь произошедших событий. Получилось, видимо, так же скверно, как и с ребятами. Тетка выдохнула точь-в-точь, как Володя:

— Н-да-а.

Я молчала, разглядывая пирожок и не смея поднять голову, взглянуть прямо в лицо пожилой женщины, что была так добра ко мне, когда должна была попросту выкинуть вон.

Полина Елисеевна долго молчала, а потом начала говорить то, что я и в бреду не могла предположить услышать.

— Я тебе сейчас многое скажу, а потом повторю, чтоб ты точно запомнила, переварила. Вижу, совсем ты, девонька, себя не чувствуешь и ничего не соображаешь. А надо, надо… Молодая ты еще, а, вишь, как жизнь-то тебя — раз и об колено. Да не ты первая, не тебя одну так носом-то возили, и ничего, жили, живут… Ты на меня глянь. Я сиротой в три года осталась, так натерпелась, что не вспомнишь без содрогания. Мамка Валентины меня удочерила, как родную воспитывала, а потом Валечку родила. Вот так, все вместе, и вроде радуйся, а она возьми, сердечная, да умри. Оглоед какой-то сбил. Так и не нашли убийцу. Мне пятнадцать было, Валечке восьмой годик. Одна я ее поднимала, и что ты мне здесь обсказала, не понаслышке знаю, сама проходила… Уж так ломали, гнули да по загривку проехаться норовили, что только диву даюсь, как же я сдюжила. Но подняла Валю, выросла она, захорошела, замуж выскочила и Изабеллу родила. Имя мудреное, ненашенское, все потому, что хотелось ей, чтоб дочь ее знаменитой стала — писателем там, художником, поэтессой или мастером спорта, олимпийской чемпионкой, артисткой. Ага, стала она! Артистка та еще — балерина. Пируэты выдавала один за другим. Валерка-то, отец ее, к другой женщине сбег. Валя-то хилая после родов стала. С сердцем неладно, потом на инвалидность посадили, а Бэлке все ничего. Избалованная. Одна у матери, вот та себе на шею ее и баловала. Уж сколько я ей говорила — не к добру так-то с девкой. Вырастили… А у меня личная жизнь вся в них была. Нет, предлагали — что таиться! — но все такие, как твой замкомбриг. Я-то уж битая была, насмотрелась. От одного такого чуть не родила, а он мне: или я, или ребенок. Дура была — его выбрала, а он, и месяца не прошло, ушел. Вот так и осталась ни с чем. А детей быть больше не могло — покалечили меня сильно… К чему я тебе всё это говорю? Получается, что ты одна и я одна. А уж одной жить — горше участи и придумать нельзя. Поэтому предлагаю тебе все как есть оставить. Вместе будем, раз судьба так распорядилась — Бэлкины документы тебе подкинула и сюда вот привела. Буду тебе за родную тетку Полину Елисеевну Курбицкую, а ты, значит, племянницей моей родной станешь, Изабеллой Валерьевной Томас.

— Вы не поняли меня?..

— Все я поняла, Изабелла. Даже больше, чем ты думаешь. Нагадил тебе в душу пес, а ты и гробишь себя. Застрелила? Ну и молодец, туда ему, упырю, и дорога. Считай, списала свой грех. А вот себя порешить хотела зря. Последней соломинки себя лишила, частицы любимого. Я бы вас выходила, подняла… Да ничего, наладится, авось, еще что и нарастет. Кости-то целы, и сама жива, а там что будет, то и будет. Молодая, перемелется…

— У меня не может быть детей.

— Посмотрим. Думай теперь о другом — как паспорт в военкомате получить. А и это я знаю, вместе пойдем, я им там помогу быстренько оформить, что нужно. И надо бы тебе уезжать отсюда. У Бэлки — друзей полгорода, да папаша, не ровен час, припрется. Сюда-то нет, не сунется, но рисковать нельзя, — женщина хлопнула по столу, объявляя: — Вот мое слово: из дому ни на шаг, сама управлюсь. Квартиру Валентины продам, будет тебе денежка на жилье. Документы исправим, и езжай куда-нибудь в глубинку на время, а там, как утрясется, возвернешься. Да слово дай, что не бросишь меня.

