Часть первая Recuerdo de Acapulco[6]

Acuérdate de Acapulco,

de aquellas noches,

María bonita, María del alma;

acuérdate quen en la playa,

con tus manitas las estrellitas

las enjuagabas[7].

– «María bonita» Августина Лары, которую он пел, подыгрывая себе на пианино, в сопровождении тихого, очень-очень тихого голоса скрипки.

На фотографии, висящей над Папиной кроватью, мы все маленькие. Мы были маленькими в Акапулько. И всегда останемся маленькими. Для него мы и сейчас точно такие, какими были тогда.

Сразу за нами плещутся воды Акапулько, а мы сидим на границе воды и земли. Маленькие Лоло и Мемо показывают рожки над головами друг друга; Ужасная Бабуля обнимает их, хотя в жизни ничего подобного не делала. Мать отстраняется от нее ровно настолько, чтобы не показаться невежливой; рядом с ней примостился ссутулившийся Тото. Большие мальчики, Рафа, Ито и Тикис, стоят возле Папы, его худые руки лежат у них на плечах. Бледнолицая Тетушка прижимает к животу Антониету Арасели. Фотоаппарат щелкает, и она моргает, словно не желает знать будущее: о продаже дома на улице Судьбы, переезде в Монтеррей.

Папа щурится точно так, как щурюсь я, когда меня фотографируют. Он еще не acabado. Еще не конченый, не истощен работой, беспокойством, многими пачками выкуренных сигарет. Только ничего не выражающее лицо и аккуратные тонкие усики, как у Педро Инфанте, как у Кларка Гейбла. Кожа у Папы мягкая и бледная, словно живот акулы.

У Ужасной Бабули такая же светлая кожа, что и у Папы, но со слоновьими складками. Она упакована в купальник, цвет которого хорошо сочетается со старым зонтиком с янтарной ручкой.

Меня среди них нет. Они забыли обо мне, когда фотограф, шедший по пляжу, предложил сделать общий портрет, un recuerdo – буквально «воспоминание». И никто не заметил, что я строю – сама по себе – песочные замки неподалеку. Они не видят, что меня нет на фотографии, до тех пор, пока фотограф не приносит снимок в дом Катиты, и я, взглянув на него, не спрашиваю: а когда это было снято? И где?

И тут все понимают, что портрет неполон. Словно меня не существует. Словно я тот самый фотограф, бредущий по пляжу со штативом на плече и вопрошающий: ¿Un recuerdo? Сувенир? Память?

1 Verde, Blanco y Colorado[8]

Новый подержанный белый «кадиллак» Дядюшки Толстоморда, зеленая «импала» Дядюшки Малыша и Папин красный универсал «шевроле», купленный тем летом в кредит, – все они мчатся к дому Маленького Дедули и Ужасной Бабули в Мехико. Через Чикаго, по Трассе № 66, по Огден-авеню, мимо гигантской черепахи, рекламирующей средство для полировки автомобилей – и дальше всю дорогу до Сент-Луиса, Миссури, который Папа называет по-испански: Сан-Луис. От Сан-Луиса до Талсы, Оклахома. От Талсы, Оклахома, до Далласа. От Далласа через Сан-Антонио до Ларедо по шоссе № 81, пока мы не оказываемся по другую сторону границы. Монтеррей. Сатилло. Матеуала. Сан-Луис-Потоси. Керетаро. Мехико.

Каждый раз, как белый «кадиллак» Дядюшки Толстоморда обгоняет наш красный универсал, кузены – Элвис, Аристотель и Байрон – показывают нам языки и машут руками.

– Быстрей, – просим мы Папу. – Давай быстрей!

Мы проносимся мимо зеленой «импалы», и Амор и Пас повисают на плече Дядюшки Малыша:

– Папуля, не отставай!

Мы с братьями корчим им рожи, плюем, показываем на них пальцами и хохочем. Три машины – зеленая «импала», белый «кадиллак», красный универсал – устраивают между собой гонки, временами обгоняя друг друга даже по обочине. Женщины вопят: «Потише!» Дети вопят: «Быстрей!»

И какая досада, когда кого-то из нас укачивает и нам приходится остановиться. Зеленая «импала» и белый «кадиллак» пролетают мимо – громкие и счастливые. Дядюшка Толстоморд бешено сигналит.

2 Chillante[9]

– Если мы доберемся до Толуки, я на коленях поползу в тамошнюю церковь.

Тетушка Лича, Элвис, Аристотель и Байрон вытаскивают вещи на тротуар. Блендеры. Транзисторы. Куклы Барби. Швейцарские перочинные ножи. Пластмассовые хрустальные люстры. Модели самолетов. Мужские рубашки на пуговицах. Кружевные лифчики. Носки. Стеклянные ожерелья и серьги к ним. Заколки для волос. Зеркальные солнечные очки. Пояса-трусы. Шариковые ручки. Наборы теней для век. Ножницы. Тостеры. Акриловые пуловеры. Атласные стеганые покрывала. Полотенца. И это не считая коробок со старой одеждой.

Снаружи – подобный океанскому рев машин, мчащихся по Северо-Западному шоссе и Конгресс-экспрессвей. Внутри – другой рев; по-испански – из радиоприемника с кухни, по-английски – из телевизора, по которому показывают мультики, на том и другом языках, – тот, что издают мальчишки, умоляющие о un nickle[10] на итальянский лимонад. Но Тетушка Лича ничего этого не слышит. Она бурчит себе под нос: «Virgen Purisima[11], если мы доберемся хотя бы до Ларедо, я трижды переберу четки, вознося молитву…»

Cállate, vieja[12], ты заставляешь меня нервничать. – Дядюшка Толстоморд возится с багажником на крыше машины. У него ушло два дня на то, чтобы уместить в нее вещи. Багажник белого «кадиллака» забит до отказа. Его покрышки сплющились. Задняя часть сильно просела. Здесь больше ни для чего нет места, кроме как для пассажиров, и все же кузенам приходится восседать на чемоданах.

– Папуля, у меня уже болят ноги.

– Ты. Заткни свою пасть, а не то поедешь в багажнике.

– Но в багажнике нет места.

– Я сказал, заткни свою пасть!

Чтобы окупить отдых, Дядюшка Толстоморд и Тетушка Лича берут с собой вещи на продажу. Нанеся визит Маленькому Дедуле и Ужасной Бабуле в городе, они едут в родной город Тетушки Личи, в Толуку. Весь год их квартира выглядит словно магазин. Уик-энды они проводят на блошином рынке на Максвелл-стрит*, выискивая там нужное для поездки на юг. Дядюшка говорит, эти вещи должны быть lo chillante – кричащими. «Чем безвкуснее, тем лучше, – говорит Ужасная Бабуля. – Нет смысла тащить что-то ценное в город, населенный индейцами».

Каждое лето приобретается что-то невероятное, продающееся словно горячие queques[13]. Брелоки с персонажами Тото Джиджио. Щипчики для завивки ресниц. Парфюмерные наборы «Песня ветра». Пластиковые шапочки от дождя. В этом году Дядюшка поставил на светящиеся в темноте йо-йо.

Коробки. На кухонных шкафах и на холодильнике, вдоль коридорных стен, за трехместным диваном, от пола до потолка, на и под самыми разными предметами обстановки. Даже в ванной есть специально предназначенная для этой цели полка – она висит так высоко, что никто не может до нее дотянуться.

В комнате мальчиков вне пределов досягаемости, под самым потолком, к стенам обойными гвоздиками прибиты игрушки. Грузовики, модели самолетов, конструкторы в родных упаковках с целлофановыми окошками. Они здесь не для того, чтобы в них играть, а для того, чтобы любоваться ими. Эту вот я получила в подарок на прошлое Рождество, а ту подарили мне на мой седьмой день рождения… Словно экспонаты в музее.

Все утро мы ждали, когда же позвонит Дядюшка Толстоморд и скажет: Quihubo, брат, vaimonos[14], и тогда Папа сможет в свою очередь позвонить Дядюшке Малышу и сказать ему то же самое. Каждый год трое сыновей Рейес с семьями едут на машинах на юг, в дом Ужасной Бабули на улице Судьбы в Мехико: одна семья в начале лета, вторая – в середине, и третья – в конце.

– А вдруг что случится? – спрашивает Ужасная Бабуля у своего мужа.

– Чего меня спрашивать? Я уже помер, – отвечает Маленький Дедуля, отступая в свою спальню с газетой и сигарой в руке. – Все равно поступишь по-своему.

– А если кто заснет за рулем? Так стала вдовой Конча Чакон, потерявшая половину своей семьи под Далласом. Какая трагедия! А слышали вы ту печальную историю о кузенах и кузинах Бланки – восемь из них погибли, когда они возвращались из Мичоакана, прямо под Чикаго попали на обледеневший участок дороги и врезались в фонарный столб в местечке под названием Аврора, pobrecitos[15]. А как насчет универсала с монашками-гринго, сорвавшегося с горы неподалеку от Салтилло? Но это случилось еще на старом шоссе через Сьерра-Мадре до того, как была построена новая автострада.

И все равно нам слишком хорошо известно о дорожных происшествиях и об историях, с ними связанных. Ужасная Бабуля стоит на своем, и ее сыновья наконец сдаются. Вот почему в этом году Дядюшка Толстоморд, Дядюшка Малыш и Папа – Тарзан – договариваются о том, чтобы ехать к ней вместе, хотя вообще-то ни о чем не способны договориться.

– Если вам интересно мое мнение, то это тухлая идея, – говорит Мама, намывая шваброй линолеум в кухне. Она вопит во все горло, чтобы ее было слышно в ванной, где Папа подстригает усики над раковиной.

– Зойла, ну почему ты такая упрямая? – кричит в ответ Папа, и зеркало затуманивается. – Ya veras. Вот увидишь, vieja, это будет весело.

– И перестань называть меня vieja! – кричит мама. – Ненавижу это слово. Я не старуха, это твоя мать старуха.

Мы собираемся все лето провести в Мехико. Поедем, когда закончатся занятия в школе, и не вернемся до тех пор, пока они не начнутся. Папе, Дядюшке Толстоморду и Дядюшке Малышу нет нужды объявляться в Южно-Эшландской мебельной компании Л.Л. Фиша раньше сентября.

– Мы, представьте себе, такие хорошие работники, что босс отпустил нас на все лето.

Но это выдумки. Три брата Рейес уволились с работы. Если работа им не по нраву, они ее бросают. Подхватывают свои молотки со словами: «Черт тебя… Пошел ты… Диирьмо…» Они мастера. Им не нужны степлеры и картон, как нужны они обивщикам мебели в Соединенных Штатах. Они делают диваны и стулья вручную. Качественная работа. А если им не нравится их босс, они, опять же, подхватывают молотки, забирают учетные карточки и уходят прочь, сыпля ругательствами на двух языках, стучат подбитыми гвоздиками подошвами ботинок, в волосах у них ворсинки ткани, из свитеров торчат нитки.

Но на этот раз все было не так, верно? Нет-нет. Подлинная история такова. Боссы в Южно-Эшландской мебельной компании Л.Л. Фиша решили сократить всех троих, поскольку те заявлялись на работу с опозданием – кто на шестнадцать, кто на сорок три, кто на пятьдесят две минуты позже положенного. Дядюшка Толстоморд утверждает: «Мы пришли вовремя. Тут все зависит от того, по какому времени ты живешь. По западному или по солнечному календарю. Южно-Эшландская мебельная компания Л.Л. Фиша сочла, что не может больше тратить свое время на братьев Рейес. «Пошли к черту… Что за… И твою мать туда же!»

Это Ужасной Бабуле пришла в голову идея о том, что ее mijos[16] должны поехать в Мехико вместе. Но спустя годы об этом все позабудут и будут винить друг друга.

*Чикагский блошиный рынок поначалу, в течение 120 лет, простирался вокруг пересечения Максвелл-стрит и Холстед-стрит. Это было грязное, развратное, удивительное место, заполненное вызывающими изумление людьми, хорошей музыкой и едой, привезенной неведомо откуда. Со временем под напором разросшегося Университета Иллинойса он получил новую прописку, так что рынок на Максвелл-стрит больше не имеет никакого отношения к Максвелл-стрит и существует в тени былых своих разврата и славы. Лишь «Старая закусочная Джима», открывшаяся в 1939 году, остается там, где была всегда, являясь памятником неоднозначного прошлого Максвелл-стрит†.

Увы! Пока я трудилась над этой книгой, «Старая закусочная Джима» оказалась уничтожена Университетом Иллинойса и проводимой мэром Дэйли политикой джентрификации; теперь на этом месте чистенькие парки и чистенькие домики для очень и очень богатых, а бедные, как всегда, оказались заметены под ковер. С глаз долой, из сердца вон.

3 Que Elegante[17]

Из окон льется магнитофонная запись «Por un amor»[18] в исполнении Лолы Белтран – королевы мексиканского кантри, – глотающей слезы под воркование группы mariachis[19]: «Но ты не плачь, Лолита», и Лола отвечает: «Я не плачу, я просто… помню».

Деревянный дом выглядит так, словно на его крыше посидел слон. Квартира расположена настолько низко от земли, что гости стучат в окно, а не в дверь. Совсем недалеко от Тейлор-стрит. Рядом с мексиканской церковью Святого Франциска. Рукой подать до блошиного рынка на Максвелл-стрит. В старом итальянском районе Чикаго близ исторического центра. Здесь живут Дядюшка Толстоморд, Тетушка Лича, Элвис и Байрон, в квартале, где всем известно дядюшкино итальянское прозвище – Рико. Так, а не Толстомордом или Федерико, его все и кличут, несмотря на то, что rico по-испански значит «богатый», а Дядюшка вечно жалуется, что он pobre[20], pobre. «Не стыдно быть бедным, – говорит Дядюшка, приводя мексиканскую пословицу, – но очень уж тяжко».

«Что у меня было хорошего в жизни? – думает Дядюшка. – Прекрасные женщины. Много. И прекрасные машины». Каждый год Дядюшка меняет свой старый «кадиллак» на новый подержанный. Шестнадцатого сентября он дожидается хвоста шествия Мексиканского парада. Когда проезжает последний грузовик с транспарантами, Дядюшка пристраивается к нему в своем огромном «кэдди», в восторге от того, что едет по Стейт-стрит с откинутым верхом – на заднем сиденье сидят дети в костюмах charro [21]и машут руками.

Что же касается прекрасных женщин, то Тетушка Лича, должно быть, боится, что он подумывает, а не обменять ли и ее на кого-нибудь поновее и не отослать ли обратно в Мехико, хотя она и прекрасна, как мексиканская Элизабет Тейлор. Тетушка ревнует к каждой женщине, старой или молодой, что приближается к Дядюшке Толстоморду, хотя Дядюшка почти лыс, и мал, и коричнев, словно земляной орех. Мама говорит: «Если женщина так безумно ревнива, как Лича, то можно побиться об заклад, это потому, что кто-то дает ей повод, понимаете, о чем я? Это потому, что она с той стороны, – продолжает Мама, имея в виду мексиканскую сторону границы. Мексиканские женщины совсем как мексиканские песни locas [22]от любви.

Однажды Тетушка почти попыталась убить себя, а все из-за Дядюшки Толстоморда. «От собственного мужа! Какое изуверство! Заразиться срамной болезнью от собственного мужа. Представить невозможно! Ay, уведите его! Я не желаю тебя больше видеть. ¡Lárgate! Ты мне отвратителен, me das asco, ты, cochino[23]! Ты недостоин быть отцом моих детей. Я убью себя! Убью!!!» По-испански же это звучит еще драматичнее: «¡Me mato! ¡¡¡Me maaaaaaaaatooooooo!!!» И большой кухонный нож, что Тетушка держит в стакане с водой (она режет им пироги, испеченные на дни рождения мальчиков), нацелен прямо в ее безутешное сердце.

Ужасно было смотреть на это. Элвису, Аристотелю и Байрону пришлось бежать за соседями, но к тому времени, как те появились в квартире, было уже поздно. Всхлипывающий Дядюшка Толстоморд был распростерт на полу наподобие сломанного шезлонга, а Тетушка Лича бережно поддерживала его, словно Дева Мария Иисуса после снятия с креста, обнимала и, икая, всхлипывала, прижимала его голову к своей груди и снова и снова шептала ему на ухо: «Ya, ya. Ya pasó. Все позади. Все, все, все».

Когда Тетушка не сердится на Дядюшку, она называет его payaso, клоуном. «Не будь payaso, – тихо бранит она его, смеется его дурацким историям и расчесывает пальцами несколько сохранившихся на его голове прядок волос. Но это лишь воодушевляет Дядюшку на то, чтобы стать еще большим payaso.

– Вот я и сказал боссу, что ухожу. Эта самая работа все равно что el calzón de una puta. Трусы проститутки. Вы слышали, что я сказал! Весь день напролет туда-сюда, туда-сюда, туда-сюда.

– Не болтай такое при детях, – ругается Тетушка. Но при этом смеется и промокает глаза краешком скомканной бумажной салфетки.

Но если кто и живет словно кинозвезды, так это наши Дядюшка Малыш и Тетушка Нинфа. В их квартире пахнет сигаретами и кондиционером, в то время как у нас – жареными маисовыми лепешками. Долгое время я считала, что воздух из кондиционера и запах сигарет – признаки элегантности. Тетушка крутит свои любимые магнитофонные записи: Exodus, Never on Sunday и Энди Уильямса, поющего Moon River. В доме Тетушки сигаретами пахнет всё: занавески, коврики, мебель, пудель, чьи когти выкрашены в розовый цвет, ее мудреная прическа и даже дети. Только в комнате девочек с кроватками принцесс попахивает мочой, потому что Амор и Пас до сих пор писаются по ночам.

– Заткнись, дура.

– Ма, Амор сказала мне «Заткнись, дура».

– Господи Иисусе!

– Может вы, девочки, все-таки обе заткнетесь и дадите мне послушать музыку? А не то я вас сама заткну!

Хотя квартира у них маленькая, мебель в ней огромна. Металлические кухонные стулья с высокими спинками, напоминающие троны. Спальные гарнитуры, что выступают из дверных проемов и не позволяют закрыть двери. По тюку одежды на вешалках за каждой дверцей. Ходить здесь трудно. Когда кто-то хочет пройти, другому приходится сесть; когда кто-то хочет открыть дверь, другому приходится встать. В кухне большой портрет итальянской попрошайки, наклонившейся, чтобы попить воды из фонтана. «Мы купили его, потому что она вылитая малютка Пас». От стены до стены ворсистое ковровое покрытие, на нем половики и синтетические дорожки. Мраморный кофейный столик, смахивающий на крышку гроба. Пестрые венецианские безделушки из дутого стекла – петух, тропическая рыба, лебедь. Пепельницы из оникса. Мне больше всего нравится золоченая лампа с подставкой в виде трех граций, танцующих под струями воды. C ней не сравнится даже наша гремящая, как маракас, лампа-ночник на крутящейся подставке, изображающая Кармен Миранду.

В нашей квартире красивые вещи долго не задерживаются. Маленькие птички, сидящие вокруг поилки-конфетницы улетают и исчезают навсегда. Фарфоровые щенки боксеров, прикованные золотой цепью к маме-боксерше, каким-то образом умудряются сбежать, и их не найти. Японские гейши в застекленной витрине потеряли свои зонтики, хотя витрина висит высоко и до нее не дотянуться. Кто знает, куда они подевались? Некогда мраморный кофейный столик Дядюшки Малыша и Тетушки Нинфы был нашим, но слишком многие из нас расшибали о него головы. Вот как у нас обстоит дело с красотой.

Тетушка Нинфа родом из Италии и привыкла к прекрасным вещам. Дядюшка Малыш познакомился с ней в прачечной самообслуживания на Тейлор-стрит и влюбился в ее голос, чувственный и печальный, словно тромбон в дымном кафе.

– Моя семья не хотела, чтобы я выходила замуж за Малыша, потому что он не итальянец, но я все равно за него вышла… может потому, что они были против.

Скучает ли она по Италии?

– Не знаю, солнышко, я никогда там не была.

