В СИБИРЬ

Труть кайдани, ниють рани,

Мороз дошкуляє,

А Кармалюк, добрий хлопець,

Ще й пiсню спiває…

Сквозь сон Устим слышит: барабан бьет зарю. Во всех углах тюремной казармы кричат конвойные:

— Вставай!

— Быстрее поворачивайся!

— Строиться!

Не успевает Устам отодрать примерзший к нарам тулуп, как барабан уже грохочет: в дорогу собирайся! За ночь так промерзли, что зуб на зуб не попадает. Путаясь в толпе арестантов — все толкаются, стараясь хоть немного согреться, — Устим выходит в заваленный снегом двор тюрьмы. Ветер ударяет в лицо колючей снежной пылью, мороз обжигает кожу. Устим, придерживая рукой цепь кандалов, чтобы холодным железом не обжечь щеку, трет рукавицей нос. Недоглядел накануне, и нос прихватило немного морозом, теперь уж беречь нужно.

Темно. Дотащились вчера до этапной тюрьмы только в двенадцатом часу ночи. Пока смели снег с нар да улеглись, ни уснуть толком не удалось, ни отдохнуть. А о том, чтобы согреться, и разговору нет. Печи топят, экономя дрова, перед самым приходом партии. Трубу, значит, не закрывай, а то вмиг упьешься угара до смерти. И гуляет по казарме-сараю, как по улице, ветер, припорашивая снежной пылью арестантов. Наконец утихает звон кандалов, смолкает ругань. Да глохнет и барабан.

— А чтоб ты треснул, окаянный! — ругаются арестанты.

Опять начальство что-то придумало. И точно: раздается команда:

— Полы драить! Нары мыть!

Все знают: никто тех нар и полов не мыл со дня постройки этапа и мыть не будет. Но надо же содрать гостеприимным хозяевам с постояльцев. А то, ишь, какие умные: переночевали, нагадили — и айда. Нет, платите, голубчики. А не хотите — вот вам швабра, вот холодная вода. Шаркнешь этой шваброй разок-другой, а она уже оледенела. Вот и драйте, коли совести не имеете.

Староста идет на переговоры. Долго торгуются. Арестанты пляшут, коченея от холода, бряцая накаленными морозом и оттого чисто звенящими кандалами. Наконец объявляют: по грошу с рыла. Берите, чтоб вас холера прибрала! Барабан просыпается, бьет генерал-марш. Часовые открывают ворота, и партия двигается в путь. Впереди идут ссыльнокаторжные, за ними — ссыльнопереселенцы. Они в отличие от каторжных без ножных кандалов, но прикованы за руки к цепи по четверо. Замыкает эту скрученную цепями толпу обоз. На санях меж мешков багажа дрожат от лютого холода женщины и дети, идущие за мужьями и отцами на поселение. Впереди и сзади конвойные — солдаты, верховые казаки. Вот и попробуй выскользнуть из этих железных пут.

Ноги посинели, опухли, кожа до крови стерлась. А пути ведь и конца не видно. Еще и Вятской губернии не миновали, а где же тот Иркутск? Бывалые люди говорят, что всю зиму туда партия тащиться будет. Шагает Устим в Сибирь и примечает путь назад, в родную Подолию. Кандалы еще в Каменец-Подольске подпилены и искусно свинцом заделаны. Стукнуть только камнем — и выбрасывай в кусты. А это уже половина дела. У Данилы такие же кандалы. Вдвоем-то бежать, да еще с верным другом, куда легче.

Бежать мечтают все. Об этом только и разговоров. Но уверяют: бежать с этапа невозможно. Кроме всех других трудностей, на пути стоят и товарищи. Им невыгодно, чтобы кто-то бежал, ибо все начальники конвоев, принимая партию, предупреждают:

— Идите, ребята, как хотите. Но глядите: чтобы ни одного беглого не было. Если упустите хоть одного — всех к цепи прикую! Никому нет расчета идти из-за вас под суд.

А Кармалюку нет расчета идти в Иркутск. Тянуть лямку каторжника он не собирается, убежать же оттуда будет еще труднее, чем из Вятской губернии. Все на этой кандальной дороге построено так, чтобы не упустить беглого арестанта, чтобы поймать беглеца. И каждый лишний шаг — новая и новая опасность, которую нужно будет преодолевать, возвращаясь назад.

