Эпилог. Эра просветления

И узрел я новые небеса и новую землю: ибо первые небеса и первая земля канули безвозвратно; и не было больше моря.

Откровения Иоанна Богослова. 21:1


1.

Кровать была жесткой, но не совсем уж неудобной. Туго натянутые простыни раздражали тело, но в постели было тепло. Ногу сдавливали шины и повязки, зато боль не мучила его особенно сильно. Голова оказалась тоже перевязанной, но она совсем не болела. Мысли путались — под влиянием морфия — однако, боли он не чувствовал. В горле тоже пересохло, но это вполне можно было вытерпеть.

Он поднял правую руку, дабы убедиться, что может это сделать. Рука двигалась легко. Он рассматривал ее, и в голове всплыло его собственное имя.

«Я — Анатоль Домье, — подумал он с изумлением и удовлетворением. — Я — Анатоль Домье, и вовсе я не мертв».

Он не звал медсестру, но она сама явилась, возможно, увидев его поднятую руку.

— Спокойно, — произнесла она по-английски. Она была старше, чем он, но не настолько, чтобы быть ему матерью, и на ее приятном лице разлилась очаровательная улыбка.

— Где я? — спросил он на том же языке, беспокойно вглядываясь в ее лицо. — Какой нынче день?

— В полевом госпитале в Виллер-Коттре, — отвечала она. — И сегодня двенадцатое июня.

— Двенадцатое! Париж еще не пал?

Она казалась удивленной. Энергично замотала головой. — Конечно же, нет. Германское наступление было остановлено на Марне. Американские вторая и третья дивизии и французская пятая армия уверенно держат оборону.

На пару секунд он, было, смутился, но быстро пришел в себя. Американцы пришли! Конечно же! Солдаты Вильсона сотнями тысяч наводнили Францию.

— Это была диверсионная атака, — заметила медсестра. — Новое наступление ожидается на севере в любой из дней. Но при этом у всех такое чувство, что перелом в войне произошел. Новые американские войска отлично подготовлены и рвутся в бой — рассказы об их храбрости поднимают дух французов и британцев. Немцы истратили свой порох — все так считают. — Ее голос звучал возбужденно и уверенно.

— Я был при Шемин-де-Дам, — озадаченно произнес он. — И там немцы теснили нас.

— Вам здорово повезло. Солдаты из британского девятого корпуса, попавшие в ловушку в тылу врага на плато Калифорнии, к ночи двинулись на запад вдоль Шемин-де-Дам, пока германцы двигались вперед. Они обнаружили вас в воронке от снаряда, охваченного бредом, с пулей в голове. Здравый смысл убеждал их оставить вас на месте, но они его не послушались. Соорудили импровизированные носилки и доставили вас аж в Суассон, где передали вашему собственному тридцатому корпусу. Тамошние хирурги удалили пули из ваших головы и ноги, но ваше состояние по-прежнему не внушало надежды, и тогда вас эвакуировали в карете скорой помощи, ибо немцы осадили город. Вас доставили, скорее, мертвым, чем живым. Не думаю, чтобы вы могли представить, сколько вам пришлось бороться, прежде чем снова очнуться.

— Если Париж в безопасности, значит, и вся цивилизация в безопасности.

— Еще не совсем, — с коротким смешком заметила она. — Но скоро, очень скоро.

Он внимательно рассматривал ее лицо. Ее не назовешь хорошенькой в обычном смысле этого слова, но лицо ее было по-настоящему красивым . Она казалась поразительно спокойной и собранной — словно никакой апокалипсис не сумеет поколебать ее оптимизма.

— Где британцы, доставившие меня? — спросил он.

Она снова рассмеялась, словно вопрос показался ей глупым. — Вернулись к боевым действиям. Работы еще полным-полно.

Этого и следовало ожидать. Он изо всех силы пытался вспомнить, как его доставляли с места последнего сражения в Суассон, но на ум приходила лишь мелодия песенки и чей-то мягкий мелодичный голос, напевавший неприличные слова.

Это могло быть воспоминанием, а могло — фрагментом сна. Ведь во время погружения в бессознательное состояние он мог видеть сны. И что за сны… Жаль, что он так быстро все забыл!