Все в доме тетушки белое или золотое и похоже на свадебный торт, на Марию-Антуанетту. Диван со множеством декоративных пуговиц. Глубокие парчовые кресла с рельефными спинками и бахромой внизу. Скамеечки для ног, будто кексы. Их смастерил Дядюшка Малыш. Он же сшил и чехлы для кресел. Шторы и узорчатые карнизы – тоже его работа. Над обеденным столом фарфоровая люстра с фарфоровыми розочками и виноградными лозами, как-то летом привезенная из Гвадалахары. Обеденный стол у них не обычный, а представляет собой толстую стеклянную пластину в металлической раме с прихотливыми белыми металлическими розетками, обвивающими ножки. В каждой комнате по несколько пепельниц, даже на кухне и в ванной – руки белой женщины, сложенные ковшиком; хрустальная корзиночка; лежащая на спине развратная женщина – ее ноги взметнулись вверх, и она двигает ими вверх-вниз, и веер у нее в руке колышется. Здесь есть большие зеркала в тяжелых золоченых рамах. Лампы с гигантскими шелковыми абажурами, все еще в целлофане, словно в корсетах. Ковер цвета шампанского в гостиной. Зеркала, стекло и статуэтки. Вещи, которые очень непросто содержать в чистоте.

Вот почему, перед тем как нанести им визит, нужно удостовериться, что на тебе хорошие носки. И помыть ноги – ботинки придется снять и оставить в прихожей. Все передвигаются по квартире в носках, за исключением абрикосового пуделя с глазами цвета ржавчины.

В квартире Тетушки Нинфы так чисто, что мы не любим бывать там. «Ничего не трогай. Смотри не бегай, а не то что-нибудь разобьешь. Когда будешь включать свет в ванной, не заляпай зеркало. Радость моя, этот стул не для того, чтобы на нем сидеть. Солнышко, никогда не садись на тетушкину кровать, а не то у нее может случиться приступ астмы. Перед тем как уйдешь, обязательно положи все подушки на место, чтобы все было точно так, как до твоего прихода. Малышка, хочешь конфет?» Нет, спасибо, хотя дома мы бы слопали их все до последней крошки.

Наш дом обставлен позаимствованной мебелью, разрозненными вещами работы Файфа или времен королевы Анны, набитыми конским волосом викторианскими козетками, кожаными креслами с «плечами», как у Аль Капоне. Все, что оставлено, забыто или хранится на складе мастерской, стоит у нас дома в ожидании, когда поменяют обивку и вернут владельцам. Способны ли Папины клиенты вообразить, что на их любимой мебели, потягивая из пакетиков шоколадное молоко, сидим мы и смотрим комедийные фильмы с «Тремя балбесами»? Как-то Папа обнаружил в изгибах одного из диванов настоящую жемчужину, серебристо-голубую, которую вставил в булавку для галстука, потому что она подходила по цвету к его любимому костюму. И мы стали искать между подушками спрятанные там сокровища получше, чем Папина голубая жемчужина, но обнаружили лишь кожаную пуговицу, монету в два пенса, канадский гривенник, пригоршню собачьей шерсти да желтый обрезанный ноготь.

Иногда, если нам везло, клиент забывал забрать какой-либо предмет мебели, и тогда он становился нашим, именно так мы заполучили оранжевое кресло-кровать из искусственной кожи, обожаемое Папой, на котором я сплю ночью. Некогда оно принадлежало одному дантисту, но он так и не пришел за ним. Вдруг дантист, вырывая чей-то зуб, внезапно вспомнит об этом? Даже подумать о таком страшно. Папа любит свое нечаянное приобретение. Когда он страдает от одного из своих знаменитых приступов мигрени, то просит у Мамы нейлоновый чулок и повязывает его вокруг головы, что делает его похожим на индейца. Мама подает ему на металлическом сервировочном столике обед в гостиную, а он восседает на столь любимом им кресле и пялится в телевизор, по которому показывают мексиканские telenovelas[24]. ¿Qué intentas ocultar, Juan Sebastián? ¿Qué intentas ocultar?[25]* Мы приподнимаем подставку для ног, и Папа на какое-то время засыпает с поднятыми и согнутыми в локтях руками и открытым ртом, а затем переворачивается на бок, принимает форму вопросительного знака и взывает: Tápame[26]. Тогда мы приносим одеяло и укрываем его с головой, потому что он любит так спать.

Все комнаты в нашем доме набиты слишком большим количеством вещей. Вещами, купленными Папой на Максвелл-стрит, Мамой – в магазинах подержанных вещей, пока Папа не видит, вещами, купленными здесь, чтобы отвезти туда, и вещами, купленными там, чтобы привезти сюда, и потому нам вечно кажется, будто наш дом – склад. Золотые лампы-амурчики с хрустальными висюльками-капельками, предметы антиквариата и куклы от Тетушки Джемаймы на стопках альбомов с фотографиями, сувенирные мексиканские куклы, невероятных размеров настольная лампа, приобретенная на распродаже имущества обанкротившейся гостиницы, розовое пластмассовое дерево в пластмассовом горшке, прекрасная, набитая пухом, застеленная мексиканским poncho [27]кушетка, двухместный диванчик, обитый материей тигровой расцветки и застеленный цветастым пледом, Багз Банни, пять разрозненных стульев, огромный стереопроигрыватель пятидесятых годов, сломанный карниз, и повсюду – в коридорах, на стенах, на всех поверхностях, на стульях – бесконечные цветочные узоры, отказывающиеся уживаться друг с другом.

* ¿Qué intentas ocultar?

¿Por qué eres tan cruel commigo?

Te encanta hacerme sufrir.

¿Por qué me mortificas?[28]

Если сказать что-либо из приведенного выше или повторить что-то дважды, медленнее и драматичнее во второй раз, то это прозвучит как диалог из любой telenovela.

4 Мексика – сразу за поворотом

Вовсе не как в атласе автомобильных дорог, где оранжевый цвет сменяется розовым, но на светофоре посреди колышущейся жары и вызывающей головокружение вони бензина, Соединенные Штаты внезапно кончаются. Вереница красных стоп-сигналов грузовиков и легковушек, ждущих своей очереди, чтобы проехать по мосту, протянулась на многие и многие мили.

– О госпоти, – говорит Папа на своем готическом английском.

– Святые угодники! – вторит ему Мама, обмахиваясь картой Техаса.

Я забыла о свете, белом и жалящем, словно луковица. Запомнила жучков – испещренное желтыми пятнами ветровое стекло. Запомнила жару, солнце, что проникает в кости и тает там, словно обезболивающая мазь. Запомнила, как огромен Техас. «Мы уже в Мексике? – Еще нет. [Засыпаю, просыпаюсь.] – Мы уже в Мексике? – Все еще в Техасе. [Засыпаю, просыпаюсь.] – Мы… – Боже Всемогущий!!!»

Только не свет. Я не помню, что забыла про него, пока не вспоминаю.

Мы пересекли Иллинойс, Миссури, Оклахому и Техас, распевая все известные нам песни. «Лунную мамбу» из нашего любимого мультика «Приключения Рокки и Буллвинкля». А, а, аааа! Дуби-дуби, дуби-ду. От планеты до планеты лунный танец мы танцуем! Песню про Мишку Йоги. До обеда он проспит, но за вечер жаркий разорит все пикники в Йеллоустонском парке. Поем песни из рекламы. Одеяло с буквой А. Одеяло с буквой А. Одеяло с «акриланом» для тепла. Постучи по печке «нордж». Постучи по печке «нордж». Все о качестве поют. Печка «нордж» подарит счастье и уют. «Коко витс», «коко витс». Лучше нет, чем «коко витс». Скушай завтрак и проснись. Поем мы, пока мама не начинает кричать: «Заткните ваши hocicos[29]. А не то я сама их вам заткну!!!»

Но когда мы оказываемся по другую сторону границы, никому не приходит в голову петь. Всем жарко, все взмокли и пребывают в плохом настроении, волосы взлохмачены, потому что едем мы с открытыми окнами, под коленками влажно. Рядом с тем местом, где была моя голова, когда я заснула, – лужица слюны. Хорошо еще, что Папа пришил к сиденьям новой машины чехлы из пляжных полотенец.

Никаких тебе больше билбордов, возвещающих о том, что впереди очередной кондитерский магазин «Стаки», никаких больше пончиков на стоянках грузовых автомобилей и пикников на обочинах с сэндвичами с колбасой и сыром и холодными бутылками «7-Ап». Теперь мы будем пить лимонады, пахнущие фруктами – тамариндом, яблоками, ананасами; «Пато Паскуаль» – на его этикетке изображен Дональд Дак, «Лулу» – напиток Бетти Буп, или же «Харритос», рекламу которого мы слышали по радио.

Стоит нам пересечь мост, и всё переходит на другой язык. Toc, говорит в этой стране светофор, переключая цвет, дома же он издает щелк. «Бип-бип», – произносят машины дома, здесь же – tán-tán-tán. Scrip-scrape-scrip – цокают высокие каблуки по плиткам saltillo[30] на полу. Сердитый львиный рык издают рольставни, когда владельцы магазинчиков поднимают их по утрам, и ленивый львиный рык – когда закрывают. Pic, pic, pic – это звук чьего-то молотка вдалеке. Весь день трезвонят колокола в церкви, даже если нет необходимости отбить точное время. Петухи. Гулкое эхо собачьего лая. Колокольчики на тощих лошадях, тащащих за собой коляски с туристами, clip-clop по мостовой из саманного кирпича. А за ними, словно комья крошеной соломы, катятся большие куски лошадиного caquita[31].

Сладости слаще, цвета ярче. Горькое горче. Клетка с попугаями всех цветов радуги, словно лимонады «Лулу». Окно открывается толчком наружу, а не поднимается. Холодная ручка двери не круглая, а похожа на рычаг. Жестяная ложечка для сахара, удивительно легкая. Дети, шагающие по утрам в школу с волосами, все еще влажными после утреннего купания.

Убираются здесь при помощи палки и пурпурной тряпки la jerga, а не швабры. Толстое горлышко бутылки с лимонадом касается губ, когда запрокидываешь голову и пьешь. Деньрожденные торты, их выносят из пекарен не в коробках, а просто-напросто на деревянных тарелках. Металлические щипцы – ими пользуются, когда покупают сладкий мексиканский хлеб, – обслужите себя сами. Кукурузные хлопья, поданные с горячим молоком. Воздушный шарик, разрисованный волнистыми розовыми полосками, в бумажной шляпе. Молочное желе с мухой на нем – она похожа на маленькую черную изюмину, сидит и потирает лапки. Легкое и тяжелое, громкое и тихое, глухое и звонкое, бум и бряк и дзинь.

Церкви цвета flan[32]. Торговцы, продающие куски jícama[33] с chile [34], соком лайма и солью. Торговцы воздушными шариками. Торговец флагами. Торговец вареной кукурузой. Торговец, продающий шкварки. Торговец жареными бананами. Торговец блинами. Торговец клубникой со сливками. Торговец разноцветными pirulis[35], яблочными батончиками, tejocotes[36], «выкупанными» в карамели. Человек, продающий меренги. Продавец мороженого – очень хорошего мороженого за два pesos[37]. Продавец кофе с кофеваркой на спине и мальчик-раздатчик бумажных стаканчиков, сливок и сахара у него на посылках.

Девчушки в праздничных платьицах, похожих на кружевные колокольчики, на зонтики, на парашюты – чем больше кружева, чем громче шуршат юбки, тем лучше. Дома, выкрашенные в пурпурный цвет, в электрик, в тигрово-оранжевый, аквамариновый, желтый, как такси, в цвет гибискуса – а забор вокруг желто-зеленый. Над дверными проемами выцветшие гирлянды; они остаются после юбилеев и похорон и висят здесь до тех пор, пока ветер и дождь не сотрут их с лица земли. Женщина в фартуке, скребущая тротуар перед домом розовой пластмассовой шваброй, на ведре рядом шапка мыльной пены. Рабочий, несущий на плече длинную металлическую трубу и громко свистящий фью-фью, предупреждающий тем самым прохожих: «Берегитесь!» – труба длиннее, чем он, она чуть не выбивает кому-то глаз, ya mero, – но ведь не выбивает же, верно? Ya mero, pero no. Чуть не выбивает, но не выбивает. Si, pero no[38]. Да, но не выбивает.

Фейерверки, изготовители piñatas[39], товары, плетенные из пальмовых листьев. Ручки – пяти разных видов – стоят целое состояние! Ресторан под названием «Его Величество Тако». Салфетки – маленькие треугольники из плотной бумаги с напечатанными на одной из сторон именами. Завтрак: корзина с pan dulce, сладким мексиканским хлебом; горячие пирожки с медом; или стейк; frijoles [40]со свежим cilantro[41]; molletes[42]; или яичница-болтунья с chorizo[43]; яйца a la mexicana[44] с помидорами, луком и chile; или huevos rancheros[45]. Ланч: суп из чечевицы; свежеиспеченные хрустящие bolillos[46]; морковь под лаймовым соусом; carne asada[47]; морское ушко; tortillas[48]. Поскольку мы сидим снаружи, то еще и мексиканские собаки под мексиканскими столами. «Не выношу собак под столом во время еды», – жалуется Мама, но стоит нам прогнать парочку, и к ним на смену приходят четыре.

Запах дизельного выхлопного газа, запах поджариваемых кофейных зерен, запах горячих кукурузных tortillas вкупе с pat-pat готовящих их женских рук, жжение жареного chile в горле и глазах. Иногда чувствуется запах утра, очень холодный и чистый, и это делает тебя печальным. И запах ночи, когда звезды белы и нежны, словно свежий хлеб bolillo.

Каждый год, когда я пересекаю границу, то вижу, что все остается по-прежнему, и мой ум забывает. Но тело помнит всегда.

5 Мексика, наша ближайшая соседка с юга

Бетонное покрытие. Если смотреть вперед на белую полосу посередине дороги, то видишь большую лужу воды, которая исчезает, когда доезжаешь до нее, словно улетающий в небо призрак. Машина глотает дорогу, а белая полоса все бежит и бежит назад, быстро, быстро, быстро – словно делает стежки папина швейная машинка, и дорога убаюкивают тебя.

Сейчас очередь Мемо сидеть впереди, между Мамой и Папой. Мемо то и дело подается вперед, и Папа позволяет ему подержать руки на руле – он всего на несколько секунд отпускает его, и тогда машину ведет Мемо! До тех пор, пока Мама не закричит: «Иносенсио!»

– Это игра у нас такая, – со смешком говорит Папа и снова кладет руки на руль. – Прекрасная дорога, – говорит он, пытаясь сменить тему. – Посмотри, Зойла, какая она красивая. И почти такая же хорошая, как в Техасе, правда?

– Куда лучше, чем старое Панамериканское шоссе, – добавляет Мама. – Помнишь, как мы ехали по Сьерра-Мадре? Тот еще геморрой.

– Я помню, – говорю я.

– Как ты можешь помнить? Тебя тогда на свете еще не было! – говорит Рафа.

– Ага, Лала, – вступает Тикис. – Ты еще была глиной. Ха-ха!

– Но я все помню. Честно!

– Тебе, наверное, просто кто-то рассказывал, – говорит Мама.

Однажды Рафа и Ито на шоссе через Сьерра-Мадре выбросили в окно половину одежды из чемоданов – просто им нравилось, как ветер вырывает ее из рук. Майки повисли знаменами на остриях magueys[49], носки запутались в пыльном жестком кустарнике, белье украсило цветущие nopalitos[50], словно праздничные шляпы, а Мама с Папой тем временем смотрели только вперед, их беспокоило то, что впереди, а не позади.

Иногда горные дороги такие узкие, что водителям грузовиков приходится открывать дверцы, дабы выяснить, насколько близко их машины от края. Один грузовик сорвался вниз и кувырком полетел по каньону – неспешно, как при замедленной съемке. Мне это приснилось или же я опять слышала чей-то рассказ? Не помню, где кончается правда и начинаются истории.

Городки с центральными площадями, открытыми эстрадами и чугунными скамейками. Деревенский запах, как запах твоей собственной макушки в солнечный день. Дома, выкрашенные в яркие цвета и то тут, то там выступающие на обочины кресты вдоль дороги, отмечающие места, где чьи-то души покинули тела.

– Не смотрите туда, – говорит Мама, когда мы проезжаем мимо, но из-за этих ее слов мы приглядываемся к ним еще внимательнее.

Где-то в глуши нам приходится остановиться, чтобы Лоло смог пописать. Папа закуривает сигарету и проверяет покрышки. Мы все выходим из машины – размять ноги. Вокруг ничего интересного – одни лишь поросшие кактусами холмы, mesquite[51], полынь да дерево с белыми цветами, похожими на шляпки. Из-за жары кажется, что сине-пурпурные горы вдалеке дрожат.

Я поворачиваюсь и вижу трех босоногих ребятишек – они смотрят на нас: девочка, сосущая подол линялого платья, и двое мальчишек, чьи тела покрыты пылью.

Проверяющий покрышки Папа заговаривает с ними:

– Это ваша сестричка? Не забывайте хорошенько заботиться о ней. Где вы все живете? Где-то рядом?

Он говорит и говорит, как мне кажется, довольно долго.

Перед самым отъездом Папа берет из машины мою резиновую куклу со словами:

– Я куплю тебе другую.

И не успеваю я вякнуть хоть слово, как мой пупс оказывается в руках той девочки! Ну как мне объяснить, что это мой ребенок, моя кукла Бобби, у которой на левой руке не хватает двух пальцев, потому что я сжевала их, когда у меня резались зубы? Другой такой куклы нет на всем белом свете! Но не успеваю я ничего сказать, как Папа вручает куклу девочке.

Потом исчезают и грузовики, подаренные на Рождество Лоло и Мемо.

Трое детей бегут с нашими игрушками в холмы из пыли и гравия. Не отрывая от них глаз и широко разинув рты, мы вопим на заднем сиденье.

– Вы, дети, слишком избалованны, – ругает нас Папа, когда мы едем прочь.

Я действительно вижу, как через плечо бегущей девочки резиновая рука моей куклы Бобби с тремя пальцами машет мне на прощание? Или мне это только кажется?

6 Керетаро

Поскольку мы дети, нам забывают рассказывать о том, что происходит, или же нам о том рассказывают, но мы забываем. Не знаю, что из этого верно. Заслышав слово «Керетаро», я вздрагиваю и надеюсь, что никто ничего не вспомнит.

– Отрежьте.

– Все сразу? – спрашивает Папа.

– Все, – говорит Бабуля. – Они отрастут и станут гуще.

Папа кивает, и парикмахерша подчиняется. Папа всегда делает, что велит Бабуля, и пара движений ножниц превращает меня в pelona.

Чик. Чик.

Две косички у меня на голове, которые, как я помню, были всю мою жизнь, такие длинные, что я могла сесть на них, теперь лежат, словно дохлые змеи, на полу. Папа заворачивает их в носовой платок и засовывает в карман.

Чик, чик, чик. Ножницы шепчут мне на ухо всякие противные вещи.

В зеркале воет уродливая девочка-волчонок.

Всю дорогу до Мехико.

В первую очередь потому, что братья смеются и дразнят меня мальчишкой.

– О господи! Какой же chillona[52] ты оказалась. Ну что в этом такого страшного? – спрашивает Мама.

– Что может быть хуже, чем быть мальчиком?

– Быть девочкой! – кричит Рафа.

И все в машине хохочут еще громче.

По крайней мере я не самая старшая. Как Рафа, который однажды не возвращается с нами из поездки в Мехико.

– Мы забыли Рафу! Останови машину!

– Все в порядке, – говорит Папа. – Рафа остался с твоей бабушкой. Ты увидишь его в следующем году.

И правда. Мы видим его только через год, и когда он возвращается к нам, волосы у него оказываются короче, чем мы помним, а его испанский столь же витиеват и правилен, как у Папы. Его отправили в военную школу, такую же, в какую пришлось ходить Маленькому Дедуле, когда он был мальчиком. Рафа возвращается с фотографией класса, на которой он в форме военной школы, и он теперь выше и спокойней прежнего и такой странный, что нам кажется, будто нашего брата похитили и прислали взамен другого человека. Он пытается говорить с нами по-испански, но мы не разговариваем с детьми на этом языке, только со взрослыми. Мы игнорируем его и продолжаем смотреть мультики.

Позже, когда он сможет говорить об этом, то расскажет, каково быть покинутым своими родителями и оставленным в стране, где тебе не хватает слов для того, чтобы объяснить, что ты чувствуешь.

– Почему вы оставили меня?

– Ради твоей же пользы, чтобы ты научился хорошо говорить по-испански. Твоя бабушка думала, так будет лучше…

Это была идея Ужасной Бабули. И это все объясняет.

Ужасная Бабуля играет роль ведьмы в истории о Гензеле и Гретель. Она любит есть мальчиков и девочек. Она проглотит всех нас, если ей это позволить. Папа позволил ей проглотить Рафу.

