Часть вторая ШАГ ЗА ШАГОМ


В «ПЕТУШЬЕЙ ЯМЕ»

— Леди и джентльмены, только один боб! Только один боб! — кричал служитель балагана мистера Уэлса. — Только один боб! — И он весело размахивал шляпой.

Почтенные жители Спилсби, городка графства Линкольншир, бросали в шляпу шиллинг — по уличному «боб» — и скрывались в сумраке балагана, откуда доносились звуки скрипок, гудение контрабаса, тяжелое, как вздох слона, уханье барабана.

— Только один боб! — кричал служитель, отвешивая поклоны и размахивая шляпой.

«Б-о-об… — печально, точно удары погребального колокола, отдавалось в душе десятилетнего мальчугана, замершего у входа в балаган. — Б-о-об! Ах, когда же отец даст мне шиллинг!»

При мысли об отце мальчуган испуганно вздрогнул. Оглянувшись, он посмотрел на окна в доме, что стоял, увитый плющом, на другой стороне дороги. Так и есть: недреманное отцовское око следило за сыном. Мальчуган вздохнул и с видом осужденного, всходящего на эшафот, направился домой.

Ну конечно, отец поджидал его в углу сумрачной столовой, в своем виндзорском кресле с высокой резной деревянной спинкой.

Ну конечно же, он медленно сказал: «Джон, сколько раз я говорил…» — и кивком указал на стену, где висела ременная плетка. Десятилетнему Джону не надо было объяснять, что говорил отец столько раз, — говорил он, чтоб Джон не смел глазеть на публику у балагана и не торчал часами у входа в заведение бездельника Уэлса. Все это Джон знал прекрасно, знал, что плетки не миновать, но искушение было так сильно, так необоримо… Джон сам подал отцу плетку и стоически перенес очередную порку.

В десять часов вечера вся многочисленная семья торговца-бакалейщика Франклина, отужинав холодным ростбифом и крепким чаем, разошлась по комнатам.

Джон лежал в постели и, оперев подбородок на кулаки, предавался мечтам, занятию, которое стояло у него на втором месте после восхитительного и одновременно мучительного пребывания подле дверей балагана.

Братец Джеймс, как человек благовоспитанный, ровно сопел. Сестрицы за стеною, похихикав и пошептавшись, вскоре угомонились. В доме было совсем тихо, если не считать отчетливого тикания больших часов с улыбающимся солнцем и меланхолической луной на циферблате да таинственного поскрипывания половиц, объясняющегося, верно, тем, что привидения вышли на свои ночные прогулки.

Поразмыслив о привидениях, Джон задумался: как хорошо было бы сделать лестницу такой длины, такую высоченную, чтобы добраться до небес. Вот она уже готова, эта необыкновенная лестница. И он, Джон Франклин из Спилсби, взбирается по ней. Выше… выше… выше… Облака остались внизу, облака закрыли городок, всю Англию, Лондон… А какой он, Лондон?.. Но Лондон Джон уже не смог представить, ибо он неожиданно и крепко уснул.

Джон и не подозревал, что в одной из соседних комнат решают его судьбу. Вильям Франклин с основательностью бывшего фермера, а ныне преуспевающего торговца, владельца магазина и небольшого именьица в нескольких милях от Спилсби, толковал со своей женой. Жена его, успевшая за долгие годы супружества обзавестись дюжиной детей, почтительно выслушивала рассуждения мужа.

Итак, говорил Вильям Франклин, сыновья выходят в люди, и будущее их обеспечено. Старший, Томас, занимается коммерцией и, унаследовав отцовскую деловую сметку, несомненно пойдет далеко. Виллингам учится не где-нибудь, а в Оксфордском колледже. Они еще с супругой увидят его в адвокатской мантии. Третий, Джеймс, верно, поступит на службу в Ост-Индскую компанию. Э, что там ни говори, все выйдут в люди. Но вот этот… младший, Джон… Был бы и он отличный сын, если б не его дурацкая мечтательность. Впрочем, может быть, мальчишка переменится, даст бог вырастет столь же деловым и предприимчивым человеком, как он, как старшие дети. Отдадим-ка его в школу…


Это была грамматическая школа. Но не в самом Спилсби, а неподалеку от курортного приморского местечка на берегу залива Салтфлит. И не отцовские наставления и не уроки в грамматической школе решили судьбу Джона. Судьбу решил залив Салтфлит.

Однажды, майским днем, Джон и его школьный приятель пришли на морской берег. Робко приблизился тринадцатилетний мальчуган к волнам, широко раскрыв темные глаза, впервые вгляделся в них, и сердце его стеснило незнакомое волнение. Чередою бежали седоватые волны, шумели у ног и откатывались вспять, точно маня за собой. Приятель поднял камень и, пригнувшись, швырнул его в море. Камешек скользнул по волнам, подпрыгнул раза три и утонул. Приятель радостно вскрикнул и от избытка чувств предложил Джону побороться. Но Джон тихо покачал головой: нет, ему хочется смотреть на море; да, да, стоять на месте и просто так смотреть на море.

Из залива уходил в океан рыбачий парусник. Не отрываясь смотрел Джон на одинокий парус, вид которого рождает почти у всех сладостное ощущение свободы, стремление умчаться в неизведанное, манящее, таинственное.

Джон, тихий и смирный, погруженный в думы настолько, насколько в них может погрузиться мечтательный школьник, вернулся в школу. С этого дня он думал о нем — об этом сверкающем, манящем, таинственном море, и о том одиноком парусе, что уплыл вдаль. Часто, улучив время, он приходил к морю. Он приходил к нему один, потому что приятелю непременно требовались шумные игры, а Джона поглощало созерцание волн.

Живая, переменчивая, то ласковая, то грозная океанская даль звала его все громче, все настойчивее. И он уже втайне знал, что вручит ей свою судьбу.

Однажды Джон заикнулся дома, что хорошо бы, дескать, ему попытать счастье на корабельной службе. Отец замахал руками: и думать не смей! Что за бредни? Как девять английских отцов из десяти, Вильям Франклин был решительно против морской карьеры сына. Однако сын, как девять английских подростков из десяти, не только «смел думать», но просто ни о чем другом и думать не хотел.

Минул год. Джону исполнилось четырнадцать. Он стоял на своем, и родитель наконец сдался, разрешив ему послужить малость на каботажном судне.

— Поглядим, — сказал отец, поджимая губы, — что-то запоет наш милый Джон, когда хлебнет морской жизни.

Джон хлебнул. Воротившись, он равнодушно прошел мимо балагана мистера Уэлса, хотя теперь в его кармане был уже не один «боб», и валкой походочкой подошел к отцу, отдыхавшему, по своему вечернему обыкновению, в виндзорском кресле. Один лишь независимый вид Джона подсказал Франклину-отцу, что Франклин-сын унаследовал если и не его деловую сметку, то во всяком случае его упрямство.

Препирательства были оставлены. Старший брат, двадцатисемилетний Томас, повез Джона в Лондон. Занятому Томасу чертовски не хотелось тратить время на сумасбродного мальчишку. К тому же стояла уже осень, дождливая, туманная, ветреная английская осень. Но — приказ отца!..

Багаж положили в плетеную корзину на задке высокой почтовой кареты. Возница прогудел в рожок, и карета покатилась, разбрызгивая грязь и увозя Джона из его детства.

Лондон, вопреки ожиданиям, не оглушил Джона. Был поздний час. На малолюдных улицах тускло горели масляные фонари, похожие на перевернутые вверх дном большие медицинские банки. Ночные сторожа, хилые старики, шарахавшиеся от собственной тени, брели от дома к дому. Сторожа погромыхивали трещотками и и дребезжащими голосами возвещали, какая на дворе погода, как будто обыватели и без них не слышали стук дождя в окнах да вой осеннего ветра в дымоходах.

Томас, не раз бывавший в столице, быстро сыскал гостиницу. Проснувшись на следующее утро, он уже не нашел в комнате младшего братца. Не дождавшись пробуждения Томаса и наплевав на ненастье, Джон отправился в город.

О, теперь-то уж Лондон был Лондоном!

Улицы были полны народа. Магазины отворялись. Торговки на углах отпускали прохожим горячий и мучнистый напиток. Из игорных домов, одурев от азарта «фаро» и «баккара», разъезжались последние картежники. Мальчики-трубочисты, заморенные, невыспавшиеся, спешили на работу. Сгорбатившись, шли в порт грузчики. Шагали солдаты в красных мундирах и белых штанах; флегматичные констебли, полагая, что воры-карманники сами попадут к ним в руки, равнодушно поглядывали по сторонам, опираясь на длинные палки.

Джон, затерявшись в уличной толпе, поминутно справляясь о дороге, получая подзатыльники и обходя встречных, торопился к Темзе. Наконец он увидел Лондонский мост, а ниже, по течению темной реки, — бесконечный, уходящий в туман лес мачт и отсыревшие, тяжелые паруса торговых и военных судов. Джон медленно пошел вдоль реки. Где-то, в лабиринте кораблей, стоял и 64-пушечный «Полифем», корабль его величества! Настоящая военно-морская служба…


Весной 1801 года почтовая карета, такая же, что отвезла Джона в мир, полный тревоги и шума, доставила в тихий Спилсби очередную почту. В доме, увитом плющом, Вильям Франклин, вздев очки, торжественно прочитал чадам и домочадцам первое письмо младшего сына.

— «На королевской военной службе, — произнес Франклин-отец и многозначительно поднял палец. — На королевской военной службе, — повторил он, дабы слушатели осознали важность этих слов, и продолжал: — Полифем. Ярмут. Одиннадцатого марта тысяча восемьсот первого года. Дорогие родители! — читал Франклин-отец. — Я пользуюсь возможностью сообщить вам, что нам приказано следовать в Балтику, и мы обязательно отправимся на этой неделе. Многие думают, что мы идем в Гельсинер и попытаемся взять крепость, но многие же полагают, что нам это не удастся. Я думаю, что они начнут отступать, когда увидят наши силы…»

— Значит, — сказал отец, и голос его стал совсем иным, чем тот, которым он начал читать письмо, — значит, наш Джон уже плывет под ядра датчан.

Мать всхлипнула; у сестер расширились глаза.

— Он сам этого хотел, — заметил Томас, закуривая от свечи сигару. Все укоризненно посмотрели на Томаса, а Франклин-отец, сердито крякнув, поднялся и, захватив письмо, ушел в кабинет.

«Наш Джон плывет под ядра датчан», — сокрушались в доме Франклинов, а эскадра адмирала Паркера проходила Скагеррак и Каттегат, надвигаясь страшной угрозой на датскую столицу Копенгаген.

Старик Паркер боязливо думал о темных балтийских ночах и схватке с датчанами. В сущности, на эскадре начальствовал не он, а решительный одноглазый Нельсон; «Полифем» шел в эскадре Паркера.

То было время, когда политическая обстановка на европейском континенте была столь же переменчивой, как осенняя погода на Балтике, и столь же путаной, как фарватеры у датских берегов. Одно было ясно: наполеоновская Франция и купеческая Англия не могут ужиться на нашей планете. Отсюда и возникали в Европе всевозможные коалиции, возникали, втягивая в свой водоворот государства и народы, распадались, перестраивались.

Дания, примыкавшая к антианглийской коалиции, заперла для британцев балтийские морские дороги. Русский царь Павел I, недавний союзник англичан, раздраженный захватом Мальты, почувствовал прилив необычайной любви к «узурпатору Буонапартию». Павел вывесил в своем угрюмом Михайловском замке портрет первого консула и пил за его здоровье. От этого же пития и влюбленности в Наполеона получалось то, что в русских портах «заарестовали» английские корабли и пленили матросов.

Английское королевское правительство решилось принудить Данию отворить ворота в Балтику. Эскадра Паркера шла на Копенгаген, и пятнадцатилетний Джон Франклин из Спилсби оказывался в воронке всеевропейского водоворота.

Датчане еще не знали, что в Петербурге, в Михайловском замке пристукнули табакеркой, а затем удушили подушкой курносого самодержца и что новый русский император Александр сочиняет примирительное послание английскому королю Георгу III. Датский принц не знал, стало быть, что политика союзника в корне меняется, и потому приготовился к отпору.

Британские корабли подходили к копенгагенскому порту. Его защищал форт Трех Корон. Прорыв был возможен лишь через Королевский фарватер. Нельсон испросил у Паркера разрешения прорваться в порт под огнем неприятеля. Старик скрепя сердце разрешил.

Баталия началась. Дело было жестоким. Люди с обеих сторон соперничали в храбрости. Без малого девятьсот пушек датчан били чуть ли не в упор по британским кораблям. В разгар боя один офицер указал Нельсону на сигнал флагмана.

— Прекратить огонь? — вскричал Нельсон. — Будь я проклят, если подчинюсь! —

Нельсон схватил подзорную трубу, приставил ее к слепому глазу и совершенно серьезно заметил офицеру:

— Что вы говорите?! Уверяю вас, я не вижу никакого сигнала!

Джон остался жив и вместе с эскадрой-победительницей вернулся к беловатым скалам старой Англии. Но — странное дело — юноша, очевидно, в очень малой степени заражен был тем, что на его родине звалось военно-морским шовинизмом. Мало того, первое сражение, эта кровавая дуэль в Королевском фарватере не очень-то воспламенила в нем воинственность. Вид искалеченных моряков, запах крови, стоны раненых, отблески пожаров в чужом городе — все это сильно подействовало на мичмана Джона, но подействовало, пожалуй, не так, как на многих его сотоварищей.

В эти бурные, тревожные годы, под небом, затянутым пороховым дымом, он не грезил об орденах и лентах, чинах и наградах. Иная слава манила его. И хотя обаяние Нельсона магнетически чаровало его, так же как и всех английских морских офицеров, он завидовал другим, таким, как Кук, или — предмет зависти был ближе — таким, как муж его тетки капитан Мэтью Флиндерс, продолжатель Кука в исследованиях Австралии.

Мичману повезло. Может быть, дядюшка не прочь был порадеть «родному человечку», а может быть, Джон был искренне красноречив. Как бы там ни было, но в июле восемьсот первого года капитан Флиндерс зачислил его к себе на шлюп «Инвестигейтор».

А уже через несколько дней капитану настолько полюбился новый подчиненный, что он отписал в Спилсби:

«С величайшим удовольствием я сообщаю о хорошем поведении Джона. Он прекрасный юноша, и его пребывание на корабле будет полезно и ему и кораблю. Мистер Кросслей начал заниматься с ним, и через несколько месяцев, я думаю, он будет иметь достаточные знания по астрономии, чтобы быть моей правой рукой в этом деле».

«Инвестигейтор» отправился для гидрографических работ к берегам Австралии. Это было долгожданное плавание, без пушек и барабанной дроби, возвещающей атаку, но с напряженной штурманской учебой, промерами глубин, составлением карт и чертежей, изучением морской практики и кораблевождения.

Джон попал в прекрасную школу. Флиндерс съемками южного побережья Австралии опроверг бытовавшее утверждение, что австралийский континент разделен каким-то проливом на два огромных острова. Он обошел всю Австралию. Капитан и его экипаж по праву завоевали репутацию крупнейших исследователей Австралии.

Мичман был счастлив. Он чувствовал, что каждый день приносит ему новое, что он делался моряком-исследователем, становится на путь, где профессия морехода сливается с проникновением в тайны природы.

Плавание не обошлось без бедствий. Два года спустя после ухода из Англии шлюп потерпел крушение на коралловом рифе. Моряки Флиндерса едва спаслись. Все же мичман был счастлив: кораблекрушение предпочитал он бою. И вовсе не оттого, что праздновал труса в сражении у Копенгагена. Просто он считал, что изучение земли и океанов задача более достойная человека, чем истребление себе подобных.

Однако, «когда гремит оружие, законы молчат», — говорили римляне. Оружие гремело в Европе. Молчали не одни людские и божеские законы, умолкли голоса ученых. И когда Джон Франклин добрался до Англии, ему пришлось на долгие годы отложить штурманские инструменты и позабыть свои географические мечты.

Снова пришел он на военный корабль. Начались крейсерства у берегов Франции.

Синей каймой тянулись берега той земли, где минули времена революции и настал час Наполеона. Звезда его ярко сияла на европейском небосводе. Города и крепости сдавались императору французов. Но ежели Марс был милостив с корсиканцем, то Нептуну он явно не пришелся по душе. На море, на водных просторах Наполеон никогда не мог добиться решающего перевеса. Там владычествовала Англия, хотя французские моряки весьма энергично противились ее морской тирании.

Во многих боевых столкновениях довелось участвовать Джону Франклину, довелось ему быть (на 74-пушечном корабле капитана Джона Кука) и при Трафальгаре, когда Нельсон поднял знаменитый сигнал: «Англия надеется, что каждый исполнит свой долг!»

Это было красиво и торжественно. Но то было мгновение в тяжелом и совсем не торжественном деле, имя которому — война. Войне же не видно было конца. Огромные людские массы маршировали по европейским полям, вытаптывая посевы, а флоты бороздили моря…

Морские сражения длились часы, а крейсерства растягивались на месяцы. А во время тех крейсерств на английских кораблях шла обыденная жизнь, хорошо уже знакомая Джону Франклину.

Как и все мичманы, Джон жил в констапельской — в общей каюте с подвесными парусиновыми койками и обеденным столом посредине. Нрав у мичманов был буйным, и констапельская зачастую походила на излюбленную лондонцами королевскую петушиную арену. За это-то сходство и называли мичманские каюты cock pit — «петушья яма».

Как и все мичманы, Джон Франклин вожделенно ждал барабанной дроби, известной под именем «Ростбиф старой Англии» и означавшей наступление обеда. Тогда он усаживался вместе с приятелями на деревянные скамейки у деревянного стола и хлебал гороховый суп с кусками солонины (на корабельном жаргоне «соленая ворса»). Недаром говаривалось, что «красавица может поразить мичманское сердце, но дьявол не в состоянии поразить мичманский желудок». И впрямь — сам нечистый был тут бессилен, ибо, закончив обед, обитатели «петушьей ямы» выпивали еще по стакану крепчайшего рома.

Чередуясь со сверстниками, Джон отстаивал положенные вахты. Любил, как и все, веселую утреннюю вахту, начинавшуюся с восьми часов; не терпел ночную — «собаку».

До чего же неприятна была минута, когда унтер-офицер приходил ночью в каюту и, дергая одеяло, кратко возвещал:

— Сэр! Пора!

— Уже? — удивленно бурчал мичман, еще крепче смыкая веки и стараясь увернуться от фонаря, направленного унтером прямо в лицо. — Сейча-а-ас…

Унтер удалялся. Если была очередь Джона, то он поднимался сразу, надевал суконный мундир и выходил на палубу. Там нетерпеливо дожидался его кончавший вахту мичман, для которого, как и для всякого дежурного, последние минуты казались особенно томительными.

Другое дело, если очередь на «собаку» доходила до какого-нибудь ленивца. А такие непременно водились на любом корабле. Тогда унтер-офицеру приходилось раза три спускаться в «петушью яму» и повторять свое неумолимое, как рок:

— Сэр! Пора!

Ленивец бурчал: «Уже?», тянул: «Сейча-а-ас», и… засыпал еще крепче, нимало не заботясь о приятеле, клянущем всех святых. По общему уговору соню наказывали. Для сего праведного возмездия придумано было «срезывание вниз». В самый сладкий ночной час канат, державший подвесную койку, перерезывался ножом, и ленивец, при громовом хохоте «петушьей ямы», на секунду становился в вертикальное положение, а затем, обалдело тараща глаза и не поспевая сообразить, что же произошло, сваливался на палубу каюты.

Текли судовые будни. По чести говоря, строевая флотская служба изрядно прискучила Франклину. Но война продолжалась, и судьба мичмана Джона подобно судьбам миллионов других людей, крепко-накрепко увязывалась с нею.

Война захватывала новые территории. В июне 1812 года пожар ее объял полмира: восемнадцатого числа Северная Америка бросила перчатку Великобритании, а шесть дней спустя наполеоновская армия хлынула через Неман на русские равнины.

Война с американцами привела Джона Франклина к берегам Нового Света. Он участвовал в блокаде портов и в сухопутных сражениях. Ядра щадили его и у стен Копенгагена, и при Трафальгаре, но здесь, в Новом Свете, он был ранен и долго валялся в корабельном госпитале.

Его храбрость и распорядительность были замечены, и мичмана Франклина произвели в лейтенанты королевского флота. Ускользнув от лекарей, он больше уже не явился в констапельскую, а получил офицерскую каюту. Когда же барабанный «Ростбиф старой Англии» возвещал обеденный час, он шел неторопливо — лишь только мичман превращается в лейтенанта, его аппетит делается нормальным — в кают-компанию и обедал, попивая уже не сногсшибательный ром, а приятный херес.

К концу войны плавал он на 40-пушечном фрегате «Форт» капитана Вильяма Болтона, и тот не мог нахвалиться своим старшим офицером.

Долголетняя война закончилась в восемьсот пятнадцатом году; из флота начали отпускать матросов, силком и обманом захваченных вербовщиками в портовых тавернах и рыбацких селениях. Корабли возвращались в Портсмут и Плимут, Ярмут и Гулль, становились на ремонт в недавно построенных огромных доках на Темзе.

И в эти первые мирные летние месяцы к Джону Франклину, боевому флотскому офицеру, снова пришли давнишние мечты о путешествии, подобном тому, что совершил он с дядюшкой Флиндерсом. Только теперь думал он не о полуденных широтах.


«ЗВЕЗДОЧЕТЫ»

Он не был похож на моряка-китобоя, ходившего в молодости к льдистым берегам Гренландии, и на путешественника, задыхавшегося на юге Африканского континента.

Он был похож скорее на пастора. Черный сюртук и черный шейный платок, из-под которого выступал твердый белоснежный воротничок, подчеркивали строгость его облика. У него было крупное большеносое лицо. Мешочки под глазами придавали ему несколько болезненный и усталый вид. Когда он говорил, толстые короткие брови чуть шевелились. Седые, ровно подстриженные баки окаймляли бледные щеки. Глядя на него, нельзя было бы предположить, что он обладает несокрушимой энергией и неистощимым упорством. Между тем, даже среди энергичных и упорных соотечественников, он выделялся этими качествами на протяжении всей своей долгой жизни, большая часть которой прошла в тиши адмиралтейских покоев.

В 1804 году он стал секретарем британского Адмиралтейства. Тогда ему было сорок. Он оставил Адмиралтейство, когда ему было восемьдесят.

Его звали Джон Барроу. Читателю уже знакомо это имя. Барроу оказал содействие Крузенштерну, когда тот с Румянцевым готовил экспедицию «Рюрика»; он сообщал в далекое эстонское местечко о том, что замышляет новые экспедиции на север; он писал книгу об истории полярных плаваний и просил Крузенштерна информировать его о всех русских достижениях в этой области.

Он, быть может, испытал чувство некоторой досады, когда тотчас после разгрома Наполеона русские подняли флаг борьбы за решение великой географической загадки — загадки Северо-Западного прохода.

«Рюрик» уже пересекал океаны, а ему, Джону Барроу, секретарю английского Адмиралтейства и одному из учредителей Лондонского географического общества, все еще приходилось доказывать необходимость возобновления борьбы. Однако чувство досады не помешало Барроу доброжелательно отнестись к почину «Рюрика». Напротив, «Рюрик» дал ему лишний повод воззвать к чести мореходной нации.

Но он знал, что есть куда более мощные рычаги, нежели честь и престиж. Промышленные и торговые интересы были теми рычагами.

Неудачные поиски Северо-Западного прохода, проведенные в минувшие столетия, не только охладили, но и совсем заморозили толстосумов. Теперь Барроу снова «разогревал» их. Англия-победительница, Англия, становящаяся «мастерской мира», Англия, утверждавшаяся на всех крупных морских перекрестках… Да разве же эта Англия может равнодушно взирать на тайны Арктики? Что стоит этой Англии отворить еще один сейф? Прежние неудачи ничего не доказывают. Быть может, ждут новые неудачи. Быть может… Но не окупятся ли затраты сторицей, если все-таки Северо-Западный проход возьмут в свои руки англичане?

После долгой журнальной перепалки, после сообщений китобоя Скоресби-сына о потеплении в Арктике и тщательных разборов всех обстоятельств в Географическом обществе Джону Барроу удалось наконец добиться согласия правительства и тех, кто диктовал ему свою волю.

В 1817 году Барроу закончил план обширной экспедиции (той самой, о которой он писал Крузенштерну, а Крузенштерн — Румянцеву) и представил его Адмиралтейству.

Что же касается исполнителей этого плана, то Барроу не сомневался: в стране Фробишера и Баффина, Гудзона и Дэвиса, Кука и Флиндерса найдутся люди львиного темперамента. Как всякий человек, хорошо знакомый с флотом, Барроу знал о наличии в нем трех офицерских категорий.

Одна из них, и, пожалуй, самая многочисленная, состояла из моряков-практиков. Они не выдумывали пороха, а честно тянули лямку повседневной палубной службы. Ко второй категории относились фаты в морских мундирах. Эти откровенно предпочитали корабельной каюте покойное адмиралтейское кресло и добывали сие кресло папенькиными связями. В третьей группе, самой отборной, были моряки, соединявшие хорошее знание мореходного дела со страстью к наукам. Их шутливо звали «звездочетами». На них-то, на «звездочетов», и рассчитывал в основном Джон Барроу. И они, прослышав о его планах, не замедлили явиться.


Стояла дождливая зима 1817/18 года. Лейтенант Франклин жил в Дептфорде, где в ту зиму царило оживление, точно у театра Ковентгарден перед концертом знаменитой певицей Каталани. Кареты с гербами на дверцах чуть ли не каждый день прикатывали в Дептфорд, и аристократы-лондонцы отправлялись к Темзе, где стояли четыре корабля. В дилижансах прибывали люди попроще, но отношение к ним корабельных офицеров было куда сердечнее, чем к каретным пассажирам; в дилижансах приезжали географы и натуралисты, астрономы и физики.

Трактирщики и владельцы отелей были весьма признательны адмиралтейству за то, что оно назначило Дептфорд местом снаряжения двух экспедиций. И вряд ли кто-либо из жителей не знал в лицо каждого из командиров четырех кораблей.

Вся четверка состояла из «звездочетов». Первым отрядом — корабли «Изабелла» и «Александр» — командовал капитан Джон Росс. Подчинялся ему командир «Александра» Вильям Пари. Вторым отрядом — корабли «Доротея» и «Трент» — командовал капитан Давид Бьюкен. Ему подчинялся командир «Трента» Джон Франклин.

Четверка «звездочетов» знала общие курсы будущих походов, но детальная инструкция еще не была получена из Лондона. Дни проходили во встречах и разговорах с многочисленными паломниками из столицы. Интерес, проявленный к экспедиции, и радовал ее участников и утомлял их.

Вечерами Джона Франклина можно было видеть за трактирным столиком с его новым другом Вильямом Парри. У того было приветливое лицо с круглым подбородком и будто удивленно выгнутыми бровями, лицо мальчишески бесхитростное и на редкость привлекательное.

Оба помощники начальников отрядов, оба молодые (Джон старше Вильяма на четыре года), оба командиры однотипных судов с почти равным тоннажем, а главное — оба охваченные страстью к полярным исследованиям, они, Франклин и Парри, быстро стакнулись и теперь вечерами не могли не встретиться хотя бы на часок.

Они сидели за столиком, медленно тянули эль. Глотнув эля, Джон, запуская в ноздрю щепотку душистого табаку, сладко жмурился, чихал так, что в темных глазах его показывались слезы, и, улыбаясь, заводил разговор о грядущих арктических делах.

Вильям, закладывая, как говорили во флоте, табак за жвака-галс, то есть попросту отправляя его в рот, согласно кивал. Потом наступал его черед. И он говорил все о том же — о грядущих арктических делах.

И, хотя с другими офицерами и Джон и Вильям с успехом могли бы толковать о том же, им почему-то очень нравилось беседовать только друг с другом. У обоих было предчувствие, что это не просто приятное препровождение времени, а начало большой, моряцкой дружбы. И они были рады, почти уже счастливы, ибо знали цену дружбе и то, что редким людям выпадает на долю найти в жизни настоящего друга.

Так сидели два «звездочета» за кружками эля и вели разговор, приятный обоим.

Поздним вечером, простившись с Парри, Джон наскоро писал письма. Джон был очень родственным человеком, а родственников у него было вполне достаточно: братья женились, а сестры выходили замуж; а у жен и мужей, в свою очередь, были родственники… И писем приходилось строчить немало, дабы никто не обиделся и не подумал, что Джон Франклин возгордился.

«Вы были бы удивлены, — писал он в одном из писем, — если бы услышали, с каким количеством людей я познакомился благодаря этому путешествию. Среди них и известные аристократы и известные ученые. Они (большинство из них) представили на наше рассмотрение несколько вопросов, которые надо будет разрешить, и все искренне желали нам успеха.

Действительно, весьма смешно чувствовать себя посреди этих людей, тогда как я мало знаю о делах, которые обычно являются предметом их разговоров.

Ныне только одно то обстоятельство, что вы идете на Северный полюс, везде служит достаточным паспортом… Я надеюсь, что мне представится возможность проявить свою благодарность большим старанием в деле, которое все так близко приняли к сердцу».

Он заканчивал письма добрыми пожеланиями, никогда не забывая приписать несколько шутливых слов племянникам и племянницам, появившимся на свет в годы, проведенные им на морях.

Он запечатывал конверты, ужасным почерком надписывал адреса и укладывался спать, чтоб завтра же спозаранку идти на свой «Трент», где уже завершались последние приготовления.

В конце марта первый лорд адмиралтейства Мелвилл и три других лорда утвердили инструкции, составленные Джоном Барроу.

В первый день апреля нарочный привез в Дептфорд толстые казенные пакеты. На одном из них значилось: «Давиду Бьюкену, эсквайру. Командиру шлюпа его величества «Доротея»».

