ЛЕБЕДЬ БЕЛАЯ

…И увидел белую лебедушку.

Она через перо была вся золота,

А головушка у ней увивана красным

золотом

И скатным жемчугом усажена…

Древние российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Хрусталь камень когда будет

положен против солнца, тогда

огнь из себя испущает, и поро

пищальный, и иныя вещи зажигает,

а как кто его согреет, то никак

ничего не зажжет.

Книга, глаголемая Прохладный Вертоград

Высшей волей все стронулось с места.

И душа, о высоком скорбя,

В эту ночь вместе с богом воскресла.

Но заметила только тебя.

Ю.Кузнецов


За творогом не стойте. А мы уже выбили… Касса, я кому говорила?! Мне килограмм. По полкило в одни руки! А передо мной взяла женщина… Она была вдвоем! Но я уже заплатила! Что, самая умная, думаешь, да? Господи, ну обязательно нарвешься на хамство! Вижу, на работе не доругалась, сюда пришла? Да скорее вы там! Она не берет, дайте мне. Я беру! Не пускайте, не пускайте! Да вы что, я тут уже полчаса стояла. Вы мне дадите мой творог или нет?! Бери свои полкила и иди, не мешайся работать!

Банку для сметаны взять за крышку, а дном стукнуть о железную полосу на прилавке. Мгновение испуганной тишины - и прежде чем она снова разинет пасть, надеть на нее намордник из стекла!

Куда лезете, что, не успеете? Пройдите, ну пройдите же вперед! Ну свободно же в середине! Передайте. Спасибо. Передайте. Держаться надо! Ох, я не посмотрела, это не экспресс? Черный или красный? Черный, черный. Вы на следующей выходите? Разрешите. А… а почему он проехал? Он же черный! Экспресс следует до остановки «Южный микрорайон». Да почему экспресс, он же был с черной табличкой?! Вот везуха, да, через полчаса будем дома! Нажмите на кнопку, пусть остановит! И правильно, пусть, пусть, люди замерзли… Девушка, что вы лезете в кабину! Господи, что, ему трудно притормозить? Вон в Европе автобус всегда по требованию пассажира… Сидели бы лучше дома, не забивали голову ерундой. Ну, я ему скажу, пусть только остановит… Мерзавец, конечно, да вы не волнуйтесь так, девушка. Остановка… Как вам не стыдно! Чего орешь, смотри, не видишь, красная табличка! Он переставил таблички, пока ехали, что за скотина, была ведь черная!

Вон те двое парней в енотовых шапках сейчас подойдут и выдернут его из кабины, приткнут к мерзлой автобусной стенке, и его рожа сразу перестанет быть наглой, он из тех, кто нарочно ждет, пока ты, задохшись, добежишь до автобуса, и сразу закрывает дверцу перед твоим носом и уезжает!

Холодно. Холодно. Пальцы… Молоко тяжелое, не надо было… не могу. Трамвай! Нет, «четверка». Холодно. Холодно. Автобус! Боже мой, еще и в окно свистит! Ног нет. Как холодно. Боже… Да, выхожу. Выхожу, вы что, оглохли? Я вас вежливо спросил… А я вам вежливо ответила! Да пошел ты! Холодно. Осторожно… Черный лед. Звезды колют глаза. Господи, до чего хо… Это я, я! Да отстань ты с котом, я не дышу! Возьмите же сумку. Руки не держат, там ведь молоко! Ты пока шла, так избурлилась? А что, посуду помыть некому?! Я вышвырну кота, если за ним еще раз будет не убрано! Мама, мне к завтраму по математи… Опять не сделаны уроки?! Иди сию минуту! Ты почему не идешь за стол? Ешь, потом сделаешь. Ты что, сам не можешь чаю налить? Ждешь, пока прислуга придет? Не скреби ложкой! Слушай, кто тебя завел, ты же сейчас нас кусать будешь. Опять ешь без хлеба?! Ох, догрызешься ты на работе… А ты не каркай, не каркай! Хлеба свежего опять не купили! Тебе в магазин командировку выписывать? Почему не ешь котлеты? Ну так заработай на кооперативную говядину! Опять желудок хватает? Господи, я понимаю, на фронте ранило бы, а то эта бормотуха!… О, творог же я купила! А самому взять - руки отпадут?

Ножом ткнуть себя чуть ниже кисти, где перекресток голубых венок. Струйка - тугая, мгновенная? Или тягучая ленточка? Наточить кровушку в рюмку - на, пей! Ну пей! И напейся, и…

Всё. Всё.

Зимняя ночь - холодом спеленутый колокол. Надежно замотан! Но кое-где треснула на полновесных изгибах суровая черная ткань, и в прорешках сквозит неугасимое, серебряное…

Батареи сожгли колени, а грудь пристыла к черному стеклу. Или нет уже во мне тепла? Или не одолеть этого холода? Открой окно! Визжит крахмал и тонко пылит вата. Клочья тепла инеем - на асфальт. Прижмись к ночи щеками! Теперь уже не оторваться, только с кожей. Помнишь, как в детстве схватилась за мерзлую скобу? Грей, грей ночь, растопи черный снег! От холода жарко сердцу. Господи, ну где же ты, свет?!

И вот, словно настороженный взгляд, первый, блеклый луч просочился сквозь стынь. Ох, скорее, сил уже нет! Расползается ночь, дотлевает костер тела. А светлее, все равно - светлее! Вон сизая заводь, крыло тумана, полегла остролистая трава. Туман расцветает…

Чего ты тут торчишь, Настасья? Иди спи. Не хочу. Ой, какая холоднющая, дурочка. Вечно у тебя слезы не из чего. Из чего! Да ладно. Тебе вредно долго общаться с «народом». Ходи в магазин утром, пока нет очередей. Утром я на работе. Ты это своему Главному скажи! Ну постой. Ох, как ты замерзла. Иди ко мне.

Будешь обнимать, не прижимай крепко, а то расквасится в руках вязкая гниль…

Не хочу. Я спать хочу. А я не засну без тебя. Иди, ну… Я спать хочу! Успеешь.

Лежал ли там камень, на бережку той сизой заводи? Сплетется ли из осоки веревка? Спокоен ли сон на желтых песках, в шелковой траве, что скоро пробьется меж пальцев?


Как из белого тумана, из-под крыла небесного, выезжал на берег Охотник-удалец. На плече у него ясен сокол, на другом - ружьецо огнеметное, у стремени - охота * проворная. Ехал он от темна и до свету, ехал через леса-раменья, через рощи заповедные. Не раз тянулась рука навострить поставухи-пленицы **, пустить ловчего сокола в небо высокое. Однако, опасаясь богов прогневить, живота поберег своего - миновал он рощи заветные, где не то что охотничать - ломать ветку малую заказано.

Вырыснул он на речной простор, свистнул-гаркнул громким голосом: есть где разгуляться на волюшке! Поглядел на теплые, тихие заводи, поглядел на зеленые затреси. Воткнул он копье во сыру землю, привязал коня за остро копье, снял с плеча ружье - службу верную. Вспоминал удалой Охотник, как вчера, в дальний путь собираючись, он стволы завораживал дымом Колюки-травы, чтоб ружье не давало промаху. Заряжал его картечью-лебедянкою: на тех-то на тихих заводях есть чего пострелять-потешиться, видимо здесь невидимо гусей да серых уточек, словно тучка серая реку покрыла.

Только стал Охотник дичь выцеливать, как повеял ветер буйный, разметал по воде стаи птичьи, словно клочья тумана легкого. Разлетелась картечь попусту! Ох, сердился удача-Охотник! Бросал он ружье на сыру землю, пускал с плеча ясна сокола. Взвился крылатый помощник, погнался враз за сизым гусем да за серой утицей. Так и сгинул где-то за облаком! Испускал тут Охотник слово злобное, хмурым взором реку окидывал. Синевою заводи светятся, низко стелется трава остролистая - никакой добычи не видит он, пропадает удаль охотницкая!

Тут принес вихрь легкое облачко, рассыпалось оно белым снежком… Нет, не снег это, нет, не облако - парит над рекой лебедь белая. Опустилась на быстру волну - тихой гладью волна сделалась. Колышется лебедь на воде - на нее другая из глубины глядит. И ни ветра уж нет, ни шороха…

Вынимал тут Охотник тугой лук, доставал из колчана стрелку каленую, натягивал тетиву шелковую - заскрипел, застонал его лук - верный друг.

Видя погибель свою неминучую, изогнула лебедь шею белую, забила по воде крыльями. Глядит Охотник - дивуется: головушка у лебеди унизана скатным жемчугом, шея красным златом повита, да и сама она через перо золота. Не волна в берег ударилась - воз- говорила птица человечьим голосом:

- Не губи, стрелок, моей головушки, не своди меня со свету белого!

Слухменный был Охотник, а тут почудилось, что ослышался…

Взмыла лебедь ввысь, пала лебедь вниз, о сырую землю ударилась, покрыла пером белоснежным ее. Глядит Охотник - не верит глазам: на траву лебяжьи одежды сброшены, а перед ним стоит девица-красавица. Иль из пены речной она вынырнула? Иль туман ее на качелях принес?

Всем девица взяла: ростом, дородством, угожеством. Зеницы у нее долгие, брови черные, соболиные. Грудь у нее лебяжье-белая, коса сверкает на солнышке. Шаг шагнет - словно жемчуг пересыпается. Такой чудной красы око не видело, ухо не слышало.

Засмотрелся Охотник на ее красоту неописанную, на ее на тело на белое, отуманила его любовь горячая, запел, засвистал он сладким голосом, раскатился трелью соловьиною.

И лицом молодец красив, и умом смышлен, и ростом взял. Приглянулись девице кудри его черные, очи соколиные, ухватка богатырская поглянулась. Одна пагуба его - похвальба…

- Ты иди за меня, зазноба молодецкая! Ветру я не дам на тебя венути!

Говорит, а сам ближе придвигается… Заслушалась непривычных слов девица, изловчился Охотник - хвать с земли сорочку пернатую! Крепко держит добычу свою, выжлец верный зубы навострил.

- Иди добром, - Охотник настаивает. - Не пойдешь - насилкой возьму тебя.

Залилась слезами Лебедь, да что уж тут… Подобрала с травы малое перышко, пустила она его по ветру:

- Ты лети-полетай, мое перышко, погуляй до поры до времени. Коль спросит кто обо мне, скажи: по чисту полю она залеталася, соловьиных песен заслушалась!

Утерла слезы горькие девица, обратила взор на Охотника:

- Ну, твоя, свет, воля добрая. Видно, судьба мне твоею быть.

- Век тебя буду любить, - давал обет добрый молодец. - И до смерти, и после нее!

Молвил он слово торопливое - и словно хладом могильным в лицо повеяло! А Лебедь Белая говорит в ответ:

- После смерти? Беру я слово твое, кладу завет: кто из нас умрет, так другому за ним живым в землю идти!

Слово - не птица, не собьешь его картечиной, соколом не скогтишь его, когда оно с языка срывается, в дальние дали уносится. Не вернуть слова улетевшего!

Вскипела тут кровь молодецкая, молвил Охотник запальчиво:

- Мудрости ищешь над суженым? Но гляди, гляди, Лебедушка: пусть мне потом в могиле быть, но греха не спущу тебе ни малого. Моя стрела поперек полета твоего просвистит.

Брал он в седло добычу драгоценную - только и видели его заводь сизая, трава остролистая да вольный простор.

Привез Охотник домой Лебедушку, а там - честным пирком да за свадебку. Повенчали их да привели к присяге такой: кто первый умрет, так другому за ним живому в гроб идти. Под порог старушки всеведущие положили замок незапертый, и, когда жених с невестой порог перешагивали, замыкали замок крепко-накрепко, ключ топили в глубоком колодезе: жили б муж с женой в любви да согласии. Ну а ночью помстилось Охотнику, будто старая бабка-задворенка, что ему, мальцу, сказки сказывала, шепчет в ухо слова непонятные:

- Погоди-ка мять красу девичью, сыщи прежде Любовь ее! А она далеко запрятана: дуб стоит на той стороне моря-окияна, на дубу, на цепях, сундучок висит, в сундуке - перстенек, в перстеньке - ставешок *, в ставешке - хрусталек, в том хрустале ее Любовь!

Отмахнулся Охотник от морока. Сказки-байки давно позабытые! Эвон где тот камень-хрусталь, поди-ка сыщи его! Как оставить тело жаркое Белой Лебеди?

На том дело и кончилось.

…И как всегда, в звоне будильника что-то злорадное, и уж который раз одновременно с ним, ровно полседьмого, возникает лицо Наденьки, словно это ее рот изрыгает требовательный скрип: «Пор-ррр-ра!»

Еще с закрытыми глазами добрести до кухни. Первый отзвук из мира людей: «Сегодня днем ожидается… давление… ветер… возможен небольшой…» И ползти на вторую ступеньку пробуждения: глубоко вдохнуть струю газа, пока ее не пожрал мгновенно расцветший под чайником синий цветок. Размешать с сахаром молотое железо из банки с надписью «Кофе растворимый», и, когда раскаленные опилки вонзятся в желудок, заскрипит наконец маховик, шестеренки ежедневных дел, повинуясь приводному ремню-привычке, начнут вертеться. Воткнуть в розетку пальцы вместе с вилкой утюга. Электрический разряд - и ракета на старте. Смахнуть пыль, торопясь, смазать корпус. Выдернуть из постели смятую сном оболочку - сонную дочь, надуть ее воздухом поцелуев, шлепков, заданий, приказов, окриков, любви, раздражения, - а если однажды забыть сделать все это?! - и выгнать на мороз, где в сотне шагов раззявила пасть звенящая огненная печь, которая ежегодно выпекает десятки пирожков со средним образованием.

А самой спешить, уже стучит в затылок клювом птица Время!

И постоянно ощущаешь, как набирает обороты маховик, и кажется, если сейчас откроешь рот, издашь только тик-так, тик-так.

Ну, осталось натянуть чехол, чтобы не ободрался изношенный корпус о тысячи других ракет, что уже свистят по тротуарам.

Двери, конечно, наставили зубы, у них отработан четкий рефлекс: шаг за порог - успеть схватить - куда?! вернись! здесь твое место! здесь твоя будка! здесь твой хозяин!

Но годами выработан и навык бегства: сжавшись, сделать бросок - голодно лязгнут клыки - и с лестницы кубарем, быстрее бурлака-лифта, грудью проломить стену внизу, которая тут же сомкнется, - и вот улица. Вперед! Женщина в полете!


Письмо первое. Автор - Настасье.


Моя дорогая выдумка. Идет едва ли девятая страница нашей с тобой повести, а я уже вынуждена одергивать тебя. Строго говоря, мне хотелось сделать это еще в самом начале, когда ты призывала на помощь разбитую банку. Так и хочется повторить за твоим мужем: тебе вредно стоять в очередях. Однако что за ерунда? Как можно было прожить жизнь и не привыкнуть к ним? Не делай вид, что ты только что стекла с моего пера: у тебя мой опыт, и не только мой. Очередь - это, если хочешь, второе «я» - многоликое! - каждого нормального человека.