Мы пробыли в Керетаро день. Пообедали там и ходили и смотрели на старые дома, и в самый последний момент Бабуля решила, что ей надо сходить здесь в парикмахерскую, потому что в маленьком городке это выйдет дешевле, чем в столице. Это написано на вывеске, которую мы замечаем, прогуливаясь после обеда, и таким вот образом Бабуля, Мама и я оказываемся в салоне красоты. Мальчикам скучно, и они ждут нас на plaȥa[53].

Меня о чем-то спрашивают, я не понимаю, о чем, и мне отрезают косички – не успеваю я и слова сказать. А может, меня вообще ни о чем не спрашивают. А может, я задумалась, когда меня об этом спросили. Знаю лишь, что, когда мои косички падают на плиточный пол, я перестаю дышать.

– Будто тебе руки отрезали, – ругается Бабуля. – Это же просто волосы. Знаешь, какие ужасные вещи случались со мной, когда я была маленькой, но разве я плакала? Я не заплакала бы даже по велению Бога.

– Мы будем вплетать их в твои волосы, когда ты вырастешь, – говорит Папа, как только мы оказываемся в машине. – Тебе понравится это, правильно я говорю, моя королева? Я закачу грандиозную вечеринку, на которой все будут в вечерних платьях и смокингах, и куплю большой-пребольшой торт, он будет выше, чем ты, оркестр заиграет вальс, и я приглашу тебя танцевать. Хорошо, моя богиня? Не плачь, моя красавица. Ну пожалуйста.

– Хватит сюсюкать с ней, – раздраженно говорит Мама. – А не то она никогда не вырастет.

До Керетаро тридцать три километра. Как только кто-то произносит это слово, во мне вспыхивает надежда на то, что никто ничего не помнит, но они ничего не забывают, мои братья.

– Керетаро. Эй, помнишь, здесь Лале отрезали косы!

Их смех впивается в меня, будто акульи зубы.

Керетаро. Моей шее холодно, словно ее касаются ножницы. Керетаро. Керетаро. Это звук щелкающих ножниц.

7 La Capirucha[54]

– Мы почти приехали, – то и дело говорит он. Ya mero. Почти. Ya mero.

– Но мне нужно пописать, – говорит Лоло. – Сколько там осталось?

Ya mero, ya mero.

Даже если ехать нам еще много часов.

Папа уже не обращает внимания на пейзажи и смотрит только на дорожные знаки, возвещающие о том, сколько километров нам осталось проехать. Так сколько же? Сколько? Он предвкушает то, как мы въедем в зеленые чугунные ворота дома на улице Судьбы, горячий ужин и постель. Сон, в который погрузится, когда дорога кончится и правая нога перестанет дрожать от напряжения.

Зеленая «импала», белый «кадиллак», красный универсал. Мы с трудом продвигаемся дальше, и каждая наша машина – изнутри и снаружи – отвратительнее другой: пыль, и трупики жуков, и блевотина. По мере того как мы приближаемся к цели, дорога становится все больше забитой автобусами и огромными грузовиками, сверкающими, словно рождественские елки. Никто даже не пытается никого обогнать. Километры, километры…

А затем вдруг, когда мы уже забыли про ya mero

¡Ay, ay, ay, ay, ay! Наконец-то!

В машине тихо. Тихо на всем белом свете. А потом… Радость в груди, в самом сердце. Дорога уходит вниз, и перед нами, как всегда неожиданно, появляется огромный город. Вот он!

Мехико! La capital! El D.F. La capirucha[55]. Центр Вселенной! Долина – как большая нетронутая миска горячего супа из баранины. И смех в груди, когда машина устремляется вниз.

Смех словно серпантин. Словно парад. Люди на улицах кричат «ура!». Или мне это только кажется? Ура гигантскому билборду пива «Корона». Ура шоссе, переходящему в улицы и бульвары. Ура автобусам и такси Мехико, скользящим мимо нас, как дельфины. Ya mero, ya mero. Ярко освещенным магазинам с призывно распахнутыми дверьми. Ура сумеречному небу, наполняющемуся звездами, похожими на комочки серебристой бумаги. Ура приветствующим нас собакам на крышах. Ура запаху еды, приготовляемой на улицах. Ура району Индустриаль, ура Тепейаку, ура Ла Вилле. Ура открывающимся чугунным воротам дома под номером 12 по улице Судьбы, абракадабра.

Пуп дома – Ужасная Бабуля – перекрещивает свою черную rebozo de bolita [56]на груди, словно soldadera[57] патронаш. Черный крестик на карте в конце пути.

8 Тарзан

Мы входим. Все вместе – от мала до велика – мы смахиваем на ксилофон. Рафа, Ито, Тикис, Тото, Мемо и Лала. Рафаэль, Рефухио, Густаво, Альберто, Лоренсо, Гильермо и Селая. Рафа, Ито, Тикис, Тото, Лоло, Мемо и Лала. Младшие не могут правильно произнести имена старших, и потому Рефухито стал Ито, а Густавито – Тикисом, Альберто – Тото, Лоренцо – Лоло, Гильермо – Мемо, и я, Селая – Лалой. Рафа, Ито, Тикис, Тото, Лоло, Мемо у[58]Лала. Когда Бабуля зовет нас, то называет или, иногда, oyés, tú[59].

Элвис, Аристотель и Байрон – дети Дядюшки Толстоморда и Тетушки Личи. Бабуля говорит Дядюшке Толстоморду: «Какая Лича отсталая, она называет бедных младенцев в честь тех людей, что упоминаются в ее гороскопах. Слава богу, Шекспир был мертворожденным. Интересно, каково бы ему было откликаться на Шекспира Рейеса? Какой несчастной оказалась бы его жизнь. Неужели твой отец потерял на войне три ребра ради того, чтобы его внука назвали Элвисом?.. Не притворяйся, что ничего не знаешь!.. Элвис Пресли – наш национальный враг… Он… Да с какой стати мне выдумывать? Когда он снимался в том фильме в Акапулько, то сказал: «Меньше всего в жизни мне хочется целовать мексиканку». Так и сказал, клянусь. Целовать мексиканку. Это было во всех газетах. И о чем только думала Лича!

– Но наш Элвис родился семь лет тому назад, мама. Откуда Личе было знать, что он приедет в Мехико и брякнет такое?

– Разве ей не стоило подумать о будущем, а? А теперь посмотри, что получается. Вся республика бойкотирует эту свинью, а моего внука зовут Элвисом! Какое варварство!

Амор и Пас – дети Дядюшки Малыша и Тетушки Нинфы, их имена означают «любовь» и «мир», потому что: «Мы счастливы, что Бог даровал нам таких хорошеньких девочек». Но те на самом-то деле страшные злюки и показывают языки всякий раз, когда их отец говорит так.

Оказавшись в доме Дедули и Бабули, мы так смущаемся, что разговариваем лишь друг с другом и по-английски, что расценивается как невоспитанность. На следующий день мы огорчаем нашу кузину Антониету Арасели, не привыкшую к обществу детей. Мы разбиваем ее старые пластинки Кри-Кри*. Теряем фишки от игры «Турист». Переводим слишком много туалетной бумаги, а иногда слишком мало. Суем грязные пальцы в миску с бобами, замоченными для того, чтобы приготовить обед. Носимся вверх-вниз по лестнице и по двору, гоняемся друг за дружкой по комнатам, где живут Бабуля с Дедулей, Бледнолицая Тетушка и Антониета Арасели, и по комнатам, где живем мы.

Нам нравится, подобно слугам, бывать на крыше, и мы не задумываемся над тем, а что подумает о нас случайный прохожий. Когда никто не видит, пытаемся проскользнуть в спальню Дедули и Бабули, а это строго-настрого запрещено Ужасной Бабулей. Мы вытворяем все это и много чего еще. Антониета Арасели исправно докладывает обо всем Ужасной Бабуле, а та вдобавок к этому сама видит, что дети, воспитанные там, не способны ответить на заданный им взрослыми вопрос ¿Mande usted?[60] «Что?» – спрашиваем мы на этом кошмарном языке, и Ужасная Бабуля слышит ¿Guat? «Что?» – повторяем мы друг другу и ей. Ужасная Бабуля качает головой и бормочет: «Мои невестки положили начало поколению обезьян».

Mi gorda, моя Пышечка – так Бледнолицая Тетушка называет свою дочь Антониету Арасели. Это годилось, когда она была маленькой, но сейчас не годится, потому что Антониета Арасели худа, как щепка. ¡Mi gorda!

– Мама, умоляю! Перестань называть меня Пышечкой в присутствии посторонних.

Она имеет в виду нас. Антониета Арасели сочла этим летом, что стала взрослой, и целые дни проводит перед зеркалом, выщипывая брови и усики, но взрослой, конечно же, не стала. Она всего на два месяца моложе Рафы – ей тринадцать. Когда взрослых поблизости не наблюдается, мы начинаем доводить ее: ¡Mi gorda! ¡Mi gorda! до тех пор, пока она чем-нибудь в нас не запустит.

– Почему тебя назвали таким смешным именем, Антониета Арасели?

– Ничего смешного. Меня назвали в честь кубинской танцовщицы, она снимается в кино в прекрасных костюмах. И разве ты никогда не слышала о Марии Антониете Понс? Она такая знаменитая, и вообще. Невероятная блондинка и невероятно белая. Очень красивая, не то, что ты.

Ужасная Бабуля зовет Папу mijo. Mijo. Мой сын. Mijo, mijo. Она не называет mijo Дядюшку Толстоморда или Дядюшку Малыша, хотя они тоже ее сыновья. Их она удостаивает настоящими именами – Федерико, Армандо, – когда сердится, или же прозвищами, когда нет – Толстоморд, Малыш! «Это потому, что, когда я был маленьким, у меня было толстое лицо», поясняет Дядюшка Толстоморд. «Это потому, что я у нее младшенький», – говорит Дядюшка Малыш. Словно Ужасная Бабуля не замечает, что Дядюшка Толстоморд уже давно не толстый, а Дядюшка Малыш вовсе не малыш. «Не имеет значения, – утверждает она. Все мои сыновья – мои сыновья. Они остались точно такими, какими были в детстве. Я по-прежнему их люблю – столько, сколько надо, но не более того». Она использует испанское слово hijos, которое одновременно означает и «сыновья», и «дети». «А твоя дочь? – спрашиваю я. – С ней-то как обстоит дело?» Ужасная Бабуля смотри на меня как на камешек в туфле.

Настоящее имя Бледнолицей Тетушки – Норма, но кому придет в голову называть ее так? Ее всегда звали Гуэрой, даже когда она была крошечной малышкой, потому что… Да вы только посмотрите на нее.

Ужасную Бабулю принято называть Попугаем, потому что она говорит ужасно много и громко и вопит так, что ее со двора слышно в спальнях на втором этаже, из спален – в кухне, с крыши – по всему району Ла Вилла, на холмах Тепейака, на колокольне базилики Святой Девы Гваделупской и на склонах вулканов-близнецов – воина-принца Попокатепетля и спящей принцессы Истаксиуатль.

Папу моего зовут Тарзан, для кузенов и кузин он Дядюшка Тарзан, хотя на Тарзана ни капли не похож. В купальном костюме он напоминает Эррола Флинна, выброшенного на берег, – бледного и худого, как рыба. Но когда Папа был маленьким, он посмотрел в местном кинотеатре фильм с Джонни Вайсмюллером под названием «Блоха». И с того самого момента папина жизнь изменилась. Он спрыгнул с дерева, схватившись руками за ветку, но ветка его не удержала. Когда обе сломанных руки срослись, его мама оправилась от испуга и спросила: «¡Válgame Dios![61] Что это на тебя нашло? Ты хотел убить себя? Или меня? Отвечай!»

Ну что тут можно было ответить? Он грезил о стольких чудесах, для которых невозможно было подобрать слова. Он хотел летать, разговаривать на языке ветра, хотел жить среди моря деревьев вместе с обезьянами, выискивающими друг у друга блох, с радостью гадящими на людей внизу. Но как можно признаться в этом собственной матери?

С тех пор cuates[62] прозвали Папу Тарзаном. И Иносенсио с гордостью принял это прозвище. Тарзан – это было не так уж и плохо. Его лучшего друга с первого класса звали Reloj, Часы, потому что тот появился на свет с одной рукой – левой – короче, чем другая. По крайней мере Иносенсио повезло больше, чем его соседу, потерявшему ухо в драке с ножами – того до самой смерти звали Taza, Чашка. А как наcчет pobre infeliz[63], переболевшего полиомиелитом и оставшегося хромым, – его звали не иначе как Полька. Pobrecito el Moco – Сопля. El Pedo – Пердёж. El Mojón – Какашка. Жизнь была жестокой и в то же самое время – веселой.

Хуан el Chango[64]. Бето la Guagua, потому что в детстве он не мог произнести слово agua[65]. Меме el King-Kong. Чале la Zorra. Бальде la Mancha. El Vampiro. El Tlacuache. El Gallo. El Borrego. El Zorrillo. El Gato. El Mosco. El Conejo. La Rana. El Pato. El Oso. La Ardilla. El Cuervo. El Pingüino. La Chicharra. El Tecolote[66]. Целый зверинец друзей. Когда они встречались на футбольном матче, то кричали: «Вот идет el Gallo». И вместо того чтобы позвать его: «Эй, Gallo», издавали петушиный крик: кики-рики-киииии, а в ответ слышался крик Тарзана, или блеяние, или лай, или кряканье, или уханье, или визг, или жужжание, или карканье.

*До Сверчка Джимини был Кри-Кри, Поющий Сверчок, альтер эго блестящего детского композитора Франсиско Габилондо Солера, написавшего бесчисленные песни, оказавшие влияние на поколения детей и будущих поэтов по всей América Latina[67].

9 Бледнолицая Тетушка

Когда Бледнолицая Тетушка спит, то напоминает почти распрощавшуюся с жизнью утопленницу. Жизнь для нее – лишь крошечное пятнышко на горизонте. Руки-ноги у нее тяжелые, пропитавшиеся соленой водой. Нужно приложить титанические усилия, чтобы заставить это набрякшее тело подняться с кровати. Делать это по утрам ей помогает Ужасная Бабуля, она застегивает на Тетушке розовое пикейное платье, ведет за руку вверх по лестнице мимо столовой, где мы заняты тем, что разбиваем сваренные всмятку яйца.

– Как спала, Тетушка?

– Как убитая, – отвечает она. Ужасная Бабуля ведет ее дальше, в ванную, глаза у Бледнолицей Тетушки закрыты. Она позволяет вести себя.

Бледнолицая Тетушка надевает на работу коктейльные платья с люрексом, узкие юбки со встречными складками сзади и жакеты bolero с матерчатыми пуговицами им в тон. Украшенные стеклярусом свитера, шелковые блузы цвета кузнечика с воротниками-стойками или безрукавные платья и блузки из крепдешина. К этому прилагаются туфли на шпильках из крокодиловой кожи и такой же кожи сумочка. Коричневый замшевый жакет с леопардовым воротником и леопардовые же перчатки. Шляпки-таблетки со стразами на вуальках. Тетушка всегда выглядит элегантно. Потому что одевается не в «Эль Паласио де Иерро» или в «Ливерпуле», подобно другим девушкам. Все ее наряды – из «Карсон Пири Скотт» и «Маршалл Филд’с».

Ay, надо же как расфуфырилась для такой работенки! – хмыкает Тетушка Лича, когда Бабуля и Бледнолицая Тетушка выходят из комнаты.

– Как, черт побери, она может позволить себе такие шмотки? – добавляет Тетушка Нинфа. – Ведь на зарплату секретарши, Господи помилуй, не шибко разгуляешься. Неплохое местечко нашла.

Мама говорит:

– Ну если вам интересно мое мнение, то она, должно быть, очень, очень хороша на своем месте.

И невестки разражаются смехом.

Бледнолицая Тетушка работает на очень важного человека, на сеньора Видаурри, и ей нужно выглядеть соответствующе.

Сеньор Видаурри носит жемчужно-серые костюмы, и волосы у него такого же цвета. У него красивые фетровые шляпы. И большой черный автомобиль. Сеньор Видаурри каждый день подвозит нашу прекрасную Бледнолицую Тетушку в свою строительную компанию и каждый вечер доставляет ее домой. У сеньора Видаурри такая же темная кожа, как и у моей мамы. Сеньор Видаурри каждое воскресенье дает нашей кузине Антониете Арасели ее domingo[68], деньги на карманные расходы, и никогда не забывает сделать это, хотя он ей и не дедушка. Просто он Тетушкин начальник и у него полно денег.

Если Мама и Тетушки не судачат о Бледнолицей Тетушке, или о сеньоре Видаурри, или об Ужасной Бабуле, то любят посплетничать о тетушкином муже, с которым она развелась так давно, что Антониета Арасели совсем его не помнит, и о котором не следует упоминать, потому что у тетушки может случиться истерика.

– Ну вот что я вам скажу, – говорит Мама. – Развода никакого не было, потому что не было и свадьбы. Понимаете, о чем я?

– О свадьбе и речи быть не могло, – излишне громко шепчет Тетушка Нинфа. – Ведь у него в то время уже были две законных жены.

¡No me digas! [69]– говорит Тетушка Лича.

– Одна в Дуранго, а другая в Тампико. Вот почему ей пришлось бросить его. Так я слышала, – продолжает Нинфа.

¡A poco![70] Прямо-таки варвар какой-то, – говорит Лича.

– За что купила, за то и продаю.

Мы уже покончили с завтраком и вытираем салфетками молочные усы, и тут Бледнолицая Тетушка выныривает из ванной комнаты, ее маленькие глазки – яркие звездочки, рот – оранжевое сердечко, волосы уложены влажными волнами. Она мечется по кухне и просит, чтобы кто-нибудь застегнул ей молнию на платье цвета морской волны на тонких бретельках, все в розовых блестках, влезает в черные лаковые туфли с застежками крест-накрест на щиколотках, торопливо перекладывает содержимое вчерашнего усеянного серебристыми пайетками клатча в утреннюю черную сумочку-конверт, и ее туфли на каблуках грохочут по плиточному полу в коридоре.

Ее голос доносится теперь из внутреннего дворика и сильно напоминает скрипучий, как у попугая, голос Ужасной Бабули.

– Оралия, переставь гевею на солнце и хорошенько полей ее. Не забудь, что мама заказала три баллона с газом. Антониета Арасели, mija[71], деньги на цветы для умершей монахини я оставила на комоде – они завернуты в носовой платок. Оралия, проследи за тем, чтобы Ампаро погладила мою шелковую блузку – ту, с вышитыми цветами, а не белую. И не дай ей сжечь ее. Mamá, ты можешь забрать мои вещи из чистки? Не ждите меня к ужину, сегодня я иду в ресторан. Антониета Арасели, хватит грызть ногти. Ты их вконец испортишь. Возьми пилку для ногтей… Попроси свою abuela[72] отыскать ее.

Антониета Арасели! Оралия! Mamá! Оралия!

Она перестает кричать, лишь заслышав гудок автомобиля сеньора Видаурри. Зеленые ворота захлопываются с гулким лязгом.

10 Девочка Канделария

Когда я впервые вижу девочку с кожей цвета caramelo[73], я иду позади бабушки и, зазевавшись, наступаю ей на ногу.

– Какая ты неуклюжая! Смотри, куда идешь!

А я смотрю на прачечную на крыше, где девочка Канделария пропускает одежду через отжимающее устройство. Ее мать, прачка Ампаро, приходит по понедельникам, она похожа на выжатое белье – такая же жесткая и сухая. Поначалу я думала, будто Ампаро – ее бабушка, а не мама.

– Но почему у девочки с кожей, похожей на caramelo, такая некрасивая, старая мать?

¡Hocicona! – говорит Ужасная Бабуля, называя меня болтушкой. – Подойди ко мне. – И, дотянувшись до меня, отвешивает подзатыльник.

Кожа у девочки Канделарии такая яркая, что на память приходит медная монетка veinte centavos[74], которую какое-то время сосали во рту. Она не такая прозрачная, как у Бледнолицей Тетушки. Не такая бледная, словно акулье брюхо, как у Папы и Бабули. Не того цвета красной глины, что у Мамы и ее семейства. Не цвета кофе, сильно разбавленного молоком, как у меня, не цвета поджаренных tortilla – такая кожа у прачки Ампаро, ее матери. Не такая, как у кого-либо еще. Гладкая, словно арахисовое масло, смуглая, словно топленое молоко.

– Как тебе это удалось?

– Что удалось?

Но я сама не знаю, что имею в виду, и потому молчу.

До встречи с Канделарией я считала красавицей Бледнолицую Тетушку, или кукол с волосами цвета лаванды, которых мне подарили на Рождество, или участниц конкурсов красоты, что показывают по телевизору. Но не эту девочку с зубами словно белая кукуруза и черными волосами, настолько черными, что они, подобно петушиным перьям, на солнце отсвечивают зеленым.

