Театр загорелся в полночь. Пламя осветило полнеба. Жители города высыпали на улицы, сам император Александр примчал в санях к театру. Подняв бобровый воротник, он глядел на огонь, на суету пожарных и полицейских.
Полуночным пожаром начался в Петербурге новый, 1811 год. Многие почитали это худой приметой, знамением будущих напастей.
Но вскоре все было позабыто: обыкновенная зима стояла в Петербурге. Был студеный январь — ясное небо и сверкание снега на застывшей Неве. Минул февраль — месяц метелей, низких мутных туч. Наступил март с первыми, робкими и нежными, акварелями зорь, с дневной капелью и ночными звонкими заморозками.
Невская столица жила по-всегдашнему. В сумерках кончались занятия в присутственных местах, и чиновный люд расходился торопливо. Степенные купцы в длинных черных сюртуках затворяли лабазы и подсчитывали барыш. На улицах зажигались неяркие масляные фонари. Быстро вечерело. К барским домам подкатывали возки. В залах звучала бальная музыка, в окнах кружились тени.
В вечерний час освещался и трехэтажный с портиком дом № 229 на Английской набережной. У парадных дверей его лежали каменные львы. Когда швейцар отворял стеклянные двери, свет из просторных сеней падал на каменных львов, и морды у них казались сонными и свирепыми.
В доме на Английской набережной жил граф Николай Петрович Румянцев. Ему было под шестьдесят. Он был одним из самых богатых людей в России: тридцать тысяч крестьянских душ пахали, сеяли и жали на его землях в Белоруссии, в губерниях — Московской, Рязанской, Калужской, Тамбовской.
Сын знаменитого полководца Румянцева-Задунайского, граф Николай Петрович лет сорок подвизался на дипломатическом поприще. Вот уже третий год возглавлял он министерство иностранных дел и был возведен в звание государственного канцлера. По табели о рангах звание это равнялось фельдмаршальскому.
Как у всякого человека с характером независимым и смелым, у Румянцева было немало врагов в сановном Петербурге. Александр Первый (натура царя была не столь ангельски простодушной, как взгляд его голубых глаз) не переоценивал дальновидность Румянцева, ярого поборника союза с Наполеоном, и некоторые дипломатические дела вел втайне от министра. Однако император был достаточно разумен, чтобы признавать бескорыстие и честность Румянцева. Придворным хулителям Румянцева Александр колко отвечал:
— Он почти один, который никогда и ничего не просил у меня для себя, тогда как другие просят почестей и денег то для себя, то для родных.
Время показало ошибочность внешнеполитических устремлений Румянцева, и если б он только и был, что министром да канцлером, то имя его вошло бы в длинный перечень высших сановников империи — и только. Но старик из дома на Английской набережной оставил по себе иную память.
Русь перевидала немало богачей — любителей конских бегов и псарен, оранжерей и балета. Случались, правда, и среди них подлинные знатоки. Но Румянцев не был лишь меценатом-покровителем ученых мужей. Румянцев сам был тружеником науки.
По вечерам у освещенного подъезда его дома редко останавливались кареты с гербами на дверцах и гайдуками на запятках. Чаще всего подходили к стеклянным дверям и обивали ноги о львиные морды скромные штатские люди или офицеры в морских шинелях.
Их не заставляли ждать в передней. Они поднимались пологой мраморной лестницей; Николай Петрович Румянцев радушно принимал желанных гостей, усаживал их поближе к камину из темно-розового орлеца.
Высоколобое умное лицо его с улыбчивыми губами и с вертикальной складкой над прямым тонким носом светилось той доброжелательностью, которая появлялась на нем лишь в эти вечерние часы, в кружке подвижников науки.
В числе постоянных гостей Румянцева был и капитан первого ранга Иван Федорович Крузенштерн. Знакомство их, перешедшее в дружбу, началось давно, когда Крузенштерн вместе с капитаном Лисянским готовился совершить первое русское плавание вокруг света. Николай Петрович, тогда министр коммерции, энергично поддержал моряков. Экспедиция совершилась в 1803–1806 годах и открыла блистательную эпоху русских кругосветных путешествий. Вернувшись из плавания, Крузенштерн занялся обработкой собранных им обширных материалов. Румянцев нашел в нем дельного советчика во всех своих географических замыслах.
Николай Петрович послал значительную сумму в Сибирь на имя административно-ссыльного Матвея Геденштрома. Деньги предназначались для описи Новосибирских островов. Весной девятого года Геденштром вместе с Яковом Санниковым исследовал более двухсот верст южного берега острова Новая Сибирь. Потом, следующей весной, положил на карту восточный берег. Теперь он скитался во льдах в поисках легендарной «Земли Андреева»…
А в Петербургском доме уже замышлялась новая экспедиция, куда более грандиозная. О ней-то и толковали Румянцев с Крузенштерном, сидя в креслах у камина из темно-розового орлеца.
Да, если бы только удалось снарядить такой поход! Давно уже ни одно государство не пыталось решить эту задачу. Давно, лет тридцать. Собственно перед девятнадцатым веком и осталось от предыдущих лишь два великих географических вопроса: «Матерая земля в странах Южного полюса», как тогда называли Антарктиду, да тот, над которым раздумывали Румянцев и Крузенштерн, — Великий Северный морской путь из Атлантики в Тихий океан в обход Америки.
Над загадкой Северо-Западного прохода, как называли этот путь моряки и географы, люди бились столетиями. Одна и та же вожделенная цель неотвязно маячила пред мысленным взором и отважных кормщиков, и алчных купцов, и монархов, проницательных или глуповатых, трусливых или храбрых. Целью той были лучезарные берега Индии, душные и влажные Острова Пряностей, древний, мудрый, необъятный Китай. Да, неотвязно мерещились европейцам россыпи драгоценных камней и слитки «благородного» металла, слоновая кость, диковинные узоры тончайших тканей, корица и перец, щепотки которых были дороже золота.
Португальцы и испанцы опередили всех. Они первыми проложили океанические пути к заморским сказочным странам. Каравеллы и галеоны пронесли королевские флаги над бушующей Атлантикой, мимо скал Доброй Надежды, сквозь штормы Индийского океана. Но они пронесли их вовсе не для того, чтобы указать курс северянам — голландцам и англичанам. И порукой в том были корабельные пушки, тяжелое оружие суровых воинов, благословение папы римского.
И тогда северяне, голландцы и англичане, устремились на поиск иных путей к сокровищам Востока… Англичане чаще всего и упорнее всего поглядывали на северо-запад. Не там ли крылся таинственный путь? Не во мраке ли высоких широт пролегал он?
Безмерна жадность феодалов и купцов. Велика отвага кормчих. Ни бога, ни черта не боится портовый люд, ибо нет у него ничего, кроме пары загрубелых рук, привыкших управляться с парусом и якорем. И вот уж один за другим оставляют туманную родину экипажи просмоленных судов.
Одни исчезали без вести, другие возвращались. Над их путевыми журналами склонялись картографы; задумчивые и важные, как алхимики, они вычерчивали новые острова и полуострова, заливы и проливы.
Их было много — водителей кораблей, капитанов и навигаторов, чьими трудами и подвигами обогащалась география. Поныне видим мы имена их на глобусах и в атласах, в учебниках и лоциях: Мартин Фробишер и Джон Дэвис, Генри Гудсон и Вильям Баффин…
Шли годы, слагаясь в десятилетия, текли десятилетия, слагаясь в века, но Северо-Западный проход все же не был открыт. Надежда на отыскание его сменялась разочарованием, разочарование — надеждой. И вновь раскошеливались купцы, парламент назначал высокие награды удачливым мореходам, короли скрепляли своими печатями инструкции капитанам.
В восемнадцатом веке даже самые пылкие поборники Северо-Западного прохода поняли, что путь тот не может быть коротким и легким, что он невероятно тяжек, опасен, страшен. Постепенно даже самые горячие головы осознали, что не принесет он больших выгод для торговли с Индией, Китаем, Островами Пряностей. И все-таки он был нужен, очень нужен, этот северный морской путь.
Он был нужен тем, кто утверждался на просторах Канады, торговцам пушниной. Открыв сообщение между океанами, твердили они, и учредив свои фактории на побережье и островах, мы получим господство от сорок восьмого градуса северной широты до самого полюса.
Когда восемнадцатый век уже клонился к закату, за дело взялся знаменитый Джемс Кук, человек, в котором будто воплотился мореходный гений английской нации.
Кук привел свои корабли к берегам Аляски. Искать Северо-Западный проход думал он не из Атлантики, а со стороны Тихого океана. Беринговым проливом поднялся он далеко на север. Однако сплоченные льды заставили повернуть даже этого упрямца. После того, казалось, уж более никакая сила не заставит правителей и торгашей раскрыть свою мошну для снаряжения бесполезных и дорогих полярных экспедиций.
И вот три десятилетия спустя не в Англии, а в доме на Английской набережной два человека размышляли о деле, «оставленное Европою, яко неразрешимое». Не об учреждении торговых факторий на американском севере думали они. Нет, они думали о решении большой научной задачи.
Минуло жаркое, необычное для невских берегов лето; сменилось оно тоже необычной, ясной, сухой осенью. Точно в подтверждение дурных предсказаний, вызванных новогодним полуночным пожаром, горела теперь на небе ужасная комета с огромным хвостом.
Впрочем, тревогу и беспокойство внушало трезвым людям не это мрачное небесное знамение. Были иные, более основательные причины. Надвигался вал наполеоновского нашествия. В воздухе пахло большой неминуемой бедой. Все затаилось, притихло, как в лесу или в поле перед грозой, как на море перед бурей.
Румянцев осунулся; скулы проступили у него сквозь натянувшуюся кожу щек; под глазами обозначились мешки. Ему казалось, что он сделал все для предотвращения войны. Но война надвигалась. Канцлер походил на человека, который вышел в сумерках на улицу и замахал руками, стараясь разогнать сгущающуюся тьму. Он был достаточно умен, чтобы это понять. Но, очевидно, по неискоренимой человеческой склонности к иллюзиям, он все еще надеялся, что Наполеон одумается.
Крузенштерн понимал состояние Румянцева и все реже наведывался в дом на Английской набережной. Да и у самого капитана первого ранга забот было немало: и в Адмиралтейском департаменте, почетным членом которого он состоял, и в Морском кадетском корпусе, где был он инспектором классов.
Оба они — Румянцев и Крузенштерн — молчаливо согласились отложить задуманное до лучших времен.
Во многих европейских городах у Николая Петровича Румянцева были поверенные по книжным делам. Они присылали ящики с книгами, пополняя его богатую, известную в Петербурге библиотеку.
Однажды в числе других новых изданий попал на полки румянцевского книжного собрания труд миланца Карло Аморетти. Длинное заглавие было оттиснуто на титульном листе: «Путешествие из Атлантического моря в Тихий океан через Северо-Западный проход в Ледовитом океане капитана Лауренсио Феррера Мальдонадо в 1588 году, переведенное с испанского манускрипта Карло Аморетти и дополненное комментариями, которые показывают подлинность оного».
Но Румянцев не скоро раскрыл описание путешествия испанского капитана Мальдонадо…
Вторжение Наполеона в Россию, крах той внешней политики, которую он, Румянцев, проводил с таким упорством, пепел Москвы, ужасные бедствия, принесенные войной, — все это сокрушило Румянцева. Апоплексический удар разбил его; он долго лежал в своем опустевшем холостяцком доме, никого не принил и, быть может, ждал смерти, как избавления. Он подал в отставку, и она была с удовлетворением принята, хотя звание государственного канцлера и было оставлено за ним пожизненно.
Медленно, с трудом справлялся с болезнью старый человек. Он уже мог двигаться без помощи камердинера, такого же старого, как и он сам. Странная тишина стояла в доме: ни тиканья больших английских часов, ни звона посуды в буфетной, ни шагов слуг, ни скрипа дверей. Румянцев отворял окна. По набережной катил экипаж, следом за ним — телега, уставленная бочками; бочки подпрыгивали… бесшумно. Яличник что-то кричал мальчишке, стоявшему на берегу. По Неве плыла большая лодка-косоушка, груженная домашним скарбом, — кто-то перебирался на дачу. Да вон и сами дачники: уселись на ялботе под балдахином. И шестеро гребцов поют в такт весельным ударам. А что поют — бог весть… Тишина…
Румянцев ничего не слышал: после болезни он оглох. Тишина давила и угнетала его. Но было в доме место, где он избавлялся от этого чувства. Он часами просиживал в библиотеке, мысленно беседуя со старинными, верными друзьями: с Вольтером и Гельвецием, с Монтескье и Руссо. Он перебирал книги, с любопытством перечитывая места, некогда отчеркнутые его ногтем. Потом он принялся за разбор новых поступлений; тогда и попался ему труд Аморетти.
Румянцев читал записки Мальдонадо, и глаза его изумленно расширялись. В тот же вечер он отослал книгу Крузенштерну и попросил его, памятуя о прежних беседах, внимательно разобрать удивительное сочинение, а потом приехать к нему и поделиться своими соображениями.
Прошло не меньше недели, прежде чем капитан первого ранга явился к Николаю Петровичу. Крузенштерн принес свернутые в трубочку географические карты и уселся напротив Румянцева. Завязался разговор; постороннему он показался бы странным: говорил один Румянцев, а Крузенштерн писал грифелем на аспидной доске свои ответы и отдавал доску Румянцеву.
Да, он прочитал эту книгу. Он тоже, как и его сиятельство, был поражен. Но после… после все понял. Рукопись подложная, апокрифическая. Конечно, синьор Аморетти — ученый-библиотекарь. Однако он не сведущ в мореходном деле, да и в географии не слишком силен. Аморетти — добросовестный человек; он усердно потрудился и не менее усердно прославляет испанского капитана. Но стоит только бегло проглядеть книгу, чтобы убедиться в его, Крузенштерна, правоте. Взгляните сами.
Вот мальдонадово описание плавания в Гудзоновом заливе. А вот карта. Похоже? Отнюдь нет! Испанский капитан подозрительно лаконичен. Нет ни имени его корабля, ни даты и места отплытия, что непременно указывают все мореходы. Заметьте еще: в марте он — в Гудзоновом заливе, а в апреле… уже в Беринговом проливе. Скорость-то какая! А тут уж сплошное шутовство…
Крузенштерн, улыбаясь, протянул Румянцеву книгу и указал на то место, где Мальдонадо рассказывал о тучных пастбищах и стадах свиней на берегах… Берингова пролива и о том, что в водах его повстречался ему российский корабль водоизмещением восемьсот тонн, с матросами, говорящими… по латыни.
Лихой испанец саму ширину Берингова пролива считает меньше мили. Кук же определяет ее в тридцать девять миль. А миланец-переводчик замечает: с той-де поры, когда плавал Мальдонадо, то бишь с конца шестнадцатого века, пролив… раздвинулся!
Крузенштерн смеялся, эполеты на его плечах тряслись.
И, пожалуй, самое главное доказательство старинной подделки — что сама-то рукопись старинная, сомнений нет, ибо синьор Аморетти, очевидно, дока и провести его в этом нельзя, — главное доказательство то, что такое славное предприятие не могло сокрыться от света.
Румянцев согласился с Иваном Федоровичем и, рассмеявшись, заметил, что бедный Аморетти попал впросак.
Николай Петрович долго беседовал с Крузенштерном. Старые планы вновь занимали Румянцева, и капитан первого ранга почувствовал волнение, какое испытывал в годы подготовки к кругосветному путешествию.
Румянцев был прав: времена решительно переменились к лучшему; война закончилась победоносно!
— Не пора ли вспомнить, — продолжал Николай Петрович, — предсмертный наказ великого Петра? Помните? «Оградя отечество безопасностью от неприятеля, надлежит стараться находить славу государства чрез искусства и науки».
Рмянцев произнес это не запинаясь, как давно заученное и дорогое сердцу. Крузенштерн слушал его, согласно кивая, а в голове его мелькнуло: «Ишь ты, дедовы слова будто «отче наш» знает. Да и то сказать — дед завидный, а слова золотые…» Иван Федорович (как и многие в тогдашнем Петербурге) хорошо знал: отец Николая Петровича, фельдмаршал Румянцев, был не только тезкой, но и побочным сыном Петра Великого, что помимо внешнего сходства, подтверждалось еще энергией и хваткой полководца.
«А внуку-то, — думал Крузенштерн, простившись с Румянцевым и шагая по невской набережной, — внуку другое досталось от великого деда: любовь к географическим, научным покушениям»…
Крузенштерн шел вдоль Невы, улыбался своим мыслям и глядел на реку, что свободно и широко неслась, сверкая на солнце, к Балтийскому морю. Двухмачтовый бриг (его паруса казались особенно чистыми и свежими в этот августовский день с глубокой синевою неба) скользил вниз по Неве. «Вот так и наш скоро пойдет», — подумал капитан первого ранга.
Спустя несколько дней Румянцеву подали записку на двух листах. Он быстро прочел текст, выведенный аккуратной писарской рукой.
«При сем имею честь, — читал Румянцев, — представить Вашему высокопревосходительству смету издержек предполагаемой экспедиции. Не могу скрыть от Вашего высокопревосходительства, что хотя 50 000 рублей за корабль Вам, конечно, покажется много, но весьма сомнительно, чтобы можно купить оный дешевле, ежели будет снаряжен для дальнего вояжа. Жалование полагаю командиру 2000, а лейтенанту 1000 рублей, что составляет не более того, чем пользуются все офицеры на военных кораблях в чужих краях, получая жалованье свое серебром; но не деньги, а слава может служить побуждением участвовать в таком знаменитом вояже…»
Далее был перечень расходов.
Румянцев глянул на итог и прихмурил бровь: получалось более ста тысяч! Он сложил листок и спрятал в ящик бюро. Листок был без подписи. Впрочем, Румянцеву в ней надобности не было. Он знал, что письмо от Крузенштерна. Очевидно, Иван Федорович столь торопился, что забыл после писарской переписки поставить свое имя.
До наших дней сохранился этот листок и значится среди архивных документов, как «записка неустановленного лица».
Он уже бывал в Архангельске. Четыре года назад он ушел из этого старинного города, протянувшегося по берегам могучей и полноводной Северной Двины. Он был мичманом и плавал на корабле «Орел». Он ушел на «Орле» из Белого моря в Кронштадт и следующую кампанию крейсировал уже на транспорте «Фрау Корнелия» в аландских и финских шхерах. Он стал капитаном транспорта и тогда уже по праву мог именоваться «первым после бога», как полушутливо, полусерьезно величали моряки командиров кораблей. Полусерьезно? Да, да. Ведь все, кто вступал на палубу военного корабля, находились в безраздельном подчинении у капитана, и ослушание грозило жесточайшей карой, установленной еще морским уставом Петра Первого. И, пожалуй, первенство богу уступали на этот раз лишь из вежливости.
Весной 1811 года двадцатитрехлетний лейтенант флота Отто Евстафьевич Коцебу вторично оказался в Архангельске.
Весна в тот год выдалась дружная. Северная Двина вздулась от вешних вод и несла в Белое море большие голубоватые льдины. Лейтенант любовался неудержимым и мощным напором реки, быстрым ходом льдин; льдины сшибались, раскалывались, кружились и вновь устремлялись вперед.
Но архангельские старожилы глядели на Двину хмуро, опасливо покачивая головой. И не зря.
Ночью лейтенанта разбудил набат. Коцебу поспешно вышел на улицу. В Соломбале (часть города, где расположилось Адмиралтейство, казармы флотских экипажей, офицерские флигели, дома корабельных мастеров и работного люду) все были на ногах.
Сквозь сплошной вой набата, причитания женщин и плач детей Коцебу услышал ревущий шум воды. Северная Двина вышла из берегов и свирепо кинулась на город. Наводнением сорвало с якорей и выбросило на сушу десятки купеческих судов и разбило адмиралтейские лесные склады; вода гнала по уличкам Соломбалы огромные стволы корабельного леса, бочки, обломки рангоута.
После наводнения город выглядел так, будто по нему с боями прошла неприятельская армия. Но, лишь только схлынула вода, люди, не теряя ни часа, начали поправлять разрушенные, размытые гнезда…
На рассвете обитателей флотских казарм поднимал колокол. Заспанные матросы выходили во двор и выстраивались поротно. Растворялись ворота, и они шли на работу в своих грубых парусиновых штанах, фуфайках и тоже парусиновых, или, как тогда говорили, канифасных, епанчах, напоминающих нынешние плащи. На епанчах были погоны с литерами; литеры означали служебную принадлежность: «А» — артиллерист, «Э» — экипажский, «М» — маячный…
В этот же ранний час направлялись к соломбальской верфи строители военных кораблей. Встречая невысокого крепыша с седыми баками на красном, обветренном лице, мастеровые снимали шапки:
— Андрею Михайлычу, нижайшее!
Краснолицый степенно прикладывался к козырьку. То был знаменитый не только в Архангельске, но и в Петербурге кораблестроитель, «мастер доброй пропорции» Андрей Михайлович Курочкин.
Лейтенант Коцебу часто приходил на адмиралтейскую верфь и с интересом наблюдал, как Курочкин по-хозяйски распоряжался работными людьми, как ловко исполняли приказания мастера его помощники — здоровенный Ершов и рябой Загуляев, как спорилось дело, как весело стучали плотницкие топоры.
Но с началом навигации лейтенанта не видели больше ни в Соломбале, ни на верфи. Его легкая быстроходная яхта «Ласточка» отправилась в длительное плавание. Летнее плавание в неглубоких водах Беломорья прошло при переменной погоде. То на палубу «Ласточки» падали жаркие солнечные лучи, то над мачтами ее клубились туманы. Яхта, пользуясь течением, шла сперва вдоль лесистого правого берега Двинской губы, потом, все с тем же правобережным течением, плыла в горле Белого моря и, наконец, врезалась в длинные, крупные валы Баренцева моря. Тогда Коцебу поворотил на юго-запад, и вновь попутное течение помогало «Ласточке».
Плавание на Белом море заканчивалось в октябре. Яхту разоружили. Матросы зимовали в казарме, капитан — в офицерском флигеле.
Стояла ядреная архангельская зима. На уличках Соломбалы скрипели обозы. Заиндевевшие мохнатые лошаденки, мотая головами, везли в адмиралтейство сосну, срубленную на двинских берегах, вологодский мачтовик и тяжелые разлапистые якоря, отлитые на уральских заводах. Мужики, с белыми от мороза бровями и бородами, шагали у саней, прихлопывая рукавицами.
Зимой лейтенант Коцебу большей частью сидел за книгами в жарко натопленном флигеле. У соседей бренчала гитара и чей-то баритон пел излюбленную офицерскую песню:
Мы будем пить,
Корабль наш будет плыть
В ту самую страну,
Где милая живет!
И хмельные голоса дружно подхватывали, сдвигая стаканы:
Ура! Ура! Ура!
Лейтенант зажигал свечу и писал письма.