Бьюкен послал за Франклином. Лейтенант явился. Они уселись в каюте и вскрыли пакет.

— Хоть день и неподходящий, — усмехнулся Франклин, — но служба службой. — И махнул рукой.

Бьюкен рассмеялся: первое апреля, говорят в Англии, «день всех дураков».

— Постараемся не быть дурнями, — ответил Бьюкен, выпячивая нижнюю губу и настраиваясь на серьезный лад.

Инструкция была длинной и обстоятельной.

Начиналась она, как водится, фразами, совершенно не соответствующими действительности, но, видимо, неизбежными для столь официального документа: «Его королевское высочество принц-регент выразил свое желание виконту Мелвиллу сделать попытку открыть Северный проход из Атлантики в Тихий океан».

— «… Так как у нас нет никаких знаний о море выше Шпицбергена, — размеренно продолжал Бьюкен, — никаких инструкций и руководства не может быть дано. Однако можно предложить проходить там, где лед глубже и меньше соединен с землей. Из лучших информаций нам известно, что к северу от Шпицбергена, в районе 83,5° или 84° обычно не бывает льдов и путь не закрыт землей.

Если вам удастся достигнуть полюса, вы останетесь там на несколько дней, чтобы сделать там более точные наблюдения. Кроме всех остальных научных и заслуживающих внимания наблюдений, вы особенно должны пронаблюдать за отклонением магнитной стрелки и за интенсивностью магнетической силы, а также насколько далеко распространяется влияние атмосферного электричества. Для этого вам будет дан электрический аппарат, специально сконструированный для этой цели.

Вы должны исследовать течения, глубину моря, природу дна. Вам надо привезти несколько аккуратно запечатанных бутылок с морской водой с поверхности и из глубины.

С полюса вы направитесь к Берингову проливу. Но, если встретятся большие препятствия, вам надо будет вернуться к юго-западу и попытаться пройти между Гренландией и восточным берегом Америки в море, называемое Баффиновым, а оттуда проливом Девиса — в Англию».

Бьюкен передохнул. У Франклина горели темные глаза; он вертел в руках табакерку, раскрыл и снова закрыл ее, позабыв «зарядиться» очередной табачной щепоткой.

— «Если вам удастся пройти через полюс или около него, — продолжал капитан «Доротеи», — вы должны будете через Берингов пролив выйти в Тихий океан, подойти к Камчатке с тем, чтобы передать русскому губернатору копии всех журналов и документов, с просьбой отправить их по суше в Санкт-Петербург, а оттуда в Лондон.

Затем вы направитесь к Сандвичевым островам или к Новому Альбиону, или же в какое-либо другое место Тихого океана, чтобы дать отдых команде и отремонтировать корабль. Если во время этой остановки вам представится надежный случай послать бумаги в Лондон, вышлите дубликаты. Если же вы пойдете обратным путем, вы сможете зазимовать на Сандвичевых островах или в Новом Альбионе, или в каком-либо другом месте, а ранней весной снова пройти Беринговым проливом и снова проделать старый путь.

Если вам это удастся, постарайтесь пройти к востоку, чтобы Америка была в поле зрения настолько, насколько вам позволят льды. Вы сделаете это для того, чтобы установить широту и долготу некоторых наиболее выдающихся мысов и бухт, соблюдая все меры предосторожности, чтобы не быть затертыми льдами и не зазимовать на том берегу.

Возвращайтесь тем же путем, если будете уверены, что вы обязаны успехом не только временным и случайным обстоятельствам. И, если это будет сопряжено с риском для кораблей и людей, вы должны отказаться от мысли возвратиться этим путем, а вернуться вокруг мыса Горн».

Замысел был гигантский. Но не слишком ли много «если»?.. Эти «если» были оправданы: ни один человек в мире не ведал о тех путях, которые ждали «Доротею» и «Трент».

Инструкция далее указывала, что Бьюкен и Росс должны уговориться о встрече в Тихом океане (предполагалось, что корабли Росса «Изабелла» и «Александр» пройдут Северо-Западным проходом) и о дальнейших совместных действиях. На случай зимовки у берегов Канады секретарь Адмиралтейства предписывал принять «все меры для сохранения здоровья людей», связаться с факториями торговых компаний, подружиться с эскимосами.

При всей грандиозности замысла, Барроу, однако, не настаивал на безрассудной опрометчивости. Он предупреждал капитанов, что они «должны уйти из льдов в середине или 20 сентября, или, по крайней мере, 1 октября, и пойти к Темзе».

«Если ваше плавание удастся, — говорилось в инструкции, — это будет большим вкладом в географию и гидрографию арктических районов, о которых мы очень мало знаем». Вот тут-то и Джон Барроу, и виконт Мелвилл, и лорды Адмиралтейства безусловно не ошибались.

Вечером Франклин не сидел за кружкой эля с другом Вильямом. Он и Бьюкен остались на борту «Доротеи», обсуждая инструкцию. Впрочем, и Вильяма Пари тоже не было ни вечером, ни ночью на берегу. Они с Россом обсуждали другую инструкцию — инструкцию плавания «Изабеллы» и «Александра»…

Ночной апрельский ветер, влажный и веселый, летел над спящей Англией, над сочными лугами и вечнозеленым остролистом, над темными городами и фермами, над трубами ткацких фабрик и копрами угольных копей.

Ветер морщил Темзу и разносил крепкий густой хвойный запах тира, смоляного состава, которым был смазан такелаж кораблей Росса и Пари, Бьюкена и Франклина.

До отплытия «звездочетов» оставалось меньше месяца.


НОВЫЕ ЗАМЫСЛЫ

В ту апрельскую ночь, когда английские капитаны засиделись над адмиралтейскими инструкциями, в одной из гостиниц африканского города Кейптауна ненароком застрял русский морской офицер.

Все было как-то непривычно ему в этой обыкновенной комнате с деревянной кроватью, фаянсовым умывальником, старинным резным гардеробом и довольно посредственной гравюрой, изображающей седые волны и «Летучего Голландца». Почти за три года плавания офицер позабыл об уюте, о высоких потолках и больших окнах, о неподвижных, не ускользающих из-под ног половицах.

Офицер спросил ужин. Негр-слуга отворил дверь (сперва показались его туфля и черная растопыренная ладонь с подносом), и в комнату донесся грустный звук мандолины. Слуга, бесшумный, быстрый, улыбающийся, расставил тарелки и ушел. Офицер остался один, и ему стало грустно. Не этот ли нехитрый струнный перебор навеял на него грусть?

Отужинав, он отворил окно, но штормовой ветер с силой его захлопнул. За окном была ночь. На рейде, точно светлячки, горели огни судов. Среди них он отыскал огни своего «Рюрика».

Шторм разыгрывался, и Коцебу недовольно подумал, что, пожалуй, и завтра не добраться ему до брига, хотя «Рюрик» и покачивается всего лишь в пятидесяти саженях от берега.

Коцебу стоял у окна. Ночь была глухая, плотная, непроницаемая. И только корабельные огни сверкали и переливались во тьме. Грустный напев мандолины послышался громче. Коцебу представил себе этого захмелевшего французского матроса с корвета «Урания». Он видел матроса, когда проходил в номер. Красивый малый играл, уронив голову. На столе лежала его круглая шапка с красным помпоном, а рядом дремал черный хозяйский кот. И чего это он, красавец матрос, заладил этакую печаль? Видать, тоскует по Марселю иль Гавру. Фрегат «Урания»… Луи-Клод Фрейсине ведет его в кругосветное плавание. На борту с ним его жена. Эта дама, пожалуй, первая участница ученого морского путешествия.

Коцебу лег, но долго еще не мог уснуть и слушал порывы ветра, летевшего над Кейптауном куда-то в черную глубину африканских дебрей, да мандолину француза.

Коцебу съехал на берег, чтобы нанести визит губернатору Соммерсету. Губернатора в городе не оказалось. Он жил на даче, в пяти милях от Кейптауна. Ехать на дачу Коцебу отговорили, сказав, что при таком ветре даже пятимильный переезд невозможен из-за песчаных вихрей. Капитану пришлось задержаться на берегу.


Восьмого апреля «Рюрик» ушел из Кейптауна. Начинался последний этап долгого путешествия.

В конце апреля бриг подходил к острову Св. Елены. «Рюрик» был в центре Атлантики. Если бы в те времена корабль мог держать связь с любой точкой земного шара, то судовая семья Коцебу тогда же узнала бы, что английские капитаны вышли из устья Темзы и направились отыскивать Северо-Западный проход. Но минуло еще почти два месяца, прежде чем Коцебу услышал об этом.

«Рюрик» пересекал океан. На борту шла размеренная жизнь, строго подчиненная судовому порядку. С восходом солнца свистала дудка Никиты Трутлова, и матросы, шлепая босыми ногами, драили палубу. В семь часов все в ту же тесную каюту сходились на завтрак — капитан, лейтенант Шишмарев, натуралист Шамиссо, доктор Эшшольц, художник Хорис. После завтрака кто-либо из трех последних усаживался за работу; Шамиссо раздражался по-прежнему, правда, уже в меньшей степени, чем раньше, необходимостью чередования у рабочего стола.

Все как будто по-старому на корабле, как и год и другой ранее. Но есть и нечто новое, то, чего еще не было ни год, ни тем паче другой назад, — это вечерние разговоры на шканцах.

Теперь уже говорили не о предстоящем путешествии. Оно подходило к концу. Теперь мечтали о будущем. Оно было не за горами.

Логгин Хорис мечтал об Италии, о мастерских римских художников, о солнце Калабрии и лазури Неаполитанского залива с белым дымом Везувия. Думы Эшшольца были не столь красочны. Снимая очки и тихо улыбаясь, он говорил о родном Дерпте, об университетских лекциях, о ленивом течении речки Эмбах. Шамиссо видел себя в Берлине. Небольшой дом и кабинет. Книги, стол, свой собственный стол, за который можно сесть, когда хочешь, не дожидаясь очереди. Он напишет научный отчет об экспедиции; одновременно он начнет книгу о плавании «Рюрика». Он испробует себя в прозе. Пожалуй, это потруднее стихов. Будет писать неторопливо, закаляя на медленном огне ясные, точные строчки.

Когда кто-нибудь из них спрашивал о будущих планах у Глеба Шишмарева, то этот «русский русский», как звал его Шамиссо, отвечал просто: «Кронштадт. Флот. Служба». И добавлял задушевно: «Люблю, знаете ли, службу нашу, хоть другому невежде и кажется она скучной». То же самое, конечно, думали и штурманские ученики — приветливый Хромченко, маленький крепыш Петров и Коренев, хмурый дичок, державшийся немного в стороне от офицеров и ученых.

У Коцебу не все было так ясно и определенно. Правда, грусть и душевная усталость, испытанные им в кейптаунском одиночестве, были непродолжительны. Он по-прежнему делил с другом Глебом вахтенные часы и с прежней рачительностью следил за корабельным порядком, чистотою, здоровьем матросов. И все же на его миловидном, с правильными чертами, овальном лице, в его голубых глазах установилось, помимо его воли, выражение какого-то надлома, печали и если не растерянности, то уж во всяком случае неуверенности.

Два обстоятельства заставляли его тайно страдать. Он понимал, что здоровье его сильно, глубоко подорвано. Он гнал от себя эту мысль, но она жила в душе. Он знал еще и то, что многие не простят ему ретираду перед льдами, какие бы веские и основательные причины у него ни были. Вот если бы и у других (он ловил себя на грешной мысли и краснел), если бы и другие испытали ту же неудачу, тогда наверняка его репутация как навигатора была бы упрочена.

К тому же, справедливо думал Коцебу, он собрал такие обильные научные материалы, что большего от одной экспедиции могут потребовать лишь те, кто никогда не бывал в морской экспедиции.

Из карт, сделанных им, Шишмаревым и юными штурманами, можно будет составить атлас. Он привезет Крузенштерну и другим ученым-морякам интереснейшие наблюдения: глубинные температуры, температуры поверхностные и определения прозрачности воды, коих до «Рюрика» никто не производил; астрономические наблюдения и точное счисление курса позволят установить скорость и направление течений; гербарии и коллекции Шамиссо давно уже не умещаются в каюте; наконец, рисунки Хориса воочию представят облик, жилища и утварь многочисленных народов, о которых сделаны столь же многочисленные записи.

Все это, по чести говоря, не должно бы позволить усомниться в нем как в «зеемане» — в моряке-исследователе. И ежели такие сомнения возникнут, то… они будут лишь еще одним проявлением человеческой несправедливости.

Он теребил свои белокурые, немного волнистые волосы. О нет, он не сдастся так рано, он не сдастся ни хвори, надрывающей грудь, ни наветам недоброжелателей. Новые обширные замыслы роятся в его голове. Конечно, по возвращении в Россию ему предложат отпуск. В деревенской тиши, на мызе Макс он все хорошенько обдумает. Надо полагать, что Иван Федорович и Румянцев еще раз поддержат его…

В мае 1818 года «Рюрик» пересек экватор; в июне — миновал Азорские острова, вошел в Ла-Манш и бросил якорь в английском порту.

Из Портсмута Коцебу ездил в Лондон и отыскал в огромном городе одного из хороших знакомых Крузенштерна. Капитана встретил шестидесятивосьмилетний джентльмен. Он провел русского моряка в большой кабинет, уставленный книгами и увешанный географическими картами. Он не был ни путешественником, ни мореходом, этот старик. Но имя его было известно путешественникам и морякам всего мира. И не было, пожалуй, ни одной капитанской каюты, где не лежали бы отлично исполненные карты и атласы с подписью человека, изготовившего и издавшего их.

Аарон Арроусмит был знаменитым картографом, основателем и владельцем картографического предприятия. За свою долгую жизнь он выпустил в свет более сотни атласов и несколько больших карт, а его всемирная карта, выполненная в меркаторской проекции и снабженная примечаниями, пользовалась широкой и заслуженной известностью.

Картографическое предприятие было не только доходным делом, но и подлинно научным. Оно было и хлопотливым. Конечно, облик мира уже не менялся столь стремительно и резко, как в эпоху великих географических открытий, но все же не проходило двух-трех лет, чтобы в нем не появлялось несколько новых черточек. И вся ценность картографического предприятия Арроусмита состояла в том, что старый географ неустанно уточнял, исправлял свои издания.

Вот почему он с радостью принимал каждого капитана дальнего плавания, посещавшего его солидный, тяжеловесный, заставленный книгами и атласами кабинет. Он был рад, когда в июньский день пришел к нему командир «Рюрика». Он узнал о путешествии русских в те времена, когда Крузенштерн еще только покупал у него карты для предстоящего «покушения» на Северо-Западный проход.

Хозяин откинулся в глубоком кресле и внимательно слушал гостя.

Лейтенант рассказывал о своих тихоокеанских изысканиях:

— Я расположил путь в Камчатку так, чтобы пересечь северную часть цепи Мульгравовых островов. Они ведь совсем не исследованы, и я надеялся уделить им некоторое время. К сожалению, на том месте, где они обозначены на вашей карте, сэр, расстилается море без всяких признаков земной тверди.

Арроусмит огорченно развел руками:

— Может быть, очень может быть. Я обозначил их по сведениям шкиперов. Купеческим же капитанам, как небезосновательно замечают в нашем Адмиралтействе, особенно верить не приходится. Коронные капитаны, как правило, добросовестнее.

Они еще долго говорили об открытиях Коцебу, и Арроусмит заверил командира «Рюрика», что будет с нетерпением ожидать публикации его карт и журналов.

Потом они прошли в столовую, украшенную всего лишь одним, но зато великолепным морским пейзажем молодого Тернера, и старик картограф рассказал Коцебу об отправлении двух полярных экспедиций.

— Прошло уже почти два месяца, как они покинули Темзу. Будем надеяться, что они решат великий вопрос, — сказал Арроусмит, наполняя рюмку Коцебу.

Так в доме английского географа услышал русский капитан о продолжателях своего дела. В этот июньский день впервые услышал он и имя своего сверстника Джона Франклина, судьба которого всю жизнь будет привлекать его и волновать.


Распрощавшись с Арроусмитом, Коцебу отправился в Портсмут. Вскоре «Рюрик» ушел к берегам родины.

На двухмачтовом бриге царило возбужденное, приподнятое, праздничное настроение. «Домой, домой», — пел ветер; «домой, домой», — шумели волны; «домой, домой», — вторили сердца. И потому всё, что разворачивалось перед взором мореходов в последние дни плавания — и зеленые берега Балтики, и Королевский фарватер Копенгагенского рейда, и встречные суда, и башни маяков, — все это отмечалось в их сознании мимолетно, вызывая лишь одну мысль: до Петербурга осталось столько-то миль, до Петербурга осталось еще столько-то…

«Домой, домой», — пел ветер, «домой, домой», — шумели волны… На очень дальнем расстоянии четко означился в белесом небе высокий шпиль Ревельской церкви Олай-Кирха. Ближе мягко и тускло блеснули другие колокольни, крытые свинцовыми листами. Еще ближе — насупленные крепостные стены и кущи загородных садов. Ревель, родной Ревель… Капитан, волнуясь, отер лоб.

А несколько дней спустя, 3 августа 1818 года, невская вода приняла бриг, киль которого касался трех океанов. Петербург наплывал на молчаливых людей, столпившихся на палубе «Рюрика». Город был омыт недавним ливнем, кровли его блестели. Наступил последний час кругосветного плавания, час, полный непередаваемого значения и торжественности.

С правого борта уже тянулись дома Английской набережной. Послышалась команда, и якорь бухнул в Неву. Мачты брига отражались в окнах румянцевского дома, в комнатах которого было задумано кругосветное плавание «Рюрика».


Коцебу уехал в эстонскую деревню. Матросов распределили по флотским экипажам. Все разлетелись…

Стародавняя деревенская тишь окутала капитана. Стояла пора, когда все в природе приходит в какое-то необыкновенное равновесие, пора завершающегося лета и первых, крадущихся шагов осени; пора глубокой, всегда удивительной синевы неба и первого лесного багреца. Спокойствие убранных полей, голосистое пение петухов на зорях и сытое вечернее мычание коров, скрип колодезного ворота, разговоры об урожае, зимних запасах, дровах, — все это неспешное, чистое, знакомое, мирное… Коцебу отдыхал.

Но отдых не был забвением всего и вся. Капитан продолжал размышлять над тем, что задумал еще в каюте «Рюрика». Нет, думалось ему, негоже одним лишь англичанам продолжать поиски Северо-Западного прохода. Теперь, когда российский флот возобновил дальние плавания, можно попытать его силы на двух одновременных богатырских походах. И капитан сел за письменный стол. Он начал писать «Краткое обозрение предполагаемой экспедиции».

Коцебу писал, что русские корабли, совершив полукругосветное плавание, придут к Гавайским островам. Там, на островах архипелага, команды починят суда и пополнят трюмы. Потом корабли лягут на разные курсы. Первый корабль пойдет к Берингову проливу, постарается продвинуться дальше «Рюрика» и оставить за кормой рубеж Джемса Кука. Этому кораблю, ежели Нептун будет милостив, посчастливится открыть тихоокеанское начало Северо-Западного прохода. На большее, на сквозное плавание из океана в океан пока рассчитывать рано.

Тем временем второй корабль, полагал Коцебу, пересечет Тихий океан и приблизится к загадочной Южной матерой земле, к Антарктиде. Разумеется, высказывался далее составитель плана, будет справедливо, ежели командование первым кораблем начальство вверит именно ему, лейтенанту Отто Коцебу…

Поля, деревни, проселки, вся Эстония были уже укрыты снегом, когда капитан, окончательно обдумав будущую экспедицию, поскакал на почтовых в столицу. Обернулся он быстро — меньше чем в месяц.

Несколько желтоватых тоненьких листочков — письма Коцебу своему флотскому учителю Ивану Федоровичу Крузенштерну, — эти несколько листочков, заполненных на редкость неразборчивыми закорючками, рссказывают о столичных днях нашего моряка.

«Вы будете немало удивлены, — сообщал он Крузенштерну, — что мое путешествие в Петербург уже закончено и дела совершенно успешны». И Коцебу поведал Ивану Федоровичу об этих успешных делах.

Прежде всего он представил свой доклад Румянцеву. Николай Петрович, говорит Коцебу, «нашел сочинение исключительно хорошим, несколько раз обнял, поцеловал меня и сказал: «Это должно заинтересовать государя». А Коцебу добавляет, что ему, мол, кроме одобрения Румянцева, иной похвалы и не надобно.

После встречи с Румянцевым капитан ежедневно виделся с морским министром старым маркизом де Траверсе.

Маркиз, настроенный сперва несколько скептически, теперь всерьез заговорил с лейтенантом. «Мне кажется, — иронически писал Коцебу, — что он, наконец, понял, что «Рюрик» с пользой совершил свое путешествие».

И обходительный маркиз с мягкими манерами лукавого царедворца предложил Коцебу принять начальство над будущей экспедицией в Берингов пролив. Коцебу с восторгом согласился. Министр посоветовал лейтенанту спокойно ехать домой и дожидаться нового назначения, каковое несомненно будет очень лестным.

Вот Коцебу и благодушествовал снова в деревенском уединении. Жарко топились печи, наполняя тихие комнаты приятным сосновым теплом. За окнами гуляли метелицы, куражился ветер, сбрасывая с сосен снежные шапки. Неслышно, неприметно катились дни.

Коцебу мысленно часто возвращался к своим «рюриковичам». Не тревожась думал он об ученых и штурманах. У этих жизнь пойдет безбедно, но у служителей… Что-то с матросами «Рюрика», с теми, кому он, капитан, столь многим обязан, с теми, чьи честные натруженные руки крепили паруса, отдавали и выбирали якорь? Коцебу знал, что матросы опять тянут лямку строевой службы с ее тяжелыми повседневными работами, с ее мордобоем, линьками и прочими жестокостями, на которые так щедры многие офицеры российского императорского флота.

С сожалением думая о своих бывших матросах, Коцебу писал Румянцеву, чтоб Николай Петрович выхлопотал им отпуск, абшид, как говорили тогдашние моряки. Однако абшид героям «Рюрика» все не выходил. Нужно было соизволение государя. Но… «до бога — высоко, до царя — далеко»… И Коцебу с горечью жаловался Крузенштерну: «Я уже хлопотал, чтобы матросы, которые находятся в Ревеле, не делали слишком тяжелые работы, но некоторые командиры развлекаются тем, что мучают именно этих людей».

В феврале 1819 года, когда буйство метелей нередко перемежалось теплыми, сырыми, тихими днями, Коцебу вызвали в столицу.

Он приехал и был принят министром, старым мягким обходительным маркизом. Беседа вновь пошла об экспедициях в Берингов пролив и к Антарктиде, в подготовке которых участвовали и Крузенштерн и известный мореплаватель Гавриил Андреевич Сарычев.

Заканчивая аудиенцию, маркиз, прихрамывая и морщась от подагры, прошелся по навощенному паркету большого кабинета. Потом он ласково поглядел на Коцебу своими блеклыми, почти белыми глазами и еще раз заверил лейтенанта, что он получит корабль, а может быть, и два…

В радужном настроении Коцебу воротился в деревню. В конце лета, думалось ему, он отправится в путешествие. И он нетерпеливо ждал весны.

Но, когда настала весна, Отто Коцебу нежданно-негаданно получил извещение, что вместо него назначены в дальнее плавание другие офицеры.

Его обошли. Он был глубоко оскорблен и горько обижен.


ВСТРЕЧА

Октябрьский, лондонский, мелкий, непрестанный дождь. Небо в рубищах туч. Мокрые фасады домов. Тусклые, залитые водой, стекла. Немощные фонари. Вереница экипажей, едущих точно по дну огромного аквариума. Понурые, торопливые люди в нахлобученных шляпах, с руками в карманах пальто. Дождь, дождь. Ветер с моря, тяжелое колыхание Темзы.

Два лейтенанта словно не замечали ни дождя, ни ветра, ни понурых людей. Они только что вышли из Адмиралтейства.

— Идемте ко мне, старина, — сказал один из них. — Я снял квартирку неподалеку.

— Идемте, Вильям, — отозвался другой. — Нынешний вечер — наш!

Джон Франклин вернулся в Англию в октябре 1818 года, через шесть месяцев после отплытия из Темзы. Когда он пришел в Адмиралтейство, то первым попался ему на глаза Вильям Парри, появившийся из кабинета лорда Мелвилла. Франклин бурно выразил свой восторг и обнял Вильяма. После сбивчивых, радостных приветствий Джон сообразил, что столь раннее возвращение его приятеля означает неудачу экспедиции. Точно такие же мысли осенили и Парри.

Но радость встречи еще не улеглась, и они, не спрашивая друг друга о неудачах, шли по лондонским мокрым и сумрачным улицам, перекидываясь ничего не значащими фразами и то и дело поглядывая один на другого.

Даже тогда, когда они пришли домой к Парри, сняли мокрое платье и уселись у камина со стаканами эля, даже тогда беседа никак не входила в ровную колею.

— Постойте, Джон, — решительно сказал наконец Парри. — Постойте! Вы, вероятно, помните, что я прежде нашей полярной экспедиции несколько лет служил на морских станциях в Новом Свете?

Франклин ответил, что помнит, конечно.

— Так вот, дорогой друг, — продолжал Парри, — мне приходилось встречаться с краснокожими. Если бы они увидели нас с вами за такой беседой, то наверняка сочли бы самыми невоспитанными, дикими и грубыми людьми на земле.

Франклин рассмеялся. Он знал, что индейцы гораздо более вежливые собеседники, чем бледнолицые, считающие их дикарями. Индейцы всегда выслушивают знакомого или незнакомого человека с внимательной почтительностью, сколь бы глупыми и несуразными ни казались им его речи. Мало того, собеседник выговорится, а они еще некоторое время хранят молчание: во-первых, может быть, оратор что-либо припомнит и что-либо добавит к сказанному, во-вторых, для того, чтобы еще подчеркнуть уважение к нему.

Франклин рассмеялся:

— Я слышал, Вильям, об этом правиле. Нам с вами следует его придерживаться. Да и не только нам, — добавил лейтенант, весело поглядывая на друга, — но и господам членам парламента.

— В особенности! — в тон ему отвечал Парри. — Итак, сэр, вы находитесь в моем вигваме и вы на целых четыре года старше меня, а потому первое слово принадлежит вам, лейтенант Джон Франклин.

Беседа, начавшаяся шутливо, постепенно приняла серьезный характер. Вильям, по привычке закладывая табак за «жвака-галс», слушал рассказ приятеля, и отблески каминного пламени лежали на его простодушном мальчишеском лице с высоко поднятыми бровями.

Джон говорил, расхаживая по комнате и изредка «заряжаясь» нюхательным табаком…

Неприятности начались очень скоро. Адмиралтейство удружило столь плохим кораблем, что течь в бортах открылась, едва лишь пропали из виду берега. Течь ликвидировали, но в душе моряков «Трента» закралась неуверенность в своем плавучем доме.

Неподалеку от Шпицбергена в тумане Франклин потерял Бьюкена, но потом они сошлись в заранее условленном месте — в бухте Св. Магдалины на Шпицбергене. Корабли отдали якорь по соседству с голубоватой громадой берегового ледника. Решено было обождать, пока зимние льды в море к северу от Шпицбергена несколько рассеются.

В этой стоянке не было бы ничего занимательного, если бы не привелось дважды наблюдать рождение айсбергов.

Первое произошло от… ружейного выстрела. От обыкновенного выстрела, да еще раздавшегося не ближе чем в полумиле от глетчера. Очевидно, глыба едва держалась, и сотрясение воздуха, вызванное выстрелом, оторвало ее от основной ледниковой массы. Над заливом прокатился грохот, и ледяной колосс рухнул в бухту. Несколько моряков «Трента» с баркаса глядели на это великолепное зрелище. Их восхищение подкреплялось чувством собственной безопасности. А ведь особенно приятно и интересно смотреть на явление природы, когда тебе ничто не угрожает. И вдруг чудовищно мощный соленый вал, вызванный падением колосса в море, поднял баркас и стремглав понес его на берег. Моряки и дух не перевели, как очутились на скалах в изломанном, залитом водой баркасе.

В другой раз командир «Трента» и его помощник лейтенант Бичи задумали на ялботе проникнуть в глубокую ледяную пещеру. Они направились к ней и уже представляли себе хрустальную красоту ледникового грота, переливы воды, причудливые изломы граней льда.

Но, едва ялбот подошел к пещере, звук, подобный пушечному удару, оглушил и перепугал моряков. Треск и грохот нарастали, множились, дробились — айсберг, еще значительнее, чем рожденный ружейным выстрелом, низринулся в море, увлекая за собой сверкающие ледяные глыбы и выхлестывая из моря водяные косматые столбы.

Франклин приказал быстро поворотить ялбот кормой к берегу. Только этим маневром избежал он почти неминуемого бедствия. Моряки ничего не видели — водяная пыль, похожая на завесу, закрыла обширную бухту, — но слышали бурление волн да шум сталкивающихся льдин.

Когда водяная завеса пала, Франклин, Бичи и матросы обошли айсберг, узнали его размеры и нехитрым подсчетом определили вес. Он равнялся почти четыремстам двадцати двум тоннам! Новорожденная плавучая гора вызвала такое волнение в заливе, что на «Доротее» (корабль находился в четырех милях от айсберга) прекратили кренгование.[18]

Седьмого июня «Доротея» и «Трент» вышли из залива Св. Магдалины. Оказалось, что состояние льдов было прежнее. Но не возвращаться же в бухту! Бьюкен и Франклин принялись искать проход во льдах.

Чего только не выкидывали эти проклятые льды! Однажды притонувшая глыба тихохонько подплыла под форштевень, и «Трент» был поднят ею на четыре фута. Потом торосистые куски, вынырнув из тумана, чуть было не переломили бушприт.