Девочка Канделария с ее длинными птичьими ногами и худыми руками на вид все еще совершенная девчонка, хотя она старше всех нас. Она любит носить меня на руках, делая вид, будто она моя мама. Или же, когда я говорю чирик, чирик, чирик, бросает мне в рот маленький кусочек жевательной резинки «чиклетс», словно я ее птенчик. Я говорю: «Канделария, покачай меня еще на качелях», и она качает. Или: «Будь моей лошадкой», и она взваливает меня себе на спину и мчится галопом по двору. Если я прошу, она позволяет мне посидеть у нее на коленях.

– А что ты хочешь делать, когда вырастешь, Лалита?

– Я? Я хочу… быть королевой. А ты?

Канделария говорит: «Я хочу стать актрисой, как те женщины, что плачут по телевизору. Посмотри, как я умею плакать». И мы пытаемся научиться плакать. До тех пор, пока не заливаемся смехом.

Или она берет меня с собой, когда отправляется выполнять чье-то поручение. По пути туда и обратно мы то и дело закрываем глаза и пытаемся вписаться в повороты: одна из нас ведет другую. Это называется «играть в слепых». «Не открывай глаза до тех пор, пока я не скажу». А когда я наконец делаю это, то обнаруживаю себя стоящей перед воротами какого-то странного дома, и девочка Канделария смеется, смеется.

¿Qué quiere usted?

Mata rile rile ron.

Yo quiero una niña.

Mata rile rile ron.

Escoja usted.

Mata rile rile ron.

Escoho a Candelaria.

Mata rile rile ron[75].

Когда мы играем в mata rile rile ron, мне хочется держаться с тобой за руки, Канделария, хотя бы совсем недолго, ну, пожалуйста, если только мама позволит это – ведь тебе нужно возвращаться на работу в прачечную. Потому что – я успела сказать вам об этом? – девочка Канделария очень любит играть, хотя встает с петухами и спит на плече своей матери всю дорогу до работы. Им приходится долго ехать по городу до дома Бабули на улице Судьбы на трех автобусах каждый понедельник, чтобы выстирать нашу грязную одежду.

– Почему ты позволяешь этой индейской девчонке играть с тобой? – жалуется моя кузина Антониета Арасели. – Если она подходит ко мне, я делаю ноги.

– Почему?

– Потому что она грязная. На ней даже трусов нет.

– Врушка! Откуда тебе знать?

– Я не вру. Однажды я видела, как она уселась пописать за прачечной. Совсем как собака. Я сказала об этом Бабуле, и она заставила ее вымыть мыльной водой и шваброй всю крышу.

Ну как тут понять, выдумала все это Антониета Арасели или сказала правду? Чтобы выяснить, носит ли Канделария трусы, мой брат Рафа изобретает такую вот игру.

– Мы будем играть в салочки, только нельзя салить того, кто присядет вот так, понятно? Побежали!

Все, братья и кузины, разбежались по двору. Когда Рафа пытается осалить Канделарию, та садится на корточки наподобие лягушки, мы тоже делаем это и смотрим. Канделария улыбается своей широкой кукурузной улыбкой, ее худые ноги раздвинуты.

Не трусы. Не совсем. Никаких тебе цветочков и эластика, кружев или гладкого хлопка, а грубая ткань между ног, пошитые дома шортики, мятые и вытертые, словно кухонное полотенце.

– Я больше не хочу в это играть, – говорит Рафа.

– Я тоже.

Игра кончается столь же внезапно, как началась. Все куда-то исчезают. Канделария сидит на корточках посреди двора и улыбается, показывая большие зубы, похожие на зерна белой кукурузы. Когда она наконец встает и идет ко мне, я, сама не понимая почему, убегаю.

– Перестань! Сейчас же перестань! – ругается мама. – Ну что с тобой такое?

– Мои волосы смеются, – говорю я.

Мама усаживает меня себе на колени. И больно дергает за волосы, разделяя их на пряди.

Она силком тащит меня к раковине и докрасна скребет кожу на голове куском грубого черного мыла, пока мой плач не останавливает ее. А потом мне запрещают играть с Канделарией. И даже разговаривать с ней. Нельзя, чтобы она меня обнимала, нельзя жевать все еще хранящее тепло ее слюны белое облачко жвачки, что она пальцами достает у себя изо рта и перекладывает в рот мне, нельзя, чтобы она нянчила меня на коленях, словно я ее дитя.

– Никогда больше, поняла?

– Почему?

– Потому.

– Почему – потому?

– Потому что мне не разрешают! – кричу я с выходящего во двор балкончика, но, прежде чем успеваю что-нибудь добавить, меня втаскивают в комнату.

Канделария во дворе прислоняется к стене и покусывает ноготь большого пальца, либо, подобно аисту, стоит на одной ноге, либо, сбросив пыльные туфли со смятыми задниками, похожие на домашние шлепанцы, чертит большим пальцем ноги круг на плитках, которыми выложен двор, либо тащит жестяной таз с выстиранной одеждой к протянутой на крыше бельевой веревке, либо садится на корточки, словно играет в придуманную нами игру, и ее поношенные трусики вызывают в памяти мятую повязку, что была на бедрах у распятого Иисуса. Ее кожа – caramelo. Такая сладостная, что на нее больно даже смотреть.

11 Шелковая шаль, ключ, крутящаяся монета

– Шелковая rebozo? Из Санта-Марии? Да зачем она? Чтобы Селая подметала ею пол? Иносенсио, ты головой подумал? Ну к чему маленькой девочке шелковая шаль?

– Я пообещал Лалите, что однажды мы купим ее. Правда, Лала? – говорит Папа, стряхивая пепел с сигареты в кофейную чашку, тот падает в нее с шипением. А потом он запевает песню Кри-Кри об утке, щеголяющей в rebozo.

– Но, Иносенсио. Она же шелковая! Это слишком! – говорит Бабуля, убирая со стола чашку и ставя вместо нее «сувенирную» пепельницу с надписью «Аэромехико». – Эти шали стоят целое состояние. И вообще их больше не делают. Тут потребуется немаленькое везение.

– Это трудно даже здесь, в столице?

– Они исчезают. Если тебе нужна не подделка, то придется отыскать семью, готовую расстаться с ней. Какую-нибудь престарелую даму, которой очень нужны centavos, переживающую трудные времена. А знаменитых rebozos из деревень больше не сыскать. Порыскай по столице. По деревням. И поймешь, что я права. Все, что тебе попадется, так это туфта, которой торгуют на рынках. Фабричное производство. Rebozos, что выглядят так, будто над ними работали ногами. И это будет даже не искусственный шелк! Можешь быть уверен. Послушай, чем больше труда вкладывают в бахрому, тем выше цена. Посмотри на ту шаль, что я ношу, – смотри, какое сложное плетение. Эта?!!! Я уже сказала тебе. Она не продается. Даже если Господь повелит. Только через мой труп. И не проси.

– Что-что-что? Что не продается? – волнуется Маленький Дедуля, подходя к столу за второй чашкой кофе и еще одной pan dulce[76].

– Мы говорим о шелковых rebozos, Papá? – отвечает Папа. – Я хочу купить такую Лалите.

– А я говорю, что такой больше не найти, Нарсисо. Скажи ему. Пусть лучше купит на рынке хлопковую шаль, правильно я говорю? Нет нужды тратиться на то, что она не будет носить, пока не повзрослеет. А что, если она вырастет и не захочет этого? И что тогда, а? Оставит себе на похороны? А там у вас носят их? Вот уж не думаю. Все вы такие модники. Да что говорить, моя родная дочь не хочет, чтобы ее видели в rebozo. А следующее поколение будет смотреть на них как на тряпье, пережиток прошлого, замену скатерти или, прости Господи, постельного покрывала. Если ты действительно отыщешь настоящую шелковую шаль, то лучше купи ее для своей матери. Я одна смогу оценить ее по достоинству.

– Прислушайся к матери, Иносенсио. Дьявол больше знает по опыту…

– …чем по своей дьявольской природе. Знаю, знаю.

После кофе и сладкого cuernito[77] Маленький Дедуля успокаивается и, довольный, отпускает свою обычную шутку:

– Я сплю. И после того так хочу ееееесть. Потом ем. И после того так хочу спаааать!

– А ну все вы, убирайтесь отсюда! – ругается Бабуля, выпроваживая нас из столовой при помощи своей шали, словно мы мухи какие. – Ну как можно убрать со стола, если все только и делают, что сидят за ним?

Пришло время дневного сна. Дом наконец успокаивается, во всех комнатах тихо, в тех, что наверху, и тех, что внизу, тихо даже во дворе. Весь мир спит. Как только Оралия перемывает посуду после обеда, Бабуля отправляется к себе. Дверь спальни захлопывается, в замке дважды поворачивается ключ. Стучать никто не осмелится.

– Никогда не тревожь свою бабушку, когда она спит, поняла? Никогда!

Нам, по другую сторону двери, слышно, как храпит Маленький Дедуля, а Бабуля нервно шаркает по полу своими chanclas[78] на скошенных каблуках. Некогда они служили Дедуле домашними тапочками. Он говорит, что она никогда не выбрасывает его вещи, даже если он не носит их с… с тех пор, как я была глиной.

Тикис, который вечно жалуется, что у него полно работы, и никогда не ест вместе с нами – слишком уж он занят намыванием папиного универсала за небольшую плату или наведением глянца на папины туфли, ведь только он способен справиться с этим, или с составлением таблицы курса pesos по отношению к доллару – находит предлог для того, чтобы улизнуть и поесть где-нибудь в одиночестве; возвращается он оттуда, где прятался, с пустыми стаканом и тарелкой. Все разбредаются по своим комнатам, чтобы соснуть. Все, кроме меня и Тикиса.

– Почему Бабуля всегда запирает дверь, когда остается в своей комнате? – спрашиваю я, показывая на комнату Бабули и Маленького Дедули.

– Понятия не имею.

Я ложусь на живот и стараюсь заглянуть под дверь.

– Вставай Лала, пока никто тебя не увидел!

Но я продолжаю лежать, и Тикис ложится на живот рядом со мной – он тоже хочет рассмотреть, что там, за дверью. Бабулины chanclas останавливаются у окна, металлические жалюзи смыкают свои металлические веки, с визгом закрываются занавески, chanclas шлепают к ореховому платяному шкафу – поворот ключа, и его дверца со скрипом открывается, открываются и закрываются ящики. Ноги Бабули, толстые маленькие tamales[79], перебираются к мягкому бархатному креслу, его пружины стонут под весом ее тела. Ноги скрещиваются в толстых щиколотках. А затем – гвоздь программы! – Бабуля, совершенно не умеющая петь, поет! И тут очень трудно не рассмеяться. Она поет таким высоким голосом, что он напоминает голос попугая, мурлычет себе под нос какую-то мелодию.

– Что у нее там в ropero[80]? – спрашиваю я. – Деньги? Сокровища? А может, даже скелет?

– Кто его знает. Но готов поспорить на что угодно, я выясню это.

– Честно?

– Когда Дедуля пойдет к себе в мастерскую, а Бабуля побежит в церковь, я войду туда.

– Нееет!

– Да! Хочешь мне помочь? Если будешь хорошо себя вести, я тебе разрешу.

– Правда? Пожалуйста, Тикис. Пожалуйста, пожалуйста, пожааааалуйста!

– Но ты, болтушка, должна пообещать, что ничего никому не расскажешь. Обещаешь? Клянешься жизнью матери?

– Даю честное-пречестное слово!

Что правда, то правда. Я не умею хранить секреты. Под конец дня все братья уже в курсе задуманного нами и тоже вызываются помочь. И Рафа, как обычно, становится главным. Это потому, что в этом году он ходил в Мексиканскую военную школу. Он любит командовать нами – научился там этому.

– Тото, быстро в кухню! Попроси Оралию приготовить тебе что-нибудь поесть. Лоло, ступай на балкон и смотри, что происходит во дворе. Мемо, твоя задача – занять кузин. Поиграй с ними в «Туриста». Тикис, твой пост – на крыше. Держи под контролем улицу. Если кто-то подойдет к воротам, свисти. Хорошо и громко!

– Вечно на меня взваливают самую грязную работу. Почему я должен торчать на крыше, ведь это моя идея? – хнычет Тикис.

– Потому что командую тут я, капитан Тикис. И имею право приказывать тебе. Ито пойдет со мной. Все должны оставаться на своих местах. Еще вопросы, бойцы? Ты, Лала, останешься здесь… нет, лучше ты пойдешь с нами. Если мы оставим тебя одну, ты, чего доброго, выдашь нас.

Маленький Дедуля уже вернулся в свою tlapalería[81]. Наконец Бабуля выходит из дома с сумочкой, полной монет, на которые купит свечки, что поставит в la basílica[82], у нее на плечах хорошая шелковая rebozo, в кармане – причудливые хрустальные четки. Уже на пороге она выкрикивает поручения каждому, кто попадается ей на глаза, потом калитка с лязгом захлопывается за ней. Я, Рафа и Ито идем на свои исходные позиции.

Ито сажает меня себе на спину и несет на закорках. Мне приходится крепко ухватиться за его шею:

– Эй, в чем дело? Трусишь, Лала?

– Хм. Мне это нравится больше, чем играть в mata rile rile ron, а тебе?

– Тсс! Помолчите, ребята, пока я не разрешу вам разговаривать, – шипит Рафа. – Ясно тебе, рядовой ослик Лала?

– Да, сэр! – говорю я. Этим летом меня уже дважды понижали в звании. Сначала я была рядовой скунс, потом – рядовой мартышка, и теперь вот рядовой ослик. Рядовой ослик – самое низкое мое звание.

Нужно быть предельно осторожными – Оралия не должна увидеть нас. Комната Бабули и Дедули расположена напротив столовой, сразу за кухней. Оралия, цокая каблуками, поднимается по задней винтовой лестнице на крышу, и нам предоставляется шанс. Рафа идет впереди, за ним галопом бежит Ито – я болтаюсь у него на спине, словно мешок риса. Как только мы оказываемся в комнате, Рафа тут же закрывает за нами дверь, а Ито опускает меня на пол. На крючке за дверью висит Дедулина пижама, она пропахла микстурой от кашля и сигарами.

Раньше я заглядывала в комнату Бабули и Дедули только из дверного проема. Бабуля вечно гонит нас прочь. Говорит, мы ломаем вещи. Они куда-то исчезают после наших визитов. Даже здесь, в спальне, ощущается запах дома на улице Судьбы: будто пахнет жарящимся мясом. Рафа не разрешает нам включить свет, а поскольку жалюзи закрыты, в комнате жутковато, воздух в ней тяжелый, она населена призраками.

Кровать большая и пухлая, словно буханка хлеба, такая белая и чистая, что я боюсь дотронуться до нее. Покрывало из ткани букле, белые чехлы на подушках, накрахмаленные простыни хорошо выглажены и отделаны связанными крючком кружевами. На подушках еще подушки – в мексиканском стиле, с изображениями голубков и цветов, с вышитыми фразами.

– Что они означают? – шепчу я.

Amor de mi vida, – шепчет в ответ Ито. – Sólo tú. Eres mi destino. Amor eterno[83] – Нарсисо и Соледад*.

В комнате полно вещей, вызывающих чесотку, даже когда просто смотришь на них, хочется чихнуть. На тумбочках у кроватей стоят шаткие лампы под абажурами цвета слоновой кости, отороченными ленточками и кружевами, словно девчачье белье. Черепаховые расчески и шпильки, щетка с гнездом застрявших в ней волнистых седых волос.

– Ничего не трогайте, – велит Рафа, касаясь всего, что под руку попадется.

Вся мебель в комнате темная и мрачная. Над высоким комодом Santo Niño de Atocha[84] – он смотрит на меня, его встревоженные глаза следят за моими передвижениями. «Ничего не трогай», – кажется, говорит он. Под стеклянным колпаком тикают красивые золотые часы, украшенные розовыми розами. На стене над кроватью крест из пальмовых листьев, Дева Мария Гваделупская и четки. Повсюду кружевные салфеточки, даже на стоящем на комоде большом телевизоре. Музыкальная шкатулка играет печальный вальс, когда я открываю ее, – дзынь-дзынь-дзынь.

– Я же сказал: «Ничего не трогайте!»

Стеклянная пепельница со скорпионом внутри. Банка с пуговицами. Пожелтевшая фотография Дедули Малыша в молодости – на нем костюм в полоску, он сидит на скамейке, прижимаясь к кому-то, изображение этого человека отрезано. Какая-то бумага в рамке, исписанная кудрявым почерком, золотые печати внизу.

– Что там написано, что там написано? Прочитай, Рафа.

En la facultad que me concede… el Presidente de la República confiere a Narciso Reyes… En testimonio de la cual se le… Dado en la Ciudad de México… en el año de nuestro Señor…[85] – Все это многообразие красивых слов свидетельствует лишь о том, что во время войны Дедуля был лоялен по отношению к мексиканскому правительству.

Маленькая девочка – Бледнолицая Тетушка на фотографии, сделанной в день ее первого причастия: губы сердечком, руки сложены, как у Святой Терезы, рядом стоят братья с оплетенными ленточками свечами. Овальная фотография Папы в младенчестве – уже тогда его глаза походили на маленькие домики, на пухленьких ножках старомодные кожаные ботиночки, на голове – большая шляпа с подсолнухами. Дедулины газеты, аккуратно сложенные, лежат на его тумбочке. Глиняная миска, полная монет. Чайная чашка, в которой ночью спят дедушкины зубы. В ящиках рядом с кроватью его сигары в футлярах. Со стороны Бабули – высокая стопка fotonovelas[86] и коробка шоколада, причем все конфеты надкусаны.

– Хочешь конфетку? – смеется Ито.

– Ни за что!

Мы осматриваем все, заглядываем даже под подушку огромного кресла, но не можем найти ключа от шкафа орехового дерева. Горячо или холодно?

– Смотрите, что я нашел, – говорит Ито, выползая из-под кровати с деталями нашего «Лего», нашим лучшим сдвоенным выпуском комиксов про Арчи и моей пропавшей скакалкой.

– Елки-палки! Как все это сюда попало?

– Хотелось бы знать! – говорит Ито, вытряхивая пыль из волос. – Должно быть, это проделки ябеды Антониеты Арасели. Больше некому.

Не успеваем мы найти ключ, как слышим, что Тикис свистом предупреждает нас об опасности. Мы носимся кругами по комнате, словно Три Слепые Мыши, пока Рафа не приказывает остановиться.

Я пытаюсь распахнуть дверь, но Рафа крепко держит ее. Потом, немного приоткрыв, смотрит в образовавшуюся щелку, а потом отпихивает нас от двери.

– У раковины Оралия. Притормозите, – предупреждает он. Свист Тикиса становится все более требовательным. Мы слышим, как скрипят зеленые чугунные ворота – их открывают, а затем захлопывают. Очень скоро с лестницы послышатся шаги Дедули, по ней он взойдет на балкон по ту сторону жалюзи. Я готова расплакаться, но если признаюсь в этом, то Рафа обязательно придумает что-нибудь похуже, чем рядовой ослик.

Рафа снова открывает дверь.

– Мы не можем больше ждать, – шепчет он. – Бойцы, придется спасаться бегством.

Оралия поворачивается к плите, и он выталкивает из комнаты сначала Ито, потом меня, а затем, крадучись, выходит из нее сам, тихо закрывая за собой дверь. Дедуля Малыш как раз ставит ногу на первую ступеньку, когда мы скатываемся по ней во двор.

Mi general[87], – салютует Рафа.

Coronel [88]Рафаэль, мои войска готовы к смотру? – справляется Дедуля.

Si, mi general[89].

– Тогда, coronel, соберите их.

Рафа берет висящий у него на шее металлический свисток и дует в него с такой силой, что, кажется, сейчас сюда сбежится вся округа. Изо всех углов дома – с крыши, со двора, из спален и с лестницы, из укромных уголков под лестничными клетками, из всех комнат и укрытий в кладовой и шкафах – выбегают во двор тринадцать ребятишек и выстраиваются по росту в одну шеренгу. Мы стоим так смирно, как только можем – все взгляды устремлены вперед, – и отдаем Дедуле честь.

Дедуля прохаживается вдоль нас.

– Капитан Элвис, где ваши ботинки?

– У меня не было времени надеть их, mi general.