Он писал в Петербург, на Васильевский остров, где в длинном, фасадом на Неву, здании Морского корпуса служил его первый флотский учитель Иван Федорович Крузенштерн. Лейтенант писал ему о беломорских плаваниях и не уставал благодарить за суровую и трудную школу, пройденную у Ивана Федоровича.
Пятнадцать лет ему было тогда. Крузенштерн, друг и родственник его отца, взял мальчика на борт «Надежды», зачислив Отто волонтером в первое русское плавание кругом света. А для пятнадцатилетнего отрока это было вообще первое плавание. Он сразу, без предварительных кадетских походов в Финском заливе, получил морское крещение в просторах трех океанов.
Крузенштерн еще в Петербурге предупредил юношу, чтоб он не ждал легкой, праздной жизни и что коли решился стать моряком, то должен быть готов к непрестанному и тяжелому труду. На корабле, во все три года путешествия, он не давал своему подопечному бить баклуши. Крузенштерн сделал из него соленого моряка, и Отто был ему благодарен. Он чувствовал к этому человеку затаенную нежность и не колеблясь пошел бы по его зову на любые испытания.
Когда «Надежда» воротилась в Кронштадт, Иван Федорович обнял восемнадцатилетнего молодца и сказал:
— Ну, Отто, спущен корабль на воду — сдан богу на руки. Служи честно.
А месяц спустя волонтер Отто Коцебу был произведен в мичманы, и началась его строевая флотская служба. С той поры прошли годы…
Коцебу писал Крузенштерну в Петербург, на Васильевский остров. Он писал, что доволен и службой, и своей резвой «Ласточкой», и выучкой подчиненных. Все хорошо, но только… только просится душа в большое плавание, хочется попытать силы в новой «кругосветке», побороться с океанским валом, увидеть Великий, или Тихий, где столько еще неизведанного, неизученного. Ох, как хочется!
Он слышал, что купеческая Российско-Американская компания посылает к своим владениям на севере Тихого океана корабль «Суворов». Он просил директоров компании назначить его капитаном, но получил вежливый отказ: молод, дескать… Молод! Да ведь ему уже двадцать три, и он уже несколько лет ходит «первым после бога»…
Коцебу сидел, пригорюнившись. Свеча потрескивала. За стеною — гитарный перебор, звон стаканов.
Крузенштерн получал письма с берега Белого моря. Он сочувственно улыбался: офицеры так и рвались в кругосветные походы. Ежели бы всех удовлетворить, так каждое лето не меньше десятка кораблей уходили бы из Кронштадта. А нынче, в восемьсот тринадцатом году, снимется с якоря лишь один, тот самый «Суворов», на который метил его молодой друг. Полноте, пусть потерпит. На «Суворов» назначен Михайло Лазарев, достойный капитан, с большим будущим. А для Отто найдется дело; пусть-ка потерпит…
Все лето обдумывал Иван Федорович план большой научной экспедиции и в конце августа представил Румянцеву тщательно переписанный документ, заключенный в переплет и названный: «Начертание путешествия для открытий, сочиненное флота капитаном Крузенштерном».
В «Начертании» говорилось: экспедиция должна попытаться отыскать тихоокеанское начало Северо-западного прохода, то есть, совершив полукругосветное плавание из Кронштадта в Берингов пролив, пробиваться на север вдоль берегов Аляски.
Иван Федорович некрепко верил в удачливость будущих путешественников, но замечал, что экспедиция, даже не решив главной задачи, все равно будет очень и очень полезна для географии и естествознания, ибо она доставит «любопытные известия» и о полярных областях (Берингов пролив, Аляска), и об островах южной части Тихого океана.
Особенно большие надежды возлагал капитан Крузенштерн на Южное море — так зачастую называли в то время Великий, или Тихий океан, в дальних далях которого таились неизведанные острова и архипелаги.
Наконец, автор «Начертания» справедливо подчеркивал, что экспедиция, снаряженная Николаем Петровичем Румянцевым, будет сильно отличатся от прежних морских путешествий, предпринятых европейцами. Экспедиция эта, писал Крузенштерн, не преследует никаких корыстных целей, а диктуется одной лишь любовью к научным исследованиям…
И вот снова сошлись они в зале с высоким лепным потолком, с окнами, выходящими на Неву. Румянцев положил рядом с собой переплетенное «Начертание». Крузенштерн, сидя в кресле с золоченой спинкой, держал в руках аспидную доску и грифель.
Итак, план путешествия составлен, предварительные расходы определены. Кого же избрать исполнителем славного предприятия? И тогда Крузенштерн впервые назвал в доме на Английской набережной имя лейтенанта Коцебу.
Очень способный моряк. Что? Нет, его, к сожалению, нельзя нынче пригласить. Он в Архангельске. В плаваниях уже, слава богу, десять лет. Молод? О, это-то и нужно. У молодых больше рвения, больше энергии. У них горячая кровь. Кроме того, он уже был в кругосветном вояже. Умеет производить астрономические наблюдения и вычисления по ним. Да, важно. Вот англичане все еще не доверяют хронометрам. И совершенно напрасно. Он, Крузенштерн, знает цену этому инструменту и приохотил Коцебу пользоваться хронометрами, равно как и изучать муссоны, прибрежные ветры, течение. А ведь кто не имеет всех перечисленных им сведений, не может надеяться окончить путешествие с желаемым успехом. Что он думает об экипаже? Экипаж следует набрать из военных моряков. Известно, что наши матросы лучшие в свете.
«Я, — быстро писал Крузенштерн, — шесть лет был в английском флоте. И много дивлюсь искусству тамошних моряков. Однако избрал бы для опасного предприятия одних только русских».
Румянцев поднялся и отошел к окну. Нева в лучах заходящего солнца казалась окрашенной кровью. Мелкие волны плескали о гранит набережной. На другой стороне реки виднелись дома Васильевского острова. Седые волосы Румянцева шевелил ветер. Ветер приносил вечернюю свежесть и запах речной воды.
Николай Петрович прошелся по залу. Ну, что же, он добьется перевода Коцебу на Балтийский флот, попросит у морского министра (правда, после отставки он страсть не любит ездить ко двору и к министрам) командировать Ивана Федоровича в Лондон для закупки астрономических приборов у Баррода и Гарди, новейших карт и книг у Арроусмита или Горсбурга. А по пути Иван Федорович заедет в финский город Або и сговорится с корабельным мастером Разумовым о постройке брига. Тот бриг нарекает он «Рюриком»…
С тех пор как лейтенант получил известие о предполагаемой экспедиции, он жил лихорадочным ожиданием. Но даже при тогдашней почтовой связи письма приходили все же скорее, нежели дела делались в петербургских канцеляриях. Наконец, в архангельское адмиралтейство дотащилось распоряжение отрядить флота лейтенанта Отто Евстафьевича Коцебу на Балтику.
Но Белое море уже и впрямь сделалось белым: в бухтах — тяжелые ледяные панцири, в открытом море — дрейфующие льды, куда ни глянь, до горизонта, за горизонтом, вокруг — метель. Можно б, думал Коцебу, перезимовать в Архангельске, а летом… Что — летом? Будет ли еще летом корабельная оказия в Кронштадт? Одному богу то ведомо.
И лейтенант решил добираться сухопутьем.
Путь был не близкий. Лошади бежали, потряхивая гривами и звучно фыркая; звенели бубенцы, под высокой дугой коренника лопотал колоколец, и казалось, что он без устали вторит словам, выгравированным по старинному обыкновению на его медном бочке: «Купи, денег не жалей, со мной ездить веселей… Купи, денег не жалей, со мной ездить веселей…» Заяц-русак выскочит на дорогу, прижмет уши да и задаст стрекача. Ямщик на облучке перекрестится — дурная-де примета — и подстегнет лошадей…
Лейтенанту люба шибкая езда. Он завернулся в овчину, прикрыл глаза, и все те же мысли проходят в его голове: как-то примет Румянцев? Согласится ль послать? Иван Федорович обещал… Да вдруг канцлер откажет, как отказали господа директоры почтенной Российско-Американской компании… «Суворов»-то давно уж в море, идет нынче где-то в Атлантике… Как-то примет Румянцев?.. Согласится ль?..
Коцебу думалось: чем скорее он будет в столице, тем быстрее отправится в экспедицию, хотя знал, что еще год-полтора потребуется на подготовку к ней. И все же казалось, что он может не поспеть к сроку (какому? кто его назначал?) и тогда — баста, упустит случай… Он понукал ямщика.
— У-у, барин, куда-а спешишь? — ворчал ямщик. — Все там будем. — Но лошадей погонял, надеясь на чаевые.
Петербург начался полосатым шлагбаумом:
— Пожалуйте-с подорожную!
Шлагбаум скрипя поднялся. Кибитка въехала в город; Коцебу открылась знакомая прямизна проспектов, каменные ряды домов, решетки, горбатые мостики над замерзшими каналами… Ямщик свернул в Малую Морскую и осадил у трактира «Мыс Доброй Надежды».
Лейтенант скорым шагом вошел в трактир. Глаза его сияли. Он велел подать рябчика и водки.
— За добрую надежду! — сказал он удивленному половому и осушил большую граненую рюмку.
Даже Ревель не радовал, даже он, этот милый, тихий, опрятный городок его детства.[1] Пусть себе гордо взирают башни Вышгорода и шпиль Олай-кирки вонзается в небо; пусть красиво и торжественно звучит органный хорал в старой церкви, окруженной каштанами; пусть белесое море сто-то ласково шепчет прибрежным камням и, отбегая, дарит им дрожащую, сверкающую пену. Что ему до того?
Вот уже несколько месяцев, как Коцебу на Балтике. Уже свиделся он и с Крузенштерном и с Румянцевым. Глухой старик пытливо всматривался в него, точно в душу проникал своими умными глазами, а на переносье у него лежала складка. Свидание было непродолжительным. Румянцев сказал, что решение свое он сообщит письмом.
Крузенштерн передал потом, что Николай Петрович остался доволен молодым моряком и очень хвалил рвение, с которым тот стремился к делу. Но хвалить-то он хвалил, а письма все еще не было. На беду и самого Ивана Федоровича не было ни в Петербурге, ни в Кронштадте: в мае командировали его в Лондон. И вновь, как в прошлую архангельскую зиму, томительная вереница дней.
Но всему же на свете, как говорится, бывает конец — худой или добрый. Пришел конец и ожиданию. Счастливый конец! Лейтенант схватил перо.
«Письмо вашего сиятельства, — писал он Румянцеву, — принесло мне неописанную радость. С получением его мне казалось, что я уже плаваю на «Рюрике», борюсь с морями, открываю новые острова и даже самый северный проход; но, опомнясь, нашел, что еще далеко от сей цели. Главная моя забота есть та, чтобы корабль сооружен был прочным образом; медная обшивка есть один из важнейших пунктов и потому приступаю к ней прежде всех. «Рюрик» будет обшиваться медью в Абове…»
Письмо из Ревеля помечено 6 июня 1814 года. С этого дня лейтенант Коцебу с головой уходит в подготовку к дальнему, рассчитанному на несколько лет, плаванию.
Он уехал в Або. Небольшой финский город, расположенный в Замковом фьорде, по берегам светлой речки Аура, был очень хорош. Быть может, он казался таким оттого, что Коцебу приехал туда в прекрасном расположении духа, полный энергии и жажды деятельности. Впрочем, Або действительно был хорош со своими гранитными берегами, с корабельными мачтами в гавани Бокгольм, с шестивековым замком, где кочевали тени жестоких рыцарей и белокурых коварных дам.
Но самым привлекательным местом в Або была, конечно, верфь. Когда лейтенант приблизился к ней, его взволновал смешанный запах дерева и смоленой пеньки, канифоли, красок, серы. Он вдохнул этот запах, и в памяти его встал Архангельск, краснолицый Курочкин, ладная работа бородатых плотников.
Коцебу познакомился с мастером Разумовым, с которым Крузенштерн, выполняя поручение Румянцева, столковался о постройке брига. Одним своим видом мастер внушил доверие лейтенанту: большой, плечистый, неторопливый; да и народ на верфи был под стать Разумову: честные финны, неутомимые и молчаливые.
Весь вечер просидел Коцебу на квартире мастера. Чертежи будущего корабля лежали перед ними на столе. За окном плыл белесый свет; в палисаднике благоухали табаки.
Договорившись о внутреннем расположении судна и о том, чтоб завтра ж приступить к изготовлению такелажа, блоков и бочек, Коцебу ушел. На дворе была белая балтийская ночь. В каменистом русле вызванивала светлая речная вода. Коцебу глубоко вздохнул и вслух сказал:
— Хорошо!
Он опять ждал. Но теперь уже спокойно. Главное свершилось: Румянцев согласился, морской министр без возражений отпустил его в плавание на «Рюрике».
Он ждал теперь окончания кампании, чтобы выбрать на эскадре лучших матросов для «Рюрика»; набор был разрешен правительством, но лейтенант предполагал проводить его лишь по добровольному согласию.
Балтийская эскадра вот-вот должна была вернуться из плавания в Англию и во Францию. Англию русские корабли посетили в дни празднеств по случаю окончательного разгрома Наполеона; после торжеств они вышли из Темзы, отсалютовав военно-морской базе Ширнесс, и взяли курс на французский порт Шербур, где приняли на борт гвардейские части, бравшие Париж.
Теперь эскадра была на пути домой. Возвращался, стало быть, и бриг «Гонец», которым командовал старый приятель Коцебу Глеб Семенович Шишмарев; лейтенанту очень хотелось уговорить Шишмарева перейти на «Рюрик», хотя он и немножко боялся, что тот не согласится быть вторым «после бога»: Шишмарев получил производство в лейтенантский чин годом раньше «Коцебу», да и вообще дольше его служил во флоте, а с этим в те времена очень и очень считались. Впрочем, зная покладистый, веселый нрав Глеба, Коцебу был почти уверен, что он примет его предложение. Ведь пошел же Юрий Федорович Лисянский под начальством Крузенштерна, а Юрий Федорович тоже был старше, да и нрав у него порывистый, крутой.
Эскадра пришла и встала на зимовку в Ревеле и в Кронштадте. Коцебу приступил к набору добровольцев. Их оказалось больше чем достаточно.
Начался восемьсот пятнадцатый год. Разумов сообщал из Або, что такелаж и блоки уже изготовлены и он с артелью приступил к закладке киля.
Прошли веселые святки, ударили крещенские морозы.
В ревельских домах трещали печи, и над высокими крышами столбом поднимались дымы. Час был послеобеденный; горожане благодушествовали у очагов, кто посасывая трубку, кто прихлебывая черный кофе; и разговоры были послеобеденные — ленивые, с зевотой: о том, сколь еще продержатся морозы да как было об эту пору в прошлый и позапрошлый годы…
Вдруг на улице послышался высокий заливистый озорной голос:
Ветер во-оет, рвутся сна-а-сти,
Прощай, люба моя На-астя…
И грянул басовитый хор с двухпалым присвистом:
Ай, калинка, ай, малинка,
В море не нужна нам жинка.
В окнах домов показались головы в вязаных колпаках и чепцах.
За-атрещала па-арусина,
Прощай, милая Арина-а.
Ай, калинка, ай, малинка,
В море не нужна нам жинка…
Небольшой отряд моряков проходил по Ревелю в сторону Нарвской дороги. Позади тянулись сани с поклажей; полозья вминали в снег зеленые лапки хвои, которой были посыпаны ревельские улочки.
Давно уже не слышны были ни песня, ни визг санного полоза, а ревельцы все еще гадали, зачем да куда прошли матросики, и жалели людей, которых гонят бог весть для чего в этакую холодину.
Мало кто из горожан знал, что нынче, 22 января 1815 года, команда Отто Коцебу выступила в пеший переход Ревель — Петербург — Або. Команда шла к верфи, где стучали топоры сноровистой артели корабельного мастера Разумова.
Неделю шел Отто Коцебу с матросами до Петербурга. Шли весело, вольно, будто и не ждал их впереди долгий путь морями-океанами, в неизведанные северные края.
В Петербурге семь дней отдыхали. Коцебу встретился с Глебом Шишмаревым. Лейтенант был извещен, что Глеб согласен отправиться на «Рюрике». И вот Шишмарев обнимал друга Отто, сиял круглым добродушным лицом.
И снова команда шла по заснеженной дороге. Ветер с моря нес колючий снег. Сосны гудели сердито и густо. Скрипели полозья обоза.
Лейтенанты шагали вместе с командой. Они пытливо приглядывались к матросам. Сравнительно небольшой пеший марш мог послужить некоторой проверкой. К их радости, никто не жаловался. Напротив, матросы не уставали шутить, подбадривать друг дружку. Народ был на славу — рослые здоровяки, служившие на море уже не один год. Только вот корабельный кузнец Сергей Цыганцов к вечеру заметно приуставал. Но и он в ответ на тревогу лейтенантов отшучивался:
— Помилуйте, ваше благородь, не привычен я к сухопутью…
Около шестисот верст отделяло Петербург от Або. Двенадцать дней шли моряки. Наконец сквозь взыгравшую метель увидели они желтые огоньки Або.
И лишь ступили на городские улицы, как шаг сам собою сделался легче, неодолимо потянуло в комнатную теплынь, где можно скинуть шинели, разуться и спросить у застенчивой хозяюшки горячей воды и хрустящее полотенце.
Команда Коцебу присоединилась к разумовской артели. Топоры на верфи застучали бойчее, звеня в морозном воздухе. Пар поднимался над артелью, и тот же заливистый голос, что запевал в Ревеле лихую походную песню, теперь выкрикивал:
— Ра-аз-два, взяли! Е-еще ра-азик!
Лейтенанты возвращались домой от Разумова. Жили они неподалеку и часто вечерами засиживались в его просторной, по-корабельному строгой комнате с навощенным полом и дубовой мебелью.
Лейтенанты уже взошли на крыльцо своего дома, но оба вдруг остановились и прислушались. Было очень тихо, торжественно тихо, будто все замерло в каком-то большом ожидании — и черная флюгарка на соседской крыше, и елочка у крыльца, и слепые дома вокруг.
Вдруг рядом с моряками на талый снег мягко и веско шлепнулась капля, скатившаяся с железного навесика крыльца. И опять тихо. Потом так же мягко и веско шлепнулась еще одна капля, за ней другая, третья… Звезды повлажнели, начали переливаться. Вокруг все будто зашуршало и сдвинулось…
Шишмарев отступил и запрокинул голову; на его круглое лицо упала с навеса холодная капля. Он радостно засмеялся:
— Весна, друже! Скоро в море…
Иные времена — иные краски: последняя зимняя хмурь постепенно истаяла в нежных золотисто-голубоватых тонах неба; бурые граниты полезли из-под снега; море с грохотом взломало прибрежный лед, заколотился о твердые грани шхер ноздреватый багренец. Местный рыбарь уже ладил для первого выхода в море вадботы, финки, прочие ловецкие суденышки.
Прав Глеб — скоро в море. Сосредоточенно, пошевеливая бровями, Коцебу читает Шишмареву черновик ведомости припасов, которые он просит заготовить для «Рюрика». Румянцев поручил торговой Российско-Американской компании снабдить бриг всем, что потребно.
— «Железа полосного две тысячи пудов, — озабоченно читает Коцебу. — Ружьев тридцать». Полагаю, пятнадцать из оных охотничьих?
Шишмарев согласен.
— Пуль и дроби — пять пудов, — продолжает Коцебу. — Свинцу — двадцать пудов. Холста на двадцать пять человек, чтоб каждому матросу по шести рубах вышло; потом тику полосатого, чтоб каждому — по три фуфайки и по трое пар брюк, сапожного товара, тюфяки, наволочки, подушки… Ну-с, Глеб, подсказывай. Что еще?
Шишмарев, загибая пальцы, перечисляет:
— Не забудь: свечи восковые и сальные, остроги и крюки для рыбной охоты, пистолеты… Впрочем, погоди-ка. Давай реестр — я добавлю, а ты покамест составляй послание Булдакову.
Коцебу соглашается и берется за перо.
«Граф Николай Петрович, — пишет командир «Рюрика» одному из директоров Российско-Американской компании, — уведомил меня, что вы уже приступили к заготовлению провизии; я, милостивый государь мой, не нахожу слов благодарить вас за труд, который на себя принять изволили, от вас зависит теперь успех експедиции, которая должна принести пользу всему свету и славу государству.
Полагаясь на вашу дружбу с графом, я вторично осмеливаюсь вас трудить просьбою о заготовлении вещей, ведомость которых на обороте прилагаю».
Закончив письмо, Коцебу зовет товарища еще разок глянуть на бриг. Они идут к верфи. Вот он, красавчик. Ладный, крепкий. Легкие весенние облака плывут над бригом, плывут к морю — точно зовут «Рюрик» с собою.
Старик Румянцев, скрестив худые руки, диктовал письмо. Писарь, молодой человек с измазанными чернилами пальцами, торопливо чиркал гусиным пером. Очиненные перья лежали перед ним стопочкой; исписав лист, молодой человек присыпал его песком из фарфоровой песочницы, похожей на перечницу, и снова торопливо, но старательно писал, склонив голову на сторону.
Румянцев адресовал письма в далекие города: в Лондон, в Мадрид, в Филадельфию. Он писал, пользуясь прежними связями и весом, русским посланникам и просил их передать правительствам Англии, Испании, Португалии Американских Соединенных Штатов, что вскоре отправляется в научное путешествие бриг «Рюрик», и о том, что он, граф Румянцев, надеется на содействие и помощь этой экспедиции.
Посланники и консулы отвечали, что «о предназначенном вояже «Рюрика» уже публиковались статьи в разных газетах» и что «здешнее правительство прислало учтивый и удовлетворительный ответ».
Коцебу и Шишмарев, матросы и разумовские артельщики хлопотали на абоской верфи, а почта многих европейских стран уже рассылала указания губернаторам островов, вице-королям южноамериканских провинций и командирам военных кораблей, находящимся в отдельном плавании, извещения о скором появлении «Рюрика» и о необходимости гостеприимной встречи брига.
Румянцев поджидал Крузенштерна из Англии. Уже поди год, как капитан первого ранга был в отпуске. Вскоре Николай Петрович услышал, что его посланец везет радостные вести и что посещение Англии оказалось весьма плодотворным.
Узнав об этом, Румянцев улыбнулся проницательно и несколько иронически. Он всегда улыбался так, когда видел дальше и глубже людей, не занимавшихся политикой.
Иван Федорович, думалось старому дипломату, человек достойнейший и ученый. Это неоспоримо… Однако по простоте душевной Крузенштерн, быть может, удачу своего визита относит за счет одного лишь доброхотства тамошних приятелей. Хм! Можно, пожалуй, не сомневаться в искренности некоторых моряков и географов. Только дело не в них одних. Нет и нет. Для Крузенштернова вояжа выбран был удачнейший момент!
Румянцев не ошибался. Действительно, время командировки Крузенштерна в Англию было на редкость благоприятным.