— Вы шутите? Я, конечно… тварь, но не до такой степени.

— Ладно, ты мне еще заплачь тут. Не наревелась еще? Хватит мокроту разводить да себя хаять. И по мне, так вина у тебя одна, что глупая в пекло полезла. Мужские игры — не для детей, и тем более не для баб. Все, спи, ложись, а я в военкомат, поговорю с начальниками, обскажу, что ты, мол, сильно плохая приехала, на себя непохожая, пускай поторопятся.


Мне никогда не отблагодарить тетку Полину за то, что она сделала для меня. Она поддержала меня на краю, вытащила, заставила жить. Выхлопотала документы, лично удостоверив, что я это я, продала квартиру, отдала мне деньги и, благословив, посадила на поезд.

Она не хотела, чтоб я уезжала далеко и так быстро, но я не хотела оставаться, мне было стыдно жить за счет доброй женщины, тошно чувствовать себя не по делу обласканной. И потом, душа, сколько ни лей на нее бальзама человеческого тепла и добра, ничего не воспринимала, отталкивая даже крупицу обычных чувств. Она была мертва.

Я обещала тете Полине жить — и жила. Теперь я была обязана ей, и потому держалась на плаву, как за поручень у окна поезда. Но как хотелось сорваться и ухнуть вниз, раскинув руки, полететь в воды Енисея, через которые шел скорый…

Разные составы, разные направления. Я мчалась в неизвестность в надежде найти себя. На одном из полустанков я порвала военный билет и выкинула, вычеркнув тем прошлое, которое не дает мне жить и дышать ровно. Осталось закопать его глубоко внутри себя, не оставив даже намека на его присутствие. Внешний акт вандализма удался, внутренний было совершить значительно трудней. Можно было с корнем выдернуть память о негативном опыте, убедить себя, что я понятия не имею о войне вообще, а о войне в Афганистане — тем более. Не знаю, как свистят пули, не отличу звук выстрела из автомата от выстрела из миномета, беретта и наган для меня одно и то же, а две звездочки на погоне или одна разнятся лишь числом, а не званием. И вообще, я не имею никакого отношения к военным, будь они из группы «Каскад», ВВ или стройбата. Мне безразличны тельняшки, голубые береты, лихо сдвинутые на затылок и словно прибитые к нему. Я не понимаю, о чем говорят братья, — их специфический сленг для меня — книга Тора на иврите. И что разливают по стаканам из армейских фляжек — тоже загадка.

Мне все безразлично, я ничего не знаю… кроме одного — Павла.

Я не могла его закопать и заровнять место могилы в памяти. Только вместе с душой, сердцем, собственной жизнью я могла избавиться от воспоминаний о его глазах, словах. О нем, каким он был, каким он есть, сживаясь со мной. Я смотрела на курящих в тамбуре дембелей в кителях и тельняшках и против своей воли, против запретов, которые установила сама себе, выискивала глазами знакомых, а может, самого Павлика.

Вконец измотанная дорогами, метаниями я вышла на полустанке какого-то маленького городка и пошла по улицам. Я убеждала себя, что ищу жилье, но на самом деле искала приюта сердцу и душе, искала саму себя, ту, что умерла вместе с Павлом.

В городке я прожила ровно месяц. Без труда устроилась на ткацкую фабрику, получила комнату в общежитии и попыталась честно жить, как обычный обыватель. Вышло так себе… Компании меня не увлекали, от попоек, которые были делом рядовым и ежедневным, воротило с души. Подруг я не завела. Моя неразговорчивость и угрюмость отталкивали. Болтовня о шмотках и мужчинах не увлекала. Шутки местных женихов казались не смешными и такими же плоскими и туповатыми, как и сами балагуры. Мужчина только заговаривал со мной, а я уже знала, кто он и зачем заговорил. Один, ввалившись в комнату, попытался облапать и вылетел вместе с дверью. В меня словно вселился бес, я не оставила дело и довершила начатое, от души избив наглеца. Меня еле оттащили и долго с ужасом смотрели на подпольную каратистку. А после шарахались, как от чумной. Я уволилась, выписалась из общежития и поехала дальше. Благо страна родная широка, и поезда ходят, несмотря на общий бедлам во всех сферах, названный тогда очень гордо — перестройка.