– В следующий раз будьте добры успеть сделать это. А вы, лейтенант Тото, прекратите чесаться, как шелудивый пес. Сохраняйте достоинство. Мы не собаки! Помните, что вы Рейес и солдат. Coronela Антониета Арасели, солдаты моей армии не должны сутулиться! Рядовая Лала, чему вы ухмыляетесь? Нам не нужны клоуны, здесь не цирк, вам ясно это? Капрал Аристотель, стоя в строю, нельзя пинать других солдат, вы меня поняли? Coronel Рафаэль, это все мои войска?

– Да, mi general.

– И как солдаты ведут себя?

– Как настоящие солдаты, mi general. Вы можете гордиться ими.

– Ну хорошо, хорошо, – говорит Дедуля Малыш. – Рад слышать это. А теперь… Он начинает рыться в карманах. – А теперь… – говорит он и подбрасывает в воздух тяжелые мексиканские монеты. – Кто из вас любит Дедулю?

И тут все, кто только что стоял по стойке «смирно», подпрыгивают, и дерутся, и кричат под медно-серебряным дождем: «Я! Я! Я!»

* Мексиканские подушки, вышитые мексиканскими propios[90], сладкими, как chuchuluco[91]. Siempre Te Amaré – Я буду любить тебя всегда. Qué Bonito Amor – Какая прекрасная любовь. Suspiro Por Ti – Я вздыхаю по тебе. Mi Vida Eres Tú – Ты – моя жизнь. Или популярная Mi Vida – Моя жизнь.

12 Утречки

– Хватит ржать, – ругается Бабуля. – Языки проглотите. Сами увидите, что я права. Разве вы не знаете, что если так смеяться утром, то к вечеру наплачешься?

– Значит, если утром много плакать, то еще перед тем, как ляжешь спать, хорошенько посмеешься?

Я задаю бесчисленные вопросы, но Бабуля на них не отвечает.

Бабуля ужасно занята – присматривает за столами и стульями, вынесенными во двор. Она велела перенести радиолу на другую сторону гостиной и развернуть так, чтобы та смотрела во двор. Вся столовая была заново оштукатурена и перекрашена. Несколько недель рабочие сновали туда-сюда, оставляя после себя дорожки белых следов – от столовой, через балкон, вниз по лестнице и по вымощенному плиткой двору до зеленых чугунных ворот. Бабуля каждый день бранила их; сначала потому, что они такие cochinos[92], а под конец за лень и медлительность. Только вчера, одетые в заляпанную краской рабочую одежду, в шляпах из газет, они закончили свою работу, успев как раз к сегодняшней вечеринке.

А теперь, когда они все ушли, Бабуля кричит на внуков, ведь те ошиваются там, где им быть не положено; играют в военный госпиталь в кладовой, плюют с крыши на прохожих, выбегают из ворот на улицу.

– Варвары! Никогда, никогда-никогда-никогда не уходите со двора! Вас могут похитить и отрезать вам уши. И как вам это понравится? Нечего смеяться, это то и дело случается. Вас может сбить машина, и вы повиснете на бампере, как галстуки! Кто-то может выколоть вам глаз, и что тогда? Отвечайте?

Si.

– Что «да»?

¿Gracias?[93]

– Ну сколько раз вам повторять? Надо говорить Si, Abuela.

Сегодня папин день рождения. Целую неделю Бабуля сама ходила на рынок, потому что не могла доверить служанке Оралии покупку всего необходимого, самых свежих ингредиентов для любимого папиного блюда – индейки под Бабулиным фирменным соусом mole.

Когда Бабуля идет на рынок, она пробует там товар у всех торговцев – на вкус, на ощупь, кладет что-то к себе в карманы – и делает вид, будто не слышит проклятий, несущихся ей вслед, если она убирается восвояси, так ничего и не купив. Она не может оставаться в стороне. Это день рождения ее mijo.

В этом году, поскольку в доме и без того полно народа, приглашено совсем немного гостей, лишь папин друг детства – его compadre[94] из Хучитана, которого все зовут Хучитеко, или Хучи, а мне слышится «Кучи», по-испански это звучит почти как «нож».

Бабулины команды разносятся по всему дому, она выкрикивает их с выходящего во двор балкона, с крыши, где сушится белье, из комнаты наверху, где они с Маленьким Дедулей спят, из комнат Бледнолицей Тетушки и Антониеты Арасели внизу и даже из двух комнат окнами на улицу, откуда летом выселили постояльцев, чтобы трое ее сыновей с семьями могли приехать одновременно. Представьте только, на какие жертвы она пошла. Ведь Бабуля с Дедулей совсем небогаты. «Мы живем на две ренты, пенсию Нарсисо и те небольшие деньги, что он зарабатывает в своей tlapalería, а это, по правде говоря, совсем ничего. Но что такое деньги по сравнению с семьей? – твердит Бабуля. – Рента то есть, то ее нет, а мои сыновья – это мои сыновья».

Папин день рождения справляется исключительно в Мехико, никогда в Чикаго, поскольку приходится на лето. Вот почему в этот день мы просыпаемся под «Утречки», а не под «С днем рожденья тебя». Ужасная Бабуля самолично вытряхивает нас из кроватей и организует серенаду в честь еще не вставшего с постели Папы. Каждый год по всему дому звучит бухающая пластинка Педро Инфанте, поющего Las Mañanitas[95], его пение разносится по двору, комнатам, по первому и второму этажам, доносится до чердака, где живет Оралия, до мастерской автомеханика по соседству, несется над высоким забором с битым стеклом наверху, над курятником на крыше соседнего дома; его слышно в доме Муньеки на другой стороне улицы и в кабинете доктора Артеаги за три дома от нас; песня летит по улице Мистериос, мимо Дедулиной tlapalería, мимо потемневших от времени стен la basílica и добирается до пыльного холмика, что зовется Тепейак. Абсолютно все в Ла Вилле, даже петухи, слышат, просыпаясь, глубокий бархатный голос Педро Инфанте, поющего в честь папиного дня рождения. Estas son las mañanitas que cantaba el rey David, a las muchachas bonitas, se las cantamos aquí…[96]

Поскольку в детстве Папу всегда будили очень рано, больше всего на свете он любит поспать подольше. Особенно в свой день рождения.

А тут все уже одеты и готовы приветствовать утро дня его рождения песней. Despierta, mi bien, dispierta...[97] И это относится сразу ко всем. К Ужасной Бабуле, Маленькому Дедуле, Бледнолицей Тетушке и кузине Антониете Арасели, к Оралии, вымотанной беспрерывной готовкой и уборкой за всеми домочадцами и гостями, а ведь нас восемнадцать человек – больше, чем обычно, и даже к Ампаро, прачке, и к ее прекрасной дочери Канделарии.

Все, кого можно принудить выказать Папе свое уважение – кузены и кузины, тети и дяди, шестеро моих братьев, – приходят в нашу комнату, пока мы еще спим, наши заспанные глаза моргают, дыхание несвеже, волосы нечесаны. «Мы» – это моя Мама, мой Папа и я, ведь я забыла сказать, что в Мехико сплю с ними в одной комнате – иногда на детской раскладушке, а иногда в той же кровати, что и они.

– Ты ведешь себя как деревенщина, – ругается Бабуля, когда с деньрожденными песнопениями покончено. – Тебе должно быть стыдно, – говорит она мне. – Ты считаешь себя недостаточно большой, чтобы спать одной?

Но кто захочет спать в одиночку? Кто, большой или маленький, захочет делать это, если только не повинуясь обстоятельствам?

Странно как-то – сначала тебе поют, а потом сразу, еще перед завтраком, кричат на тебя, а ты еще не успела переодеть майку с фестончиками и трусики в цветочек. Кажется, Мама тоже смущена. Мы, пригвожденные к кровати, не можем встать, пока все не поздравили Папу.

¡Felicidades! Счастья!

– Да, спасибо, – моргает Папа. У него серый от щетины подбородок, на нем не очень свежая майка, думает Мама, и почему только он надел именно эту, дырявую?

– Угадай, что я припасла сегодня специально для тебя, mijo! Nata [98]с сегодняшнего молока! Не хочешь одеться и пойти позавтракать? Или мне принести завтрак сюда?

– Спасибо, Mamá. Мне действительно нужно одеться. Спасибо вам всем. Спасибо, большое спасибо.

Затем, спустя довольно значительное время, в течение которого Бабуля одобрительно кивает и прислушивается к пожеланиям всего самого наилучшего, вторженцы наконец отваливают.

Мама вскакивает с постели и смотрит в зеркало.

– Я ужасно выгляжу, – говорит она, яростно расчесывая волосы.

И она действительно выглядит ужасно, ее волосы стоят торчком, словно охвачены огнем, и никто не скажет: «Да ладно тебе, ничего особо страшного», и потому она чувствует себя еще хуже.

– Одевайся скорей, – говорит она таким тоном, что я делаю, что велено, не спросив даже, а к чему такая спешка.

– Ох уж эта твоя Мама! Думает, может врываться к нам, даже не постучав. Из-за нее вся округа с каждым годом встает в твой день рождения все раньше и раньше. Если она думает, что я не понимаю, что происходит, то ошибается…

Папа не обращает на мамины жалобы никакого внимания. Он смеется так, как смеется всегда, когда находит этот мир невероятно забавным. Его смех похож на las chicharras, на кудахтанье.

13 Niños y Borrachos[99]

La Petenera

Via mi madre llorar un día,

cuando supo que yo amaba.

Via mi madre llorar un dia,

cuando supo que yo amaba.

Quién sabe quién le diría

que eras tú a quién yo adoraba.

Quién sabe quién le diría

que eras tú a quién yo adoraba.

Después que lo supo todo

la vi llorar de alergía.

Petenera, Petenera.

Petenera, desde mi cuna,

mi madre me dijo a solas

que amara nomás a una.

Una vela se consume

a fuerza de tanto arder,

una vela se consume

a fuerza de tanto arder.

Así se consume mi alma

por una ingrata mujer.

Así se consume mi alma

por una ingrata mujer.

Petenera, Petenera.

Petenera, desde mi cuna;

¿por qué no sales a verme

en esta noche de luna?

Ay, soledad, soledad,

qué soledad y qué pena;

aquí termino cantando

versos de la Petenera.

Ла петенера[100]

Я видел, как моя мать плачет однажды,

когда она узнала, что я влюблен.

Я видел, как моя мать плачет однажды,

когда она узнала, что я влюблен.

Кто знает, кто мог сказать ей,

что я обожаю тебя.

Кто знает, кто мог сказать ей,

что я обожаю тебя.

Когда она узнала все,

я увидел, как она плачет от радости.

Петенера, петенера.

Петенера с колыбели,

наедине мать сказала мне,

что я должен любить только одну женщину.

Свеча сгорает,

когда светит так ярко,

свеча сгорает,

когда светит так ярко.

Так сгорает и моя душа

ради неблагодарной женщины.

Так сгорает и моя душа

ради неблагодарной женщины.

Петенера, петенера.

Петенера с колыбели;

почему бы тебе не прогуляться со мной

этой лунной ночью?

Ах, одиночество, одиночество,

какое одиночество и боль;

и вот, я заканчиваю петь

куплеты о петенере.

– Ну давай, поздоровайся. Не заставляй меня краснеть, – шепчет папа. – Будь вежливой девочкой, поприветствуй гостей.

Гостиная полна людей, потягивающих виски со льдом перед ужином. Мне не хочется идти туда, но Папа настаивает. Дыхание мужчин, стоящих под облаком сигаретного дыма, чьи стаканы с янтарным напитком позвякивают у них в руках, кажется мне вонючим. Ну как объяснить папе, что я боюсь их? Они говорят слишком громко, будто их слова очень уж остроумны, особенно если речь идет о тебе.

Папин compadre сеньор Кучи играет на гитаре. Его голос дрожит, словно полон слез, он подобен водопаду, чистому и холодному. Ногти у сеньора Кучи длинные, как у девушки, а глаза зеленые-презеленые, они чуть ли не выпрыгивают из орбит, он то закрывает, то открывает их, когда поет, и они вновь и вновь удивляют тебя. Это так забавно, когда кто-то поет для тебя, как в кино. Когда он начинает петь для меня, я не могу удержаться от смеха. А потом гитара внезапно замолкает.

– А ты?

Когда сеньор Кучи начинает говорить, в комнате становится тихо, как если бы его слова были жемчужинами и бриллиантами.

– А ты, кто ты такая?

– Маленькая девочка.

Все смеются, дружно как один.

– Ага, маленькая девочка, говоришь? Здорово. Знаешь, а я как раз ищу себе маленькую девочку. Она мне очень нужна. Хочешь пойти ко мне домой и быть моей маленькой девочкой?

– Нееееет!

Опять громкий хохот, непонятный мне.

– Но я должен иметь собственную маленькую девочку. А знаешь, у меня есть сад и в нем качели, а еще очень милая собачка. И тебе не придется ничего делать, будешь целыми днями играть. Ну что ты на это скажешь? Согласна быть моей niña[101]?

– Нет, ни за что!

– А что, если я поведу тебя в комнату, полную кукол…

– Нет!

– И дам прекрасные игрушки…

– Не-а!

– А заводную обезьянку, умеющую кувыркаться?

– Да нет же!

– Ну тогда я предложу тебе… голубой велосипед. И маленькую гитару. И коробку шоколада.

– Ну я же сказала. Нет, и еще раз нет.

– Тогда я подарю тебе комнату. И куплю кровать, достойную принцессы. С балдахином, белым-белым, словно вуаль на первое причастие. Тогда ты пойдешь со мной?

– Тогда… ладно.

Комната взрывается оглушительным смехом, и он ужасает меня.

– Женщины! Вот они каковы. Нужно просто правильно назначить им цену, – говорит Кучи, настраивая гитару.

– Как говорится, – добавляет Бледнолицая Тетушка, подмигивая ему, – устами младенца глаголет истина. Верно я говорю, Хучи?

Но сеньор Кучи лишь запрокидывает голову и хохочет. А потом начинает петь La Petenera, больше не глядя на меня, будто меня здесь нет.

Когда мы живем у Бабули, я сплю в комнате Мамы и Папы – либо на раскладушке, либо в их кровати. А дома в Чикаго – на оранжевом кресле-кровати из искусственной кожи, стоящем в гостиной. У меня никогда не было своей комнаты. Каждый вечер из шкафа достают одеяло и подушки и стелют мне постель. Папин светящийся в темноте походный будильник наблюдает за мной из коробочки из крокодиловой кожи. Прежде чем я закрываю глаза, Папа заводит его и ставит рядом с кроватью, чтобы я не боялась.

Каждый вечер Папа шутит: ¿Qué tienes? ¿Sueño o [102]сон?

– Es que tengo сон. У меня есть сон, Папа.

– А кто любит тебя, моя богиня?

– Ты.

– Правильно, жизнь моя. Твой Папа любит тебя. Никогда об этом не забывай. А кого ты любишь больше – меня или Маму?

– Иносенсио! – сердито кричит Мама из ниоткуда.

– Да я просто шучу, – говорит Папа. – Верно, Лалита? Я просто пошутил. Ahora, время mimi[103]. Que duermas con los angelitos panzones, пусть пухленькие ангелочки охраняют твой сон, – добавляет он, выключая свет.

Если я просыпаюсь среди ночи или мне не спится, то подношу к уху будильник и слушаю, как он тикает, нюхаю крокодиловую кожу и думаю о том, что, наверное, именно так пахнут крокодилы. Зеленые цифры плавают в темноте. Мне бы хотелось когда-нибудь иметь свою комнату, белую, в кружевах, как спальни принцесс в каталоге универмагов «Сирс». Сеньор Кучи знает, о чем мечтают девочки.

Мемо, Элвис, Аристотель и Байрон не отходят от подносов с antojitos[104]. Когда Оралия ставит их на стол, они едят быстро-быстро и не отходят до тех пор, пока не опустошают тарелки. Я помогаю им прикончить земляные орехи с chile, и тут Бабуля прогоняет нас прочь, размахивая своей rebozo. – ¡Changos! – Но если она не хочет, чтобы мы ели, то почему едой заставлен весь стол?

Запахи свежей штукатурки и краски мешаются с запахом Бабулиной mancha manteles mole[105]. Взрослые сидят за большим светлым столом, на столе кружевная скатерть, а поверх скатерти – чистая клеенка, даже сегодня, в папин день рождения.

– А мне плевать, – говорит Бабуля. – Почему, вы думаете, это блюдо называется mancha manteles? Да потому, что от него на скатерти действительно остаются пятна, и их невозможно отстирать!

А потом громким шепотом добавляет:

– Это хуже, чем женская кровь.

Нас – Тикиса, Тито, Лоло, Мемо, меня, Элвиса, Аристотеля, Байрона, Амор и Пас – усаживают в комнате для завтраков за «стол для малышей», хотя мы и не малыши. Рафа и Ито сидят вместе со взрослыми за большим столом: Бабуля говорит, они hombrecitos[106]. Антониета Арасели тоже не взрослая, но она слишком заносчива, чтобы сидеть с нами. Мы слышим все, о чем говорится в большой столовой, словно находимся там, а не за столом для малышей.

– Хороший mole, Mamá! – хвалит Маленький Дедуля.

– Вкусный! – подхватывает Толстоморд.

– С ума сошли? – удивляется Папа, вытирая mole с усов салфеткой. – Не слушай их, Mamá! Он просто превосходный! Лучше не бывает. Ты, как всегда, превзошла саму себя. Этот mole великолепен. Я всегда говорю, что на свете нет еды лучше, чем та, которую готовит Mamá.

Ay, это совсем нетрудно, хотя для соуса потребовалось много чего. Я не то, что эти нынешние женщины. О, нет! Я не верю в еду на скорую руку! – говорит Бабуля, не глядя на невестку. – Чтобы приготовить что-то действительно вкусное, нужно постараться, взять molcajete[107] и растирать специи, пока руки не заболят, вот и весь секрет.

– Но, Mamá, почему ты не пользуешься блендером, который я купил тебе тем летом? Он уже сломался?

– Блендер! Да я к нему не притронусь! Даже если Господь того пожелает! Вкус от вашего блендера получается совсем другой. Ингредиенты нужно растирать вручную, иначе толку никакого. Ох уж мне эти современные кухонные приспособления! Что вы, мужчины, понимаете? Да ваш отец ни разу не переступил порог моей кухни. Верно я говорю, Нарсисо?

– Я даже не знаю, какого цвета там стены, – хихикает Дедуля.

– А теперь, раз вы наелись, идите, пожалуйста, вниз во двор, туда подадут пирог и пунш!

Раздается громкий скрип стульев по полу, а за столом для малышей при этом известии многократно кричат «ура!». И тут из большой столовой доносится душераздирающий вопль. Мы подбегаем к двери и заглядывает внутрь.

– Мое платье! – воет Антониета Арасели. – Кто-то пролил mole на мой стул. Мое платье испорчено!

И так оно и есть. На его подоле красуется отвратительное пятно, и мы при виде его смеемся от души.

– Не волнуйся, mi gordita, уверена, сухая чистка справится с ним.

– Но это же mole! Его ничем не вытравишь. А это было мое самое любимое платье!

– Радость моя, не плачь. Иди наверх и переоденься, о’кей? У тебя много других хороших платьев. Рафа и Ито помогут тебе, ладно, мальчики? Пусть один из них пойдет впереди, а другой сзади.

– А ты уверена, что это mole? – спрашивает Рафа. – Может, у тебя понос?

– Шутить вздумал?

– И как такое могло случиться? Странно, правда? – продолжает Рафа. Ито, если честно, ты видел на этом стуле mole, когда садился?

– Нет.

– И я не видел, – говорит Рафа. – Это какая-то загадка.

– Да уж, – вторит ему Ито.

– Чья это тарелка? – вопрошает Бабуля, изучая тарелки детей.

– Моя.

– Селая, ты даже не притронулась к mole.

– Я не могу это есть, Бабуля. Pica[108]. У меня язык щиплет.

– Что ты хочешь сказать? Ты же любишь шоколад, уж я-то знаю. А это всего-навсего шоколад и немного chile, его рецепт такой же древний, как ацтеки. Не делай вид, будто ты не мексиканка!

– Оставь ее в покое, Mamá, она всего-навсего маленькая девочка.

– Иносенсио, ты что, забыл, мы в этой стране не выбрасываем еду! Помню, в войну мы радовались даже собачьему мясу. Юная леди, не смей выходить из-за стола, пока не прикончишь весь mole, ты меня слышишь? Не будет тебе пирога, пока не доешь все, что у тебя на тарелке.

– Но он холодный.

– А кто в этом виноват? Ты не где-нибудь, а в моем доме!