То был медовый месяц русско-английских отношений. Казалось, забыты были распри, разгоравшиеся, правда, подспудно, в годы действий на Средиземном море славных адмиралов Ушакова и Сенявина. Казалось, забыто было и недавнее, хотя и очень краткое, содружество русского царя и императора французов, страшного и удачливого врага Англии, забыт и интерес петербургского двора к черноморским проливам, интерес, очень тревожный для Британии.
Впрочем, нет. Все это забыто не было, а заслонено и отодвинуто великими событиями 1812 года. Все это было не забыто, а ушло куда-то под землю, как уходит иногда поток, чтобы, скрытно пробежав довольно долгий путь, вновь прорваться на поверхность…
В то лето, когда капитан Крузенштерн поехал в Англию, — а это было летом восемьсот четырнадцатого, — там не нашлось бы, верно, никого, кто не понимал бы, что в снегах русских равнин погребены наполеоновские планы мирового господства. В Британии отлично сознавали, что наступление от Москвы-реки до Сены спасло не только Европу, но и «жемчужину английской короны» — сказочно богатую Индию. Да, спасло и Индию: ведь Наполеон мечтал маршировать через Россию к индийским рубежам и далее.
Еще в конце восемнадцатого века руководитель британской внешней политики Гренвиль говорил, что не может быть лучшего союза, чем союз России и Англии, когда одно из государств сильнейшее на суше, а другое — на море. А теперь разгром наполеоновской Франции воочию доказывал правоту тех английских дипломатов и политиков, торговцев и мануфактуристов, которые стояли за крепкий англо-русский союз.
Были летом четырнадцатого года и другие, менее глубокие обстоятельства, облегчившие лондонские дела Крузенштерна. В понедельник, шестого июня, громовой салют британского флота приветствовал корабль, подходивший к меловым скалам Дувра. На борту корабля находились император Александр и генералы — герои войны с Наполеоном.
И пребывание русских гостей в Англии, и вся тогдашняя радостная атмосфера, и восторженные отзывы англичан об армии и флоте России — все это хорошо пособляло Крузенштерну. Даже в британском адмиралтействе, где не были склонны испытывать особые симпатии к русским военно-морским силам, даже там капитана первого ранга принимали не враждебно…
Об этом-то и думал рассказать Крузенштерн Николаю Петровичу Румянцеву, когда летом восемьсот пятнадцатого года вернулся в Петербург и пришел в большой барский дом на Английской набережной.
И вот Крузенштерн снова сидит перед старым графом Румянцевым и отчитывается перед ним, чиркая грифелем по черной дощечке.
Экспедицией, задуманной Румянцевым и Крузенштерном, заинтересовался секретарь британского адмиралтейства Джон Барроу — путешественник, географ, постоянный сотрудник научного журнала «Квартальное обозрение».
Сейчас в Англии нет большего энтузиаста поисков Северо-Западного прохода, чем этот друг Крузенштерна, и хотя Барроу был несколько раздосадован русским почином, однако заявил, что все сделает для «Рюрика».
И уже сделал. Корабельный мастер Фингам изобрел прекрасную спасательную шлюпку с воздушными ящиками. Фингам не мог принять заказ на изготовление подобной для брига Коцебу без разрешения Адмиралтейства. Барроу добился разрешения. «Рюрик», будучи в Плимуте, получит шлюпку. Барроу, кроме того, посоветовал Крузенштерну заготовить для брига изрядный запасец еще одного английского изобретения. Это — изобретение Донкина, запаянные жестянки с мясом; они отлично сохраняются годами и, конечно, куда лучше солонины. Джон Барроу сказал, что все английские моряки и географы с надеждою будут ждать известий от «Рюрика».
Вот и карты, купленные у лучших лондонских картографов. Кто знает, не нанесет ли молодой Коцебу новые данные на эти карты и не придется ль картографам исправлять их? Кто знает… Надежды к тому большие: ведь «Рюрик» будет в Южном океане, от которого можно ждать сюрпризов.
Крузенштерн собирался откланяться, но Румянцев подошел к бюро и достал темно-зеленую сафьяновую папку. Крузенштерн узнал ее; в этой папке, с оттиснутым на обложке девизом Румянцева: «Non solum armis» — «Не только оружием», — хранил Николай Петрович важные документы.
Румянцев извлек толстый лист бумаги и протянул Крузенштерну выписку из протокола апрельского заседания комитета министров.
«Комитет положил, — читал капитан первого ранга, — так как г. государственный канцлер отправляет корабль свой вокруг света из патриотического усердия к пользе государства… снабдить означенный корабль надлежащим патентом для поднятия на оном военного флага».
День был полон майского ликования. Старый замок в устье Ауры и тот, казалось, повеселел. Река блестела под солнцем. В высоком чистом небе носились, не помня себя от радости, быстрые стрижи.
В одиннадцатый день мая это общее ликование земли, воздуха и вод испытывали и сам Отто Коцебу, и его верный помощник Глеб Шишмарев, и добросовестный Разумов, и труженики верфей — артельщики, и те матросы-служители, что составляли экипаж Коцебу. «Рюрик» наконец готов был к спуску!
«Рюрик» стоял на стапелях, сияя медью обшивки; казалось, всем своим корабельным существом тянулся бриг к нептуновой люльке, к морскому, мерно колышущемуся простору.
На верфи собрались абоские жители, и уж совсем подле «Рюрика», не обращая внимания на грозные окрики и подзатыльники, шныряли мальчишки. В четыре часа пополудни музыканты, раздувая розовые выбритые щеки, затрубили в трубы и бриг торжественно-медленно пополз по стапелю. Вот он чуть нырнул книзу, взметнул водяные искры, качнулся с борта на борт и вошел всем корпусом в воду, погасив жаркое сияние медной обшивки.
— Ура! — закричал Коцебу и, позабыв о солидности, приличествующей «первому после бога», подбросил вверх фуражку. — Ура!
— Ура-а!! — подхватили Шишмарев и Разумов, матросы и артельщики.
— А-а-а, — эхом прокатилось в шхерах и прибрежных скалах.
«Рюрик» покачивался в нептуновой люльке.
Теперь уже не заснеженным зимним трактом, а весенней морской дорогой пошла команда брига из Або в Ревель и оттуда в Кронштадт.
В Ревеле взяли привезенные Крузенштерном астрономические инструменты и хронометры, а потом встали в Кронштадтской гавани и начали погрузку.
Бот № 118 сновал из Петербурга в Кронштадт и обратно. Бот доставлял припасы; матросы «Рюрика» поднимали на палубу и опускали в трюмы дубовые бочки с солониной и маслом, ящики с восковыми и сальными свечами, сухари, крупу, горох. Огромные шестидесятиведерные бочки заливались пресной водой; тюки с одеждой и бельем укладывались в специальный отсек; ружья со штыками и пистолеты были розданы команде; боеприпасы — порох, ядра, свинец — с превеликой осторожностью снесены в небольшую крюйт-камеру и погреб, люки над ними, окованные медными листами, надежно задраены.
Бот № 118 ходил туда и обратно, матросы трудились, ухая, крякая и обливаясь потом. Коцебу, Шишмарев и третий лейтенант Иван Захарьин были объяты тем радостным возбуждением, какое охватывает моряков в последние дни перед походом. А комиссионеры, купцы, отпускавшие на «Рюрик» многочисленные припасы, уже подписывали «Генеральный щёт его сиятельству графу Николаю Петровичу Румянцеву». И под жирной итоговой чертой его стояла внушительная сумма — 31 244 рубля 74 копейки.
В эти же дни на борт «Рюрика» прибыли двое штатских людей.
Один из них был юноша лет двадцати, подвижной и быстрый, с пушком на смуглых щеках и смелыми светлыми глазами. Его спутник был хотя и постарше, но, пожалуй, лишь года на два, сухощавый, с размеренными движениями и добрым взглядом серых, несколько выпуклых глаз. Двадцатилетнего звали Логгин Хорис; двадцатидвухлетнего — Иван Эшшольц; первый был живописцем, второй — медиком. Коцебу был извещен, что они отправляются на «Рюрике», но дни стояли столь хлопотливые, что времени для долгих разговоров не было, и лейтенант, указав живописцу и медику каюту, тотчас занялся другими делами.
Июль кончался. Небо выцвело, а следом за ним выцвели, окрасились слабой ярь-медянкой и волны Кронштадтского рейда. Все было закончено: припасы погружены не на месяц, не на полгода — на целых два.
Двадцать девятого июля на корабль приехали Румянцев, Крузенштерн, кронштадтские адмиралы. Они осмотрели бриг и нашли везде образцовый порядок. Румянцев взял Коцебу за руку, притянул к себе, перекрестил и обнял. Крузенштерн расцеловался с офицерами, пожал руку живописцу и доктору, потом обернулся к матросам, сгрудившимся неподалеку, и по-командирски громко сказал:
— В добрый путь, ребята! С богом!
И снова, как в мае над абоскими шхерами и речкой Аурой, так и теперь у Кронштадта трижды разнеслось матросское «ура».
На следующее утро, едва взошло солнце, «Рюрик» снялся с якоря. Не успел заспанный командир брандвахты[2] занести в журнал очередную запись, как бриг, самый маленький из русских парусников, совершавших кругосветное путешествие, уже пропал из виду.
Запыленная карета, стуча большими колесами, подкатила к отелю «Белый орел». Кучер проворно спрыгнул с козел и отворил дверцу.
В тот же миг на пороге «Белого орла», под четырехгранной недвижной тенью висячего фонаря, появился хозяин отеля и, обдергивая куртку, кланяясь, обратился к приезжему:
— Добрый день, сударь! Милости просим, сударь, проходите, сударь!
Приезжий, худощавый гибкий человек, приветливо глянул на хозяина большими и очень яркими голубыми глазами, кивнул и, не оборачиваясь, зная, что поклажу его подхватят услужливые руки, быстро прошел в гостиницу.
Он спросил комнату с окнами на море. Хозяин проводил его во второй этаж и, воротившись, потолковал с кучером.
Оказалось, что гостя зовут Адальберт Шамиссо, что он прибыл из Германии, что человек он веселый и щедрый. Однако зачем, с какой целью приехал этот Шамиссо в Копенгаген, кучер не знал. И хозяин, любопытный, как все содержатели отелей, в которых не так уж часто бывают постояльцы, отошел от кучера с недовольным видом.
На следующее утро Шамиссо велел принести ему перо и чернила. Сам хозяин поспешил исполнить это приказание. Войдя в комнату с письменными принадлежностями, он увидел Шамиссо у распахнутого окна. Приставив к глазу новенький «долланд»,[3] Шамиссо пристально разглядывал пепельный рейд. На подоконнике лежала его трубка, из длинного мундштука вилась сизая струйка дыма.
Шамиссо обернулся на скрип двери, поблагодарил хозяина, тряхнув шелковистыми, спадающими на плечи волосами, и вновь нацелил «долланд» на пепельный рейд. Хозяин понял, что поговорить с постояльцем не придется.
Туман над рейдом рассеялся. Видно было, как матросы купеческих судов готовили к выгрузке заморские товары, как на военном фрегате развесили сушить только что выстиранные флаги и пестрая стайка их красиво вспархивала от каждого дуновения северо-восточного ветра. Видел Адальберт Шамиссо и то, что несколько больших шлюпок, отличавшихся от других суденышек красным цветом одного из своих парусов, вдруг, точно по команде, понеслись наперегонки к выходу из рейда.
Это неожиданно быстрое движение алых парусов не привлекало внимания владельца «долланда». Он вздохнул и отложил подзорную трубу. Между тем, шлюпки с красной парусиной принадлежали датским лоцманам. Уход их из гавани означал приближение к Копенгагену иностранного судна, нуждающегося в проводнике…
Шамиссо сел к столу и начал писать письмо одному из своих немецких друзей. Как всегда, письмо было для него не просто весточкой, а литературным занятиям. И он предавался ему с удовольствием, которое было еще большим оттого, что за окном сиял и переливался рейд и шумела бойкая портовая жизнь. Впрочем, он так и не закончил послание к Эдуарду Хитцигу: послышались смягченные расстоянием пушечные удары.
Шамиссо порывисто вскочил и схватил «долланд». «Бу-ум»… «бу-ум»… — раздавалось в воздухе, и белые, круглые облачка возникали вдали, над фарватером, будто какой-то трубокур выпускал изо рта клубы дыма. Семь раз прозвучали пушечные удары. То был салют корабля, пришедшего в Копенгаген. А потом столько же раз прогремел ответный салют столичной крепости.
Северо-восточный ветер отогнал пороховой дым, и перед Адальбертом Шамиссо возник двухмачтовый корабль, на борту которого горело медью:
— «Рюрик», — шепотом произнес Шамиссо, еще раз глянул в трубу и счастливо рассмеялся…
В тот же день — 9 августа 1815 года — он переправил свой багаж на русский бриг. Капитан Коцебу любезно принял нового члена экипажа «Рюрика».
Вечером Шамиссо лежал на узенькой койке в тесной каюте и размышлял, потягивая трубку с длиннейшим мундштуком. Размышлял он о том, как в одно мгновение человек может перенестись из мира привычных и знакомых ему вещей, людей и обстоятельств в мир совершенно незнакомый.
Он еще ничего не знал об этом мире, где ему придется прожить несколько лет и, быть может, испытать не одно опасное приключение. Он еще почти ничего не знал об этом корабле, который будет ему служить тем же, чем служит, как он думал, альпийскому жителю скромная хижина, погребенная под снегами. И, вспомнив альпийские хижины, он вспомнил Женевское озеро, прогулки в горах, увлечение естествознанием. Мысли его приняли иное направление и улетели далеко от «Рюрика», Копенгагенского рейда и тесной каюты…
Ему было тридцать четыре года. Бурные времена сделали из него, последнего отпрыска старинной дворянской фамилии из Шампани, скитальца и романтика. Родители, бежавшие от «ужасов» французской революции, ребенком завезли его в Германию. Пятнадцати лет он стал пажом королевы Луизы, восемнадцати — надел офицерский мундир.
Однако ни паркет королевских покоев, ни шагистика прусской казармы не прельстили молодого человека. Он бросил службу, сменив мундир и «радости» придворной жизни на посох и широкополую шляпу странника. Он бродил по Германии, перебивался случайными учительскими заработками и слагал стихи, как мейстерзингер. Он слагал немецкие стихи, но галльский гений, прозрачный и четкий, придавал им прелесть, которую быстро оценили тогдашние берлинские литераторы. Шамиссо обрел друзей и основал вместе с ними журнал «Альманах муз».
В восемьсот десятом году романтиком и свободолюбцем приехал он в Париж; потом очутился в Швейцарии, на берегах красивейшего Женевского озера, и поднялся в горы, испытывая чувства, похожие на те, что позднее испытал на горных вершинах другой поэт — Генрих Гейне.
Шамиссо принадлежал к тем редким людям, в которых глубокое восприятие красоты мира сочетается со страстью к познанию этого мира. В нем жили в удивительном драгоценном сплаве две натуры — поэта и исследователя.
Из Швейцарии он вернулся в Берлин и поступил в университет. Он старательно изучал ботанику и зоологию, а однажды летом, поселившись за городом, написал «Петера Шлемиля», сказку, восхитившую даже такого фантаста, как Гофман, маленькую, веселую и одновременно горькую историю о человеке, потерявшем свою тень. Сказка принесла ему всеевропейскую известность, хотя лишь немногие приметили в ней печаль сказочника, потерявшего свою родину.
В восемьсот пятнадцатом году молодой естествоиспытатель и уже известный сочинитель услышал о русской кругосветной экспедиции. Это было, пожалуй, первое после долголетних войн крупное научное предприятие, и Шамиссо задумал принять в нем участие.
Выручил его случай, этот избавитель многих мечтателей. Один из приятелей Шамиссо (и будущий издатель его шеститомного собрания сочинений) Эдуард Хитциг был знаком с драматургом Августом Коцебу, отцом начальника экспедиции и родственником Крузенштерна.
Завязалась переписка, окольная и долгая: Хитциг писал Августу Коцебу, Август Коцебу — Крузенштерну, Крузенштерн, переговорив с Румянцевым, ответил драматургу, тот — Хитцигу, а последний известил о согласии графа Николая Петровича Адальберта Шамиссо.
Так случилось, что поэт и ученый из Берлина надел, подобно герою своей сказки Петеру Шлемилю, семимильные сапоги и отправился в путешествие, куда более длительное, нежели его скитания по Германии и прогулки в окрестностях Женевского озера.
На рассвете 17 августа «Рюрик» отсалютовал Копенгагену. Шамиссо стоял на палубе. Ему было и весело и грустно. В утренней дымке таял город. Еще дальше, за шпилями, колокольнями и крышами, оставались другие города, где по-прежнему будут пить по утрам кофий, спорить о стихах, читать газеты, встречаться в театрах. А он… Ему было и немножко страшно и весело, будто он заглядывал вниз с альпийской кручи…
Жизнь корабельная уже вступила в свои права, подчиняя необычному для Шамиссо ритму все «население» брига.
Плавание Балтикой в Северное море не сулило особенных приключений, и Шамиссо, как всякий новичок, да к тому же еще литератор, внимательно приглядывался к спутникам.
С первых же часов пребывания на корабле Шамиссо почувствовал дух простого, непритязательного товарищества, который как-то сразу, без нажима и внутреннего принуждения, установился на бриге.
Больше других пришелся ему по душе корабельный медик Иван Эшшольц; его он мысленно называл «лучшим парнем в мире». Поболтав с живописцем и поглядев некоторые его рисунки, Шамиссо решил, что юноша — «добродушие в большей степени, нежели искусство»; впрочем, подумалось ему тут же, этот Логгин Хорис далеко не бездарный портретист.
С доктором и живописцем Шамиссо познакомился очень быстро. Он жил с ними в одной каюте, где посредине стоял стол, а над койкой Адальберта были устроены полки, тесно уставленные книгами и перехваченные планками, чтоб тяжелые фолианты во время качки не рухнули на спящего натуралиста.
На завтрак, обед и ужин сходились в эту каюту (за неимением на бриге кают-компании) офицеры.
Они так разнились друг от друга, что даже при поверхностном знакомстве не трудно было выявить в каждом основное, характерное.
Капитан в первую голову привлек внимание Шамиссо. Он наблюдал его не только в застольных беседах, но и во время корабельных работ. Натуралисту нравилось — он хорошо помнил прусских солдафонов, — что капитан строгостям внешней службы предпочитает заботливость о здоровье, отдыхе и удобстве команды. Нравилась и его энергия, свежесть молодости, так и сквозившие в каждом движении капитана, в каждом слове.
Первый лейтенант, Глеб Шишмарев, показался Адальберту круглой, сияющей луной. Он с удовольствием слушал его раскатистый смех, смех силы. Очень, очень приятно иметь спутником такого веселого человека… Зато другой лейтенант, иван Захарьин, был тих, задумчив, что-то в нем было болезненное, надломленное. Он был раздражителен, но, как видно, отходчив и, в сущности, добр.
Когда «Рюрик» подходил к английским берегам, в голове Адальберта Шамиссо сложились краткие характеристики его спутников. Он намеревался сообщить их в письме Эдуарду Хитцигу. О себе решил Шамиссо написать иронически: пока он оказывается «пассажиром на военном корабле, где не полагается иметь пассажиров».
Крузенштерн не зря ездил в Англию. Об экспедиции «Рюрика» узнали в стране мореходов; о ней писали в газетах, говорили в лондонском адмиралтействе, толковали в портовых кабачках.
Секретарь адмиралтейства Джон Барроу сдержал слово: спасательный бот, с внутренними воздушными ящиками, предохраняющими от потопления, был готов к сроку.
Барроу вдобавок известил начальника Плимутского порта адмирала Монлея о скором прибытии русского брига и просил оказать ему помощь.
Поэтому, когда адмиралу доложили, что двухмачтовый корабль из Кронштадта стал на якорь в бухте, Монлей сказал:
— Очень хорошо! Я жду капитана.
Коцебу отдал визит начальнику порта, договорился о приемке спасательного бота и поспешил к другому жителю Плимута.
Тот радушно принял его в своем небольшом доме, укрытом вьющимися растениями, и сразу же осведомился о здоровье «старины кэпа Крузенштерна».
Видбей — так звали плимутского джентльмена — был старым морским волком, «смоленой шкурой», как говорят англичане; он знавал Крузенштерна еще в те давние времена, когда русский моряк служил волонтером в британском флоте.
Коцебу передал Видбею письмо Крузенштерна, и старый штурман, крякнув от удовольствия, вздел очки и разорвал конверт.
— Старина Крузенштерн, — сказал Видбей, дочитав письмо и пряча его в глубокий карман куртки, — просит меня кое-что рассказать вам.
И штурман, прихлебывая чай со сливками, принялся рассказывать Коцебу о своих плаваниях с Джорджем Ванкувером от Калифорнии до Аляски в конце минувшего, восемнадцатого века…
Спасательный бот оказался весьма велик, и матросы «Рюрика» с трудом подняли его на палубу. рябой подшкипер Никита Трутлов по-хозяйски осмотрел свое новое имущество, похлопал по нему большой волосатой рукой с вытатуированным голубеньким якорьком:
— Добрая работа.
«Рюрик», приняв дополнительный запас пресной воды, дождался попутного, северо-восточного ветра и отсалютовал гостеприимному Плимуту.
Однако не успели еще моряки выйти из залива, как ветер внезапно переменился. Набирая скорость, он тянул с юго-запада. «Рюрик» тотчас начал терять ход. Ветер сносил его к прибрежным скалам.
Тяжелые осенние тучи плотно закрыли небо. Быстро спустилась ночь, одна из тех бурных, непроницаемых и страшных ночей, какие бывают в Ла-Манше осенью. Атлантический океан словно не хотел пускать в свои просторы маленький бриг. Океан точно предупреждал: «Не ходите дальше, не ходите! Сгинете, погибнете! Не сметь ходить, люди!»
Шторм разыгрывался стремительно. Коцебу и Шишмарев, набросив зюйдвестки, стояли на палубе. Капитан был бледен.
— В самом начале, Глеб, — с горечью сказал он Шишмареву. — Ужель не поборем шторм? Первый шаг только сделали.
— Нам одинаково опасно, что в море держаться, что в гавань воротиться, — заметил Шишмарев.
— Пойдем ближе к маяку, — решил капитан.
Огонь Эддистонского маяка плясал перед ними. Потом яркий свет его начал отдаляться. Вот он все реже и реже мелькал во тьме, и, когда он совсем пропадал, отчаяние охватывало экипаж «Рюрика» — значит, бриг неудержимо сносило к берегу. Вот снова мигнул эддистонский светоч, еще и еще раз, словно подбадривая моряков. Но вот… где он, где свет? Маяк окончательно исчез.
Шторм ревел, гнул мачты, швырял бриг. Внезапный яростный порыв ветра и… треск дерева, которого так боится слух моряка. Обломки рухнули на палубу, и несколько матросов, подбежав с фонарем, разглядели сломанный гик.[4]
— Первая рана «Рюрика», — тихо сказал Шишмарев.