Медсестра повернулась, чтобы уйти, но он повернулся и схватил ее за руку, удерживая. — Как вас зовут?

— Элинор, — ответила она. — Элинор Лидиард.

Фамилия показалась смутно знакомой, но он не мог вспомнить, откуда. — Американцы, действительно, пришли, — произнес он, уверяя самого себя. — Немцы отступают.

— О, да, — отозвалась она. — Человек, лежащий слева от вас, был ранен в Лесу Белло, но говорить может. Он вам все и расскажет, если попросите.

— И в войне произошел перелом? Мы побеждаем?

— Так все думают. Пока еще нельзя быть уверенными, но все так думают.

— У меня семья в Париже, — объяснил он ей. — Моему младшему брату, Малышу Жану, всего шесть лет. Я не хочу, чтобы он стал пушечным мясом в непрекращающейся войне. Это почти то же, что сразу отправиться в Преисподнюю.

— Такой опасности нет, — успокоила она его. — Ход войны переломлен, возврата к прежнему не будет.

В ее голосе звучал мягкий юмор, но смысл от этого не менялся. И он чувствовал: все так и есть.

— Вы коммунистка, мисс Лидиард? — спросил он.

Она рассмеялась и замотала головой. — Боюсь, мой дед по матери был баронетом. Мой отец — простой ученый, но в моих венах все равно течет голубая кровь. Я часть старого режима, которому еще предстоит быть смещенным великой революцией.

Он попытался улыбнуться. — В том, чтобы быть ученым, нет ничего простого. Люди науки — творцы будущего, а венозная кровь у всех голубая, пока она внутри вен. Вам ли, как медсестре, не знать этого.

— Я знаю, — отозвалась она.

— Все мы сделаны из одной глины, — продолжал он, стремясь во что бы то ни стало доказать свою точку зрения, несмотря на юмористический настрой их обоих.

— Не совсем, — она сама вдруг посерьезнела. — Я слишком долго пробыла на этой проклятой войне и наблюдала, как проливается живая алая кровь. И поняла одну вещь: все мы сделаны из разной глины, и ее редкость и ценность еще не изучены, нам лишь предстоит ее постичь.

Сказав это, она осторожно высвободила свое запястье.

— Меня зовут Анатоль, — сообщил он. — Анатоль Домье.

— Я знаю, — сказала она. — И не забуду этого, не бойтесь.

— Я прошел сквозь Ад, верно? — голос его неожиданно дрогнул.

— Не оглядывайтесь назад. Смотрите вперед. Всегда смотрите вперед, и Ад вас не настигнет.

А потом она ушла. Он долго лежал, рассматривая потолок в трещинах, ощущая в воздухе сильный запах дезинфекции.

Запах этот был сильным, но к нему добавлялся легкий аромат, напомнивший ему аромат сирени однажды летом, много лет назад, когда они с матерью и отцом прогуливались вдоль зарослей. Ему тогда было не больше, чем сейчас Малышу Жану.

Затем, без всякой связи, он вспомнил Орлеанскую Деву и ее героическую оборону Франции от англичан. В награду за это ее сожгли на костре как ведьму. Сейчас она причислена к лику святых и, конечно, простила своих врагов, но он — атеист, и для него нет такого понятия — святость. Если, конечно, не считать тех англичан, что пронесли его многие мили от Шемин-де-Дам до Суассона, а за спиной у них свистели германские пули.

Что это была за авантюра — храбрая, героическая, безрассудная!

«Спасибо, — прошептал он. — Спасибо большое!» [5]

Пусть слишком поздно, но он должен был произнести это. В будущем сумеет сделать больше. Если война, и вправду, подходит к концу, то просветленным людям, вроде него, будет, чем заняться.

2.

Однажды один человек оказался застигнутым жутким пожаром и погиб.

В его смерти не было справедливости. Это не было наказанием Небес или местью ангела мщения. Просто некому оказалось его спасти.

Полдюжины слуг, высланными людьми из соседней деревни Уиттентон, безуспешно пытались заливать огонь водой, которую таскали в ведрах из ближайшего ручья, но пламя им было не остановить. Единственное доброе дело, которое им позволила выполнить судьба — не допустить распространения пожара на конюшни, пока не увели лошадей.