– А я, что, не человек? – интересуется Дедуля, показывая на себя сигарой. – Я здесь больше не живу?

– Ты? Да ты почти труп и потому не в счет.

– Я уже труп, – пожимает плечами Дедуля, шаркая в свою комнату в облаке сладкого дыма.

Оралия занята тем, что снует с грязными тарелками туда-сюда – с верхнего этажа на нижний, из столовой в кухню. И не обращает ни малейшего внимания на сидящую перед тарелкой с отвратительным холодным mole меня. Ей на меня плевать. Качаю ногой и слежу за тем, как с моей ноги в белом носке слетает туфелька. Качаю другой и делаю то же самое. И мурлыкаю себе под нос песенку собственного сочинения. Натягиваю себе на глаза чехол моего любимого платья и сморю на мир сквозь прозрачные сиреневые узоры, но и это не помогает. Внизу запевают «Утречки». Estas son las mañanitas que cantaba el rey David, a las muchachas bonitas… Сжимаю руки в кулаки, прижимаю кулаки к глазам и начинаю реветь.

– В чем дело? В чем дело?

В дверях появляется Дедуля Малыш. Он уже снял праздничную рубашку и пиджак, но все еще выглядит одетым, потому что на нем воскресные брюки на подтяжках. На фоне майки без рукавов его руки выглядят мясистыми и белыми, словно тесто для пиццы. В одной руке у него горящая сигара, в другой – мятая газета.

– Ну какая же ты глупышка, рядовой Лала! Думаешь, она здесь начальница? Нечего плакать из-за тарелки mole. Хватит лить слезы, niña.

– Но Бабуля сказала…

– Никогда не обращай внимания на то, что она говорит. Она тебе не командир. Смотри, что я сейчас сделаю. Оралия!

, сеньор.

– Отнеси это соседской собаке. А если моя жена спросит, скажи, что ребенок все съел.

, сеньор.

– Видишь, как все просто?

– Но это же неправда.

– Это ложь во спасение! Иногда, чтобы избежать неприятностей, приходится лгать. Ну ладно, ладно, хватит. Хочешь посмотреть со мной телевизор в моей комнате? Ну конечно! Только сначала перестань плакать. Я же не могу допустить, чтобы ты залила слезами всю спальню. Надень свои туфельки. Вот и хорошо.

При ходьбе Маленький Дедуля ворчит, как пекинес.

– Ничего никому не говори, а не то обзавидуются. Ведь ты – моя любимица, – говорит Дедуля, подмигивая мне.

– Правда?

– Конечно. Eres mi cielo. Ты – мое небо, – говорит он, бравируя своим английским. – А ты знаешь, что когда-то я жил в Чикаго? Это было давно, еще до твоего рождения. Когда я был молодым, то жил в Чикаго у своего Дядюшки Старикана. Могу поспорить, ты не знаешь столицу Иллинойса. Какая у него столица? А у Калифорнии? А у Аляски? Они, что, в школе ничему вас не учат?

– Я еще не хожу в школу.

– Это не оправдание. В твоем возрасте я знал названия всех штатов и их столицы, а также какие столицы… На что ты там смотришь?

– Абуэлито, почему у тебя волосы как мех?

Дедуля Малыш смеется, словно кудахчет, точно так, как смеется мой Папа.

– Прежде они были такими же, как у тебя. Многие годы. А потом, когда я вышел в отставку, они начали седеть. Сперва я их красил, потому что был очень уж тщеславен. Но скоро прекратил это дело, и они за несколько дней стали белыми, белыми-пребелыми. Словно снежные пики вулканов Попокатепетль и Истаксиуатль, – смеется он. – Знаешь историю этих вулканов-близнецов?.. Неужели не знаешь?!!!

– Никто мне ничего не рассказывает. Говорят, я болтушка и не умею хранить секреты.

– Правда? Ну давай я расскажу тебе одну историю. Про Исту и Попо, Исту и Попо, – говорит Дедуля, беря сигару и глядя в потолок. – Это мексиканская история про любовь. – Он откашливается, опускает сигару и снова подносит ко рту. Чешет в затылке.

– Однажды под небом и на земле жили-были принц и принцесса. Принца звали Попокатепетль. Представляешь, как трудно было его маме кричать ему: «Попокатепетль, Попокатепетль». И потому она звала его просто Попо.

Дедуля замолкает и какое-то время разглядывает пятно на коврике.

– А принцессу звали Истаксиуатль, и она была влюблена в своего принца Попо. Но семьи Попо и Исты ненавидели друг друга, и им приходилось держать свою любовь в тайне. Но потом что-то произошло, я забыл, что именно, знаю только, что он убил ее. И, глядя, как она умирает, так поразился ее красоте, что встал на колени и заплакал. И оба они превратились в вулканы. Вот эти, – говорит Дедуля, поднимая жалюзи и показывая на вулканы вдалеке. – Видишь? Один словно лежит, а другой наклонился над ним и смотрит на него. Так-то вот. Так вот и узнаёшь, как оно было на самом деле.

– Но если он любил ее, Абуэлито, то почему убил?

– Я не знаю. Не знаю. Это хороший вопрос. Но я не знаю. Думаю, такова мексиканская любовь.

– Абуэлито, а что там внутри?

– Где?

– Там. Внутри.

¿El ropero? Да много всего. Самого разного. Хочешь взглянуть?

Дедуля идет к большому ореховому шкафу, проводит по нему рукой и берет маленький ключик с выцветшей розовой кисточкой на конце. Он дважды поворачивает его в замке, и тот издает кажущийся знакомым звук, дверцы со вздохом распахиваются, и из шкафа пахнет вещами старыми, словно рубашка, которую гладили столько раз, что она стала коричневой.

Дедуля показывает мне свою курсантскую форму и какой-то красный узелок.

– Этот носовой платок принадлежал моей матери. Во время революции она дала обет Деве Марии – просила ее сохранить мне жизнь. Из моей грудной клетки пришлось выпилить три ребра. Вот они, – говорит он, развязывая платок и кладя ребра мне в руку.

Они легкие, как старые деревяшки, и желтые, как собачьи зубы.

– Дедуля, а это правда, что ты потерял их в ужасной битве?

– О да! Ужасная была битва, ужасная.

– Тебе не хватает твоих ребер?

– Ну, не так чтобы очень. – Он берет старый пожелтевший снимок. На нем он, молодой, сидит на плетеной скамейке, а глаза у него такие удивленные, будто он ничего не знает об этом мире. – Ко всему можно привыкнуть, я этому научился, – добавляет он, глядя на фотографию и вздыхая. – Почти ко всему.

– А это что? – спрашиваю я, беря вышитую наволочку.

– Это? – говорит Дедуля и достает из наволочки какую-то ткань в полоску карамельного, лакричного и ванильного цветов. – Это rebozo твоей бабушки, она носила ее, когда была маленькой девочкой. Это единственное recuerdo, оставшееся у нее с тех времен, со времени ее детства. Caramelo rebozo. Так она называется.

– Почему?

– Я не знаю. Может, потому, что похожа на конфеты, а ты как считаешь?

Я киваю. И в этот момент ничего не хочу больше, чем эту материю золотистого цвета, цвета карамелек из топленого молока.

– А можно мне взять ее?

– Нет, mi cielo. Боюсь, она не моя, и потому я не могу отдать ее тебе. Но ты можешь ее потрогать. Она очень мягкая, словно кукурузные рыльца.

Но стоит мне прикоснуться к caramelo rebozo, как со двора раздается пронзительный крик, и я отскакиваю назад, словно rebozo – это огонь.

– ¡¡¡Celayaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaa!!!

Это кричит Бабуля, такое впечатление, будто она сильно порезала себе палец. Оставляю Дедулю и caramelo rebozo и бегу, хлопая дверьми, перепрыгивая через ступеньку. Добежав до двора, вспоминаю, чему учила меня бабушка:

– ¿Mande usted? Что прикажете?

– Ах, вот она. Селая, сладенькая, подойди ко мне. Не бойся, дитятко мое. Помните, как мы пели, когда она была маленькой? ¡Que maravilla! [109]Она была очень похожа на Ширли Темпл. Вылитая Ширли, клянусь вам. Еще в пеленках, но старалась, что было сил, помните? Нужно было послать ее на шоу талантов, но нет, никто меня не послушал. Подумайте только о тех деньгах, что она могла бы принести в дом. Иди сюда, Селая, дорогулечка. Вставай на этот вот стул, а мы проверим, умеешь ли ты петь как прежде. Ándale, спой для своей бабушки. А ну, тихо!

– Я… не знаю.

– Что ты хочешь этим сказать?

– Не знаю, помню ли я. Я тогда была маленькой.

– Чепуха! Тело помнит. Взбирайся сюда.

Родственники начинают скандировать: Que cante la niña, Lalita, que canta la niña, Lalita[110].

– Стой прямо, – приказывает Бабуля. – Отведи плечи назад. Сглотни. Набери в грудь побольше воздуха. Вот так. А теперь пой.

– Милая малышка, милая малышка, tan-tarrán-tara tara-ta, tara-ranta-ranta-ran…

Мой голос поначалу слаб, но потом я раздуваюсь, как канарейка, и пою во весь голос.

– МИЛАЯ МАЛЫШКА, МОЯ, МОЯ МАЛЫШКА, МАЛЫШКА… МОЯЯЯЯЯЯЯЯЯ!

Молчание.

– Нет, – как ни в чем ни бывало говорит Бабуля. – Петь она не умеет. Хучи, сыграй песню, что я так люблю, песню моих времен, Júrame. Ну давай же, не упрямься. Todos dicen que es mentira que te quiero[111]

Остаток вечера я прячусь наверху и наблюдаю за происходящим на вечеринке с укромного балкончика, где никто меня не видит, мое лицо прижато к ограждению, оно охлаждает горящую кожу. Однажды моя голова застряла между металлическим завитком и цветком. Меня пришлось высвобождать с помощью куска коричневого хозяйственного мыла, после чего голова у меня болела… от железных прутьев и от ругани в мой адрес. А сердцу было больно оттого, что братья смеялись надо мной, но я не люблю вспоминать об этом.

Музыка и струйки сигаретного дыма поднимаются вверх, словно джинны. Другие дети уже спят – там, где упали. На стуле. Или на груде пальто. Или под столом. Где угодно, только не в кроватках. Но никто этого не замечает.

Тела внизу движутся и вертятся, словно цветные стекляшки в калейдоскопе. Столы и стулья придвинуты к стенам, чтобы освободить место для танцев. Проигрыватель играет Vereda tropical. Тетушки в шелковых платьях, таких узких, что, кажется, сейчас взорвутся, как бутоны орхидей, смеются своими большими ртами, подобными цветам, и воздух сладок от женских духов и от мужского одеколона, которым душатся здесь, в Мехико, он слаще, чем цветы, и подобен сладким словам, что шепчут женщинам на ухо, – Mi vida, mi cielo, muñeca, mi niña bonita[112].

Мужчины в костюмах-акулах, серых с небольшими вспышками синего, или оливковых, отсвечивающих золотом. Белый накрахмаленный носовой платок в грудном кармашке. Мужская рука ведет женщину, когда они танцуют, легкое касание, слегка походящее на движение, которым направляют воздушного змея – «не улетай слишком далеко». И женская рука, лежащая в мужской руке формы сердца, а другая его рука на ее больших в форме сердца бедрах. Прекрасная женщина с черными-пречерными глазами и темной кожей, наша Мама, в нарядном атласном платье цвета фуксии, купленном в «Трех сестрах» на углу Мэдисон и Пуласки, серьги у нее хрустальные, в тон платью. Шуршание чулок о кремовую нейлоновую комбинацию с кружевными чашечками, плиссировкой и одной бретелькой, всегда одной, ленивой и спадающей, просящей о том, чтобы ее вернули на законное место. Мой Папа в завитках лавандового сигаретного дыма, его горячий рот прижат к маминому уху, он что-то шепчет ей, его усы щекочут ее, его мощная шея, и Мама запрокидывает голову и смеется.

Я ужасно сонная, но спать идти не хочу, ведь можно что-то пропустить. Прислоняю голову к балконному ограждению и закрываю глаза, а когда гости начинают хохотать, подпрыгиваю на месте. Но все дело в Дядюшке Толстоморде, который выбрал себе в партнерши метлу, словно она самая настоящая леди. Дядюшка любит смешить всех. Насмотревшись на танец с метлой, встаю, чтобы найти Дедулю. Дверь в столовую тяжелая, мне приходится тянуть ее на себя обеими руками.

Войдя туда, я замираю на месте.

Скатываюсь по лестнице, чтобы рассказать всем, вот только у меня нет для этого слов. Ни английских. Ни испанских.

– Стена упала, – говорю я по-английски.

– Что?

– Наверху. В большой столовой. Стена упала. Идите и сами посмотрите.

– Что нужно этому ребенку? Ступай к Маме.

– Да стена же упала.

– Потом, сладенькая, сейчас я занят.

– Стена в столовой, она упала, как снег.

– Ну до чего же этот ребенок надоедлив!

– В чем дело, моя королева? Скажи мне, небо мое.

– La pared arriba, es que se cayó. Ven, Papá, ven[113].

– Иди ты, Зойла. Ты мать.

¡Ay! Ты всегда, всегда так говоришь, когда не хочешь, чтобы тебя беспокоили. Хорошо, хорошо, иду. Лала, не надо тянуть меня за платье, ты порвешь его.

Я тащу Маму наверх, но это все равно что иметь дело с неваляшкой. Она покачивается, и увертывается, и смеется. Наконец мы одолеваем лестницу.

– Надеюсь, это что-то важное! Святой Толедо!!!

Столовая припорошена слоем белой штукатурки, словно сахарным песком. Штукатурка везде – на коврике, на столах, на стульях и лампах. Ее большие куски валяются по всей комнате и похожи на куски деньрожденного торта.

Мама громко кричит с лестницы:

– Все, быстро сюда! Потолок упал!

– ¡Se cayó el cielo raso[114]! – говорит Папа.

И тут я вспоминаю нужные слова. «Потолок» и cielo. Cielo – слово, которое употребляет Папа, называя меня «небо мое». И его же произносит Дедуля, желая сказать то же самое. Вот только произносит он это по-английски: небо мое.

– Мне не хочется этого говорить, и я сообщаю тебе по секрету, но тут Мемо виноват. Утром я видела его на крыше.

– Не может быть! Ох уж эта обезьянка! Оставь его мне. Я обо всем позабочусь.

– Бедняжка. Он гораздо медлительнее, чем наш Элвис. А между ними всего месяц разницы. Ты никогда не задумывалась над тем, что, возможно, он отстает в развитии?

– Черт побери! Не надо было экономить на штукатурке!

– Тетушка, это правда! Антониета Арасели спрятала под Дедулиной кроватью наши игрушки. Я сама видела.

¡Mentirosa! Это не я. Ты любишь выдумывать, mocosa[115]. Ты же веришь мне, мамочка?

Ya mero. Почти. Ты видела, он чуть не выколол ей глаз!

– Кто так поступил с тобой, небо мое?

– Это был… кузен Тото.

– Знаешь, моя gorda никогда не врет мне. Никогда. Если она говорит, что чего-то не делала, значит, так оно и есть. Я знаю свою дочь!

¡Chango! Если я увижу, что ты опять пристаешь к моим детям, то сниму ремень…

– Убери руки от моего мальчика, или я выбью из тебя все дерьмо.

Estás loca[116], я не собирался…

– Ты не смеешь так обращаться к моей жене, tarugo[117]!

– Кто ТЫ такая, чтобы называть меня идиотом? Это ты организовала пикник.

Aý, caray![118] Не начинай, братец. ТЫ сам в ответе за свои выдающиеся идеи.

– Знаешь, я стараюсь не вмешиваться в дела своей невестки, но ты в курсе, что Зойла называет твоего ребенка врушкой?

Válgame Dios[119]. Как всегда – волос в супе!

– Жизнь моя, я же говорил тебе, что так оно и будет. Сначала ты ссужаешь своему брату деньги, и – посмотри только! – вот чем он тебе отплатил.

– Я все понял, Лича. Начинай паковать вещи. Завтра мы уезжаем в Толуку. Это решено.

Внезапно все Бабулины дети решают уехать. Дядюшка Малыш с семьей – в Веракрус. Дядюшка Толстоморд и Тетушка Лича – к ее родственникам в Толуке. Но сегодня ночью то и дело хлопают двери, дети хнычут, когда их загоняют в кровати, а гостей провожают до ворот.

– Спасибо. Счастья. Спокойной ночи, спокойной ночи, – желают некоторые из них, а другие лишь повторяют: «Хорошо, хорошо», слишком усталые для чего-либо еще.

Оралия, зевая, отпирает ворота. Ворота на визжащих петлях тоже зевают.

Сеньор Кучи не смотрит на меня. Затем ворота со страшным грохотом захлопываются, словно в кино.

Может, он обо всем забыл. Может, ему нужно приготовить для меня комнату принцессы. Может, он говорил о завтрашнем дне. Следующим вечером, выпив горячего молока с чуточкой кофе, я выхожу во двор, пристраиваю носки черных лакированных туфелек на нижнюю перекладину ворот, подтягиваюсь к щели, куда почтальон бросает письма, и смотрю через нее на улицу. Слышу шипение автомобильных колес по мокрой после дождя мостовой, вижу свет приближающихся к нашему дому фар и думаю, что, наверное, это он, но каждый раз ошибаюсь.

– Лалааааааа!!! Ты идешь или мне спуститься и привести тебя?

– Иду!

Но он так и не приехал ко мне.

Ни на следующий день. Ни потом. Никогда, никогда, никогда.

14 Fotonovelas

Теперь, избавившись ото всех, Ужасная Бабуля может отпереть шкаф из орехового дерева и доставить удовольствие любимому сыну. Она извлекает на свет божий то, что сохранила со времени его предыдущего приезда. Неровную стопку fotonovelas[120] и комиксов. El libro secreto. Lágrimas, risas y amor. La familia Burrón[121]. Папа читает это и свою спортивную газету, напечатанную чернилами цвета шоколадного молока. Целый день проводит в постели, куря сигареты и читая. Он не выходит из комнаты. Ужасная Бабуля приносит ему еду на подносе. Из-за двери не доносится ничего, кроме звука переворачиваемых страниц и папиного смеха-кудахтанья.

15 Золушка

– Каждый раз, как я вхожу в комнату, Бледнолицая Тетушка и твоя бабушка замолкают.

Вот что говорит мне Мама, стирая нашу одежду в раковине на крыше. Прачка Ампаро занималась этим по понедельникам, но теперь Мама стирает сама, потому что Бабуля жалуется на большие расходы на воду, электричество, слуг, еду и так далее, далее, далее. Вот что бурчит себе под нос Мама, засыпая одежду порошком, наливая холодную воду из банки из-под кофе и стирая штаны моего брата в каменной раковине или скребя воротник рубашки маленькой соломенной мочалкой, похожей на платье танцовщицы. Банка елозит по твердому дну раковины, мама что-то бормочет, и фыркает, и ругается, но делает это так тихо, что я почти не разбираю, о чем это она.

Мама каждый день наряжается и берет меня с собой на прогулку.

– Лалита, пошли.

– Куда?

– Без разницы.

И каждый день мы забираемся все дальше. Поначалу доходим лишь до киосков с журналами и жвачкой «чиклетс», на следующий день идем по бульвару la calzada de[122] Гуадалупе или Мистериос. А иногда по направлению к центру. На тенистой стороне улицы сладко пахнет апельсинами. Торговка раскладывает на полотенце свой товар горками, ее малыш спит на пустом мешке. В дверях другого дома на пестрой rebozo лежат тыквенные семечки, их продают в кульках из газетной бумаги. Древний старик, один его глаз закрыт, а другой молочного цвета, протягивает руку и шепчет: «Подайте, Бога ради», а затем ревет: «Господь возблагодарит вас», когда мы даем ему две монеты.

В другие дни мы направляемся к Ла Вилле, и воздух тут наполнен громыханием, и хрипом, и гудением автобусов, такси и автомобилей, визгом и лаем, и криками продавцов воздушных шариков, и открыток, и свеч, и иконок, и женщина плюхает на противень тесто для сладкого печенья gordita, жарит на сковороде еду, наливает фруктовые напитки. Пахнет подгоревшими gordita и жареной кукурузой.

Но мы никогда не заходим в la basílica. Сидим на солнце на ступеньках плазы до тех пор, пока кости не согреются и наши спины не устанут, едим горячие gorditas и пьем ананасовый лимонад, наблюдая за тем, как пьяный мужчина танцует с собакой, девушка вяжет салфеточки из розовых ниток, а вдова под черным зонтиком медленно-медленно, словно циркачка по канату, идет на коленях к церкви.