Сквозь тяжелые, быстро и плавно несущиеся тучи просочился серенький слабый свет. Коцебу зашел в каюту. Был уже шестой час. Шторм не утихал, пенные валы подбрасывали бриг.
Натуралист, живописец и доктор лежали в каюте, вцепившись в края коек. Вид у них был жалкий. Холодный пот стекал по измученным лицам, глаза блуждали. Морская болезнь так их измотала, что они уже не думали ни об опасности, ни о возможности кораблекрушения; они, пожалуй, вовсе уже не способны были к размышлениям; они слышали только жалобный стон корпуса брига да тяжелый топот матросских башмаков на палубе. Этот непрекращающийся топот доводил их почти до исступления. И почему-то всем им казалось, что если бы только прекратился топот над головою, то окончились бы и их страдания.
И вдруг сразу полегчало; утихли шаги, бриг перестал стенать и раскачивался уже не так резко.
Раньше других поднялся Логгин Хорис. Он вышел на палубу и сперва зажмурился от дневного света, а потом удивленно раскрыл глаза: бриг стоял почти на том же месте бухты, откуда недавно ушел.
Хорис поглядел на берега бухты, и ему показалось до того милой эта старая, холмистая земля, что он чуть было не расплакался. Сдержав волнение, он оглянулся. На палубе никого не было, и только двое вахтенных клевали носом у грот-мачты. Он посмотрел в окно капитанской каюты — Коцебу спал в кресле, вытянув длинные ноги и свесив руки. Лицо его было истомленным и спокойным, он улыбался во сне.
Несколько дней спустя, изготовив новый гик и установив его, «Рюрик» с попутным ветром вторично покинул Плимут.
— Ну, помогай, господи, — перекрестился кто-то из матросов.
— Бог-то бог, — хмуро обронил другой, — а глянь-ка…
Опять, точно так же, как в прошлый раз, ветер менял направление. И опять — зюйд-вест.
Шишмарев выругался.
— Попрем на рожон, что ли… — раздраженно предложил он капитану.
— Ветер не переспоришь, — возразил Коцебу и приказал возвращаться. — Вон, взгляни, и датчане бегут в Плимут.
Действительно, датский бриг — он шел в Средиземное море — торопился в плимутское укрытие.
Лишь 4 октября удалось «Рюрику» воспользоваться нордовым ветром. Бриг поставил все паруса. Форштевень его зарылся в волну Ла-Манша, ванты запели песнь дальней дороги. На следующий день «Рюрик» миновал мыс Лизард и перед ним открылся атлантический простор.
Теплынь и безветрие. Бриг не рыскает и не ныряет — не плывет, а скользит. Ровные и длинные волны катятся чередой. Шестьсот миль от пышащих зноем берегов Африки.
В синеве океана вдруг резкая красная полоса, будто какое-то раненое морское чудовище оставило за собой широкий кровавый след. Шамиссо и Эшшольц, зачерпнув воду сачком, извлекают трупики красных насекомых величиной с палец — видать, недавней бурей занесло в океан огромную стаю африканской саранчи.
Всплыли из волн и вновь исчезли острова Зеленого мыса. Задули пассаты. Всю ночь летучие рыбы ошалело шлепались на палубу «Рюрика»… Пассатный ветер уступает ветрам переменным. Дожди и грозы, шквалы и затишье. Идет в океане двухмачтовый «Рюрик».
В одно из воскресений на грот-мачте было прибито необычное объявление. Афишка извещала, что нынче, третьего декабря, на российском бриге дана будет «пиеса собственного сочинения — «Крестьянская свадьба».
В мирный закатный час все собрались на шканцах. Шканцы — кормовая часть палубы, почетное место, где читались приказы и где обычно не разрешалось садиться, — вдруг стали похожи на обыкновенную деревенскую «середку».
Пьеса была незамысловатой, но зрители, находившиеся посреди необозримой Атлантики, веселились от души. Уж очень забавной была невеста с насурмленными бровями, с ватными крутыми бедрами, в цветастом платке.
— Глядить-ка, Тефей!
— Ай да Тефей! Штукарь! — раздалось на шканцах при выходе «невесты», в которой зрители без труда признали миловидного матроса Тефея Карьянцына. Жениха играл Петр Прижимов, черный как жук матрос, быстрый и ловкий. Свахи, родители невесты и жениха, дружки — все это были бравые служители «Рюрика». Оркестр — из них же: балалаечники да ложечники.
Когда спектакль закончился, над океаном уже ярко и трепетно горели звезды. «Такие увеселения на корабле, находящемся в дальнем плавании, покажутся, может быть, кому-либо смешными, — писал Коцебу в путевом журнале, — но, по моему мнению, надо использовать все средства, чтобы сохранить веселость у матросов и тем самым помочь им переносить тягости, неразлучные со столь продолжительным путешествием».
В тусклых пасмурных днях близилась Бразилия. Теперь, при подходе к берегу (океан точно не желал отпускать бриг, подобно тому как в Плимуте он не хотел принимать его), «Рюрик» выдерживает сильнейший шторм. Вновь, как в Ла-Манше, не покладая рук работает команда, и Коцебу с Шишмаревым не оставляют палубу.
Шторм грохотал сутки. Стих он постепенно, медленно растратив свою ревущую силу. Волны смирились. Они уже не вздыбливались, а бежали с тем глухим ворчливым рокотом, который словно говорит: «Мы довольны, мы нагулялись, покамест с нас хватит…» Постепенно расступились и грузные тучи, обнажив помолодевшую от дождя голубизну неба. А в довершение всего, к общей радости экипажа, ветерок обдал корабль благоуханием тропической земли.
Бриг подходил к острову Св. Екатерины, расположенному у бразильского берега.
За океаном, в дальних далях осталась Европа, остались привычные глазу пейзажи, гавани и города, хотя и отличающиеся друг от друга, но все же имеющие много общих черт. За океаном, за кормою «Рюрика» осталось то, что звалось Старым Светом. Ныне экипажу открывался Новый Свет. И сразу же, как символ колониальных владений Португалии в Южной Америке, предстала глазам мореходов старинная крепость Санта-Круц.
«Рюрик» положил якорь. На следующий день начались официальные визиты капитана к местному начальству. Городок, куда направился Коцебу, носил звучное и длинное имя Ностра Сеньора дель Дестерро.[5]
Даже самому любопытному человеку хватило бы получаса, чтобы осмотреть этот главный населенный пункт острова Св. Екатерины, притиснутый к морскому берегу горами и тропическим лесом.
Сойдя со шлюпки, Коцебу быстро прошел мимо белых каменных домиков с большими окнами без стекол, мимо площади с церковью и пришел в губернаторскую резиденцию.
Губернатор, португальский майор де Сельвейра, встретил русского капитана неприветливо. Выпятив нижнюю губу, майор со скучающим видом выслушал сообщение о том, какой корабль пришел в бухту, куда он следует, в чем нуждается. Потом майор сделал задумчивое лицо и ответил, что он, конечно, получил соответствующее извещение из Рио-де-Жанейро, но что ему, губернатору, нет никакой охоты заботиться о русских научных предприятиях вообще, а о «Рюрике» — в частности.
Чертыхнувшись втихомолку, Коцебу откланялся и пошел к капитану порта, надеясь, что моряк лучше поймет моряка. Он не обманулся. Капитан порта Пино оказался полной противоположностью пехотному майору.
Пино был человеком радушным, он любил принимать морских странников и оказывать им добрые услуги. Капитаны быстро столковались. Пино обещал незамедлительно доставить на бриг все необходимое, указал место, где корабельные офицеры могли разбить палатку для проверки навигационных инструментов, а в заключение пригласил всех на обед.
Без малого три недели покачивался двухмачтовый бриг на рейде острова Св. Екатерины.
Капитан и штурманские ученики — сметливый ловкий Хромченко, ладный крепыш Петров и молчаливый, угловатый Коренев — разбили палатку, над которой сухо шелестели пальмы, и не мешкая занялись поверкой штурманских приборов.
Лейтенант Шишмарев только вечером съезжал на берег. С утра до заката был он на корабле: после атлантических штормов накопилось на бриге немало дел. И Шишмарев командовал корабельными работами, командовал, как обычно, — ободряя служителей, как в то время называли матросов, соленой шуткой, над которой и сам вместе с матросами смеялся заливистым, простодушным смехом.
А Шамиссо, доктор Эшшольц и художник Хорис? О, эти, напротив, почти не бывают на корабле. Они все время на берегу; и не в городке, а за ним, там, где начинаются горы и тропический лес. Они уже испытывают на себе неодолимые лесные чары.
Стоило приблизиться к непроницаемой, перевитой лианами зеленой массе, как путешественников охватывало желание проникнуть в ее глубины. Но лишь только кончались узенькие тропинки — а кончались они через несколько сот метров — и душный сумрак, наполненный плотным влажным воздухом, тишина и неподвижность тотчас сковывали движения и угнетали душу.
Когда натуралисты «Рюрика» (доктор Эшшольц, как это было принято в те времена, был и медиком и естествоиспытателем) и живописец Хоррис вступали в чащобы острова, они испытывали этакое двойное чувство — желание углубиться как можно дальше и жуть перед их загадочностью. И, конечно, им сразу же вспомнились европейские леса — сквозные, просвечиваемые солнцем сосновые боры, трепетные осинники, отрадные березняки. Тут, в тропиках, буйная могучая сила земли проступала явственнее; в тропическом лесу острова Св. Екатерины отчетливо ощущалась непрестанная, каждодневная борьба растений и животных за жизнь и свет.
Натуралисты являлись в лес спозаранку. Это было самое хорошее время: смолкали душераздирающие вскрики и стоны ночи, когда охотились хищники; солнечные лучи, хотя и не проникающие сквозь зеленую крышу пальм, смоковниц и густой сети лиан, еще не успевали превратить лесную атмосферу в тугой, затрудняющий дыхание воздух банного полка. Бесчисленные птицы пели так, будто на земле был великий праздник. Огромные бабочки, похожие на садовые цветы, перепархивали с дерева на дерево и садились на толстые кожистые листы, складывая крылья. Обезьяны-макаки качались на лианах…
Однако даже в эту утреннюю пору всеобщего оживления путешественники не видели той роскошной пестроты красок, с которой у них связывалось представление о тропических зарослях: была масса зелени — густой, плотной, лишенной нежной изумрудности, точно маслянистой.
Путешественники «слышали» сквозь зоревую птичью увертюру грозную битву за жизнь, что шла в тропическом лесу, не утихая и не слабея. Убийцы-лианы набрасывались на пальмы, душили смоковницы, змеями ползли по древесным стволам все выше и дальше, чтобы, пробившись к свету, распустить под солнцем пурпурные цветы. Встретившись со своими сестрами, лианы в бешенстве сплетались друг с другом, срастались, скрючивались и замирали. И все это — в безмолвии, тихо, неприметно…
И так же невидимо, неприметно, безмолвно делали свое дело мириады насекомых, маленькие владыки большого мира, как иногда называли их тогдашние натуралисты. Мириады этих существ грызли, точили, сверлили живое тело растений, обращая их в гниль, труху, пыль.
Натуралисты и художник забывали о времени. Наконец-то они были не просто пассажирами военного корабля, а важными участниками научной экспедиции. На острове Св. Екатерины начался сбор гербариев и коллекций, заполнились первые листы путевых альбомов Логгина Хориса.
К полудню в лесу становилось нестерпимо. Обливаясь потом, трое путников возвращались в городок.
По дороге попадались им кофейные и рисовые плантации португальцев. Негры-невольники гнули спины под отвесными и колючими лучами солнца. Рабы! Они мерли в вонючих трюмах португальских невольничьих кораблей. Те же, кто выживал, обречены были на медленную и мучительную гибель в Южной Америке.
Плантации… Белые домики португальских колонизаторов… Монастырь, разливающий над окрестностями мерный благочестивый перезвон колоколов… Мельницы… И протяжная песня-стон негров, тоскующих о далеком Конго и берегах родного Мозамбика…
Вот и городок и синее море за ним. Безлюдно. Жители прячутся от зноя. Попадается разве лишь погонщик стада, бредущий к хозяину, или босоногий португальский солдатик. Видать, послал его за чем-то комендант крепости Санта-Круц, но босоногий воин с ржавым ружьишком предпочел опрокинуть стаканчик-другой, да и соснуть в тени.
Шамиссо, Эшшольц и Хорис выходят на берег. Рейд безмятежен; он чудится куском неба, упавшим рядом с островом. Так, по крайней мере, кажется отсюда, с каменной, горячей от солнца пристани Ностра Сеньора дель Дестерро.
На «Рюрике» отобедали. Матросы уморились и теперь, лениво перебрасываясь словечками, располагаются на отдых. Лишь один из них не разделяет с товарищами ни трудов, ни отдыха, только один матрос, кузнец Сергей Цыганцов.
Он лежит в тени, грустно глядит в ровную бесстрастную синеву далекого неба. Кто-то из матросов укладывается подле него, подбадривает, шутит, говорит то незначащее и ласковое, что, может быть, одно только и нужно сейчас Сергею Цыганцову. Но он молчит; влажной рукой он слабо пожимает руку друга и, словно извиняясь, беспомощно улыбается.
О чем же думает корабельный кузнец? О чем? Быть может, клянет Сергей тот день, когда сорвался он с реи военного корабля, рухнул вниз и ударился грудью о шканцы. Тогда-то и привязалась к нему хворь. В кронштадтском госпитале лекарь поил его микстурой, качал головой. Потом будто б лучше стало. По своей воле пришел Сергей Цыганцов к Коцебу и на строгий вопрос о здоровье ответил с заученной лихостью:
— Отменно, ваше благородь!
Почему отправился этот матрос в трудный вояж? Какие дали его манили, какие опасности хотелось изведать? Не знаем мы о том ничего…
Он лежит, вынесенный из душного кубрика наверх, дышит больной грудью да грустно глядит в лазурное чужое небо. Задремывает матрос Сергей Цыганцов. И чудится ему сквозь дрему не шорох полуденных волн, а полузабытый шелест родных осин да березок.
Внезапно, минуя сумерки, падает ночь. Тихо море. Тихо веет ветер. Струятся с нагретой за день земли запахи лимона и померанца. Маленькие жуки, светясь зеленоватым светом, прорезают тьму. Большущие жабы громким кваканьем перебивают стрекот неуемных кузнечиков. Плывет над островом, над волнами, над «Рюриком» благость южной ночи. Плывут вместе с нею нежные звуки флейт и скрипок, и у палатки, где русские моряки проверяют инструменты, в большом кругу островитян и матросов, в оранжевом свете костра танцуют фанданго стройные темнокожие девушки…
В конце декабря «Рюрик» оставил Св. Екатерину. Жители долго махали руками и шляпами. И не у одной из танцовщиц выступили на глазах слезы.
Тринадцать дней спустя мыс Горн прислал морякам мрачный привет: жестокий шторм обрушился на бриг. Одна из волн коварно подкралась к «Рюрику» с кормы, поднялась, вздыбилась, взмахивая белым косматым гребнем, и грохнула на шканцы. Лейтенант Коцебу стоял там, не подозревая предательского удара в спину. Все произошло в мгновение ока. Клокоча и крутясь, волна прокатилась по шканцам, разнесла перила, на которые облокачивался капитан, сбила его с ног и швырнула за борт. На какую-то долю секунды Коцебу увидел выросший перед ним накрененный борт корабля и разверстую пучину океана. Он неминуемо погиб бы, если бы не попался ему под руку конец троса, свесившийся с борта. Машинальным судорожным движением ухватился Коцебу за трос, напряг мускулы, подтянулся и, ловко упираясь ногами в борт, взобрался на палубу.
Дьявольская волна: дубовые люки, закрывавшие пушечные амбразуры, были разметаны в щепы, одно из орудий переброшено на противоположный борт, сорвана крыша капитанской каюты, поврежден руль, здорово зашиблен рулевой. Волна так волна! Мыс Горн себе верен!..
В далеком Петербурге, в доме на Английской набережной старик книголюб хорошо представлял, что такое плавание у мыса Горна. Он писал капитану «Рюрика» в январе 1816 года:
«Письмы, каковыми вы меня в свое время, милостивый государь мой, удостоить изволили из Копенгагена и Плимута, я исправно тогда получил; а ныне вас премного благодарю за письмо ваше из Тенерифа; я радуюсь, сведав, что вы духом своим и искусством превозмогли все трудности, которые буря и шторм непогоды при берегах Англии вам ставили в пути. Желаю и надеюсь, что нынешний наступивший год проводить изволите в безбедном плавании и во всяком успехе…
Я вами и путешествием вашим так занят, что мысленно, право, с вами более времени провождаю, нежели с теми, с кем здесь живу. Теперь ожидаю от вас писем из Бразилии и надеюсь, что до поры и времени благополучно обойдете Кап Горн; но тогда только буду спокоен и доволен, когда сами об успешном своем плавании уведомить меня изволите…
При пожелании вам, милостивый государь мой, от искреннейшего сердца здравия и благополучия с совершенным почтением честь имею быть вам, милостивый государь мой, покорный слуга граф Николай Румянцев».
Почтовые тройки повезли румянцевское письмо из Петербурга в Охотск, чтобы оттуда морем переправили его в Петропавловск-на-Камчатке. Там оно и будет дожидаться адресата.
На левый борт непрерывно накатывали волны Тихого океана. Они обтекали «Рюрик», устремлялись дальше и с шумом расшибались о берег. Оставив на камнях студень медуз и зеленую слизь водорослей, волны уходили вспять, чтобы минуту спустя продолжить свой извечный штурм.
Шел уже второй месяц восемьсот шестнадцатого года. Бриг поднимался к северу вдоль берегов Чили. В те времена некоторые путешественники, склонные к сравнениям, называли эту страну «Италией Нового Света».
Долгое и бурное плавание утомило людей. Все жаждали якорной стоянки, и Коцебу обещал сделать ее в удобном заливе Консепсьон.
Лунной ночью открылась путешественникам земля. В неверном свете далекие вершины Анд казались насупленными великанами. Расчеты штурманов подтверждали, что бриг недалек от желанного залива.
При восходе солнца вся команда высыпала на верхнюю палубу. Немало утренних зорь видели уже моряки «Рюрика». Они всегда хороши, эти утренние зори, при доброй погоде в открытом океане. Но нынче, в одиннадцатый день февраля, солнечный восход был необыкновенно прекрасен. Не только море и перистые облака розовели и золотились в первых лучах, но и горы — исполинские, блистающие, грозные, однако не тяжко-громоздкие, а легкие и словно бы движущиеся в расходящихся туманах.
На корабле все молчали, точно страшась нарушить торжественную прелесть восхода. Лишь волна колотила несильно в борт «Рюрика», да ветер пел в его парусах, пел о солнце, о земных радостях. А когда и море, и небо засияли ровным утренним светом, все, будто очнувшись, заметили мыс Биобио с двумя овальными буграми, а потом и острые камни на северной оконечности залива Консепсьон, известные под именем Битых Горшков.
Залив был пустынен — ни паруса, ни шлюпки. Вооружившись трубами, офицеры и натуралисты разглядывали берег: кое-где на скалах лениво грелись на солнышке тюлени; земледельцы копошились на маисовых полях; над хижинами, обнесенными плетнями, кружил, распластав крылья, гологоловый орел…
Ветер, как назло, был противный, южный; «Рюрик», лавируя, еле двигался.
Во второй половине дня показались, наконец, строения Талькауано — порта города Консепсьон. Носовая пушка брига хлопнула холостым зарядом: Коцебу просил лоцмана.
Лоцмана ждали очень долго. Когда же шлюпка с проводником все же явилась, то выяснилось, что бриг приняли за пиратское судно, одно из тех, что довольно часто навещали Консепсьон.
Прошли еще сутки, и тяжелый адмиралтейский якорь «Рюрика» лег на илистый грунт чилийского залива.
Начались обычные церемонии: встречи с испанскими чиновниками, взаимные приглашения, балы в честь гостей.
Губернатор, испанский подполковник, принял Коцебу не так, как португальский майор на острове Св. Екатерины. Подполковник тоже в свое время получил официальное извещение о русской научной экспедиции. Но он не выпячивал губу и не строил равнодушно-задумчивую мину. О, совсем напротив, подполковник д’Атеро был любезен до приторности.
— С тех пор как стоит свет, — воскликнул он, улыбаясь и пожимая руку Коцебу, — никогда российский флаг не развевался в этой гавани. Вы первые ее посетили. Мы рады приветствовать у себя народ, который в царствование великого Александра, жертвуя собой, доставил Европе свободу.
Если бы Коцебу был теперь в России, то он понял бы причину такой любезности. А если бы речи подполковника д’Атеро слышал граф Румянцев, то он, быть может, улыбнулся бы своей тонкой и несколько иронической улыбкой старого дипломата.
Как это ни удивительно, но губернатор далекой от России южноамериканской провинции был весьма и весьма заинтересован в дружестве с русскими.
Огромную Бразилию держала в рабстве маленькая Португалия, а другие обширные пространства Южной Америки закабалила Испания. Но времена беспробудного тупого рабства уходили в прошлое. В испанских заморских владениях все жарче разгоралась освободительная борьба.
В Чили, в этой «Италии Нового Света», колонизаторы чувствовали себя так, будто вот-вот должно было начаться извержение давно уж дремавшего чилийского вулкана Аконкагуа.
Испания, мадридский двор и феодалы собирались отправить за океан карательные войска. Войска эти уже стягивались в Кадис, испанский портовый город. И вот тут-то дружескую руку испанскому монарху протянул не кто иной, как «Великий Александр», самодержец всероссийский, глава реакционного Священного Союза европейских государей. Сановный Петербург сулил послать в Кадис военные корабли для переброски карательных войск за океан.[6] От этого и испанский губернатор в Консепсьоне был так мил с командиром «Рюрика»…
Как и на острове Св. Екатерины, Шамиссо и Хорис почти не показывались на «Рюрике». Хорис рисовал чилийские виды и жителей залива Консепсьон. Натуралист часами бродил в миртовых рощах, в густых яблоневых зарослях.
Шамиссо бродил в одиночестве: его друг Иван Эшшольц не покидал бриг.
Корабельный медик не отходил от матроса Цыганцова. Страшное слово «конец» уже было на губах Эшшольца. Он прилагал все силы, чтобы вызволить кузнеца. Горький запах лекарственных снадобий стоял в кубрике. Но законы, управляющие человеческой жизнью, оказались сильнее доктора и его лекарств.