Наконец, поиски чистой воды привели к тому, что корабли затерло в ледяном поле. Нужно отдать должное Бьюкену: он не отступил. Моряки сошли на лед, вбили в него на некотором расстоянии от судов железные крюки и привязали к ним тросы. Другой конец троса был укреплен на шпиле.[19] Потом команда «пошел шпиль!», трос натянулся струной и задрожал. Мгновения напряженной тишины, затем скрип, скрежет, и носы кораблей, врезавшись, вдавившись в льды, начали раздвигать их.

Подтянувшись, словно гимнасты на шведской стенке, матросы переносили крюки дальше, и начиналась та же работа. И так — несколько часов.

Препятствие было взято. «Доротея» и «Трент» вышли на чистую воду и поставили паруса.

Каким же благодатным, свободным, легким казалось это плавание после шпилевой тяги! Но каким же горьким было разочарование, когда обнаружилось, что течение оттащило корабли на одиннадцать-двенадцать миль южнее той широты, где они были вначале.

Они достигли 80°34′ северной широты, и тогда капитан Бьюкен сдался. А ведь было только 19 июля! Еще можно было бороться! Однако Бьюкен решил уходить, держась кромки льдов вдоль восточного берега Гренландии. Впрочем, добраться до открытого моря оказалось не так-то легко.

Едва легли на новый курс, как грянул шторм. Шторм посреди льдов пострашнее бискайских бурь! На длинные куски разрубили самые толстые пеньковые канаты. Достали из трюма полосы железа. Обвешали ими борта, соорудив нечто вроде заслона, и положились на сноровку команды и господню волю.

Трудно передать словами ужасающую картину штормового моря, огромных, лезущих друг на друга льдин и корабля, которому угрожает двойная опасность — от разверзающихся пучин и сталкивающихся льдов.

Поставить штормовые паруса и спастись бегством? Это можно было бы проделать где-нибудь в Атлантике или в Индийском океане. Тут же требовалось нечто новое, необычное и очень рискованное: поворотить в гущу льдов и укрыться среди них. «Доротея» и «Трент» повернули… Борьба была слишком неравной, чтобы верить в благополучный исход. Люди едва держались на ногах. Тяжелый корабельный колокол, который молчал даже в сильную качку и отзывался лишь на резкий рывок за рында-булинь,[20] теперь отзванивал так, будто бил в набат.

Тревожный колокольный звон был тягостнее шума бушующих волн и льдов. Казалось, колокол возвещает неминучую гибель, и Франклин приказал заткнуть его медную глотку.

Все-таки маневр принес удачу. В гуще льдов оказалось спокойнее. Корабли переждали бурю, и на следующий день им удалось добраться до одной из бухт на северном берегу Шпицбергена.

До чего же жалко выглядели «Доротея» и «Трент»! Побитые, помятые, искалеченные, они едва-едва дотащились до бухты. Корабль Бьюкена пострадал сильнее «Трента», особенно с левого борта. Что было делать с «Доротеей»? Бросить ее и продолжать путешествие на судне Франклина? Вернуться в Англию?

Джон Франклин предложил первое. Бьюкен не считал возможным покинуть корабль. «Доротею», сказал он, можно еще починить. Но починить ее нужно было, по его мнению, лишь для того, чтобы вернуться домой. Франклин не унимался: отошлите «Доротею» в Англию со старшим офицером, сами переходите на борт «Трента», и — вперед, на север, к полюсу, к Берингову проливу!

Нет, ответил ему Бьюкен, он не может переложить ответственность за «Доротею» на старшего офицера. Нет, он не имеет права разрешить Франклину одному продолжить плавание. Нет и нет! Инструкция есть инструкция.

Если бы репутация Бьюкена (после его успешной экспедиции на Ньюфаундленд) не стояла так высоко, то Франклин мог бы усомниться в его храбрости. Франклин не усомнился ни в храбрости, ни в благоразумии, ни в дисциплинированности начальника. Но сердцем он не согласился с ним, и, когда 30 августа, исправив повреждения, корабли уходили со Шпицбергена в Англию, он испытывал горькое разочарование.

С той же горечью он и заканчивал теперь, в октябре, в лондонской квартире Парри свой рассказ. Он глядел на освещенного камином друга Вильяма с таким выражением на огрубевшем и обветренном лице, будто Парри один в целом свете мог его понять.

Вильям Парри понимал горечь Джона.

Вздохнув, Парри поднялся с кресла, задумчиво прошелся по комнате, снял нагар со свечей. В комнате посветлело.

— Послушайте, Джон, и мою одиссею, — сказал Парри и добавил негромко: — в ней горечи не меньше, чем в вашей.

Франклин, еще взволнованный своим рассказом, охваченный воспоминаниями недавнего, такого еще яркого прошлого, машинально опустился в кресло. Вильям заменил Джона в хождении из угла в угол. Недопитые стаканы с элем были забыты.

— Так вы слушаете, Джон? — спросил Парри, замечая рассеянность приятеля.

Франклин тряхнул головою, отгоняя назойливые мысли.

— Да, да, Вильям, прошу вас…

…Спустя полтора месяца после отплытия из Дептфорда, миновав мыс Фарвель, южную оконечность Гренландии, корабли Джемса Росса и Парри были затерты льдами в Девисовом проливе. До 20 июня им пришлось пробавляться там в компании сорока китобоев.

Когда лед несколько порыхлел, капитаны применили тот же способ шпилевой тяги, что Бьюкен с Франклином. Больше того, они использовали стальные пилы и пропиливали во льдах коридоры. Тяжко сжимаемые ледяными полями, «Изабелла» и «Александр» медленно, с трудом, но все же двигались на запад.

Потом началась чистая вода, и в августе экспедиция при кликах «ура» и с самыми радужными надеждами вошла в Баффинов залив. На запад, на запад! Все августовские дни вились корабельные флаги над водами, которые уже лет двести не тревожили кили судов. На исходе августа, тридцатого числа открылся пролив Ланкастера.

Матросы и офицеры испытали истинную радость: все были убеждены, что эти чистые, свободные дали очень быстро приведут их к Берингову проливу, а оттуда — в Тихий океан. Самые горячие головы уже обдумывали те торжественные письма, которые они отошлют на родину через камчатского губернатора капитана первого ранга Петра Рикорда.

Некоторые, правда, и в их числе начальник экспедиции Росс, недоверчиво хмурились: им казалось, что Баффин ошибся, посчитав этот ровный путь проливом. Не более как фьорд, залив, думали они, оставляя за кормой милю за милей.

Проплыв несколько десятков миль проливом Ланкастера, капитан «Изабеллы» увидел впереди береговую черту, туманные горы. Уже заранее настроившись на то, что он плывет не проливом, а фьордом, Росс, не задумываясь, поднимает сигнал: лечь на обратный курс!

Его подчиненный, капитан «Александра» Вильям Парри глазам своим не поверил. Как? На обратный курс? Не пытаясь, не усомнившись? Но Вильям Парри не поступил, как Нельсон в бою у Копенгагена. Он не взглянул в подзорную трубу и не воскликнул: «Уверяю вас, я не вижу никакого сигнала!»

Он подчинился приказу старшего офицера. В этот момент Вильям Парри испытывал еще большую горечь, нежели его друг Джон Франклин, когда Бьюкен не разрешил ему продолжить путешествие. Да, еще большую горечь, ибо Вильям Парри был убежден, что берег и горы, усмотренные Россом, — мираж, результат рефракции, столь частого полярного явления.

И вот теперь, в поздний час дождливого октябрьского дня, он говорил своему другу Джону Франклину, что скорее положит голову на плаху, чем отступится от мысли повторить поход прежним маршрутом: пролив Девиса, залив Баффина, пролив Ланкастера…

— Знаете ли, что? — воскликнул Франклин, когда Парри умолк и сунул в рот порцию табаку, намного значительнее обычной, — знаете ли что? Ваша экспедиция доказала, где надо искать путь из океана в океан, а наша — где не надо!

— Следовательно, никакие усилия не пропадают даром? — с грустной усмешкой отозвался Парри.

Пожевав табак, он придвинулся к Франклину, наклонился и, будто таясь от кого-то, негромко и быстро рассказал о своем разговоре в Адмиралтействе с Барроу и Мелвиллем.


РУБЕЖ КУКА ОСТАЕТСЯ ЗА КОРМОЙ

Дюжий баталер Гаврила Кулаев принес двухведерный бочонок, откупорил его, наполнил вином пузатые графинчики толстого стекла и, обтерев, поставил их на стол.

За столом кают-компании рассаживались офицеры и трое штатских. Глеб Семенович Шишмарев, поместившийся во главе стола, заправлял за ворот мундира салфетку. В кают-компании царило оживление, какое бывает, когда люди готовятся весело и всласть попировать.

Вино разлили. Буфетчик обнес всех закуской. Лейтенант Алексей Лазарев поднял рюмку и возгласил, грассируя на петербургский манер:

— Здоговье капитана нашего! С днем ангела, Глеб Семенович! Уга, господа!

— Ура! — дружно отозвалась кают-компания.

— Во здра-а-а-вие-е, — сочным басом протянул корабельный священник Михайло Иванов и тряхнул гривой.

Все выпили. В тот же миг морской артиллерии унтер Семен Фокин подал знак своим молодцам-канонирам, и двадцать пушек, рявкнув с обоих бортов, окутали пороховым дымом военный шлюп «Благонамеренный».

Следующий тост предложил именинник. Капитан-лейтенант предложил выпить за успех экспедиции, начатой три недели назад.

— Чтоб пройти нам дальше бессмертного Кука! — воскликнул лейтенант Игнатьев.

— Чтоб встретить в Северо-Западном проходе капитана Парри! — поддержал кто-то из мичманов.

— Ура! — прогремело в кают-компании, и пламя свечей дрогнуло. — Ура-а-а! — прокричали офицеры и штатские — астроном Павел Тарханов и живописец Емельян Корнеев и, умолкнув, услышали тоненькое «а-а-а» рассеянного, вечно погруженного в свои мысли натуралиста Федора Штейна.

Все рассмеялись, и этим тоненьким, показавшимся очень смешным «а-а-а» началось застольное шумное веселье…

Балтийский ветер нес трехмачтовый шлюп на запад. Вдали ободряюще мигали датские маяки. Впереди у самого горизонта смутно поблескивали огни других русских шлюпов.

Не прошло и недели со дня именин Глеба Шишмарева, а четыре корабля положили свои многопудовые чугунные якоря на рейде Портсмута.

Русский флаг не был в диковинку жителям Портсмута. Многие русские «кругосветники» и многие русские суда, находившиеся, как тогда говорили, в «практическом плавании», посещали Спитгедский рейд этого приморского города.

Но ныне, в августе 1819 года, было нечто символическое в этих белых полотнищах, перекрещенных двумя голубыми полосами. Это походило на своеобразную эстафету: четыре корабля начинали «кругосветку», один — заканчивал ее. Начинали «Восток» и «Мирный», направлявшиеся в Антарктику, и «Открытие» с «Благонамеренным», шедшие в Арктику, а заканчивал кругосветное плавание военный шлюп «Камчатка».

Портсмутская гавань оказалась в августе девятнадцатого года местом свидания пяти капитанов — командиров антарктических судов Беллинсгаузена и Михаила Лазарева, командиров арктических судов Васильева и Шишмарева и командира «Камчатки» Головнина.

Между кораблями тотчас засновали шлюпки. Офицеры «Камчатки» направились к товарищам узнавать новости: без малого два года не были они на родине. К Головнину тоже нагрянули гости. Одним из первых приехал командир «Открытия» Михаил Васильев.

Они уселись друг против друга — Василий Головнин и Михаил Васильев.

— Мы, Василий Михайлович, идем в Берингов пролив, — заговорил капитан «Открытия», угощаясь сигарой капитана «Камчатки». — Я и мой помощник, бывший спутник Коцебу, Глеб Семенович Шишмарев. Снаряжать нас начали по возвращении «Рюрика». Можно сказать, «Рюрик» есть «добрый почин флота российского». Ведь после него возобновились покушения на Северо-Западный проход, и теперь…

— О Россе и Бьюкене я уже слышал, — заметил Головнин. — Перейдя экватор, повстречал я английский транспорт. Ну-с, они мне и сообщили о неудаче своей северо-полярной экспедиции.

— Да, справедливо, — продолжал Васильев, — экспедиция та вернулась. Только теперь-то англичане уже, как и мы, новую затеяли. Офицеры, бывшие в подчинении Росса и Бьюкена, Джон Франклин и Вильям Парри ушли из Англии нынешней весной. Франклин по сухопутью отправится, а Парри из Баффинова залива на двух кораблях пойдет Северо-Западным проходом…

— Может статься, — вставил Головнин, — повстречаетесь. — И улыбнулся, представив себе торжество и радость подобной встречи.

— Мечтаем о сем, — кратко отозвался Васильев и тоже улыбнулся.

— Нда-а, — задумчиво произнес Головнин. — Завидное оно, предприятие-то ваше…

— А ведь прожектировали вас, Василий Михайлович, в начальники южной экспедиции. Пришли бы пораньше в Кронштадт с «Камчаткой», сидеть бы иным дома, а вам…

— Покорнейше прошу прощения, Михайла Николаевич, — с улыбкой прервал его Головнин, — вы женаты?

— Женат, — недоуменно ответил Васильев. — А что?

— А то, милостивый государь, — усмехнулся Головнин, — что я, ваш покорный слуга, вот уж два года в женихах хожу. Собрался жениться, ан на «Камчатке» ушел. Неровен час невеста моя, Евдокия Степановна, передумает.

Посмеялись. Сидели, дымили в каюте. Васильев подробно посвятил Головнина в планы своей «северной дивизии» и в планы «южной дивизии», где начальствует Фаддей Беллинсгаузен.

— Каково наши русачки теперь ходят?! — не без гордости заметил Васильев.

Прощаясь, он попросил у хозяина его инструкции для вахтенных офицеров и команды.

— Хочу вашему примеру следовать, — сказал Васильев. — Примеру искусного, известного…

— Ну-ну-ну, — недовольно пробубнил Головнин. — Что это вы, батенька… Извольте, вот мои инструкции. Сгодятся — буду рад.

На следующий день «Камчатка» ушла из Портсмута. Вскоре широкие дороги Атлантики развели флотские «дивизии» Васильева и Беллинсгаузена…

«Открытие» и «Благонамеренный», обогнув Африку, пробились сквозь штормы Индийского океана и подошли, спустя несколько месяцев, к Австралии.

В рассветный час февральского дня 1820 года они увидели сперва маяк Порт-Джексона, а потом, когда развиднелось, плоский ровный песчаник Новой Голландии, как тогда называли пятый материк.

Мало кто из русских мореплавателей мог похвалиться знакомством с далеким Порт-Джексоном, одной из лучших гаваней мира. До «дивизии» Васильева были здесь «Нева» капитана Гагемейстера и «Суворов» Михаила Лазарева.

Губернатор, старый генерал Макуэри, приветливо встретил моряков. Оказалось, что он тоже был путешественником. За чаепитием в его доме, под окнами которого, ничуть не смущаясь, прыгали кенгуру, потряхивая кожными сумками, а с деревьев свешивали хохластые головы бело-розовые какаду, Макуэри удивил офицеров рассказами о… России. Он был, видимо, единственным человеком во всей Австралии, которому довелось побывать и в Петербурге, и в златоглавой Москве, и на волжском просторе, и в пыльной, знойной Астрахани. Правда, путешествовал генерал в молодые лета и многое перезабыл, но слово «подорожная» крепко врезалось в его память, что, конечно, сразу же доказывало истину его рассказов о мытарствах на российских трактовых станциях.

В Порт-Джексоне «дивизия» Васильева покрасила шлюпы, запаслась дровами. Во второй половине марта корабли были в Тихом океане.


Главная задача излагалась так: «Производить свои изыскания с величайшим усердием, постоянством и решимостью. Направляя путь к северу, ежели льды позволят, он[21] употребит всемерное старание к разрешению великого вопроса касательно направления берегов и проходов в сей части нашего полушария… Встретив препятствие к проходу на север, северо-восток или северо-запад на шлюпах, он может употребить к сему бот, который берется с ним разобранный, байдары или другие маленькие суда природных жителей и не упустит также предпринимать экспедиции берегом, буде найдет к этому средство».

Знакомые мысли! Не их ли вынашивали Николай Петрович Румянцев и Иван Федорович Крузенштерн? И не то же ли самое предписывалось «Рюрику»?

У африканских берегов расстались недавно корабли первой и второй «дивизии»; теперь, в мае двадцатого года, миновав тропики и достигнув 33°18′ северной широты, разъединились суда васильевского отряда. Шишмарев лег курсом на NNO и направился к острову Уналашка, а капитан «Открытия» — к Петропавловску-на-Камчатке. Летом они должны были встретиться в заливе Коцебу и приступить к «решению великого вопроса».

Однообразны корабельные будни.

С восходом солнца штурман «Благонамеренного» Петров, тот, что плавал с Коцебу на «Рюрике», посылает своего помощника осмотреть горизонт. После приборки лейтенанты Игнатьев и Лазарев обходят судовые помещения. Штаб-лекарь и фельдшер следят за пригодностью провианта, наказывают повару побольше выдавать к обеду кислой капусты да щавелю — против цинги, мол. Старший плотник, по-тогдашнему тиммерман, рачительно заглядывает во все уголки большого шлюпа. Василий Аксенов, бочар, золотые руки, мастерит бочонки-анкерки. А матросы? Обыкновенное дело — слушай дудку да хриплую команду: «Вахтенной смене — вступить! Подвахтенным — вниз!»

Идти по следам «Рюрика» значит для Глеба Шишмарева идти по знакомым местам, к знакомым людям.

Остров Уналашка, Капитанская гавань. Вот селеньице Иллюлюк, пристань с двумя пушками, а вон и почерневшая деревянная банька, где несколько лет назад компанейский служитель Крюков закатил «рюриковичам» знатное мытье. Да вот и он сам — старина Крюков, белобрысый вологжанин с крутым говорком на «о».

Опять Уналашка и Капитанская гавань; опять путь в Берингов пролив. Будет ли васильевский отряд счастливее «Рюрика»? Но до того, как начать путь ко льдам, надобно еще исправить такелаж, догрузить балласт, налиться водой.

В середине июня «Благонамеренный» снова в походе. Три недели спустя справа по борту виднелся североамериканский мыс принца Уэльского. Шишмаревский шлюп плыл между материками.

И вновь Глеб Семенович «посетил тот уголок земли», где стоял он когда-то с командиром «Рюрика», вглядываясь в даль, в открытые воды, веря и боясь верить, что здесь-то и есть тихоокеанское начало Северо-Западного прохода. Теперь он твердо знал — здесь залив. Человек, имя которого носил этот обширный и удобный залив на Аляске, мечтал, что он послужит будущим мореходам опорной базой. Так оно и получилось летом 1820 года, когда корабли «второй дивизии» повстречались у скалистых берегов Зунда Коцебу, близ острова Шамиссо и губы Эшшольца.

Впрочем, не одним русским морякам ведомо было уже открытие капитана «Рюрика», не они одни, оказывается, пенили светло-свинцовые воды залива. Проворные, поворотливые американские торговцы появились в заливе Коцебу следом за «Открытием» и «Благонамеренным».

Американский бриг «Педлер» бросил якорь и вежливо отсалютовал «дивизии». Шкипер «Педлера» Джон Мик привез кое-какой товарец, надеясь сбыть его с барышом туземцем. Американцы заявили, что их соотечественник некий Грей плавал в заливе Коцебу прошлым летом и сделал опись. К сему еще они прибавляли, что Греева карта подробнее и точнее карты лейтенанта Коцебу.

— О-о! — воскликнул Шишмарев, обращаясь к одному из американцев, — мне было бы весьма любопытно поглядеть вашу карту.

Вскоре Глеб Семенович и лейтенант Лазарев были на борту «Педлера». Шкипер Джон Мик вытащил карту из деревянного футляра и распластал ее перед капитаном «Благонамеренного» и лейтенантом. То была грубая, неотделанная копия с карты Отто Евстафьевича.


— Грей объехал на байдаре залив, — рассказывал Джон Мик, не замечая, что русский капитан, удерживая улыбку, щурит глаза, — и обмерил глубины прибрежья шестом.

— Господин шкипер, — серьезно заметил Шишмарев, хотя глаза его, снова сузившиеся, лукаво искрились. — Господин шкипер, я сам (он налег на слово «сам») излазил весь залив вместе с другом моим почтенным капитаном Коцебу. Смею вас заверить, что ваша карта сделана по нашей карте. Что ж до глубин, то, прошу прощения, оные нельзя мерить шестом: в иных местах глубины равны пятнадцати саженям! Стало быть…

Джон Мик сосредоточенно раскуривал трубку; табак в ней почему-то не разгорался. Наконец, американец пыхнул в бороду дымом, задумчиво всмотрелся в белесое облачко, пробившееся сквозь бороду, и, подняв голову, невозмутимо переменил разговор.

Поутру 17 июля шлюпы с трудом выбрали якоря — вязкий грунт так засосал их, что на лапах и штоках налипло до пятидесяти пудов глины.

Лишь только корабли вышли в море, как у мыса Крузенштерна потеряли друг друга. Впрочем, капитаны, конечно, предвидели неизбежность раздельного плавания в Чукотском море: трудно, пожалуй даже невозможно, было держаться вместе двум парусникам среди непроницаемых туманов, при переменных ветрах.

«Благонамеренный» шел к северу вдоль американского берега. Злыми порывами дул ветер. Даже в полдень температура воздуха не поднималась выше полутора градусов. Небо то светлело в приглушенном облаками солнечном свете, то темнело в «густых туманах с мокротою», то совсем покрывалось «мрачностью».

Уже десятый день Шишмарев лавировал к северу от мыса Лисбурн и наносил на карту высокий, утесистый, кое-где покрытый свежим снегом берег Аляски.

Время от времени канониры палили из пушек, подавая сигналы Васильеву. Но ответа не было, и тяжелый пушечный гул, прокатившись над холодными волнами, тоскливо замирал в отдалении.


Разлучившись с Шишмаревым, Михаил Васильевич Васильев оказался в окружении дрейфующих льдов.

«К вечеру, — записывал 21 июля на борту его шлюпа, — увидели первые льды на NO… Ветер позволял идти на N, но простирающиеся льды от O на N заставили переменить курс к W. Когда лед стал пореже, взяли по-прежнему курс на N, но вскоре опять от густоты льда должны были поворотить».

Два дня спустя в журнале отметили: «После полудня показались льды между румбами NO и NW, ветер отошел к OSO, легли на S, туман стал пореже, льды имели направление от N к W».

И так день за днем: льды окружали — шлюп уклонялся, меняя курс; льды надвигались то с востока, то с запада, то прямиком с севера — шлюп лавировал; течение прижимало корабль к ледяным полям — ялы и баркасы отбуксировывали его прочь. Словом, было так, как певалось в моряцкой песне:


Паруса обледенели,

Матроз лицы побелели.

Братцы, побелели.

Трещат стеньги, мачты гнутся,

Снасти рвутся все с натуги.

Да, братцы, с натуги.

Сам создатель про то знает,

Как матроз в море страдает.

Да, братцы, страдает…


Все же «Открытие» поднимался к северу. Васильев, его тезка штурман Рыдалев и штурманские помощники Алексей Коргулев с Андреем Худобиным определяли широты. Шестьдесят девять градусов пять минут — мелькает в шканечном журнале. Шестьдесят девять градусов шестнадцать минут… Отступая, лавируя и вновь устремляясь вперед, единоборствует со льдами шлюп Михайлы Васильева.

Двадцать девятого июля необозримое ледяное поле встает по его курсу. Капитан и штурманы определяют широту. Глаза у них радостно вспыхивают: 71°6′! Посиневшие губы Васильева расплываются в улыбке, а Кургулева с Худобиным лишь субординация удерживает от того, чтобы не пуститься в пляс. 71°6′… Джемс Кук, сам бессмертный Кук поднялся на своем корабле, носившем то же имя, что и русский шлюп, только до 70°44′ северной широты!

— Поздравляю, господа, — торжественно говорит Васильев обступившим его морякам. — Поздравляю! Мы прошли дальше капитана Кука более чем на два десятка миль.

Рубеж Джемса Кука остался позади. Однако путь вперед был заказан. Ну что ж, не сразу Москва строилась. Шаг за шагом, терпением и выдержкой одолеют капитаны загадочный Северо-Западный проход!

И Васильев ложится на обратный курс. Зимние месяцы посвятит он исследованиям в Тихом океане, а будущим летом, собравшись с силами, воротится на штурм Ледовитого океана.

Десятый день раздельного плавания «второй дивизии» подходил к концу, когда шишмаревские марсовые восторженно заголосили: в двенадцати милях показались паруса «Открытия». Минула ночь, утром открылся чистый горизонт, и плаватели различили друг друга без помощи подзорных труб. Над палубами обоих судов при кликах «ура» взлетели вверх шапки. Корабли встретились, точно одинокие путники в буранной степи…


Наш мимолетный знакомец дон Луи Аргуэлло по-прежнему «царствовал» в Сан-Франциско. Ему давно уж осточертели и гарнизонные учения, и картежная игра с артиллеристом, и воинственные танцы низкорослых индейцев, и заплывшие желтым жиром падре окрестных миссий.

Ноябрьский вечер дон Луи провел по-всегдашнему: в захмелевшей компании было немало смешного и ничего веселого.

На другой день слуга едва разбудил дона Луи и сообщил ему, что большой корабль вошел в залив. Появление судна в великолепной бухте Сан-Франциско всегда было событием необыкновенным, ибо испанские власти все еще не желали заводить в колониях морскую торговлю. Услышав новость, комендант тотчас поднялся, надел мундир и направился к пристани.

И точно. Большой трехмачтовый шлюп стоял на рейде. От него уже отвалил ялик. На корме дон Луи видел офицера. Ялик подошел к пристани, и морской офицер Алексей Лазарев представился кавалерийскому офицеру Луи Аргуэлло. Испанец, приподняв брови, справился у Алексея, не знаком ли ему другой Лазарев, по имени Мигэль. Алексей Лазарев кивнул: Михаил — его родной брат.

— О, это очень хорошо! — обрадовался Аргуэлло. — Я помню, как капитан дон Мигэль гостил у нас со своим кораблем «Суворов». Это было, — добавил комендант, ничуть не напрягая память, — за год до прихода брига «Рюрик».

И, вспомнив «Рюрика», Аргуэлло с живостью осведомился, нет ли на этом русском корабле — он показал на «Благонамеренный» — кого-либо с «Рюрика». Услышав имя Шишмарева, комендант еще более оживился и, быстро жестикулируя, просил Лазарева пригласить всех офицеров к нему в дом.

Утром следующего дня к «Благонамеренному» присоединился «Открытие». Если Капитанская гавань на Уналашке и залив Коцебу служили шлюпам промежуточными опорными пунктами для северных исследованиям, то в Сан-Франциско готовились они к научным занятиям в южных широтах.

Ялики и баркасы обоих кораблей повезли на берег астрономические инструменты и палатки, повезли они и кирпич, захваченный еще в Кронштадтском порту, и мешки с ржаной мукой. Матросский заботник Михаил Васильев (недаром прошел он добрую школу на черноморских кораблях Федора Федоровича Ушакова) решил во время калифорнийской стоянки побаловать служителей свежеиспеченными хлебами. На берегу из кронштадтских кирпичиков сложили настоящую русскую печь; вскоре уже ночные вахтенные видели отблески ее огня и, принюхиваясь к бризу, чуяли домовитый, с детства знакомый запах ржаных хлебов. На зорях же ялы и баркасы доставляли командам теплые, мягкие караваи.

Экипажи приводили в образцовый вид вооружение шлюпов, а штурман васильевского корабля Рыдалев с помощником и капитан Шишмарев с мичманами занялись описью залива Сан-Франциско. Как ни странно, но эта прекрасная и давно ведомая мореплавателям гавань все еще не была положена на карты, ежели не считать лаперузовой копии с глазомерных испанских чертежей.

К февралю 1821 года такелажные работы были закончены, и офицеры съехали на берег проститься с комендантом «президио». Дон Луи был явно опечален. Каждый раз, когда корабли уходили из гавани, он с особенной остротой ощущал тоску своего житья-бытья. Пожимая руку Шишмареву, Аргуэлло просил кланяться капитану Коцебу.

— Пути моряков неисповедимы, — пошутил Шишмарев, — может, еще и встретитесь с моим другом…


Самые золотые сны, заметил Шиллер, сняться в тюрьме. Алексей Лазарев, проснувшись в крохотной каюте, мог бы добавить — и на корабле! Алексей протер глаза, заложил руки под голову и постарался вновь представить все, что ему пригрезилось. Однако пленительный облик возлюбленной Дуни Истоминой никак не являлся лейтенанту.

Алексей вздохнул, сунул руку глубоко под подушку и достал миниатюрный портрет. Сердечный друг Дуняша, чуть склонив гладко причесанную головку, томно глянула на заспанного офицера.

Даже прекрасные венецианки и далматинки, которыми любовался он, плавая мичманом в эскадре Сенявина, даже они не могли сравниться с Дуняшей. Ах, как далек он в сей час от нее, как далек от Петербурга! Розовая жизнь была у него в Петербурге: гвардейский экипаж и балы, придворные яхты «Торнео», «Церера» и «Нева» — он поочередно командовал ими, — летние ночи и петергофские празднества. Вот и теперь там, над гранитами Санкт-Петербурга, мерцает свет молочных ночей… До утра открыты рестораны и кондитерские. Огня в них не зажигают, и столичные франты, напрягая зрение, читают — или делают вид, что читают, — мелкие строчечки «Гамбургского вестника»: в белые ночи сиживать за столиком именно с этой газетой — таков наивысший шик. А гулянья на Невском и в Летнем саду!.. Всё призрачно и таинственно, как сами белые ночи…

Впрочем, сетовать должно лишь на самого себя: сам напросился в дальний вояж, сам подал рапорт начальству и сам добивался назначения к Шишмареву. Нечего тужить, брат! Минут через тридцать пробьют склянки — и марш на палубу принимать вахту. А на палубе, поди, снег да туман, и льды берут в полон шлюп, грозно ударяя в медную его обшивку.