Партия вступает в город. Все оживляются. Прапорщик — за определенную мзду — разрешил конвойным, которым тоже уплачено, провести арестантов за подаянием. Отбирается группа опытных — все пойдет потом в артельную кассу — в этом деле арестантов, и бредут они по улицам города, распевая «Милосердную», кормящую их всю дорогу. Без шапок, с обритыми наполовину головами тянут арестанты как-то вразнобой, с подвывом:

Милосердные наши батюшки,

Не забудьте нас, невольников,

Заключенных, Христа ради…


Заунывными голосами тянут арестанты, сопровождая пение свое умышленно громким позвякиванием кандалов:

Мы сидим во неволюшке —

Во неволюшке: в тюрьмах каменных,

За решетками за железными…

И стучат медяки о ржавое дно кружки. Народ знает: на воле копейка дорога, а в тюрьме ей и цены нет. Тут ты не под замком, не под ружьем, и то всяк норовит с тебя шкуру содрать. А там, поди уж, и совсем не стесняются. Там последний кусок изо рта выхватывают. Но ведь от тюрьмы да от сумы никто не отрекайся! И копейки, краюхи хлеба — все несут люди в арестантскую сумку, зная, что на казенных харчах те давно бы уже ноги протянули. Арестанту дается десять копеек на день, и на том забота о нем кончается. Может ли он что-нибудь купить за эти гроши, то уже никого не интересует. А на пути попадается больше таких деревень, где мужики сами голодают, сами смотрят, кто бы им сухарь дал. И воют арестанты волками от голодухи, едва передвигая ноги. И редеет партия, оставляя на этапах умирающих от истощения и болезней.

Как вышел Устим на тракт кандальный, как глянул: мать честная! Народу-то, народу сколько валит в Сибирь. И кого ни спроси, один ответ: вольнее пожить хотелось. Или терпение лопнуло: дал мучителю сдачи и зазвенел кандалами. Это все идут люди, для которых воля дороже всего на свете. Их-то и боятся как огня паны, их-то и хоронят в снежных могилах Сибири.

Вот шагает рядом с Кармалюком орловский мужичок. Устим спрашивает его:

— За что вечную дали?

— Разорил барин, язви его душу! — сердито отвечает мужичок. — Детей продал, жена от немилосердных побоев умерла. А, думаю, пойду и я за нею, да и тебе, окаянная твоя душа, хоть малость насолю. Убрали, значит, весь урожай, сложили скирды на току, а я и поднес огоньку… А ты, братец, по какой причине часы потерял, а цепочкой обзавелся?

— По той же.

— И мора на них нет!

С земляками не разминуться. Одни землемера побили, приехавшего отрезать у них землю; другие просто убежали, спасаясь от смерти под панскими розгами, их поймали и, как бродяг, гонят в Сибирь.

— У нас уже вторая хата — пустка, — рассказывает мужик из села Женышкивцев.

— Куда же ушли?

— В Бессарабию. Я тоже подался туда, место подобрал. Да когда вернулся за семьей, гайдуки графа Сераковского и схватили меня…

В селе Подвысоком взбунтовались мужики; губернатор прислал солдат, и теперь вот гонят их в Сибирь на веки вечные.

— Почти пол села арестовали и угнали, — рассказывает молодой парень. — Да наши все равно не смирятся, до царя дойдут, а правды добьются. Все наше село еще граф Потоцкий освободил от панщины и перевел на оброк, а новый пан опять свое гнет. Но не согнет он наших мужиков.

Из Херсонщины, той самой Херсонской губернии, куда бежали мужики искать землю и волю, брело в Сибирь все село Жуково. Жуковцы встретили косами и вилами солдат, присланных выгонять их на панщину. Завязался бой, в котором было убито одиннадцать человек и ранено двенадцать.

Жуковцы долго рассказывали, как они дрались с солдатами, как их вязали, пороли, судили. А Устим слушал их и думал: «Нет, открытой войной на панов идти — значит глупо подставлять голову под пулю. Нужно громить их так, как громили гайдамаки, пока не набрали сил: налетел, поджег — и скрылся. А когда отряды разойдутся по всей Подолии, тогда ни один пан не усидит в своем доме».