Второй город, пятый… Я так и оставалась неприкаянной и никак не могла зацепиться за жизнь, и, казалось, качусь-качусь, но не вдаль, а вниз… Что бы со мной было — не знаю. Наверное, в один прекрасный день я просто наложила на себя руки или начала пить. Впрочем, от водки я не пьянела, поэтому не пила, как ни хотелось иногда «напиться и забыться», как говорил когда-то Вадим.

От мужского внимания я сатанела, да и взгляд у меня был такой, что если кто-то решался заговорить, то тут же понимал, что попутался и спешил ретироваться, пока не получил по лицу. Возможно, кого-то я действительно интересовала не как постельная принадлежность, но суть в том, что меня никто не интересовал: ни умный, ни остроумный, ни серьезный, ни веселый, ни богатый, ни бедный. А своих, братьев-«афганцев», я чуяла за версту, определяя по взгляду, выражению лица, и обходила стороной. После таких встреч у меня возникало желание удавиться и не мучиться. Но тут же возникала мысль о тете Поле, о своем грехе, который я повторю, если предам возлагающую на меня надежду женщину. Заверение в ее доброте и вере в меня были зашиты под подклад дорожной сумки и грозили превратиться в пыль, пока я мотаюсь по стране. Инфляция уже наступала на пятки, зарилась на сбережения народа.


Мой очередной приют был однотипным по своей неухоженности и неустроенности. Город-пересылка заманил позолоченным крестом над куполом церквушки. Он словно маяк притягивал меня к себе, и я шла по заснеженным улицам, к которым еще не добралась весна. Здесь было еще холодно, когда там, откуда я приехала, уже таял снег. Он хрустел под ногами и успокаивал меня — мы С ним были родня — он был холоден и равнодушен, как и я. И вдруг в звук шагов и хруста снега вплелся еле слышный шепот:

— Мама…

Я застыла, боясь шевелиться. Наверное, я действительно приехала — сошла с ума.

— Мама.

Голос был тихим и не вопрошал, он утверждал и даже чуть обижался — куда ты, мама? Как же я?

Я дрогнула и повернулась. У забора, вцепившись руками в варежках в прутья, стоял малыш, укутанный шалью, и смотрел на меня небесно-голубыми глазами. Они звали, молили и прощали одновременно. У меня защипало глаза, перехватило горло, а сердце зашлось в дикой пляске. Ноги сами развернулись и пошли к малышу.

— Мама, — потянулась ручка через щелку.

Я рухнула на колени и, стряхивая непрошенные слезы с ресниц, взяла протянутую руку, осторожно пожала.

— Лиля! Господи, вот ты где! — появилась в заснеженном дворе молодая курносая девушка. Уставилась на меня, не понимая, что за тетка стоит на коленях и плачет.

— Лиля? — прошептала я. Девушка потянула малышку к себе, прижала за плечи.

— Ляля, — заявила девочка и указала на меня. — Мама.

— Э-э… нет, тетя… Вы простите, она всех мамой называет, только увидит женщину, так «мама» зовет. Она маленькая, еще не понимает.

— А вы разве не ее мать? — поднялась я с колен.

— Нет, что вы, я воспитательница, а это приют.

— Так Лиля сирота?

— Ляля, — наморщила носик девочка.

— Да, ее к нам из дома ребенка перевели.

— Мама, — рванула малышка ко мне, вырвавшись из рук воспитательницы.

Это все решило. Я вдруг поняла, что не смогу уйти и оставить ребенка.