Лейтенант спрятал миниатюрный портрет, потянулся к столу и взял свои поденные записки. Рассеянно перелистал страницы, исписанные коричневыми чернилами. Вот зимние записи о Сандвичевых островах и Ново-Архангельске, а вот и теперешние — лета 1821 года.

«В три часа ночи, когда мыс Сердце-Камень находился от нас на юго-запад, мы увидели лед, простиравшийся от северо-запада к западу-юго-западу. Он состоял из больших и малых кусков, сплотившихся весьма тесно, отчего никакого прохода между оными не было. Быв тогда в широте 67°6′ N, долготе 188°42′ O, мы легли к берегу вдоль льда, который беспрестанно занимал все пространство между оным и нами, заворачивая к югу. Наконец, идя все вдоль льда, мы увидели себя совершенно им окруженными, как бы в озере, только оставался проход к северо-востоку, куда и направили мы путь свой. На льду лежали моржи в великом множестве и по стольку на каждой льдине, сколько могло поместиться, отчего лед казался черным…»

«Ветер дул сильными порывами, иногда было тихо, но волнение развело весьма сильно. Мы радовались такому ветру, думая, что оным много льда уничтожится и очистит нам путь к северу…»

«В сие время показался мелкий лед, плававший отдельно, а в половине первого часа сквозь туман увидели оный, густо сплотившийся, прямо перед нами, почему, поворотя, легли в дрейф, чтобы обождав прочистки тумана, видеть, куда можно поворотить путь…»

Склянки пробили, и Алексей Лазарев, отложив дневник, пошел на палубу сменять вахтенного офицера…

«Дивизия» Васильева опять шла на север: «Благонамеренный» держался у азиатского берега, «Открытие» — у американского.


Паруса обледенели,

Матроз лицы побелели…


Новое раздельное плавание шлюпов началось в июне 1821 года. В числе прочих гидрографических задач Васильев предписал Шишмареву, «пройдя Берингов… пролив, искать прохода вдоль северо-восточного берега Азии и в Северном море».

А коли льды не пустят? Тогда, приказывал Васильев, «предпримите курсы к северу по разным направлениям, буде найдете идти невозможным, постарайтесь берег Азии описать подробно до широты, какой вы можете достигнуть».

Вот и старались… 1 августа «Благонамеренный» был на широте 70°13′. Два дня спустя Шишмарев нашел, что далее «идти невозможно». Вокруг шлюпа точно пушки палили. Льды казались какими-то разъярившимися одушевленными существами: гонимые ветром, они громоздились друг на друга, сшибались, лезли из воды, точно скалили драконовы зубы, опять лезли и опять сшибались. И людям, наблюдавшим это устрашающее зрелище, чудилось, что льды задались единственной целью — охватить кольцом деревянный корабль, сжать его так, чтоб хрустнули ребра-шпангоуты, и раздавить начисто. Да и сам корабль, пятисоттонный военный шлюп, со всеми своими палубами, мачтами, орудиями, отсеками и трюмом вздрагивал от грохота и ударов льдин, стенал под ледяным напором и медленно кренился на левый борт.



Крен нарастал. Пятнадцать, двадцать, тридцать градусов! Все оцепенели. Самое страшное было то, что делать-то было нечего, и это гнетущее ощущение полной беспомощности как бы придавило людей. Крен достиг сорока пяти градусов! «Благонамеренный» лежал на боку, скосив мачты.

День сменился сумерками, потом совсем угас, и наступила ночь, полная громовых раскатов дрейфующих льдин и отчаянного стона одинокого корабля.

В эти бесконечные ночные часы никто, конечно, глаз не сомкнул. Баркас и ялики готовы были к спуску; анкерки с пресной водой и провизия заблаговременно уложены в шлюпки. Однако в случае беды — и это знали все — шлюпки могли принять лишь часть экипажа, насчитывавшего восемьдесят человек.

Матросы вынесли наверх еще и мелкий рангоут, и трехдюймовые доски, хотя каждый из них и понимал, что на деревяшке долго не продержишься в студеных волнах. Окончив спасательные приготовления, офицеры в тяжелых, напитавшихся сыростью шинелях и матросы в подбитых ватой ворсистых фризовых полукафтанах и шапках-ушанках молча сгрудились на перекошенной палубе, ожидая своей участи. Казалось, что рассвет никогда не просочится сквозь грохочущую тьму… Эх, хотя бы появился вблизи васильевский шлюп. Да где ж ему показаться, когда льды кругом…

А васильевский шлюп в первые сутки августа еще не знал лиха. Напротив, плавание «Открытия» проходило не только благополучно, но и счастливо.

Когда в июне Глеб Шишмарев получил предписание начальника «дивизии», Васильев сообщил в нем и о своих намерениях: «По выходе из Уналашки, я предлагаю напервые идти к мысу Невенгаму, взяв с собой и мореходный бот, осмотреть берег от сего мыса до Нортон-Зунда, потом в Ледовитое море, вдоль берегов северо-западной Америки искать прохода в Северное море. Встретив препятствие, сделать покушение, где льды позволят, к северу, достигнуть сколь возможно большей широты и, наконец, возвратиться к 15 сентября в Камчатку».

В соответствии со своими наметками Михаил Васильев и выбирал курсы «Открытия».

В первой половине июля, миновав мыс Невенгам, моряки увидели высокий гористый берег, покрытый снегом. Васильев, к удивлению, не мог найти на адмиралтейских картах эту береговую черту. Тогда, сдерживая волнение, вызванное предчувствием открытия, капитан-лейтенант велел стать на якорь.

Едва боцман Григорий Евлампиев доложил, что «якорь забрал», как к борту «Открытия» уже подошла верткая байдара с туземцами. Они впервые встретились с европейцами, и европейцы впервые встретились с ними. Вечером, водрузив русский флаг на не известном доселе большом острове Нунивок, присвоив его мысам имена своих лейтенантов, а всей земле — имя своего шлюпа, Васильев продолжил плавание к норду.

В те самые дни, когда «Благонамеренный» стенал в ледяных тисках, офицеры «Открытия» описывали американский берег, наносили на карту мысы, названные именами двух замечательных моряков и испытанных друзей — Петра Рикорда и Василия Головнина, исследовали мыс Ледяной.

У мыса Ледяного кончилось безбедное плавание удачливого шлюпа, и моряки Васильева испили ту же горькую чашу, что и моряки Шишмарева.

Ветер крепчал. Монотонно и толсто ревели ванты. Косо, густой сеткой валил мокрый снег; временами его сменял холодный дождь. Льды колотили в борта, оставляя на медных листах огромные вмятины. Матросы, напрягая мускулы, сцепив зубы, наваливались грудью на длинные шесты и отталкивали льдины. Но льдины ломали шесты, все больше затирали шлюп…

Примерно в одни и те же дни обоим судам «северной дивизии», вторично оставившим позади рубеж Джемса Кука, удалось вырваться из ледяного плена. Поворотив на юг, у Мечигменской губы «Открытие» и «Благонамеренный» вновь встретились, и над шишмаревским шлюпом вспорхнул сигнал — капитан просил разрешения прибыть к начальнику экспедиции.

Капитан и офицеры, радостные и возбужденные, собрались в кают-компании, наперебой рассказывая друг другу о пережитых напастях.

Рассмотрев журнал и карты Шишмарева и показав ему свои, Васильев сказал:

— Полагаю, Глеб Семеныч, бессмертного Кука превзошли. Двадцать две мили далее к северу сделали. И пусть-ка тем, кто географией занимается в теплых кабинетах, покажется это маловажным. А мореходы свое слово скажут. Так-то, господин капитан-лейтенант!

И впервые за эти долгие дни трудного и опасного плавания морщины на лицах капитанов разгладились, и Глеб Шишмарев улыбнулся Михайле Васильеву своей широкой добродушной улыбкой.


В КРАЮ ИНДЕЙЦЕВ

Граф Григорий Владимирович Орлов не толкался у государева трона и не ломал головы над дворцовыми интригами. Бездетный стареющий вельможа, любитель итальянской истории и музыки, он годами жил за границей, то в Париже, то в Риме.

Время от времени Орлов являлся в Лондон. У него были немалые связи в английских ученых кругах. Секретарь Адмиралтейства хорошо знал Орлова, с удовольствием принял от него авторский экземпляр истории Неаполитанского королевства.

Кроме исторических и музыкальных интересов, у Григория Орлова была еще одна страсть — он собирал автографы знаменитостей. Узнав о полярных экспедициях англичан, он задумал пополнить коллекцию собственноручными письмами кого-либо из путешественников.

Джон Барроу охотно ублажил графа и прислал ему такой документ:

«Форт Провиденс, 62°17′ с. ш., 114°13′ з. д.

2 августа 1820 г.


Милостивый государь!


Я уверен, что вы будете довольны, узнав, что экспедиция готова направиться к р. Коппермайн. Индейский вождь и его партия вчера отправлены вперед, а мы последуем за ними сегодня после полудня. Я задержался, чтобы написать это письмо. Я был так занят со времени нашего прибытия 29 июля переговорами с индейцами и разными необходимыми делами, что не был в состоянии написать ни лордам Адмиралтейства, ни вам столь подробно о наших намерениях, как этого хотел, но так как мое письмо к г-ну Гентхему содержит общие основы полученных сведений вместе с картой предполагаемого дальнейшего пути, я надеюсь, что лорды Адмиралтейства и вы не примете это за невнимание к вашим указаниям по этому поводу. Каждое мгновение так дорого для людей в нашем положении, когда сезон для действий так краток, что нельзя терять ни минуты. Я очень озабочен тем, чтобы отправиться немедленно для того, чтобы скорее нагнать индейцев, согласно моему обещанию при их отъезде».

Орлов с видом коллекционера, добывшего любопытный автограф, рассматривал листок. Письмо заканчивалось обычным — «имею честь оставаться вашим покорным слугой» и подписью — «Джон Франклин». Орлов положил листок в аккуратную папочку и спрятал в ящик.

Потом он погрузился в корректуры последнего, четвертого тома своей неаполитанской истории и позабыл о нем…

Итак, листок, подаренный Орлову, был написан Джоном Франклиным. Однако что ж это за форт Провиденс?

Ведь мы оставили нашего Джона под лондонской крышей, у жаркого камина, где он беседовал с Вильямом Парри. Впрочем, если помните, Васильев, отправляясь с Шишмаревым в Берингов пролив, толковал что-то на портсмутской стоянке капитану Головнину о новых английских экспедициях…

Нет, расскажем-ка все по порядку.


Встретившись в Лондоне после неудачного плавания, Франклин и Парри начали действовать соединенными усилиями. Надо штурмовать Арктику, доказывали они. Барроу, географическое общество, представители торговых компаний поддерживали друзей-«звездочетов». А тут еще разнеслась весть о скором отправлении русских корабельных «дивизий» к обоим полюсам земного шара. Англичане заторопились.

И вот весной 1819 года, когда над Англией снова летел веселый и влажный апрельский ветер, капитанам Парри и Лиддону были снаряжены суда «Гекла» и «Грайпер». К этому же времени собрал свой отряд и Франклин.

На Северо-Западный проход намечался двойной натиск. Сухопутная экспедиция Франклина должна была определить очертания части канадского северного побережья. Морская экспедиция Парри должна была опровергнуть Росса и доказать сообщаемость Баффинова залива с другими бассейнами, продвинувшись как можно далее на запад.

Восьмого мая в последний раз перед долгой разлукой обнялись Вильям и Джон. Первым покинул Темзу Парри; две недели спустя — Франклин.

Джон поднялся на борт «Принца Уэльского». Он стоял на его деревянной, недавно пролопаченной и еще влажной палубе. Весенние облака снежными клубочками плыли по лазури, напоминая акварельку из детской книги. На Темзу от них падали тени, но тени не казались такими безмятежными, как сами облака. Ветер рябил речную воду, и отражения облаков рябились вместе с ними.

Франклин, испытывая противоречивые чувства, неизбежные перед началом долгого похода, стоял на борту «Принца Уэльского» вместе со своими спутниками. Франклин понимал, что его товарищи испытывают то же, что и он. Все молчали, а если и перекидывались двумя-тремя словечками, то совсем незначительными, не соответствующими моменту и не передающими их душевное состояние.

Франклин взглянул на своих спутников. В эти минуты прощания с родиной они показались ему и странно близкими и такими, будто он впервые всматривался в них.

Доктор Ричардсон, ботаник и хирург королевского флота. Франклин видит его профиль: четкий профиль упрямца, светлые волосы. Рядом с доктором — испытанный штурман Джордж Бек; он ходил вместе с Франклином на «Тренте». Красив, этот Джордж Бек, тонколицый, черноглазый, кудрявый. Только чуть портит его выступающая вперед верхняя губа. Он еще больше выпячивает ее, когда задумывается. Вот как сейчас. И на лице у него всегда что-то меланхолическое, не зная его и не подумаешь, что он храбрец… Роберт Худ, мичман. Делает вид, что совершенно спокоен. Какое там спокойствие!.. Матрос Хепберн — старый волк, резкие морщины, тяжелый подбородок — он неловко опустил руки, непривычные к праздности, и тоже смотрит на берега и на воду с бегущими тенями облаков. Джон Хепберн, угрюмый, но славный малый… Такие, как ты, говорят: «Наша жизнь — на волнах, а дом наш — на дне морском»…

Пятеро невольно вздрагивают: громко и раздельно звучит команда, и «Принц Уэльский» снимается с якоря.

Если верить приметам, то ничего доброго они не сулили франклиновскому отряду. «Принц Уэльский» должен был доставить их в Америку и высадить на берегу Гудзонова залива. Но с первых же дней плавания противные крепкие ветры встретили корабль, и штормы завели с ним бесконечную, опасную игру. Больше двух месяцев добирался Франклин до плоского болотистого берега, к устью рек Хейс и Нельсон, где высятся стены главной фактории Гудзоновой компании.

Лишь в конце августа увидели путешественники потемневшую от времени бревенчатую башню Йорк-фактори. Над башней вилось знамя — большое красное полотнище с изображением британского флага вверху, у древка, и литерами «H.B.C.» в правом нижнем углу. Литеры означали: компания Гудзонова залива. Знамя возвещало: отселе владычествует она, компания, над землями и озерами, лесами и горами, владычествует над пространством в шесть миллионов квадратных километров.

«Принц Уэльский» сгружал в склады Йорк-фактори порох и свинец, ружья и мануфактуру, спирт и ножи. Опорожнив трюм, «Принц Уэльский» начал приемку пушнины, доставленной в Йорк агентами компании из глубин страны. Фактория отправляла европейским хозяевам драгоценные бобровые шкуры, вымененные у индейцев-охотников по всем правилам совестливых торгашей-колонизаторов: охотничий нож — бобровая шкура, одеяло — восемь шкур, ружье — пятнадцать или, того лучше, столько пар их, сколько можно развесить по длине ружейного дула…

Пятеро путешественников сходят на берег Гудзонова залива. Они оглядываются. Волна за волной накатывает на пологий, зыбкий берег. За горизонтом — Гудзонов пролив, еще дальше — Атлантика, за океаном, в той стороне, где встает солнце, — родина. А на северо-западе, за синими лесными и озерными просторами теряется тысячемильный путь к берегам другого океана — Ледовитого. Где-то в далях времени и пути сокрыто будущее пятерых. Они входят в ворота Йорк-фактори.

Франклин и его спутники отдыхают, советуются о маршрутах с бывалыми людьми. Ловкие, со сметливыми жесткими глазами, удальцы эти отлично говорят на языках индейских племен, говорят и по-английски, но в их произношении все еще улавливается французский оттенок. Их зовут акадцами; они — потомки первых переселенцев из Франции; в их жилах много индейской крови. Они хлещут спирт, не запивая его водой, не боятся ни бога, ни черта и шатаются по лесам и озерам в поисках индейцев. Они везут охотникам все, что доставляет в Йорк заморская страна, где живут директора Гудзоновой компании и держатели могущественных контрольных пакетов. Акадцы ведут торг с индейцами, «смачивая» грабительские сделки огненной жидкостью.

Не только акадцы ходят в добытчиках богатств компании. Есть и другие — «лесные бродяги», «вояжеры», молодые парни из Шотландии или с Оркнейских островов, подписавшие контракт с компанией.

У каждого из них своя жизненная повесть, полная лишений, обманов, дружбы, ненависти, пестрая жизненная повесть скитальцев-торгашей.

Франклин советуется с «лесными бродягами», «вояжерами». Они знают края, куда он должен добраться. Правда, что касается побережья Ледовитого океана, то тут они умолкают. Им нет никакой охоты пухнуть с голода на тех берегах…

В сентябре 1819 года поместительная лодка отваливает от речного берега. Пятеро путешественников и акадцы-проводники плывут по Хейсу к озеру Виннипег. Они плывут покамест на юго-запад, чтобы потом по многочисленным рекам и многочисленным озерам направиться на северо-запад.

Всплеск весел несколько приглушен слитным ровным шумом прибрежных лесов. Когда ветер позволяет поставить парус и гребцы потирают натруженные мозолистые ладони, тогда слышен и лесной шум, и сердитый говор реки Хейс, и отрывистый крик ворона, который в отличие от европейского не черен, а пепельно-сед.

В октябре под килем лодки была уже не речная вода Хейса, а беловатая и мутная, окрашенная известковыми породами волна озера Виннипег. С левого борта виднелся болотистый берег, с правого — до самого горизонта — озерный простор, уходящий к юго-востоку на многие сотни миль.

Отряд Франклина пересек «молочные» волны Виннипега и очутился на реке Саскачеван, текущей по травянистой и лесистой озерной равнине, с разбросанными там и сям поселениями. Через несколько миль лодка подошла к сосновому острову, и путешественники выгрузились у фактории Кумберлендхауз.

Жаркое лето давно сменилось глубокой, но все еще ясной осенью.

В окрестностях фактории индейцы-кинетиносы раскинули свои куполовидные, покрытые шкурами вигвамы. Индейцы были приветливыми людьми, и Франклин сделался частым гостем в их вигвамах. Он с грустью увидел, что белокожие из всех прелестей цивилизации немногим одарили краснокожих. «Зеленый змий! Здесь царствовал почти безраздельно и почитался, пожалуй, наравне со священными идолами. Спирту хватало с лихвой, а вот о медикаментах туземцы и не слыхивали; эпидемии коклюша и кори косили кинетиносов.

Восемьсот двадцатый год отряд встретил в Кумберлендхаузе. Река давно стала. Сосны роняли снежные комья. Дымы сизыми столбами поднимались к небу; ночами разносился протяжный вой собак. Морозы держались в тридцать градусов и более. Франклин купил собак, лыжи, сани и решил двинуться в дорогу. С ним отправились проводники, штурман Бек и матрос Хепберн, а доктор Ричардсон и мичман Худ задерживались на Саскачеване для обследования окрестностей.

Не так уж много миль разделяло Кумберлендхауз и Форт-Чипевайан. Но Франклин скорее согласился бы проделать в десять раз больший путь морем. Выходец из «петушьей ямы», мичман и лейтенант, «звездочет», он чувствовал себя на берегу, в пеших переходах не столь уверенно, как в океане. Леса и озера казались ему куда опаснее и враждебнее доброго морского шторма. Даже звезды, на которые он глядел в часы ночных привалов, лежа у костров на еловых ветвях, даже звезды, которые он изучал с корабельных палуб, светили в чащобах незнакомо и мрачно. И ветер пел не так, как в вантах, и запахи снега и хвои были не то, что запах тира, пеньки и морской соли. Зато теперь Франклин уже шел на северо-запад, с каждым днем приближаясь к Ледовитому океану. С каждым днем! Только много их, этих дней, еще впереди…

Франклин, Бек, Хепберн и проводники-индейцы ушли из Кумберлендхауза 18 января, а в Форт-Чипевайан пришли 2 марта, совершив путь в тысячу триста девяносто километров.

Агенты Гудзоновой компании выбрали для форта превосходное место. Форт-Чипевайан был доступен индейским каноэ и со стороны обширного озера Атабаска и со стороны трех рек — Пис-Ривер, Невольничьей и реки, одноименной с озером. Тут уже начинались богатейшие бобровые места, а посему именно в этих местах особенно соперничали «вояжеры» враждебных Гудзоновой и Северо-Западной компаний. Впрочем, в то время как Франклин появился на озере Атабаска, компанейские воротилы, пронырливые торговцы и купцы уже сговаривались о слиянии обеих корпораций.

Весну встречали путники в Чипевайане. Все больше индейских племен сбиралось к форту. Приходили и «люди бересты», и «люди восходящего солнца», и «люди, искусно владеющие луком», приходили и те, что принадлежали к племенам «зайцев» и «бобров». Смуглые, скуластые, с прямыми жесткими черными волосами, сильные и широкогрудые, туземные жители, коренные обитатели страны, смиренно и униженно выпрашивали у торговцев порох и свинец — все пока в долг.

Среди индейцев уже шли пересуды о незнакомых белых пришельцах, которые не собираются ни торговать, ни охотиться, ни ставить новую факторию. Эти пришельцы в одеждах воинов заморского владыки, но они миролюбивее и благороднее «лесных бродяг» и хозяев форта. Проводники пришельцев поговаривают, что незнакомцы собираются идти еще дальше, туда, куда летят в эти весенние дни гуси и утки. Что же манит их в царство Северного Ветра? Но бледнолицые никогда ничего не делают попросту, без мудреных замыслов. Что-то есть непонятное и грозное в их намерениях…

Франклин, поджидая из Кумберлендхауза доктора Ричардсона и Худа, бродил с ружьем по равнине, сбрасывающей снега и уже ослепительно блестевшей на солнце бесчисленными озерами и озерцами, оставленными на земле эпохой великого оледенения.

Весенняя пора не очень-то бодрила Джона Франклина. Надежды на пополнение запасов в Форт-Чипевайане не оправдались. Закрома фактории опустели за зиму, и экспедиция могла рассчитывать лишь на свои девяностофунтовые мешки с пеммиканом,[22] на плитки бульона и шоколада, чай да сахар. Не густо…

Индейцы сооружали для Франклина каноэ. Одни снимали с берез кору с желтоватой, гладкой и скользкой нутряной стороной. Другие, расщепливая гибкие, волокнистые еловые корни, изготовляли нитки, а из толстых упругих корней выделывали шпангоут.

Работали индейцы споро. Под смуглой огрубелой кожей вздрагивали, напруживались, перекатывались мышцы. На лицах блестели капельки пота. Ритмично и ладно звучала над озером Атабаска песня, давняя и верная спутница труда.

Когда швы каноэ были покрыты вязкой пахучей смолой, собранной из подсоченных, оживших по весне деревьев, а борта и дно укреплены трехдюймовыми сосновыми планками, дело было кончено.


Так построил он пирогу

Над рекою, средь долины,

В глубине лесов дремучих,

И вся жизнь лесов была в ней,

Все их тайны, все их чары:

Гибкость лиственницы темной,

Крепость мощных сучьев кедра

И березы стройной легкость…


Франклин и его моряки осматривали узкие, длинные каноэ со смешанным чувством восхищения перед изяществом туземной работы и недоверия — ведь на каноэ придется плавать у берегов… Ледовитого океана!

С прибытием доктора Ричардсона и мичмана Худа партия была в сборе, и 18 июля каноэ отплыли вниз по Невольничьей реке к большому Невольничьему озеру.

Быстро скользнули десятиметровые каноэ по течению Невольничьей реки. Мягко и покладисто забулькала под их острыми носами вода, плеснула под веслами, пугая речных сигов.

Каноэ скользили по Невольничьей реке, и белые ели на ее берегах в дремотной вековой задумчивости тихо пошевеливали разлапистыми ветвями. И тоже задумчиво, но с примесью тревоги и беспокойства следили за быстрым ходом каноэ, глубоко вдавливая в мягкую влажную землю свои раздвоенные копыта, короткогривые и тонкорогие лесные бизоны.

Булькала вода под носом каноэ, мерно ударяли весла, оставляя на реке расплывающиеся круги, плясали над головами путников, зудели и лезли в глаза и ноздри, в волосы и уши черные зловредные москиты.

За шестидесятой параллелью река сделалась шире и глубже, и Франклин подумал, что тут с успехом могли бы ходить солидные речные суда, какие холят вверх по Темзе.

Спустя несколько дней река привела путешественников к Большому Невольничьему озеру. На двадцать девять тысяч квадратных километров размахнулось оно, окруженное болотами и лесами.

«Вояжеры» резко повернули каноэ к западу, пересекли озеро и подошли к форту Провиденс.

Кончался июль, и Франклин, не теряя времени, попросил компанейских служителей свести его с индейцами. Надобно было договориться с ними о дальнейшей помощи экспедиции.

Тридцатого июля Франклин приказал подчиненным скинуть походное платье и облачиться в мундиры. Предстояла церемония встречи с вождем сильного индейского племени.

Вождь Акайчо не заставил себя ждать. Медленно подплыла его нарядная лодка к форту Провиденс. Медленно вышел из нее Акайчо — высокий, красивый, украшенный матерчатыми лентами с нашитыми на них дюжинами пуговиц, вплетенными в его прямые, иссиня-черные волосы. Медленно, глядя перед собой, шествовал он к бледнолицым.

Франклин и его моряки приветствуют индейского вождя. Но беседа не начинается сразу. Это неприлично. Акайчо пьет спирт, немного, несколько глотков, пьет из вежливости. Потом он сосредоточенно курит трубку. Наконец он говорит неторопливо, важно, взвешивая слова. Толмач переводит.

— Я очень рад, — говорит Акайчо, поглядывая на мундиры моряков, — видеть в моей стране таких важных предводителей и готов сопровождать их до конца путешествия. Народ мой, правда, беден, но…

Акайчо быстро, пронзительно глянул на моряков. В глазах его сверкнули огоньки, но он продолжал все так же неторопливо:

— Но в отношении к белым, которые нам сделали столько добра, он совершенно дружелюбен…

Заканчивая речь, Акайчо спросил о цели экспедиции. Франклин, помня рассказы Парри, помолчал, как того требовал этикет, и ответил:

— Мы прибыли в твою страну для того, чтобы сделать открытия на пользу всех народов, а также и твоего народа. Мы охотно и с благодарностью принимаем содействие твоего племени. Пусть оно ведет нас, доставляет нам пищу, и его услуги будут вполне вознаграждены.

До потемок толковали Франклин и Акайчо, уславливаясь о проводниках, продовольствии, наградах.

Второго августа все было улажено. Рано утром Франклин написал Барроу письмо и отдал его «вояжеру», направлявшемуся в Йорк-фактори. Это и было то письмо, которое секретарь Адмиралтейства подарил впоследствии Григорию Орлову. Теперь оно хранится в Москве, в архиве.


ЦЕНА ОДНОЙ ГЕОГРАФИЧЕСКОЙ КАРТЫ

Отослав краткое торопливое донесение Барроу, Франклин 2 августа 1820 года ушел из фактории Провиденс.

Широко простерлись холодные воды Большого Невольничьего озера. Булькает волна под легкими каноэ. Небо клубится осенними тучами. На берегах сникли желтые кустарники, лоси щипали их, брезгливо прихлопывая мягкими теплыми губами. В заводях, в устьях ручьев без роздыха трудились бобры — строители запруд.

Миновав Большое Невольничье озеро, речки, соединяющие озерца, отряд поднялся почти до шестьдесят пятой параллели. Однако Франклин понимал, что в этом году не дойти до берегов Ледовитого океана. Все же ему очень хотелось пробраться как можно далее к северу. Но Акайчо воспротивился и сказал белому начальнику, что зима по всем приметам должна быть ранняя, а потому он дальше не поведет партию.

Франклин заспорил.

— Идти никак нельзя, — спокойно отрезал Акайчо. — Можно погибнуть. Но если ты будешь так безрассуден, что не последуешь моему совету, то я все-таки не покину тебя, ибо стыдно мне будет, когда ты умрешь в стране моего племени.

Франклин задумался. Акайчо сидел на корточках у костра. Пламя освещало его орлиное лицо, покатые сильные плечи и красивую темную руку с длинной дымящейся трубкой. Он курил, этот Акайчо, Большеногий, и дожидался решения белого вождя.

Франклин покорился.

Выбрали место на берегу Зимнего озера. Удары топоров вспугнули коноплянок. Дрогнув мохнатыми ветвями, со скрипом и стоном повалились ели. Обрубив сучья и наскоро обтесав бревна, приступили к постройке хижин и склада. Дали имя крохотному селенью — форт Предприятие.

Индейцы наполняли бревенчатый склад форта оленьими тушами, коптили на кострах рыбу, вытапливали сало. Как ни был раздосадован Франклин столь быстрой остановкой, он утешался тем, что зимовка будет сытой. Да и устье реки Коппермайн было неподалеку, а стало быть, в будущий год экспедиция наверняка достигнет Ледовитого океана.

Действительно, зимние месяцы в форту Предприятие прошли хорошо. Провианта было вдоволь, дров — с избытком, а хижины — теплые. Франклин иногда посылал в форт Провиденс кого-нибудь из индейцев, и тот, привязав лыжи, бегал к Большому Невольничьему озеру за почтой.

Получив газеты и журналы, моряки с таким жаром спорили о событиях в мире, об английских делах, будто были не в дебрях Канады у Зимнего озера, а на берегах Темзы, в парламенте. В спорах и дебатах они забывали, что события, о которых шла у них речь, устарели на полгода, а то и больше. Впрочем, это обстоятельство позволяло им биться об заклад, загадывая, как же события развертываются сейчас, когда они сидят в форту Предприятие.