Как день — так и до Иркутска на тридцать верст ближе. А по мере того как партия уходит все дальше, и строгостей меньше. Это и понятно. Сотни верст заснеженной дороги, легшей за спиной, не менее крепкая цепь, чем та, которой скованы арестанты. И морозы давят, и метели крутят такие, что одних только каторжников и не считается за грех выгонять из жилья. Есть обмороженные? Оставить на этапе, а остальные дальше шагом марш. Иногда и конвойные вопят, и прапорщику Синельникову, видать, не велика охота вылезать из-под теплого одеяла и мерзнуть весь день в санях, да служба. Приказано — гони и не рассуждай, хоть до Иркутска и всех растеряешь. Это не твоя забота. Были бы акты: где кого похоронил, где кого умирать оставил…


Да и велика же эта Вятская губерния! Звенят-звенят каторжники кандалами, а ей все конца и краю не видно. В Перитине, говорят, дневка положена. Этапная тюрьма там что твой ледник, но все можно будет хоть дух перевести. А может… Об этом тайном «может» Устим думает, входя в ворота каждого этапа. В пути — в этом он уже убедился — бежать никак нельзя. Там ты постоянно на глазах у конвоя. Нужно, значит, где-то в тюрьме найти щель. Но что же можно сделать за ночь, сидя за десятью замками в сарае-казарме. Вот если бы побыть там хоть деньков несколько да осмотреться. И когда Устим услышал, что в Перитине будет остановка, то так обрадовался, точно вдруг открыл путь побега.

Трудно этапу надолго остановиться. Но коль он уже по какой-то причине остановился, то не менее трудно ему и с места тронуться. А тут, на счастье всех, так замело, что света божьего не видать. «Слава тебе господи, — крестились каторжники, — услышал ты наши молитвы». Но радовались арестанты недолго: в казармах перитинского этапа стояла такая холодина, что каждое утро шесть, семь, а то и десять человек выволакивали, складывали на сани, как дрова, и вывозили в тайгу, где была еще с осени заготовлена яма, в которую всю зиму сваливали трупы замерзших и умерших от болезней арестантов. Их присыпало там снегом, а весной, когда оттаивала земля, яму зарывали, чтобы выкопать рядом другую. А когда на этапах свирепствовал тиф, случалось, и летом рыли такие, как говорили арестанты, адовые могилы. И бывалые бродяги, исходившие Сибирь, вдоль и поперек, поучали:

— Каторгу отбыть, ежели срок установлен, еще не штука. А вот дойти до нее по этим тифозным, по этим морозным этапам, на то надобно иметь особое счастье…

— Да, этапы эти, брат, хуже шпицрутенов: хоть там и закатают тебя до смерти, да за два часа. А здесь тебя год морят голодом, тифом да холодом.

Померзли две ночи в казармах перитинского этапа, и опять барабан забил генерал-марш. Но выстроенная во дворе колонна оборванных, изможденных, промерзших до мозга костей арестантов, закованных сверх того еще и в кандалы, не двинулась с места. Как ни пересчитывали прапорщик Синельников и унтеры — двоих не хватало. Проверили по спискам, и оказалось: исчезли Кармалюк и Хрон. Как ушли? Когда? Это для всех было загадкой.

— Чисто сработали! — восхищались земляки.

— Чисто-то чисто, да не уйти им далеко, — говорил орловский мужичок. — Право слово! Пошатаются по тайге и явятся с повинной, спасаясь от голодной смерти. А не явятся, то ищите их весной, когда снега стают. Такие случаи уже бывали. Вырвутся из этапа, да и протянут ноги где-то в сугробе. Нет, бежать в такую холодину — это отчаянная затея.

— Не горюй о них! Они воробьи стреляные. Их на мякине не проведешь. А ежели ты умнее их, то скажи мне вот что: как они ушли? А? Не хватает ума загадку эту решить? А у Кармалюка хватило! А ежели у них хватило ума отсюда улизнуть, то хватит и пробраться куда следует.

— Одно слово — молодцы! Пролезли, как тот верблюд, в ушко иголки. Да поможет им бог в пути…

Несколько дней отправляли солдат и казаков на поиски беглецов, и партия с замиранием сердца ждала возвращения погони. Спорили: поймают или нет? Но проигрывали третий день те, кто уверял, что поймают. А тут барабан забил генерал-марш. Прощай, Перитино, пошли дальше. Перехода четыре еще оглядывались — не везут ли? — но беглецов точно и в самом деле где-то снегом замело.

Загрузка...