Сергей Цыганцов тихо скончался. Первая смерть на «Рюрике»; печальны лица моряков. Шлюпка с телом кузнеца отваливает от борта — последнее плавание бывалого морехода, одного из тех, чьими трудами, кровью, подвигами выпестована морская слава отечества…
Шлюпка ткнулась носом в камни берега; гроб принимают на руки… Тело предано земле, чилийской земле. Грянул ружейный залп, далеко разносится эхо. На норд-осте, в той стороне, где за тысячами миль кроется укутанная снегами родина, там, на норд-осте, широко и сильно, молчаливо и грозно полыхает зарница…
Но прежде чем уйти из залива Консепсьон, экипаж теряет еще одного человека. Так же, как неведома причина поступления на бриг хворого Цыганцова, так не известно ничего о другом матросе — Шафее Адисове.
В списке экипажа «Рюрика» против его фамилии появилась краткая отметка: «Сбежал в Чили». И все. Почему столь немногословна эта запись? То ли капитан не придал значения бегству матроса, то ли не счел нужным записывать свои размышления о судьбе российского простолюдина. Остается только гадать: какую же непереносимую обиду таил в душе Шафей Адисов? Может, не раз и не два довелось ему изведать прелести «крепостного состояния», а может, просто не устоял человек перед весенней радостью чилийской земли?
Дальнейшая судьба Адисова — тайна. Скорее всего подался он в глубь страны. Нельзя же было беглецу оставаться в Консепсьоне, где его должны были схватить, заковать в кандалы и бросить в темницу! Вдали от города, в горах и зарослях, мог он примкнуть к какому-нибудь индейскому племени, как делали это многие испанцы, спасавшиеся от «правосудия». Словом, жизненная тропа одного из матросов «Рюрика» навсегда затерялась где-то в Андах, среди ущелий, оглашаемых по ночам могучим звериным рыком, на берегах речушек, в прозрачной воде которых играла форель…
Дельфины увязались за «Рюриком». Загнутые углы ртов придавали черным пловцам ухмыляющийся, беззаботный вид.
Дельфины — за кормою, у бортов — пузырчатые медузы с сине-зеленым гребнем или медузы карминно-красные, а над верхушками мачт уже не странствующий альбатрос, а краснохвостая птица фаэтон. День за днем рассекает «Рюрик» соленые валы Тихого океана.
С тех пор, как суда, похожие на призраки отчаяния, суда мрачного, молчаливого Магеллана пересекли этот океан, деятки и десятки кораблей проносились на его необозримых просторах, над его пучинными глубинами, мимо его береговых рифов, зеленых островов и коралловых атоллов. Линзы сотен подзорных труб очерчивали перед капитанами то пустыню волн, то клочки суши, где в гордом полупоклоне сгибались пальмы.
И все же немало неизведанных земель, окруженных буруном, терялось в океанском просторе! На «Рюрике» об этом знали все — от капитана до последнего матроса, если можно было только выбрать «последнего» в дружной и сладившейся команде. Теперь, когда бриг бежал по Великому, или Тихому, на корабле установилось напряженное ожидание, тот сдержанный, но все же очень острый азарт людей, которым может — и должно! — выпасть счастье первооткрывателей. Не зря же Крузенштерн с Румянцевым сильно надеялись на «приращение географических познаний» именно здесь, в Тихом, или Великом!
Ясная, безмятежная погода, точно такая же, какая была в Консепсьоне, все еще стояла над океаном. Ровно и ходко, уловив попутные воздушные струи, шел «Рюрик», неся на гроте и фоке все паруса.
— Мы направим свой курс так, — сказал однажды капитан, — чтоб пройти на ветре остров Хуан Фернандес.
— О! — воскликнул Шамиссо. — Как бы мне хотелось взглянуть на него. — И повторил раздумчиво: — Хуан Фернандес…
Глеб Шишмарев, стоявший подле Коцебу, обернулся и спросил:
— Чем это он вас так увлекает, сударь?
— Есть причина, Глеб Семенович, — отозвался Шамиссо. И добавил нарочито загадочным тоном: — Вечером, если будет угодно, я расскажу.
«Вечером», сказал Шамиссо, но день, минуя сумерки, переходил в ночь. И вот, когда ночь набежала на океан и корабль, а звезды бросили древние отблески на волны и у компаса, где задержался вахтенный начальник лейтенант Захарьин, зажегся фонарь, капитан Коцебу, Шишмарев, Эшшольц, Хорис, матросы — все собрались на баке, расселись, закурили, и Шамиссо начал рассказывать.
— Дело в том, друзья мои, — говорил Шамиссо, с удовольствием ощущая внимание слушателей, — дело в том, что остров сей, Хуан Фернандес, приобрел чрезвычайную известность благодаря одному происшествию… Был, видите ли, некий лоцман — испанец Хуан Фернандес. Шел он однажды из перуанского порта Кальяо в Чили. Но шел не вдоль берега, как иные, а взял мористее. Более ста миль отделяло его парусник от чилийских берегов, когда он наткнулся на необитаемый островок.
О, друзья мои, если и есть на земле рай, то он, несомненно, находится на том островке, — продолжал Шамиссо, выколачивая трубку. — Прежде всего островок был необитаем… Это уже одно доказывает принадлежность его к раю. Нет, в самом деле, представьте: плодоносные долины, говор ручьев, свежих и чистых, миртовый лес, воздух, наполненный запахом мяты, пригретые солнцем полянки земляники, стада грациозных коз и пестрые стайки маленьких колибри. А на северной стороне островка — округленная бухта. Так вот этот островок и попался испанскому лоцману Хуану Фернандесу в тысяча пятьсот шестьдесят третьем году. Но все это присказка. Сказка впереди. Не сказка, впрочем, а быль.
Шамиссо умолк и снова набил трубку. Матрос Петр Прижимов торопливо высек огонь и, прикрывая его большой заскорузлой ладонью, поднес рассказчику. Натуралист затянулся, выпустил дым и продолжал:
— Прошло полтораста лет. Жил ли кто-нибудь на островке, уже известном под именем того испанского лоцмана, не жил ли — не знаю. В некоторых старинных хрониках говорится, что останавливались там иногда морские пираты. Может быть, не знаю. Прошло, как я говорил, полтора века. В сентябре тысяча семьсот четвертого года суденышко в девяносто тонн водоизмещением, вдвое меньше нашего «Рюрика»… да, суденышко капитана Страдлинга, англичанина, обогнув, как и мы с вами, мыс Горн, поднималось к северу.
Капитан Страдлинг решил зайти в северную бухточку острова Хуан Фернандес. В это время старший боцман корабля Александр Селькирк по какой-то причине крупно повздорил с капитаном. Ссора кончилась тем, что боцман, в сердцах пожелав, чтоб капитана разразил гром, плюнул и объявил, что останется на острове. Капитан Страдлинг скрипнул зубами и промолчал.
Исправив повреждения, набрав свежей воды, Страдлинг собрался в путь. Когда последняя шлюпка отвалила от берега, Селькирк побледнел. Он, конечно, представил себе жизнь на необитаемом острове, куда, быть может, долгие годы не заглянет ни один парус. Душа боцмана дрогнула: он попросился на судно. Капитан Страдлинг молчал, дьявольски усмехаясь. Он оставил боцману платье, одеяла, ружье, порох, котел. Капитан был все же добрый малый и понимал, что не единым хлебом жив человек: капитан оставил еще и молитвенник! Вскоре судно исчезло за горизонтом, а боцман Александр Селькирк долго стоял на берегу, погруженный в горестные мысли.
Шамиссо помолчал. Со всех сторон из темноты послышались восклицания заинтересованных моряков.
— Итак, — снова заговорил Шамиссо, — Александр Селькирк зажил на острове Хуан Фернандес. Потекли дни, недели, месяцы. Сперва отшельник сильно тосковал, мучился, но постепенно привык, а потом даже во вкус вошел и не жалел о грешном мире. Построил хижину. Сберегая порох, выучился ловить коз на бегу голыми руками. Поймал их он более тысячи, но многих отпустил, наложив на ухо тавро. Боцман-отшельник приручил козлят и порой, поставив животных на задние ноги, весело отплясывал с ними. Когда одежда у него износилась, он смастерил себе новую из козьих шкур. Вот только с сапожным ремеслом дело у него не ладилось, и боцман щеголял в какой-то чудовищной обуви.
— Погодите! — не выдержав, воскликнул Глеб Шишмарев, давно уже порывавшийся что-то сказать. — Погодите, сударь! Так ведь это история…
— Тс-с! — остановил лейтенанта рассказчик. — Вижу, вам не терпится, Глеб Семенович, но минуту… — И Шамиссо закончил: — Александр Селькирк жил на острове Хуан Фернандес уже четыре года и четыре месяца, когда в тихую бухту вошли корабли капитанов Роджерса и Куртнея. Моряки изумились, приметив на берегу бородатого человека в одежде из козьих шкур. Еще больше изумились они, признав в нем своего земляка, природного англичанина. Селькирк, хотя и был рад людям, но не хотел покидать Хуан Фернандес, и Роджерс с Куртнеем чуть ли не силком увезли его в Англию.
Шамиссо с улыбкой поглядел на широкое добродушное лицо Шишмарева, слабо освещенное корабельным фонарем.
— Вот я и говорю, — молвил лейтенант, — история-то эта, правда, несколько измененная, знакома мне с малолетства. Помнится, давал мне дед книжку переводную и называлась она «Жизнь и приключения Робинзона Крузо, природного англичанина». Робинзон похож как две капли воды на вашего боцмана Селькирка. Этот Робинзон был другом моей юности. Да и совсем недавно купил я в Питере книжку о нем. Два новеньких томика; а перед отплытием подарил одному приятелю в Кронштадте. Негоже, знаете, а жалею, ей-ей…
— И справедливо, — заметил Шамиссо, — книга удивительная. Написана лет сто назад, а будет жить еще столько же, если не дольше… Справедливо и то, что Робинзон с Селькирком схож. Ведь историю боцмана и использовал сочинитель Даниель Дефо.
Шамиссо умолк. Чуть скрипели грот и фок от налетавшего порывами ветра. То был ветер с острова Хуан Фернандес, невидимого во тьме тропической ночи…
Три недели минуло с того дня, как берега залива Консепсьон пропали за чертой горизонта. И вот другая полоска суши показалась в пятнадцатимильной дали: остров Пасхи.
«Рюрик» обошел южный мыс и направился вдоль западного берега к заливу Кука. Над заливом поднимался густой столб дыма — островитяне, заметив корабль, извещали о нем всех соплеменников. Потом шлюпка с балансиром — остроумным приспособлением островитян южной части Тихого океана — устремилась к бригу.
Коцебу надеялся на хороший прием. На острове Пасхи некогда радушно встречали и знаменитого французского плавателя Лаперуза и сотоварища Крузенштерна Юрия Лисянского.
На берегу моряков окружили смуглые, проворные и ловкие туземцы. Завязалась меновая торговля. Торговля шла бойко, но часто сквозь общее шумное оживление Коцебу и его друзья слышали угрожающие, свирепые выкрики и видели все больше и больше озлобленных людей, размахивающих копьями.
Коцебу почуял недоброе и приказал всем немедля убраться на корабль. Лишь впоследствии, когда русские моряки были на Гавайских островах, рассказ одного англичанина рассеял недоумение капитана «Рюрика».
Оказывается, некий бравый американец, владелец шхуны, решил делать бизнес ловлей морских котиков на необитаемом острове Мас-а-Фуэро и для того заселить его туземцами с острова Пасхи. В 1805 году паруса его шхуны показались в заливе Кука; американец, посулив команде бочки рома в случае удачи, принялся за дело.
А дело было «злодейское» и «бессердечное», как говорил Коцебу: бандиты принялись ловить жителей Пасхи. Те, разумеется, сопротивлялись. Американцам все же удалось захватить более двух десятков человек. Однако, когда шхуна была уже далеко в море, пленники вырвались, прыгнули за борт и пустились вплавь.
Американцы не раз совершали пиратские набеги на остров Пасхи. С той поры все белые люди казались жителям тропического острова бессовестными грабителями и разбойниками.
Коцебу вел бриг на Камчатку.
Теплые тропические ночи. Все спят на палубе, на вольном воздухе. Бодрствуют лишь вахтенные. Часто взглядывает рулевой на освещенную картушку компаса да мурлычет себе под нос незатейливую песенку. А волны рокочут, и чудится, что старик океан подпевает рулевому. И, пожалуй, не плывет «Рюрик», а летит во тьме где-то меж темным небом и невидимыми волнами.
Крепко спит истомленная за день команда. Не могут уснуть лишь поэт Шамиссо и художник Хорис. Лежат они рядом и молчат. Неясное волнение теснит грудь. «Где найти слова, чтоб описать это?» — думает один. «Где взять краски, чтобы передать это?» — думает другой. «Нет ничего лучше, чем звезды в небе и чувство долга в человеческом сердце», — шепчет поэт, повторяя мысль старого философа.
Что за ночь! Широко и мощно дышит океан, точно взволнованный неслышным тайным ходом светил. Глядят Шамиссо и Хорис в глубины черного неба, и оно тоже кажется им океаном, а звездные миры — островками…
Кончается ночь под созвездием Южного Креста. Веселый заливистый свист серебряной дудки подшкипера Никиты Трутлова приветствует встающее из волн солнце. Вместе с солнцем поднимается команда «Рюрика». Шлепают босые ноги по деревянной палубе. Второй заливистый свист Никитиной дудки, и начинается утренняя приборка — быстро, споро, со смехом, с шуткой-прибауткой.
Присев на корточки, матросы старательно трут палубу сухим, мелким песочком. Палуба и так белым-бела, но оттого-то и чиста она, что драят ее каждое утро. Штурманский помощник Михайло Коренев наяривает тряпицей медные бакштаги, крепящие нактоуз — шкапик красного дерева, на котором установлено сердце парусника, большой компас. Михайло аж кончик языка высунул, чистит с усердием, и бакштаги жарко горят под утренним солнцем.
Длинные швабры, привязанные к пеньковым тросам, опускаются за борт; разбухшие, тяжелые и серые, они вновь вытягиваются на борт. Матросы отжимают их и уже с полегчавшими швабрами, размахивая ими, пятятся от носа к корме.
— Эй, жми шибче, — весело осклабясь, покрикивает Никита Трутлов. — Жми, братцы, палуба выдюжит!
Из поварни выглядывает улыбающаяся, смуглая физиономия и, коверкая русские слова, кухарь торопит матросов, обещая вкусный харч. Матросы смеются, отирая потные лица: уж больно забавно говорит он! А кухарь, уроженец Вест-Индии, нанятый в Копенгагене, открывает в улыбке белоснежные зубы.
15 апреля 1816 года счисление показало, что «Рюрик» находится под 14°41′ южной широты и 137° западной долготы.
Матрос, дежуривший на салинге, неотрывно глядит в синюю даль. Коцебу и Шишмарев, расхаживая на шканцах, часто прикладывают к глазам подзорную трубу. Они сдерживают волнение и без слов понимают друг друга. Трудно было б не понять: с утра в небе появились морские птицы, а они-то уж верная примета близости земли. Во-он они, фрегаты и фаэтоны; первые легко парят, по-разбойничьи высматривая рыб и головоногих, вторые, вытянув струной длинные красные хвосты, летят, сильно и часто взмахивая крыльями.
Все дальше плывет бриг, все больше птиц несется над ним, все сильнее колотится сердце мореходов. Завидуют они поднебесным странникам: с высоты своего полета птицы, конечно, видят землю.
И вдруг — неистовый крик с мачты:
— Бере-е-е-г!
Берег! Маленький островок, поросший кустарником. Он окружен острыми зубьями коралловых рифов; вокруг него яростно кипит белый бурун.
Внешне островок схож с тем, что некогда описал голландец Скоутен. Скоутен назвал его Собачьим. Однако… однако он показывает его вовсе не в том месте. Широта, определенная Коцебу, разнится от скоутеновой на двадцать одну минуту.
«Рюрик» обходит островок, и он ложится на карту.
Но осторожного капитана не покидают сомнения, и, как ни хочется засчитать островок своим открытием, он называет его «Сомнительный».
Коцебу колебался не зря: остров действительно был найден ровно за двести лет до того Скоутеном.[7]
Душные тропические дни сменяются ночным звездным блистанием. Шумят грозы, гуляют ветры. Фаэтоны и фрегаты будоражат моряков.
— Бе-ерег! — снова кричит матрос с мачты.
Да, берег. На зюйд-весте небольшая полоска земли длиной всего лишь в три мили. Но тут уже прочь все сомнения: ни Скоутен и никто иной не упоминают о нем.
Кокосовые пальмы клонят вершины, точно приговаривая: «Добро пожаловать!» Легко пригласить, но как сойти на берег, как пробиться сквозь гибельный бурун? Стоит только приблизиться, как океанский вал швырнет судно на коралловые рифы.
Два матроса подходят к Коцебу и просят позволения достичь берега вплавь.
— Я удивляюсь вашей отважности, — говорит капитан, пристально глядя на смельчаков.
Матросы повторяют просьбу, и Коцебу, подумав, соглашается.
Сгрудившись на борту, «Рюриковичи», волнуясь, следят за храбрецами. Они плывут саженками; вот скрылись в белой пене, вот пропали из виду, вот показался один, затем второй. Они выходят на берег, машут товарищам руками, и дружное радостное «ура» вырывается изо всех глоток.
Немного побродив по островку, матросы вернулись на «Рюрик». Они сказали, что берег, видимо, обитаем. Коцебу больше не мог оставаться на судне. Он позвал Шишмарева, натуралистов и художника и велел спускать шлюпки. Все последовали за капитаном, хотя, верно, каждый испытывал некоторую оторопь: бог весть, как высаживаться на этот вожделенный брег?!
Шлюпки, одолев полмили, подошли к островку.
Грохот буруна заглушал голоса. Капитан махнул рукой, гребцы сбросили малый шлюпочный якорь.
Десять саженей троса ушли в воду, и якорь зацепился лапами за твердый коралловый грунт.
Островок был рядышком. Позади шлюпок покачивался на буксире плот. Тут-то Коцебу и предпринял рискованный маневр, схожий с тем, что проделали в наши дни неустрашимые скандинавы во главе с Тором Хейердалом.
Два матроса снова пустились вплавь, прихватив с собой конец толстого троса, бухта которого лежала на корме шлюпки.
На берегу матросы закрепили трос затяжным узлом, а другой конец тем временем завязали за кольцо на плоту. «Сообщение» было налажено: каждый участник своеобразного десанта становился на плот и, перехватываясь руками за трос, сам себя буксировал к островку.
А там уж приходилось уповать на бога, ибо бурун подхватывал плот и кидал на рифы. Следующая волна выбрасывала его на ослепительно белый береговой песок.
Потом плот подтягивали назад, к шлюпкам, и очередной «пассажир» ступал на зыбкие скользкие бревна. Так вся партия и переправилась на островок. На шлюпках остались лишь сторожевые матросы.
Путешественники двинулись в глубь неведомого острова. Вокруг них шелестели тонкоствольные пальмы, рослые папоротники чуть покачивали огромными листьями, кустарники, осыпанные цветами, благоухали.
Узенькая стежка вела в чащу. Стало быть, островок обитаем… Но почему же никого окрест? Ни дыма, ни криков, ни топота… Уж не таятся ль где-нибудь туземцы, не целят ли копьями? Гуськом, сжимая ружья и чутко прислушиваясь, двигаются моряки…
Небольшая полянка сманила путников отдохнуть. Кокосовые пальмы и благовонные панданы отбрасывали густую тень. Блаженство привала увеличивалось еще и оттого, что, в отличие от душных зарослей на острове Св. Екатерины, рощицу и полянку пронизывал легкий ветерок.
Путники разлеглись под деревьями. Небо, проглядывающее сквозь листву, было, как им казалось теперь, еще прекраснее и милее, нежели в океане. Пернатые обитатели рощицы, ничуть не смущаясь пришельцев, перекликались, трещали крыльями; несколько неуклюжих существ, похожих на крабов, с такими же конечностями и клешнями, неспешно взбирались по стволу пальмы.
Неожиданно отдых был нарушен громким криком матроса Михайлы Скоромохова. Он вскочил, крепко растирая плечо и проклиная какого-то неведомого «дьявола», бросившего в него тяжелым кокосовым орехом.
Все поднялись и задрали головы. На пальме не было приметно никого. Только два сухопутных «краба» взбирались по стволу все выше и выше.
— Мы совсем забыли про них, — смеясь сказал Эшшольц, указывая на ползунов. — Ведь это же «пальмовый разбойник». Это они-то и срезали своими клешнями орех, угодивший в тебя, Михайло.
Путники рассмеялись, а Скоморохов решительно шагнул к пальме, надеясь стряхнуть и наказать хотя бы одного из «разбойников».
— Ни-ни! — остановил его Эшшольц. — Смотри, без пальца останешься. У них клешни, как нож!
Матрос погрозил «разбойникам» кулаком и, поддавшись общему веселью, рассмеялся.
Собрав на полянке кокосовые орехи, путешественники содрали с них зеленую и сочную оболочку, сняли тонкую и мягкую скорлупу, пригубили орехи, как чаши, и… позабыли обо всем на свете: так вкусна и прохладна была молочная влага!
— Чудо, а не дерево! — воскликнул Хорис, облизываясь.
— Царица-а-а! — протянул Скоморохов, посмотрев на кокосовую пальму.
— Подлинно — царица южных островов, — улыбаясь, подтвердил капитан. Глядя на своих спутников, Коцебу подумал, что и у него была такая же восхищенная мина, когда он, волонтер корабля Крузенштерна, впервые отведал эту влагу.
— Однажды, — заметил капитан, — некий португальский мореход расписывал дикарям чудеса и богатства Европы и советовал съездить туда. Дикари спросили: «Растет ли на твоих берегах кокосовая пальма?» — «Нет», — отвечал португалец. «Тогда, — сказали эти простодушные дети природы, — мы останемся здесь, потому что на твоих берегах мы не найдем ничего красивее и лучше».
— Дикари, — вмешался Шамиссо, — по-своему правы. Подумайте сами. Кокосовая пальма плодоносит полвека; она дает и питье, и пищу, и масло, горящее без копоти и запаха; из ее волокнистой оболочки получаются отменные морские канаты, от которых не отказался бы и наш капитан. А само дерево? Хижины и шлюпки. Ничто не пропадает даром: все, что есть у пальмы, дарит она человеку. Даже скорлупу орехов и листья. Скорлупа недозрелого ореха твердая, прочная, и из нее получается сервиз дикаря — чашки, стаканы. Листья же идут на циновки… Что ж до…
— Господин натуралист, — прервал Шишмарев увлекшегося ученого, — вы рискуете не допить молочко: нам надо двигаться!
Они пересекли островок с севера на юг — от одного берега до другого. Им попались несколько пустых хижин, туземная лодка с балансиром и маленькие колодцы, наполненные дождевой водой. Но нигде не увидели они человека. Коцебу решил, что туземцы бывают здесь лишь наездами, во время рыбной ловли.
Солнце уже клонилось к западу и тени пальм удлинялись, когда они устроили привал и, хлопнув пробкой, выпили по глотку за здоровье инициатора экспедиции Николая Петровича Румянцева. Островок был назван его именем.[8]
«Я чувствовал себя, — записал потом Коцебу, — несказанно счастливым на этом маленьком островке; при всей незначительности нашего открытия я не променял бы его на все сокровища мира».