На дворе гуляла метель и куражился ветер, ухали в потемках совы да, подвывая, бродили у склада, принюхиваясь к оленине, волки. В хижинах, полных смолистого запаха и тепла, говорили тем временем об августовской бойне в Манчестере, когда правительственные войска расстреляли народный митинг, о парламентской борьбе, о безнадежном состоянии восьмидесятидвухлетнего короля и о будущем короле Георге IV…

В середине зимы в лагере Франклина обосновались эскимосы-переводчики Татанеук и Хоеутерок, присланные Гудзоновой компанией. Имена переводчиков показались европейцам слишком трудными; они перекрестили их в Август и Июнь, что, видимо, не слишком опечалило эскимосов. Август и Июнь не пожелали поселиться в бревенчатых хижинах, выстроили настоящее снежное эскимосское иглу и зажили по-своему.

В зимние месяцы Франклин несколько раз ходил к реке Коппермайн, исследованной за полвека до него Самуэлем Херном, а мичман Худ и Ричардсон занялись геологическими разведками в окрестностях, богатых, по словам индейцев, медной рудой.

Лишь в середине июля 1821 года отряд Франклина тронулся вниз по реке Коппермайн. Никто из пятерых англичан и не догадывался, что это путешествие принесет им так много мрачных испытаний, лишений и ужасов и так мало результатов!

Нет, путешественники совсем не думали об ужасах и страданиях, а плыли к Ледовитому океану по реке, несшей свои студеные воды посреди гор и долин.

Милях в десяти от океанского побережья, там, где уже потянулись в унылом однообразии тундровые полосы, Акайчо простился с Франклином. Там, сказал индейский вождь, указывая на север, живут враждебные его племени эскимосы, а у него нет желания заводить боевую песню.

С уходом индейцев путники оказались в затруднительном положении. Запас провизии был невелик. На постоянную охотничью поживу рассчитывать не приходилось. Разве что подсобят эскимосы. Вот ведь показались уже следы жителей канадского севера.

Но тут Франклина постигла неудача, роковые последствия которой сказались спустя недолгое время: эскимосы, несмотря на уговоры своих соплеменников Августа и Июня, не завязали с белыми пришельцами никаких отношений и при малейшем приближении путников испуганно разбегались.

Ничего другого не оставалось, как продолжать экспедицию без всякой надежды на помощь туземцев. А чтобы, выражаясь военным языком, обеспечить тыл, начальник отрядил одного из «вояжеров», Венцеля, человека известного среди индейцев, и просил его подготовить к следующей зимовке форт Предприятие. Венцель, пообещав исполнить все в точности, отправился в обратную дорогу.

Тяжелую ответственность принял на душу Джон Франклин. Тревога закралась в его сердце. Но все также тверды его спутники — и доктор Ричардсон с его четким открытым лицом, и пылкий мичман Худ, и чернокудрый красавец Бек, и медлительный степенный силач матрос Хепберн…

Каноэ подходят к устью Коппермайна. Пристально всматриваются в прозрачные дали пятеро путешественников и их провожатые — «лесные бродяги» с манерами индейцев и французскими именами, «вояжер» итальянец да индеец-ирокез Мишель.

Пятеро англичан долго глядят вдаль: не покажутся ли паруса «Геклы» и «Грайпера»? Вот если бы Парри добрался до этого залива, залива Коронейшен! Но в заливе нет парусов, ибо друг Франклина капитан Вильям Парри совсем в других краях. В заливе толкутся лишь льды, зажатые на нешироком водном пространстве между матерым берегом и южной гранью острова виктории.

И Франклин тоже смотрит на залив. Вот они, наконец, волны Ледовитого океана. Он вышел к ним… Больше двух лет прошло со дня отплытия из Англии… Уже на исходе июль. Уже на исходе провиант. Немногое же сделает он на этих неизведанных берегах, вдоль которых идет, быть может, путь из Атлантики в Тихий океан. Видно, не приспели еще сроки одолеть этот путь с одного раза, одной экспедиции, одному судну… Шаг за шагом придется вырывать его у Арктики. И какой ценою платить за несколько миль этого пути! Ну что ж, он готов…

Каноэ Франклина начали плавание вдоль канадского берега. Они плыли, подобно древним мореходам, — все время в виду земли. Берег был не слишком живописен — серый гранит да красный гранит. А в море — льды. Гляди-поглядывай, не то напорешься на них, да и поминай как звали, не выдержит береста каноэ и пойдешь ко дну…

Сорок два дня продолжалось это плавание в берестяных, порядком обветшавших скорлупках. Сорок два дня неуклонно двигалась экспедиция на восток. Если бы вытянуть ее курс напрямую, он был бы равен всего лишь сорока милям. Но побережье было изрезанным; каноэ тратили много времени, а люди много усилии на обход фьордов. Бухты, заливы, река, названная в честь мичмана Худа, мысы, отмели, скалы — все заносилось на карту. То была черновая, неприметная, муравьиная, утомительная и не сулившая громкой славы работа.

А провизия совсем уж иссякала. И близилось зимнее время. Добравшись до 68° северной широты и назвав мыс Поворотным, отряд Джона Франклина пошел вспять.

В устье реки Худа надеялись найти дичь. Пернатые, точно назло, исчезли. Разделили последний пеммикан. Побросали все, что можно было бросить.

В начале сентября съели последний пеммикан. Осталось немного бульона и колбасы. Шли берегом. Каноэ несли на себе: ведь надо же было переправиться еще через Коппермайн.

Грянули снежные бури. Термометр показал минус двадцать три. Сильный ветер валил людей с ног. Бури кончались так же внезапно, как и начинались. Но потом они зарядили без перерыва. Путники едва двигались. Часто отсиживались в палатке. Однако нельзя было задерживаться. Если зима застанет их вдали от лесов, от форта Предприятие, — смерть, погибель. Они шли, сгибаясь от ветра, шли цепочкой, один за одним. Они шли по пустынной, плоской земле, уже покрывшейся глубоким снегом…

Они с трудом вытаскивают ноги из рыхлого снега. И идут, идут, один за одним, цепочкой, согнувшись, молча. Они теряют силы. Чувствуют первые, особенно мучительные, спазмы в пустом желудке. Страшный лик голодной смерти уже кажет им черные пустые глазницы. Скрипит снег. Передние носильщики роняют каноэ, падают на берестяную скорлупку. Они падают, эти изможденные люди, бессильно и тяжело, всем телом, всем весом. Трещат продольные планки. Ветхая шлюпочка вдавливается в снег. Проводники поднимаются, тупо глядят на каноэ. Все идут дальше. Скрипит снег.

Уже не спазмы пустого желудка, а непрерывная ноющая боль. Голову сжимает железным обручем. «У-у — у-у», — гудит северный ветер; «а-а-а — а-а-а», — плачет вьюга. Скрипит снег. Тяжело дышат люди. В пересохшие рты суют они пригоршни снега. Были б силы, надо б плюнуть в это мутное снежное небо, в это безбожное небо. Были б силы, надо б проклясть эту безжалостную, промерзшую землю, весь этот страшный мир… Скрипит снег. Они бредут цепочкой.



Две недели — равниной. Четырнадцать дней, убийственно пустых дней. Ничего нет в мире. Есть шагающие мокасины. Есть только глубокий след от того, кто идет впереди. И нескончаемые снега. «У-у — у-у», — гудит северный ветер; «а-а-а — а-а-а», — плачет вьюга. Все плывет перед глазами. Мокасины сами по себе шагают и шагают.

Скалистые бугры сменяют равнину. Ветер обдувает их. Бесснежные голые бугры, точно желваки. Кто-то из канадцев нагибается, скрюченными пальцами наскребает серенький мох. Мох похож на засохшую плесень. Канадец жует, давится трухою. Другой, третий, еще один скребут мох, жуют и опять скребут. Весь отряд скребет и жует мох.

Снова скрип снега. Шагают мокасины. Носильщики бросают последнее каноэ. Кто будет думать о предстоящей речной переправе, когда не знаешь, не сдохнешь ли до вечера? Франклин пытается вразумить проводников. На него в упор глядят потухшие глаза. Проводники не отзываются. Люди уже за чертой здравого смысла.

Двадцать шестого сентября — после месячного похода с мыса Поворотного — отряд дотащился до реки Коппермайн. Вот она несется к Ледовитому океану. Лед еще не смирил ее. Ширина реки — чуть больше ста метров. Надо переправиться на противоположный берег. Он так близко и так бесконечно далеко. Люди стоят у реки и смотрят на воду, где позвякивают первые тонкие льдинки. Надо переправиться… Надо, надо… Они глухо бормочут это слово. Они знают, что надо. Но как?

Слабенький ивнячок покрывает берега. Гибкие прутики, из которых разве деревенскую корзинку сплести можно. Они же плетут… плот. Какой там плот… Ивовый коврик не выдерживает малейшей тяжести… Восемь дней бесцельно и безнадежно бродят люди у холодных зимних волн Коппермайна.

— Настоящий мужчина, — вспоминает Ричардсон чье-то изречение, — идет до тех пор, пока он не может больше идти, а после этого он проходит в два раза больше. В два раза больше, — повторяет доктор и говорит Франклину: — Я обвяжусь веревкой и постараюсь переплыть проклятую реку.

Франклин удивленно смотрит на доктора.

— «Настоящий мужчина идет…» — машинально произносит Франклин и видит, что доктор, охнув, приседает, схватившись за ногу и скривив лицо.

Моряки и канадцы окружают Ричардсона. Оказывается, доктор наступил на чей-то кинжал, воткнутый в землю рукояткой, разрезал сапог и до кости распорол ногу.

Доктора перевязывают рубахой. Он сцепил зубы, на скулах у него выступил пот. Но он поднимается, обвязывает себя концом длинной веревки. Никто его не удерживает. Прихрамывая, подходит он к реке кидается в студеные воды.

Отряд стоит у берега. В потухших глазах загораются искры восторга. То, что сможет один, смогут другие! Доплыв до середины реки, доктор переворачивается на спину. Он плывет на спине, бултыхая ногами. Руки у него онемели, их свело, он их не чувствует, как он почти уже не ощущает жгучих игл, впивающихся в его тело. Он плывет на спине. Он должен доплыть до берега. Берег все ближе. Еще немного. Еще… Сейчас он нащупает дно. Еще усилие…

Путники стоят на берегу. Матрос Хепберн крепко держит веревку, на другом конце которой привязан человек, борющийся с течением Коппермайна. Вдруг Хепберн начинает бешено выбирать пеньковый трос. Его сильные руки так и мелькают, а кольца веревки быстро наслаиваются у ног. Франклин и штурман, вздрогнув, разом помогают матросу. Отряд замер, оцепенел. Нет восторга, снова потухшие глаза. Доктор не доплыл. Близ берега силы окончательно изменили ему, и он пошел ко дну, захлебываясь ледяной водой.

Едва разгораясь, потрескивали ивовые прутья, пуская влагу на тоненькой глянцевитой коре. Чуть дыша, лежал у огня доктор Ричардсон. Нога, обмотанная рубахой, превратилась в окровавленную обмерзшую култышку. Снег так глубок, что Франклин и Хепберн сумели отыскать лишь горстку мха. Они отдали ее доктору, но тот не в силах разжать синие губы.

— «Настоящий мужчина, — шепчет ему Франклин, — идет до тех пор…»

Доктор смотрит на Франклина.

— Ничего, старина, — шепчет Франклин. — Мы дойдем, дойдем…

Франклину холодно. Он никак не может согреться. Он ведь всегда был таким мерзляком, точно родился у экватора. Он ведь и дома, в Спилсби, жался зимой к печке. Но он начальник экспедиции, он не может, он не вправе падать духом. Что-то подсказывает ему, что он выдержит. Он не может, не вправе не выдержать. И Франклин улыбается. Оскал его страшен, и улыбка походит скорее на гримасу. Но все же он улыбается. Не надо терять надежду. Это последнее, что теряет человек.

Спасительная мысль: соорудить шлюпку из ивовых прутьев и клеенчатых мешков! Трясущимися руками они делают шлюпку. Один из проводников успешно переправляется на противоположный берег. За ним все остальные. Теперь вытерпеть несколько переходов, и они — в форту Предприятие. А там, там-то уж ждут их оленьи окорока, белорыбица, крупы, заготовленные Венцелем, «вояжером», которого Франклин отослал назад еще в дни выхода из устья Коппермайна в залив Коронейшен. Эх, только бы дойти до Предприятия!

Скрипит снег. Шагают мокасины. Карликовые березки да можжевельник чуть-чуть поднимаются над снегами. «Земля тоненьких палочек» — зовут канадцы эти края.

— Джордж, — говорит Франклин штурману Беку, — вы чувствуете себя получше других. Возьмите несколько проводников и идите к форту. Постарайтесь найти индейцев. Пусть они возьмут провизию и отправятся к нам навстречу. Джордж, — повторяет Франклин, беря штурмана за руку, — я надеюсь на вас.

— Слушаюсь, капитан, — отвечает Бек. — Я сделаю все, что могу. — Помолчал, выпятил губу и добавил: — Я сделаю больше, чем могу.

Франклин не обнимает, не целует Джорджа Бека; он ничего больше не говорит ему.

Привалы так часты, что, право, путники больше сидят, чем идут. У Франклина опухли ноги, он не может пройти больше километра. Джордж Бек и три проводника прощаются с отрядом и идут к форту. Вслед им глядят потухшие глаза, изможденные лица, обтянутые красной, потрескавшейся кожей. Вслед им глядят не люди, а призраки, выходцы с того света.

Цепочка все больше растягивалась. По двое, по трое они брели по заснеженной «земле тоненьких палочек». Позади всех ковылял, опираясь на Ричардсона, мичман Худ. Франклин чувствовал, что мичман не дотянет. Худ сам дал это ему понять. Мичман попросил, чтобы его оставили, он-де добредет один, нельзя же из-за него задерживать всех. Франклин наотрез отказался да еще ласково попрекнул мичмана, сказав, что оставить товарища в беде по известному ему, Худу, законам «петушьей ямы» означает самое черное предательство.

«Петушья яма»! И Худу ясно послышалась барабанная дробь — «Ростбиф старой Англии». Он растерянно оглянулся и понял, что это галлюцинация. Но от того, что он это понял, галлюцинация не исчезла, а лишь изменилась — из слуховой она стала зрительной. Так же ясно, как он услышал барабанную дробь, увидел Джон Худ корабельную миску с гороховым супом и кусками солонины, «соленой ворсы». Она дымилась, она приближалась, покачиваясь в воздухе, миска густого горохового супа… Мичман упал, теряя сознание.

Ричардсон и Хепберн сказали Франклину, что они останутся с Худом. К доктору присоединились двое выбившихся из сил проводников. Франклин кивнул Ричардсону: хорошо, пусть они остаются; он постарается прислать подмогу.

Остающимся натянули палатку, натаскали дров, и совсем поредевший отряд Франклина медленно двинулся к форту Предприятие. Из пятерых англичан он один теперь шел к хижинам, где ждали богатые запасы продовольствия. Верно, скоро попадутся индейцы, посланные штурманом Беком. Только… Нет, зачем думать дурное. С Джорджем ничего не случится.

Был ноябрь 1820 года. «У-у-у», — гудел северный ветер; «а-а-а», — плакала вьюга. Скрипел снег. Согнувшись, едва переставляя опухшие ноги, брел Джон Франклин, спрятав под одеждой на груди карту маленькой частицы арктического побережья.


ВСЕ ДАЛЬШЕ…

«Nec plus ultra» — «дальше некуда» — было выбито в очень давние времена на гербе приморского города Кадиса, расположенного на юге Испании. Считалось, что за Гибралтарским проливом кончается обитаемый мир.

Потом неуемные испанцы вычеркнули «Nec», осталось «plus ultra» — «все дальше». Гордый девиз, призывной и вечно юный…

«Дальше некуда», — сказал в 1818 году Джон Росс, заметив в тумане горы, преградившие Баффинов залив.

«Все дальше!» — воскликнули Вильям Парри и Джон Франклин, отправляясь в мае 1819 года во второе путешествие для открытия Северо-Западного прохода.

Все дальше…

Тридцатого июля девятнадцатого года корабли капитана Парри «Гекла» и «Грайпер» подошли к проливу Ланкастера.

В прошлом году Росс увидел в глубине его горы. Вильям Парри снова почувствовал тогдашнюю острую горечь. Теперь-то он сам начальник экспедиции. И, даже если действительные, несомненные горы встанут по курсу его «Геклы» и «Грайпера», даже тогда он не сразу повернет.

Все ближе они к тому месту, где Росс отметил: «Горы Крокер». Открытое мальчишеское лицо капитана с высоко поднятыми бровями медленно теряет свою розовую окраску. Бледный, сосредоточенный, он глядит в подзорную трубу, и прекрасный инструмент, изготовленный в известной долландовой мастерской, приближает к нему клубящиеся синеватые громады. Неужели Росс был прав?! Неужели впереди горы?

Командир «Грайпера» лейтенант Мэтью Лиддон тоже видит горы. Он смотрит на них и на мачты «Геклы». Неужели славный парень капитан Вильям поднимет сигнал — «Лечь на обратный курс»?

Но нет, «Гекла» по-прежнему идет вперед, вздымая форштевнем волну Ланкастерова пролива. Лейтенант Лиддон с радостным послушанием держит свой бриг в кильватере начальника.

Отдаленное «ура» доносит ветер до настороженного командира «Грайпера». «Ура» кричат на «Гекле», кричат все матросы и все офицеры, кричит сам капитан, и на все еще бледном лице его появляется веселая, озорная, счастливая улыбка. «Горы Крокер», как он и ожидал, были рождены обманом зрения чрезмерно осторожного Росса! И вот они исчезли, как химеры на заре!

Дальше, насколько хватало оптических сил «долланда», расстилался чистый ото льда прямой водный путь. Проливом Барроу называет его Парри. Джон Барроу, секретарь Адмиралтейства, вы можете быть довольны капитаном флота Вильямом Эдвардом Парри…

Он все-таки помалкивает, не желая дразнить судьбу, но команды на его кораблях, не удерживаясь, достигали в мечтах своих мыса Айси-Кейп на Аляске, наиболее же пылкие — Берингова пролива, где, возможно, — каких чудес не бывает на свете! — повстречают они корабли русских.

Однако, пройдя дальше Росса, открыв новые проливы (он дает им имена Принца-Регента, Веллингтона и первого лорда Адмиралтейства Мелвилла), Парри натыкается на сплошные ледяные барьеры. И все же — полдела сделано: капитан выстраивает на палубе офицеров и матросов и торжественно возвещает, что они достигли 110° западной долготы, достигли средины пути между проливами Девиса и Беринга! Таким образом, «Гекла» и «Грайпер» выигрывают премию в пять тысяч фунтов стерлингов, установленную парламентом еще в 1743 году.

Черт побери, с одинаковым возбуждением толкуют в тот день и в матросских кубриках, и в офицерских каютах, и в констапельской мичманов, черт побери, если так и дальше пойдет, они, гляди-ка, выиграют и другую, обещанному тем же парламентским актом за открытие Северо-Западного прохода.

В эти сентябрьские дни, как всегда в дни открытий и удач, ни одного из обитателей «петушьей ямы» не приходится по нескольку раз вызывать на вахту. Да и чаще всего все подвахтенные толпятся на палубе, нетерпеливо поглядывая на марсового. А тот, кто сидит на салинге и взирает на море с высоты мачты, считается счастливцем. И с особенным торжеством капитанский буфетчик в обеденный час передает очередному офицеру обычное приглашение:

— Капитан свидетельствует свое почтение и будет рад видеть вас сегодня у себя за обедом.

Парри надеялся, что зима не наступит раньше октября, а он за это время сумеет пройти значительное расстояние. К сожалению, 8 сентября льды двинулись с таким напором и такой массой, что принудили начальника экспедиции срочно искать место зимовки.

Парри выбрал одну из бухт на побережье острова Мелвилла. 15 сентября «Гекла» и «Грайпер» вошли в бухту, но обширное ледяное поле не позволяло надежно укрыть суда. Тогда моряки сошли на лед, вооруженные топорами и пилами. Два дня прорубали они в ледяном поле канал, уводящий далеко вглубь бухты. Наконец, корабли втянулись в канал и стали неподалеку от берега. Вскоре искусственный коридор покрылся льдом, и «Гекла» с «Грайпером» оказались плотно запаянными в бухте острова Мелвилл на долгие-долгие месяцы полярной зимы.

Парри был отличным навигатором, но никогда еще в жизни ему не приходилось испытывать тяготы арктической зимовки. Он же был, волею обстоятельств, не просто зимовщиком, а начальником зимовки и, кроме тягот, выпавших на долю всех и каждого, чувствовал на себе ответственность за всех и каждого.

Он, как и все восемьдесят шесть его моряков, знал, что продовольствия у них хватит, что голод им не грозит, что они безбедно перенесут мрак и стужу северной ночи. Но он знал также и то, что не единым хлебом жив человек. Ему надлежало наладить быт корабельного люда так, чтобы не дать скуке, унынию, тоске прокрасться в кубрики и каюты, не дать им расшатать дисциплину, вызвать упадок духа и разброд.

На первых порах, однако, дела хватало, и все были заняты с утра до вечера. Прежде всего занялись утеплением судов. К бортам сгребали снег, заваливая корабли, закутывая их, точно в ватные одеяла. Запасной рангоут и бревна снесли на берег, чтобы освободить палубу. Над палубами Парри велел натянуть брезенты, и получились какие-то крытые залы, где капитан намеревался в ненастье устраивать прогулки и спортивные игры.

Хотя запас провианта и был значителен, начальник экспедиции назначил охотничьи партии, поручив им не только заготовлять свежинку, но и исследовать окрестности земли Мелвилла.

Эдуард Сейбин, участвовавший вместе с Парри в экспедиции Росса и уже известный в Англии работами в области астрономии и геодезии, тотчас приступил со своими помощниками к астрономическим, метеорологическим и магнитным наблюдениям; последние, ввиду близости магнитного полюса, представляли особый научный интерес.

Пятого ноября солнце исчезло за чертой горизонта, чтобы уж больше не радовать людей в течение четырех месяцев. И в этот же день на «Гекле» собрались команды обоих судов, чтобы узнать о сюрпризе, который придумал капитан и о котором знали лишь немногие.

В этот день жилая палуба «Геклы» была уставлена скамейками, а перед ними на канате висел, ниспадая грубыми складками, запасной парус. Парус-занавес раздвинулся, и при громе таких аплодисментов, каких, верно, не слыхивали настоящие театральные залы, состоялся первый спектакль корабельной труппы. Пьеса «Девушка до двадцати лет» была выбрана из книги, нашедшейся на «Гекле», и сам капитан Вильям Парри явился морякам одним из действующих лиц.

Сыграть на военном корабле пьесу, да еще самому предстать в актерском облачении — это, конечно, было весьма смело для чопорных нравов британского морского офицерства. Но капитан Парри, сын простого медика, был, видимо, человек демократической закваски. К тому же он заботился о развлечениях зимовщиков, о своих моряках и надеялся, что его извинят даже самые строгие чины Адмиралтейства.

Как бы там ни было, но спектакли начали давать дважды в неделю, и они скрасили однообразие зимних месяцев…

Но ежели корабельный театр не был особенной новостью (в русском флоте, скажем, на «Рюрике» у Коцебу или на «Камчатке» у Головнина, тоже устраивались любительские спектакли), то издание рукописного журнала, предложенное все тем же Парри, — этого, кажется, ни у кого не было.

Журнал назвали «Зимняя хроника, или Газета Северной Георгии». Редактором назначили Эдуарда Сейбина, сотрудниками — каждого желающего, от кока до старших офицеров.

Редактор придал изданию характер серьезный. Он и его помощники по исследовательской работе составляли статьи, которые мы теперь назвали бы научно-популярными, а многочисленные и очень плодовитые сотрудники — моряки «присылали» заметки и зарисовки, при чтении которых никто не мог удержаться от смеха. Получился очень своеобразный журнал. Рядом с сочинением на тему о полярной рефракции в нем можно было найти также комическое описание разных разностей полярного житья:

«Выйти утром подышать свежим воздухом, спуститься с корабля на лед — и с первого же шага провалиться в прорубь, приняв против воли холодную ванну.

Отправиться на охоту, приблизиться к великолепному оленю, прицелиться, спустить курок и испытать ужасное разочарование, обнаружив, что порох на полке отсырел.

Пуститься в путь с куском свежего хлеба в кармане, почувствовать аппетит и убедиться, что хлеб замерз, стал как каменный и может искрошить вам зубы, между тем как последним ни за что не удастся искрошить хлеб.

Услыхав, что в виду корабля оказался волк, поспешно встать из-за стола, выйти наружу, а по возвращении убедиться, что обед ваш съеден другими…»

Журнал выходил регулярно; редактор не поспевал вынимать из ящика, привешенного на дверях его каюты, заметки, статьи, «Письма к издателю» и «Объявления», в которых каждый автор стремился блеснуть остроумием.

Дни заканчивались развлечениями, а начинались, по строгому приказу Парри, всеобщими гимнастическими упражнениями на верхней палубе. После этого матросы приступали к корабельным занятиям; об изобретении их заботились боцманы, проявляя не меньшее рвение, чем сочинители «Зимней хроники». Промысловые же партии снаряжались на охоту, и к столу ежедневно подавалось свежее мясо.

Восемьдесят четыре дня продолжалась полярная ночь.

Лишь в первых числах февраля 1820 года можно было приметить краешек солнца. А седьмого числа показалось, наконец, оно целиком, дневное светило, олицетворяющее жизнь, радость, ликование. И его встречали подобающим образом, встречали с тем неизъяснимым облегчением и бурным восторгом, какие могут испытать только полярные зимовщики.

Но «Гекла» и «Грайпер» долго еще были впаяны в лед. Мороз держался свирепый.

Дожидаясь освобождения из ледяного плена, Парри обследовал часть острова Мелвилла. Сухопутная экспедиция продолжалась три недели; были проведены картографические работы, собраны гербарии, образцы геологических пород.

В марте, когда мороз несколько сдал, забот прибавилось. Теперь модно было обойтись и без обязательной утренней гимнастики: экипажи день-деньской очищали корабли от огромных снежных сугробов.

Давно уж зеленели свежим мхом берега острова Мелвилла, давно уж обзавелись пернатые птенцами и отелились олени, а море все еще держало на себе голубоватый, ослепительно сияющий ледяной панцирь.

Только в середине августа удалось «Гекле» и «Грайперу» вытянуться из бухты. Снова попытались капитаны Парри и Лиддон отыскать проход на запад, в ту заветную сторону, где начинается Берингов пролив, во льдах которого маячили паруса русских шлюпов «Открытия» и «Благонамеренного».

Все было тщетно. На вторичную зимовку Парри решиться не мог. Пожалуй, и без того сделано было достаточно.

«Гекла» и «Грайпер» пустились в обратный путь. Всего за шесть дней покрыли суда расстояние от острова Мелвилла до пролива Ланкастера и вышли в Баффинов залив. Еще полтора месяца плавания, правда, весьма штормового, — и корабли капитана Вильяма Парри показались у родных берегов.

Полярникам устроили почетную встречу. Они приняли ее как должное. Они проникли далее предшественников более чем на тридцать градусов по долготе, привезли богатейший научный материал, сохранили корабли и сохранились сами. Они — и это было главное — рассеяли сомнения в существовании Северо-Западного прохода, недоверие к нему исчезло так же, как Россовы «горы Крокер» исчезли пред «Геклой» и «Грайпером».

Парри получил чин коммандера. Его земляки, жители города Бат, преподнесли ему звание почетного гражданина. Скупой на похвалы Барроу поставил его выше Кука.

Но… но могучий зов — «все дальше» — не давал Парри покоя.

Стоял октябрь, октябрь 1820 года, такой же дождливый и ветреный, как тот, когда «звездочеты» Джон и Вильям повстречались в Лондоне. На этот раз им не довелось повидаться. Парри узнал в Адмиралтействе об августовском письме Франклина из форта Провиденс. Где-то ныне старина Джон? Дошел ли друг до Ледовитого океана? Может быть, с надеждой глядит в море: нет ли «Геклы» и «Грайпера»… А, может быть, возвращается в Англию. И не свидятся ли они в эту же зиму?

Однако ни зимою 1820/21 года, ни летом, ни следующей зимою и следующим летом друзья не собрались под лондонской крышей: Франклин не вернулся в Англию, а Парри ушел из Англии в новое плавание.


ПРИВИДЕНИЯ

Они стояли и смотрели на итальянского парня. Парень лежал на снегу. На его исхудалом, заросшем щетиной лице были, казалось, одни глаза, большие и страшные. Итальянец Фонтано, один из проводников экспедиции, умирал.

— Вы обещаете мне, сэр? — едва слышно повторял он.

Фонтано все еще надеялся выжить. Если только он выживет!.. О, тогда он бросит этот край сатаны, рассчитается с Гудзоновой компанией и уедет на родину, в ласковую солнечную сторону, где его давно дожидается старик отец. Если только он выживет…

— Вы обещаете мне, сэр?

— Да, да, милый, непременно, — глухо бормочет Франклин и гладит коченеющую руку Фонтано. — Да, непременно, милый, я помогу вам уехать домой, в Италию, к отцу…

Франклин знает, что Фонтано не увидит Италии, так же как он, Джон Франклин, вряд ли увидит меловые скалы доброй старой Англии.

Итальянец умер.

Четыре привидения бредут в снегах. Прошло всего лишь два дня, как в палатке остались Худ, Ричардсон и Хепберн. Где же Джордж Бек? Почему он не шлет им из форта Предприятие индейцев с провизией? За эти два дня отстали ирокез Мишель и канадец Беланже. Франклин просил их вернуться к палатке и передать морякам, что неподалеку есть сосновая рощица, где можно получше укрыться от стужи и ветра, чем в тощем ивняке. Мишель заверил, что приведет отставших в рощу…

Они питаются кожей мокасин, ремнями. Медленно, с усилием жуют. И — шагают. Скрипит снег.