Далее. Ты думаешь, этой бедолаге, что лаяла из-за прилавка, жаль было для тебя лишних «полкeq \o (и;ґ) ла» творога? Могла, кстати, и не придираться к словечку. Еще не раз услышишь «покласть» и сложить», так что привыкай. Но очередь-то большая, а творога привезли только две фляги. Вот она и распределяла так, чтобы всем вам хватило, в том числе ее подругам, блатным и ей самой. Ясно? Надо же все-таки соображать, Настасья. Я не только о твороге, сама понимаешь. Тебе уже не двадцать и, увы, даже не…

Извини за столь долгую нотацию. Зато я разнообразила твой путь. Знаю, что и на работе у тебя не сахар, но все-таки… выбирай выражения. Иначе я окажусь в неловком положении. Пойми, и так уже многие решили, наверное, что ты - это я. Пусть их, только ведь в таком случае я могла бы честно назвать тебя своим именем. Однако ты - Настасья. И отлично знаешь, почему так названа! Уж постарайся соответствовать, моя радость. Будь здорова, удачи тебе. До связи! Впрочем, от души надеюсь, что больше мне не придется мешаться в твои дела. Целую!


Как ни спешила Настасья, ее опередил-таки всадник: сам белый, конь под ним белый, сбруя на коне белая. Он мчался, обгоняя людей и машины, вперед и вперед, за темные леса, за высокие горы. На дворе стало рассветать.

Поползуха-поземка принесла Настасью к самому входу в радиокомитет и заюлила дальше. Дверь настыла за ночь и имела такой вид, словно в жизни никогда не открывалась.

Настасья держалась за ручку и стояла, покусывая губы. Когда-то эта дверь служила в Комитете Охраны, по возрасту вышла в отставку и с почетом - и облегчением - была перевешена на другое место, потому что не служить народу не могла, да и без казенной смазки существовать было затруднительно. Она мечтала висеть в гостинице, место же в радиокомитете было потише и полегче, однако ретивости в двери не убавилось, скорее наоборот. Приходилось долго стоять с удостоверением на изготовку, пока дверь не благоволила заметить и пропустить.

Ну вот, наконец-то она отмерила щель - едва пройдешь! Просочившись в коридор, Настасья стряхнула на вредную дверь снег с шубки и, мстительно поджав губы, пошла к себе.

Коридор был пустоват. Еще в начале зимы заблудилась в Городе лиходейка Знобея * и, по сю пору не найдя выхода из лабиринта улиц, хватала то одного, то другого горожанина себе в добычу. Настасью пока бог миловал - может, потому, что бегала быстро, может, потому, что сама с радостью кинулась бы в объятия лихоманки, а та была девка с придурью, не шибко жаловала, что само в руки шло.

Да, так вот, коридор был пустоват. Продавленное старое кресло вчера не вышло на работу, и там, где оно лет этак двадцать с утра и до вечера покуривало в виду туалета, темнел сроду не мытый линолеум. Поубавилось и стульев.

Однако рассохшийся стеллаж и модерновый журнальный столик в литературной редакции были уже на своих местах. И на хромой вешалке в углу висел только Настасьин личный хомут. Настасья быстро поздоровалась, повесила шубку и нахлобучила хомут, поддернув ворот свитера, чтоб не так терло шею. Звякнул колокольчик, оповещая, что еще одна рабочая лошадь начала день, и, словно только того и ждали, на пороге возникли посетители.

Плохо, когда день начинается с Евгения и Глеба! Такой день можно сразу смять и сунуть псу под хвост.

Евгений и Глеб, соавторы, - друг друга не переносили, но у них был один язык на двоих, а потому им приходилось всегда ходить вместе, причем не было никакой возможности определить, кто из них заговорит первым. Представлялись они баснотворцами, басноставцами, а лучше - баснозиждцами.

Едва увидев их, Настасья вскочила и грудью заслонила окошечко, куда передавали готовые тексты для радиопередач.

Старый стеллаж и журнальный столик глядели на Настасью осуждающе. Евгений и Глеб были популярны в Городе. На телевидении они участвовали во всех передачах, выступали за мир и против СПИДа. Они были почетными воспитанниками колонии для несовершеннолетних преступников. Вот только одна редакторша из радиокомитета нипочем не желала признавать в них гениев.

- Слушайте, Настасья, до каких пор вы будете сдерживать наш творческий рост? - без предисловий (они уже были, и не раз!) начали соавторы, причем Глеб защурился, чтобы скрыть огонь ненависти, а Евгений, напротив, силился глядеть любезно, отчего его нос слегка подергивался.

Дело шло о новой подборке басен, которую они недавно предложили для обнародования по радио. Эзопов язык этих басен заключался в том, что своих недругов Евгений и Глеб изображали в виде невероятных чудищ. Их постигали страшные кары от рук благородных героев, которые по описанию очень напоминали самих авторов. Именно в изобретении этих наказаний Евгений и Глеб достигли особого совершенства. Поклонники их творчества распространяли басни в списках.

Но прямой вопрос Глеба и Евгения требовал прямого ответа. И Настасья, напомнив себе, что надо «выбирать выражения», сказала:

- Я буду сдерживать ваш творческий рост до тех пор, пока вы не перестанете употреблять такие выражения, как «губы рта», «мертвый профиль мертвого человека», «сунул руку в карман и позвонил по телефону», «рука не поднялась сказать» и многое тому подобное. А кстати, что это за космонавт у вас в басне «Наперекор попутному ветру», которого тошнит при переходе в гиперпространство, и поэтому он, извините, берет с собой запасные перчатки вместо гигиенического пакета? Словом, я вернула вашу рукопись по почте. Думаю, что на днях получите. Я считаю, что ваши произведения оскорбляют душу и корежат вкус.

Наступило молчание. Похоже, соавторы так и рвали язык друг у друга.

- Ну что ж-ж-ж! - угрожающе прожужжал наконец язык, который, кажется, сначала достался Глебу, а потом, попав к Евгению, прорычал:

- Что-то вы размахались шашкой, Настасья. Или прав был поэт, сказав:

Как истосковалась по пиратству

Женщина в сегодняшнем быту!

Я на вашем месте был бы не так строптив. Надо лелеять местную литературную ниву! Ведь Пушкина среди нас, как известно, нет, да и что бы мы с ним делали? К тому же соловьи должны не только петь, но и клевать.

- Это вы - соловьи? - подозрительно спросила Настасья.

- Да, а что?

- Ничего. Просто знай я об этом раньше, не стала бы читать вашу подборку, а сразу отдала бы ее в редакцию передачи «Живой уголок».

«Соловей» Глеб забил в пол копытом, а Евгений лязгнул зубами.

- Ну, глядите, Настасья! - проревели басноставцы. - До тех пор, пока вы остаетесь значительным лицом в этой редакции, наших ног здесь не будет! А сейчас мы идем к Главному. И еще посмотрим!.,

- «Он сказал только одно слово: «Поздно спохватились!» - не совсем кстати процитировала Настасья еще одну басню и наконец-то перестала загораживать окно приема текстов, потому что соавторы уже рысили по коридору.

Обрывок бечевки, тихо свернувшийся в мусорной корзинке, прополз сквозь прутья и, виясь, выскользнул в коридор. И Настасья поняла, что о скандале скоро будет известно всем.


Живет Охотник с молодой женой день, да месяц, да год - не нарадуется. Ласками ее жаркими не наласкается, в очи ясные не насмотрится, ликом светлым не налюбуется. Попривык Охотник, что жена его без лебяжьих одежд - баба, как и все. Разве что брови у нее соболиные, да очи сияют диковинно, да коса русая на землю течет… А мужу непокорища не оказывает, поперек ему слова не вымолвит. Без него не выйдет из терема, чтоб и ветры буйные на нее не веяли, красное солнце не палило лучом. Под окошком ткет, прядет, вышивает убрусы золотом, крупным жемчугом унизывает, самоцветными камнями усаживает.

Но стоит женке Охотниковой вновь надеть одежды белокрылые - всякое чудо подвластно ей, да и красы словно бы втрое прибавится.

Нет-нет и взмолится Лебедь Белая:

- Друг сердечный, господин ты мой ласковый! Дай надеть платье девичье. Дозволь почудесить, позабавиться. Отпусти с богами на беседушку!

Принахмурится Охотник, призадумается. А она-то, Лебедь, так и вьется кругом, так и ластится. Понатешит он сердце молодецкое, намилуется с ней, нацелуется, да и отдаст лебяжье-белое платьице.

Ахнет-вскрикнет жена-раскрасавица, к зеркалам в светлицу она кинется, да не трогает она ни белильницы, ни румянницы и ни суремницы - надевает платье легкокрылое, потешать начинает свою душеньку.

Пышный хлеб испечь, терем выстроить - для нее теперь сущая безделица, лишь платком махнет изузоренным, молвив слово при том заветное:

- Эй, мои верные слуги, любезные други! Послужите вы мне, как служили моей родне!

И спешат к ней сей же час по небу пчелы работящие, муравьи ползучие, птицы залетные - топ да шлеп - вот и готово, что Охотниковой женке надобно.

А то подойдет к очагу погасшему, пепел погладит ласково:

- Зничь *, огонь разожги, яви милость свою!

Вмиг воспрянет пламя умершее, божеством Лебеди подаренное.

Раным-рано, когда отсвет утренний лишь коснется земли, сном опутанной, позовет с крыльца Лебедь Белая:

- О Зимцерла **, покажи лик свой розовый!

И заря на тот зов из-за морей спешит.

А когда гроза собирается, перекликнется Лебедь с Догодою, усмирит, уймет она Повиста, низко склонится пред Ярилушкой, в дом Услада пригласит она щедрого, в почивальне Лельо помолится, что над страстью любовной властвует, ну а Дида ***, его брата хладнокровного, умолит идти другой дорогою…

Л коль расшалится Лебедушка, в хоровод позовет она Кичебу. Модерако в тот круг становится со своими вещуньями-дочками, Кудо-Шоче-Наба вместе с Кабою, Калдыну-Мамас детородная. Шукши, хитрые, быстроногие, Диве **** дары принеся, на дворе на широком кружатся, забавляют жену Охотника.

А он тем временем спустит с цепи верных выжлецов, удалых стрелков укроет за заборами, и чтоб у каждого лук настороженный, чтоб у каждого - кречет обученный. Только вздумай взлететь, Лебедь Белая!…

А она не летит, не скрывается, лишь забавами вещими тешится. Наглядится Охотник, надивуется - да и спрячет одежды пернатые, вновь посадит свою Лебедушку за пяльцы, за кроены, за прялочку - знай, жена, твое место здесь! А однажды спрятать позабыл…

И вот примечать стал за Лебедью: то не пьет она, то не ест, то не спит, непонятную думу все думает.

- Что, голубушка, ты кручинишься? Иль тебе, моя сласть, неможется? Иль желанье томит неисполненное? Прикажи, для тебя все сделаю! - скажет он таковы слова, ну а сам про себя подумает: «Лишь кольца с хрусталем не проси, моя лапушка. Ну на что мне Любовь твоя, женушка, коль и так со мной рядом ты?»

Усмехнется Лебедь безрадостно:

- Ништо!! Чего мне желать, мил-сердечный друг? Ничем ведь я не обижена. Так, головушка болит, ретивое щемит. Да вот птица-говорунья снится мне, еще снится певучее дерево… А где это взять, мне неведомо.

- А коль неведомо - зачем хотеть? - отвечал Охотник Белой Лебеди, но раз, среди пированья застольного, поспрошал стародавних друзей своих: велика ли цена бабьей причуди?

Отвечали дружки многомудрые:

- Коль не хочет баба недобычного, коль не жаждет она невозможного, то она не живая, а мертвая! Пусть ей снится да пусть мерещится. Лишь бы в доме разладу не было, лишь бы мужу она не перечила, лишь бы воле его не противилась.

Как давай ветроязычный Охотник наш разливаться речами неумными, похваляться женою-красавицей, до небес возносить молодушку: и умом-то она разумница, и станом-то Лебедушка статная, а уж лицо ее - будто белый снег…

Захотелось тут врагочестивым молодцам поглядеть на чудо великое, и, прямехонько с пиру раздольного, кто со пьяну, а кто с похмелочки, повзбирались они на коней борзых, заломили шапки, гикнули, полетели-понеслись не в чисто полюшко - наметом в гости к Охотнику.

На подворье темно - в окнах свету нет…

- Эй, - кричит хозяин-нахвалыцина, - эй, - вопит, - ты где, моя красавушка? Сей же миг сойди к нам из терема, поднеси гостям зелена вина!

Осветились палаты высокие. Заиграло в печах пламя жаркое. На столы легли скатерти браные. В кубках вспенились вина заморские, не счесть на столах яств диковинных.

А хозяйки все нет, нет, нет, нет ее…

Пьют-едят незваные раздорники, над хозяином изгаляются:

- Вот так жеика! Не видела плеточки! Да осмелься на то моя жена, я б ее нау-чи-и-ил мужа слушаться-а!…

Услышав слово недоброе, схватил хмельной Охотник плеточку - да наверх, в светлицу Белой Лебеди. Там стоит она, жена вещая, на него глядит неприветливо:

- Уж не вздумал ли ты, мил-друг, жену учить? Ах ты, теребень кабацкая! - разгневалась, ослепилась Лебедь Белая. В молодом уме осторожности не было. - Ах, бесчинник, охальник, блудодей! Покажу тебе, как мужей учить надобно!

И не успел Охотник опомниться, сгинул терем его высоконький, растаяли палаты просторные, полы разошлись тесовые да исчезли столы дубовые, ну а гости все похмельные очутились на кочках в мочажине! Чарки тиной зеленой подернуты. Вокруг пьяна-трава колышется. Болотяник из топи таращится, над беднягами насмехается да Болотяницу кличет позабавиться.

Кой-как из трясины выбиралися, кой-как назад ворочалися, но поползло с той поры важдение, ядовитое, как змея-болотяница: Охотникова женка - чародейка, волхва, зелейница *, еретица, лихая кощунница!


А между тем проскакал мимо окон второй всадник: сам красный, одет в красное и на красном коне. Разгорался день, разгоралась работа, а где-то там, в Кабинете Главного, уже, чуяла Настасья, разгорался скандал.

Болтун-телефон забыл о приличиях, машинка дымилась на журнальном столике, стеллаж ретиво поскрипывал, то и дело роняя магнитофонные кассеты - стар стал, бедолага! - а Настасья тасовала заявки на передачи следующего месяца, торопясь составить план-график. Наконец план сошелся, как пасьянс, и Настасья понесла его своднице Наденьке, в обязанности которой входило переписать красивым почерком планы всех редакций на один общий, затейливо расчерченный лист, а потом передать Главному.

Наденька сладко зевала в своем кабинетике. Дверь отворилась. Наденька подавилась зевком, а на ее крупный, почти римский нос всполошенно взлетели очки деловой заинтересованности, но тут же и свалились, едва заметили, что это всего-навсего Настасья, и снова придремнули на девственном столе.