Если на островке Румянцева Коцебу чувствовал себя «несказанно счастливым», то еще большее счастье принесли ему последующие дни. Казалось, Тихий океан решил щедро вознаградить экипаж «Рюрика» за штормовые передряги в Атлантике.
Недели не проходило без того, чтобы с салинга не раздавалось радостное: «Бере-ег!»
Фаэтоны и фрегаты летели над бригом, едва не забывая верхушки мачт. Островитяне в своих быстрых, юрких лодках с неизменными балансирами устремлялись навстречу судну. Под малыми парусами, осторожно лавируя, медленно плыл «Рюрик» у таинственных, сказочно прекрасных островов.
В эти незабываемые апрельские и майские дни шестнадцатого года капитан и его подчиненные не знали покоя. Ни с чем не сравнимый восторг открывателей полнил их сердца. Штурманские ученики не расставались с инструментами, а юный живописец — с карандашом и бумагою, и темнокожий вест-индский кок не поспевал потчевать мореходов праздничными обедами…
Нечто поразительное было в этих открытиях. Их ждали, напряженно оглядывая горизонт, но они всегда являлись с внезапностью грома при ясном небе. В других широтах острова издали и постепенно вырисовывались перед взором мореплавателей. Но там, где в эти месяцы плыл русский бриг, была «страна южных коральных островов». Коралловые же островки едва возвышались над уровнем моря. И потому возникали они не постепенно, а стремительно. Возникнут, покажутся и столь же стремительно исчезнут за крутым океанским валом. Будто и не было их, будто пригрезились они во сне.
Но вот корабль взлетает на гребне, и опять — коралловый остров!
Все в этих островах было особенное.
Создали их не вулканические силы, клокочущие в груди земли. Нет, их тихохонько возвели мириады крошечных животных и известковые водоросли, колышущиеся при каждом набеге волны. И точно так же, как в тропическом лесу, не утихая ни на день, шли безмолвные и грозные битвы за жизнь и свет, так и здесь спокойно-прекрасная внешность островков прикрывала созидательную и разрушительную работу множества организмов.
Кораллы-строители — животные из типа кишечнополостных. Отдельную особь коралла-строителя натуралисты зовут полипом, а в старину их часто награждали именем «цветков океана». И в этом не было излишней поэтической вольности: внешне полип напоминает цветок; и окраска полипов тоже позволяет сохранить это сравнение: они бывают розовые и бурые, темно-красные и синие, зеленые и лиловатые. Соединяясь вместе, полипы образуют колонии, краса которых явственна в часы отливов.
Покорные общему закону, полипы множатся, стареют и умирают, оставляя выцветшие белые скелетики. Как и все сущее, чтоб жить, кораллы должны что-то уничтожать. Их трепетные щупальца, расправленные нежными венчиками, поджидают добычу — планктон и органические частицы.
Однако не только кораллы возводили островки, от которых занимался дух моряков «Рюрика». Целый мир растений и животных участвовал в бесшумном строительстве. Тут были зеленые и красные водоросли, галимеда и кораллина; тут были раковины моллюсков, из которых выделялась своими размерами тридакна, обладательница тяжелой раковины и великолепно раскрашенного плаща; тут были и панцири морских ежей, и известковые остатки морских звезд и кубышек…
Бесшумно, с молчаливым упорством идет работа кораллов-строителей. И столь же бесшумно, так же молчаливо-упорно работают их недруги — рыбы, сплюснутые с обоих боков, с прихотливо изогнутыми плавниками и крепкими зубами, сверлящие водоросли, губки. У разрушителей есть мощный союзник — океанский прибой. Вечные волны перетирают раздробленный полипняк в ослепительно белый коралловый песок.
Так из века в век соревнуются две противоположные силы; бывало, одолевали разрушители, и тогда островок исчезал; но чаще победителями выходили кораллы-строители.
У коралловых островов, с такой стремительностью возникавших друг за другом пред восторженными глазами офицеров и матросов, натуралистов и художника, у этих своеобразных частиц суши была еще одна примета, разительно отличавшая их от других островов и архипелагов: все они были атоллами, стало быть, представляли коралловые кольца, внутри которых легонько морщились от пассатного ветра тихие мелководные лагуны.
Одни лагуны казались темно-синими, другие — природа словно хотела еще более принарядить островной тропический мирок — отливали темной зеленью. При сильном накате океанский вал вдрызг расшибался о рифы, и тогда над лагуной проносилось облако водяной пыли, игравшее на солнце всеми цветами радуги…
На маленьком столике в каюте Коцебу лежали карты. Не те, что были куплены Крузенштерном у лондонских картографов, а те, что выполнили на борту «Рюрика» прилежные руки штурманских учеников Василия Хромченко, Владимира Петрова и Михайлы Коренева. Капитан любовно поглаживал шероховатые куски толстой бумаги. Улыбаясь, перечитывал он имена, которыми окрестил островки, наденные в тихоокеанских просторах: Спиридова, Рюрика, Крузенштерна, Суворова-Рымникского и Кутузова-Смоленского.[9]
Незабываемые дни! Лейтенант флота мечтал о них в долгие кронштадтские осени, когда так зло стучал дождь в оконца, в ядреные архангельские зимы и в светлую весеннюю пору, когда на абосской верфи достраивался «Рюрик». Незабываемые дни… Он, действительно, не променял бы их на «все сокровища мира»!
Коцебу знал, что еще не один и не два острова можно сыскать в здешних широтах. Он достал из резного шкафчика крузенштернову инструкцию, пробежал знакомые — едва ли не наизусть — строчки: «Двукратное через все Южное море переплытие корабля в разных совсем направлениях бесспорно послужит к немалому распространению наших познаний о сем великом Океане, равно как и о жителях островов, в величайшем множестве здесь рассеянных».
Двукратное переплытие… Он, капитан «Рюрика», еще вернется к исследованиям в южных широтах. А сейчас его ждет другая задача. Надо поскорее добираться туда, где в холодной «мрачности» теряются, близко сходясь друг с другом, суровые мысы Азии и Аляски.
Стокгольмские купцы подвели Коцебу: медные листы, поставленные ими для обшивки брига, за один год плавания до того износились, что требовали замены. Этим-то и занялась команда брига, придя в середине июня в Петропавловск-на-Камчатке.
Медные листы для «Рюрика» отдала «Диана», знаменитый корабль Василия Михайловича Головнина. Ветхая «Диана» давно стояла на мертвых якорях в Петропавловской гавани, дожидаясь своего часа, и с приходом «Рюрика» час ее пробил.
Исправляли «Рюрик» без малого месяц. Пора было приступать к выполнению главной задачи экспедиции — к поискам Северо-Западного прохода, к обнаружению тихоокеанского начала заветного пути. «Рюрику» предстояла самая ответственная часть плавания. Все как будто бы было хорошо: бриг починен, запасы пополнены, число матросов с двадцати увеличено до двадцати шести, найден алеут-переводчик. Хмур и озабочен один лишь добрейший доктор Эшшольц.
Он заходит в капитанскую каюту, плотно затворяет дверь и садится рядом с капитаном. Беседа у них краткая и невеселая. Доктор говорит, что лейтенант Иван Яковлевич Захарьин совсем плох, и настаивает на том, чтобы Ивана Яковлевича свезти на берег.
Лейтенант Захарьин действительно был сильно болен. Во время стоянки в Бразилии он несколько ожил, но потом опять слег.
Выслушав доктора, Коцебу опечалился. Он хорошо понимал, что значило остаться на бриге с одним лишь офицером. Теперь ему, начальнику экспедиции, у которого и без того хлопот полон рот, придется попеременно с Глебом Шишмаревым стоять вахты. Разве можно совершить тщательные исследования в Беринговом проливе, ежели один из них всегда должен оставаться на борту? Пожалуй, никогда еще не было морского научного путешествия с таким числом офицеров… Досадно!
Обидно и за Ивана Яковлевича. Обидно за товарища. Ведь еще гардемарином познал он море и боевые схватки в Дарданеллах и при Афоне, куда ходил на фрегатах! Австроил» и «Венус» в эскадре адмирала Сенявина. Досадно и обидно…
Коцебу кликнул вестового и послал за Шишмаревым. Бодрый и свежий, в обычном своем ровном и доброжелательном расположении духа, явился круглолицый Глеб. Коцебу изложил ему обстоятельства.
— Эх, Иван, Иван, — погрустнев, произнес Шишмарев и, помолчав, прихлопнул ладонью об стол: — А нам с тобой, друже Отто, нельзя отступаться. Вдвоем так вдвоем. Помнишь кадетскую присказку: жизнь — копейка, голова — ничего.
Поднявшись, он решительно и серьезно добавил:
— Полагаю, простимся с Иваном, и — в путь!
Коцебу молча обнял Шишмарева.
«Болезнь заставила лейтенанта Захарьина, — записал капитан, — остаться на Камчатке,[10] и теперь мне предстояло затруднительное плавание в Берингов пролив только с одним офицером, но это отнюдь не заставило меня колебаться, так как рвение лейтенанта Шишмарева, равно как и мое, нимало не ослабело».
Коцебу еще долго сидел в каюте, заканчивая донесение Николаю Петровичу Румянцеву.
Двадцатого июля «Рюрик» уже был под парусами и проходил мимо угрюмого острова Беринга.
Попутный ветер гнал бриг на север сквозь туманы и ненастья.
Проведя несколько дней у острова Св. Лаврентия, в то время еще малоизведанного, познакомившись с гостеприимными туземцами, с островной фауной и флорой, «Рюрик» лег на курс к Берингову проливу.
Первую же неизвестную бухту на северо-западном берегу Америки капитан брига называет именем своего неутомимого помощника Глеба Шишмарева, а островок, протянувшийся у входа в бухту Шишмарева, — именем известного наставника моряков, путешественника и морехода Гавриила Андреевича Сарычева.[11]
«Рюрик» держался близ берега. Офицеры и ученые почти не отходили от правого борта. Малейшая излучина заставляла ёкать их сердца. Кто мог поручиться, что именно тут не откроются ворота Северо-Западного пути? Никто, ни одна душа на свете! Крузенштерн так и писал в своем «Начертании»: «Капитан Джемс Кук сих мест не исследовал».
И поутру 1 августа подзорные трубы тоже были обращены к берегу. И вдруг… вдруг берег свернул в глубь суши, а вдалеке обрисовался высокий горный кряж.
У Коцебу захватило дух. Ужели? Ужели начало Северо-Западного прохода? Идти, немедля идти вперед. Правда, осторожности ради, надобно замерить глубину. И лот отвечает: глубина достаточная, с излишком. Идти можно. Но что это? Ветер падает, падает, паруса никнут, сбираются складками. Делать нечего, приходиться стать на якорь. Но Коцебу не может ждать, он велит приготовить шлюпки.
Вскоре шлюпки подошли к берегу. Коцебу взбежал на скалы и осмотрелся. Далеко-далеко, насколько хватало глаз, простиралась водная равнина; солнце светило сквозь тучи, и вода была светло-свинцовой. Капитан снял фуражку, ветер шевельнул его соломенные волосы, охладил потный лоб. «Пролив или бухта? — думал капитан. — Бухта или пролив?»
Он поглядел на берег. До самого горизонта тянулись пустынные болотца и озера, петляя, блестела речка. Тишина первобытных времен… Пролив или бухта? С этого августовского дня экипаж жил между надеждой и разочарованием…
Спустившись со скалы, Коцебу хотел было продолжить исследование берега на шлюпках, но кто-то из матросов указал ему на восток. С восточной стороны быстро приближались пять байдар; в каждой из них сидело до десятка туземцев, вооруженных копьями и луками. Впереди, на носу байдар, торчали длинные шесты с привязанными к ним лисьими мехами. Пловцы размахивали шестами, точно флагами, верно, выражая этим приглашение к меновой торговле.
Встреча с эскимосами была дружеской, хотя они и прятали в рукавах длинные ножи, а Коцебу и его спутники сжимали ружья. Капитан одарил эскимосов табаком; они было пустились на хитрость — пока шло одарение, начали перебегать в конец очереди и, плутовато щуря и без того маленькие глазки, делать вид, что еще не получили табаку. Коцебу рассмеялся незамысловатому обману, и эскимосы, не переча чужеземцу, громко расхохотались.
Шлюпки, окруженные «эскадрой» байдар, возвратились к бригу. Завязалась торговля. Наблюдая эскимосов, капитан записывал, морща губы в улыбке, что «они мастера в производстве мены, торгуются чрезвычайно скупо, советуются между собою и крайне радуются, когда думают, что им удалось кого-либо обмануть; несколько старых женщин, бывших на байдарах, умели торговаться еще лучше, во время мены они так много смеялись и шутили, что казалось, будто мы окружены веселыми островитянами Южного моря, а не степенными обитателями Севера».
В самый разгар меновой торговли задул ветер. Коцебу и Шишмарев не хотели терять ни минуты. Якорь был выбран; паруса наполнились, и «Рюрик» двинулся.
Всю ночь осторожно плыл бриг. Чем дальше он шел, тем большая радость овладевала командой, хотя каждый и старался скрывать ее от другого. Едва лишь показался краешек солнца, как один из матросов кошкой взобрался на мачту, и все, задрав головы, смотрели на него.
— Ничего не вида-а-ать! — прокричал марсовой, и Коцебу едва удержался, чтобы не ответить ему радостным возгласом.
Итак, впереди все еще открытая вода. Пролив! Но нет, рано торжествовать… Терпение!
Весь день «Рюрик» шел вперед. С наступлением сумерек радостное возбуждение упало: берега начали обступать корабль. Быть может, там, впереди, — узенький проход. Быть может! Все помыслы, все надежды сосредоточились на этой светлой полоске.
Еще одна ночь осторожного плавания. Утром солнце не выглянуло; утро выдалось ненастным, пасмурным. Но оно не омрачило мореходов, ибо впереди был проход, правда, шириной всего лишь в пять миль, но все же проход!
Неподалеку поднимался островок, покрытый мшистыми пятнами, травянистыми лужками, карликовой ивой. Коцебу назвал островок именем Адальберта Шамиссо.
Дальнейшее исследование капитан решил предпринимать на баркасах. Погрузив провиант и оружие, Коцебу, Шамиссо, Эшшольц, Хорис и матросы отвалили от «Рюрика».
Баркасы, поставив паруса, устремились навстречу неведомому. Маленький отряд испытывал, видимо, те же чувства, что и плаватели Магеллана, когда, приняв Ла-Плату за проход из Атлантического океана в Тихий, они углублялись в рыжие воды.
Баркасы часто приставали к берегу, и Коцебу со своими спутниками взбегал на утесы. Свет мерк в глазах: берег сужался, громады скал отбрасывали на воду мрачные тени. Не проход, а большой залив, или, как тогда еще говорили, — зунд… Но искорки надежды тлели в их душах.
Отряд провел ночь на берегу. Отужинав похлебкой из консервированного мяса, путешественники улеглись на ночлег. Ночь выдалась бурная, штормовая. Шел сильный, холодный дождь, и горстка людей, заброшенных на край света, чувствовала себя не очень уютно.
Утром хотели было воротиться на бриг, но шторм так пригрозил баркасам, что они поспешили к берегу. Не успели путники обсушиться у костра, как доктор Эшшольц, неуемный собиратель минералов, удивил всех находкой. Оказалось, что под тонким слоем растительности находилась огромная толща льда.
— Что за диво! Ледяные горы! — восклицали матросы.
В те времена еще не существовало понятие «мерзлота», а потому и сам Эшшольц, и капитан, и Шамиссо именовали «диво» ископаемым льдом и льдом первородным, а место, где он был обнаружен, назвали губой Эшшольца.
На следующий день солнце осветило пустынную землю, хмурые воды. Коцебу с отрядом прибыл на бриг. Еще один день плавания в тщетных поисках прохода. Коцебу не сдавался. Двенадцатого августа он вновь ушел на поиски с теми же людьми (присоединился еще и Глеб Шишмарев) на гребном баркасе и байдаре.
Заметив широкий рукав, Коцебу опять воспрянул духом. Берег возвышался, поворачивая с юга на запад, глубина была достаточной, и шлюпки безбоязненно проникли в рукав.
Среди скал притулился конусообразный шалаш из моржовых кож. Два эскимоса — старик и юноша — выбежали из него, потрясая луками. Шлюпки подошли к берегу. Старик туземец издал воинственный клич и натянул тетиву, целя в капитана, который выпрыгнул из баркаса. Коцебу обернулся к спутникам и велел им оставаться на месте.
— Капитан, не ходите, — встревожился Шишмарев, но Коцебу положил на землю ружье и зашагал к шалашу.
Как только эскимосы увидели незнакомца, который безоружным в одиночестве спокойно направлялся к ним, они, улыбаясь, побросали лук и стрелы.
Вместо рукопожатия Коцебу обменялся с эскимосами своеобразным приветствием: они крепко потерлись друг о друга носами, показывая тем самым взаимное сердечное расположение. Коцебу окликнул Шишмарева. Глеб тотчас подошел, оставив, по примеру капитана, оружие у баркаса.
Косматый старик и юноша с приятным смышленым лицом пригласили моряков в шалаш.
В шалаше было дымно и чадно; в углу, на шкуре, возились детишки; женщина, украшенная медными и железными кольцами, звеневшими при каждом ее движении, радушно приняла гостей.
Обменявшись подарками, Коцебу знаками принялся расспрашивать старика далеко ли тянется водный рукав. Старик понял и отвечал капитану столь выразительно, что ему позавидовал бы и хороший мимический актер. Эскимос сел на землю и, проворно сгибаясь и распрямляясь, изобразил усиленную работу веслами. Девять раз вытягивался он на земле во весь рост, подкладывал руку под голову, закрывал глаза и похрапывал.
Коцебу решил, что рукавом, близ которого стоял шалаш этого славного эскимоса, можно достичь открытого моря. Капитан «Рюрика» так обрадовался, что тут же одарил старика еще несколькими ножами.
Эскимосы провожали моряков до шлюпок. Шли они с ними об руку, доверчиво улыбаясь и похлопывая один другого по плечу. Старик нес капитанское ружье.
Шишмарев ухмылялся: недурственно выглядело, коли бы он появился на Невском об руку с эскимосом.
Неподалеку от шлюпок, из-за скалы вывернулся корабельный живописец. Юный Логгин без страха бродил по окрестностям, вооруженный лишь карандашами и тетрадкой. Хорис показал эскимосам некоторые рисунки. Они сразу же признали соплеменников и удивленно осклабились. А когда живописец, не сходя с места, несколькими штрихами нарисовал старика, то тот в изумлении прихлопнул себя по бедрам и присел, разинув рот.
Одарив на прощание эскимосов сухарями и мясом, Коцебу продолжал путь. Вода под килем шлюпок была солоноватой, и это бодрило капитана. Однако мелей попадалось столько, что Коцебу вскоре пришлось отказаться от шлюпочного похода. Отказался он от него до следующего года и назвал рукав заливом Доброй Надежды.
Впрочем, главная его надежда — надежда на отыскание здесь начала Северо-Западного прохода — была уже утрачена. Правда, Коцебу несколько утешало то, что в этом изрезанном прекрасными бухточками зунде он обрел на будущее отличную якорную стоянку.
А теперь… теперь надо было возвращаться на корабль. Большие ожидания не сбылись. Терпение! Есть еще время! Он вернется…
Жестокий ночной шторм едва не погубил шлюпки. Матросы выбились из сил, но все же побороли бурун и достигли корабля, который казался им теперь самым безопасным местом на свете.
Капитан Коцебу по достоинству оценил своих подчиненных; он записал в дневнике: «Нашим спасением мы обязаны только мужеству матросов, и я с большим удовольствием торжественно свидетельствую здесь, что в продолжение всего путешествия был совершенно доволен поведением всего экипажа. Неустрашимое мужество и твердость духа матросов всегда меня радовали. Поведение их везде было примерным; как в местах известных, так и в новых странах видно было их тщательное старание предотвратить всякое дурное о себе мнение. Таким образом и самое затруднительное предприятие, совершаемое с русскими матросами, обращается в удовольствие».
Для исследования Берингова пролива времени оставалось немного. Коцебу покинул открытый им обширный залив. Заливу, по единодушному мнению всего корабельного «населения», дано было имя капитана.
Ох, до чего же хорошо было!
Сперва, конечно, начальство банилось, а подвахтенная смена, съехав с узелками на берег, дожидались на мураве. Потом повалили в баню матросы.
Баня истоплена жарко, пару напустили — полка не видать. Матросы расхватали шайки — и пошла потеха.
— Банный веник и царя старше! — кричит чернявый Петр Прижимов, нахлестывая широкую потную спину боцмана Никиты Трутлова.
— Веник в бане всем начальник, — покряхтывает Никита.
Вокруг, в пару, как в тумане, гам, вскрики, охи да ахи. С восторгом, с остервенением моется команда «Рюрика» в баньке, истопленной для нее на берегу острова Уналашка. Красные, довольные выходят моряки, шумно отдуваясь.
— Точно молодой стал!
— Баня парит — баня правит.
— Давай, братцы, живей на бриг: пусть другие идут…
А бриг уж виден — стоит он в Капитанской гавани, чуть покачивая мачтами…
Три недели прошло с той поры, как «Рюрик» ушел из залива Коцебу, оставив за кормой прекрасную гавань и несбывшиеся надежды.
Три недели ходил бриг у берегов Азии и Аляски. Большущие стада моржей окружали корабль; моржи выныривали, поднимали клыкастые головы и удивленно смотрели на судно. Киты вздымали над волнами водяные фонтаны, а один из них — этакое громадное чудище, облепленное ракушками и водорослями, — до того обнаглел, что окатил палубу «Рюрика» и забрызгал моряков.
Во все время плавания от залива Коцебу до поселения Российско-Американской компании на острове Уналашка, капитан и натуралисты тщательно исследовали азиатские и аляскинские берега. Между прочим, тогда-то и явилась у Коцебу мысль, предвосхитившая современные нам научные данные, мысль о былом единении двух материков. «Это нагромождение страшных утесов, — писал проницательный капитан «Рюрика», — заставляет человека размышлять о великих превращениях, которые некогда здесь последовали, ибо вид и положение берегов рождают предположение, что Азия некогда была соединена с Америкой».
В зимние месяцы — согласно инструкции — «Рюрик» должен был заняться повторными исследованиями в Тихом океане. Перед этим капитану следовало запастись свежей провизией на Гавайях. Однако на Уналашке, в доме правителя компанейской конторы Крюкова, Коцебу сказали, что лучше было бы проделать это в Калифорнии.