Однажды мелькнул олень. Они вскинули винтовки. Выстрелы прогремели наугад. Все плыло перед глазами. Кружились деревья и переворачивались вниз голыми кронами. Олень мелькнул и скрылся.

Они жуют старую кожу. Но ведь форт совсем рядом. Почему, почему никто не встречается им по дороге? Где штурман Бек? Где индейцы Акайчо?

Медленно, беззвучно шевелятся растрескавшиеся, покрытые язвами губы. Скрипит снег. В мертвом снеговом безмолвии бредут три привидения, впереди еще одно — опухшее, бородатое, в котором ни в Англии, ни в факториях Гудзоновой компании никто бы не признал добродушного морского офицера с ласковым взглядом умных глаз.

Одиннадцатого октября 1821 года привидения останавливаются у занесенных снегом хижин форта Предприятие. Тихо, безлюдно. Ни дымка, ни следов. Молчание поражает их сильнее грома. Держась за обмерзшие бревенчатые стены, они входят в хижину. Все… Больше нет сомнения… Больше нет надежд…

Мысли путаются. Они падают на холодный, заиндевевший пол. Они лежат, ткнувшись лицом в пол. Плечи у них вздрагивают. Чуть-чуть подтаивает иней от слез, скупых редких слез отчаявшихся людей. «У-у-у», — гудит над хижиной северный ветер; «а-а-а — а-а», — плачет метель.

Потом один из них — опухший, бородатый, почерневший — поднимается на четвереньки, отрывает руки от пола, выпрямляется и оглядывает хижину. Он видит записку. Он берет ее и, ничему уже не веря, читает, с трудом понимая то, что пишет Джордж Бек, его подчиненный, красавец штурман.

Кривая усмешка трогает губы, покрытые язвами. Лучше б ее и не было, этой записки. Но он снова перечитывает ее. Штурман был в форту два дня тому назад и ушел на поиски индейцев. «Вояжер» Венцель не смог ничего сделать для экспедиции: он сам едва выжил на обратном пути от устья Коппермайна; у индейцев Акайчо, к несчастью, погибли лучшие охотники; с форта Провиденс помощи нет. В конце Бек писал, что если он не найдет Акайчо, то попробует достигнуть форта Провиденс, на что, впрочем, не очень надеется…

Беку, думает Франклин, ничуть не лучше, чем ему, чем всем, кто ходил с ним к берегу Ледовитого океана. А что будет с Худом, с доктором, с матросом?.. Опухший и черный, он снова валится на холодный, заиндевевший пол. Потом он снова поднимается. Все так же — медленно, сбирая силы по капле, поднимается на четвереньки, отрывает руки, выпрямляется. Он тормошит остальных: нельзя же вот так и сдохнуть; надо поискать хоть что-нибудь мало-мальски съедобное…

Под золой давным-давно отгоревших костров Франклин и его спутники находят кости оленей. Нашли еще несколько оленьих шкур. Вот если б все это сварить? Пожалуй, получится недурно.

Они колют сосновую чурку. Топор кажется стопудовым. Они колют чурку, сменяя друг друга, колют еще одну, колют третью. Задыхаясь, в поту, разжигают костер, варят кости и кусок оленьей шкуры. Погоди-ка, смерть, погоди, старуха…

Идут дни. А может, и не идут. Может, остановилось время. Только ветер да кружение снега. Чурки промерзли так, что железо ломается. Кости, истолченные в порошок, рубленые куски оленьей шкуры. Погоди, смерть, погоди, старуха…

Проводники лежали пластом, плакали или тупо глядели в потолок. Франклин отчетливо сознавал: стоит на миг ослабеть его воле и — конец. Если поутру он не поднимется, то никто не разведет огонь, не вскипятит воду. Нет, он не поддастся!

Вечером дверь хижины распахнулась, и два новых привидения выросли на пороге.

Не узнавая, глядит Франклин на живых мертвецов с котомками за плечами. Боже, да это же доктор Ричардсон и матрос Хепберн!

Живы, его друзья живы, радостно думает Франклин, но у него нет сил выразить свою радость. Доктор и матрос стаскивают котомки, садятся у огня.

— Где же наш Худ? Где остальные? — негромко спрашивает Франклин.

Хепберн опускает голову.

— Наш Худ скончался… Он убит, — отвечает Ричардсон, глядя на огонь.

Доктор умолкает. Молчит и Франклин. Все молчат, будто слушают треск и шипение дров.

Не отрывая глаз от огня, Ричардсон продолжает:

— Его убил ирокез Мишель. До этого он убил проводников. Он говорил нам, что они отстали, а сам… съел их.

Доктор опять умолк. Франклин смотрел на него расширенными, остановившимися глазами.

— Он убил нашего Джона, когда мы с Хепберном собирали дрова. Мы прибежали на выстрел. Худ был уже мертв. Ирокез сказал, что мичман застрелился. Но я видел: пуля прошла через затылок.

Ричардсон зябко передернул плечами.

— Мы пошли дальше, сюда к вам. Ирокез совсем обезумел от голода. Он караулил нас, чтобы убить поодиночке…

Ричардсон опять зябко передернулся; лицо его сморщилось.

— Тогда я пристрелил его.

Никто больше не вымолвил ни слова. Потрескивали и шипели дрова. Пламя отбрасывало на стены хижины сгорбленные тени.

Наступил ноябрь. Все меньше оленьих костей, служивших им единственной пищей. И все меньше сил. Чтобы наколоть одно полено, они тратят полчаса; чтобы отнести его на сорок шагов — столько же. Муки голода ощущались приглушеннее, не так резко, как вначале. Они много спят. «Кто спит — тот обедает, — говорят французы, — голодному снятся яства». Один за другим тихо умирают два канадца. Живые оттаскивают мертвых в угол хижины; вынести трупы на двор они не могут. Едва горит огонь. Над крышей гуляет ветер и плачет метель…

Забрезжил день. Сколько еще дней отсчитала судьба на каждого? Пожалуй, не больше недели… Доктор и матрос выползают из хижины. Напрягаясь, тюкают топором полено. Топор то отскакивает, то вывертывается из рук. Но они все тюкают по замерзшему звонкому дереву.

Выстрел в лесу заставляет их вздрогнуть. Ричардсон и Хепберн недоуменно глядят перед собой. Хруст ветвей, шорох — и к хижине форта Предприятие подлетают трое лыжников. Это — индейцы, присланные Акайчо! Это — спасение, жизнь, великое счастье, которое не выразишь словами!

Индейцы снимают заплечные мешки и входят в хижину. Они развязывают мешки и достают мясо. Мясо! Индейцы видят, как безумно загораются глаза почерневших, опухших людей, как судорога скашивает из губы, покрытые язвами, как тянутся к мешкам трясущиеся руки…

Франклин и его друзья знают, что съесть надо сперва немного. Они знают, что могут умереть от обилия еды, как всего лишь минуты назад они умирали от ее отсутствия. Но вот же она перед ними, эта жареная оленина, сочное, волокнистое мясо с беловатой каемочкой жира. Воля изменяет им: они едят, едят, жадно, торопливо, лязгают зубами, давятся, едят все с тем же безумным огнем в глазах, и судорога пробегает по их лицам. Они едят, не обращая внимания на протестующие жесты индейцев, понимающих, что дело может кончиться плохо, отворачиваясь от листка бумаги, который протягивает им индеец.

Насытившись, они долго сидят в изнеможении. Наконец, Франклин берет листок, сложенный вчетверо, и читает письмо Джорджа Бека. Да, этому штурману и он и его товарищи должны быть благодарны до гробовой доски. Железный человек, этот штурман с красивым меланхолическим лицом. Никогда не знаешь, что кроется за внешностью человека!

Бек, штурман Бек, он добрался до Большого Невольничьего озера, до форта Провиденс. Он потерял на этом страшном пути, с которым наверняка не сравнится дорога в ад, только одного проводника. Он сказал индейскому вождю о бедствиях экспедиции. Ему нечем было уплатить Акайчо за помощь: вещи, заказанные для индейцев Франклином, по милости компанейских служителей, все еще были в пути. Но Акайчо тотчас протянул руку, дружескую руку человека, знающего, что такое голод.

Шестнадцатого ноября путешественники оставили хижину. Индейцы отдали им лыжи, а сами, проваливаясь в глубоком снегу, зашагали рядом, поддерживая все еще слабых, задыхающихся англичан. Медленно, часто останавливаясь, шли Франклин, Ричардсон и Хепберн в лагерь Акайчо.

На привалах, предупреждая все их желания, индейцы ухаживали за путешественниками, и у тех наворачивались слезы. Пусть-ка кто-нибудь на родине заведет при них обычный пустой разговор о «дикарях», о «жестокосердии краснокожих». Они скажут, какое оно, сердце краснокожего!

Шесть дней спустя отряд Франклина появился в лагере Акайчо. Индейцы окружили пришельцев. Весело горел большой костер, обдавая собравшихся смолистым жаром. Индейцы стояли молча. Они молчали не меньше четверти часа. То был знак великого соболезнования страданиям гостей. Потом Акайчо задал в их честь праздничный обед.

Франклин чувствовал себя в неоплатном долгу перед индейским вождем. Но теперь ему нечем было рассчитаться, даже за услуги, оказанные экспедиции минувшим летом. Он смущенно сказал Акайчо, что вещи, затребованные для него и его племени, еще не прибыли из главной фактории Гудзоновой компании.

Акайчо ответил, что ему уже говорили об этом в форту Провиденс. Ему говорили еще и другое. И Акайчо рассказал Франклину о тайном недоброжелателе экспедиции. Им оказался начальник форта Провиденс; он всячески убеждал индейцев не содействовать путешественникам, нашептывал вождю племени, что Франклин ничего не заплатит ему, что отряд не государством прислан, а составился из простых бродяг, ищущих собственной поживы. Франклин слушал недоуменно: чем же это он так досадил соотечественнику? Так вот отчего в форте Предприятие не было вовремя доставлено продовольствие, вот отчего чуть не сгинули его верные товарищи и он сам. Кровь бросилась ему в лицо. Эта сволочь из Гудзоновской компании жрал вдосталь, пил спирт и курил сигары, когда они глодали мокасины и оленьи кости! Пожалуй, ему бы с большими основаниями стоило всадить в череп пистолетную пулю, чем несчастному людоеду Мишелю…

Акайчо упомянул о том, что белый предводитель не может еще расплатиться с ним. Франклин насторожился: после рассказа об англичанине из форта Провиденс он не только не удивился, но и счел бы справедливым, если их спаситель индеец отказался бы от дальнейшей помощи отряду; собственно, Акайчо сделал и без того достаточно; кроме того, вождь племени, как, верно, и все индейцы, не имел оснований питать к бледнолицым нежность. Но Акайчо, глядя на Франклина своими пронзительными глазами и неторопливо поднося ко рту длинную трубку, говорит, что он все-таки поможет и приведет к форту Провиденс, что ж до оплаты его услуг, то…

— Пусть, — иронически говорит индеец, — это будет первый случай, когда должниками останутся белые.

Если Франклин и смолчал, то внутренне он не мог не признать правоту собеседника, народ которого был в невылазной кабале у торгашей.

Обдавая индейцев и белых, сидевших вперемежку, теплом и смолистым духом, весело горел большой костер. Длинный путь ждал еще моряков Франклина. Много еще путевых картин запечатлеет их память, прежде чем из тумана Атлантики покажутся родные берега. Немало людей повстречается им на том пути. Но никогда не изгладится из памяти сердца этот зимний вечер у жаркого костра в лагере индейцев, эти охотники и рыболовы канадских лесов и вождь их — высокий, широкогрудый, красивый Акайчо. Никогда не изгладится из памяти сердца привет и ласка индейцев, обогревших и накормивших измученных путников в ту пору, когда

Всю тоскующую землю

Изнурил недуг и голод,

Небеса и самый воздух

Лютым голодом томились,

И горели в небе звезды,

Как глаза волков голодных!

Родные берега показались лишь в конце лета 1822 года. Почти одновременно из своего третьего арктического морского похода вернулся Парри.

Вильям, конечно, сознавал, что на долю его друга Джона выпали ужасающие лишения и муки. Сознавали это и в Адмиралтействе. Знала об этом и Англия. Франклина и его спутников встретили, как героев.

В Лондоне Франклин зачастую испытывал неловкость. Стоило на улице кому-нибудь произнести его имя, как тотчас капитана окружала толпа, на него указывали пальцем — «вот человек, который съел свои башмаки», и он должен был спасаться бегством. Впрочем, у него не было слишком много свободного времени, чтобы разгуливать по лондонским улицам. Возвратившись, он засел за отчет о трехлетнем путешествии, за описание пяти с половиной тысяч миль канадского хождения.

«Результаты наших исследований, — писал Франклин, — по-видимому, подтверждают правильность мнения, что существование Северо-Западного прохода не невероятно. Побережье моря как будто направляется с востока на запад по широте, на которой лежат залив Коцебу, устье реки Макензи и залив Репульс».

Так осторожно писал Джон Франклин. И осторожность его диктовалась не ложной скромностью. Он был настоящим исследователем и не мог утверждать то, чего не знал наверняка. Он был прав, указав общее направление канадского побережья на запад — от залива Коронейшен, где плавали его каноэ, до залива Коцебу, открытого капитаном «Рюрика». Он ошибался, указывая общее направление на восток, ибо береговая черта резко поворачивала на север.

Наконец, он был трижды прав, когда, продумав результаты современных ему экспедиций, указал, что морской путь не прерывается в обоих указанных им направлениях.

Участок же побережья, с таким трудом вырванный им у Арктики, навел Франклина на верную мысль о том, что для открытия сквозного пути не следует забираться в слишком высокие широты. Следует, заявлял Франклин, продолжать экспедиции и продолжать их, держась в виду канадских берегов.

Он, конечно, не мог позабыть пережитого и не вздрогнуть при имени форта Предприятие, которому больше подходило бы имя форта Отчаяние. Но Джон Франклин сказал бы «да», если бы ему предложили повторить подобную экспедицию…


У КАЖДОГО СВОЯ ДОЛЯ

Отто Коцебу был горько и глубоко обижен, когда ему отказали в командовании шлюпами «Благонамеренный» и «Открытие». Адмиралтейство ссылалось на расстройство его здоровья. Он видел в отказе нечто большее — недоверие. И ни производство в капитан-лейтенанты, ни ордена Владимира и Георгия не сглаживали, не вытравляли обиду.

Прожив несколько месяцев в деревенской глуши, он в январе 1819 года был призван в Ревель и назначен офицером для особых поручений при своем бывшем архангельском начальнике адмирале Спиридове.

Он поехал в Ревель и зажил там внешне размеренной и спокойной жизнью. «Особых поручений» у адмирала почти не было, и его офицер «для особых поручений» располагал временем, как сам того хотел.

По въевшейся корабельной привычке, он поднимался рано, в тот час, когда на узеньких ревельских улицах показывались крестьяне — эстонцы, развозившие по домам молоко в бочках, заткнутых деревянной втулкой. Зимой капитан-лейтенант с утра садился за книгу о плавании «Рюрика», а летом, перед тем как заняться писательством, полоскался в теплых лечебных ваннах в купальне Витта, куда спозаранку стекалась дачная петербургская публика.

Зимний досуг он нередко отдавал театру, что был на Широкой улице и где вечерами толпились служанки с фонариками, провожавшие и встречавшие после спектакля своих господ. Летом отдыхал, прогуливаясь в Екатеринтальской подгородной роще. А когда в тихом городке гасли огни и сторожа, обходя улицы, возвещали: «Любезные граждане, пробило одиннадцать часов», он тоже гасил свечи.

Работа над рукописью о путешествии «Рюрика» была закончена очень скоро. Он отослал рукопись в Петербург Крузенштерну, а Иван Федорович, которому Румянцев поручил надзор за ее изданием, связался с типографами.

Книга была написана. Коцебу испытывал смешанное чувство удовлетворения и опустошенности, какое часто испытывают люди, завершившие творческий труд.

Потом эти чувства перешли в радость, все более возраставшую. И было отчего! Книга сразу получила всеевропейскую известность. В необычайно короткий срок, в течение лишь двух лет — 1821 и 1822-го — она была издана пять раз: в Петербурге, в Лондоне, в Амстердаме, в Веймаре, в Ганновере.

Если бы Коцебу был ученым-литератором, то большего ему и не пришлось бы желать. Но он был прежде всего мореплавателем с таким же страстным интересом к географическим исследованиям, как и английские «звездочеты». Он бы дорого дал, чтобы вновь очутиться на палубе…

Весной 1823 года он чувствовал себя столь же счастливым, как в те годы, когда на верфи в Або стучали топоры артели мастера Разумова. И, также как в те годы, он поделился своим восторгом со стариком Николаем Петровичем Румянцевым.

Капитан сел за письменный стол и, склонив набок голову, улыбаясь, прислушался к пронзительному крику мальчонки. Ныне, 20 марта, мальчонке от роду был… один день. Отто Евстафьевич назвал сына Рюрик-Николай, вложив в это двойное имя вполне понятный смысл.

Послушав крик, каковой был, верно, приятен лишь папе, капитан-лейтенанту, и молодой жене его Амалии, но отнюдь не старой служанке и матросу-вестовому, Коцебу обмакнул перо.

«Надеюсь, — писал он тезке новорожденного, старому графу, — что сей Рюрик некогда принесет честь имени своему. По крайней мере, я со своей стороны приложу все возможное старание образовать его полезным служителем Отечеству».

Будущий «служитель» затих за стеной. «Кормилица явилась», — улыбаясь подумал капитан-лейтенант и продолжал письмо:

«Чрез господина Крузенштерна вам уже известно, что я назначен сей весны плыть на фрегате к норд-вестовым берегам Америки и надежду имею обратить предмет сей Експедиции также на распространение познаний Южного океана и непременно решить: есть ли возможность в Беринговом проливе обогнуть ледяной мыс Кука или нет.

Сия мысль меня ныне так неотступно занимает, что почти ни о чем другом думать не могу. Я горю нетерпением быть уже в Севере, где от моих предприятий лишь одна смерть в состоянии меня удержать».

Плавание, на которое возлагал столько надежд бывший командир двухмачтового брига, должно было состояться на корабле «Предприятие». Корабль, строившийся по чертежам инженер-подполковника Попова, уже обшивался медью на Охтинской верфи.

Коцебу поначалу поручалось доставить грузы на Камчатку, а затем приступить к научным изысканиям в Беринговом проливе и в Ледовитом океане, спускаясь на зиму, как это было и на «Рюрике», в южные широты Тихого океана.

Помолодевший, бодрый, совсем забыв о болезни, Отто Коцебу готовился к своему третьему кругосветному плаванию. Старик Румянцев откликнулся строчками, звучащими как благословение:

«Сказать вам не могу, с каким чрезвычайным удовольствием сведал я, что государь император вверяет вам Експедицию, назначенную для открытиев, искренне желаю, чтобы она покрыла вас вечною славою».

Пришел на помощь и Иван Федорович Крузенштерн, составивший для Коцебу обширную исследовательскую программу и списавшийся с Дерптским университетом. Университет рекомендовал трех способнейших студентов, из которых физик Эмиль Ленц оказался самым деятельным, а впоследствии стяжал громкую ученую известность.

Отозвался на зов и прежний спутник, добрейший доктор Эшшольц. Попросился на борт «Предприятия» и бывший матрос «Рюрика», чернявый Петр Прижимов, тот самый, что стоял вместе с Коцебу на вахте во время рокового урагана 13 марта; Петр ходил уже в унтер-офицерах, и Коцебу зачислил его шкиперским помощником.

Хотелось бы еще пригласить и старого приятеля Глеба Шишмарева, вернувшегося вместе с Васильевым в конце 1822 года из очень удачной «кругосветки». Но Шишмарева назначили командиром 27-го кронштадтского флотского экипажа. Кроме того, он получил уже чин капитана второго ранга, а стало быть, не мог оказаться под началом младшего офицера, капитан-лейтенанта.

Не мог отправиться на «Предприятие» и штурман «Рюрика» Василий Хромченко: он перешел на службу в Российско-Американскую компанию, плавал сперва на бриге «Головнин», а потом на дорогом сердцу «Рюрике» и делал немаловажные описи аляскинских берегов. Правда, и сам Коцебу был, в отличие от некоторых тогдашних корабельных офицеров, блестящим знатоком штурманского дела, и об этом с восхищением рассказывали в офицерской среде.

Подготовка к плаванию была в разгаре, когда Коцебу получил известие, затмившее его радость. Планы менялись: «Предприятию» вменялась чисто служебная задача — крейсерство в водах колоний Российско-Американской компании, направленное против иностранных браконьеров; гидрографические занятия разрешались, но… — «не в ущерб основным заданиям».

Разумеется, теперь уже «не одна смерть» могла удержать Коцебу от заветных планов исследования западного участка Северо-Западного прохода. Его удерживала дисциплина. Ничего не оставалось, как пуститься в служебное плавание.

Три года длился поход «Предприятия». Коцебу ушел из Кронштадта в июле 1823 года и пришел в Кронштадт в июле 1826 года.

За эти годы он все же сумел выбрать время для исследовательских работ, и Тихий океан, как и во время плавания на «Рюрике», одарил Коцебу несколькими открытиями. А молодой физик Эмиль Ленц произвел отменные океанографические работы.

Коцебу побывал и на тех островах, которые посещал «Рюрик». Увидел он и знакомые гавани — Петропавловск-на-Камчатке и Сан-Франциско, где в «президио» по-прежнему была не жизнь, а медленная и сонная смена дней и ночей. Старого знакомца, гостеприимного испанца, приславшего ему с Шишмаревым поклон, Коцебу не повстречал: Луи Аргуэлло получил повышение и жил в Монтерее.

…Опять он был в Ревеле офицером «для особых поручений» при адмирале Спиридове. Он писал новую книгу — о плавании «Предприятия». Поднимался рано, когда под окнами проезжали молочники со своими бочками. Сидел за работой. Хаживал порой в театр на Широкой улице.

Потом, капитаном второго ранга, перебрался с семьей в Кронштадт, принял начальство флотским экипажем и кораблем «Император Петр I». Прожил год в хмуром Кронштадте, проплавал кампанию на «Петре» и снова собрал пожитки — назначили в петербургский гвардейский экипаж.

Когда теряешь надежды, приходят хвори. Он редко показывался в гвардейских казармах на Екатерингофском проспекте. Начальство его не тревожило. Говорили, что ушиб, полученный им на «Рюрике», с каждым годом дает себя знать все сильнее и что, видно, третий кругосветный вояж окончательно подточил его здоровье.

Хуже всего приходилось ему весной и осенью, да и сама городская жизнь, и сырой питерский воздух, и промозглые ветры — все это надолго укладывало его в постель.

В феврале 1830 года капитан первого ранга Отто Евстафьевич Коцебу, прослуживший во флоте без малого тридцать лет, был уволен в отставку «по расстроенному здоровью».

Служба была окончена на сорок втором году жизни. Он с семьей выехал из Петербурга в Ревель, оттуда — в маленькое эстонское имение неподалеку от деревни Харью-Косе.

В добрую погоду Коцебу присматривал за небольшим хозяйством или прогуливался, опираясь на палку, в саду, заросшем кустами рябины и жимолости.

В ненастье он сидел у камина. Багровые отблески падали на полки, уставленные книгами, атласами и лоциями. Среди них виднелись корешки русского и немецкого, английского, голландского, шведского изданий его книг.

Книги как бы итожили его путь. Никто из географов и моряков не мог сказать, что итог этот не был внушителен. Никто, кроме… самого Коцебу. Какая злая сила заставила Адмиралтейство переменить план похода на шлюпе «Предприятие»?!

И то ли оттого, что Коцебу были тягостны эти размышления, то ли потому, что воспоминания о «Рюрике» были ему всего милее, как воспоминания о молодых надеждах, но отставной капитан чаще снимал с полки книгу о «Рюрике», чем книгу о «Предприятии».

Он любил перелистывать ее и видел не только береговые и морские пейзажи, не только корабельные происшествия, но и своих тогдашних спутников.

Где-то они нынче? Судьба разметала «рюриковичей». У каждого своя доля…


В той же эстонской стороне, но только южнее деревни Харью-Косе, приютился аккуратный городок Дерпт.

Он лежит на речных берегах, и парусные лодки, груженные разным товаром, неспешно плывут к нему из Чудского озера. Нет в Дерпте ни фабрик, ни больших мастерских, если не считать «изразцового заведения» купца Лунина. Два тракта подходят к городским заставам — Псковский почтовый и другой, побойчее, — торговый Рижский.

Настоящий центр городка, средоточие его жизни — знаменитый Дерптский университет. Городское бытие почти безраздельно подчинено университету. Лекции начинаются рано — и городок рано поднимается с пуховых перин. В час пополудни в университете обеденный перерыв — и городок обедает. К шести часам аудитории пустеют — и в городке чаепитие, а часа два спустя — плотный ужин.

Почти все домохозяева сдают студентам жилье, и в комнатах с их фикусами, качалками и крахмальными салфеточками, поселяется какой-нибудь безусый естественник. Зачастую, закончив курс, он увозит с собой хорошенькую хозяйскую дочку с ямочками на ланитах и оставляет папеньке с маменькой запах дешевого табака, старые конспекты да кое-какие долги.

Если же в доме не обитает студент, то почти наверняка квартирует почтенный профессор и тонкогубая профессорша или усатый педель с ухватками капрала.

В одном из таких домов и жил сын дерптского нотариуса, потом студент, затем медик брига «Рюрик» и шлюпа «Предприятие» и, наконец, профессор зоологии Иван Эшшольц.

Его лекции слушают с удовольствием: Эшшольц оживляет их рассказами о собственных путешествиях. Он часами просиживает в лаборатории и ведет переписку с научными обществами Москвы, Бонна и Женевы. Утомившись от книг, препаратов и микроскопа, он нахлобучивает шляпу и прогуливается, раскланиваясь на каждом шагу со знакомыми, по улицам ливонских Афин, как иногда величают городок Дерпт.

Зачастую он задерживается у друзей, университетских профессоров, слушает скрипичный концерт какого-нибудь доморощенного музыканта или, тряхнув стариной, подтягивает тенорком латинские куплеты студенческой песни.

Пять лет прожил Иван Эшшольц после плавания с Коцебу на «Предприятии». В 1831 году тиф свалил его, и он больше не появился за кафедрой в светлой аудитории Дерптского университета…


Адальберт Шамиссо жил в Берлине, был доктором философии и хранителем ботанического сада. Мягкие волосы ниспадали на его плечи, и та же упрямая ямочка виднелась на маленьком, четко очерченном подбородке.

В его рабочей комнате пустовато: прямоугольный некрашеный стол и жесткое деревянное кресло. Затворив дверь и набив почерневшую трубку, он трудился в этой простой комнате, окутываясь клубами дыма.

За этим столом он и написал свои «Замечания и наблюдения», вышедшие вместе с отчетом Коцебу о плавании «Рюрика». И точно так же, как ученый мир Европы с вниманием и интересом знакомился с отчетом мореплавателя, так и записки естествоиспытателя «Рюрика» привлекли зоологов и ботаников. Спустя годы Чарлз Дарвин прочтет «Замечания и наблюдения», сделанные на «Рюрике», и скажет, что Адальберт Шамиссо — «поистине замечательный натуралист».

В нем по-прежнему уживается ученый и поэт. Не торопясь, оттачивая фразы, пишет Шамиссо свое «Путешествие вокруг света», книгу, которая войдет в золотой фонд немецкой прозы. Он пишет и стихи, все те же романтические стихи, полные любви к свободе. С горячностью приветствует Шамиссо революционные взрывы, где бы они ни гремели: он славит повстанцев-греков и Байрона, сложившего голову за греческую независимость; он славит и парижских блузников, водрузивших трехцветное знамя на июльских баррикадах восемьсот тридцатого года; наконец, он пишет страстную поэму «Ссыльные» о русском декабристе Александре Бестужеве, поэму, пронизанную идеей возмездия. А потом он отталкивает свою поэтическую ладью от туманного острова романтизма. Лукавые и язвительные песенки в духе Беранже завладевают его сердцем.

В чопорном Берлине идут годы. В его длинных шелковистых волосах — изморозь седины. Он нередко прихварывает — после «Рюрика» здоровье его пошатнулось.

Старея, Шамиссо все чаще вспоминает Францию:

Снова вижу себя я ребенком

И качаю седой головой…

Он видит башни старинного замка Бонкур, каменных сфинксов у глубокого колодца во дворе и роскошную яблоню в саду. Под рваной, шевелящейся тенью ее он вдыхал когда-то запах нагретой солнцем родной Шампани и впервые чувствовал поэтическое наитие.

Давно уж нет родового замка. Распахано место, где стоял он века, где были гробницы предков с полустершимися надписями на выщербленных плитах. Нет ничего от прошлого…

И потомок старой графской фамилии Людовик-Шарль-Аделаид Шамиссо де Бонкур, путешественник и натуралист, доктор философии и поэт Адальберт Шамиссо с ясной и мудрой, чуть печальной улыбкой отрекается от этого прошлого. Он приемлет новое и обращается к земле замка Бонкур:

Будь щедра, о земля дорогая!

Призываю в сердечной мольбе

Благодать на тебя и на руки,

Проводящие плуг по тебе!

Я же, с доброю арфой моею,

По широкому свету пойду,

Вдохновенные песни слагая

Доброте, и уму, и труду!

Франция, милая Франция, и ты, старик Париж!.. Последний раз Шамиссо увидел родину в 1825 году, за одиннадцать лет до кончины…


В тот год, когда бывший натуралист «Рюрика» побывал на берегах Сены, на одной из парижских улиц жил человек, судьба которого тоже была связана с двухмачтовым бригом.

…Перешагивая через ступеньку, Логгин Хорис поднимался на верхний этаж большого доходного дома. На лестнице пахло кошками и кухонным чадом. Отворив дверь и нагнув голову, Логгин входит в мансарду, бросает папку с рисунками, распахивает окошко и глубоко вдыхает прохладный вечерний воздух. В лиловатой дымке лежит перед ним Париж.