Наденька сразу начала жаловаться на придирки Главного:

- С этими графиками сделал из меня какую-то пугалу. Когда, говорит, вы входите в редакции, в них все должны вздрагивать!

- Зачем? - испугалась Настасья.

- Ощущая обострение ответственности, - ответила Наденька голосом Главного (она была до крайности артистична), и дамочки зашлись, сотрясая стены и заставляя звенеть незамазанные оконные стекла.

Потом Наденька приняла вид глубокой сочувственности и спросила:

- У тебя опять неприятности с нашими классиками?

- Да, - кивнула Настасья, дивясь, как стремительно веревочка-сплетница проползла по радиокомитету. - Отправились жаловаться Главному. Начнут плакаться или пригрозят инстанциями, а ты же знаешь, что для нашего это все, сразу скисает.

- Да, он, конечно, слабоват в коленках. Лев, но… не орел, - вынесла Наденька приговор Главному, и опять задребезжали стекла, а со стены сорвался старый календарь за 199… какой-то год.

Наконец Настасья ушла. Идти ей пришлось как раз мимо кабинета Главного, и тут сквозняком приотворило дверь, и она мельком увидела там Евгения и Глеба. Они дружно плакали, и на пол кабинета уже натекла изрядная лужа.

Настасье почудилось, будто сердце ее кто-то защемил канцелярской скрепкой, но смотреть дальше было неловко, да и противно, и она быстро пошла к себе и там приникла к окну, так же, с защемленным сердцем, торопя черного всадника. Но до вечера было еще ох как далеко!

Стекло охладило ей усталый лоб, и Настасья вдруг увидела, что над улицей, под сплетением троллейбусных проводов, летит большая белая птица. Ома пыталась вырваться из электросетей к небу, но провода сплетались все теснее и теснее, сбивали размах крыл, заставляя лебедя гнуть гордую шею. И несмотря на то, что был он скован, в размахе его крыл Настасье почудилась музыка - песня, призывный клик.

Настасья схватилась за горло, едва не задохнувшись, так вдруг заколотилось сердце, а когда мрак ушел из глаз, лебедя за окном уже не было. Впрочем, не было и сплетения проводов: по этой улице ведь никогда не ходили ни троллейбусы, ни трамваи.

Тем временем сводница графиков Наденька, запершись, чтобы никто не ворвался, вынула из сумки пухлую косметичку, пристроила на столе зеркальце, сняла с плеч голову, лосьоном стерла с лица выражение ироничной удали, помадой нарисовала приветливую улыбку, глазам установила выражение готовности и всепонимания, волосы скромно пригладила - и надела голову на прежнее место. Попыталась натянуть тугое-претугое платье ниже колен - бесполезно; и вышла, не забыв очки.

Вскоре после этого во всех редакциях раздался визг, над всеми телефонами сами собой взлетели трубки, и тоненький голосок Главного приказал Настасье немедленно явиться. Трубки упали на аппараты, а Настасья, поджав губы, отправилась на вызов.

В коридоре она кивнула многоглазому дивану, который с топотом и смехом вывалился из редакции «Последних новостей» да тут и плюхнулся перекурить. Диван ответил Настасье залпом парфюмерии, хором приветствий и частым чирканьем спичек.

Окутанное дымом сиденье горячо похвалило Настасьины новые сапоги, и диван во все глаза уставился ей на ноги. Настасья торопливо рассказала, где и когда такие сапоги продавались, какова была очередь, сколько, у кого и до какого срока она заняла денег, и пошла дальше.

Уже открывая дверь кабинета Главного, она случайно опустила взгляд и увидела, что ее новые серые замшевые сапоги покрылись множеством дырочек, прожженных завистью.

Поуспокоившийся было маховик враз набрал предельное число оборотов.

Главный, недокормленный пожилой петушок с тщательно подстриженным гребешком, Настасью встретил невозмутимо, как и подобало царю зверей, имя которого он носил. Перед ним стояла Наденька и держала стопку приказов Сверху, а Главный по одному, аккуратно, складывал их в верхний ящик своего письменного стола. Все знали: что попадает в этот ящик, исчезает бесследно. Напрасно было и разыскивать потом документы, пусть и жизненно важные. Главный поджимал узкий клювик и кукарекал:

- У себя поищите! У меня никакого беспорядка быть не может!

И стоило взглянуть на его безукоризненно чистую столешницу, очередную передачу на пюпитре - тексты Главный читал беспрерывно и неустанно, - стоило увидеть острый, словно жало, карандашик, который вылавливал в текстах опечатки и пропущенные запятые, - становилось стыдно за свой неуместный вопрос. Так-то оно так, но приказы и документы в верхнем ящике продолжали исчезать. Наконец общее мнение сотрудников сошлось на том, что этот петушок был внедрен на должность Главного какой-то инопланетной, а скорее - иногалактической разведкой, изучающей бюрократический механизм планеты Земля. Таких агентов, видимо, было множество в разных офисах, но разведданными этого были приказы по радиокомитету и прочая документация, канал связи - в верхнем ящике. Может быть, именно там начиналась какая-нибудь черная дыра, выход в гиперпространство или что-нибудь в этом роде.

Настасья, однако, полагала, что Главный вовсе не заслал, а завербован тут же, на Земле, очень уж самодоволен, мстителен, злобен и одновременно трудолюбив был он, а это - чисто земной вариант.

Итак, ворвавшись в кабинет, Настасья сразу увидела, что здесь приготовились к расправе. Из кладовых были принесены и установлены по углам колья с насаженными на них головами строптивых сотрудников. Все головы уже давно подавленно помалкивали, и только одна, срубленная, как знала Настасья, лишь неделю назад, еще плакала тихонько и между всхлипываниями грозилась, что будет жаловаться. Возле самого стола находился еще один кол - пустой, и, хотя Настасья была уверена, что пока еще Главный не осмелится насадить туда ее голову, она все же зажмурилась от внезапно подступившего страха, но тут же самолюбие взыграло, резьба сорвалась, и маховик пошел вразнос.

- Настасья! До каких пор вы будете наступать на горло нашим соловьям! Разрушаете стройное здание местной литературы.

- Нельзя разрушить то, чего нет! Они графоманы, а вы графоманов лелеете!

- Вы разогнали всех местных авторов, Настасья! У меня лежит коллективная жалоба на вас, подписанная ведущими баснозиждцами, стихотворцами, сказкоскладцами, романосозидателями и поэмоваятелями нашего Города!

- Не жалоба, а донос! Эти ваши «пимовалятели» сделали из Литературы поилку и кормушку, превратили ее в какое-то блудилище, а вам лестно слыть меценатом, потому что вы ничего, кроме их барахла, не читаете и не слушаете, вы уже забыли, что такое воистину Литература!

- А… так, значит, мне правильно доложили, что вы распространяете обо мне порочащие слухи: что я лев, но не орел!

- А что, разве вы орел? Но я, кстати, этого не говорила, вот и Наденька может подтвердить!

- Что?! Не ты?! Настасья! Посмотри мне в глаза! Как ты можешь так лгать!

- Наденька, что ты городишь?

- Что?! Я не позволю себя оскорблять! Ты это говорила, Настасья, я свидетельствую!

- Господи, Наденька, ну ты и…

Бац! Наденькина лилейная ладонь оставила на Настасьиной щеке алый пятипалый след. Лев выпорхнул из-за стола и выкатил из угла тачку, на которой была укреплена соломенная клетка. Наденька с неженской силой подхватила Настасью и впихнула в клетку, Главный чиркнул спичкой, и солома вспыхнула.

Главный, Наденька и присоединившийся к ним Председатель комитета по проверке соответствия требованиям Главного впряглись в тачку и несколько раз рысью пронеслись по всем студиям, кабинетам и коридорам, причем Наденька трагически вздымала грудь, не утирая мутно-зеленых, крупных, словно бы у крокодила, слез, Председатель, тощий, лет под пятьдесят юноша, застенчиво пожимал плечами, делая вид, что он тут - сторона, а Главный пронзительно кукарекал:

- За создание конфликтных ситуаций, повлекших за собой нарушения дисциплины, Настасье объявляется выговор со снижением квартальной премии на 60 процентов! Она приговаривается к изгнанию из литературной редакции и ссылке на подхват. При повторении подобных проступков Настасья будет обезглавлена!

Солома трещала, сея искры, но Настасья не пыталась вырваться из кибитки, а изо всех сил старалась держаться прямо, так закидывая голову, что у нее заныла шея.

Наконец пламя скандала угасло, Главный с Наденькой удалились, свалив обожженную Настасью в редакцию «Пойди туда - не знаю куда».


Еще стародавние всеведы сказывали: не просидеть, обнявшись, до смерти! Рано ль, поздно - истечет любовь, с волнами печалей смешается, вольется она в реку горестей.

Стали портить вседеи завистливые Охотника с молодой женой. Не спалось, не елось злоязычникам, все мечталось извести удачу добра молодца и красавицу Лебедь Белую. Раздорники те окрестные свой сор под порог им сыпали, ветротление с цветами подбрасывали. И сама Несудьба подсобила им, когда Лебедь гневом окуталась, в болото мужа пьяного отправила. Пал туман на сердце Охотника, полонила его обида лютая…

На другой же день встал он ранехонько, умывался поутру белехонько, коня борзого заседлывал, в стремя ногу клал - только его и видели. А жене своей он заповедовал не покидать высокого терема, не ходить ни к кому на беседушку, ни с дурным, ни с добрым не ватажиться, ничьих речей не слушаться - ожидать его в засаженье.

Долго ль ехал Охотник, коротко ль ехал он дорогой непутною, но приехал на гору высокую посреди бучила топкого. На горе стоит сосна виловатая.

Подъехал Охотник, спешился, навострил копье борзометкое да и стал дожидаться ноченьки. Не простая была эта горушка - токовище всяческой нечисти!

Только полночь на землю спустилась - на горе засвистело, заухало… Заскрипела сосна виловатая, собрались вседеи бесоугодные, кровожорные слетелись наветники, насмехаться над Охотником начали:

- Где тебе с шутовкою * справиться! Где тебе обойти лисьи хитрости! Женка твоя нравом гневливая! Зазорливая, да уж больно спесивая. Не желает признавать власти мужниной, вьет из тебя, из дурня, веревочку!

Слушал, слушал Охотник нечистиков, разгорелось в груди сердце ретивое, пустил он копье свое верное - сбил с дерева птицу-скопу. У скопы когти ядовитые, коли тронет кого, не избавиться уж от смерти ему.

- Говори, - велел Охотник, - птица злобная, как укоротить нрав Белой Лебеди? Иль мой меч не минует твоей головушки!

- Чтобы женка твоя не спесивилась, надо брать ее не силой, но хитростью. Полюбила она тебя молодцом - полюбит и в кафтане простом. Отпусти меня, Охотник - меткий стрелок, сослужу я тебе службу верную, дам коготь свой зачарованный.

Отпустил он скопу злоязычную, коготь взял ее зачарованный - обернулся коготь самобоем-кнутом. А скопа науськивает с дерева:

- Тем кнутом бабуны ** сотворишь над Белой Лебедью!

Тут пускал Охотник вскачь коня быстрого, ехал долго, а может, коротко, к полудню домой возвратился он.

Лишь ступил Охотник на широкий двор, спорхнула к нему Лебедь Белая:

- Отпусти меня на все четыре стороны! Полечу я на все ветры полуденные, устремлюсь на все вьюги зимние, кинусь я на все дожди осенние. Разные у нас с тобой пути-дороженьки: лебедю - летать в поднебесье… Благослови и прости, мой любезный друг.

Ох, взыграло ретивое у Охотника! Но ни слова не ответил он Лебеди… а она лицом потемнела вдруг, словно сердце о несчастье провещилось.

Выхватил Охотник кнут-самобой, хлестнул жену по белым плечам:

- Была ты Лебедью-птицею, стань теперь кобылицею!

Только вымолвил слово злокозненное, глядь - перед ним стоит лошадь - белая, без единой темной волосиночки. Покосилась она глазом огненным, прочь от него было бросилась, да скакать со двора ей некуда: крепко заперты ворота тесовые. Жалко ржет она, мечет ископыть, а Охотник молвит слово крепкое:

- Ты умей, жена, мужа слушаться!

Хлестнул ее второй раз - вообразилась она вновь женой Охотниковой. Брал он ее перышки белые, вырывал из лебединых крыл:

- Ты кудесы свои позабудь навек! Нам они тут вовсе не надобны. Бабья справа - кичка рогатая, да понева, да рубаха вышитая. Пусть летают птицы в поднебесье - ты навек к земле будь прикована.

Отнимал он у жены платье лебединое, сжигал его в жарком огне, в глубоком топил колодезе. Ну а кнут обернулся скопою-птицею, сел на плечо Охотнику.


Письмо второе. Автор - Настасье.


Настасья, ты извини, что я опять вмешиваюсь в твои дела, но ведь нельзя же так!!! Пойми наконец: ты и все эти соавторы, Наденька и проч. - вы существуете как бы в разных мирах. У каждого мира - свои безусловные ценности, свои понятия об Истине. Понять и принять тебе - их, им - тебя невозможно, немыслимо. Но надо же как-то существовать. И сосуществовать. Я понимаю, тяжело, иногда невыносимо - убедиться, что людей отделяет от тебя плотное поле их личных, а значит - бесспорных для каждого мнений, привычек, убеждений, но это так… Да знала бы ты, сколько раз я сама в кровь разбивалась об эти «колпаки»! Их не протаешь, как ночь, теплом своего тела. Их может расплавить только дружба. Нежность. Любовь! Но боже мой, почему же, едва сойдет первый приступ эйфории чувств, снова мы стараемся залечить, заштопать, завулканизировать трещины, вновь восстановить нашу независимость? Точнее, замкнутость. Одно время, знаешь, мне здорово помогал такой способ: когда на меня лаяла продавщица, позорила в автобусе тетка, которую я нечаянно толкнула, унижали на работе, упиваясь моей вынужденной сдержанностью, - я стискивала зубы, смотрела и думала: «Прости, прости их. Не сердись. Они бедные, их надо жалеть, им плохо - и потому они хотят, чтобы было плохо всем. Страдание ведь разменная монета».

Конечно, долго на такой терпимости не просуществуешь. Главное, чтобы душа светилась. Это помогает жалеть и прощать померкших. Этот свет дает Любовь. Поняла?

Ну, заболталась я. Давай-ка вставай, вставай!


Полежав безжизненно какое-то время, Настасья привстала, отряхнулась, приняла было привычный заносчивый вид, но не сдержала-таки болезненного стона:

- Ох!

- Чего изволите? - отозвался тот, словно только и ждал.

- Ох, да помоги же мне!

- Да что я? Судьба, знать, твоя такая.

- Ну, покличь мне Судьбу.

Благо редакция была пуста - Судьба тут же и явилась, но не одна, а с какой-то седой старухой с мутным взором. Обе держали в руках веретена-самопрялки, но если с веретена Судьбы ровно стекала прочная золотистая нить, то у другой пряхи нить получилась то слишком толстая, остистая, то хиленькая, неровная - вот-вот оборвется!