— Как можно ее забрать?

— Да вы что? — удивилась девушка. — Как забрать, куда?!

— Я ее мама, вы же слышали…

— А завтра другая.

Я поняла, что с девушкой разговаривать бесполезно, и огляделась в поисках калитки. Рванула к ней и чуть не оглохла. По ушам, по сердцу резанул жуткий безутешный вой ребенка:

— Ма-амаааа!!. Маааа!!

Я перепрыгнула ограду, чем ввела в шок воспитательницу и подхватила на руки девочку:

— Тихо, я здесь, здесь, солнышко мое. Тихо, успокойся, маленькая, — обняла крепко, зажмурилась, сдерживая слезы. А девочка вцепилась в меня и, уткнувшись в щеку засопела, пытаясь обвить и ногами. Я невольно улыбнулась и посмотрела на воспитательницу:

— Отведите меня к заведующей. Мне нужно срочно поговорить с ней.

Девушка открыла рот, чтоб возразить, но передумала, видимо, вспомнив мой полет над полутораметровой оградой. Качнулась, разворачиваясь, и махнула рукой, приглашая за собой.


Заведующая оказалась седой, измученной своими преклонными годами женщиной. В ее глазах жила тоска и, встретившись с моей, приняла ее как сестру.

Мне вновь повезло. Аглая Федоровна Крыжельчик оказалась чутким, удивительно светлым человеком и, лишь увидев меня, ввалившуюся на порог ее кабинета, крепко обнимаясь с девочкой, все поняла. Она не стала чинить мне препоны и даже устроила воспитательницей в ее группу, пока оформлялись документы на удочерение.

С Лялей мы стали неразлучны и даже засыпали вместе. Рядом с ней я чувствовала утерянную, казалось бы, навсегда, легкость и покой, которого мне так не хватало.

Через два месяца, взяв на руки свое главное и единственное сокровище — Лялю, я покинула сиротский приют и увезла дочь за много километров от него, чтоб ничто, никто и никогда не напомнил ни ей, ни мне о прошлом.

Я купила квартиру в отдаленном районе провинциального, малочисленного города, устроилась на работу в тихое, чаще безлюдное место — в музей, поближе к вечному, доброму, чего так не хватало моей душе.

Лялечка ходила в садик, а по вечерам мы пили с ней чай, читали книжки и смотрели веселые мультики по телевизору. А ночью оживали картинки прошлого, и любовь к Павлику царапала болью сердце. Но никто, кроме меня, не знал, не подозревал о моей двойной жизни. Для всех я была матерью-одиночкой, у которой погиб отец ребенка до заключения брака.

Тетя Полина была рада вести о внучке и даже приехала к нам, привезя кучу подарков. С Лялькой они подружились мгновенно, и я обрадовалась, увидев, как расцвело улыбкой лицо женщины, и как она засмеялась в ответ, услышав заливистый смех дочери.

Жизнь налаживалась.


Ради счастья этих двух самых дорогих мне женщин я смогла закопать прошлое, но не тревожила сердце попыткой влюбиться вновь. Как ни настаивала тетя Полина на том, что мне нужно найти мужа и отца Ляле, я лишь кивала в ответ да пеняла на инфантильность нынешних мужчин, найдя шикарную отговорку. Не могла же я сказать тете Поле правду, что до сих пор люблю мертвеца, живущего во мне вопреки всем законам бытия. Люблю тот прах и пыль прошлого, что осели на сердце и душе, люблю туманный силуэт тех далеких дней, люблю глаза, что снятся мне по сию пору, люблю запах пороха, кандагарской пыли и пота, который исходил от тельняшки Павла и который блазнится мне до сих пор.

Павел.

Его образ свят для меня и нашей дочери, которую он обязательно бы признал, будь он жив.

Павлик.

Моя боль, мое счастье.

Павка.

Мы так сильно любили друг друга, что пламя тех чувств до сих пор и греет, и жжет.

Ни до, ни после я не любила, как, в принципе, и не жила.

Загрузка...