Шесть лет уже живет он здесь, в Латинском квартале, на Rue de Seine, 10. И, если бы теперь ему сказали, что ничего бы с ним не случилось, не побывай он в Париже, Логгин недоуменно пожал бы плечами и ответил:

— Нет, сударь, нельзя… Просто нельзя прожить жизнь и не вдохнуть воздух Парижа!

Но когда-то он вовсе не думал о Франции, о Париже. Возвратившись на «Рюрике» в Петербург, Логгин не почувствовал себя ни утомленным, ни пресыщенным. Он не хотел засиживаться. Подобно многим живописцам, молодой человек мечтал об Италии, об этой, как он любил говорить, «колыбели всех художеств». Но, подсчитав свою наличность, Логгин с грустью убедился, что итальянская поездка не может состояться.

Из Харькова, от престарелых родителей помощи ждать было нечего; он сам должен был послать им толику денег.

Тогда Хорис уехал в Париж: «для усовершенствования себя в моем искусстве», — как писал он в одном письме. И вот — улица Сены, 10. Летом в мансарде — духота, в ненастье — дробный стук дождя о кровлю, зимой — посвист ветра в щелях да гудение железной печурки. Логгин, однако, не унывал. Какое же это «усовершенствование», ежели ты не живешь в мансарде и не столуешься в кабачке Латинского квартала?

О, этот кабачок! Там всегда шумно и весело. Отобедав, он спешит в мастерскую учителя — художника Франсуа Жерара. До сумерек работает Логгин, работает в поте лица своего, то приходя в отчаяние, то загораясь восторгом.

Логгин Хорис уже примелькался и в Салоне, где выставляются лучшие картины сезона, и в среде художнической молодежи. Но его знают и люди науки. Недаром он плавал на двухмачтовом «Рюрике», недаром у него пухлая папка рисунков, выполненных под всеми широтами Тихого океана.

Почистив ветхий сюртук и пригладив спутанные волосы, Логгин Хорис идет к Жоржу Кювье, к знаменитому натуралисту, основателю сравнительной анатомии животных. Кювье ласково обещает ему поддержку. Да, он, Жорж Кювье, напишет тексты к рисункам. Надо их выпустить непременно. Пусть-ка господин Хорис поговорит еще с достопочтенным доктором Галлем.

И Логгин Хорис направляется к доктору Францу Галлю: материалист-анатом, изгнанный из императорской Австрии, смелый безбожник, он давно уж живет во Франции. Старик с огромным лысым лбом приветливо встречает Хориса, морщит в улыбке короткий нос и толстые губы. Логгин оставляет Галлю свои рисунки.

Наконец — уж этого-то человека он никак не мог обойти — с трепетом душевным переступает молодой художник порог дома Александра Гумбольта. Париж, кого только нельзя найти под твоими крышами! Сам Гумбольт, «отец географии», живет в одном городе с Логгином и создает совместно с французскими учеными монументальное «Путешествие по тропическим областям Нового Света».

Заручившись согласием и поддержкой трех крупнейших ученых, бывший живописец «Рюрика» решил снять жатву с трехлетнего морского странствия: он литографирует рисунки, и они выходят в свет маленькими тетрадочками.

Достоверные, чуждые прикрас и ложных украшений работы русского художника-путешественника привлекли внимание не только ученых, и в мансарде дома номер десять стало куда веселее: тетрадочки литографированных рисунков Хориса не залежались у книготорговцев. Вскоре Логгин был единодушно избран членом Парижского географического общества.

Тут-то, когда положение его упрочилось, беспокойный художник вновь ощутил настоятельную потребность в «перемене места». Дождь громко стучал по крыше мансарды, ветер рвал последние листья платанов; Логгин, рассчитавшись с хозяином дома по улице Сены, покидал Париж.

Некоторое время он прожил в Гавре, в знакомой ему семье братьев Эриес, а затем, погрузившись со своим довольно-таки легким багажом на борт корабля «Затмение», отправился к берегам Америки. Он побывал на Больших Антильских островах, видел Новый Орлеан, волны Миссисипи. Проделав по Мексиканскому заливу почти полторы тысячи километров, он высадился в мексиканском порту Веракрус. На следующий день, 20 марта 1828 года, Хорис оседлал лошадь и выехал из города.

Светило весеннее солнце, фруктовые сады благоухали. Он сдерживал горячившуюся лошадь, поглаживая ее теплую шею. Все было прекрасно — он начинал большое сухопутное путешествие, намереваясь привезти из него новые многочисленные рисунки. Лесная дорога шла на План-дель-Рио… Послезавтра день его рождения. В какой-нибудь мексиканской харчевне он сам нальет себе вина и выпьет за здоровье тридцатитрехлетнего живописца. Все прекрасно…

Прошли месяцы. Был июль. Густела зелень широких платановых листьев. В доме на Сен-Жерменском бульваре сошлись ученые и литераторы. Председательствующий на заседании Парижского географического общества прочитал письмо. В письме сообщалось, что художник Логгин Хорис убит в ночь на 21 марта неизвестными грабителями, что тело его найдено в лесу и что он похоронен в План-дель-Рио. Французские географы поднялись с кресел и склонили головы…

«У каждого своя доля», — думал отставной капитан, откладывая в сторону книгу о плавании «Рюрика».


МРАЧНЫЕ ВРЕМЕНА

Низкорослые, нагие или прикрытые шкурами кенгуру, они прятались от дождей и сильных западных ветров в шалашах, собирали съедобные растения или охотились, вооруженные деревянным копьем и бумерангом. Они жили на острове, отделенном от Австралии проливом шириной немногим более двухсот километров.

Они добывали огонь трением деревянных палочек и плавали в лодках из коры деревьев, сшитой волокнами жесткой травы. Они верили в многочисленных духов-хранителей и в не менее многочисленных духов враждебных. Последние, по их твердому убеждению, жили в ущельях и пещерах высокого, сильно иссеченного плато, расположенного внутри острова. Но они никак не предполагали, что не из ущелий и пещер явятся могущественные враждебные духи, а из-за моря, явятся для того, чтобы замучить их, отнять остров, истребить поголовно.

Впервые, как грозное, но мимолетное предупреждение, как тучи далекого еще ненастья, эти враждебные духи пришли к ним в облике голландцев капитана Абеля Янсзона Тасмана. Пришли и ушли, как приходят и уходят облака.

Ясное небо сияло над островом, названным голландским капитаном, в честь губернатора голландской Индии, Вандименовой Землей. Минуло свыше ста шестидесяти лет, прежде чем небо над их землей померкло.

Началось с того, что англичане основали на южном берегу острова поселок Хобарт, предназначавшийся для ссылки «неисправимых преступников».

Один за другим приплывали в Хобарт заморские корабли, и партии ссыльных, изможденных и озлобленных, сходили на берег, хмуро глядели на землю, поросшую жестколистным кустарником, и на домики Хобарта, где они должны были провести долгие годы, а может, и всю жизнь.

С восемьсот семнадцатого года начали прибывать на остров и свободные колонисты, считавшие себя, в отличие от уголовников, людьми порядочными, цивилизованными и уж никак не убийцами и грабителями.

Но низкорослые люди, охотники и рыболовы, те, что испокон века жили в своих шалашах на этом острове, не видели, да и не могли видеть разницы между теми, кто приехал к ним до восемьсот семнадцатого года, и теми, кто приезжал после того. В представлении этих «дикарей», не разумевших хитрых европейских законов, и те и другие равно были убийцами и грабителями, ибо и те и другие сгоняли их с благодатных прибрежных земель, стреляли в них из страшных железных палок, сжигали шалаши и похищали женщин.

Все дальше к пустынным голодным плоскогорьям уходили туземцы, и все больше погребальных костров горело на Вандименовой Земле. А пришельцы, эти могущественные злые духи, принесенные в огромных лодках недобрым ветром, распахивали земли и заводили гурты тонкорунных овец.

Наконец, охотники и рыболовы, вооруженные деревянными копьями и бумерангами, решились постоять за себя.

Белые — и те, что считались «неисправимыми преступниками», и те, кого охранял закон и благословляли попы, — ответили истребительной войной. Белые называли эту войну «черной войной». Видимо, потому, что истребляли темнокожих, а вовсе не оттого, что делали черное дело.

Полковник Арчер, английский губернатор, не забывающий каждое утро выбрить квадратный подбородок, а вечером вознести молитву господу богу, оказался бравым стратегом «черной войны». Арчер протянул линии стрелков от одного берега острова до другого; стрелки двинулись на облаву и перебили несчастных копьеносцев. Остались лишь небольшие группки их, разбросанные в пустынных горах да в диких лесах.

Когда новый, очередной губернатор принял бразды правления на Вандименовой Земле, туземцев считалось… душ двести, а колонистов больше двадцати тысяч. Но и это красноречивое соотношение не устраивало колонизаторов, и с воинственной энергией они стремились свести число туземцев к нулю.

Новый губернатор был пятидесятилетний моряк с облысевшим широким лбом и добрыми темными глазами под клочковатыми и такими же темными бровями. Резкие морщины на его обветренном лице говорили, что человек этот большую часть жизни провел под открытым небом. Он был глуховат и часто нюхал табак. Вместе с ним приехали в Хобарт его жена, очень красивая и статная, и кудрявая дочка.

Губернатора звали Джон Франклин, жену его — Джейн, дочь — Элеонора. Семейство поселилось в прекрасном доме, окруженном вечнозелеными деревьями и жестколистным кустарником.

Вскоре после прибытия в Хобарт Джон Франклин устроил праздничный ужин и пригласил офицеров, судейских чиновников, членов законодательного совета — всех должностных лиц.

Почтенное общество собралось. Офицеры блистали яркими мундирами, чиновники из богатеев-колонистов — перстнями и лысинами, женщины — улыбками и обнаженными плечами. Загремела музыка военного оркестра. Все прошли к столу. Отужинав, кружились в танце, и офицеры наперебой приглашали Джейн Франклин.

Бал был в разгаре, когда лакей подошел к губернатору и подал ему большой кусок дерева, принесенный минувшей ночью из глубины лесов, за сотни миль от Хобарта. На куске дерева углем была изображена кенгуру. Искусность и простота рисунка показывали, что он сделан рукой туземца, а свежесть угольных линий — что начертан он недавно.

Кусок дерева с изображением кенгуру произвел магическое действие. Музыка утихла, все столпились возле Франклина, и он с удивлением заметил, как преобразились физиономии его гостей. Куда девались улыбки, почтительные и любезные мины!

— Поймать их! — злобно выкрикнул кто-то из чиновников.

— Изловить черных собак! — поддержала вся компания.

Маленькая, трогательно-смешная кенгуру, начертанная каким-то туземцем в дикой лесной глуши, была здесь, в роскошном губернаторском доме, воспринята, как неприятельский вызов, как боевой клич. Кусок древесной коры показывал всем этим джентльменам и офицерам в ярких мундирах, что в далеком лесу есть еще темнокожие беззащитные люди, ускользнувшие от облав.

— Поймать! Изловить! — выкрикивали леди и джентльмены, позабыв о бальных развлечениях.

Все смотрели на губернатора, ожидая его распоряжения. Но Джон Франклин молчал. Ропот удивления и недовольства пробежал по залу. Губернатор молчит, он не приказывает немедля выступить на охоту за «черными собаками»! Это было удивительно, непривычно, непонятно.

Джон Франклин молчал, но его темные глаза глядели без гнева на живодеров, готовых убивать, убивать, убивать. Нет, в его глазах была лишь печаль человека, бессильного изменить общий ход событий, именующихся колонизацией края. Однако за его молчанием крылась и твердость человека, способного изменить частности. И старый моряк не отдал приказа об «охоте».

Кто знает, не встала ли тогда перед ним картина иного вечера? Не вспомнил ли он зимний костер в мертвом лесу и других «диких» — индейцев Акайчо, спасших его от смерти?

И у хозяина и у гостей (хотя и по разным причинам) настроение было испорчено. Бал торопливо закончился. Музыканты собирали ноты и исчезали, стараясь не шуметь стульями. Гости прощались, кланялись, жали губернатору руку, но в их взглядах читал Франклин удивление и затаенное недоброжелательство.

Дом опустел. Джейн, огорченная, но понимавшая и одобрявшая мужа, ушла переодеваться, чтобы по-домашнему, вдвоем со своим Джоном провести остаток вечера. Лакеи убирали стол.

Оставшись один, старый моряк придвинул стул к окну и достал табакерку.

В саду жестко, словно листья у них были вырезаны из жести, шелестели деревья. Над деревьями, хорошо видное в рамке высокого окна, простиралось безмятежное звездное небо. Когда-то, тридцать с небольшим лет назад, дядюшка Мэтью Флиндерс обучал мичмана «Инвестигейтора» астрономии. И он, юный Джон Франклин, с любопытством всматривался в созвездия, которые никогда нельзя было увидеть в небе его родины.

Теперь, десятилетия спустя, эти же звезды струили бледный играющий свет на темный сад, на роскошный губернаторский дом, заглядывали в высокое окно. Но ни причудливая Южная Корона, ни вытянутая Южная Рыба, ни Южная Гидра и Большой Пес, ни Козерог и Летучая Рыба — все эти блещущие, переливающиеся, тихо дышащие созвездия Южного полушария — его не радовали и не умиротворяли, хотя он, как и многие из тех, кому часто приходилось оставаться один на один с мирозданием, любил рассматривать звездные дали. Вот если бы целить глазом в Полярную звезду, а чуть ниже под нею видеть ковш Большой Медведицы. Звезды Севера! Под ними прошли самые тягостные и самые счастливые годы его жизни.

Быстро пробежали годы. Слишком быстро. Подумать только: со времени его второго — и последнего — канадского похода прошло больше десятилетия. Больше десяти лет…

И то ли для того, чтобы избавиться от горького осадка нынешнего вечера, то ли потому, что звезды Юга по контрасту вернули его мысли к созвездиям Севера, а рисунок на коре вызвал в памяти образы других «дикарей» — индейцев, то ли еще и потому, что Франклин был уже в том возрасте, когда люди охотно предаются воспоминаниям, словом, как бы там ни было, но в этот вечерний час Джон Франклин обратил свой внутренний взор к делам и дням, со времен которых протекло более десяти лет…

После ужасного канадского странствия — он и теперь не мог вспомнить о нем без холодной дрожи — в Адмиралтействе родился новый дерзкий проект. Проект был таков. Вильям Парри должен был наступать с востока на запад, через хорошо уже знакомый ему широкий пролив Ланкастера; Фредерик Бичи, плававший под начальством Франклина на «Тренте» к Шпицбергену, — идти с запада через Берингов пролив по следам Коцебу, Шишмарева и Васильева. А Джон Франклин должен был вновь вступить в единоборство со стужей и голодом, произвести съемку берега между устьями полноводной Макензи и порожистой Коппермайн, проплыть на шлюпках до северо-западной оконечности Америки.

План был одобрен. Первым, в 1824 году, ушел Вильям Парри. Следом, в феврале 1825 года, — Джон Франклин. Наконец, в мае — Фредерик Бичи.

По старым, памятным местам шли старые товарищи: Джон Франклин, штурман Джордж Бек, доктор Джон Ричардсон. Не было только матроса Хепберна — его скрутил жесточайший ревматизм. Были в отряде и новые люди — натуралист Дрэммонд и гардемарин Кендолл.

Опыт первой страшной экспедиции был тщательно учтен Франклином. За год до того, как он оставил Ливерпуль и отбыл к берегам Нового Света, агенты Гудзоновской компании получили строжайшие указания о подготовке продовольственных складов для путешественников. Каноэ, годные лишь для речных плаваний, Франклин заменил прочными шлюпками; их изготовили из красного дерева и ясеня и обтянули водонепроницаемой тканью.

Значительно быстрее, чем в первое путешествие, прибыли Франклин и его товарищи на озеро Атабаска и уже в июле 1825 года ошеломили жителей Форта-Чипевайан: никто еще до Франклина в один год не добирался от берегов Англии до берегов Атабаска.

Радостно приветствовали Джона Франклина «лесные бродяги», канадские «вояжеры». Но еще сердечнее встретили его старые знакомцы — эскимос-переводчик Август, тотчас попросившийся в экспедицию, и индейцы Акайчо.

Прослышав о Франклине, Беке и Ричардсоне, Акайчо выслал им навстречу своих соплеменников. Они передали приветствие вождя и, прижав путешественников к груди, воскликнули:

— Как горестно нам, что мы не можем выразить все то, что чувствуем!

С вождем Акайчо путники встретились несколько позже. Акайчо воевал в то время с индейцами племени Собачьего ребра. Но, когда он узнал от агента Гудзоновой компании, что Франклин должен пройти по реке Макензи, то есть как раз в районе боевых действий, вождь выкурил с неприятелями трубку мира.

Франклин и его спаситель Акайчо повстречались на Большом Невольничьем озере, в форту Резольюшен.

Широкогрудый, красивый индеец сидел перед Джоном Франклином и неторопливо, взвешивая слова, говорил:

— Мы не хотим из-за нашей войны ставить под угрозу твое дело. Наши сердца будут с вами. Но мы не можем идти опять туда, где лежат кости наших братьев. Вид их могил приведет нас в ужас. Их смерть, воспоминание о том, как они были убиты, может возобновить войну. Пусть индейцы Медвежьего озера, хотя они и наши враги, помогают тебе и твоим братьям и добывают для вас мясо.

Простившись с индейцем, в котором он чувствовал больше сердечности, чем в земляках из Гудзоновой компании, Франклин пошел туда, куда вела его Полярная звезда.

В дельте Макензи отряд разделился. Ричардсон и Кендолл поплыли на восток для описи побережья от Макензи до знакомой доктору реки Коппермайн, в ледяных водах которой он когда-то в судорогах тонул. Франклин и Бек поплыли на запад, чтобы достичь крайнего северо-запада Америки и оттуда — залива Коцебу, где, согласно общему плану трехсторонней экспедиции, его должен был поджидать 26-пушечный «Блоссом» капитана Бичи.

Капитан Бичи был искусный моряк. С удивительной для парусника точностью, опоздав лишь на ничтожные пятнадцать дней, «Блоссом» бросил якорь у острова Шамиссо в заливе Коцебу.

Не застав на берегах залива партии Франклина, Бичи попытался пробиться далее к северу, но в тех же широтах, где раньше Шишмарева с Васильевым, льды затерли «Блоссом». Бичи вернулся в залив, открытый «Рюриком», снарядил баркас и отправил на нем шкипера Элсона.

Баркас ушел во льды, держась близ берега. С упорством и отвагой, достойными тех, к кому они шли навстречу, маленький экипаж держал курс на север и достиг точки, к которой стремились шлюпки Франклина и Бека. Элсон назвал эту точку мысом Барроу.

В эти же дни — дни наступающей зимы — Франклин и Бек были всего лишь в ста шестидесяти милях от Элсона. Но экипажи не сошлись. Оба повернули, едва не соединив концы своих путевых ниточек. Элсон повернул к заливу Коцебу, Франклин — от рифа Ритарн под 148°15′ западной долготы к дельте Макензи. К счастью, никто из них не догадывался, что цель так близка. К счастью, ибо, знай они об этом, они обязательно сошлись бы, но сошлись бы для того, чтобы погибнуть на скалах мыса Барроу: зима наступила внезапно, бурно, решительно.

Тем временем Ричардсон и Кендолл нанесли на карту еще один отрезок канадского берега, открыли Землю Уоллестона и пролив, отделяющий ее от материка, получивший имя их шлюпок — Долфин и Юнион.

Капитаны возвратились в Англию в той же очередности, в какой покинули ее. Первым, намного раньше других, — Вильям Парри; он зимовал во льдах десять месяцев и застрял в проливе Принца-Регента, то есть так далеко от Франклина и Бичи, что о встрече с ними ему и думать не пришлось.

Вторым, в 1827 году, прибыл Франклин, последним — в следующем году — Бичи, привезшие в Европу новые ценнейшие географические данные о Северо-Западном проходе…

…Губернатор Вандименовой Земли сидел у окна. Жестко шелестели деревья. Ящерица, со странным оттопыренным воротником вокруг узкой головы, скользнула по подоконнику, стрельнула бусинками глаз и юркнула в комнату. Джон Франклин усмехнулся.

Звезды все так же струили бледный, играющий свет. Южные звезды. Нет, не радуют они старого моряка. Вот уже больше десяти лет не берет он секстаном высоту северных звезд, да и сам он внутренне не чувствует самого себя на «высоте» минувших лет, когда дух захватывало от леденящего ветра Полярного моря. Вот уже больше десяти лет, как вернулся он из арктических странствий…

Взгляд Франклина упал на кусок дерева, лежавший на подоконнике. Ящерица опять взобралась на окно и, растопырив короткие широкие лапки, протянув длинную узкую и большеротую головку, обнюхивала угольный рисунок кенгуру. Франклин взял кусок дерева. Трогательная и смешная кенгуру, присев, смотрела на Франклина. Мысли его вернулись к недавнему происшествию, и лицо его снова омрачилось.

Он заранее знал, что не придется ко двору всем этим бессердечным людям в ярких мундирах, с блестящими лысинами и перстнями. Они, конечно, будут кляузничать, жаловаться на него в Лондон. Что ж, пусть, он не приехал на Вандименову Землю набивать карманы…

Как и предполагал Франклин, отношения его с местной колониальной администрацией сложились отнюдь не дружественно. Сперва чиновников возмутила «нерешительность» губернатора в окончательном истреблении туземцев. Потом его решительность там, где чиновники вовсе не желали ее видеть.

Одной из доходных статей вольных поселенцев, а в первую голову, конечно, «овечьих магнатов», заседавших по совместительству в государственных колониальных учреждениях, были ссыльные. Заключенных заставляли обрабатывать земли и пасти стада вольных колонистов. Обращались с ними не многим лучше, чем с рабами, и, доводя до отчаяния, вынуждали к бегству в глубь острова, где они предавались тому же, что делали вольные, — убивали, истребляли и грабили последних туземцев.

Джон Франклин, в нарушение всех установившихся правил, лично посетил первый же пришедший при нем из Англии корабль с заключенными. Он спустился в душные и вонючие, битком набитые трюмы.

Чиновники, сопровождавшие его, со злобным недоумением наблюдали, как этот высокопоставленный заслуженный офицер ее величества королевы Виктории заботливо и участливо беседует с отпетыми людишками. Они наблюдали, как губернатор, присев на край отполированных телами нар, твердо и в то же время с доброй сострадательностью беседуют с уголовниками. Они слышали, как он, этот рехнувшийся губернатор, заверяет ссыльных, что не потерпит нечеловеческого обращения с ними.

И он, действительно, не потерпел. Он контролировал привычных к бесконтролью чиновников так, точно они служили у него корабельными ревизорами и баталерами. В довершение всего он самым бесцеремонным образом оскорбил нравственность европейцев. Судите сами…

Однажды в губернаторский дом привели испуганную дрожащую девчонку-«дикарку», на которой только и было, что ожерелье из маленьких ракушек, нанизанных на сухожилие. Девчонку поймали в лесу. Она рыдала и билась над трупами только что убитых родителей.

— Как зовут? — спросил Джон Франклин, когда девочку подвели к нему, и указал на нее пальцем.

Девочка решила, что речь идет о ее ожерелье. Притронувшись к ракушкам, робко ответила:

— Метинна.

Франклину сказали, что «метинна» по-туземному означает — бусы, ожерелье. Он засмеялся, приласкал девочку и велел оставить ее.

Это было бы еще ничего. Но вскоре леди и джентльмены Хобарта, города, славного своей колониальной добропорядочностью, узнали, что «дикарка» живет в губернаторском доме вместе с дочкой Франклина и что та учит ее грамоте, а сам Франклин прогуливается с чистокровной англичанкой Элеонорой и чистокровной «дикаркой» Метинной в саду, ест с нею за одним столом и белые лакеи прислуживают «черномазой»…

Словом, все говорило за то, что губернатор Джон Франклин ничуть не дорожит своей репутацией. Поклеп за поклепом строчили из Хобарта в Лондон. Франклину приходилось отписываться. Он мрачнел все больше.

Однако прошло еще несколько лет, прежде чем терпение лондонского начальства лопнуло. Разразился скандал, и в 1843 году Джон Франклин, обвиненный во всех смертных грехах, был отозван в Англию, а чиновники, офицеры и «овечьи магнаты» облегченно вздохнули.


ВТОРАЯ МОЛОДОСТЬ

Добрый, улыбчивый, живой — таким помнили его старые друзья-полярники, и Вильям Парри, и Джон Ричардсон, и Джордж Бек. Угрюмый, замкнутый, сильно постаревший — таким видели они его теперь в Лондоне на заседаниях в Адмиралтействе…

Ему было уже около шестидесяти. Всем казалось, что член британского Адмиралтейства и Королевского общества сэр Джон Франклин, человек преклонного возраста, заканчивает жизненный путь, а полярные исследования, которые он справедливо считал своим призванием, навсегда ушли в область воспоминаний. Быть может, он и сам так думал.

Однако в конце 1844 года, и в особенности весной 1845 года, начали разворачиваться события, зажегшие в душе старого моряка прежний энтузиазм.

На одном из заседаний Адмиралтейства взял слово восьмидесятилетний Джон Барроу. Его восковые руки с синеватыми узелками жил и коротко подрезанными толстыми ногтями легли на зеленое сукно стола. Опершись о стол, он с трудом, по-стариковски поднялся. Крупная седая голова тряслась. Слезинка выкатилась из глаза и поблескивала на подглазном морщинистом мешочке. Он медленно вытер слезинку, спрятал платок, пожевал губами и заговорил.

С первых слов секретаря члены Адмиралтейства насторожились: этот патриарх географических предприятий, этот старец, сорок лет бившийся над решением проблемы Северо-Западного прохода, этот упрямый Джон Барроу оседлал своего боевого коня.

Он говорил, все более одушевляясь, все более горячо. Голова его перестала дрожать, глаза заблестели, синеватые узелки на восковых руках вздулись.

Джон Барроу говорил о том, страдания и подвиги моряков-полярников не должны пропасть даром. Говорил, что после походов Парри и Франклина, Джона Росса и его племянника Джемса Росса, проникших в 1829 году в пролив Принца-Регента и отыскавших Землю Бутия, наконец, после блестящего шлюпочного плавания Томаса Симпсона и Уоррена Диза, стерших последние белые пятна канадского побережья, — после всего этого было бы, говорил Барроу, чудовищным преступлением перед Англией не довершить дела, ради которого так много выстрадано.

Мы все, продолжал старик секретарь, свидетели недавнего путешествия в Антарктиду достопочтенного Джемса Росса, сидящего ныне в этом зале. Нет лучшего времени, чем теперешнее, для того чтобы славно увенчать и арктическое предприятие!

Джон Барроу говорил страстно. Но речь его по-разному действовала на членов Адмиралтейства. На многих лицах видел Барроу равнодушное любопытство: опять, мол, старик трубит в свой рог… Зато у других, у тех, к кому он, собственно, и обращался, горели глаза; они привалились к столу, захваченные его словами. И, заканчивая речь, Барроу смотрел только на них: на Джона Франклина и Вильяма Парри, на Джона Росса и Эдуарда Сейбина.

Один за одним высказывались эти четверо. Джон Барроу, опустившись в кресло и уронив седую голову на грудь, слышал эти четыре «да». Он снова достал платок и медленно вытер слезинки, заблестевшие на старческих глазах.

Когда Франклин приехал из Адмиралтейства домой, Джейн поняла, что произошло нечто в высшей степени знаменательное. Франклин, волнуясь и расхаживая по комнате, рассказывал о решении Адмиралтейства. Она смотрела на мужа большими тревожными глазами, и ее привлекательное, миловидное лицо бледнело: боже, неужели Джон, шестидесятилетний Джон, у которого теперь покойная, обеспеченная и безоблачная жизнь, неужели он, испытавший на своем веку столько невзгод и мытарств, уйдет в эти ужасные ледяные моря?

А ее Джон, позабыв о домашних туфлях, халате и табакерке, все еще в своем парадном мундире с командорским орденом Бани, расхаживал по комнате, и лицо его было таким просветленным и молодым, как в тот год, когда он вернулся из второго, очень удачного путешествия по Канаде и встретился с нею, двадцатидвухлетней Джейн. Она невольно залюбовалась этим грузным широколицым человеком с лысым мощным лбом и сверкающими юношеским задором темными глазами.

Он вдруг остановился, взял ее за руки и, доверчиво заглядывая в ее большие встревоженные и ласковые глаза, тихонько сказал:

— Если они меня не отпустят, я умру от тоски!

Ее сердце сжалось, но она не могла понять, от чего больше — от тревоги ли, от восхищения…

В Адмиралтействе не сразу согласились с его предложением.

— Вам уже шестьдесят! — заявили Франклину в Адмиралтействе. — Мы имеем право отказать вам.

— Нет, нет, — быстро и решительно возразил он. — Справки неверны — мне всего лишь пятьдесят девять!

Посоветовались с Вильямом Парри. Старый друг не выдал, он ответил почти то же, что Джон сказал жене:

— Этот человек подходит для данной задачи лучше всякого другого, а если вы его не пустите, он умрет от тоски.

Один из лордов заметил, узнав о страстных настояниях Франклина:

— С этим арктическим парнем ничего не поделаешь. Это у него в крови.

«Арктический парень» победил: 3 марта 1845 года в Адмиралтействе был подписан приказ о назначении сэра Джона Франклина начальником экспедиции, отправлявшейся из Атлантического океана через Северо-Западный проход в Тихий океан.

Март. То была настоящая весна. Земля и Франклин молодели вместе.

Франклин торопил инженеров Вуличских доков. В доках, где двадцать лет назад сделали из красного дерева и ясеня крепкие шлюпки для его второго путешествия по Ледовитому океану, теперь ремонтировали корабли «Эребус» и «Террор».