- Судьба-матушка! - взмолилась Настасья. - Помоги! Стою день-деньской на ветру Тоски, а он в лицо бьет, до крови сечет!

- А ты поплачь, голубонька, - сердобольно посоветовала Судьба, не прекращая прясть. - Плачучи и кровь смоешь, и печали утолишь.

- Не могу! - воскликнула Настасья, стуча себя перстами в грудь. - Не то заледенели глаза, не то смертная печаль сковала их. Чем растопить те льды, если и губы мои остыли на времени и ветру?

- Тонка нитка, тонка… - ни с того ни с сего пробурчала мутноглазая, и Судьба, кивнув на нее, пояснила:

- Сеструха моя, Несудьба. Ниточка твоя сейчас на ее веретенушке. Тонко, вишь, прядет, с того у тебя все не в лад да не в склад. Ежели не порвется нитка, пока не попадет на мое веретено, так и, дай бог, все хорошо станет. Ты уж скрепись, взбодрись, девонька, - увещевала добросердечная наречница, с тревогой косясь на худобу, сочащуюся с веретена ее сестры.

- Сколь утка ни бодрись, а лебедем не быть, - поджала губы Несудьба. - Еще терпеть твоей душе мытарства лжи, клеветы, лихвы, гнева и ярости, немилосердия и жестокосердия… - прорицала она, так натягивая при каждом слове нитку, что лишь полупрозрачное волоконце соединяло ее теперь с куделью.

Настасья враз ослабела, сползла по стенке, обморочно завела глаза…

- Ну-ка не балуй мне! - сурово прикрикнула Судьба, и Несудьба неохотно ослабила натяжение нитки. - Ништо, голубушка, ты верь мне, еще в твоей судьбе такое содеется, что и во сне не приснится!

- Эй, нахвальщина! - обронила злоязычная Несудьба. - Ты ей еще добра молодца, удалого богатыря посули!

- Да где ж нынче богатыри-то? - развела руками Судьба. - За наши грехи, видно, уж все перевелись. А ты все ж не горюй, не горюй, моя прекрасушка, ужо спроворю я тебе… - Она задумалась было, злорадно глянула на сестру и вновь ласково обернулась к Настасье: - Спроворю я тебе Бела Лебедя из твоей стаи!

- Из моей? - поразилась Настасья. - Кто это - Лебедь из моей стаи?

Судьба хотела еще что-то молвить, но тут в дверь ввалился сторож Ох с вытаращенными глазами:

- Идут!…

Рассеялся мгновенный морок, вмиг не стало старух-наречниц, Оха-помощника, а в комнату ворвался новый Настасьин начальник: сам с ноготь, борода с локоть, язык с версту - известный в Городе политический комментатор. Он слыл борзоходцем, а потому ничего вокруг себя толком не успевал рассмотреть, всецело полагаясь на интуицию, которую ежеутренне тренировал чтением центральной прессы. Это и впрямь помогало ему цепляться за пульс времени. Популярность его Наверху давала ему независимость от причуд Главного. Впрочем, душа его была незлая, а потому, узнав, что к нему в подчинение сослана Настасья, он решил помочь ей н даже дать престижное задание.

- Настасья, - выпалил он, нетерпеливо переминаясь, - немедленно пойдите на площадь и сделайте репортаж о завершении стройки года - сооружении Трафарета.

- Чего? - не поняла Настасья, которая в своей литературной борьбе несколько оторвалась от общественной жизни Города, а радио она вообще никогда не слушала. - Какого Трафарета?

Борзоходец уже не слышал ее недоумений - он несся на запись в студию.

Настасья пожала плечами. Она ничего толком не поняла, однако идти надо было. Надо, не надо, идтщ не идти - ох, лечь бы в угол, свернуться клубком, завыть в стенку… Ох!…

Ох высунулся из-за шкафа, испуганно озираясь, сунул что-то в руку Настасье и исчез, опасаясь быть застигнутым.

Настасья разглядела дар Оха - и невольно усмехнулась: это была трещотка, детская пластмассовая игрушка-вертушка. Настасья сперва тихонько крутанула ее. Сочувственный скрип непонятно почему подействовал на нее успокоительно. Крутанула сильнее - треск заполнил редакцию. Настасья улыбнулась и ожесточенно начала вращать игрушку. Словно бы грандиозная перестрелка затеялась! Настасья знала, что треск этот нарушил сладкую дремоту Наденьки, сквозь тонкие стены достиг кабинета Главного и спугнул переправку очередного приказа через черную дыру, прекратил даже бои сплетниц в коридоре.

Настасья оделась. Она вышла! в коридор с гордо вскинутой головой, непрерывно вертя трещотку.

Говорят знатцы, что есть у камчадалов такой божок - Камуда, который в женский пол вселяется, самозабвенно плясать вынуждая. Не иначе этот Камуда обуял Настасью при звуках трещотки! Избочась, мелко передергивая плечами, размахивая шапкой так, что десятилетняя пыль вздымалась с люстр, пронеслась Настасья по коридору, не обращая никакого внимания на строй изумленных взглядов. Наконец она сшибла с ног изумленную дверь и вылетела за порог.

Здесь Настасья спрятала трещотку в сумку, нахлобучила шайку и, несколько успокоясь, прислушалась.

Из далекого далека уже доносился топот коня, на котором скоро въедет в Город, всадник темный - вечер. Небо над Обимуром волшебно играло цветами, меняло их от блекло-зеленоватого до сиреневого, сопки за рекой налились густой синевой, а, вышину рассек обоюдоострый серп молоденького, еще прозрачного месяца.

Век стоять бы да смотреть, как возносится день над Обимуром, роняя душу на хрустальный лед!… И впору вновь достать трещотку или воззвать к Оху, потому что смерть не хочется идти к какому-то там Трафарету.

Настасья еле передвигала ноги, радуясь каждой заминке: толчее на улицах, красноглазым светофорам, вывескам, которые отвлекали ее внимание. Из-за угла донеслось жаркое дыхание универмага, и Настасья охотно свернула, очень обрадовавшись, что надо, оказывается, непременно купить кружево на новый воротничок для дочери. А Трафарет никуда ведь не уйдет, верно?

Она бродила по этажам и отделам, купила кружево, приценилась к ненужным ей туфлям, померила платье, хоть оно было слишком дорогим и явно маловатым, и опять, опять обошла все прилавки, вот только здесь, где продавались зеркала, она еще не была, а сколько зеркал, и до чего же все разные - большие и маленькие, овальные и круглые, прямоугольные, в рамках и без рамок, то в тяжелых оковах, то в обрамлении каких-то никелированных трубок. А вот какая красивая оправа: резное темное дерево, словно бы потускневшее от времени, и само стекло не блестит пустотой, а мягко мерцает.

Настасья остановилась перед ним и вдруг тяжело задумалась, глядя на свое отражение. Какой бледный, утомленный лоб, печальные глаза, померкший рот… И все ее годы, все месяцы и даже дни написаны на лице.

Настасья смотрела на себя огорченно, словно на хорошо знакомую внезапно заболевшую женщину, и неслышно увещевала: «Ну что ты, ну что ты так! Ну посмотри, какие у тебя широкие брови, и большие глаза, и длинные ресницы…» Постепенно отражение слегка оживилось: разгладились морщинки у глаз, на губы легла тихая улыбка. Настасья одобрительно кивнула, поправила челку - и увидела, что в зеркале рядом с ней отразился какой-то мужчина.

Был он высок, сероглаз и светловолос, тоже не очень-то весел - с серьезной внимательностью смотрел из зеркала на Настасью. И под этим словно бы знакомым взглядом Настасью вдруг задела крылом мимолетная мысль: обернуться хоть булавкой, хоть в ворот воткнуться этому человеку, только бы с ним…

Настасья, смутившись, еще какое-то время выдерживала его светлый взор, потом, чувствуя жар в лице, опустила глаза - да и ахнула. Казалось, неизвестный облачей в легкое облако! Секунду Настасья смотрела на белый свет, исходящий от его одеяния, потом резко повернулась.

Рядом никого не оказалось! Некому было отражаться вместе с нею!

Вздохнула не то облегченно, не то разочарованно и, решив, что пора все-таки идти, нечаянно заглянула в зеркало вновь.

О-о… Неизвестный никуда не исчез! Он смотрел из темноватой глубины на Настасью, и ту словно ножом резануло по сердцу: ее… ее собственное отражение склонило голову на плечо этого человека, а он обнял стоящую рядом с ним женщину за плечи. Близ него Настасьино отражение налилось красотой, будто яблоко - спелостью.

Рассмеялось сердце от непонятного счастья, но тут же Настасья испуганно схватилась за голову. Голова на месте, на своих плечах, на чужие не склонена…

Настасья невольно попятилась и тут заметила, что она… то есть та, в зеркале… успела сменить черную шубу и мохнатую шапку на такой же белый, словно бы пернатый наряд, как у Светлого. Они стояли, уж совсем тесно прижавшись друг к другу, все так же серьезно, сосредоточенно глядя из темноты отдаленья на Настасью, но та чувствовала, что они видят вовсе не ее, а только себя, только двоих себя в целом мире.

- Женщина, сколько можно выбирать?! - Продавщица подошла незаметно и с профессиональной неприязнью смотрела на Настасью. - Упаковать? Это, что ли? - Икнула пальцем в зеркало и тут же издала истерический визг: - Ой, мамочки! Стащили зеркало!

И впрямь. В той деревянной рамке, словно бы потемневшей от времени, оказалось теперь вставленным не чудесное стекло, а холст, на котором в три цвета - белый, серый и голубой - были изображены лебеди, летящие так близко друг к другу, что чудилось, будто у них на двоих всего лишь два крыла.

…И опять день сменяется вечером, ночь зовет за собой утро ясное. И гуляет по небу солнышко, и плетут венки созвездия, месяц светлый в синеве купается, омывается восходами-закатами…

Охотник за женкой приглядывает, шагу в сторону не дает шагнуть. Невеселой живет Лебедь Белая, ни с кем словом она не обмолвится, без привету глядит, без радости, беседует только с тремя сестрами: Зорькой, Вечеркой да Полуночкой:

- Ох, жила я, горя не ведала, летала в чистом поле лебедушкой. Да на что ж я извела силу вещую? На что променяла вольную волюшку да широкий размах моих белых крыл?

Молчат Зорька, Вечерка, Полуночка - не утешить им жену Охотника. А сам-то день ото дня суровеет: обнесла пред ним жену скопа-наветница!

Миновало так лето красное, засвистали над землей дни осенние, понесли гуси дождь на крылах, снег понесли белые лебеди. Вот увидела женка Охотникова белокрылые стаи в поднебесье, на крыльцо высокое выбежала, сама горько плачет, приговаривает:

- Ох вы, лебеди мои белые, дайте мне, горемычной, перышко, улечу я в страны далекие!

Отвечает стая с высоты:

- Вслед за нами другие летят - уж дадут тебе белое перышко!

Опять появились быстрокрылые, опять просит жена Охотника:

- Ох вы, лебеди мои белые, дайте мне, горемычной, перышко, улечу я в страны далекие!

Отвечает стая пернатая:

- Вслед летит одинокий лебедин - он и даст тебе белое перышко.

Ждет-пождет молодка, видит - из высоких высот, из далей заоблачных, из межзвездных просторов немеренных выплывает лебедин - светлый, будто луч солнца полуденного.

Замерла она среди двора, хочет позвать его, да речи нет!

Летит он, светлый, не торопится: поведет крылом - версту отмахнет, поведет вторым - другую отмеривает. Смотрит молча на него Лебедь Белая - молча, плачучи, душу надрываючи. Склонил он голову гордую, бросил взгляд на землю из поднебесья - и увидел эти слезы горькие. Падал он тотчас на сыру землю, ронял со своих крыл белое перышко. Подхватила Лебедь это перышко, посмотрела на гостя, да и ахнула: стоит пред ней стихия-богатырь, бел да светел он, точно ясный день: руки у него по локоть в золоте, по колени ноги в серебре, месяц светит на высоком лбу, солнце - против сердца ретивого.

Замер легкокрылый гость, словно сила его сковала невидимая: глаз не может отвести от жены Охотника, а на сердце тревога легла…

На беду скопа, советчица злокозненная, говорила Охотнику слова бесоугодные, посылала его во широкий двор:

- Не простой это лебедь, а Звездолов, злой разлучник твой, вселенский лиходей. Ты бери скорей кнут-самобой, чародея ты бей без жалости.

Выбегал Охотник на широкий двор и, не успел нечаянный гость опомниться, хлестнул его по плечам.

Глядь - пред ним стоит расчудесный конь: ярким светом копыта светятся, шерсть серебром переблескивает, за спиной - крылья могучие.

- Зови на помощь острый меч, не то улетит колдун в даль далекую! - верещит злая наветница.

Охватило буеванье Охотника, вонзил он меч коню в шею гордую. Пал крылатый на сыру землю, ясные очи его закрываются, алая кровь его запекается.

- Спать тебе отныне да повеку!

Повелел Охотник убрать коня мертвого, только видит - на земле окровавленной поднялось чудесное дерево! Ветви у него серебряные, листья золотые сплошь, звезды на ветках поигрывают; поет дерево песни диковинные, словно перезвон с небес доносится.

- Руби, не то беда придет! - вновь пророчит скопа зловещая.

Залилась слезами Лебедь Белая, но промолвило дерево человечьим голосом:

- Погоди горевать, красавица! Когда станут меня рубить, брось одну щепочку в зеркальный пруд.

Эх, ослепился Охотник яростью, изрубил он дерево в мелкую щепочку! Подхватила одну Лебедь Белая, бросила в зеркальный пруд да и ахнула от внезапной радости: обернулась щепка вновь птицей светлою. Только крылышки-то подранены, только кровь по белу перу течет…

Взвилась ввысь скопа кровожорная - вот-вот на него набросится! А когти у скопы ядовитые, а клюв у нее огнем горит…

Закричала тоскливым голосом жена Охотника, пустила она по ветру белое перышко, молвила слово печальное:

- Не летать мне больше в поднебесье! Но за то дай мне, перышко, последнюю силу чародейную!

Закружилось волшебное перышко, словно бы снежинка нетающая, а жена Охотника воротам тесовым приказывала:

- Отомкнитесь, запоры мои крепкие! Отворитесь, ворота широкие!

Поднялось над воротами перышко, полетело оно в темный лес, полетело в выси заоблачные. Зовет Лебедь Белая по лесу:

- Друзья верные, звери порыскучие, собирайтесь на подмогу ко мне!

Бежит зверь лесной - не видать земли.

Кричит Лебедь по поднебесью:

- Собирайтесь, птицы перелетные!

Птица летит из-за облака, укрывает свет полуденный.

И говорит тогда жена Охотнику:

- Отпусти его, коль хочешь живу быть!