Несколько очевидцев потом утверждали, что странного вида купол, выстроенный над чердаком дома несколько минут был освещен светом гигантской лампы — хэллоуинского фонарика или детской игрушки — прежде чем его стенки из цветного стекла почернели от дыма или потрескались от жара. Никто не знал истинного назначения этого причудливого украшения, но ходили упорные слухи об оккультных изысканиях погибшего. А кое-кто утверждал, будто быстро охватившее стены купола пламя не было настоящим огнем — но сошествием владыки Ада. Они, разумеется, ошибались.

Насколько можно было говорить об этом с точностью, в огне погиб лишь еще один человек, кроме владельца жилища — мальчик девяти лет, до недавнего времени проживавший у сестер монастыря Святой Синклеции в Хадлстоун-мэнор. Мальчика считали незаконнорожденным сыном погибшего, рожденным от проститутки из дома терпимости — но доказательств тому не было никаких. Мужчина только лишь платил за содержание мальчика, а потом и вовсе решил забрать его от монахинь.

Один из свидетелей — местный викарий — сообщал, будто видел женщину, выбежавшую дома сразу после начала пожара; причем, она не относилась к числу челяди. Он заявлял, что женщина выглядела сконфуженной, и этим объясняется состоявшийся между ними краткий разговор, когда викарий спросил, удалось ли владельцу дома спастись.

— Не таким образом, какой вы подразумеваете, — отвечала она. — Но он всегда считал жизнь в человеческом теле тюрьмой, худшим бедламом, чем в тюрьме настоящей. Подобно вам, он верил в бессмертие своей души и, без сомнения, думает, что его приключения только начинаются.

— Если его репутация такова, какой ее считают, боюсь, его шансы попасть на Небеса, увы, невелики, — — грустно ответил викарий. — Но осмелюсь надеяться, что он, хотя бы, успел примириться с Господом.

— Нет, — ответила женщина. — Он отправился в путешествие как исследователь, не боясь Ада и не надеясь на райские кущи, в поисках территорий, с коими человеческое воображение еще не знакомо. Это единственное спасение, в которое он когда-либо верил, единственное, которое желал обрести.

— Надеюсь, что вы ошибаетесь, — сухим, казенным тоном возразил ей служитель Бога. — Кто вы, раз так много знаете о разуме этого дьяволиста?

— Мое имя — Мерси, — ответила женщина, и ничего больше не сказала.

Погибшего никто не оплакивал — даже его слуги, хотя он не мог считаться жестоким или несправедливым хозяином. У него не было настоящих друзей, а многие из его знакомых терпеть его не могли — за его высокомерие и дурную репутацию. Некому было сказать, что мир без него обеднел. Но даже несмотря на слухи о его сексуальных извращениях и сатанизме, сестры монастыря Святой Синклеции решили отслужить по нему особую мессу и горячо молиться о спасении его души.

3.

Бред Уильяма де Ланси уже прекратился. Неразборчивое бормотание, слетавшее с его уст, исчезло. Низко висящий гамак не раскачивался взад-вперед в такт содроганиям его тела. Беспокойство отца Мэллорна улеглось, и он смог себя убедить, что все будет хорошо. Змея, укусившая этого человека, была все же очень маленькой — много меньше той кобры, которая прежде кусала Дэвида Лидиарда — а смертельность дозы напрямую зависит от размера.

Мэллорн был очень рад наблюдать, что кризис прошел. Он ощущал себя ответственным за состояние укушенного. Именно он убедил де Ланси, Таллентайра и Лидиарда сойти с запланированного маршрута и, с одобрения Томаса Кука, сопровождать его в Восточную пустыню в поисках более древних реликтов египетской цивилизации. Конечно, он воззвал к их любопытству ученых, но в глубине сердца Мэллорн знал, что его главным мотивом была трусость. Он боялся идти в одиночку в дикую местность. Этот, никогда не покидавший его, страх, вечно заставлял Мэллорна стыдиться. И размышлял: не был ли порыв, приведший его в Общество Иисуса, простой сублимацией его тревог.

Скрытый страх заставил Мэллорна выступить, как только была натянута палатка. Сэр Эдвард Таллентайр пришел в палатку. Глаза баронета поблескивали при желтом свете фонаря, так, что на мгновение показалось, будто огонь — внутри него. Его темные волосы, как всегда, тщательно причесаны. Он был человеком порядка, и порядка сурового.