Стояла уже середина сентября, и «Рюрик» был изготовлен к переходу. Прощаясь с Крюковым, капитан вручил ему реестр с подробным перечислением всего, что было необходимо экспедиции для будущих атак на Северо-Западный проход. Ни капитан, ни его экипаж не отрешились от поисков пути, и Коцебу просил Крюкова смастерить пять байдар, нанять пятнадцать алеутов, посильнее да поздоровее, раздобыть толмача, знающего язык жителей американского побережья к северу от Аляски…
…Лейтенант испанской кавалерии дон Луи Аргуэлло сидит в «президио», в маленькой крепости. Перед ним на столе документы, писанные на отличной бумаге с водяными знаками и скрепленные увесистым сургучом вельможных печатей.
Дону Луи давно уже не приходилось марать столько бумаги в один присест. Прежде всего надо изложить суть дела калифорнийскому губернатору, лейтенант-полковнику дону Паоло Венченте де Сола. И дон Луи излагает, не очень-то, впрочем, беспокоясь об арифметической и географической точности.
«В четыре часа дня, — строчит лейтенант, — русский корабль под названием «Рюрик», водоизмещением в 200 тонн, с командой в 40 человек, включая офицеров, бросил якорь в порту. Его командир Коцебу, тот самый, чье имя упомянуто в королевском приказе от 27 июня прошлого года…
Корабль был в пути пятнадцать месяцев, включая остановки с целью подкрепления в порту Консепсьон, в королевстве Чили в Южной Америке, на Уналашке в Сибири, откуда он отплыл около двадцати четырех дней назад, чтобы продолжать путешествие.
Все это я довожу до вашего сведения, согласно моему долгу. Господь храни вас много лет».
Закончив письмо и присыпав его песком, лейтенант берет другой лист. «Я, — продолжает дон Луи, — переписываю вам следующий королевский приказ…» И дон Луи, наклонив черноволосую голову, старательно копирует документ:
«Ваше высокопревосходительство, так как король был извещен послом России, что его император собирается послать русский корабль под названием «Рюрик» и под командованием Коцебу в научную экспедицию вокруг света, его величество считает, что испанские должностные лица в Южной и Северной Америке будут благосклонно принимать и помогать упомянутому кораблю, если он появится в каком-либо порту. Как королевский приказ, я сообщаю это вашему высокопревосходительству, с тем, чтобы поставить вас в известность.
Да хранит вас бог много лет.
Мадрид. 27 июня 1815 года».
Кажется, все? Уф, черт побери, еще одна копия и, пожалуй, длиннее первой. Эта подписана в Лондоне два месяца спустя после мадридской, и подписана она испанским послом в Англии.
Дон Луи Аргуэлло прогоняет непочтительную муху, усевшуюся на пышный титул посла, и опять склоняет черноволосую голову.
«…обеспечить сохранность и не создавать никаких препятствий кораблю Коцебу, — усталой рукой, привычной больше к пистолету, чем к гусиному перышку, переписывал начальник «президио», — и по возможности оказывать ему помощь, согласно доброй воле, миру и дружественному союзу с Россией, который, можно надеяться, будет длиться вечно, если будут существовать дружеские чувства. Согласно сказанному выше, я даю сей документ с печатью посольства и подписанный моей рукой и скрепленный фамильной печатью в Лондоне, 16 сентября 1815 года».
Дон Луи завершил, наконец, писанину и расслабленно помотал рукой. Запрятав бумаги в пакет, он зовет курьера. Красавец солдат с карабином за плечом щелкает шпорами, прячет пакет за пазухой и скачет в Монтерей, к губернатору.
Старик Румянцев не напрасно пускал в ход дипломатические связи: документы, выправленные русскими послами и консулами, помогали Коцебу в пути. Так и в Сан-Франциско, куда «Рюрик» прибыл 2 октября после очень быстрого и бурного перехода из Уналашки, был он встречен весьма приветливо, хотя в «президио» поначалу получился переполох.
Сан-Франциско — этот нынешний огромный город на холмах — был во времена Коцебу всего лишь небольшим опорным пунктом испанских колонизаторов. Сюда редко заходили корабли, ибо испанские власти запрещали морскую торговлю. Поэтому-то приход брига был знаменательным событием, о котором необходимо было известить губернатора.
Дон Луи, вполне удовлетворенный бумагами, представленными Коцебу, не дожидаясь распоряжения из Монтерея, велел снабдить «Рюрик» продовольствием, пресной водой и дровами. Пока завозили на корабль припасы, Коцебу и его спутники знакомились с жизнью «президио», с окрестностями, с индейцами.
В дни калифорнийской стоянки Коцебу посетил две духовные миссии — св. Клары и св. Франциска. Замечания его, если бы они были высказаны вслух там же, в Калифорнии, очевидно, охладили бы гостеприимство испанских хозяев. Конечно, Коцебу мог бы ответить, «что истина дороже», но он, кажется, вовсе промолчал. Зато в своих записках капитан «Рюрика» выразился о миссионерстве совершенно недвусмысленно. В распространении христианства увидел он не просвещение «диких», а просто-напросто один из главных способов колониального грабежа.
«Миссионеры уверяли нас, — с иронией отмечал Коцебу, — что этих дикарей весьма трудно обучать из-за глупости, но я полагаю, что эти господа не много заботятся об этом. Кроме того, они рассказывали нам, что индейцы приходят из дальних внутренних частей этой страны и добровольно им покоряются (в чем мы, однако, тоже усомнились)».
Сомнения лейтенанта и его спутников окончательно подтвердились, когда они увидели каторжные работы невольников на плантациях католических пастырей, а потом и казармы, в тюремном смраде которых из тысячи индейцев в год умирало триста.
Первый день ноября застал «Рюрика» снаряженным к тихоокеанскому плаванию. Шамиссо переправил на борт свою коллекцию калифорнийских растений, Эшшольц — мешок минералов, а Хорис — многочисленные рисунки.
В утренний час пушки брига отсалютовали «президио». Лейтенант Луи Аргуэлло поглядел на далекие клубочки порохового дыма и вздохнул: опять начинается скучища.
Однообразно-томительные дни потянулись в «президио». Мерно отзванивают колокола св. Клары и св. Франциска. Щелкают бичи надсмотрщиков, сгоняя индейцев на молитвы, из коих ни единого слова они не разумеют. Дон Аргуэлло перекидывается в картишки с артиллерийским офицером; лейтенанты то лениво спорят, то дружно ругают далекое мадридское казначейство: восьмой год не выплачивает оно жалованья гарнизону…
А «Рюрик» держит путь к Гавайским островам.
Размеренно, давно уж установившимся порядком течет жизнь на двухмачтовом бриге. Честно делят вахтенные часы начальник экспедиции и Глеб Шишмарев. Приводит в порядок свои гербарии, попыхивая длинной трубкой, голубоглазый Шамиссо. Доктор Эшшольц сортирует минералы и тщательно упаковывает их в маленькие ящички; по временам он задумывается, снисает очки и незряче глядит перед собой. Вечерами все оставляют дела и слушают рассказы португальца Эллиото де Кастро.
Элиот де Кастро попал в компанию мореходов в Сан-Франциско. Он упросил Коцебу доставить его на Гавайи. Ему было чем развлечь слушателей; куда там Петеру Шлемилю, герою сказки Шамиссо: приключения Элиото де Кастро — авантюриста и бродяги, то богача, то нищего — вот это сказка! Где только не побывал он, веселый и бесшабашный искатель счастья. Его сжигало солнце Буэнос-Айреса, он мерз на Аляске, переплывал океаны и пробирался в джунглях, нежился в «соломенных дворцах» островных королей и ночевал под звездами, прикрывшись потертым плащом. Судьба Элиота была изменчивой, а рассказчик он был занимательный.
Обстоятельно, строго вел Коцебу журнал путешествия. Течения и ветры, характер дна и глубины, приливы и отливы, все, что могло быть полезно другим мореплавателям, заносил он на страницы журнала. Точность записей считал он святой обязанностью. Но сильно ошибся бы тот, кто решил, что все мысли и чувства, обуревавшие капитана, записывались им на журнальные листы. Было и такое, с чем он оставался наедине с самим собой. Так, ни словом не обмолвился капитан о том, что бродило в его душе, когда «Рюрик» приближался к архипелагу солнечных островов.
Те острова звались Сандвичевыми. Они протянулись с северо-запада на юго-восток у северного края тропической зоны Тихого океана. При имени «Сандвичевы острова» каждого морехода тотчас осеняла мысль о судьбе Джемса Кука. Для Коцебу она имела особое значение…
Джемс Кук был замыкающим в героическом ряду мореплавателей, штурмовавших на протяжении веков Северо-Западный проход. Отто Коцебу, волею Румянцева и Крузенштерна, был первым, кто возобновил эту борьбу после долголетнего перерыва. Джемс Кук открыл архипелаг в 1778 году и дал ему имя тогдашнего лорда адмиралтейства графа Сандвича; после неудачного плавания на севере Кук вернулся к берегам архипелага. Коцебу шел к ним после натиска на тихоокеанское начало Северо-Западного прохода. Он шел к Сандвичевым островам с тем же, что и Кук, замыслом: плавать зимние месяцы на юге, а потом вновь поворотить на север.
Но Джемсу Куку, высокому, крепко скроенному человеку, не суждено было больше стоять на корабельной палубе. На Сандвичевых островах знаменитый мореплаватель был убит островитянами; матросы, прикрыв его останки британским флагом, отдали их спокойному голубому морю…
Многие моряки, посещавшие впоследствии Сандвичевы острова, отмечали миролюбие туземцев и дивились нелепому стечению обстоятельств, погубивших отважного англичанина. Многие моряки пользовались потом гостеприимством солнечного архипелага, многим из них оказывали туземцы неоценимые услуги. И печальное происшествие с Куком давно уже относилось к числу тех, о которых люди говорят, пожимая плечами: «от судьбы не уйдешь»… Коцебу это знал, но все же какая-то тень нет-нет, да и набегала на его душу, когда «Рюрик», зарываясь форштевнем, спешил к Сандвичевым островам…
Минуло три недели после ухода из Сан-Франциско. Элиот де Кастро досказывал последние истории своей бурной жизни. Кончался ноябрь. Не внезапно, как коралловые острова, а за много миль замечен был остров Гавайи, самый крупный из всех в архипелаге.[12] На расстоянии пятидесяти миль показал он «Рюрику» вершину вулкана Мауна-Лоа. Ночью над вулканом светился огненный венец.
Теперь очень пригодился бродяга Элиот; на Гавайях его знали и простые смертные, и богатые островитяне-«дворяне» и колонисты-европейцы, которых забросили туда превратности жизни, и сам король Камеамеа, самодержец Гавайских островов. Элиот де Кастро указал капитану «Рюрика» безопасную стоянку и съехал на берег с дипломатическими поручениями. Воротившись на корабль, он объявил, что король ждет гостей.
В десять часов утра командир российского военного брига лейтенант Коцебу, его помощник лейтенант флота Глеб Шишмарев в сопровождении очень оживленного, довольного тем, что он оказался полезным, Элиота, отправились на остров с официальным визитом.
Под дружными ударами весел шлюпка быстро шла к узкой косе.
Когда Шишмарев положил руль влево и шлюпка обогнула косу, перед моряками развернулся чудный пейзаж: мелкие голубые волны залива, на берегу — пальмовая рощица, соломенные шалаши, банановые деревья, белые, похожие на европейские домики…
Король был вежлив. Он шел с военачальниками к берегу. Толпа нагих подданных с молчаливым любопытством следовала несколько позади.
Матросы напоследок особенно сильно ударили веслами, и шлюпка с разгону сильно и плавно врезалась в песок; десятки смуглых рук подхватили ее и вытащили до половины.
Король Камеамеа — настоящий Геркулес с мощной, низко посаженной головой, одетый в белую рубаху и красный жилет с черным шейным платком, — шагнул к капитану и, улыбаясь широким умным лицом, по-европейски пожал ему руку.
Моряки, король, свита, толпа островитян и, конечно, вездесущие мальчишки — все пошли к королевскому дворцу.
Дворец Камеамеа был вроде тех, о которых повествовал на «Рюрике» Элиот де Кастро. Он был крыт соломой, состоял из одного, правда, очень просторного зала и насквозь продувался ветром. Меблирован он тоже был чрезвычайно просто: несколько стульев и один стол. Впрочем, стулья казались островитянам излишеством — вельможи Камеамеа расселись на полу.
Коцебу и Шишмарев, разглядывая приближенных короля, едва удерживались от хохота. Особенно это было трудно смешливому Глебу Семеновичу; круглое лицо его раскраснелось, а глаза так и метали веселые искры. Легко понять обоих офицеров, если представить себе картину аудиенции.
«Чтобы быть красивым, надо страдать», — говорят французы, разумея тиранию моды, от которой люди, действительно, зачастую терпят немало неудобств. Французское присловье невольно было на языке лейтенантов, когда они глядели на королевскую свиту — дородных толстяков, напяливших черные фраки на голое тело. Туземцы выменивали эти фраки у худощавых американцев с купеческих кораблей, часто навещавших Гавайи, и черное одеяние с чужого плеча едва-едва застегивалось на толстяках. Толстяки обливались потом, тяжело дышали, но чувствовалось, что они всё же весьма горды своим нарядом.
У дверей соломенного дворца стояла, замерев, нагая стража с ружьями и пистолетами. Смуглые часовые невозмутимо наблюдали, как король усадил гостей за стол, как слуги принесли вино и фрукты, как белолицый капитан выпил за здоровье Камеамеа Первого, а Камеамеа выпил в честь капитана и его друзей. Потом, так же невозмутимо, они слушали, не понимая, речь начальника заморского корабля.
Коцебу говорил по-английски. Он обращался к королевскому переводчику — молодому англичанину, бывшему штурману, сменившему флотскую службу на гавайское приволье. Переводчик бойко доложил Камеамеа просьбу русских о снабжении их припасами, пресной водой и дровами и обещание капитана щедро уплатить королю за усердие его подданных.
Гавайский Геркулес качнул массивной головой и ответил через переводчика:
— Слышу, что вы начальник военного корабля и совершаете путешествие, как Кук и Ванкувер; значит, не занимаетесь торговлей. Поэтому и я не намерен производить с вами торг, но хочу вас снабдить безденежно всеми дарами моих островов. Это дело решенное, и нет более надобности о нем упоминать…
Камеамеа заговорил о России. Он не уставал расспрашивать о далекой, таинственной стране. Коцебу с Шишмаревым отвечали, удивляясь живости ума этого старого туземца, совсем позабыв о смешных, потных «министрах», восседавших на циновках в тесных фраках с чужого плеча.
Чем дольше говорили офицеры с Камеамеа, тем больше убеждались они в справедливости путешественников, высоко ценивших короля сандвичан.
Да, это был по-настоящему умный человек, и к тому же это был человек, который, как выразился англичанин-переводчик, «сам сделал самого себя».
Камеамеа не принял королевство от папеньки-короля. Он создал его в свирепых и кровавых междоусобных войнах с другими царьками архипелага. Он приблизил нескольких иностранцев, бывших моряков, завел свой флот, добыл у американцев огнестрельное оружие, взимал с купцов пошлину и, оказывая корабельщикам гостеприимство, перенимал все, что казалось ему достойным заимствования. Камеамеа царствовал давно и царствовал спокойно. Но взор его не тускнел: он пристально следил за вассалами, жестоко и молниеносно карая ослушников…
Итак, заручившись дружеским расположением Камеамеа, капитан и его экипаж могли почитать себя в безопасности. Люди «Рюрика» воспользовались этим, чтобы получше познакомиться с Гавайями.
Пока островитяне доставляли на бриг свиней, кур, уток, плоды — припасы, приведшие в восторг темнокожего корабельного кока, — пока туземцы рубили и возили (к радости матросов, избавленных от тяжелой работы) дрова, словом, пока жители Гавайских островов снаряжали «Рюрик» к дальнейшему плаванию, экипаж отдыхал.
Натуралисты Эшшольц и Шамиссо снова пополняли гербарии и коллекции, и снова неутомимый Логгин Хорис быстро и ловко рисовал окрестные виды, оружие и утварь, хижины и растения.
Но Коцебу не желал ограничивать знакомство с архипелагом одним лишь островом Гавайи. Он сказал Камеамеа, что хотел бы посетить и остров Оаху. Король согласился и прислал капитану опытного лоцмана Мануя, и Коцебу подумал, что португальскому губернатору на острове Св. Екатерины стоило бы кое-чему поучиться у туземца.
Слабый береговой ветер нешибко двинул «Рюрик». Лоцман стал рядом с рулевым. Когда достигли пролива, отделяющего острова Гавайи и Мауи, добрый пассат наполнил паруса, и бриг пошел бойчее.
Острова, проливы, склоны дальних гор. Банановые и кокосовые рощи, хижины туземцев, напоминавшие матросам русские деревенские амбары. Ястребы, кружащие в высоком небе, да тихая ритмическая песня гавайского лоцмана…
И так — два дня. А на третий, обойдя западную оконечность залива, хорошо приметную по желтой горе «Алмазная голова», мореходы увидели бухту Гонолулу. В глубине ее, помимо нескольких домиков в европейском стиле и хижин, стояла четырехугольная белая крепость с полосатым флагом короля Камеамеа.
У причала встречал Коцебу и его спутников старик англичанин Джон Юнг, тот самый Юнг, о котором Коцебу читал в «Путешествии» Ванкувера и о котором говорил ему еще в Плимуте штурман Видбей.
Джон Юнг позвал моряков в свой дом; дорогой капитан с любопытством приглядывался к старику, уже лет двадцать жившему среди островитян.
История нового знакомца Коцебу была такова.
За много лет до прихода к Гавайским островам брига «Рюрик» стоял у острова Мауи английский корабль «Эленор» капитана Меткальфа. Меткальф из-за чего-то повздорил с островитянами. Англичанин, видимо, не отличавшийся человеколюбием, пустил в ход пушки и ружья; произошло сильное кровопролитие, после чего «Эленор» покинул Мауи, унося на борту вполне удовлетворенного Меткальфа.
Однако Меткальф и не предполагал, какая кара ждет его за этот поступок. Некоторое время спустя к Мауи пришла другая шхуна, и островитяне, без дальних околичностей, перебили почти весь ее экипаж; убит был и шкипер… сын Меткальфа.
Спустя еще несколько лет старый Меткальф снова появился у острова. Он не осмелился съехать на берег, а послал туда боцмана Джона Юнга. Боцмана встретили ласково, но, когда он хотел вернуться на корабль, островитяне его попросту не отпустили. Меткальф не стал выручать Юнга, и тот остался среди сандвичан. Камеамеа сделал его своим приближенным; боцмана начали величать «гиери-нуе» — «великий господин»; он занялся королевским флотом, а потом строительством крепости, полосатый флаг и белые стены которой видели Коцебу и его спутники…
Коцебу шагал рядом с Юнгом и не мог поверить, что этому человеку было уже семьдесят четыре года от роду: бывший боцман капитана Меткальфа, а теперь «гиери-нуе», был еще крепок и бодр.[13]
Усевшись на широкой веранде, моряки разговорились. От Юнга Коцебу узнал некоторые подробности из жизни островитян.
Жизнь их была отнюдь не так приятна, как пейзажи и климат солнечного архипелага. Полноправными и жестокими хозяевами были тут старшины. Все принадлежало этим царькам — и земля, и хижины, и сами островитяне. Старшины припеваючи обитали в своих соломенных дворцах, окруженные стражей, ленивыми женами и слугами с опахалами и бутылками рома, выменянными на американских судах.
Столь же безбедно текли дни жрецов. Они ревниво оберегали древнюю веру — веру в идолов, в святость всяческих «табу» — запретов, веру в подземную богиню Пеле, грозившую нечестивцам раскаленной лавой клокочущих вулканов.
Король Камеамеа (в этом он ничуть не отличался от европейских монархов) понимал, какой опорой служит ему религия. Король жаловал жрецов. У него не было охоты перенимать у европейцев христову веру, подобно тому, как он перенимал у них корабельную архитектуру, умение пользоваться огнестрельным оружием и прочее.
Юнг сказал Коцебу, что Ванкувер пытался навязать сандвичанам христианство. Коцебу прислушался: об этом он не читал в «Путешествии» Джорджа Ванкувера.
— Камеамеа, — рассказывал Юнг, потчуя слушателей бананами, — долго внимал горячим увещаниям английского путешественника. «Хорошо, — сказал король. — Ты хвалишь своего бога, а наших поносишь». И хитро прибавил, что если заморский бог сильнее сандвичевых, то он выручит своего приверженца, а ежели, напротив, сандвичевы боги сильнее заморского, то, конечно, они вызволят своих жрецов. И король предложил Ванкуверу пойти вместе с главным жрецом к морю, взобраться на высоченный утес и… броситься вниз головой! Кто, дескать, останется в живых, того, значит, вера истинная. Ванкувер смешался. Наконец, не придумав никакой увертки, он наотрез отказался от испытания.
— Но об этом-то он ничего не сообщил в своей книге, — смеясь заметил капитан «Рюрика».
Остров Оаху, где жил Джон Юнг, считался «садом Сандвичевых островов». Не говоря уже о натуралистах и художнике, не терявших попусту ни часа, Коцебу тоже предпринял небольшую экскурсию. Только Глеб Шишмарев должен был остаться на корабле; он не скрывал своего огорчения.
Поутру 9 декабря маленький отряд Коцебу, состоявший из доктора Эшшольца, подштурмана Хромченко и двух проводников, двинулся в путь.
Дорога лежала на запад, к Жемчужной реке. Первое, что увидели путники, было поле тарро, съедобного растения с подземными крахмальными клубнями. Хорошо обработанное и снабженное шлюзами, поле было залить водой, и зеленые стебли тарро, казалось, плавали на ее зеркальной глади.
Дальше раскинулись сахарные плантации. Еще дальше, на склоне горы, прилепилась деревня. Из деревни тянуло запахом дыма, доносился лай собак и слышались… визгливые рыдания женщин. Проводники объяснили удивленным европейцам, что в тростниковых хижинах есть больные мужчины и жены оплакивают их, стонут, рвут на себе волосы, царапают в кровь лицо, надеясь отогнать злых духов, приносящих хворь.
Часа через два отряд расположился на отдых. Вблизи было озеро с очень соленой водой. Островитяне выпаривали ее, и от этого берега голубого водоема блистали под солнцем, точно обложенные льдом.
За озером поднималась гора. Не без труда перевалив ее, Коцебу с друзьями снова очутился среди хорошо возделанных полей тарро и сахарного тростника, перемежающихся банановыми рощами.
Островитяне, работавшие на полях, заметили чужестранцев и были поражены. Они знали, конечно, что в Гонолулу на больших парусных кораблях часто являются гости, но в такую глушь редкий из них забирался.
Распрямив затекшие спины и приставив ладони к глазам козырьком, островитяне в немом любопытстве наблюдали за пришельцами. Никто не решался приблизиться. Смелее взрослых оказалась шестилетняя шустрая девчонка. Она подбежала к Коцебу, глянула на него сияющими глазами и закричала, обернувшись к своим землякам:
— Подойдите! Подойдите и посмотрите на этих белых людей! Какая на них красивая одежда! Что за красивые вещи! Не будьте глупыми! Идите скорей!