А иногда мы идем на зловонный запах мясного рынка, где бычьи головы – с боя быков? – лежат в большой липкой луже крови, их отвратительные толстые языки вывалены наружу, а глазницы полны жужжащих мух: «Не смотри!»

А однажды мы даже забредаем в ресторан на перекрестке бульваров, его стены, внутри и снаружи, облицованы блестящими зелеными и черными плитками, расположенными в шахматном порядке, а окна, снабженные металлическими жалюзи, выходят на оба бульвара, и когда ты смотришь внутрь, то ясно видишь еще один бульвар, его дома, и машины, и спешащих после работы домой людей, и грузовик, к бамперу которого прикреплена гремящая и поднимающая снопы искр и пыли цепь. И мы сидим за удобным столиком, застеленным чистой коричневой бумагой, на которой стоит солонка с дырочками вверху, зернышки сырого риса мешаются в ней с солью, а в еще одной солонке лежат зубочистки, а в стеклянном стакане – сложенные треугольниками салфетки, сам же столик качается, и официант подкладывает под одну из его ножек сложенную крышку спичечного коробка. И мы заказываем обед, в который входит суп fideo[123], и лаймы, и горячий хлеб bolillo, и маленькие шарики масла, а еще стейк в панировке, и Мама нарезает его для меня.

По радио поет Хорхе Негрето – печальную песню о цветке, что уносит река. Мама в похожих на кошачьи глаза солнечных очках смотрит на улицу, ни на что конкретно, и вздыхает. Так она сидит долго. Она в новом белом платье, купленном специально для этой поездки. Собственноручно выглаженное ею это безрукавное платье подчеркивает смуглость ее кожи, напоминающей о глиняных кирпичах под дождем. И я думаю, как прекрасна моя Мама, сейчас она выглядит как настоящая кинозвезда, а не как наша Мама, которой приходится самой стирать одежду.

Мама ломает зубочистки и складывает из этих ошметков небольшую горку, и скоро целых зубочисток не остается. Когда она наконец вспоминает о том, что рядом с ней сижу я, то касается моей щеки и спрашивает: «Может, ты хочешь чего-то еще, Золушка?» И это значит, что настроение у нее хорошее, ведь она зовет меня так, только когда не сердится, и она покупает мне разную еду – лимонад «Лулу», молочное желе, нарезанный дольками огурец, вареный початок кукурузы с маслом и манго на палочке.

– Может, ты хочешь чего-то еще, Золушка?

И я счастлива тем, что Мама сейчас вся моя, кормит меня разными вкусностями и разговаривает лишь со мной, и мои братья не мешают нам.

Когда мы возвращаемся в дом на улице Судьбы, я не могу сдерживать себя. Счастье извергается у меня изо рта, словно шипение из газировки, если хорошенько поболтать ее. Первое, что я говорю, когда вбегаю во двор, это:

– Угадайте, где мы были! В ресторане! – И если до того мы с Мамой были ограждены неким магическим заклятием, то этими самыми словами я снимаю его.

Бабуля корчит гримасу, и Бледнолицая Тетушка корчит гримасу, и Папа тоже корчит, и позже Мама ругает меня и говорит: «Ах ты болтушка, почему ты все всем рассказала?» Но если мне не следовало делать этого, то почему? И почему Мама не сказала, что никому ничего нельзя говорить, до того? И почему все так сердятся на то, что мы поели в ресторане? Я ничего не понимаю, кроме одного: это из-за меня Мама кричит:

– Я больше не могу! Уезжаю отсюда к чертовой матери. Невозможно открыть холодильник и съесть яблоко, если мне того хочется! ¡Me voy a largar, me oyes![124]

– Зойла, потише! Тебя услышат! – просит Папа.

Но Мама начинает кричать еще громче:

– А мне наплевать, слышат меня или нет!

И я плачу, сама не зная почему, и Мама – не могу забыть этого – снимает с ноги туфлю и швыряет ее, и когда я позже думаю об этом, мне кажется, будто все происходило под ночным небом, хотя это было не так. Сумерки в Мехико полны звезд, подобных стекляшкам на стенах сада, и на меня смотрит луна-ягуар, и мамина стеклянная туфелька летит-летит-летит по разбитому небу.

16 El Destino Es el Destino[125]

– За кого ты меня принимаешь, за автомат? Я в одиночку ликвидировала весь тот ужас в столовой, а это была тяжкая работа. Неподъемная. Монументальная. Ты понятия не имеешь, что такое труд. А я всего лишь человек – плоть и кости, помоги мне Господь, и где была лентяйка Оралия, и с какой стати я должна столько всего делать для такой оравы, скажите на милость? Я уж не говорю о расходах. Мы небогаты, сам знаешь. Слава богу за папино пособие и tlapalería и немаленькую зарплату твоей сестры. И не забывай, что этим летом мы ничего не получаем за две комнаты; потому что я попросила жильцов съехать и освободить их для вас. Нет, я не жалуюсь. Разумеется, я предпочла бы, чтобы вся семья была вместе. Что такое деньги по сравнению с радостью от того, что твои близкие рядом? Приходится идти на жертвы. Семья всегда у меня на первом месте. Неужели я ничему тебя не научила, Иносенсио?

Ужасная Бабуля стенает так ежедневно, хотя двое ее младших сыновей убрались восвояси вместе с семьями. Вдобавок ко всему, недовольная Бабулиным гневом Оралия пригрозила уволиться.

– Если вам не нравится, как я работаю, сеньора, то можете рассчитать меня.

– И ты сбежишь, несмотря на то, что я заплатила тебе вперед? Не позволю этого, даже если Господь повелит! Нечего гримасничать. Посмотри на меня, Оралия, посмотри, я сказала, не перебивай и посмотри на меня. Я найду тебе помощницу, te lo juro[126]. Ты знаешь кого-нибудь, достойного доверия? Поспрашивай людей. Может, найдешь какую девушку из деревни. Деревенские, они куда как порядочнее и трудолюбивее городских. Не хочу, чтобы люди, которым я не доверяю, спали под одной со мной крышей. – Но дело ограничивается тем, что посылают за Канделарией, ту привозят, и она моет, стирает и чистит всю следующую неделю. Ее кровать ставят в комнате Оралии на чердаке, чтобы девочке не приходилось тратить время на дорогу туда и обратно, и она едет к матери только на выходной. Девочка Канделария будет жить в доме Бабули!

– Это не навсегда, мисси, только на время, не питай по этому поводу никаких иллюзий. И ты должна мыться каждый день, и твои волосы должны быть очень чистыми, понятно? Здесь тебе не деревня.

Чтобы немного отдохнуть, чтобы дети не путались под ногами, пока идет ремонт в столовой, Бабуля настойчиво упрашивает Папу отвезти на восемь дней свою семью в Акапулько. Это обойдется недорого. Мы можем остановиться в доме сестры сеньора Видуарри. Акапулько всего в восьми часах езды от Мехико. Мы можем добраться туда на машине.

Мама, никогда не соглашающаяся с Бабулей, в этот раз умоляет Папу:

– В Мехико всегда одно и то же дерьмо. Мы все время сидим дома. Никуда не выходим. Я устала от этого, слышишь меня? Это так противно!

И наконец Папа сдается.

Поначалу предполагается, что поедут лишь Папа и Мама, шестеро моих братьев и я. Но Бабуля так выразительно вздыхает, что Папа вынужден просить ее присоединиться к нам.

– Какого черты ты настаиваешь на том, чтобы она ехала с нами? – шипит Мама, пакуя вещи.

– Ну как я могу отказать собственной матери? Особенно раз она была настолько добра, что одолжила нам денег на эту поездку?

– В гробу я видела ее чертову доброту.

– Тссс. Дети.

– Пусть слышат! Пусть лучше рано, чем поздно узнают, что представляет из себя их Бабуля.

В утро нашего отъезда Бледнолицая Тетушка и Антониета Арасели тоже пакуются, чтобы поехать с нами. Бабуля сама сходила в secundaria[127], чтобы проинформировать игуменью о том, что у моей кузины la gripa[128].

Даже Канделария едет!

Когда последний чемодан уложен в багажник, Бабуля подступает к Папе:

– Возьми ее с собой, бедняжку. Она может помочь с детьми.

Так что в самый последний момент Канделарию посылают в ее комнату на чердаке взять пластиковый пакет с поношенной одеждой. Но деревня Канделарии расположена в Наярите. Она никогда не видела океана. Еще до истечения восьми дней ее отошлют обратно на автобусе фирмы «Трес Естреллас де Оро» в Мехико, и адрес Ужасной Бабули будет приколот булавкой к изнанке ее платья, дабы она избежала участи бесчисленных неудачниц, икающих и глотающих слезы в телевизионных объявлениях для общественности. «Если вы узнаете эту юную леди, пожалуйста, позвоните…» Поскольку она в городе новенькая и не умеет ни читать, ни писать, а гигантская волна Акапулько собьет ее с ног, и океанская вода будет литься из ее рта, и глаз, и носа несколько дней, и тогда обнаружат, что Канделария не может заботиться о малышах без того, чтобы сначала кто-то позаботился о ней.

Но это не помогает. El estino es el destino. Судьба человека – это его судьба. Приколотая к платью записка с адресом будет утеряна. Ну кто знает, куда она подевалась? И Канделария появится-таки в телевизоре, извергая потоки слез, как в telenovela. Ну кто бы мог подумать! Соленая вода, подобная океанской, будет литься у нее из глаз, Оралия закричит, чтобы Маленький Дедуля пришел и посмотрел, она ли это, Дедуля пошлет Оралию в центр города, чтобы она забрала Канделарию, а ее мама Ампаро, прачка, изобьет ее смертным боем за то, что она так напугала ее, а затем придет и попросит избавить ее от работы у Бабули, потому что ее дочь почти что взрослая и матери приходится быть предельно осторожной, верно? И Бабуля скажет: «Ну да, полагаю, так оно и есть». И Ампаро, и девочка Канделария затеряются где-то в деревне в Наярите, и по возвращении Бабули будет казаться, что земля поглотила их обеих, прачка и дочь прачки исчезли, и никто не знает, где они. И ничего тут не поделаешь.

Но пока Канделария еще не наглоталась Тихого океана и не отослана обратно в Мехико на ближайшем автобусе «Трес Естреллас де Оро». И мы едем в Акапулько в папином универсале, все мы. За рулем Папа. Ужасная Бабуля сидит там, где обычно сидит Мама, потому что ниже ее достоинства ехать не на почетном месте. Антониету Арасели пристроили между ними, потому что она заявила, что ее тошнит, если она сидит сзади. Мама, и Бледнолицая тетушка, и Канделария сидят во втором ряду, у каждой на коленях по «малышу» – Лоло, Мемо, я; Рафа, Ито, Тикис и Тото претендуют на самое лучшее место – то, что сиденьем назад.

– Почему сзади сидят они, а не мы?

– Да потому, что они – шайка malcriados[129], – ответствует Бабуля. – Вот почему. – Она имеет в виду «плохо воспитаны», но на ее слова обращает внимание только Мама.

Мы машем на прощание стоящим в воротах Маленькому Дедуле, Оралии и Ампаро:

– До свиданья! До свиданья!

– Если будем ехать без остановок, то можем добраться туда за семь часов, – говорит Папа.

– Семь часов! Не будет этого, даже если Господь пожелает! Хорошо хотя бы доехать живыми. Не обращай внимание на тех, кто бибикает, Иносенсио. Просто делай свое дело, mijo. Делай свое дело…

В боковом зеркале – прачка Ампаро с лязгом закрывает зеленые чугунные ворота.

17 Зеленый рис

– А потом что?

– Не помню.

– Вспомни, Папа.

– Это было давно.

– Ты был в школе или сидел на дереве? Что ты сказал, когда тебе в первый раз крикнули «Тарзан, Тарзан»? Ты заплакал?

– Ну и вопросы ты задаешь, Лалита. Ну как я могу помнить такие вещи?

– Мы уже почти приехали? – спрашивает Тикис с самого заднего сиденья. – Долго что-то едем.

– Ничего себе долго! – возмущается Бабуля. – Эти шикарные дороги появились здесь благодаря тяжелому труду твоего Дедули. До того путешествие занимало три недели, а теперь всего несколько часов. Представь только, каково бы нам пришлось в жару да с этими жуками трястись на burro[130]. Вот уж намучились бы.

– А я думал, Дедуля был бухгалтером, – говорит Тикис. Ито одаривает его выразительным взглядом, а Рафа толкает локтем.

– Может, и был, но ему приходилось иметь дело с пылью, и джунглями, и москитами, и динамитом, как и всякому, взявшему в руки лопату. Прежде здесь были совсем дикие места. Путешествовали тогда на лодке, или по железной дороге, или на burro, или на спинах индейцев. Рассказывают, китайский император однажды прислал Эрнану Кортесу подарок. Две прекрасные вазы, такие большие, что в них могло спрятаться по человеку. Но испанскому вице-королю пришлось отослать их обратно, и они еще раз проделали по морю весь долгий путь до императорского дворца, представляете? Горные дороги были такими паршивыми, что у него не было уверенности, что вазы переживут здешнее путешествие.

– Бабуля, а почему он просто не сказал, что они разбились, и не оставил их себе вместо того, чтобы отсылать обратно в Китай и обижать императора?

– Ну что за чушь, дитятко! Откуда мне знать?

На обочине дороги собака делает caca[131].

– Не смотрите! – вопит Бабуля. – А не то у тебя на глазах вскочит ячмень!

Мы минуем города с большими выбоинами на улицах и полудикими свиньями и зеленые-презеленые горы, при виде которых хочется плакать. Все пахнет серебром. Словно только что прошел дождь. Или словно дождь вот-вот начнется.

В Таско мы обедаем в открытом ресторанчике. Когда мы запихиваем в себя ложки с зеленым рисом, мимо проходит похоронная процессия.

Дорога до Акапулько подобна серпантину, и лучше смотреть туда, где ты только что был, чем туда, куда едешь. Горячий воздух пахнет рыбой. Антониету Арасели тошнит, и мы останавливаемся, чтобы она могла выпить теуаканской минеральной воды. Затем приходится сделать еще одну остановку, потому что детям, выдувшим слишком много бутылок «Лулу» и «Пато Паскуаля», необходимо пописать. Прежде чем мы добираемся до Акапулько нас рвет, и наша блевотина чем только не пахнет. Тамариндом, тутти-фрутти, лаймом, апельсином, клубникой.

18 La Casita de Catita[132]

Акапулько. Дом в форме лодки. Все здесь кучеряво, словно листья папоротника. Океан. Наши босоножки, сушащиеся на солнце. Краска на стенах дома в форме лодки.

Женщина Катита – уродливая близняшка сеньора Видаурри, но как сестра сеньора Видаурри может жить в проржавевшей лодке, пахнущей переспелыми манго и плесневелым жасмином? Лицо сеньора Видаурри не уродливо для мужчины, но как женское оно некрасиво. У сеньора Видаурри большое загорелое лицо, похожее на солнце на лотерейных билетах. La cobija de los pobres, el sol[133]. Катите приходится жить с этим позаимствованным у мужчины лицом. Мне страшно смотреть на нее и видеть сеньора Видаурри.

Только у этого сеньора Видаурри две седых косы по обе стороны большого загорелого лица. На этом сеньоре Видаурри фартук, примерно такой, что носят слуги по дому, клетчатый, чтобы на нем не было видно грязи. С вышитыми на карманах цветами – маргариткой, гвоздикой, розой.

Когда я впервые вижу Катиту, мне не хочется целовать ее, хотя Папа настаивает.

– Оставьте ее в покое, – говорит Катита. – Она стесняется.

Интересно, сеньору Видаурри тоже бывает страшно, когда он смотрит в лицо своей сестры и видит себя?

Дорожка к дому Катиты очень крутая. И потому наши ноги передвигаются так, будто мы спешим, мы переваливаемся с ноги на ногу, словно марионетки. На нас некрасивые резиновые босоножки, которые Папа купил нам в первый день, и глупые соломенные шляпы. Когда я снимаю свою, Ужасная Бабуля громко вскрикивает:

¡Necia![134] Надень ее обратно, или я сама ее тебе надену!

Глупая шляпа на голове у каждого, за исключением Канделарии, которая, как говорит Бабуля, уже загорелее, чем сhicharrón[135]. На самой Бабуле, Бледнолицей Тетушке и на Антониете Арасели. На соломенных шляпах оранжевым вышито АКАПУЛЬКО, а по бокам две пальмы или же на одной стороне агава – она вышита зелеными нитками, а на другой – спящий мексиканец в sombrero[136].

Катита с дочерью спят на корме, в комнате с круглыми, словно иллюминаторы, окнами, в комнате над ними спят Бабуля, Тетушка и Антониета Арасели. Под сеткой от москитов на стоящей во дворе кровати – Канделария. Мы спим над кухней за балкончиком, на ограждении которого развешаны сушиться влажные полотенца и купальники. Зеленые с присосками лапки древесной лягушки. Цветы фуксии с пушистыми язычками. Ящерицы, застывающие на потолке в форме буквы S до тех пор, пока щелчок по хвосту не заставляет их пуститься наутек.

Из-за ящериц мы натягиваем на головы простыни, хотя в комнате ужасно жарко. Мы сами настаиваем на том, чтобы спать так. Наружу торчат только наши носы. Под простынями кисло пахнет кожей.

Вот Катита, и вот ее толстая дочь, пахнущая chocolate[137]. Может, я что-то путаю, и у нее лишь кожа цвета chocolate. Такое вполне может быть. Я не помню, как зовут дочь. Помню только ее толстые руки и tetas[138]. И то, что она однажды сказала по поводу местных жителей, никогда не плавающих в океане:

– Почему нет?

– Потому что мы об этом даже не думаем.

– Но как может человек, живущий в Акапулько, забыть об океане?

Когда как-то утром она наконец приходит с нами на пляж Ла-Калета, то заплывает так далеко, что кажется нам крохотным болтающимся на высоких волнах коричневым пончиком.

– Возвращайся, а не то тебя съедят акулы!

Но именно так плавают местные жители, помня о том, что они плывут, и забыв об акулах.

Все запахи закручиваются в один водоворот. Старушечий запах Катиты – так же пахнут кухонные полотенца, в которые завернуты грячие tortillas. Сонный ветерок с берега, пахнущий подгнившими бананами и цветами. Кучерявый ветер с океана, что пахнет слезами. Дрожжевой запах наших тел под простынями. Безымянная дочь и ленивый, сладкий привкус запаха chocolate.

19 Un Recuerdo

– Скажите «виски», – командует индеец в соломенной ковбойской шляпе.

– Вискииииииии!

«Щелк», – говорит фотоаппарат. И когда он перестает мигать, Рафа, Ито, Тикис и Тото опрометью несутся на берег посмотреть, как в небе плывет еще один парашютист. Тетушка с помощью цветастого носового платка и слюны достает песчинку из глаза Антониеты Арасели. Лоло и Мемо тащат Маму за руку к воде, чтобы попрыгать на волнах. А Бабуля громко шепчет на ухо Папе: «Не вздумай заплатить этой деревенщине ни centavo вперед, иначе мы никогда больше его не увидим».

Индеец-ковбой записывает себе в блокнот адрес Катиты, складывает штатив и кладет его на плечо, крича противным голосом: «Fotos, un bonito recuerdo, fotos[139]. Дешево и хорошо!»

За бухтой Ла-Калета, подобно океану, вздымаются и падают зеленые горы. А надо всем этим небо, синее, чем вода. Туристы кричат по-испански, кричат по-английски, кричат на непонятных мне языках. И океан отзывается им также на незнакомом мне языке.

Я не люблю океан. Вода пугает меня, а волны кажутся слишком бурными. Дома вода озера Мичиган такая холодная, что у меня ломит лодыжки, даже летом. Здесь же вода теплая, но волны намывают песок мне в купальник, и у меня саднит живот. Ла-Калета, конечно же, хороший пляж, но как-то раз океан пытается забрать меня, и с тех пор я держусь подальше от воды.

Волны крутят и вертят, и тащат за собой все, что попадает в поле зрения. Я строю домики из песка там, где песок мокрый и липнет к ногам, потому что сухой так горяч, что обжигает. Океанская пена, словно babas[140] обезьяны, крошечные пузырьки из зеленых становятся розовыми, а потом лопаются.

Канделария, у которой на шее ожерелье из ракушек, сплетает мне розу из полосок пальмовых листьев.

– Где ты этому научилась?

– Этому? Не знаю. Руки сами плетут.