А зверье напирает на Охотника, птица смотрит на него с ненавистью - вот-вот глаза ему исклюет…

Опустил Охотник лук со стрелами, неохотно взял он вабило *, приманил скопу огнеклювую. Лишь коснулась она плеча Охотника, ухватила ее Лебедь Белая, клюв зажала так, что не пикнути, зверью на съедение бросила, на поругание, на растерзание. Ну а птицы поднебесные подняли лебедина раненого, унесли его на крылах своих к звездам с песней протяжною. Уходил в леса дикий зверь лесной, оставались на дворе лишь Охотник - да его жена-непокорница.

Смотрел на нее Охотник озойливо **, говорил он ей слово черное:

- Ну, гляди-и, ворожейка-кощунница… Видно, мало тебя я наказывал. Видно, по кнуту наскучилась ты. Как возьму тебя, жена, за косы, начну волочить тебя по двору, пока ты во всем не покаешься, пока слово дашь не противиться!

Поглядела на него Лебедь Белая, как бы на ворога лютого, и сказала ему твердым голосом:

- Обломал ты мне быстрые крылышки. Можешь сломать и тело белое, только душу мою не сломать тебе! Отдаю ее вековечной тоске, а тебе над ней больше не властвовать!

Ударила себя в грудь Лебедь Белая, положила она печать на сердце, замкнула его крепко-накрепко, душу из плоти вырвала, обернулась душа чистой звездочкой - высоко улетела в поднебесье!

Осердился Охотник! Срубил талинку, из комля сделал он стрелочку, он пускал ее ввысь, к той звездочке, но не долетела стрела, куда целил он. Делал стрелу из средней талинки, но и та не достигла звездочки. Сладил он стрелу из самой вершиночки - и только хотел ее выпустить, как за спиной шипенье послышалось.

Обернулся Охотник - ополохнулся: где была его молодая жена, извивается чудище лютое: лицо и власы у ней женские, от грудей вниз - тело змеиное!

Говорит Василиск *** Охотнику:

- Одолела меня злоба лютая. Без души уж не стать мне прежнею. А чем такой мне быть - лучше вовсе не жить!

И увидел ошалелый Охотник, что косы длинные чудища превратились вдруг в змей ужаснейших да ужалили Василиска в сердце самое. Упала волхва змеекудрая, умерла она смертью безвременной.

Привязал Охотник Василиска к хвостам лошадей, размыкали нечисть по чистому полюшку. Били испуганные кони копытами волосы злошипучие. До тех пор ее мыкали, пока не растрепали змей по оврагам да горушкам. Принесли назад жену Охотника. В женском облике, но все ж мертвую…


На предпоследней остановке в автобус заскочила небольшая черная собака. С разлету пронеслась по салону, а между тем двери закрылись, двухвагонный мерзлый «Икарус» поскакал под ледяную гору. Привычные пассажиры схватились за поручни, нас швыряло в стороны, те, что стояли на задней площадке, невольно подскакивали. Собака, растопырив окоченевшие лапы, зажмурилась.

Теперь автобус рысил в гору. Собака оглянулась и вдруг взвыла, сперва тихо, а потом тяжело, тяжело!

Парни рядом захохотали.

Автобус резко повернул. Подавившись воем, собака наткнулась на меня и отшатнулась.

Моя остановка. Водитель осадил «Икарус». Собака выскочила, но почему-то не убежала, села тут же, у подножки. А когда желтый грохочущий ящик понесся вдаль, она заметалась между сошедшими. Я шагнула в сторону - она кинулась ко мне. Побежала рядом, тихонько скуля. Будто не черная собачонка трусила у ног, а моя тоска. Привязалась она ко мне потому, что мой запах уже показался ей знакомым. Прогнать, пошла! Она воет, я вою. Я, как эта псина, несусь в автобусе чужой жизни, и ехать безумие, и выйти страшно. Жизнь моя подобна вымыслу.

Почему, почему я не сорвала со стены лебединую картину, не бросилась бежать? Едва ее схватила ошарашенная продавщица, это снова оказалось обычное зеркало…

Собака вдруг кинулась под гору, откуда только что примчалась в автобусе. Вспомнила дорогу домой? Пусть бежит. Но она убежала слишком быстро, и тоска моя не поспела за пей…

Это началось, едва я сошла с троллейбуса на площади Успехов. К стройке тянулся тяжелый настил из промороженных бревен, но мои ноги проваливались в них по щиколотку, словно в гнилье, и оставляли вмятины. Ужас, ужас, но недолго. Вскоре бревна непостижимым образом разглаживались, чтобы вновь вдавиться под следующим.

Я и не заметила, как дошла до Трафарета. Там звенел подъемный кран, суетились люди… Как я не знала об этом раньше? Действительно, стройка года. Словно бы полгорода здесь. Прожекторы скрестились в небе, в дымящихся полосах света возносились гигантские буквы из бетонных кубов:


ПОДДЕРЖИВАЕМ И ОДОБРЯЕМ


а далее тянулась металлическая конструкция, где надлежало укреплять съемные плакаты, поясняющие, что именно мы поддерживаем и одобряем. И уже суетился какой-то, кому только что свалили с грузовика огромную скрежещущую листовину, дергал всех подряд и отчаянно спрашивал:

- Что писать? Что сегодня писать-то?

Очевидно, тот, кто знал доподлинно, отсутствовал, а пока, на всякий случай, Город поддерживал и одобрял все. О господи! Я подняла лицо к гигантской перекладине. П-п-под-дер-жи…

Зима. Поздний вечер. Иди домой, Настасья. Иди. Уже и так тает снег под твоими шагами, будто они посыпаны солью. Солоны слезы твои, и шаги твои солоны.

Скорее, скорее, в свою будку, в свою нору, в свою скорлупу. Веками заповеданное убежище - дом. Забиться в уголок дивана, вспомнить тьмы и тьмы сестер, что вот так же свивали нити из своей души, плели паутину уюта и домашнего счастья. Липкая, прочная паутина! Мы наследуем от праматерей умение вить ее. А если жизнь развеивает это умение? Инстинкт еще пульсирует в копчиках пальцев, которые умеют оживлять кастрюли, плиту, стиральную машинку, иглу и сумки, но душа ссохлась, и ссохлись нити, и холодный мир сквозит сквозь них. И мне холодно, и холодно тем, кто рядом со мной. Почему сгибла во мне живица? Кто виновен? Призраки врагов стоят вокруг, усмехаются, мне не сладить с ними, это Собрания, Зарплата, Сплетни, Бензиновый туман, Неосуществимые желания, Школа, Вранье ежедневных дел, Верх, который не знает обо мне, для которого я - какие-то среднестатистические «они», Судьба и Несудьба с их неразлучностью, Невозможность оспорить приговор, Ярость, Неумение жалеть, Желание жить… И первый враг - Обыденность. Имя им легион, где всех перечислить?

Бежит куда-то ночь, словно лошадь в серебряной сбруе, а наша сбруя - привычка. Кто, кто первый придумал привычку, почему его не побили камнями, ведь он за слабости людские обрек их Тюрьме обыденности? Пусть бы лучше люди неслись вскачь друг от друга, алкали и молили, может быть, так вернее находили бы себе подобных, чем, повинуясь привычке, сбиваться в стадо - чужими, ненавидящими, усталыми, долгавшимися до того, что земля гниет под ногами? О, каждодневный наш Трафарет!…

- Мама, а почему ты сидишь в темноте?

- Да так, глаза устали. А ты что делаешь?

- Читаю.

- Почитай мне.

- «Старичок-пестун встает поутру ранехонько, умывается белехонько, взял младенца на руки и пошел в чистое поле.

- Гуси вы мои, гуси серые! Где вы младёна мать видели?

- В другой стае.

Летит другая стая.

- Гуси вы мои, гуси серые! Где вы младёна мать видели?

Младёного матерь на землю соскочила, взяла младенца на руки, стала грудью кормить, сама плачет-заливается:

- Сегодня покормлю и завтра покормлю, а потом улечу за леса, за моря, за широкие поля…»

- Ну, ма-а-ма! Ну что ты плачешь-заливаешься?

Вот мой камень, мой родненький камешек, тог, что ко дну тянет, где желты пески - на грудь, шелкова трава - на ноги… Зачем отняли у нас Бога, который учил принимать с благодарностью всякую нить, которую ссучит Несудьба?


Письмо третье. Автор - Светлому.


Отдавая тебя другой - пусть только облик, пусть не навсегда, я все-таки горюю… Но уже пришла пора спасать Настасью. Ты же знаешь: один извлекает из страданий жизненные уроки, другому они воспитывают душу. Настасья из вторых, но она не понимает этого, а потому ее страдание непереносимо, смертельно. Сказано ведь: «Та, которая рождена быть музой, но вынуждена быть домашней хозяйкой, всегда живет под искушением самоубийства».

Не упрекай меня в жестокости. Я люблю Настасью как себя, но… не умерши не воскреснешь. Так будет же с нею мое воскресение! Но не забывай обо мне…


Письмо четвертое. Светлый - автору.


Милая, моя милая, на что и кому ты опять одолжила нашу любовь? Не слишком ли ты веришь в меня? Но если ты уверена, что Настасью нужно спасать, - что же, пускаюсь в путь.

В мире моем, где нет ни птиц, ни зверей, ни души человеческой, где я - сам не то реальность, не то дитя твоей влюбленной фантазии, - я готов помочь любому лебедю из нашей стаи.

Думаю о тебе! Отравляюсь из моих созвездий, отдаюсь на волю вселенских волн и на твою волю.

И никто не знает, куда причалит плывущий.


- Открой, Настасья! Отвори!

- Кто там?

- Мы к тебе. Не гони нас.

- Да вы кто?

- Открой - увидишь.

Открываю. На пороге - две женщины. Одна в красном обтягивающем жакетике, в длинной юбке, из-под которой пышнятся черные жесткие кружева. Такие же у шеи и кистей. Черные чулки, ботиночки на шнурках. Черная шляпочка. Это зимой! Носик этакий… заносчивый.

Рядом - какая-то вахлачка в невообразимом макияже, чуть ли не с блестками на скулах, вся в мини, однако вид унылый, и ножки перекручены от застенчивости.

- Вы ко мне?

- К тебе.

- Ну, прошу. Чаю? У вас дело? Мы вроде бы незнакомы.

- Что же не спросишь, как зовут?

- Как же зовут вас, гостейки дорогие?

- Я - Любовь, а это - сестра моя, Кручина.

Уж казалось бы, спроста нас, женщин, не возьмешь, но я обморочно шарахаюсь: нет, этого не может быть, вкруг нее должны клубиться вихри, сверкать голубые огни, наверное, пахнуть серой, ведь Любовь - сила космическая, почти дьявольская. Мне ли не знать! Хотя пора и забыть, как она скручивает нервы и ломает кости, продолжая при этом еще ласкать, ласкать. Безумная, слепая, тебя кто облек в красный бархат и черное кружево? Подходящий костюм для путешественницы во времени, из любопытства приостановившейся в одном из музеев Земли!

- Скажи спасибо, что я не в веселеньком ситчике или вовсе голышом, с нарисованным на попе цветком. Низвели меня не то до пастушки, не то до шлюшки, а потом дивятся красному бархату!

- Подруженька Любовь!

И все, и больше ничего не сказать. Прикрываю глаза, потому что Кручина ни с того ни с сего разливается в таких слезах, что и мои готовы пролиться вслед. Уже встречала я сегодня неразлучниц, Судьбу и Несудьбу. Теперь эти пришли пытать.

А Любовь смотрит в окно, где подслушивает тьма.

- Или ты разошлась с рассветом и закатом, Настасья? Вечный день или вечная ночь - одинаково плохо.

Молчу. Что сказать?

- Бывает зов ниоткуда. На него хочется пойти - неважно куда и зачем, лишь бы отозваться. Но этой дорожкой ты уже отгуляла.

- Иногда мне кажется, что я отгуляла уже всеми дорожками в мире, - угрюмо отвечаю. Не ради поддержания разговора, нет! Лицо горит, губы сохнут от испуганного ожидания. Она ведь просто так не приходит. Куда еще задумала бросить меня?

Посмеивается:

- Тешить плоть - или душу утешать? Дурочка! Душа твоя спит мертвым сном. А когда ты мечешься - это она мечется во сне. Но ничего. Я ее разбужу.

- Опомнись! Я столько раз ломала ногти на твоих неумолимых плечах. И при этом ты уверяешь, что моя душа еще спит. Не значит ли это, что ее уж не разбудить?

- Любимый тобою поэт говорит, что дно вымерших водоемов иногда вдруг вспарывают плавники рыб, которые долго искали и нашли наконец свое море. Если даже тени мечутся в поисках призраков, то неужели ты не веришь в неизбежность встречи людей, которые созданы друг для друга? Бог расточителен, конечно, но иногда и он отмеряет точно, капля в каплю.

- Любовь! - горько смеюсь я. - А ты не ошибешься? Я ведь доверчивая. Чуть подтает лед - верю, что весна, а это только оттепель. И - достаюсь в добычу твоей сестрице.

А Кручина между тем чувствует себя как дома. Ей-богу, не вижу, почему бы ей не чувствовать себя так именно в моем доме!

Мы следуем за ней - и вот уже сидим на кухне, доходит до экстаза кофейник, а в руки Кручине спорхнула с антресолей моя старая блажь далеких лет, пыльная гитара с порванной первой струной, которую кто-то из сердобольных гостей заменил леской. И, чуть кося расплывшимся от вечных слез оком, Кручина заводит с убогой лихостью:

Но и в самом легком дне,

Самом тихом, незаметном,

Смерть, как зернышки на дне,

Светит блеском разноцветным.

В рощу, в поле, в свежий сад

Злей хвоща и молочая.

Проникает острый яд,

Сердце тайно обжигая.

Словно кто-то за кустом,

За сараем, за буфетом

Держит перстень над вином

С монограммой и секретом.

Как черна его спина!

Как блестит на перстне солнце!

Но без этого зерна

Вкус не тот, вино не пьется.

И, переведя дух, Кручина вопрошает сестру:

- Что нахмурой сидишь? Стихи не по нраву?

- Не по нраву.

(Мне тоже).

- Ну так пой свои!

- Смешно петь мои в таком обличье. Разве вытянешь, когда горло сдавлено кружевом, а на плечи кафельные стены легли? «Зна-ать, сули-ил, сулил мне рок с моги-илой…» - Да, не тянется, рвется голос Любви.

- Сыграем в буриме! - вдруг развеселилась Кручина. - Подбери-ка рифму к имени моей сестрицы! Морковь, свекровь, бровь, изготовь, новь, покров, улов, церковь… Нету рифмы. Одна только есть к слову «любовь» - кровь.

Я говорю недобро, потому что отравила-таки она меня своим бутафорским ядом:

- Уж ладно - сестра твоя, но ты-то чего рядишься? Ты-то что на чужом языке плачешь?

- А кто из вас сейчас страдает в рубище и веригах, умерщвляя тело для души, привычку - для любви? - вскидывается она. - Плачете, а слезинки мизинчиком с ресниц собираете, чтоб кожа не прокисла? Горе с краской не водится!

Любовь долго молчит, наконец поднимается:

- Ну, надо бежать.