— Как он, святой отец? — спросил Таллентайр.

— Лучше, — ответил Мэллорн. — Много лучше. Я думаю, к утру он полностью оправится, но не помешает еще помолиться за него.

Последняя фраза прозвучала с оттенком иронии, ибо Таллентайр не делал ни малейшей попытки скрыть от иезуита свой атеизм. Баронет родился и был воспитан в католической вере, но отринул ее, и был в этом непримирим — как большинство отрекающихся. Несмотря на то, что сэр Эдвард считал его жертвой суеверия, Мэллорн все равно любил этого человека: Таллентайр обладал настоящим сердцем и стремился творить добро в мире.

— Хотелось бы мне, чтобы мы сюда не попадали, — проговорил Таллентайр. — Видеть здесь особенно нечего — зато полно опасностей.

— Я не сбивал вас с толку, — защищаясь, сказал священник. — Не обещал ни гигантских пирамид, ни изображений сфинксов — только разрушенные масштабы да вырезанные из грубого камня гробницы, которые мы нашли. Это додинастические реликвии, старше, чем великая пирамида. Если верить Лепсиусу, они построены за четыре тысячи лет до рождества Христова.

— Вы знали, что нанятые гиды не придут, — продолжал Таллентайр. — Знали, что они испугаются.

Мэллорн пожал плечами. — Суеверие, — произнес он любимое словечко баронета.

Таллентайр покачал головой. — Опасность. Не проклятия древности, но реальная опасность. Змеи, бандиты, пыльные бури.

— Мы цивилизованные люди, — напомнил ему Мэллорн. — Мы понимаем, что змеиный яд — это не колдовские чары. У нас есть оружие, чтобы защищаться от бандитов. И палатки, чтобы укрыться от любых бурь. «И молитвы, — добавил он про себя, — чтобы защитить нас, когда наша решимость ослабеет».

— Конечно же, вы правы, — произнес Таллентайр, стирая пот со лба. — Приношу свои извинения — несчастье с де Ланси растревожило меня. Я ощущаю своего рода ответственность за него. Он лишь немногим старше Дэвида, хотя кажется более светским человеком — по правде говоря, просто мальчишка. Услышать ужас и безумие его бреда было… грустно.

Для человека, подобного Таллентайру, насколько Мэллорн знал, все, что угрожает порядку и дисциплине разума, недопустимо. Баронет был человеком науки, желавший, чтобы все шло спокойно и своим чередом. И лучше бы без всяких снов, не говоря уже о кошмарах. Он терпеть не мог утверждения — которое странным образом притягивало Мэллорна — что мир был открыт для божественного Акта Творения и в любой момент может обрести субстанцию и логику сна. Мэллорну хотелось бы еще продолжить дебаты, но он понимал: нынче не время.

— Ступайте в свою палатку, сэр Эдвард, — предложил он. — Я послежу за мальчиком, хотя и уверен: с ним ничего не случится.

Баронет кивнул и вышел.


Хотя была уже почти полночь, Дэвид Лидиард был рад посидеть на открытом воздухе, рядом с тлеющими углями костра, глядя на безмолвные звезды. Воздух был таким прозрачным, что великая арка Млечного Пути больше напоминала драгоценное ожерелье. Над Лондоном никогда не увидеть таких звезд, ибо воздух его загрязнен вонючим смогом — вечным проклятием зимних ночей.

Дэвид любил прозрачный свет звезд, чья неизменная величавость подтверждала постоянство и безопасность мира. Должно быть, целые поколения людей прошли по лику земли, подобно призракам, ничего не оставив после себя, кроме рукотворных реликвий, которые быстро пришли в запустение. Но звезды вечны — и теперь, когда люди точно знают, что это не фонари, зажженные Господом, а далекие солнца, вокруг которых вращаются миры, похожие на Землю, вера в их вечность стала еще крепче. Зная правду о Вселенной, ощущаешь себя крошечным, но Дэвида это не смущало и не заставляло думать о собственной незначительности. Понять истинное величие вещей — значит, разделить их величие, принять участие в великолепии — красота которого, как говорится, в глазах смотрящего.