Она прикрепляет розу к моей шляпе и бежит к океану. Когда она оказывается в воде, ее юбочка всплывает, словно кувшинка. Купальника у нее нет, вместо него – уличная одежда: старая блузка и юбка, собранная и закрепленная на поясе, но даже так, барахтающаяся в воде, она выглядит очень симпатично. Трое туристов потягивают кокосовый напиток в тени пальмовых palapas [141]и горланят песню «Битлз»:

– I saw her standing there. – Их смех подобен крикам чаек.

– Канди, берегись акул!

Дно океана рифленое, словно нёбо, оно иcчезает из-под ног, когда меньше всего того ждешь. Вот почему я кричу, чтобы Канделария была поосторожнее, оказавшись на глубине. Вода Акапулько, соленая и горячая, как суп, щиплется, попадая в глаза.

– Лалита! Иди ко мне!

– Нет, я боюсь.

– Не будь такой глупышкой. Иди. – Ее голос на фоне шума волн кажется чириканьем.

– Нееееет!

– А что будет, если я брошу тебя туда?

Мы ездили на остров Ла-Рокета, через залив, на лодке со стеклянным дном, и по пути туда видели под водой статую Девы Марии Гваделупской, целиком из золота. Видели мы ослика, пьющего пиво. И ныряльщиков с обрыва в Кебраде, и закат в Лос-Хорнос, где океан охотится на тебя и с тяжелым грохотом падает вниз, словно кулак армрестлера. И съели рыбный обед за шатким столиком, установленном в песке, а потом качались в гамаке. Папа был в хорошем настроении и купил нам всем ожерелья из ракушек – Маме и мне, Тетушке и Антониете Арасели, Бабуле и даже Канделарии.

Канделария сразу же надела его и теперь подпрыгивает на каждой волне и плескается, такая же загорелая, как все здешние жительницы. Солнце сверкает на поверхности воды, отражается в капельках. Вода мерцает, делая все более ярким. Можно уплыть прочь, подобно морской пене. Вон там, чуть-чуть за пределами досягаемости, Канделария сияет на солнце, как блестящая водяная птица. Солнце такое яркое, что ее кожа кажется темнее. Она поворачивает голову и щурится, тут-то я все и понимаю. Не зная еще того, что знаю.

Все происходит в считаные доли секунды.

Океан открывает свою пасть и глотает.

20 Echando Palabras[142]

Я высматриваю лицо Канделарии в грязных окнах грязных автобусов, выстроившихся друг за другом и с ревом испускающих горячий воздух. Папа поднял меня и посадил себе на плечи, но Бабуля поспешила увести Канди, и я не могу найти ее автобус. Наконец я вижу Бабулю, она через море людей прокладывает путь к нам. Бабуля раздает тумаки всем, кто попадается ей на пути, к ее рту прижат носовой платок, словно ей дурно.

¡Ay, ay, qué horror![143] – продолжает бормотать она, когда наконец возвращается к Папе и мне. – Выбирайтесь из этого индейского ада, здесь пахнет хуже, чем в свинарнике.

– Но разве мы не подождем, пока автобус Канделарии отправится? – спрашиваю я.

– Я говорю, надо убираться, пока мы не подхватили вшей!

Тут уж ничего не скажешь. Мы идем прочь от горячих автобусных выхлопов, от песен торговцев с подносами tortas [144]с ветчиной на головах, от людей, путешествующих с набитыми магазинными пакетами и картонными коробками, перевязанными разлохматившимися веревками.

Всех прочих мы оставили ждать нас в машине, и теперь они сгрудились в той куцей тени, какую смогли отыскать, и едят мороженое, их лица блестят, голоса плаксивые и нетерпеливые:

– Почему вы так долго?

Все дверцы нашей машины распахнуты. Антониета Арасели, выглядящая несчастной, лежит на спине с мокрым носовым платком на голове, потому что, как объясняет Тетушка: «Pobrecita. La Gorda почти потеряла сознание от жары».

Сейчас самое жаркое время дня. Чтобы день не оказался вконец испорченным, Бабуля предлагает поехать в порт и покататься на теплоходике.

– Помню, у них есть хорошие недорогие экскурсии. Они так освежают. Мы по крайней мере порадуемся морскому ветру. Вы все будете благодарны мне.

Но оказывается, билеты вовсе не так дешевы, как это помнится Бабуле.

– Все напитки совершенно бесплатно! – заманивает нас продавец билетов.

Пока Папа и Бабуля выторговывают групповую поездку, мы уже взбираемся на судно.

– У меня siete hihos, – хвастливо начинает Папа, имея в виду семерых своих «сыновей».

Стоя у ограждения, мы наблюдаем за стайкой местных мальчишек, ныряющих за монетками. Рафа шепотом отдает приказы, щипая и одергивая нас:

– А ты, Лала, не вздумай ныть, что тебе хочется чего-то еще. У Папы нет денег…

– Я и не собиралась…

Seño, seño, – кричат ныряльщики – не señora или señorita[145], а нечто среднее, тела у них блестящие и темные, как у морских львов. Они прыгают и исчезают в маслянистой воде, сопровождаемые многочисленными пузырьками, и выныривают с монетками во рту. Неужели их мамы никогда не говорили им, что класть деньги в рот нельзя? Они плавают как рыбы, смеются и зовут нас. Я боюсь воды. Мальчики из Акапулько не боятся.

Раздается гудок, доску втягивают на борт, мотор начинает реветь, и мы начинаем отдаляться от берега, флаги развеваются на ветру, вода вокруг вспенивается. Мальчики из Акапулько, качаясь на волнах, машут нам. Я снимаю соломенную шляпу и машу им в ответ.

Роза, что сделала для меня Канделария, словно мотылек, слетает с моей шляпы. Я беспомощно смотрю, как она кружится в воздухе, на мгновение взмывает вверх, а потом падает в воду, покачивается на ней и смеется, пока ее не поглощает пена.

Все куда-то подевались. Моя кузина и братья исчезли. Я вижу только взрослых – они поднимаются на верхнюю палубу, ветер треплет их волосы, словно пламя. Пока я догоняю их, берег становится все меньше и меньше.

– Что такое? – спрашивает Мама, заметив, что я плачу.

– Мой цветок, он упал в воду.

– Делов-то.

– Не плачь, Лалита, – говорит Папа. – Я куплю тебе новый.

¿Qué, qué, qué?[146] – спрашивает Бабуля. – На что мы собираемся тратить деньги?

– Она плачет по цветку, который, говорит, потеряла.

– Плакать о цветке! В твоем возрасте я потеряла родителей, но ты когда-нибудь видела, чтобы я плакала?

– Но этот цветок сделала мне Канди! Папа, как ты думаешь, может, те мальчики, что ныряли, найдут его, когда мы вернемся?

– Ну конечно, солнышко. А если нет, то я сам прыгну и найду его. Не плачь, corazón[147].

– Да, – соглашается Мама. – А теперь иди и оставь нас в покое.

Я хожу взад-вперед по пароходику, дважды захожу в туалет, выпиваю три колы на верхней палубе, две на нижней, втискиваюсь под лестницу, лежу на скамейках, вынимаю пробковые диски из шестнадцати бутылочных крышек, но забыть не могу. Может, океан выбросит мой цветок на берег, может быть. Когда я в очередной раз иду в бар за колой, меня хватает за плечи большая волосатая рука и приставляет к моему горлу пластмассовый меч. Это пират с усами и бровями, как у Граучо Маркса!

– Скажи «виски».

Срабатывает фотовспышка.

Un recuerdo, – говорит фотограф. – Милый сувенир будет ждать тебя в порту, совсем недорогой. Иди и скажи об этом родителям, деточка.

Но я помню, что сказал мне Рафа о том, что у нас нет денег на дополнительные расходы. Плохо, что никто не сообщил об этом Граучо Марксу, пирату и фотографу. Слишком поздно; тот уже фотографирует моих братьев.

Папе и Бледнолицей Тетушке надоел ветер на верхней палубе, и они рассказывают в баре разные истории Рафе и Антониете Арасели. Вернувшись, я застаю на месте лишь Бабулю и Маму. Вижу, как открывается и закрывается Бабулин рот, но из-за шума ветра и мотора мне не слышно, что она говорит. Мама сидит, глядя прямо перед собой и молчит. За их спинами простирается Акапулько с гостиницами для богатых – «Реформа», «Касабланка», «Лас-Америкас», «Эль-Мирадор», «Ла-Баия», «Лос-Фламингос», «Папагайо», «Ла-Ривьера», «Лас-Палмас», «Мосимба».

Перед заходом солнца море становится бурным. Нам всем плохо от бесплатной колы, и мы не можем дождаться, когда снова окажемся на суше. Кажется, проходит целая вечность, прежде чем мы заходим в порт и заваливаемся в универсал, большие мальчики садятся сзади, Антониета Арасели впереди, а маленькие дети в среднем ряду на коленях у взрослых. Мама занимает свое обычное место рядом с Папой.

Настроение у Бабули великолепное, ей хочется рассказывать всякие забавные истории из детства своих сыновей. Все верещат как обезьяны, радуясь тому, что наконец они на берегу, предвкушают возвращение в дом Катиты и хороший ужин, ведь наши желудки основательно прочищены колой.

Я, должно быть, совсем лохматая, и Тетушка, усадив меня себе на колени, распускает мои волосы, схваченные резинкой, и расчесывает их пальцами. И тут я вспоминаю:

– Мой цветок! Остановите машину. Мы забыли поискать его!

– Какой цветок, небо мое?

– Тот, что упал в воду, тот, что сделала мне Канделария!

Мама начинает смеяться. Истерично. Дико. Словно проглотившая ребенка ведьма. И сначала мы смеемся вместе с ней. Но она не может остановиться, и мы пугаемся. Это похоже на припадок Антониеты Арасели или на одно из знаменитых носовых кровотечений Тото. Мы не знаем, нужно ли поднять ей руки и ноги, заставить лечь, нажать ложкой на язык, не знаем, что нужно сделать. Затем, так же внезапно, как и начался, смех прекращается. Мама смотрит в зеркало заднего вида, встречается глазами с Папой и произносит одно только слово:

– Как?

Папа сдвигает брови.

– Как… ты… мог… подумать? За кого ты меня принимаешь? За дуру набитую? Конченную идиотку? Полную alcahueta[148]? Тебе нравится выставлять меня в таком вот виде перед своей семьей?

Estás histérica[149], – говорит Папа. – Domínate. Держи себя в руках. Сама не знаешь, что говоришь.

– Точно. Не знаю. В этом-то и вся ирония, верно? Всем все известно, только не жене.

– Зойла! Ради всего святого! No seas escandalosa[150].

– Твоя мать была так любезна, что поведала мне обо всем. А теперь ты, так любящий истории, расскажи мне эту, или мне самой рассказать?

Тетушка пытается обнять меня и зажать мне уши, но я никогда не видела Маму такой и высвобождаюсь из ее объятий. В машине становится тихо, словно весь мир исчез и остались только Папа с Мамой.

Папа молчит.

Мама говорит:

– Это… это правда, не так ли? То, что рассказала мне твоя мать. На этот раз она ничего не приукрасила. Ей это было ни к чему, верно? Верно? Иносенсио, я с тобой говорю. Ответь мне.

Папа смотрит вперед и продолжает вести машину. Словно в ней никого больше нет.

– Негодяй[151]! Ты врешь больше, когда умалчиваешь о чем-то, чем когда рассказываешь. Ты просто чертов, дерьмовый лжец. Лжец! Лжец! Лжец!!! – И она начинает барабанить кулаками по папиной шее и плечам.

Папа сворачивает на обочину, чуть не налетая на велосипедиста – мужчину со сладким хлебом на голове, и с визгом останавливает машину. Бабуля простирает над Папой свою шаль, как крылья попугая, пытаясь оградить его от маминых trancazos[152], и задевает повизгивающую Антониету Арасели. Тетушка хочет остановить Маму при помощи рук, но это приводит Маму в еще большую ярость.

– Руки прочь, грязная шлюха!

– Поезжай, поезжай! – приказывает Бабуля, потому что на обочине собирается небольшая толпа людей, получающих наслаждение от вида нашего горя. Папа жмет на педаль, но это дело безнадежное.

– Выпусти меня. Выпусти меня из машины, или я выпрыгну из нее, клянусь! – вскрикивает Мама. Она открывает на ходу дверцу и вынуждает Папу снова остановиться. Прежде чем кто-либо успевает сообразить, что происходит, Мама выпрыгивает наружу, словно loca, бросается наперерез машинам и устремляется к замызганной площади рядом. Но куда она может пойти? У нее нет ни гроша. Все, что у нее есть, так это муж и дети, а теперь даже мы ей не нужны.

Папа резко тормозит, и мы вываливаемся из машины.

– Зойла! – кричит Папа, но Мама бежит так, словно за ней гонится сам дьявол.

В этот час все в Мехико с наступлением темноты выходят на улицы, и вечерний воздух полон ароматов готовящейся на ужин еды. Мужчины, женщины, дети. Площадь бурлит людьми, запахами жареной кукурузы, сточной воды, цветов, гниющих фруктов, попкорна, бензина, рыбного супа, сладкого талька, жареного мяса и лошадиного навоза. Из репродукторов на другой ее стороне несется хриплое звучание оркестровой версии Maria bonita. Уличные фонари загораются как раз в тот момент, когда Мама налетает на торговца, спрыскивающего соком лайма и посыпающего молотым чили большой кусок свинины размером почти со шляпу от солнца, чуть не выбивая его у него из рук:

¡Ey, cuidado![153]

Она, спотыкаясь, бежит мимо мальчиков-чистильщиков обуви, продирается сквозь скопление молодых людей, тощих и темных, как полоски вяленого мяса, лениво слоняющихся у газетных киосков.

Chulita[154], ты не меня, случайно, ищешь?

Она устремляется за печальные повозки с печальными лошадьми и печальными возницами.

– Куда отвезти вас, мэм, куда?

Мама продолжает истерично бежать.

Дети с ожерельями из ракушек виснут у нее на руках:

– Seño, seño. – Мама их не видит.

Она огибает праздные автобусы, застывшие посреди улицы, затем стрелой мчится к ближайшей скамейке, и мы находим ее там, слегка успокоившуюся, рядом с невинным ребенком – маленькой девочкой с темным квадратным лицом и косами, лежащими на голове как корона.

Рафа и Ито подбегают к Маме первыми, но они остерегаются подойти к ней. Мама игнорирует всё и вся и оживает только при появлении Папы.

– Зойла! – говорит запыхавшийся Папа. – Бога ради! Вернись в машину!

– Я никогда никуда больше с тобой не пойду, ты отвратительный лжец! Никогда! За кого ты меня держишь?

– Зойла, пожалуйста. Не устраивай сцены. No seas eacandolasa. Имей достоинство…

Lárgate. Проваливай. Предупреждаю: не смей подходить ко мне!

Папа хватает Маму за руку и пытается заставить подняться, чтобы просто показать, кто здесь главный, но Мама резко высвобождает руку. Девочка, сидящая рядом с Мамой, бросает на Папу злобные взгляды.

¡No me toques! – говорит Мама. – Suétame. ¡Animal bruto![155] – кричит она что есть сил.

Мама выкрикивает слова на двух языках, словно пускает стрелы, и они с удивительной точностью попадают в цель. Из окон третьеразрядной гостиницы высовываются полуобнаженные постояльцы, люди, пьющие фруктовые напитки у ларька, поворачиваются на барных стульях, водители такси покидают свои машины, официанты забывают взять чаевые. Торговец кукурузой, не обращая внимания на покупателей, ищет местечко, откуда бы можно получше насладиться неожиданным зрелищем, создается впечатление, что все мы – участники финальной сцены в любимой ими telenovela. Торговцы, жители города, туристы, абсолютно все собираются вокруг нас, желая рассмотреть, кого это Мама обзывает большой caca, козлом, скотиной, толстой задницей, бесстыжим, обманщиком, извергом, варваром, un gran puto[156].

Заслышав столь грязные ругательства, Бабуля велит Тетушке отвести девочек в машину. Тетушка сгребает меня в охапку, но теперь толпа напирает на нас сзади, и ей приходится снова поставить меня на ноги.

– Зойла, просто вернись в машину. Посмотри, что ты натворила. Здесь не место обсуждать семейные дела. Давай вернемся домой и поговорим спокойно, как порядочные люди.

– Ха! Ты, должно быть, свихнулся. Никуда я с тобой не поеду. Забудь!

– Что такое ты говоришь?

– Ты меня слышал. Забудь! Между нами все кончено. Кончено. Finito. Se acabó. Понятно? – И она высовывает язык и издает неприличный звук.

Папа стоит униженный, онемевший. Братья кажутся испуганными. Толпа вокруг нервно топчется, словно зрители, наблюдающие за актером, мучительно вспоминающим свои реплики. Папе нужно что-то сказать, но что именно?

– Хорошо. Хорошо! Если ты этого хочешь, ты это получишь. Хочешь разбить нашу семью, так давай, действуй. Лалита, с кем ты хочешь остаться, с Мамой или со мной?

Я открываю рот. Но вместо слов из меня вырываются судорожные рыдания вместе с брызгами слюны. Рафа внезапно вспоминает, что он старший, и пропихивается ко мне, берет на руки, обнимает.

Ya ves. Ya ves[157], – говорит Папа. – Надеюсь, ты счастлива.

Mijo, – вступает Бабуля. – Пусть её. Тебе будет лучше без нее. Жен много, а мать одна!

– Кто ты такая, чтобы вмешиваться в наши дела, metiche[158]! – выпаливает Зойла.

При этих ее словах кто-то аплодирует, а кто-то улюлюкает. Некоторые встают на сторону Мамы, другие – Папы. Кто-то на стороне Бабули. Кто-то стоит с разинутым ртом, словно мы участники величайшего в мире шоу.

¡Atrevida![159] Ты поднялась в обществе, выйдя замуж за моего сына, за Рейеса, и не думай, что я не понимаю этого. А теперь вот смеешь так со мной разговаривать. Мой сын мог бы сделать куда лучшую партию, а не жениться на женщине, не умеющей правильно говорить по-испански. Говоришь, словно из деревни сбежала. И еще того хуже, ты черная, словно рабыня.

Бабуля выдает все это, не помня о том, что у Дядюшки Толстоморда такая же темная кожа, что и у Мамы. Может, поэтому она любит его меньше, чем Папу?

¡Vieja cabrona! [160]– шипит Мама.

Толпа ахает в susto[161], не веря своим ушам: «Вот это удар. И это она так о той, что старше ее!»

– Послушай, ты, исчадие ада, – продолжает Мама. – Ты с самого первого дня хотела разрушить наш брак! И знаешь, что? Мне наплевать, какие истории ты мне впариваешь, я не собираюсь идти у тебя на поводу, и знаешь почему? Да потому, что ты хочешь именно этого, я права? Так или иначе, нравится тебе это или нет, рано или поздно, но тебе придется привыкнуть к этому. Я жена Иносенсио и мать его детей, слышишь? Законная жена. И я Рейес! И ты ни черта с этим не поделаешь.

¡Aprovechada![162] – парирует Бабуля. – Дрянь! Индейское отродье! Я не останусь здесь, не допущу, чтобы меня публично оскорбляли. Иносенсио, я требую, чтобы ты отвез нас домой. В Мехико! Немедленно!

– Иносенсио, если ты пустишь эту коровью лепешку в машину, то никогда больше не увидишь ни меня, ни детей. Сунь ее в автобус, приколов к платью бумажку с адресом, и покончим с этим.

– Что за чушь ты несешь? Мой сын никогда не посмеет посадить собственную мать на автобус, ты, маленькая cualquiera[163]. Ты даже этого не понимаешь!

– А я не сяду в тобой в одну машину, даже если тебя привяжут к багажнику. Ненавижу тебя, ведьма!

– Тихо! Хватит! Заткнитесь обе! – приказывает Папа.

– Делай, что хочешь, мне все равно, – говорит Мама. – Но я уже сказала и повторять не буду: я никуда не поеду с этой vieja!

– А я с… ésa[164]. Никогда, никогда, никогда! Даже по велению Господа, – говорит Бабуля. – Mijo, тебе придется выбирать… Она…

Бабуля тычет пальцем в дрожащую от ярости Маму.

– …или я.

Папа смотрит на свою мать. А затем на нашу Маму. Толпа вокруг смыкается. Папа возводит глаза к небу, словно ждет указания свыше. Звезды выбивают барабанную дробь.

И тогда Папа делает то, чего никогда в жизни не делал. Ни до того, ни после.

Загрузка...