- Погоди, я ей на прощанье еще спою. - Блестят черные нейлоновые коленки Кручины, на которых лежит гитара. И аккомпанемент-то блям-блям, и леска всхлипывает, а сама, зараза, смотрит так, будто признается: я о тебе все знаю, от меня ты не уйдешь.

Завижу ли облако в небе высоком,

Примечу ли дерево в поле широком -

Одно уплывает; одно засыхает…

А ветер гудит и тоску нагоняет.

Что вечного нету, что чистого нету.

Пошел я шататься по белому свету.

Но русскому сердцу везде одиноко…

И поле широко, и небо высоко.

Господи, кто это сегодняшний день сглазил, что он такой горький! А эта… довешивает уже на ходу:

Когда я не плачу, когда не рыдаю,

Мне кажется - я наяву умираю…

Любовь бросает мне прощальный взгляд - многообещающий взгляд! А Кручина хватает за подбородок - вроде ласково, но ее острый ноготь больно вонзается в кожу:

- Я тебя еще навещу, голубушка! Еще споем!

След ее ногтя не затянется много-много дней.


Письмо пятое. Настасья - автору.


Не пора ли уже успокоиться? Чего ты хочешь? Да, ты рисуешь меня «хомо страдающим». Но я страдаю (по твоей милости) от всего, все беру близко к сердцу, вот оно и расположено рваться. А ты вокруг посмотри! Все эти сотни, тысячи, миллионы… Гудение станков, рев автобусов; шарканье шагов, сонный предрассвет, плечи кругом, скрип соседей за стенкой, сын токсикоман, газеты пророчат повышение цен… До любви? До бросаний под поезд? С простынь, бессонницей рваных, срываться, ревнуя к Копернику?… Опомнись, матушка! Некогда жертвы приносить. Опоздаешь на работу, уйдет трамвай, кончится масло… Страсть постепенно становится привилегией тех, кто имеет свободное время для страданий, тебе не кажется? Над нашими с тобой безумствиями смеяться будут. Ну, вольно тебе раздеваться принародно! А я - за что? Какие миражи наградят меня за неспокойный сон, скрученные нервы, кошмары и призраки, за вечную тоску и голод- души?

Ответь скорее, прошу тебя.


Письмо шестое. Автор - Настасье.


Помнишь начало нашей переписки, когда я учила тебя терпению? Вот наконец настала пора забыть мои уроки. Постараюсь объяснить.

Вина ли человека, который, как известно, живет в обществе, продуктом его является и не может быть от него свободен, что обществу желателен человек, лишенный истинного умения любить? Обществу выгодна упрощенность, сглаженность чувств. Тогда человек больше времени сможет отдавать работе. И на производстве спокоен, и колбасу по талонам принимает с благодарностью, и удало смеется, когда под Новый год милиция окружает веревками и железом очередь за шампанским, и раздаются крики в мегафон: «Выстроиться по одному! За барьер не выходить!»

Не смей, не смей быть спокойной! Покой - не признак совершенства. Возможно, в баснословные времена так оно и было. Но теперь - покой, к которому принуждает нас жизнь, - худшее из уродств.

Любовь - не только потребность, инстинкт, зов плоти, пойми! - формирует человеческое достоинство. Любящий, как бы ни был он раздавлен страстью, не позволит топтать себя сплетнице, дураку, доносителю, злодею. Любовь - пружина, которая раскручивается целую жизнь, не давая поникнуть душе. Взрывная сила, которая на всю жизнь возносит душу в горние выси. Из-за нее и убить себя не страшно. Именно себя, не того, кого любишь, иначе это - жуткий, маразматический эгоизм. А убивший себя из-за любви будет возрожден.

Ответ ли это? Смотри сама, принять его или нет. Но ты уже попала в орбиту любви. Не сходи с нее! Про эту орбиту написано много, но еще больше, к несчастью, написано про тех, кто в нее не попадал - и счастлив этим.

А если кому-то нужна практическая польза от моих слез, то пусть этот кто-то усвоит: высшая нравственность зиждется на любви. «К Родине, друзьям, детям, к природе», - как учат нас Кодексы. Но поскольку в основе жизни человечества лежат все-таки Любовь и Страсть, то эти слова надо научиться писать с большой буквы - и кровью.


Мне еще хочется крикнуть: «Говорите! Говорите свое непонятное, чтобы забыть, что все на свете реальность, и не изменить!» - но сестер-неразлучниц уже и след простыл. А меня дрожь охватывает, когда за окном вдруг мелькает тень. Это белое облако, конечно же, облако, но почему я затрепетала, едва оно отправилось в полет? Оно исторгает белые молнии, а те вышивают в небе чудесные картины. Рассмотреть бы, да не поспевает взгляд.

Дверь распахнулась, словно от взмаха крыльев. Какой-то лебединый бред. Лебединое имя… Я его не слышу, но томление вздымается по телу к самому сердцу.

Очнулась от боли - оказывается, вонзила ноготь в подбородок. Так это я, а не Кручина? Померещилось? И лебедь-облако?

Кого ты ждешь? За окнами темно.

Любить случайно женщине дано…

Пусть горит свет! Мое окно маяк, пусть прилетит наконец эта белая птица!

И вдруг вижу, что какие-то существа, каких нет ни летом, ни зимой, ни во сне, ни наяву, ни при луне, ни при ясном солнышке, во множестве устремляются к моему окну, затеплившейся душе. Столь многие охочи до нее? Роятся, бьются в стекло.

Нет, страшно. Скорее погасить свет. Сижу в темноте, и одиночество цепляется за меня холодными от испуга пальцами. За окном клубятся писк, визг, стоны и мольбы, и вспыхивают чьи-то недобрые очи, ползут по стеклу зеленовато-желтые потоки. Яд? Теперь я знаю: каждый, кто зажжет свет, должен быть готов к тучам ядовитой мошкары, которая окутает, непременно окутает его, норовя ужалить, и, может быть, даже ужалит до смерти.

Кто и зачем повергает меня в это состояние, когда вырывается из тела душа?

О дикая лошадь Ночь! Я вижу тебя. Ты бьешь копытом в землю. В твоих следах сладострастие, тоска, мудрость, темная злоба, скотоподобие, беспамятство, страх… Разве знаешь, из какого копыта напьешься - чем обернешься!

И вот наконец-то вернулся мой муж, мой верный друг и первый враг, и по его повадке, по этому взгляду, будто из засады, по грязи на губах я вижу ясно, что осушил он копыто, полное злой клеветы, осушил до дна. Жаль моя!… Только жаль - и ничего… А ведь было время, когда, останься он наг, я сплела бы ему одежду из волос моих. Еще и до сих пор в связанном мною свитере проблескивает мой золотой волос - золото моей верности. Кто из нас помнит, кто забыл?

Да, но кто распалил его ярость? Чьи змееобразные речи, чьи хитроструйные пронырства? Или мои заклятые друзья опоили его клеветой, хитромыслые? Или Наденька такой лисой скинулась, «случайно» встретясь? Или просто ревность-блудница бросилась на шею?

Он тянет из шкафа ружье. Давно не зовет он меня

Белой Лебедью, но ему сейчас и гусыня дичь. Знакомы мне эти холодные залпы.

Я стою, раздета догола, и он рисует на моем белом теле круги-мишени. На горле л на губах, на глазах и руках, внизу живота и самую большую, будто кровавый цветок, - на сердце.

Память уже колет его исподтишка раскаленными железами, и он будет теперь всю ночь стрелять в меня. Сколько попаданий на сколько промахов?. Заросли, заросли старые следы в моем сердце, и мне дико, что когда-то кто-то жил в нем, бродил… Убивают меня ни за что.

Да бог ты мой, да стреляй, стреляй! Я и сама могу. Вот твой добрый охотничий нож. Бью себя в шею, грудь, руки. Где спряталась душа? В сердце? Ну что ж, и разорву сердце, ну что ж! На волю, на волю! Гуляй, душа!…


По раздольицу чисту полюшку и по дорогам ухабистым скачет неутомимый конь - ноги легкие, копыта тяжелые. Скачет он с утра и до вечера, от полудня и до полуночи. Рано ль, поздно - у каждого крыльца издаст призывное ржание, всех нас унесет в туманы предрассветные, которые никогда не рассеиваются…, Сколь ни жить, а смерти не избыть! Вот только что был человек, жизнью наполненный, и по-прежнему при нем его руки, очи, резвые ноженьки, но ушла из тела душа - из очей белый свет повыкатился, пропала сила чудесная, та, что рукам силушку, ногам стремительность придавала. Вместе со вздохом последним разлучилась с телом душа, погасла жизнь! Заплелись следы зеленой травушкой. Зови не зови - ни перелетным ясным соколом, ни белым голубком, ни сизой кукушечкой не вернется ушедший, не оглянется. Ленивого ты дошлешься, сонливого добудишься, а вот мертвого не докличешься. Бесконные вехи отметят его путь-дороженьку…

Тоска тяжелая давит Охотника. Была у него доля таланная, была у него жена-молодушка… Прожитое, что пролитое - не вернешь! Да и жизнь самого Охотника по краю идет, сыскала и к нему смерть дороженьку, настал черед исполнять обет.

Внутри после смерти жены Охотниковой начались печальные хлопоты. Посреди поля чистого выкопали могилу глубокую, высокую да широкую, шириной до двадцати сажен. Положили в могилу домовище, а в домовище том спит вечным сном жена Охотника. Головой на запад лежит, к восходу лицом - где-то там, на востоке, ирий-сад! А муж ее велит тяжелым голосом:

- Слуги, вы слуги мои верные! Вы постройте мне колоду белодубовую, чтоб положить хлеба-соли туда, воды, разных яств да оружия, да поставить еще коня моего доброго, положить копье верное, колчан с меткими стрелами, крутой лук охотницкий - чтоб вся справа моя смертная вместе со мной пошла - может, в ирий-сад, может, к Нияну * кровожорному.

Надевал Охотник платье красное, входил в жилище смертное со смертной, северной стороны. О последней просил он милости:

- Вы оставьте мне, люди добрые, хоть одно малое оконушко, чтоб я мог смотреть на белый свет, на ноченьку смотреть мог темную.

Заворочали могилу потолками дубовыми, песками засыпали желтыми, оставили одно окошечко. На кургане посадили березку плакучую, бдын ** деревянный поставили. И спешили закончить страву погребальную до заката солнечного, чтобы солнышку отходящему довести до обители умерших…

Все ушли наконец, ночь настала глубокая. Смотрит Охотник из могилы на краюшку неба звездного, ждет своей поры-времени, а то, огня добыв, зажигает свечу воску ярого, на уснувшую глядит - не налюбуется. Наконец-то вся его она, до последней своей волосиночки! Ничей взор чужой не тронет ее, никому не улыбнутся уста ее сомкнутые. Спи, жена Охотникова! Спи, краса ненаглядная!… Эх, вернуть бы время назад - все простил бы Охотник ей, все чудачества!

Но тут сморила усталость молодца, приснился ему сон удивительный. Из глубокой, могильной тьмы явились разные чудища. Была средь них Ямба Акко, Желя-печальница, Корша уродливый, Баба Ягая… *** Протянули руки они к домовищу покойницы - и снег в колоду посыпался. А оттуда, будто Снегурочка, восстала жена Охотника. Живая, живая Лебедушка! Потянулся он к своей красавице, но разошлись потолки дубовые, заглянуло в могилу светило ясное, золотым лучом коснулось Лебеди - и не стало жены Охотника, словно истаял снег от жару солнечного.

Встрепенулся, встряхнулся Охотник - пробудился от сна тяжелого. Перед ним лежит жена мертвая, веет в лицо подземным холодом. А вверху, в малом оконушке, наплывают звезды на полночь.

Вдруг чует Охотник - на земле сильный вихрь поднимается, какого не видано и не слыхано, людьми старыми не запомнено. «Что такое приключилось? - думает. - Уж не зверь ли это Арысь-поле порыскивает? Зверь не зверь, а чудо чудное, диво дивное… Не Полкан * ли с Лешим поигрывает? Иль бранятся царь Огонь с царицей Молоньицей? Или чудище скачет неведомое: ископыть глыбы выворачивает, ключи воздымает подземные, а в озерах волна колеблется, с желтым песком мешается, в лесах деревья шатаются, к сырой земле приклоняются?»

Разошлись тут бревна дубовые - видит молодец, птица с неба спускается, на дерево садится надмогильное. Машет она крыльями широкими, а с них словно жар сыплется! Кинулся Охотник испуганный к коню Своему богатырскому, за могучий круп его спрятался. И оттуда разглядел он… белого лебедя. На крыльях просторных сияла звездочка, словно одну из небесных блистаниц сорвал вольноскиталец сильным розмахом.

И признал тут Охотник в лебеде Звездолова крылатого! И взыграло сердце молодецкое, распалилось кипучей яростью, кровь застлала очи ясные. Мнится ему, мерещится, что не белая птица перед ним, а чудище - змеище огненный.

«Ах ты ж погань богомерзкая! Алманашник, зодейщик ** заоблачный! Бездны вселенской выходец! Кровушки мертвой жаждешь ты?!»

В те поры срывался лебедь с дерева, опускался в яму могильную. Лишь коснулся он сырой земли, увидел Охотник молодца светлоликого да светлоокого, а у ног его - перья лебединые, на ладони - звездочка ясная.

Взглянул Охотник озойливей - и узнал, узнал небесный огонек! В звезду эту он трижды целился, да ни разу не попал в нее, не вернул душу Белой Лебеди…

Замерцала звезда над ее лицом, и видит Охотник затаившийся, что на свет души зачарованной выползают чудища кромешные. Имя одному - Ревность лютая, а другому - Подлость тихая, третьему - Зависть злобная, а четвертому - Хитрость низкая, ну а пятому - Лжа ржавелая, а шестое звалось Двуличием, а седьмое называлось Беспамятством… Гады все эти уродливые поселились в теле жены его, да чистый свет их повыманил, гнойные глаза повыжег им, пасти жадные опалил - смерти их предал мучительной.

Прикоснулся светлый балий *** устами к звезде - и приложил к устам покойницы. Словно душу ее с поцелуем вложил! И видит Охотник из укрытия, НТО вздохнула-встрепенулась Лебедь Белая, вот-вот откроет очи ясные, вот-вот из мертвых пробудится. Вскакивал он тогда на резвые ноженьки, из-за пояса меч выхватывал, возносил над головой Звездолова безбранного,

Что за морок?! В глазах его помутившихся оболокся Звездолов белыми перьями, крылья одели бока - и уж нет в помине ни змея огненного, нет ни птицы чудесной заоблачной, нет волхва светлолицего - в сырой земле острый меч торчит! Но поглазилось, что в поднебесье промелькнул чей-то образ неведомый: то ли птица крылом ночь прорезала, то ли всадник проскакал, словно просветил молнией. И зародился в небесах млад-светел месяц.