Здесь, в Египте, Дэвид ощущал себя ближе к звездной вселенной, чем в любом другом месте. И не только чистота неба заставляла его думать так, но что-то в самом Египте и его древностях. Пирамиды, построенные тысячами людей, работавшими до самой смерти, путешествие мертвого царя к продолжению своего царствования в некоей воображаемой земле мертвых — были просто миражом, планированием и выполнением задания, главной целью которого было доказательство поразительных возможностей человеческих рук, сумевших вкупе с человеческим воображением изменить мир.

Когда он стоял возле сфинкса, Дэвид представил ее лицо снова целым и прекрасным и ему показалось, что раскрашенные глаза таят в себе восхитительное обещание. Он хорошо знал, что египетский сфинкс — не то же самое, что сфинкс греческий, который задавал загадки Эдипу и которого Фрэнсис Бэкон сделал символом науки. Однако, ему все равно показалось, что разум, светящийся в нарисованных глазах, знает удовлетворительный ответ на загадку: как изменится будущее Земли в Век Разума.

Никто из компаньонов Дэвида еще не спал. Обе палатки были освещены изнутри, и по стенкам двигались тени. Отец Мэллорн явно собирался всю ночь присматривать за де Ланси, а его собственный наставник, похоже, решил бдить в результате потребностей самодисциплины. Дэвид знал: ему лучше присоединиться к сэру Эдварду, но его что-то сдерживало. Словно кристальный свет звезд заворожил его и сделал своим пленником.

Дэвид старался быть достойным любви приемного отца, искореняя все следы суеверий, которые в прежней жизни имели для него значение. Он больше не верил ни в Бога, ни в призраков — но, оглядывая здешние дали, он не смог не ощутить торжественного великолепия звездного света, который, казалось, нашептывал священные тайны, почти забытые — но еще не канувшие в вечность.

«Пожалуй, в мире больше таинственного, чем может предположить человек вроде сэра Эдварда», — думал Дэвид. В такую ночь, когда вся долина окутана лунными тенями, нетрудно в это поверить.

И тут же его посетил вопрос: куда движутся эти тени?

Он знал, что в действительности никакого движения нет. Движение луны и звезд не может быть воспринято глазом, а горы и вовсе неподвижны, так что тени в устьях гробниц просто не могут перемещаться. Должно быть, просто обман зрения: оптическая галлюцинация.

«Это просто сон», — жестко сказал он себе. Но затем в его сознании буквально взорвалась новая мысль. У него даже голова закружилась, ибо он не мог ощущать себя комфортно, зная, что это, и в самом деле — сон. Жуткая мысль — он спит, а видит этот сон…

Дэвид резко поднялся, наблюдая за призраком, появившимся из стигийского сумрака пустой гробницы.

На ней было легкое белое платье — какое было в моде в далекие дни его детства, когда он впервые услышал известный среди малышни стишок о вервольфах Лондона. Она была очень бледна, ее роскошные серебристые волосы рассыпались по плечам, фиолетовые глаза сверкали.

«Пусть твое искусство забыто, не впадай в заблуждение», — напомнил он сам себе цитату, и это был хороший совет.

— Ты никогда не любил меня, Дэвид, — произнесла Мандорла. — Никогда не занимался со мной любовью, как я ни умоляла тебя.

— Я не мог, — с сожалением протянул он. — Не мог, и никогда не смогу.

Она подошла и встала рядом, достаточно близко, чтобы коснуться — но он не осмелился протянуть руку, зная, что нащупает лишь пустоту. Она — лишь обман зрения, сон внутри сна.

Она посмотрела на звезды: на прекраснейшее доказательство несуществования Бога, подарившее ему восторг и надежду. Он послушно поднял глаза вслед за ней. — Есть ли в этом комфорт? — прошептала она. — Есть ли радость? Если все, что ты знаешь — как быть волком и быть свободным!

— Я человек, — сказал Дэвид. — Это все, чем я могу быть, и чем мне нужно быть, и только этого я хочу.

— Тебе следовало полюбить меня, — снова пожаловалась она. — Что ты станешь делать сейчас, мой бедняжечка? Отправишься в Англию и женишься на своей безбожнице Корделии, будешь мучиться приступами болезни, испытаешь боль без утешения, а потом снова умрешь, не зная ничего, кроме того, что выучил, да и это позабудешь?