Коцебу наклонился и повесил на смуглую шею девочки нитку бисера. Девчушка замерла от восторга.
Ночь путники провели в деревне. Островитяне щедро угостили гостей. Был испечен отменный поросенок, приготовлены клубни тарро, бананы, и вино, захваченное с корабля, пришлось очень кстати.
Ужин закончился танцами и пением. Деревенские музыканты, отведав вина и воодушевившись, быстро ударяли маленькими палочками по выдолбленным тыквам, и глухой ритмичный звук сопровождал пляски и хоровые напевы.
Однако деревенский ночлег оказался малоприятным: как ни утомились путешественники, как сытно и вкусно они ни отужинали, как прохладны и чисты ни были циновки, но крысы, шнырявшие из угла в угол и с противным писком взбиравшиеся на грудь и на лицо, часто заставляли их просыпаться и вскакивать, ежась от омерзения.
На следующее утро Коцебу хотел было подняться вверх по Жемчужной реке. Но лодки раздобыть не удалось; лодок не было — рыбаки увели их в море. Так и не пришлось Коцебу побывать на Жемчужной, в широкое и глубокое устье которой могли свободно заходить многопушечные парусные корабли.[14]
Делать было нечего. Отряд Коцебу пустился в обратный путь. Вернувшись, капитан нашел корабль изготовленным к походу.
«Рюрик» уходил с Гавайских солнечных островов. Трюм его был заполнен продовольствием; в бочках плескала свежая пресная вода.
В середине декабря 1816 года «Рюрик» вышел в океан.
Многие новые земли увидел экипаж брига в последующие месяцы. «Страна малоизвестных коралловых островов», — говорилось об этих широтах в старинных документах.
В первый же день восемьсот семнадцатого года мореходы открыли неведомый доселе островок; они так и назвали его — остров Нового года; два дня спустя океан одарил команду открытием островной группы Румянцева, а в марте ласкали взор моряков темно-зеленые лагуны Маршалловых островов: Чичагова, Траверсе, Аракчеева…[15]
Но подобно тому, как стрелка компаса все время указывает на север, так и мысль Коцебу постоянно возвращалась к Берингову проливу. И в марте он опять направил бег своего «Рюрика» к норду.
Благодать южных широт канула в прошлое. День ото дня делалось холоднее. Свирепели весенние северные штормы, налетали снегопады, а промозглая влага серых туманов уже закрадывалась во все уголки «Рюрика»…
Вахтенный матрос осторожно постучал в дверь.
— Слышу! — ответил капитан.
Коцебу поднес фонарь к циферблату. Стрелки приближались к полуночи — пора было сменять Глеба. Коцебу поднялся, потягиваясь, надел мундир и шинель, накинул зюйдвестку и, широко расставляя ноги, вышел на палубу.
Он сразу же оглох и ослеп: океан ревел, соленые брызги сплошной завесой стремительно неслись над палубой. «Рюрик» качало так, что Коцебу спросонья едва удержался на ногах. Ну и штормяга!
Капитан принял вахту, и Шишмарев, пожелав ему благополучно отстояв «собаку», как по-моряцки звались эти ночные вахтенные часы, ушел в офицерскую каюту.
Коцебу огляделся. Шторм переходил в ураган. Вокруг не было видно ни зги. Двое матросов с трудом управлялись со штурвалом. «Рюрик» стонал и скрипел. Коцебу поднял фонарь, увидел усатое и мокрое лицо матроса.
— Ну как, Прижимов? — спросил капитан.
— Солененького бы не пришлось хлебнуть, ваше благородие, — серьезно отвечал Прижимов. — Число-то тринадцатое!
— Попробуем впятером держаться, — вслух подумал Коцебу и, оставив на палубе двух штурвальных, Петра Прижимова и еще одного служителя, приказал остальным, для вящей безопасности, сойти в кубрик.
Океан сипло ревел, рвал с волн седые гребни, кренил бриг с борта на борт.
— Береги-и-сь! — отчаянно закричал кто-то, и в ту же секунду Коцебу заметил огромный вал, поднявшийся над «Рюриком». Капитан ничего не успел сообразить, как океанская громада рухнула на палубу. Коцебу подбросило и шмякнуло обо что-то твердое и острое. В глазах у него ослепительно сверкнуло, закружилось, и он потерял сознание…
Очнувшись, Коцебу почувствовал мучительную боль в груди. Он сморщился, охнул и приподнялся. Рядом с собой он услышал слабый стон, вгляделся и увидел Прижимова. Матрос лежал, уткнувшись лицом в мокрый настил палубы. Превозмогая боль, капитан попытался поднять Петра. Тот, стиснув зубы, выговорил:
— Ногу повредила, проклятая.
Коцебу оставил матроса и, добравшись до люка, крикнул:
— Все наверх!
Гигантская волна, прокатившаяся над «Рюриком», не оставила в «живых» ни одного местечка на палубе. Бушприт[16] — полуметрового диаметра дерево — был переломан, как сухая былинка. Штурвал разлетелся в щепы. Коцебу, увидев, что вся команда уже на ногах и что доктор с Хорисом уносят Петра Прижимова, передал Шишмареву вахту и, бледный, прижимая одну руку к груди, а другой обхватив за плечи матроса, медленно побрел в каюту. Дотащившись до койки, он снова потерял сознание. Боцман Трутлов разул его, накрыл шерстяным одеялом и на цыпочках выбежал из каюты за доктором.
Почти две недели добирался потрепанный бриг до Уналашки. Не единожды в эти апрельские дни швырял корабль озлившийся океан; теперь разве лишь мрачный юморист назвал бы его Тихим.
Коцебу не поднимался с койки. Разбитая грудь болела нестерпимо. Он до крови закусывал губу. Глаза его стекленели, бледное, осунувшееся лицо покрывалось потом. Временами, когда боль чуть-чуть стихала, одна и та же мысль жгла его мозг: неужели не удастся? Неужели судьба не позволит ему выполнить главное? Он вспоминал Гёте: человек умирает, лишь согласившись умереть. Капитан «Рюрика» отнюдь не согласен умирать. Вот он сейчас соберется с силами, встанет и твердой походкой выйдет на палубу. Бедный Глеб! Туго ему одному… Вот он сейчас поднимется… Кто злится на свою боль, тот одолевает ее… Коцебу слегка привстал, опираясь на локоть. В глазах у него мутилось. Он чувствовал на лбу руку Эшшольца. Издалека доносился его приглушенный ласковый голос:
— Спокойно, Отто Евстафьевич, спокойно! Все хорошо, все хорошо…
Двадцать четвертого апреля открылись снеговые вершины гористой Уналашки. Бриг входил в знакомую гавань с куцым бушпритом, с негодным такелажем, с расшатанными мачтами и отставшей, рваной медной обшивкой. Команда со слезами радости на глазах толпилась на палубе.
Два месяца простоял «Рюрик» в Капитанской гавани. Правитель Российско-Американской компании Крюков ревностно пособлял экипажу восстановить утраченные силы.
К бригу ежедневно подходил баркас, груженный свежей рыбой и мясом. Присланы были и байдары, и пятнадцать алеутов, и толмачи-переводчики — словом, все, что просил капитан в прошлом году.
В исходе июня корабль был починен, экипаж приободрился. Один лишь Коцебу, как ни старался казаться здоровым и бодрым, чувствовал себя дурно, и все замечали, что с капитаном неладно. И все же, когда пришла пора сниматься с якоря, он, выйдя из каюты, спокойно отдал все необходимые приказания, и только немногие уловили в его голосе излишнюю ровность.
Эти немногие не ошибались. Коцебу было худо. Уже через пять дней после ухода из Уналашки, в виду Восточного мыса острова Св. Лаврентия, нестерпимая боль вновь тисками сжала капитана и заставила его слечь.
Эшшольц сутками просиживал у койки больного. Доктор все с большей тревогой всматривался в его побелевшее лицо, в блуждающие мутно-голубые глаза. Осторожно нащупывал пульс. Пульс слабел, слабел, наконец пропал вовсе. Глубокий продолжительный обморок. Нашатырь приводит капитана в чувство. Он прерывисто, жадно дышит. Вдруг сильные судороги сотрясают его сухопарое тело. Потом — кровохарканье…
Тягостная тишина устанавливается на бриге. Мимо капитанской каюты ходят на носках; переговариваются на корабле вполголоса. В матросском кубрике не поют уж развеселых песен, и Петр Прижимов, вздохнув, приговаривает:
— Что толковать — проклятое тринадцатое. Все одно, братцы, что в понедельник из порта уходить.
Обогнув остров Св. Лаврентия, моряки увидели сплошной лед; к северу он покрывал всю поверхность моря. Тогда Эшшольц решился и напрямик заявил Коцебу, что капитану далее нельзя оставаться не только среди льдов, но и близ них, и что ежели он будет упорствовать, то… Эшшольц не договорил. Ясно было и без слов. Коцебу наклонил голову и, не глядя на доктора, попросил оставить его одного.
В ту ночь капитан «Рюрика» не сомкнул глаз. Нелегко бороться со стихиями, но, пожалуй, не легче бороться с самим собой. Желваки вздувались на серых щеках. Нет, он пойдет дальше и пробьется сквозь льды Берингова пролива! Пройдет, дьявол его побери, или сложит голову. Но что же станет с «Рюриком»? Что станет с экипажем? Он отвечает и за корабль и за людей. Нравственно велик каждый, кто «полагает душу своя за други свои». Но велик ли тот, кто из-за своего честолюбия может привести к погибели других?..
Тихо в каюте. Крохотными скачками движутся стрелки хронометров, отсчитывая порции времени, равные половине секунды. Оплывают свечи. На стене каюты лежит тень капитана. Он сжимает руками голову, смотрит в одну точку…
В тяжком раздумье он медленно обмакивает перо в бронзовую чернильницу с узким длинным горлышком, медленно пишет приказ, объявляя экипажу, что болезнь принуждает его к возвращению. Он победил себя. Он знает, что будут нарекания и несправедливые обвинения. Ну что ж, он честно исполнил свой долг.
За оконцем каюты светало…
«Минута, в которую я подписал эту бумагу, — вспомнит Коцебу несколько лет спустя, — была одной из горестнейших в моей жизни, ибо этим я отказался от своего самого пламенного желания».
Крузенштерн жил в небольшом эстонском имении к югу от Везенберга.[17] Он жил отшельником, но «постам и молитвам» не предавался. Поднявшись ранним утром, Иван Федорович выпивал чашку кофе и садился за работу. Методичный и терпеливый, он работал, не замечая времени.
Большой труд замыслил капитан первого ранга, и нелегкую ношу взвалил он на свои плечи. Он решил составить подробный «Атлас Южного моря», приложив к нему обширные гидрографические записки. На долгие годы затягивался его труд, но Крузенштерн не пугался, ибо знал, что торопливость не уместна, когда хочешь изобразить графически и описать словесно Великий океан. Он составлял свой «Атлас» — поистине подвижническое географическое дело — и внимательно, с жадностью ученого следил за всеми открытиями, сделанными в океане.
В урочный час капитан первого ранга оставлял карты и чертежи и разбирал последнюю почту. Член Петербургской Академии наук и Лондонского королевского общества, он часто получал послания ученых-друзей, просьбы разобрать то или иное сочинение, связанное с мореходством и картографией, предложения написать статью для «Записок адмиралтейского департамента» или английских журналов «Квартальное обозрение» и «Флотская хроника». В числе прочих писем приходили и реестры книгопродавцев из Петербурга и Лейпцига, и он делал в них пометки против тех книг, которые желал получить. А с тех пор, как с борта «Рюрика» начали поступать первые донесения, Румянцев, по старой приязни, поручил Ивану Федоровичу делать из них извлечения и пересылать в столичные журналы «для удовлетворения любопытства публики».
В восемьсот семнадцатом году Румянцев получил известие, что экипаж «Рюрика» открыл на Аляске залив, названный именем капитана брига. Румянцев сообщил об этом «отшельнику» Крузенштерну, присовокупив, что это, к сожалению, не есть открытие Северо-Западного прохода. Иван Федорович немедля отписал в дом на Английской набережной:
«Сколь ни желательно сие важное открытие, не могу я ласкать себя надеждою, что оно свершится сим путешествием; но довольно для славы експедиции «Рюрика», ежели г. Коцебу откроет хотя некоторые следы, могущие вести к достижению сего славного предмета. Весьма щастливо для «Рюрика» то обстоятельство, что Кук в 1778 и Клерк в 1779 годах просмотрели сей обширный залив, который открыл наш молодой мореходец; теперь уже нельзя завидовать англичанам, что они дошли до широты 70°, где кроме льдов ничего не видно».
День за днем спокойно и сосредоточенно, не думая, что там, в Петербурге, под адмиралтейским шпилем, мог бы сделать он куда более быструю карьеру, моряк-гидрограф трудился над «Атласом». Южное море… «Страны коралловых островов»… Что-то еще отыщет в тихоокеанских просторах «наш молодой мореходец»? Человек предполагает, а… океан располагает, и почем знать, как судьба распорядится с Отто Коцебу: может быть, не решив главную задачу, он сделает славные дела в южных широтах? Поживем — увидим!..
Была летняя пора. Звезда Сито — одна из семи в созвездии Плеяды — указывала окрестным крестьянам начало страдного дня. Поспевала рожь. Ветер катил ее волнами, и запах ее доносился в дом. В сумерках неподалеку от дома слышался говор эстонцев, возвращавшихся с полей. Они проходили по дороге, загорелые, запыленные, и видели, как в доме морского капитана зажигают свечи…
Минуло полгода. Стояла зима; белым-бело вокруг. Ветер качал ели, бросал в окна сухим снегом. Замело дороги, и почтовые тройки, позвякивая колокольцами, трусили от мызы к мызе.
Крузенштерна и не думал о том, чтобы выбраться из деревни. Не манили его ни чопорные ужины в ревельских баронских семьях, ни блистательный Санкт-Петербург. Разве что встретиться б там с Николаем Петровичем. Что-то поделывает неугомонный старик? Да и в столице ли он, не уехал ли в излюбленный Гомель, чтобы склониться без помехи и докучных посетителей над милыми сердцу российскими древностями?
Чу, колокольцы! Все ближе, ближе… Иван Федорович приникает к окошку, отогревает глазок. Почта! Эк его заснежило, почтаря-то… Нуте-с, поглядим, что новенького на божьем свете!
Так он и знал! Прямо-таки удивительный старик, этот граф Николай Петрович. Вот, пожалуйте, «Рюрик» еще в море, а он уж толкует о другой экспедиции. Прав был английский сочинитель, сказавший о Румянцеве, что его «свободный патриотический дух заслуживает глубочайшего восхищения».
Несколько раз перечитал Крузенштерн румянцевское послание, но ответить ему решил лишь после окончания очередной журнальной статьи, да после того, как хорошенько все обдумает.
В снежные и сумрачные декабрьские дни восемьсот семнадцатого года между эстонской мызой Асс и петербургским особняком на невской набережной началась особенно оживленная переписка.
Давно уже спустились в архивные недра эти листы, как погрузились на дно гаваней старые, отслужившие срок фрегаты. Но так же, как корабельные останки, пропитанные солью морей, порой горят в каминах удивительно красивым пламенем, так и эти листы, будучи прочитаны ныне, излучают свет пытливой беспокойной мысли и благородных замыслов на пользу науки. Заглянем же в эти позабытые документы, писанные одни под диктовку Румянцева, другие — отчетливым почерком Крузенштерна.
Вот что отвечал Иван Федорович Румянцеву 19 декабря 1817 года:
«Сиятельнейший граф! Милостивый государь!
Занявшись сочинением, которое непременно нужно было мне кончить без прерывания, не выполнил поспешно приказания Вашего сиятельства, чтобы доставить Вам мысли свои касательно предполагаемой Вашим сиятельством експедиции в Баффинской залив.
Точное исследование сего обширного залива любопытно по двум причинам: во-первых, ежели существует сообщение между Западным и Восточным океанами, то оно должно быть или здесь, или в Гудзоновом заливе. Последний залив осмотрен разными мореплавателями, и хотя еще есть в оном место не со всею строгостью исследованное, но более вероятности найти сие сообщение в Баффинском заливе, нежели в Гудзоновом; во-вторых, относительно географии, обозрение сего залива весьма любопытно, ибо он со времени открытия его в 1616 году не был никогда осмотрен; новейшие географы сумневаются даже в истине его существования, по крайней мере, не думают, что Баффин действительно видел берега, окружающие сей залив. Читав журнал Баффина, я твердо уверился, что он обошел берега оного, хотя, конечно, нельзя полагать, чтоб он сделал им верную опись. Сумнение, действительно ли существует Баффинской залив, родилось, может быть, от предполагаемых трудностей плавания по морю, наполненному почти всегда льдом.
В 1776 году лейтенант Пикерсгил отправлен был английским правительством для исследования берегов Баффинского залива, но он, не прошед далеко, скоро возвратился. Вот единственный опыт, сделанный для того, чтобы узнать сколько-нибудь о сем заливе; неудача сего предприятия, произведенного, впрочем, неискусным морским офицером, учеником славного Кука, не доказывает, однако, еще невозможность успехов вторичного предприятия…
Итак, ежели Вашему сиятельству угодно будет нарядить Експедицию в Баффинской залив, то два важных предмета исполнятся: 1) опись малоизвестных берегов сего залива; 2) решение задачи о существовании сообщения оного с Восточным океаном.
Но, по моему мнению, сия Експедиция не должна быть предпринята прежде возвращения «Рюрика» по следующим причинам:
1) что мы тогда известны будем о успехах его в западной части сего края, все замечания, им там сделанные, могут много способствовать подобным исследованиям с восточной стороны;
2) что сей важной Експедиции кажется никому нельзя поручить с такою верною на успех надеждою, как нашему молодому моряку. Я уверен, что он охотно примет на себя начальство сей Експедицией, он преисполнен ревностию и еще в таких летах, в которых можно все еще принять;
3) надеяться можно, что «Рюрик», с некоторой починкой, может годиться и для сего путешествия.
На сию Експедицию должно употребить непременно два года, не только для того, что в одно лето нельзя всего осмотреть будет, но и чтобы дать начальнику довольно времени выполнить сделанные ему поручения с всею возможною точностью, даже определить можно и третий год на сие исследование. Зимовать, я полагаю, по крайней мере одну зиму, на Гренландском берегу, где датчане имеют разные заселения…
С божиею помощью «Рюрик» возвратится в исходе 1819 года; 1819 год пройдет на исправление «Рюрика» и на приготовление к сему предприятию, а в 1820 году отправится рано в назначенный путь, а в 1822 году возвратится… Представляю впрочем мною здесь сказанное на Ваше благоусмотрение. Остаюсь в ожидании Ваших дальнейших указаний…»
Десять дней спустя — 29 декабря — Румянцев писал Крузенштерну:
«Милостивый государь мой Иван Федорович!
Благодарю за письмо, каковым меня удостоили от 19 декабря. Я с большим вниманием прочел ученое Ваше в нем рассуждение о Ваффинском заливе; любопытно бы было берег оного объехать и окончательный географический жребий определить так называемому Жамесову острову и сообщению двух океанов, но время есть и я представляю себе лично о том с Вами беседовать».
Однако «времени» уже не было. Правда, Румянцев еще не мог знать об этом. Дело в том, что едва Крузенштерн успел отправить свой обстоятельный ответ Николаю Петровичу, и ответ этот был еще в пути, как на мызу Асс пришел пакет из Лондона.
Без малого два месяца добирался пакет с берегов Темзы в заснеженное эстонское поместьице. Письмо, писанное в кабинете британского Адмиралтейства, было датировано 3 ноября, попало же оно на стол капитана первого ранга в канун святок. Начиналось оно словами: «Dear Sir» — «Дорогой сэр», но на сей раз это было не столько вежливой формулой, сколько искренним обращением. Пакет из Лондона прислал Ивану Федоровичу его старинный знакомец и друг, секретарь британского Адмиралтейства Джон Барроу.
Джон Барроу делился с Крузенштерном теми же идеями, что и Николай Петрович Румянцев: Джон Барроу брался за снаряжение большой экспедиции для отыскания Северо-Западного прохода. Итак, два человека — русский в Петербурге и англичанин в Лондоне — пришли к одинаковым мыслям. Ну что ж, как говорят французы, «прекрасные умы встречаются»!
Крузенштерн переписал письмо Барроу, а потом быстро составил краткую записку Николаю Петровичу.
«При сем имею честь, — сообщал Иван Федорович, — препроводить Вашему сиятельству копию с письма, полученного мною вчерашнего числа от секретаря Англицкого Адмиралтейства известного г. Баррова. Из оного извольте увидеть, что Англицкое правительство имеет намерение отправить в будущее лето Експедицию в Баффинской залив для отыскания сообщения между Западным и Восточным океанами. Я, конечно, напишу г-ну Баррову, что Ваше сиятельство уже давно решились тотчас по возвращении «Рюрика» отправить подобную Експедицию, но при всем том отложу ответ свой на его письмо, покудова Вы не изволите сообщить мне мысли Ваши касательно англицкого отправления. Кто бы ни открыл северный проход, буде он существует, у Вашего сиятельства нельзя отнять, что Вы первый возобновили сию уже забытую идею и что следственно ученый свет только Вам обязан будет за сие важное открытие».
Письмо это очень быстро достигло Петербурга. Может быть, капитану первого ранга подвернулась оказия; может быть, он наказал почтарю не медлить с доставкой и подкрепил свой наказ «соответственной» мздой. Как бы там ни было, в последний день года, 31 декабря, Румянцев уже прочитал его.
Он рассудил трезво. Прежде всего, на британском острове куда больше, нежели в России, были заинтересованы в открытии Северо-Западного прохода, в открытии пути вдоль канадских берегов, где рассеялись фактории торговых компаний. Во-вторых, не мог же он, Румянцев, пусть очень богатый и очень щедрый человек, тягаться с Адмиралтейством морской державы. Он, Румянцев, сделал, пожалуй, все, чтобы обратить внимание ученых и правительств на решение великой географической загадки.
И Румянцев отвечал Крузенштерну следующим письмом:
«С.-Петербург. 31 декабря 1817 г.
Милостивый государь мой Иван Федорович!
Получив письмо, каковым меня удостоить изволили, я с удовольствием усмотрел из приложенной копии г-на Баррова, что Англицкое правительство имеет намерение в будущем лете отыскивать через Баффинской пролив сообщения между Западным и Восточным океанами. Я Вас прошу, при приличном приветствии, которое заслуживает сей почтенный муж, сказать ему от меня, что я точно таковое намерение имел, но охотно от оного отстал, предпочитая сам ту Експедицию, которую может снарядить Англицкое правительство, и буду выжидать ее успеха…»
Вот какие письма возила почта зимою 1817 года на мызу Асс, заброшенную среди лесов и болот.