Как принялся кричать тут Охотник громким голосом! Как засвищет соловейским он посвистом! Как заржал его добрый и верный конь! На реке воды взволновалися, на дубах орлы раскричалися, на вратах городских стражи просыпалися. Бежали люди полусонные в поле чистое, выводили из могилы Охотника, выносили они Лебедь Белую. Умывали чародейку ключевой водой, утирали травой лебедкою ****, просыпалась она от сна смертного - еще краше, чем была.

- Ох, - говорила Лебедь Белая, - долго же мне спалось!

- Кабы не я, - Охотник чванился, - спала б ты непробудным сном по сю пору и до веку!

Поднялась на ноги Лебедь Белая, ясным оком повела вокруг, осветила всех улыбкою - окроме удачи - Охотника.

- Долго мне спалось… - промолвила. - Да во сне многое виделось!

И ужалила тут мысль Охотника: победили догадки женские все его клюки ***** коварные.

А народ на чудо дивуется! А народ богам требы кладет, жертвы несет Диве-праматери! Но не пристал Охотник к веселию: брал жену за руки белые, вел ее в дом свой, возводил в светлицу теремную. Запирал он двери засовами, собак цепных сажал на ступенечки.

- Нет уж веры в тебя, свет-Лебедушка. На любовь твою мне надежи нет! И сидеть тебе долго в этом тереме… Вот поставлю я два чана огромнейших: один с водой ключевой, другой пуст еще. Как из первого воду выпьешь всю, а второй слезами до краев нальешь - позабудешь свои лисьи хитрости, лишь тогда на волю выйдешь вольную. А про звезды и лебедей… лучше и не вспоминать тебе: крепки решетки оконные!

Ни словом жена не провещилась, но не знал Охотник злопамятный, что первый же взгляд Звездолова вещего лег ей на сердце как печать,

Письмо седьмое. Автор - читателю.


Друг мой и неприятель! Будь я уверена, что сердце твое безусловным состраданием отозвалось моим героям и мне, я не стала бы мучиться над этим обращением ко всем и никому. Немного похоже на выступление перед телекамерой, но в студии все-таки есть живые люди, а вокруг меня нетерпеливо толкутся мои фантазии, недовольные неожиданной остановкой.

Осталось самое трудное: встреча Настасьи и Светлого. Внимательный взор твой, наверное, уже заметил мою ревнивую неохоту открыть его лицо. Да и зачем! Ведь Настасья - замученная оболочка - живет и второй жизнью, Белой Лебеди, а там явление светлого Звездолова уже произошло. Так стоит ли двоить это описание. Земле ведь ни к чему вторая Луна, правда?

И еще… Как бы ни были горестны и возвышенны первый взгляд Настасьи и Светлого, их первое слово, и поцелуй, и ночь, ты все равно не встанешь на их сторону полностью. В тебе непременно заговорит какой- нибудь муж, который хочет, чтобы жена принадлежала ему, как земля; или несчастливица, для которой всякая счастливая в любви - воровка и ехидна; или завистник со щитом общепринятой морали; или вековечная смиренница; или отец, у кого увели дитя, принеся его любовь в жертву женской любви; или, напротив, удачники, еще в юности, божьей милостью, нашедшие друг друга, ныне одетые сединами и безгрешностью… Они все будут правы, когда спросят: «Ну чего ей не хватает в жизни?!» Ей ничего не хватает. Таким, как она, всегда не хватает отмеренного судьбой - и обществом. А может быть, ей нужно, чтобы хоть о чем-то в жизни нельзя было сказать: «Переживем и это». Хочет платить не по копейке, не за вранье.

А платить придется. Осудят, осудят! Предвижу. Стоять нам втроем под комьями грязи. А ты… друг мой!., ты опусти свою бросающую руку.

Мне хотелось бы на этом покончить с письмами. Я, конечно, переувлеклась оправданиями и объяснениями. Тоже - привычка…

Итак! Уже рванулась Настасья из мира своего в мир Белой Лебеди, и так перехлестнулись две ниточки, что даже я не властна расплести их. Тем более ты, друг мой. Да и не стоит. Все необычайное совершается втайне!


- Милая, моя милая! Высокие и темные леса выросли на моем пути. Словно сеть держат они меня. Хочу пролететь над лесом - он вырастает до небес. Хочу пронырнуть под ветвями - они опускаются до земли, ломают мои белые крылья. Хочу мимо пролететь - раскачивается лес, не пускает!

- Ветры буйные, храбрые ветры, полуденные, ночные и полуночные, денные и полуденные, дуйте и поддувайте, принесите ко мне любимого моего!

- С разлету бросаюсь я на дерево - и оно разбивается в пыль, а за ним и другое отступает в страхе! Больно крыльям моим!

- Голос твой прилетел ко мне и обнял меня. Где же руки твои?

- Высока ограда у твоего терема! Не одолеют ее ни птичка-белогорлица, ни дикий зверь лихошерстный.

- Смотри, у ограды есть щель. Тронь ее крылом - отворятся ворота.

- Милая, крепки решетки на твоем окне! Пролетел я по всем чужедальним сторонушкам, отыскал тебя, да неужель не достигну?

- Слеза моя капнула на решетки оконные - истаяли они, будто сосульки.

- Свет ты мой небесный, уж не чаял я и видеть тебя! Как лебедь по лебедке тоскует, так я по тебе тосковал.

- Ненаглядный мой, боги тебя мне послали. Не могу жить без тебя ни единой минуточки.

- Лицо твое белее снегу…

- Яснее месяца…

- Истомило меня ожидание, от усталости руки опускаются, ноги подламываются.

- То не усталость клонит меня и тебя - к любви клонит нас.

- Подожди! Прежде чем любить меня, погладь душу мою.

- Мы уже были с тобой! Кто-то рождался раньше деревом, змеей, птицей, а мы всегда были возлюбленными, которых встреча случайна, как… неизбежность. Я уже любил тебя на берегах Обимура! И говорил тебе эти древние слова:

Возжелай тела моего, ног!

Возжелай глаз, возжелай бедер!

Глаза твои и волосы, вожделеющие

Ко мне, да пожухнут от любви!

Льнущей к дланям моим тебя я

Делаю, к сердцу льнущей,

Чтоб ты попала под власть мою,

Чтоб склонилась к моему желанью!

- Уж не могу я слушать только лишь голос твой. Тело мое стонет по тебе. Раздели со мной любовь.

- Как сладко нам лежать с тобой вдвоем.

- Лицо твое на груди моей, словно ладанка.

- Ты моя кровь.

- Ты мое сердце.

- Тучи понесли в дальние страны раскаты нашей любви.

- По небесной реке уплыли мы…


Немало зорь утренних, немало зорь вечерних минуло - щемит ретивое у Охотника. Не спится, не лежится ему в постели пуховой. Грусть-тоска напала или хворь какая прикинулась? Или жалость к жене томит непрошеная?… «Нет! На что мужику Лебедь Белая? С гусыней дома спокойнее!»

Бродит он вокруг терема, смутную думу думает. Между тем небеса зарей зарумянились, и увидел Охотник: из окна, что своей рукой запер он на засовы железные, выпорхнул белый лебедин. Полетел он за темный лес и растаял в поднебесье!

Закутилось-замутилось в голове у Охотника, в глазах зелень выступила, словно смертной ествы отведал он. Вновь крылатый гулеван пожаловал?!

Кинулся он бережатых выспрашивать - те, зевая, ему поведали, что и утресь лебедя видели, да беды никакой в том не чаяли… Крепко Охотник слуг своих вылаял, призвал на них свербеж с коростью, сам тоске- кручине предался, ни запить - ни заесть ее.

«Коснулся проклятый оборотень моего солнца ясного, настало светилу затмение. Хоть топись от горького горюшка! Нет, шалишь. Не на то родился я, чтоб топиться в реке, а на то родился я, чтобы татя сбить порыскучего. Найду, как со свету сбыть лиходея крылатого. И твои слезы прольются, изменница».

Оседлала Охотника ревность лютая, погнала его в дорогу далекую, к нечестивцу гадателю.

Страшно, страшно в пещере обавника *! Варит он травы зельные во медяной росе, пред огнем произносит наговоры… И хоть имел при себе Охотник когти филина, что безопасность даруют от колдовства, все ж замерла в нем кровь от страха лютого. Насилу слово просильное вымолвил!

Ну а черному чародею что ж? Лишь бы счастье порушить завистнику. Хоть бабуны ему подсказывали, что Звездолов - светлый чародей, но от веку тьма солнца не жалует!

Стал учить он вседейству Охотника:

- Коли хочешь лихо наслать ты на ворога, из глины его подобие вылепи, назови идола именем супостата своего, в тайном месте схорони, прострели двадцатью семью стрелами! А коль загорелось тебе разлучить двух любящих, ветку-рогатку надобно срезать с дерева, разломить сучок на две часточки и одну сжечь, другую - закопать. Хорошо пользуют средства эти древние! Особливо со словом злокозненным.

И завел, глумясь, скороговоркою:

- Стану я до белой зари утренней, пойду из дому не дверьми, не воротами, а дымным окном да подвальным бревном, побегу я в темный лес, на большое озерище. В том озерище плывет челнище, в том челнище сидит черт с чертищей. Сиди ты, чертище, прочь лицом от своей чертищи; поди ты, чертище, к людям в пепелище, пошли свою чертищу в чужое избище, к Настасье, Белой Лебеди. Ты, чертище, вели своей чертище, чтоб она распустила волосища! Как жила она с тобою в темнище, так жил бы Звездолов с Настасьей, Белой Лебедью. Чтоб она его возненавидела! Чтоб он возненавидел ее! Не походя, не поступая, разлилась бы его ненависть по сердцу, а у нее по телу - неугожество, опротивела бы ему своей красотой, опротивела бы телом всем…

Почудилось Охотнику, будто клубок змей шипит вокруг! Закружилась голова, чернее черной ночи взор его сделался.

- Знаю теперь, как отвадить разлучника. Но дай мне еще снадобья оморочного для жены, блудницы бессовестной.

- Есть такое зелье в царстве Нияна! Хмель-травой ** оно называется. Как раз над могилой блудницы нечисть его высаживала. Тот, кому обречено это снадобье, в морок мгновенный провалится, надолго бездыханным останется!

Щедро Охотник ворожбита одаривал, поспешал домой, к жене своей. А она-то убирается для встречи с возлюбленным.

Отворил Охотник двери тяжелые, бросил в лицо жене колдовское снадобье… Обмерла молодушка, повалилась наземь бездыханная!

Брал тогда Охотник ее на руки, возлагал на подушки пуховые, будто спит-почивает Настасьюшка. Ну а сам, чтоб насытить злобу лютую, отдал потайной приказ слугам своим…

Настала ночь, подошло время срочное, осветились выси заоблачные. Не то звезда несется падучая, не то всадник скачет стремительный. Подобен конь его ясному соколу - летит, до земли не дотыкается. Скачет он с горы на гору, реки и озера перемахивает, широкие раздолья перескакивает… Нет, не звезда это, не всадник удалой - летит Светлый Звездолов к своей зазнобушке. Вложили боги в сердце желание, занялось ретивое любовью жаркою.

Подлетел он к окошку знакомому… и грудью о ножи вострые ударился! Хитер, хитер, ревнивый муж… Заговор, мол, заговором, а нож - он вернее бьет. Утолил месть свою кровожорную!

В глазах лебедя сменился свет. Издал он клик, печали исполненный, воззвал к своей возлюбленной.

Нет, спит она сном зачарованным!

Из последних сил бился Звездолов, последним зовом будил ее. Нет ответа ему, нет отклика. Сокрушила его беда нежданная, захлестнула обиды петля.

- Прощай, - молвит он, - Лебедь Белая. Знать, не люб уж я тебе. Знать, забыла ты слова свои жаркие. Не к суду пришлось… Остается мне улететь в свои страны дальние. Не сыщешь ты ко мне пути-дороженьки, прежде чем башмаки не истопчешь железные, платье железное не порвешь, не сотрешь железного посоха. Да еще пробудишь ли меня от сна-забвения…

Тут подхватило Звездолова облако, унесло его за темный лес. Лишь остались капли крови на окошке зарешеченном…


…Клик лебединый, похожий на плач горем убитого человека, разрезал-таки зачарованный сон! Настасья подняла от подушки тяжелую голову. Руки, чудилось, прибиты к постели. Словно бы смерть на короткое время убаюкала ее в своих объятиях.

Щемило сердце! А сон, явившийся к ней, был мучителен. Видела Настасья, что Светлый взвился с ее ложа белым лебедем, омылся в вышине солнцем, луной и звездами - да и растаял. А она, Настасья, лежит на земле поверженная, вокруг сгущается привычный туман повседневности. И видит она вдруг, что занавес тумана слегка раздвинулся! Бросилась в эту щелку, но края серой печали начали вновь неудержимо смыкаться. И чей-то плач послышался: «Что за печаль, что за обида горькая? Муж велел наплакать чан слез, возлюбленный - платье железное износить заповедовал».

«Боже, что со мной? Почему так болят пальцы, будто не смогли удержать счастья? Где мой любимый? Неужели он не прилетел ко мне нынче ночью? За окном уже заря начала игру с облаками, пятнает их алым светом. Вот и оковы Обимура обагрены зарей, и окно мое забрызгано ею. Удивительно! Укрылось солнце за нечаянной тучкой, а цепочка кровавых следов не истаяла… струятся они с моего подоконника на обимурский лед. Чья скорбь изранила здесь свои босые ноги? И почему так ноет мое сердце, словно мне знакомы эти следы?»

Повинуясь неодолимому зову, Настасья распахнула окно и тронула губами алую капельку, пристывшую к серому железу. Кровинка впилась в губы - поведала о случившемся… И смыла Настасья слезами кровавый след:

- Ох, было счастье, было., где оно!

Глаза Оха светились решимостью, Настасья даже не сразу узнала вечного горюна.

- Не кручинься, свет-Настасьюшка, - ласково зашептал Ох, щекоча ей ухо. - Утро вечера мудренее, кобыла мерина удалее: возку возит и жеребят носит. Надо ухитряться избывать беду. Погляди в окошко!

Сперва у Настасьи в глазах все плыло, а потом увидела она под окном вместо привычного двора бескрайнюю равнину. Была она похожа на крыло, которое тоскует по полету, пустая, желтая от ветра и белая от снега. А вдали маячила смутная серая фигурка. Это была женщина - вся в пыли странствий. Вслед ей тянулся какой-то длинный, бесконечно длинный серый плат…

Шла странница неторопливо; но стремительно, и, что удивительнее всего, увеличивалась в росте неудержимо! Там, на равнине, она была с малую былиночку, а рядом с домом. Настасьи сделалась ростом в этот дом… Опустилась ее огромная нога прямо в комнату, но почему-то не треск разломанных балок и грохот камней услышала Настасья, а только громкую песню-попутчицу:

…А се!

Я разлеглася.

Кабы я встала,

Так небо достала.

Кабы рот да глаза,

Я бы все рассказала.

Кабы руки да ноги…

Когда утихла нечеловеческая песнь и улеглась немного муть испуга, то рядом с Настасьей, раскроив дом так, что и малая трещина не поползла по стене, проходила ровная дорога, и была она необозрима.