— Да, — ответил он. — Именно это я и сделаю.

— Ты мог познать мою любовь. И все еще можешь.

— Есть, по крайней мере, четыре причины, связывающие мою судьбу с Корделией, — словно оправдываясь, произнес Дэвид.

— Одна умрет с жутким криком в перемешанной с кровью грязи Фландрии, — сообщила ему она. — Одна станет старой девой, изнемогающей под гнетом ответственности, которой ты ее нагрузишь. Первенец позабудет тебя, как поступают все неблагодарные дети со своими родителями. Люди не волки, вот и все. Они не ведают истинной любви, истинной радости и истинной надежды. Как тебе эти три причины? А четвертая — лучше?

— Я люблю ее, — пояснил он по поводу четвертой причины. — Пожалуй, придет день, когда не смогу больше этого делать, но об этом я даже не смею помыслить. Что мне сказать, Мандорла? Я человек, всего лишь человек. Если бы мир обладал субстанцией и логикой сна, мне все равно пришлось бы жить в нем, понимая его, как могу — как человек , Мандорла, а не как некое легендарное существо, игрушка демона.

Он широко развел руки, словно стремясь объять небеса и все, что под ними. — Это мир, Мандорла! — закричал он. — Мир, который я желаю, который открываю, как человек — мой дом, моя крепость, моя награда»

— И, согласно твоему бескомпромиссному заявлению, мир, где нет места для меня, — горько пожаловалась она. Она протянула изящную руку и погладила его по щеке. Рука ее не коснулась его плоти. Он ощущал тепло и нежность, но это было иначе, чем от прикосновения человеческой руки. Словно легкая паутинка коснулась лица, слегка зацепившись за клочок неаккуратно сбритой растительности. — Из всех людей, которых я встречала, ты единственный, кого я любила — хотя бы немного, — сказала Мандорла.

Он знал, что это ложь, соблазн, комплимент во отмщение, но ему все равно было приятно. — Из всех призраков, которых я встречал, ты единственная, кого я желал, хотя бы на мгновение, — ответил ей Дэвид.

Она улыбнулась, мелькнули изящные перламутровые зубы. — Ты забыл об Ангеле Боли, — напомнила она.

— О, нет, — со всей искренностью отозвался Дэвид. — Не забыл. И никогда не забуду, пока буду видеть сны.


Когда Дэвид забрался в палатку, его опекун с любопытством оторвал взгляд от книги, которую читал.

— Где тебя носило? — спросил он. — Я уж начал беспокоиться, что ты сбился с пути и заблудился. Собирался пойти тебя искать.

— Со мной все было в порядке, — заверил его Дэвид.

Не успел он договорить, как ночь прорезал леденящий душу вой — вначале одиночный, а потом его подхватил целый зловещий хор.

Таллентайр прыжком вскочил на ноги и выбежал из палатки. Дэвид последовал за ним. Из своей палатки появился иезуит, он выглядел еще более встревоженным.

— Во имя любви к Господу, что это?

— Какое-то животное, — ответил Таллентайр. К нему почти вернулось былое спокойствие.

— Это была волчица, созывающая стаю, — сообщил Дэвид. — И стая ей ответила.

При ярком свете луны Дэвид разглядел изумление на лице опекуна. Спасло лишь то, что, по-видимому, тот принял слова молодого человека за шутку. И все же не устоял перед искушением нравоучительно заметить: — В Египте нет волков.

— Волки есть повсюду, — отвечал Дэвид, хотя и сам уже не знал, что имел в виду. Он не стал дожидаться реакции сэра Эдварда и вернулся в палатку. Сел на свой спальный мешок и начал расстегивать рубашку.

На глаза ему попался амулет, купленный им в Каире и повешенный на крюк в палатке. То, что египтяне называли «утчат» — символ внутреннего ока, созерцающего сверхъестественные миры. И сейчас это око смотрело прямо на него.

И будет смотреть, подумал он, еще долго, отливая то янтарным, то зеленым, в зависимости от освещения — после того, как он ляжет и смежит веки, готовый уснуть и видеть сон о Корделии и о своей любви.

Загрузка...