Оба корабля недавно вернулись из четырехлетней антарктической экспедиции и прекрасно выдержали ледовые испытания. И «Эребус», триста семьдесят тонн водоизмещения, и «Террор», водоизмещением триста сорок тонн, вооружены были парусами да к тому еще имели винты и паровые машины в пятьдесят лошадиных сил.

Инженеры и мастеровые заканчивали ремонтные работы, а Джон Франклин знакомился с будущими своими спутниками. Добровольцев, желавших отправиться в экспедицию, было много, и просторный дом Франклина на улице Брук всегда был полон.

Дни, пронизанные светом и весенней радостью, летели быстро, незаметно. В доме не закрывались двери, и не было такого часа, когда в кабинете Франклина или в гостиной Джейн не сидел кто-либо из моряков, представлявшихся начальнику, а то и сразу несколько, зашедших отобедать или отужинать в его семье.

Был тут и старый полярник, правая рука Франклина, капитан Френсис Крозье, назначенный командиром «Террора». На Крозье можно было вполне положиться — трижды плавал в Арктику с Парри, четыре года провел в Антарктике с Россом.

Был в доме на улице Брук и веселый коммандер Фицджемс, хотя и не посещавший еще полярные воды, но отличный знаток мореходного искусства. Была и троица лейтенантов «Эребуса» — Фэргольм, Гори, Ле-Весконт.

Первые двое относились к людям, которых зовут «типичными моряками», — низко и несколько наискось надвинутые фуражки с лакированными козырьками, крепкие обветренные физиономии из тех, над коими, как говорится, природа не трудилась с пилочками, а отделала с маху. У обоих пружинистые точные движения, прищуренные острые глаза, оба энергичные, неунывающие, с голосами, привычными перекрывать шум волн и ветра.

Третий, Ле-Весконт, напротив, тихоня и скромница, с мягкими и печальными чертами лица и опущенными углами губ. Это, однако, ничуть не смущало Франклина, хорошо помнившего меланхолический облик бесстрашного Джорджа Бека.

Сходились на улице Брук и молодой шкипер Коллинс, и похожий на поэта штурман Де-Во, и ледовые мастера, опытные полярные плаватели Бленки и Рид.

Все они, в сущности, весьма разные, но спаянные одним желанием и одной надеждой люди, соглашались на том, что славный старый моряк сэр Джон «самый подходящий человек для командования экспедицией».

— Сэр Джон, — говорил как-то Фицджемс одному своему другу, — восхитительный, энергичный, стойкий. Он очень разговорчив и рассказывает много эпизодов из прошлых путешествий. Я чувствую к нему уважение, даже любовь, и думаю, что это испытывает каждый из нас. Он полон жизни и энергии. Он наиболее подходящий человек для командования предприятием, которое требует здравого смысла и настойчивости. Я много узнал от него и считаю себя счастливым, что нахожусь рядом с таким человеком.

А другой офицер с фамильярностью молодости писал домой: «Старый Франклин чрезвычайно хороший малый. Мы все совершенно покорены им».

Но весна вдруг сыграла с «хорошим малым» худую шутку: он заболел сильным воспалением легких. Глубокий кашель изматывал его, он температурил. И доктор, и Джейн, и товарищи-моряки пытались уложить его в постель. Франклин отвечал, что он ложится в постель только ночью, когда хочется спать. Единственное, на что он согласился, уступив врачу, это бросить старомодную привычку к нюхательному табаку. Он больше не притрагивался к табакерке, но привычка была могущественной, и, чтоб обмануть ее, он заменил табак нюхательной солью.

Он перенес болезнь на ногах и продолжал хлопоты, связанные с заготовлением трехгодичного запаса продовольствия, доставкой угля, снаряжением вспомогательного транспорта, который должен был сопровождать экспедицию до острова Диско в Баффиновом заливе, комплектованием команды.

Наступил веселый май, и солнце смеялось в лондонских окнах. Лорды Адмиралтейства подписали подробную, состоящую из двадцати трех пунктов, инструкцию, адресованную сэру Джону Франклину.

До отплытия оставалось несколько дней. Франклин с женой и дочерью поехал в город Бостон, где в доме одного из родственников собрались все, кто носил имя Франклинов или был связан с ним кровными узами.

Всем хотелось проститься с гордостью фамилии, с моряком Джоном, бросающим судьбе перчатку в том возрасте, когда едва ли не каждый без долгих слов предпочел бы корабельной каюте покойное кресло и теплую постель под надежной крышей. И как ни гордились и ни восхищались все собравшиеся своим старым Джоном, но сердцем они не соглашались с его вызовом судьбе.

Может быть, только один, совсем незаметный в этой толпе родственников и родственниц человечек до конца понимал старого моряка и готов был, не колеблясь ни минуты, разделить с ним его участь. Он глядел на старого дядю Джона преданными, обожающими глазами и умолял мать упросить своего старшего брата взять племянника в экспедицию хотя бы мальчиком, подносящим порох. Впрочем, в глубине души он совсем не представлял себе обязанности такого мальчика и смутно догадывался, что подносить порох в экспедиции дяди Джона, пожалуй, и вовсе не понадобится.

Генриетта подвела зардевшегося мальчика к брату и, снисходительно поглядывая на сына, улыбаясь, рассказала Франклину о его сумасбродствах.

Франклин положил тяжелую руку на мальчишеский затылок. Он увидел в племяннике самого себя, мальчишку из Спилсби, которого тоже называли сумасбродом. Он легонько пригладил хохолок на его затылке и сказал, лукаво усмехнувшись:

— Нет, мой мальчик, нам не разрешают брать на службу кошек, которые еще не умеют ловить мышей…

Глаза у мальчика наполнились слезами. Он удержался, он не заплакал, а только умоляюще посмотрел на дядю Джона восторженными глазами, полными слез. Франклин увел его в уголок, посадил на колени и долго рассказывал затихшему мальчишке о том, как он сам стал моряком. И мальчик ушел от него ободренным, а Франклин долго сидел в уголку и тихо улыбался своим мыслям. Думал же он о том, как хорошо видеть и знать, что вокруг тебя, в этой повседневной суете сует, еще одно сердце загорается жаждой настоящих деяний и подвигов.

Уже не недели, а дни оставались до отплытия. Франклин, вернувшись из Бостона в Лондон, хотел провести их в семейном кругу.

Предстоящая разлука обостряет чувства, отметает все мелкое, будничное, на особую нежность настраивает людей, любящих друг друга. И эта особая атмосфера, установившаяся в доме на улице Брук, была теперь всего нужнее Джону Франклину.

Он любил вечерами читать Шекспира. А Джейн и Элеонора любили слушать его мягкий, богатый оттенками и проникновенный голос, не очень-то вдумываясь в смысл услышанного. Так в тишине и мире, в семейном чуть грустном покое текли светлые майские дни. Только однажды маленькое происшествие на миг омрачило Джона Франклина.

Он лежал на диване с раскрытым томом Шекспира; они сидели подле него — Джейн, заканчивающая шитье форменной морской куртки, и дочь, занятая рукоделием. Пришив последнюю пуговицу, Джейн легонько накинула куртку на мужа.

— О Джейн! — огорченно воскликнул Франклин. — Что ты сделала?

Джейн закусила губу: она вспомнила народную примету — морскую куртку набрасывают на того, кому суждено быть похороненным в море. Они рассмеялись, но смех был принужденным. В эту минуту и Джон, и жена, и дочь отчетливо, очень ясно и глубоко осознали, как трудна им разлука и как каждый из них дорог другому.


Наконец наступил день отплытия. Редкая экспедиция покидала родину в таком бодром настроении и редкая экспедиция вселяла участникам ее столько надежд и такую веру в успех, как та, что 19 мая 1845 года вышла из Темзы в океан. Океанский ветер уже пел в вантах «Эребуса» и «Террора», а в ушах команды все еще шумели приветствия огромной толпы, провожавшей корабли с берегов Темзы:

— Желаем счастья!

— Счастливого плавания!

Море! Джон Франклин, твой старый служитель, вернулся к тебе после долгих мучительных лет. Вот он стоит на «Эребусе», грузный, широколицый, седой, радостно, жадно глядит на твой богатырский простор и думает:

«Наша жизнь на волнах, а дом наш — на дне морском».

С каждым днем море все больше бодрит Франклина, врачует душу, вливает свежие силы, словно оно тоже бесконечно радо встретить своего старого служителя. Франклин снова ощущает себя молодым. Да, он это знал заранее: на палубе, посреди океанских валов к нему придет вторая молодость. Вот она и пришла!

Все в том же бодром, приподнятом настроении команды «Эребуса» и «Террора», сопровождаемые транспортным судном «Баретто Юниор», приплыли в июле к острову Диско близ Гренландии. Здесь началась догрузка обоих кораблей углем и продовольствием с транспорта. Дружно, не покладая рук работали матросы, и трюмы «Баретто Юниор» быстро пустели. В свободную минуту каждый стремился написать побольше писем домой, чтобы отослать их с лейтенантом, командиром транспортного судна.

«Заняты, как пчелы, — писал Джон Франклин одному из лондонских друзей, — и так же, как эти полезные насекомые, делаем большие запасы. Мы надеемся сегодня получить нашу часть с транспортного судна, и тогда наш корабль будет обеспечен провизией и топливом на три полных года. Однако корабли очень заполнены, что, впрочем, не имеет большого значении, так как море большей частью спокойно, когда оно покрыто льдом, а к тому времени, когда мы дойдем до Берингова пролива или перезимуем, наш груз разместится хорошо, и у нас будет где размять наши члены, для чего у нас сейчас едва ли есть место, так как до отказа заполнены каждые щель и угол.

Датских властей на Диско нет, все в инспекторском отъезде, так что я не смог получить сведений о состоянии льда. Но я поговорил со знающим человеком, с плотником, который за главного на станции около якорной стоянки, и от него узнал, что, хотя прошлая зима была очень суровой, весна наступила не позже обычного и лед отошел от земли к концу апреля. Он также знает, что лед отошел от земли на 73° широты в начале июня, благодаря чему, считает он, мы сможем пройти к проливу Ланкастера. На этом его знания ограничиваются.

В отношении своей жены я больше всего боюсь, что, если мы не вернемся ко времени, которое ею задумано, она станет волноваться, и в этом случае я буду очень обязан моим друзьям, если они ей напомнят, что в конце первой и даже второй зимы мы можем быть поставлены в такие условия, при которых мы захотим завершить дело, не удававшееся раньше, а имея такие запасы провизии и топлива, мы можем делать это совершенно спокойно. Чтобы предотвратить большие волнения с ее стороны и со стороны дочери, их надо настроить на то, чтобы они не особенно ждали нашего возвращения до тех пор, пока наши запасы не иссякнут.

Следующая возможность послать письмо может быть только с китобойным судном, если нам посчастливится встретить его; если же нет, то пусть эта записка передаст вам мое чувство уважения и любви».

Дорогой Джейн, в которой он не чаял души, Франклин собирался отправить не письмо, а небольшой журнал повседневных записей.

Подобно своему знаменитому соотечественнику Свифту, писавшему возлюбленной «Дневник для Стелы», Франклин начал ежедневный журнал, который можно было бы назвать «Дневником для Джейн».

Первую запись на плотных, сохранившихся до нашего времени, четвертушках бумаги он сделал, завидев берега Гренландии.

«Наше плавание до сих пор было благоприятным, — писал Джон Франклин. — Переход через Атлантику, как всегда, сопровождался сильными ветрами, которые дуют обычно с запада и юго-запада, и поэтому, когда мы пересекали океан, мы были отнесены к северу, приблизительно в 60 миль от Исландии, но Исландии мы не видели. Если бы мы обошли мыс Фарвель без шторма, это бы противоречило опыту гренландских моряков. Очень сильный ветер с юга быстро прогнал нас за мыс Фарвель 22 июня и продолжал благоприятствовать нам до 25 июня, когда он утих и наступило спокойствие. Погода, прежде пасмурная, теперь прояснилась, и мы впервые увидели берега Гренландии на расстоянии 40 миль; астрономические наблюдения говорят нам, что это было место близ Лихтенфелс.

Большие наблюдения усердно и энергично проводил Фицджемс, который никогда не упустит возможность получить что-нибудь новенькое. Каждый офицер направляет свое внимание на то или иное повреждение корабля или наблюдения, и этот способ сосредоточивать свою энергию на чем-то определенном я поддерживал в них и буду продолжать делать это, так как это лучшее средство для экспедиции достичь результатов по научным вопросам. В то же время я внушаю им, что эти личные усилия будут лучшим способом привлечь благосклонное внимание Адмиралтейства. Они все понимают это; я буду рад в свое время рассказать властям об их заслугах. Ты извинишь меня, если я добавлю, что мне приятно знать, что я пользуюсь у них доверием и что я буду отдавать им должное.

Мы уже видели айсберги, однако, очень малые, и ни одного большого.

Земля, которую мы усматриваем, обычно обрывиста и живописна, с отверстиями, обозначающими вход в фиорды, которыми изрезан весь берег…

После того как я издал письменные приказы, которые, думаю, необходимы для внутренней дисциплины и порядка на корабле, а также и инструкции для офицеров, касающиеся различных наблюдений, каковые им придется делать, и для общего руководства, я посвятил себя приготовлению кода сигналов, которые должны применяться на «Эребусе» и «Терроре», когда они окажутся во льдах, после того как транспортное судно оставит их. В этом мне помогли сигналы Парри, использованные в такой же обстановке, которыми он так любезно ссудил меня. И действительно, мне пришлось только дополнить код сигналами, относящимися к паровой машине, имеющейся у нас.

Окончив эти первые обязанности, я снова занял свое время внимательным чтением плаваний ранних навигаторов… Ты, конечно, сделаешь вывод, что в этом изучении не были оставлены без внимания и плавания Парри, а также Росса (я имею в виду сэра Джона). Вчера я очень приятно провел время в чтении писем, которые ты так заботливо собрала и положила в мой письменный стол. Некоторые из них содержат высказывания и споры между Ричардсоном и мной по поводу моей настоящей экспедиции; другие — сообщения Диза и Симпсона в Гудзоновскую компанию; третьи — Ричардсона и мои в Географическое общество, на которых была основана последняя экспедиция Бека. Все они будут мне полезны. Эти чтения я считаю делом долга, но все же изредка достаю некоторые из интересных маленьких томиков, которыми ты украсила мою библиотеку».

Эта запись была сделана в море, последующая — на якорной стоянке близ берегов Гренландии.

«4 июля.

Из-за туманной и ветреной погоды мы встали на якорь у Китового острова, куда мы должны были прибыть 2-го, делая таким образом одномесячный переход от Стронсея.[23] Мы появились около Лиевели, резиденции губернатора Диско, вечером 2-го, но не могли связаться с ним. Следующий день дал нам прекрасную возможность изучить состояние льда в проливе Вайсгат, прежде чем мы пришли сюда. Было приятно узнать, что лед сломан, хотя громадные его массы плавают вокруг.

По описаниям Парри, а также и по нашему мнению, эта якорная стоянка наиболее подходящее место для разгрузки транспорта (каковой с этой целью сейчас находится борт о борт с нами) и для магнитных и астрономических наблюдений, которые мы охотно начали под руководством Крозье и Фицджемса на том же самом месте, где в 1824 году стоял Парри.

В сопровождении мистера Ле-Весконта я поднялся на самую высокую точку, чтобы осмотреть группы островов и скал этой местности, определить их положение и нанести на карту. Ничего нет более голого, чем эти острова, тесное нагромождение скал с небольшим количеством мха и болотолюбивыми растениями подле речушек и ручьев. Комаров, однако, изобилие, и крупных размеров. На их укусы пока еще много не жалуются.

5 июля.

В этой датской станции живут несколько эскимосов. Офицер, который начальствует над ними, сейчас в Лиевели, где находится губернатор, так что в данный момент я не могу дать отчет о положении поселения.

Сегодня утром нас посетили жены и дети эскимосов. У всех чисто вымытые лица, волосы аккуратно расчесаны и подняты вверх. Их платья также хорошие и чистые, некоторые из шкур котика, другие хлопчатобумажные. Все взрослые женщины носят платки, добытые, я думаю, у датчан.

Датское правительство, или, возможно, его купцы имеют несколько колоний на этом берегу Гренландии, где они получают пушнину и котик от местных жителей.

…Эскимосы, которые были на борту, показались мне и сами, и своей одеждой чище, чем те, каких я раньше встречал. Это говорит, как мне думается, о том, что в этом отношении на них обращается внимание.

Сегодня я нанял двух из них отвезти письмо, которое я написал губернатору Диско. В одиночестве никто не решается идти через залив в 20 миль. Поэтому каждый из них отправляется в своем каноэ, которое не может выдержать более одного человека».

На следующий день Франклин записывает о своей беседе с плотником, сообщившим ему краткие сведения о состоянии льдов, а потом делится с Джейн радужными предположениями:

«Нам, конечно, будет очень приятно, если его прогноз не обманет, так как рано попасть в пролив Ланкастера, одолев ледяной барьер в заливе Баффина, значит достичь больших успехов».

Вечером, в понедельник 7 июля Джон Франклин садится к письменному столу в своей просторной и со вкусом убранной каюте и продолжает «Дневник для Джейн».

«Все еще страшно заняты разгрузкой транспорта, который мы не сможем освободить сегодня. Мы до отказа заполнили корабли, но для хорошей упаковки нужны аккуратность и время.

Эта вынужденная задержка, кстати, необходима для магнитных и других наблюдений, которые мы ведем на берегу, и полковник Сейбин будет доволен, когда узнает, что результаты наблюдений с обоих кораблей хорошо совпадают. Я не сомневаюсь, что Крозье и Фицджемс напишут ему о магнитных наблюдениях. Я, в свою очередь, напишу ему. Я также напишу Ричардсону и пошлю рисунок двух редких рыб, которые он, как думает Гудсир,[24] будет рад получить. Вчера я видел, как Фицджемс делает рисунок бухты, копию с которого он надеется послать тебе…

Я дописал до сих пор, когда м-р Гори принес мне рисунок для тебя, изображающий место нашей теперешней стоянки, но сделанный с противоположной стороны, чем у капитана Фицджемса. Два корабля вместе — это «Эребус» и транспорт, а корабль один — это «Террор». Это правильное изображение берега и нашего расположения.

Затем, почти сразу, капитан Фицджемс принес мне посмотреть свой рисунок, который он пошлет тебе. Рисунок сделан с острова Боат, на котором Парри производил свои наблюдения, и где теперь занимаются ими наши офицеры. Поэтому будет интересно показать Парри это место. Меня очень трогает доброе отношение к тебе со стороны офицеров…»

«Вторник, 8 июля.

Все еще разгружаем транспорт. Если мы полностью не закончим эту работу сегодня, мы сможем доделать ее завтра… Мы уверены в том, что два корабля будут иметь на борту трехгодичный запас продовольствия, топлива, одежды…»

К вечеру следующего дня моряки Джона Франклина завершили перегрузку транспорта. Четверг, пятница и суббота — ясные, светлые, спокойные дни — были отданы последним приготовлениям и последним письмам. Франклин составил донесение в Адмиралтейство, написал письмо старому другу — «звездочету» Вильяму Парри, теплую записку Ричардсону, разделившим с ним некогда опасности и труды канадских скитаний, и субботним вечером двенадцатого июля словами любви и надежды закончил «Дневник для Джейн».

Лейтенант Гриффит, командир транспортного судна, забрал на «Эребусе» и «Терроре» толстые связки писем, и транспорт снялся с якоря, чтобы следовать в Англию.

В понедельник 14 июля 1845 года экспедиция Джона Франклина покинула залив Диско и, окрыленная парусами и верой в победу, пустилась в путь.


БЕЗМОЛВИЕ

Длинная вереница лет прошла с той поры, как морской министр подписал отставку «по расстроенному здоровью» капитану первого ранга Отто Евстафьевичу Коцебу.

Лето восемьсот сорок пятого года переходило в осень. Травы пожухли, рябины развесили тяжелые алые гроздья; из окрестных лесов тянуло прелью, болотной сыростью; громко перекликаясь в выси, устремились на юг гусиные караваны; заладили дожди.

В доме, что стоял неподалеку от эстонской деревни Харью-Косе, горел камин. Отставной капитан ворошил палкой головешки, и пламя вспыхивало ярче. Придвинув столик с последней почтой, Коцебу откинулся в кресле.

Почта приносила ему газеты — русские и иностранные. Писем же почти не бывало. Давно умер Николай Петрович Румянцев, умерли почти все, кто плавал тридцать лет назад на «Рюрике»; жив был еще давний приятель Глеб Шишмарев, только что произведенный в контр-адмиралы, жив был и совсем дряхлый адмирал Иван Федорович Крузенштерн, но писали они очень редко.

Коцебу откинулся в кресле. Осень, черт бы ее побрал… Ему всегда хуже в эти месяцы… Коцебу поправил шерстяной плед и развернул английскую газету.

Что это? Он вздрогнул и почувствовал, как взволнованно толкнулось сердце: британское Адмиралтейство извещало об отправке экспедиции сэра Джона Франклина. Дважды перечитал Коцебу адмиралтейское извещение, медленно отложил газету и протянул руки к огню.

Экспедиция, думал Коцебу, снаряжена на славу: два корабля, транспорт догрузит их у Гренландии, пополнит то, что истратят они на пути в Баффинов залив, многоопытный сэр Джон ведет экспедицию. Похоже, что великий вопрос будет, наконец, решен. Дай бог им удачи и счастья!..

Он встал, забыв о болях в груди, заходил по комнате, уставленной книгами. Впервые за долгие пустые годы он был так взволнован. Он еще и еще раз заглянул в английскую газету… Дай бог им удачи и счастья…

С того дня он нетерпеливо поджидал почту. Он знал, что известия из Гренландии должны быть получены в Лондоне вот в эти осенние дни. И, хотя он отлично понимал, что осенние газеты приплетутся к нему в начале следующего года, он все-таки нетерпеливо поджидал очередную почту.

А в начале следующего, восемьсот сорок шестого года Коцебу уже не поднимался с постели. Он не хотел обманываться: его час пробил… И, может быть, последней его радостью была та лондонская газета от 27 октября, в которой он нашел выдержку из вахтенного журнала китобойного судна «Принц Уэльский».

Китобои встретили «Эребус» и «Террор» спустя двенадцать дней после ухода кораблей Франклина от островов Диско и Китового, у бухты Мелвилл в Баффиновом заливе.

«Обе корабельные команды здоровы и в прекрасном расположении духа, — писал шкипер. — Намереваются закончить экспедицию своевременно».

Коцебу глубоко вздохнул, вытянулся и закрыл запавшие, окруженные синевой глаза.

Он умер 3 февраля. День был солнечный, безмолвный, сверкающий снегами, с холодным, стального отлива, безжалостным небом.

Джейн Франклин получила мужнино письмо-дневник, получила и рисунки, сделанные веселым Фицджемсом и бравым лейтенантом Гори. Она прочитала и сообщение шкипера «Принца Уэльского» и бережно спрятала газету в ту же шкатулку, где хранила письма и рисунки.

Джейн с дочерью жили теперь в доме на Бедфордской площади. Не было ни зим, ни лет — было ожидание. И они ждали…

Прошел год, другой. Когда же и третий год не принес ничего, страшная тревога сжала их души. Все чаще являлось Джейн видение: Джон с томом Шекспира на диване и она, набрасывающая на мужа морскую куртку. «О Джейн! Что ты сделала?» — слышалось ей в безмолвии дома на Бедфордской площади.

Долго длилось это гнетущее молчание. Цепенило оно душу, и некуда было скрыться от него. Ужасное подозрение овладело ветеранами-полярниками. Встречаясь с Джейн, они отводили глаза. Джейн зябко передергивала плечами, умоляюще всматриваясь в седовласых моряков.

Ее тревога перешла в отчаяние. Она предложила свои сбережения, все свое имущество для отправки спасательной партии. Она обивала пороги Адмиралтейства. Адмиралтейские лорды либо избегали встреч с нею, либо отмалчивались, заверяя Джейн, что торопливость пока что неуместна.

Наконец друзья Франклина, родственники пропавших без вести, многие моряки, простые люди Англии потребовали от правительства решительных, безотлагательных мер.

Высшие морские чины, столь скоропалительные, когда дело касалось посылки военной эскадры к берегам какой-нибудь колонии или страны, противящейся политике Великобритании, чины эти зашевелились, и пошла писать канцелярская машина; со скрипом, с частыми задержками и ведомственными спорами началось снаряжение поисковых экспедиций.

Первым отправился Джемс Росс. Ричардсон и доктор Рэ уехали в Канаду. Келлетт поплыл из Тихого океана в Берингов пролив. В восемьсот пятидесятом году оставила Англию еще одна экспедиция…

Медленно тянулись годы. Голова Джейн Франклин поседела.

Но Арктика безмолвствовала.

Спасательные партии решали большие географические задачи, выказывали истинное мужество, терпели и холод и голод, но не разгадывали страшную загадку.

«О сэре Джоне Франклине нет никаких известий, — писала лондонская газета «Дейли Ньюс». — Последняя надежда к отысканию его или одного из его товарищей исчезла; невероятно даже, чтобы останки их когда-либо были открыты… Все замолкло, все покрыто непроницаемым мраком. Участь этих храбрый людей, погибших во славу науки, навсегда останется тайной».

Однако постепенно, усилиями многих и многих путешественников, бескорыстно рисковавших собой для того, чтобы узнать о судьбе экипажей «Эребуса» и «Террора», о судьбе старого сэра Джона, постепенно жуткая картина гибели экспедиции все же выступила из полярного мрака.


Согласно адмиралтейской инструкции, Джон Франклин должен был сам выбрать путь: или проливом Веллингтона, или к западу от острова Норт-Сомерсет.

Сперва Джон Франклин пытался пройти проливом Веллингтона, но, когда ледяные баррикады встали по курсу его кораблей, он отправился на юг, между островами Батерст и Корнуоллис. Путь был выбран верно, и это уже было важным открытием.

Первая зимовка — с 1845 года на 1846-й — застигла моряков на плоском безжизненном берегу острова Бичи. Перенесли они ее сносно, хотя провизия, поставленная на корабли неким купцом Голднером, не отличавшимся, как все купцы, особой совестливостью, начала портиться.

Весной, едва разжались ледяные тиски, «Эребус» и «Террор» вновь подняли паруса, а из их труб повалил черный каменноугольный дым. На острове Бичи остались могилы нескольких матросов, умерших, по-видимому, от цинги.

Старый Джон вел корабли проливом Пиля. Вскоре повстречал он обычные в этих широтах паковые льды. Под 70°5′ северной широты и 98°23′ западной долготы тяжелые многолетние ледовые массы затерли «Эребус» и «Террор». И в сентябре 1846 года началась вторая зимовка экспедиции Джона Франклина. То была голодная зимовка: провизия, поставленная проклятым Голднером, почти вся была уже негодна.

А весной дрейф продолжался, и опять воскресла в сердцах моряков надежда. Но льды, точно заколдованные злым чародеем, не вынесли корабли на чистую воду. И, когда наступила третья зимовка, смерть уже вовсю разгуливала по палубам «Эребуса» и «Террора»…

Четырнадцать лет спустя после того, как лондонцы проводили корабли Джона Франклина, участник одной из спасательных экспедиций лейтенант Хобсон стоял на северо-западном берегу полярного острова Земля короля Уильяма. В руках лейтенанта была бутылка, запечатанная сургучом. Сдерживая волнение, Хобсон откупорил бутылку и осторожно, как величайшую драгоценность, извлек из нее клочок бумаги. Это был листок так называемой «бутылочной почты», той почты, что иногда доносит печальные вести о судьбах моряков и кораблей.

Неровные строчки покрывали клочок бумаги, найденный Хобсоном. И он прочел их. Прочел и о зимовке на острове Бичи, и о второй зимовке во льдах, и о смерти матросов и офицеров. И, наконец, прочел лаконичную строчку: «Сэр Джон Франклин скончался 11 июня 1847 года…»

Лейтенант опустил руки. Незряче глядел он в белую даль. «Сэр Джон Франклин скончался», — шепотом повторял он, хотя там, на родине, никто уже, даже жена Франклина, леди Джейн, не сомневался, что старого моряка нет в живых. Но что было дальше? Что ж потом?

«25 апреля 1848 г. — читал лейтенант Хобсон. — Корабли ее величества «Террор» и «Эребус» были покинуты 22 апреля в 5 милях к северо-северо-западу от этого места, где они были скованы льдами с 12 сентября 1846 г. Офицеры и команда, всего 105 душ, под начальством капитана Ф.Р.М. Крозье, высадились здесь под 69°37′42″ северной широты и 98°41′ западной долготы…»

И опять взор Хобсона упал на короткую строчку: «Сэр Джон Франклин скончался 11 июня 1847 года…» Внизу листка, после подписей Крозье и Фицджемса, была приписка: «Мы отправляемся завтра, 26-го, к реке Бекс-Фиш».

Все. Точка.

Остальное поведали эскимосы.

Памятливые обитатели Арктики рассказывали впоследствии путешественникам, что видели каких-то страшных, изможденных людей, тянувшихся от Земли короля Уильяма на юг, к материку. Вид этих людей, говорили эскимосы, был так ужасен, что они приняли их за злых духов и убежали. Кому-то, добавляли рассказчики, удалось все же дотащиться до острова Монреаль.

— Он сидел на берегу, — неторопливо рассказывала одному европейцу старая эскимосская женщина, глядя слезящимися глазами на костер. — Он подпирал голову руками, а локтями оперся на колени. Он умер, когда поднял голову, чтобы заговорить со мной.

Кто это был? Матрос ли, офицер, ледовый мастер? Неизвестно. Лишь облик склоненного, обессиленного моряка, последнего сподвижника Джона Франклина, останется в памяти нашей, как символ страданий, выпавших на долю экспедиции.


Загрузка...