Не поняла Настасья замысла стихий… Вернее сказать, ее сердце напялило вдруг на себя скорлупку испуга, надеясь отсидеться, избавить себя от понимания, вынуждающего к решительному шагу. Но тут Ох, сила нечистая, выволок из неведомого старую знакомую - Кручину. Да нет… это Любовь. Да нет! Обе сестрицы явились нынче в одном обличье, словно отражение в зеркале сошлось с отражаемым.

- Почему ты не дашь мне крыльев - догнать его, вернуть? - исступленно крикнула Настасья, потому что горькая потеря вновь ожила, толкнулась под сердце, как беремя.

- Море - дорога китов, небо - дорога лебедей, земля - дорога людей, - ответила Любовь-Кручина с привычной загадочной вычурностью. - Тебе еще долог путь до полета.

- Мне идти по этой дороге? А нельзя ли…

- Слезе на ресницу не подняться! - Это прозвучало как приговор. - Несудьбу свою надобно издолять. - И кривая усмешка Кручины проглянула на миг: - А то… окружат твоего Светлого девицы зазорливые, повьют его речами сладкими, затуманят случайными поцелуями…

- Я всю Вселенную изойду, а его найду, - тихо сказала Настасья, и Ох с облегченным вздохом растаял в стене, словно старик, который ушел в долгожданную отставку.

Любовь между тем подала Настасье железное платье, железные башмаки и железный посох. Настасья стремительно оделась, выхватила из постели крепко спящую дочь и укутала ее одеялом, как кутала давно, давно, еще крошечной, чтобы усадить потом в санки и пуститься по морозу и темноте в крестный путь до яслей.

Примостив голову девочки между своей шеей и плечом, Настасья оглянулась - и глаза ее блеснули:

- Я бы подожгла этот дом одним взглядом!

Любовь-Кручина покачала головой:

- Оставь загадку…

Настасья усмехнулась. Она вообразила лицо мужа! А когда ей представились лица соседей, нервный смех скрутил горло.

Любовь-Кручина, лаская на шее тяжелые зеленые камни, смотрела на нее, стоя в уголке, и Настасья, доверяясь молчаливой подсказке своей извечной советчицы, ступила на дорогу. Сделав несколько шагов, она увидела на обочине развесистый куст шиповника, на котором не было колючек, а на ветках мирно дремали рядом и цветы и ягоды. Настасья быстро поцеловала дочкин теплый висок и уложила сонную тяжесть в светлую середку одного из цветков.

- Спи, спи. Дождись меня здесь! Я вернусь, я приду, когда ты проснешься, а проснешься ты, когда я приду. Или прилечу, даже без крыльев, приползу сюда. Сохраните ее, цветы и ягоды!

Она пробежала несколько шагов с умирающим сердцем, чувствуя себя сейчас даже не гусыней, а кукушкой, и вот-вот бросилась бы назад, когда б ее не подтолкнул страстный голос Любви:

- Не оглядывайся! Только не оглядывайся!…

И Настасья пустилась бежать, и лишь ветер вышел проводить ее. Безобразник ветрец увязался было тоже, но только и мог он, что трепал Настасьины железные одежды, они скрежетали и мешали, и тогда старший ветер, отвесив сорванцу такую оплеуху, что тот свалился в Город, коснулся Настасьиного рубища - и стало оно легче пуху лебединого.

Она летела, будто бы звезда по ясному небу, пока косой луч рассвета, шедший то впереди, то следом, не озарил внизу новые земли. Там уже березовица струилась из стволов, лед на реке изныл, исчах - давно вешница * буйствовала. И поняла изумленная Настасья, что Обимур течет и тут, словно не смог он покинуть верной подруги, поклонявшейся ему от рождения.

- Обимур! - задыхаясь от высоты, крикнула ему Настасья. - Что печален, что мутишь ты волну сребропенну?

Седой гребень вознесся к ее ногам.

А средь обимурских разливов зеленели стены лесов. И взмолилась Настасья:

- Звери лесные, птицы поднебесные! Вы, звери, всюду рыщете, вы, птицы, всюду летаете! Разыщите моего милого, скажите, что бегу я к нему быстрой стопой!

А позади реяло эхо:

- Не оглядывайся! Не оглядывайся! Не огля…


А тем временем пробудился Охотник от сна.

Начал одеваться - и не поверил своим глазам. Золотой волос жены, заботливо ею в свитер ввязанный, поседел, истончился вдруг.

«Что за пропасть? Что еще приключилось вдруг? Уж не этот ли… вновь пожаловал? Нет, изранены его крылья быстрые, далеко он, даже ворон его костей сюда не занесет». Однако поселился в сердце боляток, и ничем тот нарыв не уймешь.

Поднялся он с дивана угрюмого, пошел крадучись к жене в светелку. Распахнул дверь - и обмер. Нет Настасьи! Нет Белой Лебеди! На полу книжка валяется. В ней слова огнем наливаются: «…остался один со своей охотой век доживать, а стоил бы лучшей доли…»

Был со всем - стал с ничем удача - добрый молодец!

В кладовой, где припасы хранились охотничьи, забилось ружье, бедой хозяйской бедуя, патроны от горя залпом с собой покончили - лишь один остался, наполненный дробью жалящей.

Топтал Охотник половицы дубовые:

- Ты скажи, пол, куда подевалась хозяюшка?

Промолчали доски, хозяйке верные: ежеутренне их Настасья обласкивала, умывала водою теплою. Но отозвались обои ободранные:

- Горемычный хозяин ты наш! Сколько лет ты жизнь уж даруешь нам, не заклеиваешь нас новыми обоями! Удружим тебе наконец и мы. Сбежала твоя хозяйка, По дороге ушла неведомой.

- Где ж дорога та? - вскинул Охотник глаза. А Любовь, подружка Белой Лебеди, путь ее туманом позавесила, принакрыла его легким облачком, чтобы скрыть от мужа разъяренного.

Кинулся Охотник в ноги Любви, моляще заглянул в лицо нездешнее:

- Верни мне силу прежнюю! Резвость дай ногам, уму - догадливость! Крепость дай руке моей - и сердце укрепи. Помоги воротить Лебедь Белую!

- Где поймать буйный ветер во поле… Растаял лед на реке - улетела лебедь в небеса. Прощай, не коснется тебя рука моя более. Лебедь ты гусыней называл, от своего сердца крохи ей отламывал. А теперь хоть все его отдай - некому хвалить твое щедросердие. Я прошла, как заря проходит утренняя!

Впрямь прошла Любовь сквозь Охотника - и пропала из дома этого.

А Охотник бил кулаком по зеркалу, он рычал-вопрошал: где жена?! Зарябило от страха зеркало, но сестру-близнеца не выдало. Но тут со скрипом тяжелым, предательским отворились шкафы одежные, выползли из них платья узорчатые, из дорогих шелков сшитые:

- Разве мы не лелеяли Лебедь Белую? Мы ее тело не гладили? Мы стройный стан не обволакивали на зависть подруженькам? А она предала нас, всех бросила! Мы-то думали, властны над ней, полонили, мнили, душу женскую. А она от нас бежать бросилась - и не оглянулась на прощание! Укажем тебе путь за ней.

Из-под стаи платьев вязание выползло, завертелся у ног Охотника клубок шерстяной:

- Ты ступай за мной, держись за конец моей ниточки.

Бросился клубок в окно - за ним дорога обозначилась… Опятнал * Охотник жену свою, сделал шаг… да воротился вдруг, свистнул охоту свою верную, платья на растерзание бросил ей:

- Вот вам, вот вам, предатели шелковые! Ах, зачем рассказали правду, зачем указали дорогу вы мне…

Проломило тут ружье двери запертые, на шею хозяину бросилось. Патрон сам в гладкий ствол заскочил. Ну а руки привычно взвели курок.

Вновь Охотник подхватил нить путеводную. Погоня ярость его утолит!


Долго ли, коротко бежала Настасья своим путем в страхе и сомнении. Иногда, измучась неизвестностью, умывалась слезами - туда ли идет она? близка ли цель заветная? - приникала чутким ухом к теплому телу дороги, слушала дальний свист крыл - и, поднявшись, неутомимо спешила вперед. Вот и посох ее стерся, точно старый зуб, одежда превратилась в лапотину, от железных башмаков одни осметки остались… И дорога внезапно кончилась! Прилегла к усталым ногам бездорожица. Нельзя на сырую землю сесть отдохнуть. Грязи кругом вязучие - сядешь, так по конец века не выберешься.

Замедлился легкий Настасьин бег - и тогда Тень ее вплотную приблизилась. Все это время она плелась позади и плакала, звала если не вернуться, то хоть оглянуться! Но знала Настасья, оглянешься - набросятся Угрызения совести, начнут уязвлять - не вырвешься.

Она плакала на бегу:

- Отпустите меня! Разве мало я слез пролила? Разве можно жить все в долг и в долг?

Она сбросила полуистлевшие башмаки и босыми ногами оставляла кровавый след:

- Утешьтесь слезами моими!

Но Тень, скуля, спешила след в след:

- Ну оглянись, Настасьюшка-а-а!

И когда казалось, не хватит сил противиться, увидела она долгожданный край пути… Красное солнышко клонилось к западу, а прямо перед Настасьей переминалась избушка на курьих ножках.

«Еще бог милостив!» - Настасья с облегчением шагнула к двери - нет, равнодушно отвернулась изба.

«Что же делать? Коль стоит она на пути моем, значит, надо как-то войти в нее, будь это даже застава на пути в царство мертвых».

- Избушка, избушка, стань к лесу задом, ко мне передом!

Презрительно скрипя, изба повернулась, дверь недоверчиво приотворилась. Настасья ступила, дрожа, на лестницу - и замерла. Гляделась избенка малехой неказистенькой, а лестница уходила под самое небо!… На нижней ступеньке сидела толстая и одноглазая девка.

- Сестрица, пусти переночевать! - взмолилась еле живая Настасья.

- Чужих пускать не велено, самим места мало, - буркнула одноглазая привратница.

Так и села Настасья у входа. Вещует сердце - близко милый, а путь заложен! Что делать, подруженька Любовь? Подняла расплывающийся взор и увидела, что Одноглазка прикорнула, да тут же и вскинулась, бдительно таращась на бесприютную бродяжку. И только было открыла она рог, чтобы изгнать приблудную, как, повинуясь подсказке Любви, Настасья вкрадчиво запела:

- Спи, глазок! Спи, глазок!

Ой, ой… тише!… Откинулась Одноглазка на ступеньку, с наслаждением всхрапнула… а Настасья, ног под собой не чуя, метнулась вверх по лестнице.

Одолела несколько площадок - и видит: сидит поперек пути другая привратница, а глаз у нее два, как у добрых людей.

- Чужих не ее!… - возопила она было, да Настасья, не растерявшись, затянула свое:

- Спи, глазок! Спи, другой! Спи, глазок! Спи, другой!

О чудо, и эта преграда позади. Но выше Настасья уже не бежала бегом, шла крадучись, замирая перед каждым поворотом, и благо потертый ковер приглушил ее шаги, заранее заметила трехглазую сторожиху. Хоронясь за перила, сладким голосом завела:

- Спи, глазок, спи, другой, спи, третий!

Трехглазка длинно зевнула, обмякла, и Настасья, еле переводя дух, сама себя не слыша от волнения, прошептала снова:

- Спи, глазок! Спи, другой!…

А про третий-то и забыла.

Придремнула толстуха, а Настасья стремительно миновала ее и, разводя руками облака и туманы, застилавшие путь (ведь она поднялась уже очень-очень высоко, почти под самые звезды), побежала по длинному коридору одинаковых дверей, пока перед одной, ничем не отличающейся от других, не услышала еще одну подсказку Любви:

- Он здесь.

Любовь говорила еще что-то, но кровь застучала в висках, Настасья не расслышала. Она всем телом приникла к запертой двери, и сердце ее колотилось так сильно, что растолкало замок… дверь распахнулась.

Светлый, любимый, лежал на узкой кровати в тесной каморке и спал богатырским сном.

Кинулась Настасья на грудь его, обвила своим телом белым, облила жаркими поцелуями - нет, спит ее лебедин, не ведает, что прилетела лебедушка.

Поняла Настасья, что теперь его опутало вязье сна-забвения. Что же делать?

Тут-то и не выдержала Настасья. Надсадилось сердце! Хлынули из глаз слезы горючие, полились из уст речи обидные:

- Я для тебя в такую даль забрела, а ты спишь и, наверное, другую во сне видишь!

Закапали слезы на плечо спящего - вскинулся он, словно обожгло его:

- Ты пришла, моя ненаглядная! А я и сплю - красоту твою в глазах вижу…

И вновь восцвели поцелуи на их губах, и забыли они, что комнатка тесна, стены тонки, кровать узка, разметали грубые простыни, жарко дыша друг другу в лицо. И когда уже пресеклось у обоих дыханье, когда стемнело в очах, вдруг…

…вдруг откуда ни возьмись - страшный крик:

- Чужих пускать не велено!

И затряслась от ужаса запертая дверь.

Злая сила разорвала сплетение рук и ног. Хихикнула чья-то позабытая в углу зависть, увидев, каким страхом и забвением наполнились глаза Настасьи и Светлого, словно кровавое разбойство и татьба настигли их ночью в пути.

Заметались оба по каморке, суматошно натягивая одежды, но так тряслись у них руки, что не могли с вещами справиться, а в двери уже злорадно скрежетал ключ:

- Чуж-ж-жих пус-с-скать не велено!…

И тогда, взглянув в последний раз на белое лицо любимого, вскочила Настасья на подоконник - грудью ударилась в стекло.

Без брызг, беззвучно расплавилось оно под ее пылающим от стыда телом, и Настасья повалилась вниз, и среди разлетевшихся в разные стороны мыслей одна была о кусте шиповника при дороге, а другая о том, что высоко-высоко… и, наверное, разорвется сердце прежде, чем разобьется тело.

Безумная сила рассвета! И в этот миг Настасья вдруг ощутила, что напор ветра ударил ей под руки, взбросил их, одарил странной, легкой силой, одел ее тело белыми, лебяжье-белыми одеждами! И мягко, приветливо закивала снизу земля.


Но тут… из камышей болота черного, из туманных топей выглянул пришелец мрачный, жалкий и странный, с недавних пор тут скрывавшийся, отдавший душу тоске на растерзание, все силы свои вложивший в палец, что навек прикипел к курку.

Словно бы туча молниеносная из болота ударила - обожгло пламенем крыло Белой Лебеди. Закачалась высота поднебесная в ее глазах, вновь отяжелело тело стремительное, злобно засвистал воздух вокруг.

Возносились к солнцу облака, а Лебедь к земле падала, с жизнью прощалась она.

И когда неотвратимой встреча с твердью казалась, сверху пал светлый лебедин, подхватил ее крылом своим.

Заря открыла им свои врата пылающие! Летели они, прижавшись друг к другу, и чудилось тем, кто смотрел им вслед, будто у них на двоих только два крыла.

Летели лебеди, пока не растаяли вдали, словно облако.


Загрузка...